Онлайн библиотека PLAM.RU


  • Взаимоотношение Языка и мышления
  • Роль языка в процессах познания
  • Понятие и лексическое значение
  • Логические и грамматические категории
  • Суждение и предложение
  • Язык и мышление

    Чрезвычайно важный и сложный вопрос о взаимоотношении языка и мышления составляет одну из центральных проблем общего языкознания. Это не только глубокая теоретическая проблема, связанная с общими вопросами языкознания. Обладая методологической значимостью, она определяет направления лингвистического исследования и его методы. Тем самым она вторгается во многие конкретные языковедческие проблемы семасиологии, лексикологии, морфологии и синтаксиса.

    Находясь на пересечении трех наук — лингвистики, философии и психологии, эта проблема должна решаться совместными усилиями этих наук, что фактически и имеет место. Однако в такого рода многоаспектных исследованиях наблюдаются известные недостатки. Как правило, исследование проводится все же преимущественно в каком-нибудь одном аспекте в зависимости от специальности исследователя. Это до известной степени неизбежно, так как трудно быть одинаково квалифицированным лингвистом, философом и психологом. Другой характерной чертой подобных исследований является то, что они осуществляются во многом умозрительным порядком и как своеобразная логическая задача, в которой выводы иногда предшествуют наблюдению над фактами. Между тем современная наука, в частности психология, накопила огромное количество экспериментальных материалов и фактов, не считаться с которыми в данном случае было бы неправильно. И, наконец, рассмотрение этой проблемы носит нередко весьма ограниченный, узкий характер. Хотя многосторонность ее совершенно очевидна и исследование фактически и проходит по разным направлениям, эти направления не смыкаются друг с другом, а существуют независимо друг от друга, составляя несколько автономных проблем.

    Собственно проблема взаимоотношения языка и мышления (в советской научной литературе — проблема единства языка и мышления) обычно рассматривается только с точки зрения тех функций, которые язык выполняет в процессах мышления. Главным вопросом здесь является: возможно ли внеязыковое мышление, и если нет, то какую роль при этом играет язык. Но это только одна сторона проблемы, один ее аспект, одно направление ее исследования. Противоположное направление должно определить, какое влияние мышление и его категории могут оказывать на язык и его структуру. Сюда, следовательно, относятся такие более частные проблемы, как отношения понятия и лексического значения, логики и грамматики, суждения и предложения. В соответствии с установившейся традицией эти проблемы разносятся по отдельным лингвистическим дисциплинам и включаются в семасиологию, морфологию, синтаксис. Между тем это составные части одной общей проблемы взаимоотношения языка и мышления; если эти более частные проблемы находятся в определенной зависимости от методологического вопроса о роли языка в процессах мышления, то и конкретные исследования в области названных частных проблем, их истолкование не может быть безразличным для решения первого, методологического вопроса. Иными словами, данная общая проблема складывается из ряда частных, но конкретных, а не спекулятивных.

    Совершенно очевидно, что в пределах одной небольшой главы нет никакой возможности рассмотреть проблему взаимоотношения языка и мышления во всей совокупности ее аспектов и частных задач. Такая попытка привела бы или к ее упрощению, а тем самым и неизбежному искажению, или же к догматически бездоказательному формулированию ряда положений, которые надо принимать на веру. В нижеследующем изложении будут затронуты только некоторые и, как кажется, наиболее актуальные аспекты данной общей проблемы.

    Взаимоотношение Языка и мышления

    Первый общий вопрос, который необходимо разрешить, прежде чем перейти к рассмотрению отдельных аспектов широкой проблемы языка и мышления, заключается в выяснении характера взаимоотношений этих двух важнейших категорий. Нужно ясно представлять себе, что скрывается за теми общими формулами, с помощью которых определяется это взаимоотношение, так как недостаточная конкретизация таких формул может породить весьма существенные методологические недоразумения.

    Один из авторов сборника «Мышление и язык» (В. 3. Панфилов) указывает на непоследовательность в трактовке вопроса о связи языка и мышления (а также и вопроса о формах мышления у глухонемых), которая допускалась в последнее время в советской лингвистической литературе[375]. Суть здесь заключается в следующем.

    Восходящее к Марксу и Энгельсу положение о единстве языка и мышления является одним из самых существенных методологических принципов марксистского языкознания. Маркс называл язык «непосредственной действительностью мысли», «практическим, существующим и для других людей и лишь тем самым существующим и для меня самого действительным сознанием». В этих высказываниях и во всех других, где Маркс и Энгельс говорят о связи мышления с языком, всегда говорится о языке в целом, а не об отдельных его компонентах, способных вступать в связь с мышлением и выполнять в его процессах определенную роль. Между тем возможна другая точка зрения (она была введена Сталиным в советское языкознание), которая как бы вносит уточнение в методологическое положение марксистского языкознания о связи мышления с языком. В соответствии с этой точкой зрения мышление всегда протекает на базе языковых терминов или («звуковых») слов и выражений. Если соотнести такую трактовку с вопросом о формах мышления у глухонемых, то это значит, что либо они не способны к мышлению (так как не способны опереться на «звуковые» слова и выражения), либо их мышление, опираясь на язык, использует какие-то иные его элементы или формы, благодаря чему мышление глухонемых функционирует без опоры на «звуковые» слова и выражения.

    Все данные, какими мы располагаем, говорят против вышеприведенного уточнения, которое фактически отождествляет язык со словами. Они безоговорочно заставляют нас принять второе из указанных возможных решений вопроса о формах мышления у глухонемых. Глухонемые, конечно, мыслят, хотя их мысль и не облекается в вербальные формы, свойственные людям, использующим звуковой язык. Это значит, что связь языка с мышлением не обязательно осуществляется через посредство «звуковых» слов. Решение этого частного вопроса позволяет сделать выводы и о более широкой проблеме связи языка и мышления.

