Онлайн библиотека PLAM.RU


  • Контакты языков
  • Смешение и скрещивание языков
  • Язык и культура
  • Язык и общество
  • История народа и законы развития языка
  • Язык и история

    С того времени, когда язык был осознан как исторически изменяющееся явление, многократно подчеркивалась его связь с историей народа и необходимость его изучения для целей истории и неразрывно с ней. Уже один из самых первых зачинателей сравнительно-исторического языкознания — Расмус Раск писал: «Религиозные верования, обычаи и традиции народов, их гражданские институты в древнее время — все то, что мы знаем о них, — в лучшем случае могут дать нам лишь намек на родственные отношения и происхождение этих народов. Вид, в каком они впервые являются перед нами, может послужить для некоторых выводов об их предшествующем состоянии или о тех путях, какими они достигли настоящего. Но ни одно средство познания происхождения народов и их родственных связей в седой древности, когда история покидает нас, не является столь важным, как язык»[244]. С еще большей определенностью исторический аспект языка подчеркивал Я. Гримм: «Из всех человеческих изобретений, — отмечал он, — которые люди тщательно охраняли и по традиции передавали друг другу, которые они создали в согласии с заложенной в них природой, язык, как кажется, является величайшим, благороднейшим и неотъемлемейшим достоянием. Возникнув непосредственно из человеческого мышления, приноравливаясь к нему, идя с ним в ногу, язык стал общим достоянием и наследием всех людей, без которого они не могут обойтись, как не могут обойтись без воздуха, и на которое все они имеют равное право…»[245].

    Свой взгляд на тесную связь языка и истории Я. Гримм выразил с предельной ясностью: «Наш язык — это также наша история»[246].

    В последующем своем развитии наука о языке постоянно обращалась к этому методологическому по своей сущности положению, но видоизменяла его в соответствии с общелингвистическими концепциями того или иного направления. Так, А. Шлейхер ставил его в связь со своей теорией двух периодов в жизни языка (развития и распада), младограмматики историческое изучение языка выдвинули на передний план, но, истолковывая его как индивидуально-психологическое явление, оторвали от общества. Напротив того, именно общественную сущность языка всячески подчеркивало социологическое направление в языкознании. Представитель данного направления Ж. Вандриес писал в этой связи:

    «Язык не существует вне тех, кто думает и говорит на нем. Он коренится в глубинах индивидуального сознания: оттуда он берет свою силу, чтобы воплотиться в звуках человеческой речи. Но индивидуальное сознание — только один из элементов коллективного сознания, диктующего свои законы индивидууму. Развитие языков, следовательно, есть только один из видов развития общества»[247]. Отсюда делается общий вывод и о методах изучения языка: «Только изучая социальную роль языка, можно составить себе представление о том, что такое язык»[248].

    Вульгаризаторским подходом к социальной сущности языка (имеющим своим истоком, несомненно, некоторые положения социологической школы) отличались теории акад. Н. Я. Марра, стремившегося установить прямой параллелизм между категориями языка и формами производства, базисов и надстроек[249].

    Между тем, как пишет Э. Бенвенист, «когда пытаются сопоставлять язык и общество систематически, возникает очевидное несоответствие»[250]. «Поэтому, — как бы подхватывает мысль Э. Бенвениста М. Коэн, — правильно утверждать, что как только пытаются установить прямые соответствия между лингвистической и социальной структурой, приходят к отрицательным выводам»[251].

    Советские языковеды также исходят из того положения, что язык и история народа тесно связаны друг с другом.

    В этом отношении они продолжают научную традицию, которая была заложена при осознании языка как меняющегося во времени явления и которая прошла через все последующее развитие науки о языке[252], обогатившись пониманием социальной роли языка. Это последнее потребовало того, чтобы исторический подход к изучению языка перестал замыкаться собственно языковыми рамками и был поставлен в связь с историей общества. Иными словами, речь ныне идет не просто об истории языка, а об истории языка как общественного явления.

    Таким образом, положение о связи языка и общества остается незыблемой основой для научного изучения языка. Но это положение не следует толковать слишком узко и односторонне. Во-первых, изучение языка не может быть ограничено только историческим аспектом. Во-вторых, изучая язык и историю народа в тесной связи друг с другом, нельзя забывать о специфике закономерностей развития, свойственных, с одной стороны, языку, а с другой стороны, носителю этого языка — народу. Таким образом, в лингвистике проблему связи языка с историей следует рассматривать с точки зрения того, каким образом структура языка реагирует на факты общей истории (какое преломление в структуре языка получают эти факты). И, в-третьих, вопрос о связи истории языка с историей народа нельзя ограничивать только одним направлением и прослеживать только влияние истории общества на развитие языка. Несомненно, что к этой проблеме самое непосредственное отношение имеют также и различные виды контактов языков (которые обусловливаются историческими и территориальными факторами), процессы и формы скрещения языков, взаимоотношения языка и культуры, проницаемость различных сфер языков, отношение языка к социальной структуре общества и т. д.

    Ниже проблема связи языка и истории и будет рассмотрена в этом широком плане — по отдельным самым существенным аспектам. Наиболее целесообразным представляется начать с различных видов контактов языков.

    Контакты языков

    «Соприкосновение языков, — пишет Ж. Вандриес, — является исторической необходимостью, и соприкосновение это неизбежно влечет за собой их взаимопроникновение»[253]. Какие бы формы ни принимало соприкосновение языков (их контакты), на результаты их «общения» оказывают влияние не только сами формы контактов и структура языков, но и факты неязыкового характера: экономические, политические, военные условия соприкосновения языков, культурный престиж вступивших в контакт языков, многочисленность говорящих на них народов и т. д. Разумеется, нет никакой возможности предусмотреть все многообразие этих внеязыковых факторов и расклассифицировать их по каким-либо общим категориям. Здесь оказывается возможным сделать только один общий вывод: изучение контактов конкретных языков необходимо всегда проводить с обязательным учетом исторических (в самом широком смысле этого слова) условий, в которых возникают эти контакты.

    В науке о языке в настоящее время принято выделять следующие типы контактов языков (или результатов контактов):

    адстрат — сосуществование и соприкосновение языков (обычно в пограничных районах) с их взаимовлиянием;

    суперстрат — этим термином определяют язык, наслаивающийся на язык коренного населения и растворяющийся с течением времени в этом последнем;

    субстрат — под этим термином понимают язык-подоснову, который растворяется в наслоившемся на нем языке. Иными словами, явление, обратное суперстрату.

    Все эти формы контактов могут привести к скрещению языков. О каких бы типах контактов ни шла речь, очевидно, что в действительности соприкасаются (т. е. вступают в контакт) не сами языки, как таковые. Контакты языков осуществляются через людей, говорящих на данных языках. Это обстоятельство и дает основание для разграничения контактов языков и их результатов. Человеческое общество и психика человека являются той средой, где осуществляются контакты языков, но результаты этих контактов находят свое отражение в структурах языков. У. Вайнрайх, посвятивший контакту языков специальную монографию, следующим образом осуществляет это разграничение: «…два или больше языков находятся в контакте, если они попеременно используются одним и тем же лицом. Местом осуществления контакта является, таким образом, человек, говорящий на языках. Процесс попеременного использования языков называется билингвизмом, а человек, использующий их, — билингвом. Явления отклонения от нормы языков (используемых билингвом), которые возникают в результате его знакомства с более чем одним языком, т. е. в результате контакта языков, называются взаимопроникновением языков»[254]. Это определение и разграничение нуждается, однако, в одной существенной поправке. До тех пор пока такие контакты языков происходят в индивидуальной сфере, т. е. до тех пор пока возникающие в результате этих контактов явления ограничиваются индивидуальными языковыми навыками, они не являются еще фактами языка как такового. Такие частные случаи представляют психологический, а не лингвистический интерес. Поскольку язык обслуживает все общество в целом, постольку указанные контакты языков и порождаемые ими явления становятся собственно языковыми только тогда, когда они приобретают закономерный и нормативный характер, т. е. когда они распространяются на все общество в целом или во всяком случае на значительные его части. Но для того чтобы частные случаи контактов языков переросли в общественные, необходимы соответствующие исторические условия. Это обстоятельство еще раз указывает на историческую подоснову всех типов контактов языков.

    Термин адстрат введен одним из основателей неолингвистического направления — М. Бартоли[255], но то явление, которое покрывается ныне этим термином, давно привлекало к себе внимание лингвистов. Особое значение оно получило после выхода в 80-е годы прошлого столетия работы И. Шмидта, посвященной взаимоотношениям индоевропейских языков[256]. Выдвинутая в этой работе «теория волн» была направлена против схематичности и прямолинейности теории «родословного дерева» А. Шлейхера, представлявшего развитие индоевропейских языков в виде распадения общей основы на ряд групп, или ветвей, с дальнейшей дифференциацией их на отдельные языки. «В соответствии с концепцией Шлейхера, — пишет в этой связи Дж. Бонфанте, — языки (например, индоевропейские языки), «вырастают» из общей праосновы, т. е. из индоевропейского языка наподобие ветвей из ствола дерева. Как только они отрастают. от общего ствола, они полностью изолируются друг от друга и навсегда теряют взаимный контакт. Каждый из них живет и умирает в одиночку, в абсолютной пустоте, без всякой связи с земной реальностью. Говорили ли на славянских языках в России, Индии или Испании, находятся ли они к западу, востоку или к северу от балтийских, германских или иранских языков, — все подобные обстоятельства совершенно не интересуют Шлейхера и его рабских последователей — младограмматиков. Для них имеет значение только тот факт, что славянские языки «произошли» из индоевропейского посредством установленных, священных, абсолютных фонетических законов. Как хорошо известно, новая теория, которая, напротив того, кладет географическое местоположение языков в основу их классификации, была выдвинута Иоганном Шмидтом и позднее развита, видоизменена и улучшена Жильероном и неолингвистами»[257].

    Изучая отношения балтийско-славянской группы языков с германскими и индоиранскими, греческого с латинским и индоиранскими языками, И. Шмидт обнаружил, что географическое положение этих языков, сам факт «соседства» и соприкосновения одной группы языков с другой, оказывает прямое влияние на наличие у них общих элементов в лексике и грамматике. Соседние языки обнаруживают свойственные только им черты, и таким образом один язык как бы смыкается с другим, постепенно, без резких границ переходит в другой. В соответствии с этим И. Шмидт по-иному представляет и родственные отношения индоевропейских языков: считая, что «родословное дерево» Шлейхера есть абстрактная фикция, он вводит в обращение образ волны, которая распространяется концентрическими кругами от центра. Подобным же образом происходит и распространение языковых явлений, наиболее определенных и ясных в «центре» языкового круга и постепенно затухающих на «крайней периферии», где они сливаются с периферийными волнами соседнего языкового круга.

    Возникновение лингвистической географии позволило проверить наблюдения и выводы И. Шмидта с помощью изоглосс, т. е. линий географического распространения отдельных языковых явлений — фонетических, лексических, грамматических. Метод изоглосс, позволяющий наглядно проследить взаимопроникновение языков в месте их контактов (явление адстрата) и последующее их проникновение в глубь территориального распространения соседних языков, получает дальнейшее теоретическое и даже методологическое осмысление в неолингвистике, которая в силу всяческого подчеркивания значения географического фактора иногда именуется также пространственной или ареальной лингвистикой. Бартоли разработал «нормы ареалов», которые составляют основу неолингвистического метода изучения языков. Близко примыкающий к концепции неолингвистики итальянский языковед В. Пизани (сам он себя, впрочем, считает последователем И. Шмидта и П. Кречмера) следующим образом излагает сущность нового метода: «Согласно Бартоли, всякое новообразование возникает в языке в результате контаминации (скрещивания) двух ранее раздельно существовавших языковых фактов, и, следовательно, каждое языковое изменение коренится, вообще говоря, в языковом смешении; новообразование может распространяться за счет ранее существовавших в языке фактов, когда оно обладает достаточным «престижем» у говорящих. Для того чтобы разрешить вопрос, где и в силу каких причин возникло новообразование, необходимо прежде всего охарактеризовать «новое» в сопоставлении с тем, что существовало вместо него. Из этого следует, что, когда мы рассматриваем два языковых факта, из которых один сменил другой на данной территории, вопрос заключается в том, какой из двух фактов старше. С этой целью Бартоли, выбрав несколько сот пар слов из романских языков, формулирует свои нормы ареалов, служащие признаком хронологического соотношения этих двух родственных языковых фактов (например, equus — caballus и т. п.). Бартоли не выдвигал этого признака в качестве абсолютного критерия; он постоянно подчеркивал это, хотя на практике он сам часто приписывал своим нормам большую доказательную силу, чем им могло принадлежать по праву. Обычно бывает так, что языковые факты, распространенные на большем ареале, старше фактов, распространенных на меньшем ареале; что факты, распространенные на боковых (латеральных, маргинальных) ареалах, старше фактов, распространенных на центральном ареале. Все эти нормы перекрываются нормой «изолированного» ареала, который, будучи наименее подвержен воздействиям со стороны других языков или диалектов, обычно в наименьшей степени захватывается и новообразованиями»[258].

    Введение локального фактора в исследование отношений индоевропейских языков в древнейшие периоды их развития (что действительно приближает их к более реальным условиям существования), как и использование «норм ареалов» для установления относительной хронологии языковых новообразований (если только не придавать им абсолютного характера и не рассматривать как решающий критерий), имеет, разумеется, положительное значение для уточнения методики лингвистического исследования. Но истолкование адстратных явлений, свойственное неолингвистике, сопровождалось крайностями, которые не могут вызвать одобрительного к себе отношения. Опора на изоглоссы как на основной критерий при лингвистических исследованиях привела к своеобразному атомизму, в котором неолингвисты так яростно обвиняли младограмматиков. Разложение языка на изоглоссы приводит к разрушению его структуры и к пренебрежению теми закономерностями развития языка, которые обусловливаются структурной его организацией. Этот изоглоссный атомизм привел к весьма спорным выводам относительно многих основных вопросов языкознания. Поскольку структурные особенности языков перестали учитываться, постольку стерлись и границы между языками. Этому способствует и то, что отдельные изоглоссы иногда переходят границу не только соседнего родственного языка, но даже и не родственного. Отсюда был сделан вывод о том, что все языки носят смешанный характер и собственно процессы смешения являются причиной языковых изменений. Если влияние одного языка на другой при такой форме контакта оказывалось достаточно сильным, то языкам даже приписывалась способность изменять свою «вассальную зависимость» и, накопив определенное количество новых признаков, переходить из одного семейства в другое. В соответствии с такой трактовкой возникло и новое разграничение между родством языков, т. е. их общим происхождением от одного языка-предка, и сродством языков (Affinitдt), под которым разумеются общие черты, возникшие в результате сближения языков.

    На понятии сродства языков строится теория возникновения языковых объединений в результате взаимовлияния длительно сосуществующих языков и постепенного их схождения. Таким построенным на сродстве языковым объединениям было присвоено название языковых союзов (Sprachbund). Одним из первых этому вопросу посвятил работу Н. С. Трубецкой[259]. Выделив в структуре индоевропейских языков шесть основных фонетических, морфонологических и морфологических черт, он стремится установить наличие или отсутствие их также и в неиндоевропейских языках, имея в виду возможность выхода отдельных «структурных» изоглосс за пределы одного языкового семейства. Н. С. Трубецкой устанавливает, что выделенные им основные черты индоевропейских языков по отдельности встречаются и в неиндоевропейских языках, но все шесть — только в индоевропейских. Однако такое положение, по его мнению, не является стабильным и, приобретя все шесть выделенных структурных признаков, неиндоевропейский язык может стать индоевропейским. По тому составу структурных признаков, который Н. С. Трубецкой обнаруживает в неиндоевропейских языках, он заключает, что область образования индоевропейских языков должна была располагаться между областями образования, с одной стороны, финно-угорских языков, а с другой — семитских. Именно так располагаются, по его мнению, постепенные переходы одного семейства языков в другое, подобные тем волнообразным переходам, которые И. Шмидт обнаружил в отношениях внутри индоевропейских языков.

    Теорию языковых союзов взяли себе на вооружение неолингвисты, так как она полностью соответствует их общей концепции. «Так же как нет реальных границ или барьеров между языками одной группы (например, французским, провансальским, итальянским и т. д.), — пишет представитель крайнего крыла неолингвистов Дж. Бонфанте, — так нет их и между языками одного семейства (например, французским и немецким или между немецким и чешским) или даже между языками различных семейств (например, русским и финским). В этом случае неолингвисты в их борьбе против младограмматической концепции монолитности языков предвосхитили один из наиболее важных принципов пражской школы — принцип языковых союзов… Совершенно очевидно, что если чешский единственный среди других славянских языков имеет ударение на корне, то это в силу германского влияния, а немецкое ein Hund, der Hund, ich habe gesehen, mansagt — нельзя отделить от французских unchien, lechien, j’aivu, ondit вне зависимости от того, где подобные образования (отсутствующие в латинском и «прагерманском») впервые возникли»[260]. Все подобные соображения, однако, остаются чисто теоретическими предположениями и не получили еще сколько-нибудь обоснованного подтверждения соответствующими исследованиями. Едва ли, впрочем, гипотеза Н. С. Трубецкого вообще когда-либо сможет найти свое подтверждение в том грандиозном масштабе, в каком он набросал ее в своей работе. Однако можно допустить, что длительное сосуществование и взаимодействие языков может привести к развитию у них некоторых общих черт, без того, однако, чтобы они при этом изменяли своей «вассальной зависимости». В качестве примера подобных языковых союзов можно привести языки Балканского полуострова (см. подробнее ниже). Вместе с тем надо иметь в виду, что язык, говоря словами Сепира, «наиболее самодовлеющий, наиболее устойчивый и способный к сопротивлению из всех социальных феноменов. Легче уничтожить его, нежели подвергнуть разложению его индивидуальную форму»[261]. Поэтому если и сохранять термин языкового союза, то предпочтительно разуметь при этом не благоприобретенное «семейное» родство, а ту совокупность общих черт, которые развиваются у длительно сосуществующих языков, не внося хаос в их генетические связи и отношения.

    Термин суперстрат был впервые употреблен В. Вартбургом на конгрессе романистов в Риме в 1932 г. Он следующим образом обосновывал необходимость нового термина: «Он образует необходимое добавление к термину «субстрат». О суперстрате мы будем говорить тогда, когда позднее проникающий в страну народ (в большинстве случаев завоеватель и, следовательно, в военном отношении более сильный) постепенно принимает язык ранее бытовавшего в данной стране народа (чаще всего обладающего культурным превосходством), придавая одновременно этому языку определенные новые тенденции»[262]. В качестве примера суперстратных явлений Вартбург приводит влияние языка франков (в эпоху, следующую за падением Римской империи) на латынь. По его мнению, именно германоязычные франки «придали латыни севернее Луары те существенные черты, которые способствовали возникновению французского языка»[263]. В этой области «два языковых ритма, две артикуляционные системы» употреблялись одновременно в течение нескольких столетий, пока германский язык не начал постепенно исчезать, уже придав, однако, латинскому ту форму, которая известна нам по французскому языку.

    В качестве другого примера суперстрата можно привести норманнов (романизировавшихся на территории Франции, где им по лену были предоставлены земли), завоевавших в 1066 г. Англию и затем постепенно отказавшихся от своего языка в пользу языка коренного населения — английского. Фактически норманны даже дважды проделывали этот процесс: первый раз на территории Франции, где они приняли французский язык, отказавшись от родного скандинавского, и второй раз уже на территории Англии.

    Понятие суперстрата пока не получило в языкознании широкого применения, возможно, вследствие того, что оно имеет много общего с субстратом. Быть может, дальнейшее изучение суперстратных явлений приведет и к выявлению в них значительных своеобразных черт. На данном же этапе их изучения можно отметить одну особенность: при суперстратных явлениях всегда известны оба участника разыгрывающейся борьбы языков — и язык-победитель и побежденный язык. Иное дело субстрат, который часто остается неизвестной величиной и нередко только предполагается.

    Возникновение понятия субстрата обычно связывают с именем выдающегося итальянского лингвиста прошлого века — Асколи. Но еще в 1821 г. В. Гумбольдт писал: «Смешение различных диалектов является одним из самых важных факторов в процессе образования (генезиса) языков. Иногда возникающий язык получает новые элементы большей или меньшей важности от других языков, которые слились с ним, иногда высокоразвитый язык портится и деградирует, беря очень немногое из чужого материала, но прерывая нормальное движение своего развития при употреблении своих более совершенных форм согласно чужеземным образцам и, таким образом, портя свои формы»[264]. Одновременно с Гумбольдтом этого вопроса касался также Я. Бредсдорф[265].

    Но как методический прием для объяснения возникновения конкретных языковых явлений понятие субстрата впервые все же применил Асколи. Он указывал, что коренные языки Индии оказали несомненное влияние на развитие индийских языков, появившихся на этой территории позднее. Подобными же «подпочвенными» языковыми влияниями он объяснял и возникновение романских языков. «Я думаю, — писал он, — что было бы полезно в процессе развития романских языков сделать наибольший упор на этнические моменты. Я, в частности, имею в виду те преобразования латинского, которые следует возводить к влиянию кельтского на романский язык»[266]. В соответствии с подобной установкой Асколи объяснял переход латинского и в ь (durus>dur) кельтским влиянием, а возникновение испанского h из латинского f (ferrum>hierro) приписывал воздействию иберийского.

    В дальнейшем теория субстрата нередко использовалась в качестве универсального средства для объяснения всех тех новообразований и отклонений от «правильного» развития языка, которые не удавалось объяснить иным образом. Г. Хирт объяснял, например, неиндоевропейским субстратом диалектальное дробление индоевропейского языка: «Большие диалектальные группы индоевропейского языка находят свое объяснение главным образом в переносе языка индоевропейских завоевателей на чужеязычное завоеванное население и во влиянии языка этого последнего на детей»[267]. «Неиндоевропейские» черты германских языков Карстен стремился объяснить финским субстратом, А. Мейе — неизвестным неиндоевропейским субстратом, Файст — иллирийским, Дечев и Гюнтерт — этрусским, а Браун, идя вслед за Марром, — яфетическим (кавказским) субстратом. Неиндоевропейский субстрат устанавливает в древнеирландском Циммер. Покорный же отождествляет его с языками берберийской структуры. По мнению В. Брёндаля, субстрат даже может сообщить языку постоянную инерцию, которая проявляется на всех последующих стадиях развития языка. Так, якобы кельтский субстрат способствовал превращению латинского языка в старофранцузский, старофранцузского во французский классического периода, а этого последнего — в современный французский[268].