    Прежде всего следует отметить, что психология различает три типа мышления: образное, техническое и понятийное. Как показывает само название, образное мышление — это мышление образами и наибольшей силы проявления достигает у людей художественно-творческого труда: живописцев, скульпторов, писателей и пр. Этот тип мышления осуществляется во внеязыковых формах. Точно так же механик, исследующий испорченный мотор, сделав ряд проб и выяснив причины порчи и тем самым составив определенное суждение о том, что надо сделать, чтобы исправить мотор, осуществляет подобного рода мыслительный процесс также во внеязыковых формах. В этом втором случае имеет место технический тип мышления, И только понятийный тип мышления, оперирующий понятиями, которые образуются посредством процессов обобщения (этим в первую очередь понятийное мышление отличается от образного и технического), протекает в языковых формах.

    И образное и техническое мышление, видимо, наличествует также и у высших животных (обезьян, собак, кошек и пр.), но понятийное — только у человека. Поэтому, как кажется, можно было бы не упоминать о двух первых (и внеязыковых) типах мышления и принимать во внимание только понятийное мышление. В целях отграничения от всех побочных вопросов, которые могут возникнуть при детальном рассмотрении интересующей нас проблемы взаимоотношения языка и мышления, дальнейшее изложение пойдет по этому пути. Однако все же не следует упускать из виду, что в умственной деятельности человека все три типа мышления тесно переплетаются, что они в определенных случаях (как у глухонемых) способны оказывать взаимную помощь и что, наконец, во многом еще диффузные формы образного и технического мышления высших животных никак нельзя сопоставлять с этими же типами мышления у человека, у которого они дисциплинированы понятийным мышлением и обладают целеустремленным характером.

    При понятийном мышлении, в свою очередь, надо различать связи его с языком и со словами. В том, что это не тождественные явления, убеждает нас уже выше разобранный пример с языком и мышлением у глухонемых. Их мышление опирается на те формы языка, которые им доступны, и протекает не в вербальных (словесных) формах. Но вместе с тем не следует полагать, что язык глухонемых представляет совершенно независимое образование, что каждый глухонемой создает свой собственный язык. Как свидетельствуют о том объективные наблюдения, язык глухонемых есть производное от языка неглухонемых, в среде которых они живут. Это есть неизбежное следствие того, что глухонемые находятся в постоянном общении с людьми, говорящими на звуковом языке, и, следовательно, неизбежно должны ориентироваться на те особенности конкретного языка, который находится в пользовании у данного общества. Язык — это не только «звуковые» слова, но и определенные структурные отношения между его элементами, определенные формы, определенные схемы построения речи, определенные типы членения мира понятий. И все эти части языка способны воспринимать глухонемые и действительно воспринимают и строят на них свои формы языка, не имеющего «звукового» характера.

    Чтобы было ясно, о чем в данном случае идет речь, обратимся к примеру. В предложении на любом индоевропейском языке «крестьянин режет курицу» фактически многое остается недоговоренным, хотя мы и не замечаем этого, так как сжились с особенностями своих родных языков. Услышав это предложение, мы не знаем: режет ли крестьянин (невидимый нам, но стоящий за дверью, неподалеку от меня, причем ты сидишь вон там, от меня далеко) курицу (принадлежащую тебе) или же режет крестьянин (живущий по соседству с тобой и сейчас стоящий вон там, мы его видим) курицу (принадлежащую ему). А в языке индейцев куакьютл имеются специальные «указывающие» элементы, которые сообщают всю эту дополнительную информацию, отсутствующую в наших языках[376]. Поэтому глухонемой, живущий среди этого племени индейцев и общающийся со своими соплеменниками тем или иным способом, точно так же как и мысленно, для себя, должен отмечать все эти дополнительные и необязательные с точки зрения строя наших языков моменты, иначе предложение будет неоконченным и непонятным. По данным Л. Леви-Брюля[377] во многих австралийских языках имеется не два числа, а четыре — единственное, двойственное, тройственное (которое еще подразделяется на включительное и исключительное) и множественное. Глухонемые, «говорящие» на этих языках, должны дифференцировать то или иное действие по этим четырем лицам. В языке эве (Африка) нет глагола для передачи процесса хождения вообще. Глагол зо употребляется только с добавочными характеристиками (свыше 30), которые передают различные виды процесса хождения — быстро, нерешительно, волоча ноги, маленькими шажками, припрыгивая, важно и т. д.[378]. Поэтому и глухонемые, связанные с этим языком, не способны передать процесс хождения вообще, но только совершенно конкретный вид этого процесса (в пределах существующих в языке эве глаголов хождения). Иными словами, если только не считать небольшого количества универсальных «изобразительных» жестов, с помощью которых можно «договориться» только о самых элементарных вещах (и то не всегда, так как многие жесты имеют условное значение[379], язык глухонемых, живущих полноценной духовной жизнью, хотя и не носит вербальные формы, во многом всегда опирается на строй звукового языка[380].

    Чрезвычайно интересные данные о различии вербальных и языковых форм мышления дают исследования о внутренней речи замечательного русского психолога — Л. С. Выготского. Свои исследования о внутренней речи, т. е. о языковых формах мышления, «речи для себя, а не для других», Выготский основывает на большом экспериментальном материале и с широким использованием существующей литературы вопроса, что делает его выводы особенно убедительными. К достоинствам его работы относится также очень бережное и осторожное обращение с достигнутыми фактами, показывающее, что он принял близко к сердцу слова Л. Толстого о том, что «отношение слова к мысли и образование новых понятий есть…сложный, таинственный и нежный процесс души».

    Исходя из предпосылки, что «мысль не выражается в слове, но совершается в слове», Выготский в результате своих наблюдений приходит к выводу, что «внутренняя речь есть в точном смысле речь почти без слов»[381]. Этот вывод обусловливается функциями и формами внутренней речи. «Внутренняя речь, — пишет он, — оказывается динамическим, неустойчивым, текучим моментом, мелькающим между более оформленными и стойкими крайними полюсами изучаемого нами речевого мышления: между словом и мыслью. Поэтому истинное ее значение и место могут быть выяснены только тогда, когда мы сделаем еще один шаг по направлению внутрь в нашем анализе и сумеем составить себе хотя бы самое общее представление о следующем и твердом плане речевого мышления.

    Этот новый план речевого мышления есть сама мысль. Первой задачей нашего анализа является выделение этого плана, вычленение его из того единства, в котором он всегда встречается. Мы уже говорили, что всякая мысль стремится соединить что-то с чем-то, имеет движение, сечение, развертывание, устанавливает отношение между чем-то и чем-то, одним словом, выполняет какую-то функцию, работу, решает какую-то задачу. Это течение и движение мысли не совпадает прямо и непосредственно с развертыванием речи (т. е. разделением ее по отдельным словам, как выше пишет Выготский. — В. 3.). Единицы мысли и единицы речи не совпадают. Один и другой процессы обнаруживают единство, но не тождество. Они связаны друг с другом сложными переходами, сложными превращениями, но не покрывают друг друга, как наложенные друг на друга прямые линии»[382].

    Усеченный, редуцированный, предикативный и фактически внесловесный характер внутренней речи отнюдь не означает, что мышление осуществляется во внеязыковых формах. Язык создает базу для мышления в формах внутренней речи другими своими сторонами, теми же самыми, которые мы встречаем в мышлении глухонемых: структурными отношениями и типами членения своих элементов, формами, схемами построения речи. Все эти стороны языка несомненно накладывают свой отпечаток и на формы внутренней речи человека, говорящего на определенном языке. Это значит, что внутренняя речь не обладает универсальным характером, независимым от структурных особенностей определенных языков, но, наоборот, находится в прямой зависимости от этих последних.

    Вместе с тем изложенная выше постановка вопроса отнюдь не лишает слова всех тех необходимых, чрезвычайно важных и по существу обязательных для звукового языка функций, которые оно выполняет. Вне слова нет звукового языка, внесшего свою важную лепту в создание человеческого общества, сопровождавшего человечество на протяжении всего его пути, давшего ему в руки мощное орудие своего прогресса. Вне слова не имеет реального существования и мысль. К этим конечным выводам приходит и Выготский после своего тонкого и тщательного анализа форм отношения языка и мышления. «Слово, лишенное мысли, — заключает он, — есть прежде всего, мертвое слово… Но и мысль, не воплотившаяся в слове, остается стигийской тенью, «туманом, звоном и зияньем», как говорит… поэт. Гегель рассматривал слово как бытие, оживленное мыслью. Это бытие абсолютно необходимо для наших мыслей»[383].

    Слово — хранилище сокровищ человеческой культуры. Прав и другой поэт, когда говорит:

    Молчат гробницы, мумии и кости, —
    Лишь слову жизнь дана:
    Из древней тьмы, на мировом погосте,
    Звучат лишь Письмена.
    И нет у нас иного достоянья!
    Умейте же беречь
    Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,
    Наш дар бессмертный — речь.
    ((И. А. Бунин))

    Заключая рассмотрение этого вопроса, мы, таким образом, имеем основание прийти к выводу, что отношение языка к мышлению может принимать различные формы и что понятийное мышление обязательно протекает в языковых формах, но не обязательно в словесных. Тем самым устанавливается абсолютная правильность общего положения Маркса и Энгельса о единстве (но не тождестве) языка и мышления. Более детальные и основанные на экспериментальных данных исследования этого вопроса, вскрывая большую сложность этих отношений, уточняя и конкретизируя их, не только не противоречат данному положению, но полностью подтверждают его. С другой стороны, отождествление языка со «звуковыми» словами приводит к неоправданному упрощению всей проблемы и не способствует ее более глубокому познанию.

    Вместе с тем рассмотренная проблема наглядно показывает, как более углубленное и детальное изучение специальных проблем способствует уточнению методологических положений.

    Роль языка в процессах познания

    Задумываясь над природой языка, человек первоначально вскрывал в нем категории мышления, т. е. устанавливал влияние мышления на язык. Об этом свидетельствует философский подход к явлениям языка, который был столь характерен для древней Греции и который античность завещала всему европейскому средневековью. Однако уже в XVIII в. в работах Джемса Монбоддо и Иог. Готфрида Гердера возникает более разностороннее рассмотрение этой проблемы. Но совершенно исключительное внимание уделяет ей один из крупнейших языковедов — В. Гумбольдт. Его глубокое истолкование этой проблемы оказало мощное влияние на все последующие поколения лингвистов, в той или иной мере занимавшихся ею, и остается до настоящего времени на вооружении у некоторых направлений в языкознании.

    «Язык, — писал он еще в начале XIX в., — есть орган, образующий мысль. Умственная деятельность — совершенно духовная, глубоко внутренняя и проходящая бесследно — посредством звука речи материализуется и становится доступной для чувственного восприятия. Деятельность мышления и язык представляют поэтому неразрывное единство»[384].