    Под понятие субстрата ныне подводится не только воздействие языка иного семейства, но также и результат влияния исчезнувших языков того же самого семейства. Следы кельтского субстрата многократно устанавливались во французском и германских языках (Г. Хирт). Воздействием минойского субстрата объясняет некоторые особенности греческого языка болгарский языковед В. Георгиев[269].

    Как показывает даже этот краткий обзор, понятие субстрата уже в силу своего широкого и, по-видимому, не всегда достаточно оправданного использования нуждается в освобождении от всех тех качеств, которые не могут быть ему свойственны, а также в известном ограничении и уточнении. Причем, все, что в этой связи может быть сказано в отношении субстрата, в большей или меньшей степени применимо и к суперстрату, так как многое и в условиях протекания и в конечных своих результатах является у них общим.

    В этой связи прежде всего следует отметить, что не всегда ясна граница между заимствованием и субстратом (или суперстратом), особенно когда речь идет о лексических элементах. Например, в современном английском языке по меньшей мере свыше 50 % романской лексики, но следует ли это явление рассматривать как простое заимствование или оно уже перерастает рамки такого заимствования? Стремясь провести здесь разграничение. В. А. Абаев в докладе, сделанном на сессии Института языкознания АН СССР, специально посвященной проблеме субстрата[270], пишет: «…субстрат и заимствование представляют проникновение элементов одной системы в другую. Но при субстрате это проникновение несравненно глубже, интимнее, значительнее. Оно может пронизать все структурные стороны языка, тогда как заимствование, как правило, распространяется только на некоторые разряды лексики. Интимность и глубина сближают субстратные связи со связями, основанными на родстве. И субстрат, и родство предполагают этногенетические связи. В отличие от них заимствование ни в коей мере не связано с этногенезом.

    Когда мы пытаемся уяснить, в чем причина своеобразия языковых последствий субстрата, уяснить, почему эти последствия оказываются интимнее и глубже, чем при заимствовании, даже самом интенсивном, мы приходим к проблеме двуязычия. Субстрат связан с переходом с одного языка на другой — процессом… сложным и трудным. Этот процесс предполагает, как переходный этап, более или менее продолжительный период двуязычия. А длительное двуязычие создает предпосылки для далеко идущего смешения и взаимопроникновения двух языковых систем. Лингвистическую специфику субстрата можно объяснить только на почве двуязычия»[271].

    Явление двуязычия, создающее условия для влияния не только субстрата, но и суперстрата и адстрата, нередкое, и его существование отнюдь не ограничивается далекими эпохами. Оно есть следствие различных форм контактов и общения народов и, бытуя в нетождественных социальных обстоятельствах, имеет в наши дни такое же широкое распространение, как и в минувшие эпохи. Двуязычной является значительная часть населения Бельгии, говорящего и на французском и на фламандском языках, двуязычно население Эльзаса, попеременно входившего в состав Франции и Германии и поэтому вынужденного ориентироваться на два государственных языка; как правило, двуязычны обитатели Швейцарии, в разных комбинациях владеющие так называемым швейцарско-немецким, собственно немецким, французским, ретороманским и итальянским; подавляющее большинство бретонцев, живущих во Франции компактными поселениями, наряду с французским сохранили для «внутреннего» употребления также и родной бретонский язык. В Советском Союзе также широко развито двуязычие, где оно тоже носит многообразные формы: кроме многочисленных случаев владения русским языком наряду с родным грузинским, армянским, украинским, латышским и т. д. можно встретить случаи двуязычия, подобного тому, какое, например, имеет место в Бухаре, где все население говорит на узбекском и таджикском языках (а значительная часть населения прибавляет к этому еще и русский)[272].

    Процесс влияния одного языка на другой в условиях двуязычия стремится детально проследить в своей работе Б. Террачини[273]. «Он исходит из новообразований, — рассказывает об этой работе в своем обозрении В. Пизани — которые возникают тогда, когда говорящий индивид, употребляя в процессе речи для выражения того или иного содержания известные ему элементы, пользуется не теми из них, какие являются употребительными для окружающей его среды, а иными, необщеупотребительными; в дальнейшем эти неупотребительные элементы речи распространяются в данной языковой среде; таким образом происходит слияние и смешение двух различных языковых традиций или же двух течений внутри одной и той же традиции. Сюда же относится и тот случай субстрата, когда побежденный язык ставится в такие же отношения к языку-победителю, в каких находится говор, растворяющийся в общенародном языке. В этом случае мы имеем дело с результатом максимального смешения, которое может возникнуть из соприкосновения двух языков; говорящий переходит здесь от одного языка к другому так же, как переходит от низшей формы к высшей в пределах одной и той же языковой традиции. Там, где мы можем проследить, как происходит наслоение одного языка на другой, мы видим, что один язык вливается в другой подобно иссякающему потоку. Мы имеем дело тогда не с отдельными случайными явлениями, а с общим воздействием одного языка на другой язык, которое бывает то ясно различимым, то скрытым и которое вдруг исчезает, смотря по тому, насколько отдельные серии грамматических фактов совпадают с сериями фактов, которыми они вытесняются»[274].

    Сам механизм взаимодействия двух языков в условиях массового двуязычия приводит к тому, что влияние одного языка на другой приобретает закономерный характер. «Проникновение элементов субстратного языка в усваиваемый новый язык, — пишет в этой связи Абаев, — неизбежно в особенности потому, что при двуязычии владение этим новым, вторым языком не бывает абсолютно полным и совершенным. В силу такого неполного знания говорящая среда допускает ряд неточностей, ошибок в произношении, формоупотреблении, словоупотреблении, синтаксисе. Эти ошибки носят не случайный, а закономерный характер, потому что они вытекают из особенностей родной речи говорящих. Стало быть, с этой точки зрения, языковой субстрат выявляется как совокупность закономерных ошибок, которые делают носители побежденного языка, переходящие на новый язык»[275].

    Как указывалось уже в самом начале настоящего раздела, массовое двуязычие, создающее условия для воздействия в масштабе всего языка (а не как некоторое количество частных случаев) и тем самым придающее ему закономерный характер, может быть обусловлено только этногенетическими процессами. Характер этих процессов, политические, экономические, культурные, религиозные условия, в которых осуществляется двуязычие, оказывают самое непосредственное влияние на результаты контактов языков. Тем самым мы в данном случае имеем дело с одним из аспектов тесного взаимодействия истории языка и истории народа. Чисто лингвистическое рассмотрение различных типов контактов языков не сможет в полной мере раскрыть и объяснить те конкретные следствия контактов языков, которые чрезвычайно варьируются от языка к языку, — для этого их в обязательном порядке надо включить в данный культурно-исторический контекст. Но, с другой стороны, нельзя все сводить к этому культурно-историческому фактору и оставлять вне учета структурные особенности языков, которые неизбежно проявляют себя во всех случаях взаимодействия языков. В этом случае мы уже имеем дело с новым аспектом большой проблемы связи языка и истории народа, рассмотрению которого посвящен следующий раздел.

    Смешение и скрещивание языков

    Вопрос о смешении языков (в зарубежной лингвистике этот термин обычно не имеет смысловых различий от другого — скрещивание) выступил на передний план с начала настоящего века, хотя к нему эпизодически обращались и языковеды прошлого века, начиная от В. Гумбольдта и Я. Гримма. Большое значение придавал ему И. А. Бодуэн де Куртене[276]. В концепции Г. Шухардта и примыкающих к нему языковедов, в теоретических построениях неолингвистов смешение языков принимает форму методологического принципа, так как оно оказывается движущей силой всех языковых изменений, стимулом, формирующим языки. Из этих предпосылок исходит и заключение о смешанном характере всех языков.

    Посвятивший этой проблеме большое количество работ Г. Шухардт писал: «Среди всех тех проблем, которыми занимается в настоящее время языкознание, нет, пожалуй, ни одной столь важной, как проблема языкового смешения»[277]. И с точки зрения Г. Шухардта такая оценка этой проблемы понятна, так как он считал, что «возможность языкового смешения не знает никаких ограничений; она может привести как к максимальному, так и к минимальному различию между языками. Смешение может иметь место и при постоянном пребывании на одной и той же территории, протекая и в этом случае интенсивно и осуществляясь сложными путями»[278]. Подчеркивая особое значение смешения в жизни языка, неолингвист Дж. Бонфанте прокламирует: «Так, можно утверждать (упрощая, конечно, действительное положение вещей), что французский — это латинский + германский (франкский); испанский — это латинский + арабский; итальянский — это латинский + греческий и оско-умбрский; румынский — это латинский + славянский; чешский — это славянский + немецкий; болгарский — это славянский + греческий; русский — это славянский + финно-угорский и т. д.»[279].

    Особое место скрещивание языков занимало в теориях акад. Н. Я. Марра. «Еще в одной из своих работ в 1914 г., — отмечает С. Б. Бернштейн в своей статье, специально посвященной этому вопросу, — Н. Я. Марр писал, что вопросы языкового смешения в его учении составляют «в данный момент очередную и главную теоретическую проблему». Позже, неоднократно возвращаясь к этому вопросу, он всегда высказывался в том смысле, что все языки земного шара являются скрещенными языками и что сам процесс скрещивания определяет реальное содержание развития любого языка. Приведу несколько цитат подобного рода. «Дело в том, что по яфетической теории нет ни одного языка, ни одного народа, ни одного племени (и при возникновении их не было) простого, не мешанного или, по нашей терминологии, не скрещенного». «В самом возникновении и, естественно, дальнейшем творческом развитии языков основную роль играет скрещение». «Скрещение — не аномалия, но нормальный путь, объясняющий происхождение видов и даже так называемого генетического родства»[280].

    В теории Н. Я. Марра большую роль играли стадиальные трансформации, которые внезапно, в форме взрыва изменяли «качество» языка. Смешение (или в данном случае, по терминологии Н. Я. Марра, уже скрещивание) создавало толчок для подобного взрывообразного превращения языка, причем, по мнению Н. Я. Марра, в результате скрещивания двух языковых «качеств» (т. е., попросту говоря, двух структурно-различных языков) возникает новое «качество» (структурно новый язык). Подобные теории, конечно, не могли найти себе широкого применения в практике лингвистических исследований, они требовали критического рассмотрения; попытка такого рассмотрения была предпринята Сталиным во время дискуссии 1950 г. в работе «Марксизм и вопросы языкознания»,

    «Говорят, — писал он, — что многочисленные факты скрещивания языков, имевшие место в истории, дают основание предполагать, что при скрещивании происходит образование нового языка путем взрыва, путем внезапного перехода от старого качества к новому качеству. Это совершенно неверно.

    Скрещивание языков нельзя рассматривать, как единичный акт решающего удара, дающий свои результаты в течение нескольких лет. Скрещивание языков есть длительный процесс, продолжающийся сотни лет. Поэтому ни о каких взрывах не может быть здесь речи.

    Далее. Совершенно неправильно было бы думать, что в результате скрещивания, скажем, двух языков получается новый, третий язык, не похожий ни на один из скрещенных языков и качественно отличающийся от каждого из них. На самом деле при скрещивании один из языков обычно выходит победителем, сохраняет свой грамматический строй, сохраняет свой основной словарный фонд и продолжает развиваться по внутренним законам своего развития, а другой язык теряет постепенно свое качество и постепенно отмирает.

    Следовательно, скрещивание дает не какой-то новый, третий язык, а сохраняет один из языков, сохраняет его грамматический строй и основной словарный фонд и дает ему возможность развиваться по внутренним законам своего развития».

    Это выступление, направленное против теории Н. Я. Марра о значении скрещивания языков для внезапного преобразования их «качеств», способствовало известному упрощению весьма сложной и многосторонней проблемы смешения языков.

    Процессы смешения играют в жизни языков, конечно, огромную роль, и, изучая их, одинаково важно как не переоценить их, так и не недооценить. Эти процессы принимают многообразные формы, поэтому сведение их к единственному типу не дает правильного представления о их действительной сущности и значимости.

    Процессы смешения языков можно рассматривать во фронтальном плане. В этом случае мы будем иметь дело с различными типами смешения (взаимовлияния) языков. Но эти же процессы можно исследовать по отдельным аспектам языков. В этом случае мы столкнемся с проблемой проницаемости отдельных сторон или сфер языка (т. е. его фонетических, грамматических и лексических систем). Обратимся к последовательному, рассмотрению процессов смешения языков в указанном порядке.

    При изучении процессов смешения во фронтальном плане помимо полного вытеснения одних языков другими (что, например, произошло с кельтскими языками, когда-то бытовавшими на значительной части европейского континента) можно по меньшей мере выделить еще пять типовых случаев, которыми, однако, также не исчерпывается все многообразие реальных процессов. Но эти случаи встречаются чаще всего как в своем «чистом» виде, так и в различных комбинациях.

    1. Совершенно не обязательно, чтобы в результате смешения один язык поглощал другой, т. е. чтобы один язык оказывался «победителем», а другой «побежденным» и осуждался на отмирание. В действительности, пожалуй, гораздо больше случаев, когда два языка, встретившись где-то на историческом перекрестке, оказав друг на друга (или же только один на другой) влияние, т. е. смешавшись определенным образом друг с другом, затем расходились и продолжали сохранять как свою самостоятельность, так и жизненную силу. Так, в эпоху арабского халифата, когда в его состав входили огромные массивы тюркоязычного и ираноязычного населения, арабский язык оказывал на них не только государственный, но и культурный и религиозный нажим (книга «божественного красноречия» — Коран — изучалась всем охваченным исламом населением в арабском оригинале, и чтение ее требовало основательного знания не только языка, но и правил просодии), такую длительную борьбу вели между собой арабский, тюркские и иранские языки. Но никто из них не оказался победителем, осудив побежденного на отмирание. Мы можем только констатировать интенсивные процессы смешения этих языков, в результате которых изучение, например, персидского языка требует и ознакомления с хотя бы кратким очерком арабской грамматики (что обычно и делается в учебниках по персидскому языку) — настолько широко проникли элементы арабского языка в персидский. Но никакой из этих языков не был побежден и не отмирал, а благополучно здравствует в тех территориальных границах, которые были определены для них последующими историческими событиями. Подобные же случаи (разумеется, в других исторических условиях) мы встречаем во взаимоотношениях древнегерманских языков с финским и с латинским, русского языка с угро-финскими, тюркских языков с иранскими и т. д.

    2. Вне зависимости от того, побеждает ли один язык другой, или же языки, хотя и носят на себе заметные следы борьбы, сохраняются и продолжают независимое существование, не следует полагать, что сами по себе последствия процессов смешения языков можно охарактеризовать только как «некоторое обогащение словарного состава» языка. Это «обогащение» может иметь очень широкие масштабы и проникать также и в ту категорию лексики, которая получила в советском языкознании название основного словарного фонда.

    Вот как могут выглядеть такие «некоторые обогащения». По данным этимологического албанского словаря Густава Мейера([281])[282], из 5140 содержащихся в нем слов только 430 являются собственно албанскими, а остальные представляют заимствования из романских, славянских, новогреческого и турецкого языков. В словаре Генриха Хюбшмана, включенном в его «Армянскую грамматику»[283], из общего числа 1940 слов только 438 являются армянскими, а остальные представляют собой заимствования из парфянского, персидского, арабского, сирийского и греческого языков. В современном английском языке по разным данным от 55 до 75 % лексических заимствований из романских языков. Лексика корейского языка содержит до 75 % китайских заимствований[284].

    Какого же характера заимствованная лексика, например, в английском языке? Внимательное ее изучение показывает, что она имеет всесторонний характер, но включает также большое количество слов, которые по установившимся канонам обычно зачисляют в категорию основного словарного фонда. Таковы finish (конец), city (город), flower (цветок), branch (ветвь), labour (работа), people (народ), act (действие), language (язык), freedom (свобода), air (воздух), river (река), mountain (гора), joy (радость), place (место), change (изменять), deliver (освобождать) и сотни других подобных же слов.

    Но пример с английским языком интересен еще и в другом отношении. Норманнское завоевание и последовавшее за ним господство французского языка и, далее, растворение этого последнего в исконном английском обычно истолковывается как классический случай победы одного языка над другим и последующего отмирания побежденного (французского) языка. Однако это отмирание весьма относительного характера. Французский язык был побежден на территории Англии, но продолжал жить и развиваться на своей собственной территории — во Франции. А о том, что это имело самое непосредственное отношение к проникновению в английский язык огромного количества французских элементов, свидетельствуют следующие факты.

    Взяв произвольные 1000 французских слов, вошедших в английский язык после норманнского завоевания, О. Есперсен[285] распределил их по периодам проникновения в английский язык. Получилась такая картина:

    до 1050 года. 2

    1051–1100. 2

    1101–1150. 1

    1151–1200. 15

    1201–1250. 64

    1251–1300. 127

    1301–1350. 120

    1351–1400. 180

    1401–1450. 70

    1451–1500. 76

    1501–1550. 84

    1551–1600. 91

    1601–1650. 69

    1651–1700. 33

    1701–1750. 24

    1751–1800. 16

    1801–1850. 23

    1851–1900. 2

    Данные весьма поучительные. Если учесть, что в Англии к концу XIV в. английский язык одержал полную победу над французским (в 1362 г. судопроизводство было переведено на английский язык, так как «французский язык слишком мало известен», с этого же года на этот язык перешел и парламент, а в школьном преподавании английский начал вытеснять французский язык еще ранее того) и французский язык в Англии находился уже на стадии полного отмирания, то получается, что побежденный и отмерший язык оказывал на английский не менее интенсивное влияние, чем в пору своего полного господства, когда английский язык вел порабощенное существование. Ведь именно об этом свидетельствуют приведенные данные, так как половина слов, как оказывается, проникла из французского в английский после 1400 г. Ясно, что действительно отмерший язык не мог бы оказывать такого интенсивного влияния. И фактически в данном классическом случае никакого отмершего языка и не было. Французский язык был вытеснен («отмер») с территории Англии, но продолжал существовать во Франции. А так как все последующие столетия Англия и Франция находились в интенсивных отношениях, то в английском языке и сохранялась та инерция заимствования французских слов, которая была создана норманнским завоеванием. Эта инерция была поддержана возрождением в Англии XIV–XVII вв. интереса к классической культуре.

    Пример смешения английского языка с французским в результате норманнского завоевания наглядно показывает, как несостоятельно может быть упрощение этого вопроса.

    3. Иногда столкновение и борьба языков приводят к последствиям, которые даже нельзя признать смешением в собственном смысле этого слова. Но, с другой стороны, эти процессы имеют такое непосредственное отношение к смешениям языков, что их нельзя оставлять без внимания. К тому же они часто комбинируются с другими формами процессов смешения языков. Впервые их отметил Я. Гримм, который в предисловии к своей «Немецкой грамматике» писал: «Мне думается, что развитие народа необходимо для языка независимо от внутреннего роста этого последнего; если он не хиреет, он расширяет свои внешние границы. Сказанное объясняет многое в грамматических явлениях. Диалекты, которые по своему положению находятся в благоприятных условиях и не притесняются другими, изменяют свои флексии медленнее; соприкосновение нескольких диалектов, если даже при этом побеждающий обладает более совершенными формами, в силу того обстоятельства, что он, воспринимая слова, должен выровнять свои формы с формами другого диалекта, способствует упрощению обоих диалектов»[286].

    Иными словами, если говорить о существе самой идеи, соприкосновение и взаимодействие двух языков может привести к упрощению их структур. Самое характерное при этом заключается в том, что при таком взаимовлиянии двух языков из одного в другой не переходят никакие структурные черты того или иного языка; их изменение происходит в результате только соприкосновения языков, при этом всегда в сторону упрощения грамматической структуры. Особенно интенсивно протекает этот процесс, когда взаимодействующие языки более или менее близки друг к другу.

    Подобное явление имело место, например, во время скандинавского завоевания Англии (VIII — Х вв.). В результате длительной и богатой событиями борьбы даны, наконец, прочно утвердились на Британском острове, подчинив себе около половины всей его территории (так называемая «Область датского права»). По выражению О. Есперсена, даны и англосаксы «дрались как братья, а затем, подобно братьям, они мирно поселились друг около друга». Впрочем, особенно мирно они никогда не жили друг с другом, но это не мешало им вести очень широкое общение. Само же общение значительно облегчалось тем, что язык англосаксов и данов был довольно близок, во всяком случае настолько, что они приблизительно могли понять друг друга. Близость этих германских (и, следовательно, генетически связанных языков) может быть ясна из следующих примеров:


    древнеангл. сканд.
    «рыба» fisk fiskr
    «камень» stan steinn
    «голова» heafod hofo
    «дерево» treo tre
    «целый» hall heill
    «я» ic ek
    «хватать» gripan gripa
    «сын» sunu sunr
    «сердце» heorte hiarta
    «время» time ime
    «кусать» bitan bita
    «сидеть» sittan itia
    «падать» feallan alla и т. д.

    В результате смешения этих двух языков в английский проникло некоторое количество лексических единиц (около 650), причем на этот раз почти исключительно слов «основного словарного фонда», приближающихся иногда даже к грамматическим элементам (например, личные местоимения they — «они», their — «их», them — «им»). Вместе с тем значительно упростилась грамматическая структура древнеанглийского языка, во многих случаях отказавшаяся от синтетических средств и обратившаяся к аналитическим. Например, почти совершенно исчезли формы склонения имен существительных и прилагательных.