    В работах В. Гумбольдта можно обнаружить еще много и других замечательно тонких наблюдений и суждений («…в слове всегда наличествует двоякое единство — звука и понятия»; «звуковая форма есть выражение, которое язык создает для мышления» и др.). Подобного же рода высказывания встречаются и у других крупных языковедов — А. Шлейфа, Г. Штейнталя, И. А. Бодуэна де Куртене и проч.

    Но, делая правильные наблюдения, В. Гумбольдт связывает их с другими своими суждениями, подсказанными его идеалистической философией, в результате чего искажению подвергаются и сами наблюдения, сделанные В. Гумбольдтом благодаря глубокому проникновению в действительную сущность языка.

    В. Гумбольдт среди прочих делает и следующее замечание: «…весь язык в целом находится между человеком и воздействующей на него внутренним и внешним образом природой. Человек окружает себя миром звуков, чтобы воспринять и усвоить мир предметов. Это положение ни в коем случае не выходит за пределы очевидной истины. Так как восприятие и деятельность человека зависят от его представлений, то его отношение к предметам целиком обусловлено языком. Тем же самым актом, посредством которого он из себя создает язык, он отдает себя в его власть; каждый язык описывает вокруг народа, которому он принадлежит, круг, из пределов которого можно выйти только в том случае, если вступаешь в другой круг»[385].

    Эта констатация представляет собой своеобразный перекресток дорог, которые ведут в разные стороны. Действительно, поскольку язык является орудием мысли и вне языка понятийное мышление невозможно, познавательная деятельность человека, направленная на объективную действительность, всегда осуществляется с помощью языка. Таким образом, человек всегда замкнут в определенном кругу — в кругу того языка, на котором он мыслит и с помощью которого он общается. Но таких кругов существует много — каждый из языков представляет такой круг. Кроме того, эти круги не остаются неподвижными и границы их постоянно меняются — так учит нас опыт исторического изучения языков.

    Чем же следует объяснить наличие разных языков (разных замыкающих человеческое мировоззрение кругов) и каковы причины и закономерности их изменения?

    Одно объяснение исходит из того, что язык, включаясь составным элементом в единую цепь отношений человеческого сознания и объективной действительности, является производным и от сознания (и его деятельности, т. е. мышления) и от объективной действительности. Он отражает и состояние сознания, и направления его деятельности, и условия, в которых осуществляется эта деятельность (совокупность всех форм объективной действительности). Так как все эти факторы являются отнюдь не стабильными, а меняются во времени и в пространстве, то их различие в конечном счете (только в конечном счете, так как тут наличествует очень сложный клубок опосредствований) обусловливает и различие языков и их изменение. Это материалистический путь исследования данной проблемы.

    Другое объяснение предлагает В. Гумбольдт. «Язык, — пишет он, — есть как бы внешнее проявление духа народа; язык народа есть его дух, и дух народа есть его язык — трудно себе представить что-либо более тождественное. Каким образом они сливаются в единый и недоступный нашему пониманию источник, остается для нас необъяснимым. Не пытаясь определить приоритет того или другого, мы должны видеть в духовной силе на рода реальный определяющий принцип и действительное основание различия языков, так как только духовная сила народа является жизненным и самостоятельным явлением, а язык зависит от нее»[386]. Определив дух народа в качестве причины различия языков, В. Гумбольдт с духом связывает и развитие языка. Язык, — утверждает он, — есть душа во всей ее совокупности. Он развивается по законам духа[387].

    Таким образом, в понимании В. Гумбольдта, язык находится в промежуточном положении между человеком и внешним миром и развивается не в процессе человеческой познавательной деятельности, направленной на объективную действительность, а по законам развития духа. Это идеалистический путь исследования проблемы языка и мышления.

    Таковы различные пути объяснения непреложного факта, устанавливающего единство языка и мышления. Эти пути ведут к разным философским концепциям, определяющим методологическое истолкование основных категорий языка. Их знание понадобится нам для правильного понимания также и других различий, которые существуют в истолковании ряда проблем, находящихся в центре внимания современного языкознания. Эти проблемы также фактически представляют разные аспекты общей проблемы, составляющей предмет рассмотрения настоящей главы, и поэтому их решение помогает установить правильный взгляд на ту роль, какую язык играет в процессах познания.

    История языкознания складывалась таким образом, что после постановки широких проблем философии языка, по времени связанных со становлением сравнительно-исторического языкознания, наступил довольно длительный период «мелкомасштабного», «позитивистского» подхода к изучению языка, наиболее отчетливо проявившегося в научной деятельности младограмматической школы. Конец XIX и начало XX в. характеризуются возникновением новых направлений в науке о языке, возглавляемых Г. Шухардтом, К. Фосслером, неолингвистами. Все эти направления занимают критическую по отношению к младограмматикам позицию и в большей или меньшей степени пользуются идеями В. Гумбольдта. Именно в этих направлениях постепенно вырабатывается и та концепция, которая ныне резко противостоит также и новейшим математическим и логическим методам изучения языка. Сущность этой концепции неокантианец Э. Кассирер излагает в следующих словах: «Язык — не механизм и не организм, не живая и не мертвая вещь. Это вообще не вещь, если под этим термином понимать физический объект. Это — язык, очень специфическая человеческая деятельность, которую нельзя описать в терминах физики, химии или биологии. Наилучшее и самое лаконичное выражение этого факта было дано В. Гумбольдтом, когда он заявил, что язык не ergon, aenergeia»[388].

    Одновременно рождается живой интерес к проблеме отношения языка и культуры. В США возникновение этой проблемы было тесно связано с изучением языков и культуры американских индейцев. И язык и культура и поныне нередко рассматриваются американскими учеными как компоненты широкой по своим границам науки — антропологии, изучающей разные формы проявления культуры того или иного народа. Своеобразие культуры и языков американских индейцев много содействовало возникновению гипотезы о взаимосвязанности этих явлений и возможного глубокого влияния языка на становление мировоззренческих категорий. Так возникла так называемая гипотеза Сепира — Уорфа.

    Иные обстоятельства способствовали возникновению подобных же тенденций лингвистического исследования в Европе, в частности в Германии. Здесь они, несомненно, были связаны со всяческим подчеркиванием национальных черт немецкой культуры. Здесь эта проблема получила несколько видоизмененный характер и может быть формулирована не как «язык и культура», а как «язык и народ». Наиболее ярким представителем этого последнего направления является Лео Вайсгербер. Он более непосредственно, чем аналогичное американское направление, примыкает к Гумбольдту и в своей лингвистической системе реализует новейшие теории европейской науки о языке, в особенности теорию знаковой природы языка Ф. де Соссюра и теорию семантических полей Йоста Трира. Его можно даже назвать структуралистом, но его структурализм восходит не к тем многочисленным разветвлениям этого модного лингвистического направления, которые возникли под влиянием работ Ф. де Соссюра в Европе и Ф. Боаса и Л. Блумфильда в Америке, а к В. Гумбольдту, который задолго до Ф. де Соссюра и Бодуэна де Куртене указывал, что «структурность является наиболее общей и глубокой характерной чертой всех языков»[389].

    Но как бы ни различались в деталях теории Сепира — Уорфа и Л. Вайсгербера, они обладают общей теоретической основой и характеризуются стремлением применить идеи В. Гумбольдта к решению этнолингвистических проблем. Поэтому их можно поместить в ряду с лингвистическими школами, возглавляемыми Г. Шухардтом, К. Фосслером и неолингвистами, в качестве отдельного направления — неогумбольдтианской этнолингвистики. Работы этого направления представляют интерес в силу того обстоятельства, что в центре их внимания стоит проблема роли языка в процессах познания и решается она «не только умозрительным путем, но и на основе обширного лингвистического материала.

    Прежде чем подвергнуть критическому рассмотрению методологические основы концепции данного направления, необходимо сначала хотя бы в общих чертах ознакомиться с аргументацией его представителей и трактовкой ими обильно привлекаемого языкового материала.

    Обратимся сначала к рассмотрению многочисленных работ Лео Вайсгербера[390]. Он многократно подчеркивает социальную природу языка и его творческий, активный характер. Язык он называет «социальной формой познания», усматривая его творческий характер в том, что с помощью языка осуществляется «мыслительное преобразование мира»; он неоднократно приводит слова В. Гумбольдта, что «язык есть средство преобразования мира в собственность духа». Язык, в представлении Вайсгербера, обусловливает создание у человека определенных понятий, само понимание объективной реальности. Он представляет собой посредствующее звено, особый мир, находящийся между субъектом и объектом, между человеком и внешним миром. Таким образом, словарный состав, грамматика и синтаксис каждого конкретного языка не просто отображение культуры говорящих на данном языке. Их следует рассматривать как явления культуры лишь постольку, поскольку они способны раскрывать ее понятия, ценности и традиции. «Исходя из положения, — пишет Вайсгербер, — что язык не является «эргоном», законченным и пребывающим в покое образованием, но представляет собой «энергию», находящуюся в постоянной деятельности силу, языковед устанавливает первейшую и существеннейшую функцию языка: язык является постольку силой духовного образования, поскольку он из предпосылок реального мира и человеческого духа образует мыслительный промежуточный мир, в духовной «действительности» которого отражается сознательное человеческое действие. Здесь мы имеем дело с тем «преобразованием» реального мира «в собственность духа», в котором со времен Гумбольдта видят единственное основание для существования языка и результаты которого получают выражение в мировоззрении конкретного языка. Проникновение в мировоззрение языка есть предпосылка плодотворной работы для всех видов языкового исследования. Исходя из этого принципа, можно установить и дальнейшие задачи динамического исследования языка: рассмотрение его как культурообразующей силы, поскольку именно язык представляет обязательное условие человеческого культурного творчества и принимает участие в формировании его результатов. Этот же принцип обусловливает понимание языка как историкообразующей силы, поскольку он… охватывает собою и духовно стимулирует постоянный носитель исторической жизни — народ»[391].

    Методика изучения языка (в частности, его лексического состава) с целью определения культурного его содержания или «мировоззрения» покоится на понятии семантического поля, введенного в языкознание Й. Триром[392], и на законе членимости или структурного характера языка. Трир пишет по этому поводу: «Каждый язык представляет систему отбора, стоящую над объективной реальностью и противопоставляемую ей. Фактически язык создает самостоятельный и законченный образ действительности. Каждый язык членит реальность по-своему и таким образом устанавливает элементы реальности, которые свойственны только данному языку. Элементы реальности, фиксированные в одном языке, никогда не повторяются в той же самой форме в другом, точно так же они не являются простым и механическим отображением реальности. Они представляют собой лингвистико-концепциальную реализацию картины действительности, создаваемую на основе неоднородной, но определенным образом членящейся модели, которая беспрерывно сопоставляет и противопоставляет, соотносит и различает данные действительности. Отсюда следует, что ничто в языке не существует независимо. Поскольку членимость составляет существеннейшую черту языка, все лингвистические элементы являются результатом этой членимости. Конечное значение каждого элемента четко определяется только его отношением ко всей лингвистической системе и его функциями в ней»[393].

    Для иллюстрации своего понимания мирообразующей и познавательной роли языка, создающего «духовный промежуточный мир», Л. Вайсгербер приводит такую аналогию.