    Не подлежит никакому сомнению, что подобного рода чрезвычайно большая перестройка грамматической структуры древнеанглийского языка произошла под влиянием скандинавского. Это явствует хотя бы из того, что большая или меньшая территориальная близость обоих языков привела к делению древнеанглийских диалектов на три группы: северные диалекты, непосредственно соприкасавшиеся с данами и испытавшие прямое воздействие их языка, произвели наибольшее изменение своей грамматической структуры в сторону перестройки ее на аналитической основе; центральные диалекты, испытавшие косвенное влияние скандинавского языка, осуществили этот процесс менее интенсивно; наконец, южные диалекты, дальше других отстоявшие от скандинавского влияния, оказались наиболее архаичными по своему строю.

    Но удивительно: как только дело доходит до того, чтобы установить, какие же конкретно грамматические элементы или конструкции перешли из скандинавского в древнеанглийский, их невозможно обнаружить. Все то немногое, что в данном случае ставится в связь со скандинавским влиянием (вроде расширения употребления окончания множественного числа имен существительных — as или отмирание глагола weorрan — «становиться» в пассивных конструкциях), носит весьма сомнительный характер. Поэтому историки английского языка обычно констатируют: «Трудно определить влияние скандинавского завоевания на развитие морфологической системы английского языка. Общая тенденция к отпадению падежных окончаний, проявившаяся в первую очередь в северной и восточной Англии, возможно, была обусловлена этим влиянием: при усвоении языка другим народом появляется обычно тенденция упростить падежные окончания. Но доказать скандинавское влияние на отдельные проявления этой тенденции к упрощению и унификации невозможно»[287].

    Чему же все-таки следует приписывать подобное упрощение при столкновении двух языков? По-видимому, тут действует определенное правило, которое можно назвать правилом «твоя моя не понимай».

    Представим себе ситуацию (в которой мы и сами нередко бывали), когда происходит объяснение при недостаточном знании языка или когда языки беседующих обладают некоторым сходством, позволяющим только угадывать, о чем идет речь. Чтобы в этих условиях сделать свою речь более понятной для нашего собеседника, мы, как правило, начинаем освобождать наш язык от всех сложных форм, упрощаем его и начинаем говорить упрощенными фразами типа «твоя моя не понимай». Если же эти явления перерастают частные случаи и приобретают массовый характер (как это имело место при скандинавском завоевании Англии), то это, несомненно не может не оказывать влияния на язык, способствуя упрощению его грамматической структуры.

    4. Особым типом скрещивания языков можно признать упоминавшиеся уже выше языковые союзы. Как показывает история некоторых языков, длительное их сосуществование может привести к типологическому сближению. Однако важно при этом установить правильные методы исследований подобного рода языковых образований, явно недостаточно изученных и истолковываемых чрезвычайно неоднородным образом.

    В последние годы к изучению языковых союзов начинают применять структурально-типологический метод, основывающийся на понятии изограмматизма. По определению польского языковеда З. Голонба, «изограмматизм — это существование в двух или нескольких языках идентичных структурных моделей, в соответствии с которыми морфологический материал каждого из них объединяется в морфо-синтаксические единицы более высокого порядка»[288]. Общее понятие изограмматизма подразделяется на более частные — изоморфизма[289], изосинтагматизма и даже изофонемизма.

    В изограмматизме хотят видеть точные критерии, с помощью которых можно проводить структурно-сопоставительное изучение языков с последующей классификацией их по определенным типам. Но такого рода направление изучения языков не является новым для лингвистики и фактически целиком укладывается в достаточно хорошо известные морфологические классификации языков. Если ограничиться только общими формулами, выражающими отношения между отдельными частями слов, и на основании подобных структурных формул устанавливать типологические тождества между отдельными языками, то это значит во многом повторять А. Шлейфа, который, как известно, проделал подобную работу в своем «Компендиуме», а ранее развил в специальной статье[290]. Таким образом, чисто структурально-типологический способ изучения языковых союзов едва ли сможет дать какие-либо положительные для изучения конкретных процессов взаимовлияния языков результаты по той простой причине, что под выделенные структурные формулы или схемы можно будет подвести различные языки, независимо от их конкретной истории, контактов и даже вообще вне всякой зависимости от территориального положения языков (как это и имеет место в морфологических классификациях).

    Чтобы преодолеть недостатки подобного абстрактного структурализма, З. Голонб вводит в изучение языковых союзов методом изограмматизма исторический фактор. «Идея языковых типов, — пишет он, — основанных на критерии изограмматизма, относится к сравнительно-структуральной лингвистике, трактующей свой предмет внеисторически. Однако существуют случаи, когда изограмматизм может истолковываться генетически. Предположим для примера, что существуют два народа, которые соответственно говорят на языках А и Б, находящихся в тесном контакте друг с другом, и обитают на общей территории. В этом случае может быть установлено, что определенные черты грамматической структуры языка А были перенесены на язык Б и таким образом между ними возник изограмматизм. Такие черты грамматической структуры, перенесенные с А на Б, следует толковать как копии. Копия, следовательно, — это изограмматизм, который возник как следствие заимствования из одного языка в другой (или в группу языков) определенных черт грамматической структуры. Мы, таким образом, имеем, с одной стороны, заимствование языкового материала (слов — и через их посредство деривационных морфем), а с другой — заимствование формы, т. е. структурных принципов (грамматических моделей)… Понятие грамматической копии весьма полезно при установлении языкового союза (Sprachbund). Используя его в качестве критерия, мы можем определить языковой союз как группу языков, обнаруживающую некоторое количество взаимных грамматических копий, которые создают высшую ступень структурной тождественности»[291]. Языковые союзы — это такой вид смешения языков, при котором в результате длительного сосуществования группы языков возникает типологическое сближение их грамматических структур. При этом, разумеется, отнюдь не исключаются взаимные лексические заимствования (как правило, они в подобных случаях бывают весьма значительными), но ведущим признаком является их грамматическая структура.

    Так, при характеристике языков Балканского полуострова как языкового союза исходят из следующих общих им типологических черт: 1) постпозитивный артикль (в болгарском, румынском и албанском языках); 2) исчезновение инфинитива (в новогреческом, с некоторыми исключениями в болгарском, и южных диалектах албанского и частично в румынском); 3) образование аналитических форм будущего времени с помощью глагола желать (в новогреческом, болгарском, албанском и румынском); 4) синкретизм (слияние) родительного и дательного падежей (завершился в албанском и новогреческом и совершается в болгарском и румынском). Во всех этих явлениях обнаруживается «высокая степень структурной тождественности». Но здесь трудно опереться на абстрактную формулу изограмматических отношений, которая неизбежно наполняется реальным языковым содержанием, как только типологическая близость членов языкового союза переносится в генетическую плоскость.

    5. Самую крайнюю форму языкового смешения видят обычно в так называемых гибридных языках или жаргонах, которые тем самым образуют особый тип «скрещенных» языков. К этой группе языков относят сабир, распространенный в портах Средиземного моря, пиджин-инглиш, используемый в Японии, в южных морях, в Гонконге, частично в Калифорнии, бич-ла-мар, на котором говорят на островах Тихого океана, кру-инглиш, встречающийся в Западной Африке и в Либерии, креольские языки острова Маврикия, жаргонный чинук в Орегоне и т. д. Все подобного рода «языки» многократно привлекались для доказательства того, что языки не только могут достигать крайней степени смешения, но и создавать при своем смешении даже новые языковые образования, новые «качества»[292].

    Однако такого рода языковые образования, во-первых, никак нельзя назвать языками в собственном смысле этого слова, и это обстоятельство всегда отмечалось всеми исследователями, которые занимались ими. С тем чтобы отграничить их от настоящих языков, им присваивали самые различные названия: гибридные языки, минимальные, компромиссные, торговые, колониальные, языки по нужде и т. д. Много занимавшийся ими Г. Шухардт писал о них: «Нужда создала подобные языки, и поэтому их можно называть языками по нужде; они выполняют важную, но отнюдь не многообразную функцию, в первую очередь это торговые языки»[293]. Еще точнее охарактеризовал их О. Есперсен, указав, что они «служат не всем целям и задачам обычных языков, но применяются в качестве эрзаца в тех случаях, когда в распоряжении нет более богатого и лучшего языка»[294]. Все подобные языки никакое общество, никакой народ или племя не обслуживают, они употребляются наряду с обычными языками и только в качестве вспомогательного средства общения, когда ни один из собеседников не владеет языком другого. Ограниченность задачи, стоящей перед такими языками, придает им крайне элементарную форму, не намного поднимающуюся над уровнем языка жестов. В силу всех этих особенностей подобные эрзац-языки правильнее всего именовать жаргонами.

    Во-вторых (и это очень важно), при более внимательном изучении этих жаргонов, представляющих якобы крайнюю степень смешения, выясняется, что они, как правило, вовсе не являются смешанными. В действительности они представляют не крайнюю степень смешения, а крайнюю степень упрощения. Они, следовательно, не соединяют в новой комбинации отдельные черты разных языков, а представляют предельное упрощение одного языка. Основу бич-ла-мар, пиджин-инглиш и кру-инглиш составляет английский язык, основу креольских языков — французский, основу жаргона чинук образует язык индейцев чинук и т. д. Они, разумеется, включают некоторые элементы (лексические) и из других языков, но обычно в размере, не только не превышающем заимствования в «нормальных» языках, но скорее меньшем, чем в них. Нередко при этом даже и невозможно установить источник иноязычных примесей. Так, В. Симпсон, изучавший пиджин-инглиш, пишет о его словарном составе: «Ряд используемых слов — неизвестного происхождения. В некоторых случаях англичане считают их китайскими, а китайцы — английскими»[295].

    Основываясь на каком-либо одном определенном языке, эти жаргоны доводят его упрощение до такой степени, что в них остается очень небольшой минимум словаря и фактически не сохраняется почти никакой грамматики — все необходимые грамматические значения передаются лексическими средствами. Чтобы дать более ясное представление о характере этих жаргонов, обратимся к рассмотрению одного из их представителей — бич-ла-мар[296].

    Грамматика. Имена в бич-ла-мар не знают различий числа. Когда является необходимость выражения множественного числа, прибавляется слово all (все): all he talk — «они говорят». Иногда этой цели служит слово fellow: me two fella — «мы»; me two fellow Lagia — «я и Лагиа». Слово fellow (fella) — многофункционально. Оно выделяет местоимение: that fellow hat — «та шляпа»; this fellow knife — «этот нож». Оно отграничивает прилагательное от существительного: big fellow name — «большое имя». Может употребляться при наречиях: that man he cry big fellow — «этот человек кричит громко», и при числительных: ten fellow ten one fellow — «сто один».

    Никаких падежей имя не имеет, падежные отношения выражаются или порядком слов или специальными словами. Например: посессивность (родительный падеж) передается словом belong (along): рарра belong me — «мой отец»; wife belong you — «твоя жена»; belly belong me walk about too much — «мой живот пошел слишком много кругом, т. е. у меня морская болезнь». Это же слово употребляется для обозначения локальных и иных отношений: he speak along this fella — «он говорит с этим человеком»; he give'm this fella Eve along Adam — «он дал Еве Адама».

    Родовых различий также нет, они выражаются описательным образом: that woman he brother belong me — «эта женщина, она мой брат, т. е. она моя сестра».

    Глагол не имеет временных различий. В случае надобности будущее время выражается с помощью слов by and by (bymby): brother belong-a-me by and by he dead — «мой брат умрет»; he small now bymby he big— «сейчас он маленький, но он будет большим». Прошедшее время передается словом been или finish: you been take me along three year — «ты держал меня три года»; me look him finish — «я видел его».

    Лексика. Хотя бич-ла-мар держится целиком на лексике, она тем не менее чрезвычайно ограничена и не способна передавать сколько-нибудь сложных понятий. Для обозначения предметов и явлений, которые выходят за пределы тесного круга самых обычных и обязательных вещей, этот жаргон создает описательные обороты, которые не лишены иногда красочности и комичности. Например, рояль называется так: big fellow bokus (box) you fight him he cry — «большой ящик, ты бьешь по нему, он кричит»[297]; гармонь— little fellow bokus you shove him he cry you pull him he cry — «маленькая коробка, ты толкаешь ее, она кричит, ты тянешь ее, она кричит»; духи— water belong stink — «вода, которая пахнет»; лысина — grass belong head belong him all he die finish — «трава его головы вся умерла» (Г. Шухард приводит также такой пример: you no savvy that fellow white man coconut belong him no grass — «ты не видел белого человека, кокосовый орех которого не имеет травы», т. е. «не знаешь ли ты белого лысого человека?»).

    Фонетика. О фонетической стороне бич-ла-мар трудно судить, так как этот жаргон известен нам только по записям. Можно только предполагать, что в данном случае имеет место положение, аналогичное тому, которое наблюдается в искусственных языках (например, эсперанто) в устах разноязычных людей: каждый вносит свои артикуляционные привычки. В этом убеждают нас и отдельные записи, не опирающиеся на английские письменные нормы, а стремящиеся воспроизвести действительное произношение. К таким записям, в частности, относится следующее сообщенное Кодрингтоном письмо жителя Новых Гибридов, которое, несомненно, передает фонетические особенности его произношения. Misi Kamesi Arelu You no kamu ruki mi Mi no ruki iou You ruku Mai Poti i ko Мае tete. Vakaromala mi raiku i tiripi Ausi paragi iou i rukauti Mai Poti mi nomoa kaikai mi angikele nau Poti mani Мае i kivi iou. Jamu Vari koti iou kivi tamu te pako paraogi mi i penesi nomoa te Pako. — Oloraiti.

    Фонетические особенности этого отрывка становятся особенно наглядными при сопоставлении его со стандартными нормами английского написания, которые, кстати говоря, не сразу угадываются.

    Mr. Comins, (How) are you? You no come look me, me no look you; you look my boat he go Мае to-day. Vakaromala me like he sleep house belong you, he look out my boat, me no more kaikai, me hungry now, boat man Мае he give you yam, very good, you give some tobacco belong me, he finish, no more tobacco. — All right.

    В переводе на русский это означает: «Мистер Коминс, как поживаете? Вы не приходите повидать меня, я не вижу вас; вы видите, как моя лодка идет сегодня в Мае. Вакарамола хотел бы спать в твоем доме; он смотрит за моей лодкой. Мне нечего больше есть, я теперь голоден; лодочник в Мае даст вам очень хороший ям (корень), вы дадите мне немного табаку, он кончился, нет больше табака. — Олрайт».

    Такова в общих чертах «структура» бич-ла-мар, типичного эрзац-языка, представителя данного вида языковых «смешений». Приведенное описание некоторых его черт достаточно ясно показывает, что в данном случае фактически нет прямых процессов смешения языков, а есть только предельное их упрощение (дальнейший шаг в этом направлении привел бы уже к непониманию). Что же касается того, что подобные образования якобы создают новые языки, то определять их таким образом, видимо, столько же оснований, сколько мула называть конем.

    Наблюдение над процессами смешения языков показало, что разные стороны языка, во-первых, обладают неравной способностью к смешению и что, во-вторых, само смешение принимает в них различные формы. Это приводит нас к вопросу о проницаемости отдельных сторон языка.

    Неодинаковую проницаемость разных сторон языка, т. е. их способность воспринимать и включать в себя чужеродные элементы, отметил еще Р. Раск. «Если мы сравним несколько языков, — писал он, — стремясь к тому, чтобы это сравнение было полным и дало нам возможность судить об их родстве, древности и прочих отношениях, то мы должны непременно иметь в виду обе эти стороны языка (т. е. лексику и грамматику. — В. 3.)и особенно не забывать о грамматике, так как опыт показывает, что лексические соответствия являются в высшей степени ненадежными. При общении народов друг с другом невероятно большое число слов переходит из одного языка в другой, независимо от характера происхождения и типа этих языков… Грамматические соответствия являются гораздо более надежным признаком родства или общности происхождения, так как известно, что язык, который смешивается с другим, чрезвычайно редко или, вернее, никогда не перенимает форм склонения и спряжения у этого языка, но, наоборот, скорее теряет свои собственные»[298].

    Рассмотрим вкратце существующие мнения относительно проницаемости отдельных сфер языка.

    Фонетика. В общетеоретическом плане вопрос о том, может ли воздействие одного языка на другой привести к созданию нового фонологического равновесия, трактует Э. Зайдель[299]. Мимоходом этого вопроса касались и ранее. Здесь можно отметить очень широкий диапазон точек зрения, отмечающих, с одной стороны, большую устойчивость фонетической системы языков, а с другой — объясняющих коренные сдвиги и изменения в них влиянием иноязычных фонетических систем. Особенно часто в этом втором случае делается ссылка на влияние субстрата. Так, например, А. Мейе так называемое первое, или германское, передвижение согласных, перестроившее систему консонатизма германских языков и тем самым выделившее их из других индоевропейских (по мнению некоторых языковедов, сохранив, однако, прежнюю фонологическую модель), приписывал действию иноязычного субстрата.

    Пожалуй, наиболее систематическим образом вопрос о проницаемости фонетической стороны языка рассматривался применительно к влиянию славянских языков на румынский. Ал. Росетти указывал[300], что славянские влияния на фонетику румынского языка ограничиваются заимствованием согласного h, йотизированием е в начальной позиции (еl — «он», este — «есть», eftin — «дешевый»>jе1, jeste, jeftin), а также той особой, ролью, которую передние гласные играют в румынской фонетической системе.

    Более подробным образом как в аспекте синхроническом, так и диахроническом исследует этот вопрос Эмиль Петрович и в ряде своих работ[301]. Он устанавливает тут гораздо более глубокое влияние и называет румынский романским языком в славянском произношении. «Это надо понимать в том смысле, — пишет он, — что его фонетическая система обнаруживает славянские произносительные привычки, которые можно объяснить многовековым контактом между румынским и славянским — особенно болгарским, — длительным румынско-славянским двуязычием и наличием многочисленных двуязычных славянских поселений среди румынского народа. Славянские произносительные привычки по необходимости привели к возникновению фонетической системы, подобной славянской»[302]. В числе других явлений, возникших в румынском в результате славянского воздействия, Э. Петровичи называет: 1. Наличие в румынском вокализме гласных среднего ряда и своеобразных отношений между гласными переднего и среднего ряда, которые ведут себя как позиционные варианты, так как после непалатализованных согласных употребляются a, о, а после палатализованных — е, i. Это сходствует с болгарской, русской и польской системами гласных и не встречается ни в одном из других романских языков. 2. Наличие в румынском двух перекрещивающихся корреляций качеств согласных (Eigentonklassen), различающихся по наличию или отсутствию лабиализации и палатализации (в славянских языках — твердые и мягкие согласные). В других романских языках это явление носит эпизодический характер и никогда не приводит к образованию корреляций. В славянских языках распространено противопоставление по твердости и мягкости, а лабиализация принимает форму комбинаторных вариантов. 3. «Консонантный тип» румынского языка, с небольшим числом гласных и многочисленными согласными, противопоставляющимися по различным своим качествам. Эта особенность румынского языка также отдаляет его от романских языков и приближает к славянским.

    Таким образом, следует признать существование по меньшей мере двух типов проницаемости фонетической стороны языков. Первый из них имеет в виду единичные случаи проникновения новых фонем, которые, однако, часто получают ограниченное употребление. Так, во многих узбекских диалектах отсутствует фонема «ф», и в заимствованных словах, имеющих эту фонему, она заменяется другой фонемой (фонема — понема). Но в последние годы она уже проникла в них, хотя ее употребление и ограничивается только заимствованными словами.

    Другой тип имеет отношение к коренным изменениям фонетической системы, нередко значительно перестраивающим ее. Таковы, например, церебральные фонемы индо-афганских языков, перешедшие из дравидских языков, или смычно-гортанные в армяно-осетинском, возникновение которых, очевидно, надо приписать воздействию кавказских языков. К этому типу несомненно относится и славянское влияние на румынский.

    В целом, однако, надо признать относительно большую устойчивость фонетической стороны языков, которая, видимо, поддерживается системными отношениями, существующими внутри нее.

    Морфология. В отношении проницаемости грамматической структуры языков существуют полярно противоположные точки зрения, высказываемые с одинаковой энергичностью и категоричностью. Первая из них (и наиболее распространенная) сформулирована была еще В. Д. Уитней, который писал: «Такое явление, как язык со смешанной грамматической системой, никогда не было известно языковедам; они сочли бы это противоестественным; это представляется просто невозможным»[303]. Еще с большей определенностью выражает свое мнение А. Мейе: «Грамматические системы двух языков… непроницаемы друг для друга»[304]. Его поддерживает Э. Сепир: «Мы не обнаруживаем ничего, кроме поверхностного морфологического взаимовлияния»[305].

    Но, с другой стороны, Г. Шухардт утверждал противоположное: «Даже самые основные элементы структуры, вроде флективных окончаний, не защищены от проникновения иноязычного материала»[306]. А Ал. Росетти использует даже взаимопроникновение двух морфологических структур в качестве критерия для определения скрещенного языка (langue mixte) в отличие от смешанного (langue mйlangйe), включающего только отдельные заимствования[307].

    Такая противоречивость точек зрения объясняется, видимо, двумя обстоятельствами. Во-первых, грамматические элементы могут быть разными. К ним относятся и словообразовательные суффиксы и личные окончания глаголов. Грамматические элементы, подобные словообразовательным суффиксам, переходят из языка в язык сравнительно легко. Ср., например, в русском языке суффиксы -изм (фанатизм, идеализм, материализм и также большевизм, ленинизм), -ист (оптимист, турист, идеалист), -фикация (кинофикация, теплофикация, газификация), -аж (метраж, литраж, листаж) и пр. Но грамматические элементы вроде падежных или личных форм переходят из языка в язык крайне редко. Такие случаи носят единичный характер, и о них, как об исключениях, сообщает (в свою очередь со ссылкой на других авторов). У. Вайнрайх: «В таджикском диалекте северного Таджикистана (в районе Ходжента и Самарканда), где контакт с узбекским особенно тесен, таджикское спряжение отклонилось от аналитической формы и приблизилось к агглютинативной, так что служебные глаголы превратились в аффиксы, т. е. произошла перестройка по узбекской модели. В литературном таджикском языке, например, имеется форма настоящего продолженного времени, manxurdaistoda-am — «я есть едящий» (подобная английской I am eating). В диалекте, подвергшемся влиянию узбекского, развилась новая модель: manxur(d) — sod-am, где служебное слово istoda превратилось в суффикс основного глагола (sod-), так что ныне к основному глаголу прибавляется личное окончание. Узбекским прототипом здесь является kelvat-man (с тем же значением), где, кстати говоря, суффикс — vat-, указывающий на продолженный вид, также развился из самостоятельного служебного глагола. Многие другие таджикские глагольные формы проделали подобное же развитие. В сербохорватском продуктивная модель образования абсолютной превосходной степени посредством связанной морфемы представляет собой копию турецкой модели (beli — «истинно», bezbeli — «абсолютно истинно»). Например, go — «голый», gozgo — «совершенно голый»; ravno — «ровный», ravravno — «совершенно ровный» и т. д.»[308].

    Во-вторых, при контакте языков и возможных при этом взаимопроникновениях грамматических элементов большое значение имеет сама структура языков; при структурной их близости подобного рода взаимопроникновения облегчаются, но при структурном различии они затрудняются. Так, при приблизительно равных прочих условиях из структурно близкого немецкого языка перешло в датский значительное количество словообразовательных суффиксов. Но из структурно далекого арабского языка в персидский не перешло ни одного продуктивного словообразовательного суффикса, несмотря на наличие таких исторических условий, которые были чрезвычайно благоприятны для воздействия арабского на персидский.

    При всех отмеченных дополнительных обстоятельствах, способствующих или же препятствующих переходу из одного языка в другой элементов грамматической структуры, надо в целом признать, что если грамматическая сторона и не является абсолютно непроницаемой для иноязычных влияний, то она представляется наиболее устойчивой по сравнению с другими сторонами языка.

    Синтаксис. Гораздо более проницаемой стороной языка является синтаксис ввиду тех его особенностей, которые будут разобраны ниже, в разделе «Суждение и предложение». Эта черта синтаксиса отмечалась разными языковедами. «В отношении синтаксиса, — пишет, например, О. Есперсен, — можно констатировать немногое и только в общих чертах: вне всякого сомнения, языки подвергаются взаимным синтаксическим воздействиям, и люди, овладевшие иностранным языком недостаточно полно, обычно переносят на него особенности построения своего родного языка. Но можно сомневаться, что эти синтаксические влияния способны оказывать на другие языки такое же длительное и устойчивое действие, какое имеет место при переносе чуждых явлений в родной язык[309]. Именно этим вторым путем и только посредством литературного общения в английский, немецкий и скандинавские языки перешло большое количество языковых особенностей и оборотов из французского, и латинского языков, а в датский и шведский — из немецкого. Конструкция аккузатив с инфинитивом, находившая в древнеанглийском языке чрезвычайно ограниченное употребление, значительно увеличила область своего применения благодаря влиянию латинского языка, а так называемая абсолютная конструкция своим происхождением, очевидно, целиком обязана подражанию латинскому языку. В балканских языках существует ряд поразительных примеров синтаксических совпадений, возникновение которых обусловлено тем обстоятельством, что живущие в пограничных районах люди вынуждены постоянно переходить при своем устном общении с одного языка на другой. Таково исчезновение артикля в новогреческом, румынском и албанском, а также постпозитивный артикль в румынском, албанском и болгарском»[310].

    Можно было бы привести также много других фактов синтаксического воздействия одного языка на другой, так как этот вопрос привлекал к себе внимание как писателей, так и исследователей языка. Так, Пушкин говорил о благоприятном воздействии на «славо-русский» греческого языка: «В XI веке древний греческий язык вдруг открыл ему свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы обдуманной своей грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи; словом, усыновил его, избавя таким образом от медленных усовершенствований времени. Сам по себе уже звучный и выразительный, отселе заемлет он гибкость и правильность»[311]. Аналогичные взгляды высказывал Гёте о влиянии греческого и на немецкий синтаксис[312]. С другой стороны, учитель великого английского поэта Мильтона — Александр Джил писал, что занятия классическими языками принесли английскому языку больше вреда, чем жестокость данов или опустошения норманнов[313]. Языковеды, не вдаваясь в оценку подобных влияний, стремились обнаружить и описать конкретные синтаксические факты, перешедшие из одного языка в другой[314].

    Отмечая относительную проницаемость синтаксиса языка, необходимо оговорить это обстоятельство рядом условий. Во-первых, заимствование иноязычных моделей построений предложения захватывает главным образом и в первую очередь письменные формы языка[315]. Проникновение иноязычных синтаксических конструкций в разговорный язык есть уже до известной степени вторичный процесс, связанный с влиянием письменного языка на разговорный. Во-вторых, иноязычное синтаксическое воздействие может оказывать косвенное воздействие, стимулируя дальнейшее развитие или же укрепление уже существующих в языке элементов. Это обстоятельство отмечалось многими лингвистами. О нем писал В. Хаверс («Существующие уже в заимствующем языке тенденции часто получают активное развитие в результате воздействия чуждой языковой среды»[316]); Лео Шпитцер в связи с изучением новых синтаксических явлений в тагало-романском (где «чуждая языковая среда… вызвала скорее живое развитие существующих ростков, нежели перенятие чуждых привычек»[317]); К. Бругман и др. Последний многократно возвращался к этому вопросу и, пожалуй, с наибольшей четкостью констатировал наличие известной структурной согласованности в случае таких косвенных синтаксических воздействий одного языка на другой. «Заимствования в области синтаксиса, — писал он, — происходят не так, что некое явление, доселе совершенно чуждое языку, перенимается им из другого языка наподобие слова для какого-либо культурного понятия, так что языку навязывается нечто абсолютно неизвестное»[318]. И развивая свою мысль уже в другой работе, где прослеживаются синтаксические грецизмы в латинском, галлицизмы в немецком и германизмы в литовском, К. Бругман заключает: «Известное совпадение было уже с самого начала, но что у одного народа встречалось только эпизодически и в зачаточном состоянии, то у другого было правилом и достигало широкого распространения; в процессе общения языков существующие у одной из сторон начала… получали дальнейшее развитие»[319]. Совершенно очевидно, что такое косвенное воздействие трудно отличить от естественных процессов развития рассматриваемого языка.

    К этому, уже в-третьих, надо добавить и то, что, как правило, синтаксические воздействия одного языка на другой в несравнимо большей степени, чем этого требуют другие сферы языка (фонетика, морфология, лексика), предполагает наличие широкого общекультурного влияния. Не следует забывать совершенно прозрачной связи предложения с суждением (это является поводом постоянных взаимных подмен), в соответствии с чем усвоение новых моделей построений предложений (например, сложноподчиненных предложений) нередко означает овладение более сложным и вместе с тем более тонким способом осуществления суждения.

    Лексика. Эта сторона языка является наиболее подвижной и проницаемой. Трудно назвать хотя бы один язык, который не имел бы иностранных лексических заимствований, хотя объем этих заимствований может достигать очень широкой амплитуды: от очень больших заимствований (как в английском и албанском) до весьма ограниченных (как в исландском).

    О французских заимствованиях в английском языке говорилось на страницах настоящей книги уже многократно, и они действительно представляют собой разительный пример легкой восприимчивости языка по отношению к чужеязычной лексике. Отмечая эту восприимчивость английского языка, О. Есперсен писал: «Действительно, чрезвычайно характерно, что иностранцев в Англии называют синьор Манфредини, герр Шультце, фрейлейн Адлер и т. д., в то время как во Франции всех их без различия именовали бы просто месье или мадемуазель»[320]. Но не менее удивительна и стойкость в этом отношении исландского языка. Он не имеет даже так называемых интернациональных слов, использующих обычно латинские основы и поэтому имеющих сходные формы во многих языках (ср. лат. revolutio, фр. rйvolution, англ. revolution, нем. die Revolution, русск. революция и т. д.). Исландский язык в этих случаях создает новообразования на основе своей исконной лексики. Так, революция по-исландски bylting, т. е. буквально «переворот», образование от глагола bylta — «опрокидывать», «переворачивать». Так же строятся и другие слова, имеющие в других языках, как правило, интернациональный характер: телефон — talsirni (букв. «говор+веревка»), телеграф — ritsimi (букв. «письмо+веревка»), философия — heimspeki (из heimur — «мир» и speku — «мудрость»), материализм — efnishyggja (из efni — «вещество» и hyggja — «мнение»), бактерия — gerill (букв. «делатель» от глагола gera — «делать»), химия — efnafгжрi (из efni — «вещество» и fгжрi — «знание»), зоология — dyrafгжрi (из dyr — «животное» и fгжрi — «знание»), пессимизм — bцlsyni (из bцl — «дурной» и syni — «взгляд») и т. д. Здесь даже нельзя говорить о кальках, так как внутренняя форма иностранного слова также не передается. Например, резина передается как «тягучая кожа», театр — как «дом игр», фильм — как «живая картина», апельсин — как «сверкающий плод», помидор — как «красный плод», парикмахер— как «волосорез» и пр.[321].

    Но такое положение, какое наблюдается в исландском, случается редко, и гораздо чаще языки содержат значительную долю лексических заимствований.

    В большей мере, чем какая-либо иная сторона языка, лексика отражает все исторические перипетии, которые сопровождали развитие данного народа. В лексике находят отражение обычно все крупные, а подчас и мелкие события истории общества. По лексическим заимствованиям иногда можно восстановить не только историю отношения того или иного народа с другими народами, но и характер этих отношений. Поэтому лексические заимствования из одного языка в другой часто используются как весьма ценные исторические свидетельства.

    Существует много различных классификаций иностранных заимствований[322], отмечающих время или характер (предметные группы), способ проникновения из языка в язык (письменные и устные заимствования), их положение в языке (усвоенные и иностранные), происхождение (из каких языков перешли), социальную и профессиональную дифференциацию, структурные особенности (кальки, случаи конверсии, заимствование значений), деление по частям речи и т. д. Все эти классификации составляют предмет частных и общих лексикологий, и здесь ими не место заниматься[323].

    В настоящем изложении важно, пожалуй, отметить только то обстоятельство, что большая или меньшая структурная и генетическая общность языка способствует (или препятствует) не только самим заимствованиям, но и процессам адаптации заимствованной лексики в новой языковой среде. Обычно изучение иностранных заимствований в том или ином языке сводится к перечислениям слов, перешедших из других языков. Но лексическое заимствование — это не простой и механический процесс, напоминающий пересыпание зерна из одного мешка в другой. Это очень сложное явление, включающее не только структурное уподобление одной модели построения слова другой, но и семантическое вхождение слов в существующие в данном языке синонимические ряды и семантические системы, закономерное изменение звукового облика в соответствии с фонологической системой языка, обрастание новыми грамматическими формами, характерными для этого языка и т. д. Таких многосторонних исследований иностранных лексических заимствований того или иного языка мы, к сожалению, почти не имеем. А то, что в этой области сделано, показывает, что иностранные заимствования могут вести в новом языке и относительно изолированное существование, будучи отгорожены от прочей лексики своими структурными особенностями (таковы, например, заимствования из европейских языков в китайском).

    Иногда структурные различия языков даже вообще препятствуют заимствованиям иноязычной лексики. Так, буддизм в санскритской форме в I в. н. э. проник в Китай и через Китай (а также Корею) в 6 в. н. э. в Японию. Несмотря на такую последовательность распространения буддизма, в китайском языке практически совсем нет санскритских заимствований (даже имена собственные буддийской религии «переведены» на китайский язык), в то время как в японском языке их много. Вне всякого сомнения в этом случае большую роль играло резкое различие или относительная близость структур данных языков.

    В других случаях может наступить скорое сближение и слияние чужеязычной лексики с исконной; это имело место, например, со скандинавскими лексическими заимствованиями в английском языке. Отмечая эту характерную особенность скандинавских и английских лексических смешений, О. Есперсен весьма красочно писал: «В большинстве языковых смешений составные части, происходящие из различных языков, остаются в раздельном состоянии и могут быть выделены точно так же, как после перемешивания колоды карт выделяются пики, черви и т. д. Но в случае с английским и скандинавским имело место слияние самого интимного характера, подобное тому, которое происходит, когда в чашку чая бросают сахар: через пару минут уже невозможно сказать, где чай и где сахар»[324].

    Подводя итог рассмотрению вопроса о проницаемости отдельных сфер языка, можно, очевидно, установить следующую общую градацию: наиболее устойчивым является грамматический строй (морфология) языка, далее идет фонетическая система и синтаксис. Самым подвижным и проницаемым аспектом языка является в целом лексика. Однако этот общий принцип ни в коем случае не следует считать обязательным для всех случаев языкового смешения. В каждом конкретном случае в игру могут вступать исторические силы, которые в состоянии внести свои существенные коррективы в этот общий принцип, обусловленный собственно структурными особенностями языка.

    Язык и культура

    Этот вопрос можно рассматривать в двух направлениях. Одно направление устанавливает зависимость языка от общего культурного состояния народа. Исследование этого вопроса имеет много общего с проблемой связи языка и мышления. Другое направление изучает зависимость структурных особенностей отдельных языков от конкретных форм культуры данного народа. В этом случае иногда говорят о проницаемости языка по отношению к культурным феноменам. Рассмотрим последовательно оба эти направления исследования.

    Не подлежит сомнению, что язык как социальное явление находится в зависимости от общего культурного состояния народа, которое предполагает и соответствующие формы мышления. Когда П. Я. Черных говорит, что «явление абстрагирования грамматических фактов, первоначально не имевших абстрактного значения, как характерная черта развития грамматического строя, не может служить основанием для того, чтобы отрицать всякую связь между историей грамматического строя того или другого языка и историей данного народа»[325], то в общей форме с ним нельзя не согласиться. Но, с другой стороны, не следует переоценивать этого фактора для становления конкретных явлений грамматической структуры языка.

    Как в истории отдельных языков, так и целых языковых семейств можно обнаружить достаточно многочисленные факты, показывающие развитие грамматических элементов языка в одинаковом направлении. Можно констатировать случаи параллельного развития ряда явлений в грамматических системах даже чрезвычайно различных по своей структуре языков. Подобные общие и параллельные процессы развития, очевидно, можно в известной мере связать с культурным развитием общества, обусловливающим в области мышления развитие в направлении от более конкретных к более абстрактным категориям. Культурное состояние общества, следовательно, связывается с языком в этом случае через посредство мышления.

    В ряде индоевропейских языков, например, на древней стадии их развития было засвидетельствовано двойственное число (в славянских, германских, греческих), уступившее в дальнейшем развитии этих языков свое место множественному числу, как категории более абстрактной. Это же явление наблюдается в хамито-семитских языках. В арабском, как и в греческом, можно по письменным памятникам проследить постепенное ограничение применения двойственного числа. В развитии индоевропейских языков можно наблюдать недостаточную дифференцированность временных значений в формах глагола (например, отсутствие четкого разграничения настоящего и будущего времени) и использование более конкретных по своему характеру видовых значений для передачи временных. То же самое имеет место в хамито-семитских языках, где грамматическая категория времени наименее развита (там, где она есть, она обычно недавнего происхождения) и временные значения передаются посредством видовых форм. Наконец, в развитии индоевропейских и хамито-семитских языков возможно указать известный параллелизм в формировании категории, которая выражается артиклем и способствует (говоря в общих чертах) индивидуализации выражаемого словом предмета независимо от конкретного лексического значения этого слова. Здесь также нельзя не увидеть параллельного процесса в направлении от конкретного к абстрактному.

    Впрочем, с самого начала необходимо оговориться, что в применении к грамматическому строю языка трудно говорить о развитии отдельных его элементов в сторону большей абстракции вне их взаимосвязи с другими элементами грамматической системы языка. На это обстоятельство обратил внимание Марсель Коэн в одной из своих последних книг[326]. В самом деле, то, что в одном языке может рассматриваться как выражение прогрессивных тенденций, то в других (в общей грамматической структуре) должно быть истолковано иным образом. Так, если обратиться к латинскому и греческому языкам в приблизительно одну и ту же эпоху их существования, то вскрывается следующая картина. Греческий язык гораздо медленнее терял двойственное число, в глаголе еще превалировал аспект (видовые формы), но определенный артикль уже существовал. Латинский же язык имел четкие различия прошедшего, настоящего и будущего времени, но не имел артикля. Таким образом, отдельные и изолированные явления не могут сами по себе служить абсолютными показателями развития языка в сторону, которая характеризуется все увеличивающейся абстрактностью категорий развивающего мышления.

    Но вопрос о связи языка и культуры, конечно, нельзя рассматривать в узкой перспективе только морфологических изменений языка. Язык может реагировать на явления культуры и иным образом. Так, если история культуры не достигла в своем развитии соответствующего этапа и еще не знает письменности или нормативного влияния литературного языка (или же утрачивает его), то и язык этого народа оказывается менее упорядоченным, менее нормализованным. Не вызывает сомнения и то положение, что народ, находящийся на высокой ступени цивилизации, оперирует в речевом общении более абстрактными лексическими категориями, нежели народ более отсталой культуры. Лингвистика собрала богатый материал, свидетельствующий о том, что языки народов отсталой культуры часто не располагают словами, обозначающими родовые понятия (нет, например, слов для обозначения дерева или животного вообще, но зато имеется очень разветвленная номенклатура обозначений разных их видов и пород) и обладают формантами, классифицирующими слова по чрезвычайно конкретным признакам (так называемые классы слов).

    В ряд подобных же явлений следует поставить пополнение или усиление продуктивности словообразовательных средств для создания слов с отвлеченным значением как выражение общекультурного развития народа. Так, в немецком языке для создания слов с отвлеченным значением частично приспосабливаются старые суффиксы (-ida, — nis, — ung), частично формируются новые. Эти последние или создаются в самом языке (-heit, — schaft < scaft, — tum <tuom), или представляют заимствования из других языков (-tion, — ismus). Одновременно значительно увеличивается продуктивность этой группы суффиксов сравнительно с другими. Например, если суффикс -ung встречается у Отфрида в абстрактном значении всего буквально один-два раза (samanunga — «собрание», manunga — «напоминание»), хотя в переводной (с латинского языка) клерикальной литературе VIII — Х вв. он более интенсивен (ср. wirkunga — «действие», zeigunga — «определение», sceidunga — «деление», wehsilunga — «изменение» и т. д.), то в XIX и XX вв. он является одним из ведущих при образовании многочисленных отглагольных абстрактных существительных (Aufklдrung, Sozialisierung, Regierung, Berichtigung, Beschlagnehmung и пр.).

    Точно так же и в русском языке оформляется большая группа суффиксов с отвлеченным значением, продуктивность которых с течением времени все возрастает. Таков, например, суффикс -ость. В конце XVIII в. и в первой половине XIX в. образования с этим суффиксом встречаются крайне редко (у Ломоносова — желтость, кислость; у Сумарокова — жаркость;у Державина -лишность, людскость, отличность, прямовидность, смертность; у Крылова -зеленость; у Пушкина -красивость; у Гоголя -земность;у Лермонтова -казармность, упрямость и пр.)[327]. Но ныне суффикс -ость является «самым продуктивным суффиксом современного русского языка в сфере образования слов с отвлеченным значением свойства, качества, состояния, вообще отвлеченного признака»[328].

    Перечисленные выше языковые процессы могут быть общими для многих языков, так как закономерности развития общества, мышления и культуры в значительной мере являются общими для всех народов. Таким образом, рассматривая связь развития языка и культуры в общем плане, мы можем обнаружить только совпадения некоторых общих тенденций, которые лишь в редких случаях приводят к сходным образованиям (вроде тех, которые были выше отмечены для развития индоевропейских и хамито-семитских языков).

    Переходим теперь к рассмотрению зависимости становления структурных особенностей отдельных языков от конкретных форм культуры данного народа.

    Этот вопрос привлекал внимание многих лингвистов. Специальную работу недавно посвятил ему Г. Хойер[329], о нем много говорит в своем общем курсе Э. Сепир («Язык»), его положил в основание своей истории французского языка К. Фосслер[330]; в последние годы он снова оказался в центре внимания в связи с гипотезой Уорфа[331] и т. д.

    Этнологические понятия культур попытался положить в основу классификации языков В. Шмидт[332]. Излагая задачи своей работы, он писал: «Возникшие более крупные группировки — будем называть их языковыми кругами, — основывающиеся сами по себе на чисто языковом принципе, мы будем сравнивать с культурными кругами, установленными этнологическими исследованиями, чтобы выяснить, в какой степени крупные лингвистические группировки совпадают по своим границам с этнологическими и какая внутренняя взаимосвязь наличествует между ними»[333]. Однако попытка В. Шмидта, связывающая язык не только с этнологическими, но и с расовыми комплексами, не встретила положительного к себе отношения и окончилась неудачей.

    Своеобразное преломление проблема связи языка с культурой нашла у Н. Я. Марра. Объявив язык надстройкой, он поставил его стадиальное изменение в зависимость от идеологии. Идеологические смены, по его мнению, обусловливают и трансформацию языков. В этой теории Н. Я. Mappa, может быть, с наибольшей четкостью проявляются вульгаризаторские основы его учения, стремящиеся уложить развитие языка в заранее подготовленные социологические схемы и фактически приближающиеся к теориям В. Шмидта, хотя сам Н. Я: Марр и его последователи нередко выступали с резкой критикой расовых основ его классификации[334].

    Могут ли все же конкретные формы культуры оказывать влияние на структуру языка? Ответ на этот вопрос в известной мере подсказывается только что выведенным заключением относительно совпадения тенденций развития этих обоих явлений. Он в соответствующем аспекте будет разбираться и ниже в главе «Язык и мышление». Все же стоит им заняться отдельно, затрагивая его не только косвенным образом.

    Когда пытаются установить прямой параллелизм между явлениями языка и культуры, результат получается малоубедительный. Это наглядно показывает уже упоминавшаяся книга К. Фосслера «Культура и язык Франции». Она интересно написана и читается с увлечением, но попытки автора показать развитие отдельных явлений французского языка на фоне событий истории культуры французского народа и установить между ними связь, как правило, поражают своей наивностью. Примеры могут засвидетельствовать это.