    Во все времена и во всех географических пунктах земного шара перед взором человека неизменно стояла картина звездного неба. Его независимость от существования человека очевидна. Его масштабы таковы, что непосредственное и полное его познание человеком невозможно. Вместе с тем его познание практически необходимо для человека. Результаты и этапы этого познания фиксированы в тех категориях звезд, которые находят соответствующее обозначение в языке. Самые большие звезды получили отдельные имена: Юпитер, Сириус, Венера, Полярная звезда и пр. В зависимости от времени своего появления, они делятся на утренние и вечерние звезды. Их большая или меньшая подвижность находит отражение в делении на блуждающие и неподвижные (фиксированные) звезды. Отдельные группы звезд, позволяющие легко ориентироваться в звездном небе и представляющие, таким образом, своеобразное практически важное подразделение всей картины звездного неба на отдельные участки, были выделены человеком в так называемые созвездия: Большая и Малая Медведица, Телец, Скорпион, Близнецы, Волопас и пр. (немецкое обозначение созвездий — Sternbilder — букв. «звездные картины» лучше передает принцип их образования).

    Факторы, обусловливающие образование созвездий, можно, очевидно, свести к следующим. Человек, во-первых, познает их посредством органов зрения (он способен их видеть) и, во-вторых, он видит их под тем углом зрения, который обеспечивает человеку его пребывание на земле (а, скажем, не на Марсе). В действительности звезды, объединяемые в созвездия, обычно не имеют между собой ничего общего: они отстоят друг от друга на много сотен световых лет и даже имеют различные орбиты движения. Но то обстоятельство, как их видит человек, позволяет ему группировать звезды в вышеназванные созвездия. Следовательно, между действительным бытием звездного неба и осознанием их бытия человеком включается предпосылка, которую можно назвать «земным видением».

    Но это «земное видение» не является однозначным и видоизменяется в зависимости от времени и у различных народов. Наибольшее распространение имеют 48 созвездий, названных по образам греческой мифологии и доставшихся нам в наследство от Гиппарха и Птоломея. Но у древних германцев картина звездного неба рисовалась по-иному, и они выделяли другие «звездные картины»: Волчью Пасть, Битву азов, Рыбака и пр. А то, что мы знаем о созвездиях у китайцев, свидетельствует, что существующие у них с III в. н. э. 283 созвездия имеют совсем непривычный для нас вид. Разумеется, подобные различия нельзя сводить только к тому, что древние греки, германцы и китайцы жили в разных местах земного шара и видели небо под различным углом зрения. Л. Вайсгербер указывает, что в данном случае в большей мере следует считаться с различиями человеческого мышления, которое стремится известным образом осмыслить увиденное, за непосредственно видимым усмотреть еще что-то. По его словам, мышление в данном случае приобретает ведущую роль, упорядочивает восприятие звездного неба таким образом, что на первый план выступает именно духовное преобразование этого явления. При этом своеобразие человеческого духа, меняющегося от народа к народу, приобретает увеличивающееся влияние и приводит к результатам, которые не в очень уж значительной мере зависят от действительного строения звездного мира.

    Описанным образом и создается «мыслительный промежуточный мир». Роль языка, однако, не сводится к тому, что он дает наименование отдельным элементам этого «мыслительного промежуточного мира». Вайсгербер полагает, что сам язык является тем средством, с помощью которого осуществляется образование «мыслительного промежуточного» мира, тот путь, идя которым мир реального бытия перерабатывается в мир осмысленного человеком бытия (как показывает разобранный выше пример с формированием созвездий, для Вайсгербера реальное бытие и его отражение в человеческом сознании совершенно несовпадающие величины). В этой своей функции язык обладает универсальным характером, так что в обход языка человеческому сознанию недоступно ни одно явление внешнего мира. В этой функции и заключается творческое качество языка. И именно потому, что язык выполняет эту функцию, т. е. определенным образом преобразует явления реального бытия в категории сознания, он и является третьим, особым и самостоятельным фактором в том действии, где основными персонажами являются, с одной стороны, человек в его познавательной деятельности, а с другой — объект, на который направлена эта деятельность, т. е. объективная действительность. В этой деятельности он играет активную посредническую роль, является своеобразным цензором и апробирует все, что становится достоянием сознания. Он — промежуточный мир, который стоит вне власти объективных закономерностей и подчиняется в конечном счете только законам духа. Именно поэтому, используя предпосылки Л. Вайсгербера, можно говорить, что существует столько миров и столько мировоззрений, сколько языков.

    Но все изложенное — только философские предпосылки, теоретическая гипотеза, исходя из которых и в обоснование которой Вайсгербер обращается к исследованию языкового материала. Метод этого исследования заключается в том, что Вайсгербер стремится вскрыть и описать своеобразие «мировоззрения языка» (свои исследования он проводит преимущественно на материале немецкого языка) таким же образом, каким он поступал выше при истолковании различных систем созвездий. При этом он стремится учесть своеобразие и закономерности языковой структуры как таковой (закон языковой общности, закон обусловленного языком бытия, закон знака, закон поля и пр.). Разбор этих положений, уточняющих общую концепцию автора, был бы неуместен в данном разделе и увел бы изложение далеко в сторону, поэтому он здесь не делается,