    С середины XVII столетия во французском языке входит в употребление так называемый modusirrealis после глаголов, обозначающих душевные состояния и переживания: сожаление, удивление, радость, горе и т. д., между тем как в XV–XVI и в начале XVII столетия после указанных глаголов союз que ставился с изъявительным наклонением. Такое синтаксическое нововведение К. Фосслер ставит в связь с выходом в свет труда Декарта «Трактат о душе», в котором французский философ объявил аффекты субъективными и ирреальными помрачениями чистого разума. К. Фосслер объясняет, что философские воззрения Декарта, оказав соответствующее влияние на мировоззрение современников, проникли и в язык, в котором синтаксическим приемом стала подчеркиваться субъективность аффектов.

    Другой пример. Для старофранцузского периода характерно введение артикля, которого не знал латинский язык. К. Фосслер утверждает, что появление артикля оказалось необходимым для того, чтобы восстановить утраченную наглядность, чувственный реализм древности, которые были свойственны латинскому языку и которые затем романские языки утеряли.

    Среднефранцузский характеризуется расширением сферы применения разделительного члена de, который ранее редко употреблялся даже в связи с выражением количества. В этом процессе К. Фосслер усматривает отражение того практического, расчетливого, измеряющего и классифицирующего подхода к жизни, который связан с развитием во Франции торговых отношений и становлением купечества. «Практический, расчетливый, рационалистический реализм, — пишет он, — вот что могло распространить родительный разделительный на конкретные и абстрактные, определенные и неопределенные представления»[335].

    Подобные сопоставления несомненно носят произвольный характер и, конечно, не могут рассматриваться как сколько-нибудь веские доказательства в пользу наличия причинной связи между культурой и языком (хотя при этом и нельзя не признать добрых намерений автора).

    Точку зрения, противоположную той, которая положена в основу работы К. Фосслера, пожалуй, с наибольшей категоричностью выразил Э. Сепир, — ученый, уделивший этой проблеме очень много внимания и имевший возможность проверить обоснованность своего вывода на большом и многообразном языковом материале. «Не могу я признать, — пишет он, — и настоящей причинной зависимости между культурой и языком. Культуру можно определить как то, что данное общество делает и думает. Язык же есть то, как думают. Трудно усмотреть, какие особые причинные зависимости можно ожидать между отобранным инвентарем опыта (культура как делаемый обществом ценностный отбор) и тем особым приемом, при помощи которого общество выражает всяческий свой опыт. Движение культуры, иначе говоря, история есть сложный ряд изменений в инвентаре отобранного обществом опыта — приобретений, потерь, изменений в оценке и отношении. Движение языка, собственно говоря, вовсе не связано с изменениями содержания, а только с изменениями формального выражения. Можно мысленно изменить каждый звук, каждое слово, каждое конкретное понятие языка, ни в малейшей степени не затрагивая его внутренней действенности, подобно тому как можно влить в любую форму воду, известку или расплавленное золото. Если бы можно было показать, что у культуры, независимо от ее реального состава, есть присущая ей форма, ряд определенных контуров, мы бы имели в культуре нечто, могущее послужить в качестве термина сравнения с языком и, пожалуй, средства связи с ним. Но, покуда нами не обнаружены и не выделены такие чисто формальные стороны культуры, лучше будет, если мы признаем движение языка и движение культуры несопоставимыми, взаимно не связанными процессами. Из этого следует тщетность всяких попыток связывать определенные типы языковой морфологии с какими-то соответствующими ступенями культурного развития. Собственно говоря, всякие такого рода сопоставления — просто вздор. Самый беглый обзор фактов подтверждает это наше теоретическое положение. И простые и сложные языки, в их бесконечном множестве разновидностей, можно найти на любых уровнях культурного развития. Поскольку дело касается языковой формы, Платон шествует с македонским свинопасом, Конфуций — с охотящимся за черепами дикарем Асама»[336].

    Решение вопроса о. причинной зависимости между культурой и языком следует ставить в связь со следующими двумя факторами. Первый из них касается определения понятия культуры или культурного фактора в развитии языков. Так, тот факт, что один народ обладает культурным преобладанием над другим, может привести к тому, что один язык занимает подчиненное положение по отношению к другому и заимствует у этого последнего те или иные его элементы. Так называемый престиж языка, связанный обычно с чувством национального самосознания, — вполне реальная историческая величина, и он не в малой степени способствовал тому, что, например, ирландский, греческий, армянский, польский сохраняли в полной мере свою жизненность в условиях, в которых другие языки ассимилировались среди языков своих поработителей.

    Но подобного рода явления нельзя рассматривать лишь в аспекте связи проблемы языка и культуры. Они, вне всякого сомнения, должны рассматриваться в одном ряду с такими явлениями, как экономическое и политическое преобладание народов, военные завоевания, переселения и пр. Иными словами, это общеисторические явления, хотя они и связаны с культурой народов.

    Что же тогда следует отнести к собственно культурным явлениям? Культура, по определению Большой советской энциклопедии, — это «совокупность достижений общества в области просвещения, науки, искусства и в других областях духовной жизни». Поэтому если мы попытаемся установить соответствия между явлениями культуры в этом смысле и фактами структуры языка, то при положительном решении данного вопроса мы в конечных выводах должны будем признать язык идеологическим образованием, что противоречит всему тому, что мы знаем о языке. Таких соответствий не может быть, и, следовательно, говорить о причинной зависимости между культурой и языком в плане конкретных явлений совершенно неправомерно. Но здесь необходимы две существенные оговорки, которые приводят нас уже ко второму из упоминавшихся выше двух факторов.

    Между явлениями культуры в указанном выше смысле и фактами структуры языка нет прямой причинной зависимости и прямого соответствия, но изменения в культуре могут находить косвенное, опосредствованное отражение в языке, т. е. между ними есть общая зависимость; это признает и Э. Сепир, когда пишет, что «история языка и история культуры развиваются параллельно»[337]. Но дело тут не в совпадении общих тенденций развития, о которых говорилось выше, а в другом. Так, вызванные культурным развитием народа лексические новообразования могут привести к морфологическим или фонетическим изменениям, например, когда некоторое количество заимствованных слов вносит новое фонетическое явление, которое затем чисто лингвистическим путем распространяется и входит в фонологическую систему языка[338]. В данном случае, следовательно, речь идет не о том, что категории языка и категории мышления, представленные в явлениях культуры, могут обладать общей тенденцией развития в сторону большей абстрактности их содержания, а о возникновении конкретных фактов языковой структуры, которые в конечном счете стимулированы культурным развитием общества, но находятся вне указанной тенденции. Хотя истоки подобного рода языковых новшеств лежат в фактах культуры, их языковое выражение определяется структурными особенностями данного конкретного языка. Это обстоятельство и дает нам основание говорить о возможности опосредствованных влияний культуры на язык.

    Теперь обратимся к другой оговорке. До сих пор разговор шел о развитии языка и его зависимости от культурного развития народа, а также о большем или меньшем богатстве духовного содержания (говоря словами Большой советской энциклопедии) того или иного народа и влиянии этого обстоятельства на структуру языка. Но связь между языком и культурой можно рассматривать и с точки зрения своеобразия форм того и другого явления. И в этом последнем случае мы можем обнаружить значительную близость между языком и культурой. Простейшим образом эта близость обнаруживается в наличии ряда слов, связанных с реалиями, характерными для той или иной культуры и поэтому, как правило, с большим трудом и только описательно переводимыми на другой язык[339]. Так, в якутском языке существуют следующие слова, которые не имеют прямых эквивалентов в русском языке: собоо — сделаться невкусным (о мясе изнуренного животного), туут — лыжи, подбитые кожей, олоо — зимовать на подножном корму (только о лошади), харыс — расстояние между концами вытянутых большого и среднего пальцев (немного больше четверти аршина), чунумчу— кольцо, продеваемое в нос быка и т. д. Другим свидетельством данной зависимости языка от культуры является структура всего словаря языков, в которых можно выделить различные лексические категории, связанные с характерными для данной культуры чертами. Здесь имеет значение и количественный момент, так как обычно более существенные для данного народа явления имеют более подробную номенклатуру. Зависимость между культурой и языком (точнее, его лексикой) этого порядка Э. Найда[340] суммирует в следующих двух правилах:

    1. Лексика, относящаяся к центральным элементам культуры, пропорционально более исчерпывающая, чем лексика, относящаяся к периферийным чертам культуры. Иными словами, объем словаря, относящегося к любому явлению культуры, прямо пропорционален ее культурной значимости.

    2. Культурные подгруппы обладают пропорционально более обширной лексикой в сфере их различий.

    В подтверждение этих правил можно привести следующие примеры. Для народности нуэр, язык которой входит в нилотскую семью языков, скот представляет основной жизненный интерес, вокруг которого сосредоточиваются также и культурные потребности населения. Соответственно, в этом языке имеются сотни слов для описания различных цветов (включая их расположение), размера, породы, поведения и ценности скота. Ничего подобного не имеет ни один из европейских языков, которые, однако, в противоположность языку нуэр обладают разветвленной лексикой, связанной с механическими устройствами, занимающими ведущее место в жизни европейских народов. К этому примеру можно добавить, что когда у скотоводческих предков индоевропейских народов скот также играл важную роль, то это обстоятельство накладывало свой отпечаток на их языки и, в частности, на развитие их лексических элементов. Ср. этимологию германского *skatta со значением «скот» (др.-слав. скотэ): гот. skatts «деньга», др.-верхн.-нем. skaz «деньга, имущество», др. — сакс. scat «деньга, имущество, скот», др.-ризск, skett «сокровище, деньги, скот», древн.-англ. sceatt и др.-сев. scattr оба со значением «дань, богатство, деньги» и современные немецк. Schatz — «сокровище», датск, skat — «сокровище, клад» и «налог, подать», шведск, skatt — «имущество, сокровище». Точно так же современные англ. fee «заем, гонорар, владение», франц. fief «заем» (через др.-нижн.-франкс. «fёhu-od») этимологически близко с немецк. Vieh, датск. fae, шведск, fд, готск, faмhu — все со значением «скот». Аналогичным образом индейские языки майя (в южной Мексике и в Гватемале) обладают чрезвычайно подробным и богатым словарем для обозначения маиса, его видов, стадий роста, частей растения, возделывания, снятия урожая, приготовления пищи и пр. В языке понапеан подобного же рода разветвленная лексика имеется для земляной груши.

    Характерно, что замена одних «моделей» культурных установлений другими нередко приводит к смене или исчезновению соответствующих им лексических групп. Так, языки майя в южной Мексике отличаются знаменательным отсутствием исконной лексики, связанной с правом и государством, хотя, как об этом свидетельствует язык пополь вуй, ранее, до завоевания их испанцами, они обладали богатым лексическим запасом подобного рода. Ныне они удовлетворяются скудным словарем указанного порядка, заимствованным из испанского языка. Несомненно, в связи с гибелью туземной государственности и ее правовой системы исчезла и связанная с ними лексика, оказавшаяся непригодной для новых социальных установлений.

    Отдельные и, как правило, наиболее употребительные выражения часто непосредственно воспроизводят обычаи или ритуалы, свойственные отдельным племенам и народностям. Представитель племени шиллук в Судане говорит, что он «плюет на землю перед человеком», разумея, что он просит у него прощения. В данном случае имеет место буквальное описание обычая, которым сопровождается просьба о прощении. Представитель племени удук (также в Судане) говорит, что он хочет «снова соединить хватающие пальцы», имея в виду, что он намеревается примириться. В племени кузко квечуас год называют «завязыванием солнца». Эти выражения также связаны с соответствующими обычаями и ритуалами.

    Известного рода культурные модели лежат и в основе метафорических обозначений психических состояний, когда печаль, например, обозначается в племени хаббе в Судане выражением «иметь больную печень», племя бамбара (также в Судане) употребляет в этом случае выражение «иметь черный глаз», а мосси (к северу от Золотого Берега) — «иметь гнилое сердце», а удук (в Судане) — «иметь тяжелый желудок». Более отдаленная связь между лингвистическими и культурными моделями скрывается в оборотах типа русского ушко иглы, который по английски будет иметь буквальное значение «глазок иглы», у индейцев кекчи — «лицо иглы», у племени пирро в Перу — «ноздря иглы», у племени хакачин в Бирме — «рот иглы», у племени амузгос в Мексике — «дыра игла» и пр.

    Зависимость между языком и культурой проявляется не только в лексике, но также и в грамматике, хотя и не столь очевидным образом. Так, в языке Новой Каледонии[341] мы обнаруживаем две посессивные системы, первую из которых можно условно назвать близкой (или интимной) принадлежностью, а вторую — далекой принадлежностью. Первая система охватывает имена со значением «мать», «печень», «потомок», а вторая — «отец», «сердце», «жизнь». На первый взгляд такое распределение представляется совершенно произвольным. Однако оно становится понятным, если учесть, что в Новой Каледонии издавна господствовал матриархат, что печенка символизирует всего человека (это значение она имеет и в обряде жертвоприношения), а потомок, воплощающий собой продолжение жизни, имеет большее значение, чем жизнь его родителей.

    Подобного рода примеры, количество которых можно умножить почти безгранично, убедительно свидетельствуют в пользу того положения, что своеобразие форм культуры, как правило, находит отражение в языке.

    Язык и общество

    Положение о внеклассовом характере общенародного языка способствовало внесению ясности в истолкование ряда лингвистических проблем и понудило языковедов к установлению более четких градаций среди явлений, имеющих прямое касательство к вопросу об отношениях между языком и обществом. Вместе с тем это положение до известной степени заслонило и несколько оттеснило весьма важную проблему, которая отнюдь не была снята тезисом о внеклассовом характере общенародного языка. Речь идет о социальной и специальной (профессиональной) дифференциации языка. Хотя в значительной своей части (но не всегда) возникающие в результате этой дифференциации диалекты и жаргоны представляют ответвления от общенародного национального языка»[342], они есть естественное порождение социальной и профессиональной дифференциации общества и нередко обладают очень четкими отграничительными признаками. Они не нарушают целостности общенародного языка, но сосуществуют рядом с ним и находятся в оживленных и многообразных отношениях с ним.

    Как уже было сказано, сама структура общества стимулирует создание подобной дифференциации языка. Ведь язык есть социальное явление, и он не может быть равнодушен к социальным же в своей основе членениям, которые возникают внутри общества, обслуживаемого данным языком. «Там, где в структуре общества выделяются обособленные классы и группы, — пишет в этой связи Р. Шор, — служащие различным производственным целям, язык этого общества распадается на соответствующие социальные диалекты. Там, где только есть разделение труда (а подобное разделение наблюдается всюду, совпадая у народов примитивной культуры с дифференциацией полов, откуда возникновение особых «женских языков»), каждая отрасль производства принуждена создавать свой особый запас «технических терминов» — наименований орудий и процессов работы, связанных с ее ролью в производстве и непонятных для членов иной производственной группы»[343]

    Языковые явления, порожденные социальной дифференциацией общества, естественнее всего подразделяются на три следующие группы:

    Социальное и специальное использование языков.

    Создание специальных «языков».

    Социальная и профессиональная дифференциация общенародного языка.

    Каждая из этих групп обладает своими особенностями и связывается со специфическими проблемами, почему и требует раздельного рассмотрения.

    1. Характерной чертой первой группы является то, что ее составляют самостоятельные языки, используемые в особых функциях наряду с каким-либо иным (чаще всего основным — общенародным) языком. Таким, например, было классовое использование французского языка норманнами-завоевателями в Англии.

    Этот пример в последние годы в советском языкознании ставился в связь как с вопросом о невозможности классового членения общенародного языка, так и с вопросом о невозможности существования классовых языков вообще. В таком двойственном истолковании данного исторического примера и в теоретических выводах, которые делаются из него, необходимо разобраться. Без всякого сомнения здесь следует провести разграничение между разными по своей сущности явлениями. Обратимся для этой цели к свидетельству фактов.

    Все исторические данные, которыми мы располагаем, свидетельствуют о том, что в условиях английского общества и английской государственности того времени (XI–XIII вв.) французский язык норманнских завоевателей был языком, который в известном смысле можно назвать классовым, и говорила на нем не незначительная верхушка английских феодалов, а поголовно все находившееся у власти дворянство по той простой причине, что первоначально «среди дворян и особенно среди непосредственных вассалов короля вскоре не оказалось ни одного англичанина. Так, например, в 1072 г. из 12 графов только один был англичанином, но и тот был казнен в 1078 г.»[344]. Позднее, когда англосаксонская аристократия начала постепенно сливаться со стоящими у власти норманнскими баронами, она перенимала и их язык и именно потому, что он был классовым. Историк английского языка К. Бруннер пишет по этому

    поводу: «Так как языком двора и управления был французский, не было надобности изучать английский; и даже напротив, каждый англичанин, который дорожил своим общественным положением, должен был изучить французский язык»[345]. Исторические памятники того времени совершенно недвусмысленно указывают на классовое использование французского языка в английском обществе эпохи норманнского завоевания. Во всеобщей истории (Potychronicon), написанной в середине XIV в. английским монахом-бенедектинцем Ранульфом Хигден и переведенной с латинского на английский (среднеанглийский) Джоном де Тревиза, мы читаем: «…дети благородных людей учились говорить по-французски с того времени, когда их еще качали в колыбели…а сельские люди подражали благородным людям и также изо всех сил старались говорить по-французски, чтобы быть на виду». Роберт Глостерский в своей стихотворной хронике, составленной в конце XIII в., писал (стихи 7542–7543): «Ибо если человек не знает по-французски, о нем низкого мнения, но люди низшего звания еще держатся за английский язык и свою собственную речь». При английском дворе развилась даже довольно обширная литература, которая была французской только по языку, но английской по содержанию.

    Все подобные факты, число которых можно значительно увеличить, убедительно говорят в пользу того заключения, что французский язык в английском обществе XI–XIII вв. был классовым языком, но не в том смысле, что он выделился в качестве языка отдельного класса из общенародного языка в пределах данного общества (классовая дифференциация общенародного языка), а в том, что он, будучи занесен в английское общество извне, стал языком господствующего класса данного общества.

    Но этот пример не только не противоречит абсолютно правильному тезису о том, что общенародный язык не способен распадаться на ряд классовых (и резко отличных друг от друга) языков, но только подтверждает его. Французский язык именно потому со временем и растворился в английском, что в качестве языка определенного класса и к тому же теряющего свои позиции под напором наступающей англоязычной буржуазии он не мог быть общенародным.

    Все изложенное свидетельствует о том, что в данном случае необходимо различать явления разного порядка: дифференциацию общенародного языка на отдельные «классовые» языки (что невозможно) и использование определенным классом иного, не общенародного языка (что неоднократно встречается в истории разных народов). В целях различения в последнем случае следует лучше говорить не о классовых языках, а о классовом использовании языков.

    В иных исторических условиях такое же классовое использование немецкого языка имело место в Дании XVII и XVIII вв. «Немецким языком, — свидетельствует по этому поводу Э. Вессен, — пользовались при датском дворе, особенно во второй половине XVII в. Он был широко распространен также в качестве разговорного языка в дворянских и бюргерских кругах»[346]. По данным Габеленца, у яванцев вышестоящий по своему общественному положению обращается к нижестоящему на языке ньоко, а тот должен отвечать на языке кромо. Своеобразное отражение социального положения языков обнаруживается в древнеиндийской драме, где существовало правило, что мужчины говорят на санскрите, а женщины на пракритах (народных говорах). Но это различие в действительности носило глубокий социальный смысл. «Различие, — рассказывает об этом О. Есперсен, — покоится, однако, не на половой дифференциации, а на социальных рангах, так как санскрит, — это язык богов, королей, князей, брахманов, государственных деятелей, придворных, танцмейстеров и других мужчин высшего сословия, а также частично и женщин особого религиозного значения. На пракритах же, напротив того, говорили мужчины низших сословий — деловые люди, маленькие чиновники, банщики, рыбаки, полицейские и почти все женщины. Различие между двумя языками есть, следовательно, различие общественных классов или каст»[347]. В этом последнем случае различие полов перекрывается фактически различиями их социального положения.

    К этой же группе следует отнести специальные языки, которые используют отдельные общественные группы для определенных (не общих для всего народа) целей. В одном случае это языки, служащие целям международного общения для людей той или иной профессии. Таким языком была в средние века латынь — международный язык ученых. На Ближнем и Среднем Востоке подобную же функцию выполняли арабский и персидский языки. Языком пандитов, т. е. образованных людей в Индии, стал ныне мертвый язык — санскрит. Его судьбу в какой-то мере разделяет в арабских странах классический арабский, значительно отличающийся от живых арабских диалектов.

    В другом случае это так называемые культовые языки, которые своим существованием обязаны религиозным традициям и стремлениям отграничить «священное» от «мирского». Культовыми обычно бывают мертвые языки. Таков язык католических богослужений — латынь, церковнославянский язык православной религии и грабар (древнеармянский) язык григорианской церкви. В качестве культовых языков используются также коптский, греческий, санскрит, арабский и пр. К культовым тесно примыкают специальные языки, созданные в мистических целях и имеющие особенно широкое распространение в первобытных обществах. У людей первобытной культуры «область священного много шире, чем у нас… нет почти ни одного общественного акта, не связанного тем или иным образом с магическо-религиозными обрядами, а с обрядами тесно связано употребление специальных языков»[348].

    Наконец, сюда же следует отнести и специальные языки, связанные с разделением полов. Само это разделение нередко при этом носит культовый характер. В качестве примера подобного деления языков можно привести караибов: мужчины говорят у них по-караибски, а женщины по-аровакски.

    А. Самойлович сообщает об особой женской лексике у алтайских турков, которая (затрагивая главным образом бытовой словарный фонд) строится параллельно мужской лексике. Например:


    женск. мужск.
    «волк» улучы поро
    «дитя» уран бала
    «курица» учар куш
    «зубы» азу тиш
    «лошадь» унаа ат и т. д.[349].

    Культовые, мистические и женские языки нередко создаются искусственным путем, и это подводит нас уже к следующей группе.

    2. «Языки» этой группы, как правило, создаются с целью отграничиться от людей общего языка. Такое отграничение нередко связывается со всякого рода «тайной», «секретной» или антиобщественной деятельностью. Сам язык используется в качестве своеобразного, покрывающего подобную деятельность, средства. Использование одного из таких «языков» (языка офеней, т. е. мелких бродячих торговцев) описывает в своем этнографическом романе «На горах» Мельников-Печерский: «Не то прибежит в лавку, ровно с цепи сорвавшись, какой-нибудь паренек и, ни с кем не здороваясь, никому не поклонясь, кликнет хозяину:

    — Хлябышь в дудоргу хандырить пельмиги шишлять…

    И хозяин вдруг встревожится, бросится в палатку и почнет там наскоро подальше прибирать, что не всякому можно показывать… Сколько бы кто ни учился, сколько бы ни знал языков, ежели он не офеня и не раскольник, ни за что не поймет, чем паренек так напугал хозяина. А это он ему по-офенски кричал: «Начальство в лавку идет бумаги читать».

    Искусственные специальные «языки» иногда складываются более или менее стихийно, а иногда отдельными людьми, а затем уже получают распространение в тесном кругу людей, связанных какими-либо общими интересами или общим делом. Об одном из таких «авторских» языков рассказывает Ж. Вандриес: «Загадочный человек, известный только под претенциозным псевдонимом, грамматик Виргилий Марон, живший, по-видимому, в V в. н. э., как кажется, изобрел специальный язык, долгое время бывший в чести в ирландских школах. Этот язык искажал слова обычного языка посредством удвоения, усечения или перемещения слогов. Со временем этот язык изменился и породил смешанный язык, названный «языком поэтов» по-ирландски berla na filed. Это арго, в котором мы находим заимствования из латыни, греческого, древнееврейского, вышедшие из употребления и взятые из устаревших текстов слова ирландского языка и, наконец, слова обиходного языка, прочитанные от конца к началу или вообще искаженные. В нашем распоряжении есть несколько образчиков этого языка, часто трудных для истолкования; он сохранялся в школах как тайный язык. Неизвестно, насколько он был распространен в устной речи; это, быть может, была только система письма, как язык колдунов и продавцов талисманов»[350].

    Подобным тайным и специальным «языкам» искусственного происхождения обычно присваивают наименование арго. Арго распространены среди различных профессиональных групп, учащихся различных учебных заведений, преступников и пр. Часто они имеют и особые названия. Так, арго преступников по-английски именуется cant, по-немецки — Rotwelsch, по-итальянски — furbesche, по-испански — germania, по-португальски — саlво, а по-русски — блатная музыка. Арго французских школьников в зависимости от способа искажения обычных слов французского языка называются жаванэ и лушербэм.

    От обычного языка все разновидности арго отличаются по преимуществу своим словарем. В арго или определенным образом переиначиваются обычные слова, или они получают совершенно новое (часто метафорическое) значение, или же включают большое количество иностранной лексики (нередко также искаженной, почерпнутой из самых различных языков). Б. А. Ларин, уделивший в своих исследованиях много внимания данному вопросу и собравший интересный материал, пишет по этому поводу: «Условные языки имеют обычно ту же фонетическую систему, ту же морфологию и синтаксис, в значительной мере ту же лексику (все неизменяемые слова и ряд изменяемых), что и общий язык. Своеобразны в арго лишь некоторые категории словообразования, часть словаря и семантика; в значениях слов и в словоупотреблении арго всего более расходится с общим языком. Сравнительное и историческое исследование этих дифференциальных элементов арготической лексики позволяет раскрыть еще более широкую связь арго с национальным языком, так как в ней обнаруживаются многочисленные диалектизмы и архаизмы. Но в конце концов выделяется значительный остаток слов, никак не объясняющихся на основе общего языка данной территории»[351]. Этот остаток образуют главным образом всякого рода иноязычные заимствования. Так, наиболее обследованное арго преступников включает[352] заимствования: из немецкого — зухер «сыщик», вешер — «вагонный вор», третер «башмак», бурч «сообщник»; из французского — аржан «деньги», атанда «довольно», алюра «проститутка», китте «конец», адья «уходи»; из латинского — сильва «маленькие ребятишки», ментула «хлеб»; из польского — пенцы «деньги», кшеня «карман», шибеница «виселица»; из еврейского (древнееврейского) — шмира «ночная стража», ксива «писать документ», хевра «воровская шайка», малахольный «блаженненький», из цыганского — хрять «бежать», марать «убивать», чардовать «красть», хавать «есть», чинава «зарезать»; из тюркских языков — бабай «ростовщик», капчук «сто рублей», манатки «носильное белье», сара «деньги», шамать «есть» и т. д. Используется также прием кальки с сохранением переосмыслений исходного языка. Например (из немецкого бобы «патроны» из Bohnen — «бобы» > «пули», белое-черное «чужой паспорт» из schwarz-weiЯ — «черное-белое» > «чужой паспорт», колесо «рубль» из Rad — «колесо» > «рубль» и пр.

    Примерами переосмысления слов общенародного языка могут служить: воробей «замок» (спугнуть воробья «сломать замок»), голуби «белье на чердаке»(спугнуть голубей «обокрасть чердак»), слинять «убежать», попасть в девятку «быть пойманным», каблук ломать «изменять женщине», не в цвет «неудачно», плясать чечетку «доносить», посадить на скознях «взять на прицел жертву», подкатить шарики «выдать милиционерам» и пр.[353].

    Усечения слов, перестановка слогов, замена звуков и пр. встречаются и в воровском арго, но редко. Подобные способы создания «тайных» языков чаще всего встречаются в школьных (или школярских) арго. В немецких школьных «языках», например, выделяют язык— р, язык— b, язык— nif, язык— пj и пр. Эти «языки» включают р или b (с любой гласной), nif или nj в каждый слог после гласной. Так, вместо нормальной фразы wir wollen fortgehen — «мы хотим уйти» получается wipir wopollen foportgepehn (язык— р) или wibir wobollen fobortgebehn. Точно так же вместо Tisch «стол», Stuhl «стул», Tinifisch, Stunifuhl (язык— hif) или вместо Stuhl — Stunjuhl (язык— nj). Характерно, что немало подобным образом перестроенных жаргонных слов перешло в разговорную литературную и даже научную речь. Таковы Philister «обыватель» (из Fister), Kladderadatsch «шум, грохот», scharwenzeln «подлизываться», schmarotzen «жить на чужой счет, паразитировать» (ср. Schmarotzerpflanze «растение-паразит», Schrnarotzertum «паразитизм») и пр.[354]. Русской параллелью к такого рода языкам может служить (в ряду многочисленных вариантов) «язык» с включением после каждого слога звука к с гласным, повторяющим гласную слога: Прибежали в избу дети принимает форму прикибекежакалики в икизбуку декетики.

    Арго могут иметь региональные различия. Например, воровское арго Средней Азии включает значительно большее количество заимствований из тюркских языков, чем другие его разновидности, в то время как арго преступников Западной Украины имеет больше заимствований из польского языка. Кроме того, арго не является стабильным. Уже само его назначение — скрывать под непонятными словами подлинный характер деятельности от непосвященных — заставляет подвергать арго постоянному реформированию. Ведь со временем отдельные элементы арго становятся понятными для слишком широкой публики. Но вместе с тем арго обладают и своеобразным «основным словарным фондом», который остается сравнительно устойчивым, приобретая только новые синонимы.

    3. Пожалуй, наибольший интерес представляет третья группа явлений, относящихся к социальной дифференциации языка и связанных с социальным членением общества, обслуживаемого данным языком. Следует при этом еще раз подчеркнуть, что речь идет не о распадении общенародного языка на ряд самостоятельных и отграниченных друг от друга классовых языков, а о так называемых социальных диалектах, т. е. о социальных разновидностях единого общенародного языка. Социальная дифференциация общенародного языка всегда дает себя знать — в одних случаях с большей силой, в других — с меньшей; все зависит от конкретных исторических условий существования народа. В свое время об этом хорошо писал П. Лафарг: «Язык отражает в себе изменения, происходящие в человеке и в среде, в которой последний развивается. Изменения в укладе жизни человеческого общества, как например, переход от сельской жизни к городской, а также политические события кладут свой отпечаток на язык. Народы, у которых политические и социальные сдвиги быстро следуют друг за другом, видоизменяют быстро свой язык; наоборот, у народов, не имеющих истории, язык становится неподвижным. Язык Рабле через столетие после смерти этого писателя был понятен только лишь для образованных читателей, а исландский язык… сохранился почти в неприкосновенности в Исландии»[355].

    Но дело не только в том, что темпы исторического развития народа находят свое отражение в больших или меньших изменениях языка. Сама социальная структура общества, большая или меньшая степень отграниченнности его социальных слоев друг от друга также оказывают прямое влияние на общенародный язык, способствуя его социальной дифференциации. Ф. Энгельс указывает на конкретный случай такой дифференциации: «…английский рабочий класс с течением времени стал совсем другим народом, чем английская буржуазия… Рабочие говорят на другом диалекте, имеют другие идеи и представления, другие нравы и нравственные принципы, другую религию и политику, чем буржуазия»[356].

    Таким образом, социальная дифференциация общенародного языка есть естественное следствие сложного социального строения общества; это абсолютно реальное лингвистическое явление, а поэтому полное право на существование имеет и термин «социальный диалект».

    В связи с изложенным представляется необходимым устранить одно недоразумение. На протяжении своей работы Сталин несколько раз повторяет мысль, относящуюся к его полемике против теории классовости языка. В ответе Санжееву в работе «Марксизм и вопросы языкознания» он формулирует ее следующим образом: «Классовые диалекты», которые правильнее было бы назвать жаргонами, обслуживают не народные массы, а узкую социальную верхушку». Он также многократно говорит, что такие классовые «диалекты», или жаргоны, обречены на прозябание и отмирание.

    Как было показано выше, социальная структура общества может вызвать к жизни далеко не однородные языковые явления. Здесь возможно и классовое использование чужого языка (и уже поэтому в данном случае не может быть речи о жаргоне), и различные арго и жаргоны (которые, однако, не могут быть классовыми по той простой причине, что ни школьников, ни бродячих артистов или торговцев, ни тем более воров никак нельзя именовать отдельными социальными классами). Остается социальная дифференциация общенародного языка. Но некоторое видоизменение общенародного языка в определенной социальной среде не может, конечно, быть исключительной привилегией социальной верхушки — аристократии или буржуазии. Если, например, общество членится на классы буржуазии, пролетариата и крестьянства, то естественно ожидать дифференциацию языка по всем этим социальным образованиям и, следовательно, есть все основания говорить о соответствующих социальных диалектах. Не следует только исходить при этом из заранее заданных схем и механически переносить социальную структуру на структуру языка. Теоретические предпосылки, изложенные выше, указывают на такого рода социальную дифференциацию общенародного языка, повторяющего социальную структуру общества, но формирование всякой общественной структуры всегда проходит в конкретных исторических условиях, вследствие чего и язык неодинаковым образом проводит свою социальную дифференциацию. В данном случае выводы зависят от действительных языковых фактов. Последние также должны решать вопрос и о том, прозябает ли тот или иной социальный диалект на данном этапе развития общества и при существующих в нем конкретных социальных отношениях, или, напротив того, ведет вполне уверенное существование.

    Социальная дифференциация языка, как правило, осуществляется за счет лексики, семантики, стилистики и фразеологии — и всегда на основе общенародного языка. Поэтому вполне правомерно говорить о социальных диалектах как об ответвлениях общенародного языка. Собственно лексические различия социальных диалектов имел в виду А. И. Герцен, когда писал: «Простой смертный носит рубашку, а барин — сорочку…один спит, а другой почивает, один пьет чай, а другой изволит его кушать ([357])[358]. Применительно к английскому обществу об этом же говорит в романе «Айвенго» В. Скотт, указывая, что до тех пор, пока животные бегают на крестьянских полях, они именуются ox (бык), calf (теленок), sheep (баран), pig (свинья). Но стоит им попасть на господский стол, как они получают уже иные, французские в своей основе, названия: beef (говядина), veal (телятина), mutton (баранина), pork (свинина). Еще более характерный пример социальной дифференциации языка мы обнаруживаем в комедии Шекспира «Как это вам понравится». Шут Тачстон (Оселок) держит следующую ироническую речь:

    Therefore, you clown,abandon— which is in the vulgar leave, — the society — which in the boorish is company— of the female, — which in the common is woman; which together is, abandon the society of this female or, clown, thou perishest,or, to the better understanding, diest[359].

    В переводах параллельное чередование аристократической и крестьянской лексики в речи Тачстона пропадает. (Например, в переводе П. И. Вейнберга этот отрывок звучит так: «Вот почему, деревенский неуч, покинь — то есть, говоря низким слогом, оставь — сообщество — то есть, говоря деревенским слогом, компанию — этой самки, то есть, говоря обыкновенным слогом, этой женщины. А все это вместе значит: покинь сообщество этой самки, или, дружок, ты погибнешь; или, чтобы выразиться понятнее для тебя, ты умрешь».)

    Интересно отметить, что, как показали исследования английского филолога А. Росса[360], социальные языковые отличия не остаются постоянными. Так как, в частности, языковые особенности господствующего класса могут со временем усваиваться (в качестве образцовой манеры речи) также представителями и других классов и тем самым утрачивают качества социальных показателей, они заменяются другими. Так, в первые десятилетия настоящего столетия большое распространение в языке английской аристократии получили слэнговые выражения. В силу того, что позднее они стали общеупотребительными, ныне английская аристократия оставила привычку щеголять слэнгом и, наоборот, излишнюю склонность к нему рассматривает как отличительную черту принадлежности к иным классам. Таким образом, при желании можно воссоздать картину исторической смены «лингвистических социальных показателей» в пределах отдельных обществ с классовой структурой.

    Но социальная дифференциация языка может захватывать не только лексику (а также семантику и стилистику), но и другие структурные части языка — морфологию, синтаксис, фонетику. Это, в частности, имеет место тогда, когда происходит слияние локальных и социальных диалектов. С подобным положением мы сталкиваемся, когда обращаемся к изучению крестьянских диалектов. Это, с одной стороны, определенный социальный диалект — крестьянский. Но, с другой стороны, крестьянская речь, как правило, характеризуется локальными особенностями, проявляющимися и в лексике, и в грамматике, и в фонетике. В данном случае, следовательно, происходит перекрытие локальных явлений социальными, и то, что служит в качестве характеристики локальных особенностей, в ином плане (и, конечно, под другим углом зрения) приобретает социальную значимость. «Для эпохи капитализма, — пишет в этой связи Р. И. Аванесов, — территориальные диалекты одновременно являются крестьянскими диалектами»[361].

    Социальный аспект локальных диалектов проявляется и в том, что их характер находится в прямой зависимости от социальных формаций. Касаясь этого вопроса, В. В. Иванов пишет: «Известно, что местные диалекты — это такая языковая категория, развитие которой зависит от определенных исторических условий, точнее — от характера общественно-экономической формации, переживаемой тем или иным обществом в данный период его развития. Одни исторические условия, одни общественно-исторические формации благоприятствуют развитию местных диалектов, увеличению диалектных особенностей в языке (обратная сторона этого процесса — нарушение языковой общности, ослабление единство общенародного языка), другие исторические условия задерживают развитие диалектов, прекращают его и постепенно ведут к тому, что местные говоры начинают исчезать (обратная сторона этого процесса — укрепление языковой общности)»[362].

    Важность изучения описанного явления совершенно очевидна. Ведь в данном случае яснее, чем где-либо, ощущается связь языка с обществом и его историей. К сожалению, в этом направлении сделано очень мало, а в последние годы данная проблема вообще выпала из исследовательской тематики советских языковедов. Редким и счастливым исключением является только книга В. М. Жирмунского «Национальный язык и социальные диалекты» (Гослитиздат, 1936), содержащая богатый материал и интересные наблюдения. Но исследование В… М. Жирмунского проведено на немецком материале, а русский язык, кроме устаревших по своим установкам «Очерков по языку» А. Иванова и Л. Якубинского (Гослитиздат, 1932), почти ничем не располагает[363].

    Выделение в обществе профессиональных групп способствует созданию так называемых «профессиональных языков» (по-немецки Sondersprache; слово «язык» в данном случае употребляется, конечно, не в прямом, а в метафорическом смысле). Так как в данном случае речь идет исключительно только о лексических особенностях, то правильнее говорить о профессиональной лексике (или, когда на первый план выступает семантическая сторона слов, о профессиональных предпосылках понимания слов)[364]. Профессиональная лексика обычно не знает локальных различий и ориентируется исключительно на профессиональные интересы. В значительной степени она комплектуется из терминов (имеющих часто международное хождение и охотно использующих иностранную лексику), но очень широко прибегает и к лексическим ресурсам общенародного языка, придавая отдельным лексическим элементам специальное значение. Ясно при этом, что само образование профессиональных «языков» связано с характером и значимостью той или иной профессиональной группы, ее большей или меньшей ограниченностью в пределах общества и т. д.

    Само понятие профессионального языка (или профессиональной лексики) не имеет четкого определения. Сюда относят и цеховые «языки», и «языки» отдельных профессий, и различные научные и технические «языки», и «языки» таких групп, которые трудно подвести под какую-нибудь определенную категорию. Так, в насыщенной огромным и интересным материалом главе о специальных языках (Sondersprache) Г. Хирт в одном ряду рассматривает «языки» нянек, студентов, юристов, канцелярий, поэзии, земледельцев, охотников, шахтеров, типографщиков, нищих, купцов, солдат, моряков, различных наук — философии, математики, грамматики и т. д.[365]. Очевидно, что здесь необходима продуманная и научно обоснованная классификация.

    «Профессионализация» языка обычно осуществляется тремя путями: 1) посредством создания новых слов (также и через заимствования), 2) с помощью переосмысления слов общенародного языка, 3) сохранением архаических элементов.

    Примеры первой группы слов приводит в своей книге Р. Шор[366]. Типографские рабочие употребляют такие непонятные для непрофессионалов слова, как реглет, бабашка, шпон, шпация, тенакль, реал, кегль, гранка, цицеро, корпус и т. п. Коноводы в лошадином беге различают аллюр, грунцу, рысцу, нарысь, хлынцу, притруску, грунь, хлынь, рысь, развал, перевал, плавь, иноходь, перебой и пр. Птицеводы выделяют в соловьином пении двенадцать колен: пульканье, клыканье, дробь, раскат, пленканье, лешева дудка, кукушкин перелет, гусачок, юлиная стукотня, почин, оттолчка и т. д.

    Профессиональная специализация значений слов — другой и не менее распространенный прием создания профессиональных «языков». В результате этого процесса представители разных профессий вкладывают в обычные слова понятное только им специальное значение. Так, слово баран может значить: 1) штевень судна, 2) рычаг для подвески избы, 3) мельничный рычаг для подвески жерновов, 4) убойный стан у мясника, 5) скобя на бороне, 6) железный таган на носу лодки, где жгут смолье, когда бьют острогой рыбу, 7) печная вьюшка, 8) большой двурогий плотничий струг и т. д. Слово корень, кроме общенародных значений — «корень растения», «корень зуба», «корень зла» — имеет еще специальные значения: в лингвистике — основная часть слова, в математике — величина, которая при возведении ее в определенную степень дает данное число. Кошка значит не только определенное млекопитающее животное, но и такие специальные предметы, как: 1) якорь с тремя и более лапами для подъема затонувших предметов; 2) серповидное приспособление для подъема на деревянные столбы; 3) зубчатая металлическая основа горной обуви; 4) ременная плеть с несколькими концами. Мы употребляем слово корпус не только для обозначения части тела (туловище) человека или животного, но и в более специальном смысле: корпус скрипки, корпус корабля, главный корпус дома, стрелковый корпус, дипломатический корпус, кадетский корпус, вид типографского шрифта. Профессиональные предпосылки понимания слова заставляют под словом операция финансиста понимать финансовую операцию, офицера — военную, врача — хирургическую и пр.

    О сохранившихся в профессиональных языках словах, вышедших из «обычного» употребления, сообщает О. Бехагель. «В языке охотников, — пишет он, — absprossen — «откусывать почки, бутоны» происходит от средневерхненемецкого broz — «почка», rahmen — «перегонять» от древневерхненемецкого rahmen — «стремиться к чему-либо», wцlfen — «рожать», «щениться» — от средневерхненемецкого welf — «детеныш собаки или дикого животного» и пр.»[367].

    Профессиональная специализация словаря (профессиональные «языки»), таким образом, отражает те формы распределения труда, которые характерны для данного конкретного общества. В них находит прямое отражение и история той или иной профессии. Тем самым явления этого порядка получают не только социальный, но и собственно исторический аспект.

    История народа и законы развития языка

    Выше были рассмотрены различные формы влияния истории народа на развитие языка. Теперь остается выяснить кардинальный вопрос всей этой проблемы: в какой мере история народа может воздействовать на законы развития языка?

    Очевидно, что между определенным аспектом языка и общественными процессами можно установить известную общую зависимость, как это имеет место и в других разобранных выше случаях. Например, развитие языка в направлении от языка племенного к языку народности и от этого последнего к национальному возможно только потому, что такова закономерность развития общества. При этом прохождении языков по отдельным этапам развития в них возникают явления, свойственные только каждому этапу в отдельности. Так, по-разному складываются отношения между территориальными диалектами и языком народности, с одной стороны, и между Территориальными диалектами и национальным языком — с другой[368]. Изменение этих отношений, в свою очередь, не может не наложить своего отпечатка и на структуру языка. Но такая зависимость в каждом отдельном языке принимает глубоко своеобразные формы не только потому, что превращение, например, языка народности в национальный язык происходит всегда в особых исторических условиях, но также и потому, что каждый язык обладает специфическими для него структурными особенностями. Структурное же различие языков приводит к тому, что каждый из них может реагировать далеко не одинаково на одни и те же стимулы. Но возможны и иные типы зависимости развития языка от истории народа.

    Как выше многократно отмечалось, развитие языка в конечном счете стимулируется потребностями общения, осложняющимися с развитием общества. Язык развивается до тех пор, пока он функционирует в качестве средства общения в среде какого-либо общества, и когда он лишается этих функций (или сужает их до вспомогательного «языка для связи» между разноязычными представителями замкнутого профессионального круга, как например, латинский в средние века), он превращается в «мертвый» язык. От общества язык получает стимулы для своего развития, и стимулы эти носят определенный характер, поскольку они рождаются в конкретно-исторических условиях.