    Для примера Л. Вайсгербер берет немецкую лексику из области растительного мира. Он пишет: «Можно с легкостью собрать большое количество лексических средств, воссоздающих в немецком языке картину растительного царства: Baum (дерево), Strauch (куст), Kraut (трава, злак, зелень), Unkraut (сорная трава), Gras (трава), Blume (цветок), Blьte (цветение), Frucht (плод, фрукт), Вееге (ягода), Obst (фрукты, плоды), Gernьse (овощи), Eiche (дуб), Rose (роза) и т. д. Все эти слова обладают определенным значением. Но каковы «значения» этих слов? Не являются ли их значениями сами растения в их естественном бытии? Очевидно, что нет. Эти растения дают повод для создания перечисленных языковых единиц, но никто не скажет, имея перед глазами тот или иной цветок, что он является значением слова Blume. Область «значения» следует четко отграничивать от области «вещей»; она относится к духовному миру и тем самым к «мыслительному промежуточному миру», через посредство которого осуществляется человеческое познание. Возможно и другое толкование, которое сводится к тому, что в значениях названных слов отражаются структурные отношения, существующие в самом растительном царстве; по меньшей мере в качестве «идеи» они должны относиться к области этих явлений. Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо сначала рассмотреть два других: в какой мере фактически эти лежащие в природе самих вещей идеи составляют значения данных слов и насколько обосновано выражение этих идей в языковой форме.

    Что из действительных структурных отношений, свойственных растительному царству, является определяющим для «значений» названных слов? Мы можем установить в этом отношении несколько градаций. Для одной части значений характерным примером может служить слово Unkraut (сорная трава). Посредством этого слова из растительного мира выделяется некоторая часть растений, которая никоим образом не соотносится со структурной морфологической классификацией растительного мира. На основе критериев, которые установлены в ботанике, невозможно выделить некоторую часть растений, известных нам как Unkraut (сорная трава).

    Слово Unkraut, несомненно, возникло как результат человеческого суждения. Отнесение к этой категории осуществляется на основе непригодности, ненужности, второстепенности растений для человеческих потребностей. Следовательно, мы констатируем: Unkraut не существует в природе, а только в суждении человека. Растительное царство включает HahnenfuЯ (лютик), Gansedistel (осот) и пр., но никакой Unkraut (сорной травы) не знает. Только в человеческом мышлении лютик и осот выделены в Unkraut и только с человеческой точки зрения. Это положение применимо ко всем словам, в которых человеческая оценка является ведущим началом: Obst (фрукты, плоды), Gemьse (овощи), Getreide (злаки) — «значения» всех этих слов обосновываются не действительными отношениями внешнего мира, а человеческим суждением. Они находятся в одном ряду с созвездиями, в которых неизмеримо далеко отстоящие друг от друга объекты на основе «земного видения» объединены и связаны в мыслительные единства.

    Если исключить эти зависящие от человеческой оценки образования, то, видимо, от остальных слов, обозначающих растительный мир, можно ожидать большей обусловленности сущностью самих вещей. Но это отнюдь не значит, что в них находит отражение внутренняя структура растительного царства. Возьмем, например, слова Beere, Blume. Не случайно, что в словарях (вроде словаря Г. Пауля) не даются определения их значений. Трудно ли это сделать или они разумеются сами по себе? Попробуем определить Beere (ягоды) как «род плодов с мясистой оболочкой, в которую включены семена»; в этом случае наряду с «подлинными» ягодами — Johanisbeeren (смородиной), Heidelbeeren (черникой), мы должны будем отнести сюда также и Orangen (апельсины), Gurken (огурцы) и даже Дpfel (яблоки) и Birnen (груши), которые обычно не считаются ягодами, в то время как, с другой стороны, самые обычные Beeren (ягоды), как Himbeeren (малина), Erdbeeren (земляника) оказываются вовсе и не Beeren, a Schein- und Sammelfrьchte (мнимые или сборные плоды). Очевидно, «область значений» Beeren (ягод) также определяется «мыслительным промежуточным миром»; в форме, величине, строении этих плодов содержатся определенные предпосылки, но «ягодами» они становятся на основании человеческих суждений, которые ни в коем случае нельзя представлять в форме идей, стоящих за явлениями в готовом виде. И, конечно, нельзя эти образования принимать как «само собой разумеющиеся»; надо вскрывать принцип, на котором они основываются»[394].

    В том, как язык классифицирует предметы и явления внешнего мира, какие отношения устанавливает он между ними, как их оценивает со своей «человеческой точки зрения», Л. Вайсгербер и усматривает «мировоззрение языка» и именно на вскрытие этих своеобразий каждого языка и направляет свое исследование, интересуясь в первую очередь «картиной мира» немецкого языка. Эта картина не является стабильной, но подвергается постоянным изменениям в процессе исторического развития языка. «Известно, — говорит по этому поводу Л. Вайсгербер, — что многие слова, относящиеся к животному царству, обладали в средневерхненемецком иными «значениями», нежели те, какими они обладают в современном немецком: средневерхненемецкое tier не является общим обозначением для всего животного мира, но означает только «четвероногих диких зверей» (в противоположность vihe — «домашним животным»); средневерхненемецкое Wurm гораздо шире, чем современное Wurm (червь), так как включает не только Schlangen (змей) и Drachen (драконов), но и Spinnen (пауков) и Raupen (гусениц); средневерхненемецкое vogel (птица) охватывает также Bienen (пчел), Schmetterlinge (бабочек) и даже Fliegen (мух). Если сравнить все совокупности слов, то выявляется, что имеют место не отдельные «смещения значений», но что весь животный мир в средневерхненемецком строился совершенно иначе, чем в современном немецком языке. Мы не обнаруживаем общего обозначения в средневерхненемецком для животных вообще, только выделение отдельных их групп: с одной стороны, домашние животные — vihe, с другой — четыре подразделения диких животных, группирующихся по способу движения: tier (бегающее животное), vogel (летающее животное), wurm (ползающее животное), visch (плавающее животное). Это четко членящаяся картина, но она совершенно не совпадает ни с зоологическими классификациями, ни с состоянием ее в современном немецком языке. Так же как в отношении современного немецкого языка, мы можем сказать о средневерхненемецком, что и в нем речь идет об особой языковой картине мира»[395].