    Однако те изменения в общественной жизни, на которые язык в процессе своего развития реагирует, выражаются в языке в соответствии со свойственными ему структурными особенностями. Таким образом, явления развития языка в этом аспекте представляются определенными, зависящими от структуры языка способами реализации внеязыковых стимулов, которые рождаются историей народа. Этим общим положением определяется данный и наиболее наглядный тип зависимости развития языка от истории общества.

    История народа вместе с тем не представляет абсолютно безразличного агрегата, роль которого сводится только к тому, чтобы приводить в действие развитие языка. Конкретные пути истории народа, те или иные их направления, создаваемые ими условия функционирования языков — все это может привести к возникновению в языках новых явлений, настолько вживающихся в структуру языка, что они принимают уже закономерный характер.

    Таким образом, мы приходим к следующим выводам. История народа не создает законов развития языка, но служит общим стимулом его развития. Но история народа может способствовать — опосредствованно через структуру языка — созданию в языке конкретных новых явлений, принимающих иногда закономерный характер. Прямого соответствия между событиями истории народа и возникновением новых явлений в структуре языка все же не может быть: форма всех новых явлений, как правило, обусловливается структурой языка.

    Зависимость новых явлений языка от конкретных исторических событий может быть более очевидной (внешне мотивированной) и менее очевидной (опосредствованной или внутренне мотивированной). Но так как в конечном счете эта зависимость всегда наличествует, рассматриваемая нами проблема в первую очередь заключается в прослеживании и установлении форм реагирования конкретной структуры языка на внеязыковые стимулы (история народа).

    Наглядней всего эти процессы прослеживаются в лексической сфере языка. Пополнение словарного состава в связи с изменениями социального строя, с развитием производства, с развитием культуры, науки и т. д., осуществляемое на основе законов развития языка, представляет пример внешней мотивированности его изменения. Количественный рост словарного состава изменяет язык в том отношении, что превращает его в более гибкий и богатый.

    Точно так же и в изменении значений слов легко вскрывается внешняя мотивированность. Тут наиболее простые случаи представляют изменения, которые Г. Стерн подводит под класс субституций[369]. В смысловом содержании, например, таких слов, как битва или искусство, произошли значительные изменения в соответствии с развитием науки и техники. Битву первобытных племен нельзя сопоставлять с воздушной или танковой битвой современности, точно так же как и современное искусство, в которое включается и кино, отличается от эллинского искусства, в состав которого входила грамматика.

    Но уже иного порядка изменения наблюдаются, например, в следующих случаях. Большое распространение в языках имеет ряд, так сказать, технических приемов, которые неправомерно причисляют к семантическим законам и с помощью которых осуществляется расширение сферы применения слова, что, естественно, приводит и к изменению его значения. Речь идет о переносах слов по всякого рода ассоциациям, метафорам, метонимиям и т. д. В основе подобных переносов лежит внешняя мотивированность, особенно отчетливо выступающая при создании указанными способами научной и технической терминологии: резцы, головки, ручки, уголки и пр. Но если, например, слово крепкий с первоначальным значением «прочный», «твердый», «выносливый», «сильный» в результате синестезии начинает употребляться в оборотах крепкий чай, крепкий табак, крепкое вино, то и его антоним слабый получает соответствующее изменение в сфере своего употребления: слабый чай, слабый табак, слабое вино. Больше того, в языке создается новая связанная лексико-семантическая группа, представляющая школу качественных оценок определенной группы предметов, так как на вопрос: какой чай вы пьете? — возможны ответы: крепкий, средний, слабый. Это элементарный случай скрещивания действия внешней мотивированности и последующих опосредствованных явлений.

    Примером более сложного порядка может служить история английского слова cunning. Как показывают письменные памятники в период с XIV по XVIII и даже до середины XIX в., оно обладало следующими основными значениями: 1) обладающий знаниями, ученый; 2) обладающий практическими навыками, искусный, ловкий; 3) обладающий острым умом, умный. Ср., например, такие тексты.

    Plauto the conynge, and famous clerke that well experte was in philosophy — «Платон был ученый и знаменитый муж, обладавший большими познаниями в философии» (Haves. The Pastime of Pleasure), или For a cunning and scilful Chirurgion neede neur vaunt of his dooings, for his works wyll euer get credite ynough — «Искусному и умелому врачу нет надобности хвастаться своими деяниями, так как его работа всегда будет говорить за себя» (Th. Vicarу. The Anatomic of the Bodie of Man). Все эти значения содержат в себе положительную оценку данных качеств (cunning scribe, cunning alderman) и cunning man во многих случаях могло заменяться wit man, wise man или даже honest man, что опять-таки подтверждается памятниками. (См., например, О. Голдсмит. This is my opinion, and was once the opinion of a set of honest men who were called Levellers. They tried to erect themselves into a community, where all should be equally free. But alas! it would never answer: for there were some among them stronger, and some more cunning than others, and these became masters of the rest и т. д. Здесь cunning и honest употребляются наравне.) Всеми этими своими значениями cunning входило в одну систему, или, точнее говоря, в группу близких лексико-семантических систем.

    Но затем, начиная с XVIII в., сфера употребления этого слова расширилась, стали возможны такие словосочетания, как cunning fiend — «хитрый дьявол», «ловкая бестия», cunning thieves (thief) — «ловкий вор» и т. д. Тем самым это слово стало, относиться также и к другой лексико-семантической системе, содержащей отрицательную качественную оценку со следующими основными значениями: 1) хитрый, коварный (ср. The cunning of the fox is proverbial), 2) ловкий, искусный (в дурном смысле). (Ср. следующее объяснение Ф. Бэкона: We take Cunning for a Sinister or Crooked Wisedom. And certainly, there is a great difference between a Cunning Man and a wise Man; not only in point of Honesty; but in point of Ability. — «Essays or Counsels Sivill and Moral».)

    Таким образом, отдельные значения слова cunning (в результате внешней мотивированности, расширившей употребление слова) стали относиться к разным смысловым сферам, противоположным по значению, причем развитие второй (отрицательной) группы значений проходило уже опосредствованно в результате связи со словами морально отрицательного значения, которые и передали свой «отрицательный заряд» слову cunning, образовав тем самым в его составе группу новых значений.

    Но этим опосредствованное семантическое развитие слова cunning не закончилось. Описанное семантическое состояние cunning с параллельными рядами значений разделяется и другими английскими словами: smart, sharp, shrewd, knowing, cute, keen, clever. Все эти слова способны употребляться с более или менее контрастным значением. Но контрастность их значений не настолько четка и резка, как в слове cunning. Во многих случаях их отрицательные значения находятся на периферии смысловой структуры, они обычно находятся на грани оттенков значений и не имеют достаточно прочной опоры в новых лексико-семантических системах, способных противостоять старым. По-иному обстояло дело со словом cunning. Контрастность групп значений в составе этого слова оказалась настолько сильной, что существование их в пределах одного слова было уже нетерпимым. Слово должно было распасться на омонимы или, в случае наличия других слов с близким значением, отказаться от одной из групп контрастирующих значений. Семантическое развитие слова cunning пошло по второму пути, и ныне оно употребляется только со значением отрицательной оценки (исключение представляет только библейское выражение: the hand had not forgot her cunning). Этот заключительный эпизод в развитии значения слова cunning также следует связать с внутренней мотивированностью языковых процессов.

    Если в лексической сфере языка в ряде случаев оказывается возможным с большей или меньшей определенностью установить влияние внешней мотивированности языковых процессов, то в области грамматики это уже оказывается гораздо более сложным. Процессы изменения в области грамматики, в силу специфических особенностей грамматических явлений (грамматическая абстракция), носят вторичный, «отраженный», целиком опосредствованный характер, основываются на внутренней мотивированности. Однако и здесь через посредствующие звенья иногда можно проследить достаточно очевидную обусловленность изменений историческими условиями. Очевидно, и в этом случае следует начинать с самых элементарных примеров, которые, может быть, не всегда можно ставить в прямую связь с законами развития языка, но которые делают понятными более сложные случаи.

    Норманнское завоевание Англии принесло с собой сильное французское влияние. Английский язык, одержав победу в длительной борьбе с французским, сильно обогатился лексическими заимствованиями за его счет. Обогащение английского языка норманно-французскими заимствованиями, конечно, никак нельзя связывать прямым образом с законами развития английского языка. Но заимствование французских словообразовательных суффиксов и адаптация их английским языком представляет более сложное явление, чем простое лексическое заимствование.

    Обычно процесс адаптации иноязычных словообразовательных средств трактуется слишком упрощенно и во многих отношениях ставится в один ряд с обычным заимствованием слов. Однако это едва ли правомерно. В пользу такого мнения говорит то обстоятельство, что лексические заимствования (даже огромного объема) не всегда имеют своим следствием переход вместе с ними из одного языка в другой словообразовательных средств. Арабские слова в огромном количестве влились в иранские и тюркские языки, но не создали там по своему образцу новых словообразовательных средств. С другой стороны, словообразовательные элементы могут заимствоваться и не в массе иноязычных слов, примером чего могут служить латинские и греческие словообразовательные суффиксы в русском языке,

    Очевидно, что заимствование иноязычных словообразовательных элементов происходит легче всего тогда, когда это совпадает с основными тенденциями развития языка, когда сам тип заимствующихся словообразовательных элементов подходит к структурным особенностям языка. Адаптация иноязычных элементов этого порядка, несомненно, происходит в соответствии с теми формами закономерных отношений, которые существуют в языке между его структурными элементами.

    Когда с норманнским завоеванием в английский язык вошли такие группы французских слов, как arrogance, repentance, innocence, ignorance, agreement, treatment, government, funeral, refusal, то содержавшиеся в них французские словообразовательные суффиксы -апсе, -ence, -ment, -аl только потому могли быть усвоены английским языком, что в этом была внутренняя необходимость, а их тип, соотнесенный с английскими суффиксами (например, -ful, -ship, -nis, -ing), оказался полностью совпадающим с ними. А такая «примерка» грамматических элементов чужого языка к структуре родного возможна только на основе внутренней мотивированности, и только удовлетворительные ее результаты могли привести к созданию в английском языке образований типа hindrance, fullifilment, burial, в которых с французскими суффиксами соединяются уже английские слова.

    Это тоже обогащение языка, но уже иного порядка, так как в данном случае происходит обогащение грамматического строя, превращение его в более гибкую и совершенную систему.

    В качестве другого, более сложного по своей природе примера возникновения нового грамматического явления можно привести образование так называемых слабых форм спряжения германского глагола. Категория слабых глаголов, характеризуемая наличием дентального суффикса в формах претерита и причастия прошедшего времени, хотя и сложилась еще в общегерманском языке, является, несомненно, более поздним образованием сравнительно с сильными глаголами. Тип слабых глаголов оказался продуктивной формой в историческую эпоху (т. е. засвидетельствованную памятниками) всех германских языков, получив в них некоторую дифференциацию. Его возникновение, по-видимому, обусловилось следующими обстоятельствами.

    Образование форм сильных глаголов строилось на основе систематизации индоевропейского аблаута и первоначально имело вполне четкое и однозначное чередование е — о — ноль. Но затем эти элементы чередования расширяются посредством неслоговых i, и и сонорных, усложнивших всю систему. В дальнейшем ассимиляторные воздействия соседних звуков еще более запутывают систему чередования коренных гласных сильных глаголов, дифференцируя аблаутные ряды в пределах отдельных классов и создавая в них противоречия. (Ср., например, раздвоение рядов I и II в древневерхненемецком, вызванное различием последующего согласного:

    I. stigan — steig и lihan — leh, где ei > к перед h, r, w.

    II. biogan — boug и biotan — bфt, где ou > oперед h и переднеязычными.)

    Наряду с типом корневого тематического презенса сильных глаголов германские глаголы знали отыменные и каузативные образования. Древность этого типа глаголов подтверждается наличием аналогичных образований в других индоевропейских языках. (Так, готский отыменной глагол namnjan, от namo — «имя», построен, как и греч. onomaino < *onomanyo, от onoma; готский каузатив wardjan, fra-wardjan — «погубить», от wairюan, fra-wairюan — «гибнуть», соответствует санскритскому vartyбti — «он вертит» и vбrtati — «он вертится».)

    Но если сильные глаголы образовывали формы прошедшего времени при помощи рядов аблаутного чередования, то производные глаголы, по преимуществу отыменного происхождения, лишены были этого средства и при помощи флексий первоначально могли образовывать только формы настоящего времени. Для образования прошедшего времени эти глаголы обращались к использованию других средств, употреблявшихся, видимо, уже в древнейшие эпохи индоевропейских языков, т. е. к перифрастическому, или описательному образованию с помощью вспомогательных глаголов. Ср. лат. amabam — «я любил», старослав. delaachъ — «я делал», лит. dirbdavan — «я работал», где вторыми элементами этих образований являются: лат. — bam < bhnam — сослагательное наклонение от корня * bhe — «быть»; древнеслав. — асhъ < esom — имперфект от *es — «быть»; лит. — davan — претерит или от *dhe, или от *don — «делать». Подобным же образом стало выражаться прошедшее время в группе отыменных и каузативных германских глаголов, которые для этой цели употребляли, видимо, индоевропейский корень *dhe — «делать», герм. *de, удвоенная форма *de-d. Это первоначально отдельное слово в дальнейшем превратилось в суффикс и дало в различных германских языках многообразие дентальных элементов в формах прошедшего времени слабых глаголов: гот. salboda, древневерхненем. dalbфta, древнеисл. kallaota и т. д.

    Таким образом, сложилось два способа образования форм прошедшего времени, которые соответствовали двум морфологическим типам германских глаголов — сильным и слабым. Если бы развитие германского языка оборвалось на первом этапе формирования слабых глаголов и он дошел бы до нас в виде мертвого языка, то можно было бы ожидать, что сильное спряжение выглядело бы как основное для его глагольной системы, а аналитическое слабое спряжение выступало бы эпизодически, не. будучи даже грамматизованным. Но развитие германского языка пошло далее и привело к полной победе слабого типа глаголов. Это произошло не потому, что в группе сильных глаголов иссякла «таинственная» творческая сила. Система сильного глагола настолько органически и прочно вошла в структуру германских языков, что никакие дальнейшие структурные изменения (даже такие основательные, как в английском языке) не смогли ее изжить. Как показывает пример лат. scribere, превратившегося в древневерхненемецком в сильный глагол scrоban, сильные глаголы могли обладать и продуктивностью. Но они были подавлены все увеличивающимися глаголами нового типа образования, по преимуществу отыменного происхождения. Германские племена вступили в бурный период своей истории, сопровождавшийся переселениями, столкновениями с другими племенами и народами, контактом с более развитыми культурами. Все это привело к усилению темпов развития языка, к резкой интенсификации роста его словарного состава. Но новые глаголы не укладывались в аблаутные чередования старых глагольных рядов. Увеличиваясь в количестве, они все более укрепляли новый тип, на стороне которого было и то преимущество, что его формы были свободны от старых видовых созначений глаголов сильного типа спряжения.

    Таким образом, на основе внутренней (опосредствованной) мотивированности, но побуждаемое в конечном счете историческими условиями существования германских племен, в их языках утверждается новое грамматическое явление, вполне соотносимое с законами развития языка.

    Гораздо сложнее проследить действие внешних причин на развитие фонетических процессов. Они создают впечатление абсолютной независимости. Но, с другой стороны, в силу того обстоятельства, что звуковая форма языка представляет обязательный компонент его системы и таким образом связана закономерными отношениями с другими ее компонентами, нельзя отказаться от мысли, что здесь тоже наличествует, хотя, может быть, и очень далекая, связь с историческими условиями существования языков. Эта связь не принимает такие более или менее определенные формы, которые вскрываются в других сферах языка. Внешняя мотивированность остается в этом случае совершенно скрытой. В самой своей общей форме эта связь может быть формулирована только следующим образом: чем богаче события истории народа, тем активнее фонетические процессы. А в остальном все конкретные формы этих процессов осуществляются на основе внутренней мотивированности. Как утверждает Ж. Вандриес, «всякие фонетические изменения должны рассматриваться как результат действия внутренних и невидимых сил, которые можно обозначить именем тенденций»[370].

    Но здесь встает вопрос о субстратных явлениях. Вопрос о субстрате уже разбирался выше, но здесь он предстает в ином аспекте. Могут ли субстратные явления стать фактом внутренней истории языка, т. е. принять форму законов развития языка? Некоторые языковеды решают этот вопрос положительно. Например, В. Н. Абаев пишет: «…субстратные элементы, войдя в язык, становятся его органической частью и, стало быть, фактором его внутреннего развития. Поэтому отделять механически действие внутренних законов от действия субстрата нельзя»[371].

    В обоснование своего мнения он приводит примеры дравидского субстрата в индо-арийских языках и иберийско-кавказского субстрата в армянском и осетинском языках. Это не единичные суждения. Однако вопрос о влиянии субстратных явлений на развитие языка — это надо всячески подчеркнуть — относится к иным видам исторически обусловленных воздействий на язык, — именно к тем, которые были разобраны в разделе о контактах языков. Историческая обусловленность наличествует и здесь, но она обеспечивает только условия, при которых происходит воздействие одного языка на другой.

    В рассмотрении вопроса о зависимости закономерных фонетических процессов от истории народа возможен и другой подход. Ф. Энгельс с полным основанием указывал: «Едва ли удастся кому-нибудь, не сделавшись смешным, объяснить экономически… происхождение верхненемецкого передвижения согласных…»[372].

    Но история общества состоит не только из экономических факторов, и поэтому, пожалуй, заслуживает внимания мнение Прокоша относительно причин передвижения германских согласных: «Вряд ли случайно, — пишет он, категорически отрицая в данном случае влияние субстрата, — такая большая и однородная группа фонетических изменений совпадает по времени с тем, что справедливо может быть названо самым значительным передвижением народов (Vцlkerwanderung)»[373] и при этом обращает внимание на следующие обстоятельства. Передвижение согласных — это единый непрерывный процесс, развивавшийся ступенчатообразно (Прокош устанавливает девять ступеней). Длительность этого процесса приблизительно соответствовала длительности германского переселения племен, т. е. началась за несколько веков до нашей эры и закончилась около 500 г. нашей эры. Основные тенденции передвижения согласных зародились еще на территории родины германцев и затем осуществлялись как бы в причинной связи с переселением народов. Прокош суммирует: «Неоспоримы следующие хронологические факты: восточно-германский и северогерманский, прежде других ответвлений общегерманского переселившиеся на новую родину, пережили только 1–4 ступени передвижения согласных и лишь в небольшой степени 5 ступеней. Западногерманские диалекты, расположенные к северу от линии Бенрата (идущей от Аахена и Дюссельдорфа к Франкфурту-на-Одере), показывают более значительные изменения по пятой ступени. Верхненемецкий, особенно южнонемецкие диалекты, т. е. диалекты племен, переселившихся последними, завершают изменения пятой ступени и добавляют шестую и седьмую. Соответствие это слишком явное, чтобы быть случайным»[374].

    Приводимые факты, разумеется, требуют еще дальнейшей проверки и дополнительных исследований, но вместе с тем они показывают возможные направления в исследовании вопроса о связи фонетических процессов с историей народа.

    Само по себе рассмотрение вопроса о связи закономерностей развития языка и общества в плане отдельных сторон языка довольно искусственно ввиду системного характера языка. Оно оправдано, однако, тем, что разные стороны языка (лексика, грамматика, фонетика) обладают разной степенью «чувствительности» к фактам истории народа. Это обстоятельство находит свое выражение и в изменении в языковых процессах роли внешней и внутренней мотивированности, т. е. того механизма, посредством которого внешние причины действуют через внутренние. Вместе с тем не следует забывать того, что в фактах развития языка скрещивается действие разных по своей природе закономерностей, в результате взаимодействия которых в действительности и происходит в языке рождение нового явления.


    Примечания:



    2

    Там же, стр. 64.



    3

    Там же, стр. 61.



    24

    Ф.деСоссюр. Курс общей лингвистики, стр. 77.



    25

    Там же, стр. 78.



    26




    27

    F.Кainz. Psychologie der Sprache, Bd. 1. Stuttgart. 1941, S. 81.



    28

    Е. М. Галкина-Федорук. Знаковость в языке с точки зрения марксистского языкознания. «Иностранные языки в школе», 1952, № 2, стр. 9.



    29

    К.Маркс. Капитал, т. 1. Госполитиздат, 1953, стр. 107.



    30

    Е. М.Галкина-Федорук. Ук. соч., стр. 8.



    31

    В.Delbruck. Einleitung in das Studium der indogermanischen Sprachen. 3. Aufl. Leipzig, 1893, S. 191.



    32

    См. в этой связи сб. «Speaking and thinking», «Acta psychologica». Amsterdam, 1954, vol. 10, No. I—2, а также работу: F. Кainz. Psychologie der Sprache, Bd. I–II. Wien.



    33

    Примеры взяты из журнала «Октябрь», 1953, № 9.



    34

    J.Grimm. Uber den Ursprung der Sprache. Kleinere Schriften. Bd. 1. Berlin, 1864. S. 284.Этот так называемый «звуковой символизм» получил своеобразное применение и даже теоретическое обоснование в символической и декадентской поэзии.



    35

    Б. А. Серебренников. Сравнительно-исторический метод и критика так называемого четырехэлементного анализа. Сб. «Вопросы языкознания». Изд-во МГУ, 1950, стр. 146.



    36

    A.Gardiner. The Theory of Speech and Language. Oxford, 1932. p. 29.



    37

    А. И. Смирницкий. Объективность существования языка. Изд-во МГУ, 1954, стр. 27.



    244

    P. Раск. Исследования в области древнесеверного языка. «Хрестоматия по истории языкознания XIX–XX веков», составленная В. А. Звегинцевым. Учпедгиз, М., 1956, стр. 36. Далее дано: «Хрестоматия».



    245

    Я. Гримм. О происхождении языка. «Хрестоматия», стр. 64.



    246

    Там же, стр. 61.



    247

    Ж. Вандриес. Язык. Соцэкгиз, М., 1937, стр. 322.



    248

    Там же, стр. 221.



    249

    См. разбор концепции исторического изучения языка в работе: А. С. Чикобава. К вопросу об историзме в языкознании. Сб. «Против вульгаризации и извращения марксизма в языкознании», ч. 2. Изд-во АН СССР, 1952. См. также ст.: В. И. Абаев. История языка и история народа. Сб. «Вопросы теории и истории языка». Изд-во АН СССР, 1952.



    250

    Е. Вenvеnistе. Tendances recentes en Linguistique general. «Journ. de Psychologie normal et Pathologique», 1954, jan. — june, p. 142.



    251

    М. Соhen. Social and Linguistic Structure. «Diogenes», 1956, No. 15. pp. 42–43.



    252

    Интересные мысли по этому вопросу содержатся в последней работе А. Мартине «Elements de linguistique generale». Paris, 1960, pp. 34–35. Впрочем, эти мысли частично противоречат научной практике самого автора.



    253

    Ж. Вандриес. Язык. Стр. 257.



    254

    U. Wеinreich. Languages in Contact. N. Y., 1953, p. 1. Историю вопроса см. в кн.: К.-H. Sсhonfeld. Probleme der Volker- und Sprachmischung. Halle (Saale), 1956.



    255

    Это понятие сам Бартоли определял как «два слоя сосуществующих языков, из которых ни один не господствует над другим». М. Bartoli. Substrato, superstrato, adstrato. «Raports au 5-me Congres international des linguistes». Bruges, 1939, pp. 59–65.



    256

    Jоh. Sсhmidt. Die Verwandschaftsverhaltnisse der indogermanischen Sprachen. Weimar, 1872.



    257

    Дж. Бонфанте. Позиция неолингвистики. «Хрестоматия», стр. 307.



    258

    В. Пизани. Общее и индоевропейское языкознание. Сб. «Общее и индоевропейское языкознание». ИЛ, М., 1956, стр. 112–113.



    259

    N. S. Тroubetzkoу. Gedanken uber das Indogermanenproblem. «Acta linguistica», 1939, vol. 1, SS. 81–89. Русский вариант этой статьи под названием «Мысли об индоевропейской проблеме» помещен в журнале «Вопросы языкознания», 1958, № 1. Весьма основательным образом вопрос о языковых союзах трактуется в работе: Н. Весker. Der Sprachbund. Berlin, 1948. См. также: R. Jakobson. Franz Boos Approach to Language. «International Journal of American Linguistics», 1944, vol. X, pp. 188–195.



    260

    Дж. Бонфанте. Ук. соч., стр. 306.



    261

    Э. Сепир. Язык. Соцэкгиз, М, 1934, стр. 162.



    262

    W. v. Wartburg. Die Ausgliederung der romanischen Sprachraume. Bern, 1960, S. 155.



    263

    Там же, стр. 104. В статье, напечатанной в 1939 г. («Die frankische Siedlung in Nordfrankreich im Spiegel der Ortsnamen». ZRPh., Bd. 59, S. 285), В. Вартбург пишет, что «французский — это особая форма романского, созданного франками и возникшего в их устах».



    264

    W. Humboldt. Ueber das vergleichende Sprachstudium. Gesammelte Werke, Bd. III, 1843, S. 6.



    265

    Y. H. Вredsdorff. Om aarsagerne til sprogenes forandringer, 1821.



    266

    G. Y. Ascoli. Sprachwissenschaftliche Briefe. Leipzig, 1887, S. 16.



    267

    Hirt-Arntz. Indogermanica. Halle, 1940, S. 13.



    268

    V. Вronda1. Substrater og laan i romansk og germansk. Kobenhavn, 1917.



    269

    В. Георгиев. Проблемы минейского языка. София, 1953.



    270

    Материалы сессии опубликованы в IX выпуске «Докладов и сообщений Института языкознания». Изд-во АН СССР, 1956.



    271

    В. И. Абаев. О языковом субстрате. «Докл. и сообщ. Ин-та языкознания АН СССР», вып. IX, стр. 59.



    272

    Проблема двуязычия в последние 60 лет стала одной из основных, привлекая к себе все больше и больше внимания. Опубликованная в 1939 г. работа: G. Schliebе. Schriftumsschau zur Psychologie der Zweisprachigkeit. «Deutsches Archiv fur Landes-und Volksforschung», SS. 475–488 дает библиографический список сравнительно небольшого количества работ по этой проблеме; монография U. Weinreich. Languages in Contact, 1953 — уже 660 названий, а книга: Е. Haugen. Bilingualism in the America, 1956 — 670 названий. Помимо указанных работ следует в данной связи назвать еще следующие: Е. В1осher. Zweisprachigkeit, Vorteile oder Nachteile. Langensalza, 1909; W. F. Leopold. Speech Development of a Bilingual Child, 4 vols. Evanston, 1939–1950; D. J. Saer, F. Smith, J. Hughes. The bilingual Problem. Wrexham, 1924; A. v. Weiss. Hauptprobleme der Zweisprachigkeit. Heidelberg, 1959.



    273

    В. Тегracini. Sostrato. Scritti in onore di A. Trombetti. Milano, 1936, pp. 321–364. См. также работу: Л. В. Щерба. Sur la notion de melange des langues. «Яфетический сборник», 1925, V, стр. 1—19. Перевод этой работы под названием «О понятии смешения языков» помещен в книге: Л. В.Щерба. Избранные работы по языкознанию и фонетике, т. I. Изд-во ЛГУ, 1958, стр. 40.



    274

    В.Пизани. Общее и индоевропейское языкознание. Стр. 115–116.



    275

    В. И. Абаев. О языковом субстрате. Стр. 60.



    276

    И. А. Бодуэн де Куртене. О смешанном характере всех языков. «Журнал Министерства народного просвещения», 1901.



    277

    Г. Шухардт. Избранные статьи по языкознанию. ИЛ, М., 1950, стр. 175.



    278

    Там же, стр. 177.



    279

    Дж. Бонфанте. Позиция неолингвистики. «Хрестоматия», стр. 309.



    280

    С. Б. Бернштейн. К проблеме языковых смешений. Сб. «Против вульгаризации и извращения марксизма в языкознании» ч. 2. Изд-во АН СССР, 1952. стр. 291–292.



    281

    Данный номер сноски в книге пропущен (А. В.).



    282

    G. Мeyeг. Etymologisches Worterbuch der albanischen Sprache, 1891.



    283

    H. Hubschmann. Armenische Grammatik.Strassburg, 1897.



    284

    См. А. А. Холодович. Строй корейского языка. Изд-во ЛГУ, 1938, стр. 15.



    285

    О. Jespersen. Growth and Structure of the English Language. Leipzig, 1935, p. 87.



    286

    Я.Гримм. О происхождении языка. «Хрестоматия», стр. 53.



    287

    К. Бруннер. История английского языка, ч. 1. ИЛ, М., 1955, стр.127.



    288

    Zb. Gоlab. The conception of «isogrammatism». Biuletyn Polskiego towarzystwa jezykoznawezego, 1956, t. XV, str. 7.



    289

    Об изоморфизме говорил еще в 1949 г. Е. Курилович. См. его статью «La notion de lisomorphisme». «Travaux du Cercle Linguistique de Copenhague», V, Recherches Structurales, 1949. Он определял изоморфизм как «глубокий структурный параллелизм разных уровней языка».



    290

    A. Sсhleicher. Zur Morphologie der Sprache. «Memoires de l’Acad. Imp. des sciences de St. Petersb.», ser. VIII, t. I, n. 7. Отдельным оттиском статья вышла в 1859 г. В русском издании А. Шлейхер публиковал свою статью в качестве члена-корреспондента Российской Императорской академии наук. Добавления к этой статье были помещены Шлейхером в «Beitrдge zur vergleichenden Sprachforschung», Bd. II, SS. 460–463. См. также: П. С. Кузнецов. Морфологическая классификация языков. Изд-во МГУ, 1954.



    291

    Zb. Golab. Ор. cit., str. 8.



    292

    См. дискуссию по этому вопросу между А. Мейе и Г. Шухардтом, которая нашла свое отражение в работах: А. Мeillet, Le problйme de la parentй des languas. «Scientia» («Rivista di scienza»), 1914, XV, pp. 403–425; его же. Les parentes de langues. «Bull. de la societe de linguistique de Paris». 1921, XXI, pp. 9—15 (обе статьи перепечатаны в первом выпуске сборника статей А. Мейе «Linguistique historique et linguistique generale». Paris, 1921); H. Sсhuhardt. Zur methodischen Erforschung der Sprachwissenschaft, II, «Nordisk Tidsskrift for Filologi», ser. 4, VI, 1914, SS. 145–151; его же. Sprachverwandschaft. «Sitzungsberichte der Berliner Akademie der Wissenschaften», 1917, SS. 518–529. Аналогичная полемика разгорелась в наши дни. См.: D. Taylor. On the Classification of Creolized Languages. «Word», 1956, vol. 12, pp. 407–414; R. A. Hall. Creolized Languages and «Genetic Relationships», а также: U.Weinreich. On the Compatibility of Genetic Relationship and Convergent Development. «Word», 1958, vol. 14, pp. 367–373 и 374–379. В советской лингвистической литературе последнего времени (до 1950 г. данный вопрос находился под влиянием концепции H. Я. Марра) этой проблеме посвящена большая статья: А. Долгопольский. Против ошибочной концепции «гибридных» языков. «Уч. зап. 1 Моск. гос. пед. ин-та иностр. яз.», 1955, вып. VII, стр. 29–60.



    293

    Н. Schuchard. «Zeitschr. fur romanische Philologie». Bd. 33, S. 442.



    294

    O. Jespersen. Die Sprache. Heidelberg. 1925. S. 215.



    295

    O. Jespersen. Op. cit., S. 205.



    296

    Источником для этого описания послужила работа: W. Сhurсhill. Beach-la-mar, the Jargon or Trade Speech of the Western Расific. Washington, 1911 — и материалы, собранные О. Есперсеном в книге «Язык» («Die Sprache»).



    297

    Ср. известный стих Тредиаковского: «Стоит древесно, К стене примкнуто, Звучит чудесно, Быв пальцем ткнуто».



    298

    Р. Раск. Исследования в области древнесеверного языка «Хрестоматия», стр. 37.



    299

    Е. Sеidel. Das Wesen der Phonologic. Kopenhagen — Bukarest, 1943, S. 40.



    300

    Аl. Rosetti. Contributie la о istorie stiintifica a limbii romine. Influenta limbilor slave meridionale. Bukarest, 1950, p. 38.



    301

    Е. Petrovici. Corelatia de timbru a consoanelor dure si moi in limba romina. «Studii si cercetari lingvistice», 1950, I, p. 172; Corelatia de timbru a consoanelor rotunjite si nerotunjite in limba romina «Studii si cercetari lingvistice», 1952, III, p. 180;? особенности же см. работу «Kann das Phonemsystem einer Sprache durch fremden Einfluss umgestaltet werden?» 'S-Gravenhage. 1957.



    302

    Последняя из указанных работ, стр. 43.



    303

    W. D. Whitney. Language and the Study of Language N. Y., 1868, p. 199.



    304

    A. Meillet. Linguistique historique et linguistique generale, v. I. Paris, 1921, p. 82.



    305

    Е. Sapir. Language. N. Y., 1927, p. 217.



    306

    H. Sсhuchardt-Brevier. Halle, 1928, S. 195.



    307

    Al. Rosetti. Langue mixte et melange des langues. «Acta linguistica», 1945–1949, vol. V, p. 73.



    308

    U. Weinreich. Languages in Contact. N. Y. 1953, p. 42.



    309

    О. Есперсен, очевидно, имеет здесь и виду установленный Э. Виндишем закон, в соответствии с которым процессам смешения подвергается, как правило, не чужой язык, который изучает народ, а родной язык, столкнувшийся с чужим (см.: Е. Windisch. Zur Theorie der Mischsprachen und Lehnworter, 1897).



    310

    O. Jespersen. Die Sprache. Heidelberg, 1925, SS. 196–197.



    311

    А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. VII. М.—Л., 1951, стр. 27. Ср. мнение А. Ваяна, доказывавшего, что синтаксические «имитации» и «кальки» греческого языка находились в противоречии со структурой древнеславянского и вызывали в этом последнем только хаос. (А. Vaillant. Manuel du vieux slave. Paris, 1948, p. 340.)



    312

    J. W. Goethe. Die Schriften zur Naturwissenschaft. «Gesammte Werke», Bd. 6, 1957, S. 126.



    313

    Ad Latina venio. Et si uspiam querelae locus, hic est; quod otium, quod literae, maiorem cladem sermoni Anglico intulerint quam ulla Danorum saevitia, ulla Normannorum vastitas unquam inflixerit. (Logonomia Anglica, 1621; переиздание 1903 г., Strassburg, стр. 43.)



    314

    Ниже приводятся некоторые работы, относящиеся к славянским языкам: Н. Вirnbaum. Zur Aussenderung der syntaktischen Grazismen im Altkirchenslavischen. «Scando-Slavica», 1958, IV; R. Ruzicka. Griechische Lehnsyntax im Altslavischen. «Zeitschrift fur Slawistik», 1958, Bd. III, H. 2–4; S. Slonski. Die Ubertragung der griechischen Nebensatzkonstruktionen in den altbulgarischen Sprachdenkmalern, Kirchhain, 1908; J. Bauer. Vliev rectiny na vyvoj syntakticke stavby slovanskych jazuku. «Ceskoslovenske prednasky pro IV. mezinarodni sjezd». Praha, 1958 и др.



    315

    Касаясь этого вопроса, О. Бехагель писал, что «чуждое воздействие, проявляющееся в построении предложения… затрагивает почти исключительно письменную, а не разговорную речь». (О. Веhagel. Die deutsche Sprache, II. Aufl. Leipzig, 1934, S. 37.)



    316

    W. Havers. Handbuch der erklarender Syntax. Heidelberg, 1931. S. 135.



    317

    Leo Spitzer. Autsatze zur romanischen Syntax und Stilistik. Halle, 1918, S. 251.



    318

    К. Вrugmann. Der Ursprung des Scheinsubjekts «es» in den germanischen und den romaniscnen Sprachen. «Berichte uber die Verhandlungen der Konigl. Sachs. Gesellschaft der Wissenschaften zu Leipzig.» Phil.-hist. Klasse. Bd. 69, H. 5, S. 54.



    319

    К. Вrugmann. Die Demonstrativpronornina der indogermanischen Sprachen. Leipzig, 1904, S. 45.



    320

    O. Jespersen. Growth and Structure of the English Language. Leipzig, 1935, p. 142.



    321

    См. примечания С. Д. Кацнельсона к книге: Э. Вессен. Скандинавские языки. ИЛ, М., 1949.



    322

    Подробное перечисление разных классификаций, а также литературу вопроса см. в книге: Н. Gneuss. Lehnbildangen und Lehnbedeutungen im Altenglischen. Mьnchen, 1955.



    323

    Интересующихся этим вопросом можно отослать к работе: Л. А. Булаховский. Введение в языкознание, ч. 2, Учпедгиз, М., 1954. Заимствованиям в русском языке посвящены следующие работы: А. И. Соболевский. Русские заимствованные слова, 1891; С. К. Булич. Заимствованные слова и их значение для развития языка. «Русск. филологич. вестник», т. XV, 1886; И. И. Огиенко. Иноземные элементы в русском языке. Киев, 1915; и др.



    324

    O. Jespersen. Die Sprache. Heidelberg, 4925, S. 194.



    325

    П. Я. Черных. О связи развития языка с историей народа. «Изв. АН СССР», отд. лит. и яз., 1951, т. X, вып. 3, стр. 251.



    326

    М. Соhen. La langage (Structure et evolution). Paris, 1950.



    327

    В. Чернышев. Правильность и чистота русской речи, вып. 2, изд. 2. Петроград, 1915, стр. 7.



    328

    Грамматика русского языка, т. 1. Изд-во АН СССР, 1952, стр. 254.



    329

    Н. Ноijег. Linguistic and cultural changes. «Language», 1948, vol. 24; его же. The Relation of Language to Culture. «Anthropology Today». Chicago, 1953.



    330

    К. Vossler. Frankreichs Kultur im Spiegel seiner Sprachentwicklung. Heidelberg, 1913 (изд. 2 под названием «Frankreichs Kultur und Sprache», 1929).



    331

    См. симпозиум «Language in Culture». Chicago, 1954.



    332

    W. Schmidt. Die Sprachfamilien und Sprachkreise der Erde. Heidelberg, 1926.



    333

    Ibid., S. 271.



    334

    Разбор указанных теорий Н. Я. Марра см. в ст. В. В. Виноградов. Критика антимарксистских концепций стадиальности в развитии языка и мышления. Сб. «Против вульгаризации и извращения марксизма в языкознании», ч. 1. Изд-во АН СССР, 1951.



    335

    К. Vossler. Frankreichs Kultur und Sprache. Heidelberg 3. Aufl., 1921, S. 372.



    336

    Э. Сепир. Язык. ОГИЗ, М., 1934, стр. 171–172.



    337

    Э. Сепир. Ук. соч., стр. 172.



    338

    См. указанную выше работу: Н. Ноijеr. Linguistic and cultural changes.



    339

    Незнание реалий иногда может привести даже к полному непониманию речи или текста. Так, например, при переводе фольклорных текстов народов Африки или индейских племен Америки на европейские языки приходится давать подробный комментарий, относящийся к реалиям, так как иначе они остаются в значительной мере неясными. Основываясь на этом обстоятельстве, Б. Малиновский и создал свою теорию «контекста ситуации», включающую речь в общественное действие. См.: В. Malinowski. The problem of meaning in primitive languages. Приложение к книге: С. К. Оgden and J. A. Richards. The Meaning of meaning. London, 1923.



    340

    E. A. Nida. Analysis of meaning and dictionary making. «International Journal of American Linguistics», 1958, vol. 24, No. 4, p. 283.



    341

    М. Leenhardt. Do Kamo: La Personne et le Mythe dans le monde Melanesien. Paris, 1947, pp. 21–24.



    342

    См. Р. И. Аванесов. Очерки русской диалектологии. Учпедгиз, М., 1949.



    343

    Р. Шор. Язык и общество. «Работник просвещения», М., 1926, стр. 100.



    344

    К. Бруннер. История английского языка, т. I. ИЛ, М, 1955. стр. 132.



    345

    К. Бруннер. Ук. соч… стр. 133.



    346

    Э. Вессен. Скандинавские языки. ИЛ, 1949, стр. 95.



    347

    О. Jespersen. Die Sprache, S. 225.



    348

    Van Gennep. Revue des etudes ethnographiques et sociologiques. 1908, p. 397.



    349

    А. Самойлович. Женские слова у алтайских турков «Язык и литература», 1929, т. III.



    350

    Ж. Вандриес. Язык. ОГИЗ. М… 1937. стр. 236.



    351

    Б. А. Ларин. Западноевропейские элементы русского воровского арго. «Язык и литература», 1931, т. VII, стр. 113.



    352

    Примеры взяты из указанной статьи Б. А. Ларина, а также из статей М. М. Фридман, А. П. Баранникова и Н. К. Дмитриева, включенных в названный том сборника «Язык и литература».



    353

    Cм. Д. С. Лихачев. Черты первобытного примитивизма воровской речи. «Язык и мышление», 1935, т. Ill — IV. К статье приложена исчерпывающая библиография о русском арго.



    354

    Н. Schrodeг. Streckformen; ein Beitrag zur Lehre von der Wortentstehung und der germanischen Wortbetonung, 1906.



    355

    П. Лафарг. Язык и революция, изд. «Academia», 1930, стр. 20–21.



    356

    Маркс и Ф.Энгельс. Соч., т. 2, стр. 356.



    357

    Данный номер сноски в книге пропущен (А. В.).



    358

    А. И. Герцен. Соч., т. 6. СПб., 1905, стр. 191.



    359

    Приведено в кн.: О.Jespersen. Growth and Structure of the English Language. Leipzig, 1935, p. 91.



    360

    A. S. С. Ross. Linguistic Class-Indicators in Present Day English. «Neuphilologische Mitteilungen», 1954, 55, pp. 20–56.См. также: J. V a c h e k. On Social Differentiation of English Speech Habits. «Pliilologica Pragensia», 1960, No. 4, pp. 222–227.



    361

    Р. И. Аванесов. Очерки русской диалектологии. Учпедгиз, М., 1949, стр. 26.



    362

    В. В. Иванов. Русские народные говоры. Учпедгиз, М., 1956, стр. 9.



    363

    Очень интересна по материалу кн.: А. И. Селищев. Язык революционной эпохи. «Работник просвещения», М., 1927, — но методически она несовершенна. См. также: Н. М. Каринский. Очерки языка русских крестьян. Соцэкгиз, М., 1936.



    364

    См. Л. А. Булаховский. Введение в языкознание, ч. 2. Учпедгиз, М., 1949, стр. 31.



    365

    Н. Нirt. Etymologie der neuhochdeutschen Sprache. Munchen, 1921, SS. 285–341.



    366

    Р. Шор. Язык и общество, стр. 101–102.



    367

    О. Behagel. Die deutsche Sprache. Leipzig. 1928, S.78.



    368

    См. ст.: В. И. Панов. Об отличии национального языка от языка народности, — а также библиографическую справку. — К вопросу о развитии от языка народности к национальному языку. «Вопросы языкознания», 1952. № 6.



    369

    G. Stern. Meaning and change of meaning. Goteborg, 1931, p. 192.



    370

    J. Vendryes. Melanges linguistiques. Paris, p. 116.



    371

    В. И. Абаев. О языковом субстрате. «Докл. и сообщ. Ин-та языкознания АН СССР». 1956, вып. IX, стр. 62.



    372

    Письмо Ф. Энгельса И. Блоху. Лондон, 21–22 сентября 1890 г. К.Маркс и Ф.Энгельс. Избр. произв., т. II, 1948, стр. 468.



    373

    Е.Ргоkosch. A Comparative Germanic Grammar. Philad., 1933, p. 52.



    374

    Ibid., p. 57.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.