    Подобного рода различия, разумеется, отчетливее всего проявляются при сопоставлении разных и в особенности достаточно далеких друг от друга языков. Сам Вайсгербер проводит свои исследования по преимуществу в пределах немецкого языка (приемом сравнения языков широко пользуется Уорф), но различию языков он придает большое философское, лингвистическое, культурно-историческое и даже эстетическое и правовое значение. Он указывает на односторонность, известную «субъективность» мировоззрения каждого языка в отдельности. «Если бы, — пишет он, — у человечества существовал только один язык, то его субъективность раз и навсегда установила бы путь познания объективной действительности. Эту опасность предупреждает множественность языков: множественность языков — это множественность путей реализации человеческого дара речи, она обеспечивает человечеству необходимое многообразие способов видеть мир. Таким образом, неизбежной односторонности одного единственного языка множественность языков противопоставляет обогащение посредством многообразности мировоззрений, что препятствует также и переоценке единичного способа познания как единственно возможного. Эту мысль наилучшим образом передает классическая формулировка Гумбольдта: «Взаимная зависимость мышления и слова ясно свидетельствуют о том, что язык есть не столько средство устанавливать уже известные истины, сколько в значительно большей степени открывать еще неизвестные. Различие языков заключается не в различиях звуковой оболочки и знаков, но в различии самих мировоззрений… Каждый человек может приблизиться к объективному миру не иначе, как в соответствии со своим способом познания и ощущения, т. е. субъективным путем». Каждый отдельный язык и есть такой субъективный путь собственной оценки»[396].

    Таковы в очень общих чертах взгляды Л. Вайсгербера на отношения, существующие между языком и мышлением. Схожими путями стремится исследовать эту проблему и Бенджамен Уорф, заимствовавший общую идею своей гипотезы у известного американского языковеда Э. Сепира. В отличие от Вайсгербера американский ученый обращает основное внимание на различия грамматических структур языков, которые нагляднее всего вскрываются посредством сопоставления этих структур[397].

    Сепир также исходит из того общего тезиса, что язык есть не столько средство для передачи общественного опыта, сколько способ определения его для говорящих на данном языке. «Язык, — пишет он, — не просто более или менее систематизированный инвентарь различных элементов опыта, имеющих отношение к индивиду (как это часто наивно полагают), но также замкнутая в себе, творческая и символическая система, которая не только соотносится с опытом, в значительной мере приобретенным помимо ее помощи, но фактически определяет для нас опыт посредством своей формальной структуры и вследствие того, что мы бессознательно переносим свойственные ей особенности в область опыта. В этом отношении язык напоминает математическую систему, которая отражает опыт в действительном смысле этого слова только в самых своих элементарных началах, нос течением времени превращается в замкнутую систему понятий, дающую возможность предугадать все возможные элементы опыта в соответствии с определенными принятыми формальными правилами… [Значения] не столько раскрываются в опыте, сколько накладываются на него вследствие тиранической власти, которой лингвистическая форма подчиняет нашу ориентацию в мире»[398].

    Эти мысли своего учителя Уорф развивает следующим образом: «…лингвистическая система (другими словами, грамматика) каждого языка не просто передаточный инструмент для озвученных идей, но скорее сама творец идей, программа и руководство для интеллектуальной деятельности человеческих индивидов, для анализа их впечатлений, для синтеза их духовного инвентаря… Мы исследуем природу по тем направлениям, которые указываются нам нашим родным языком. Категория и формы, изолируемые нами из мира явлений, мы не берем как нечто очевидное у этих явлений; совершенно обратно — мир предстоит перед нами в калейдоскопическом потоке впечатлений, которые организуются нашим сознанием, и это совершается главным образом посредством лингвистической системы, запечатленной в нашем сознании»[399].

    Исследуя языки американских индейцев (в частности, язык хопи), Уорф из сопоставления их с английским или же с условным языком SAE (т. е. Standard Average European — «среднеевропейский стандарт»), объединяющим в себе особенности обычных европейских языков — английского, немецкого, французского, черпает примеры для иллюстрации своего принципа лингвистической относительности или положения о том, что «люди, использующие резко отличную грамматику, понуждаются своими грамматическими структурами к различным типам наблюдений и к различной оценке внешне тождественных предметов наблюдения и поэтому в качестве наблюдателей не могут быть признаны одинаковыми, так как обладают различными взглядами на мир»[400]. Как и Вайсгербер, он устанавливает существование «мыслительного мира», который определяет совершенно в духе Гумбольдта. «Этот «мыслительный мир», — пишет он, — есть микрокосм, который человек повсюду носит с собой и с помощью которого он измеряет и познает все, что только в состоянии, в макрокосме»[401]. На основе всех этих предпосылок Уорф и делает свой главный вывод о том, что «каждый язык обладает своей метафизикой». Этот вывод фактически повторяет утверждение Вайсгербера о наличии у каждого языка своего мировоззрения, запечатленной в структуре языка особой «картины мира».

    Какие же языковые факты дают основание Уорфу делать подобные выводы о том, что язык определяет мышление? В качестве иллюстрации того, что он разумеет под руководящей ролью языка в «нормах поведения» человека, Уорф приводит пример из своей практики инженера по противопожарным устройствам (что было его основной специальностью). Он рассказывает о том, что, как им было установлено, люди у складов с надписью «пустые бензиновые контейнеры» ведут себя гораздо беззаботней и допускают известные вольности в обращении с огнем, нежели у складов с надписью «бензиновые контейнеры», хотя первые из-за взрывчатых испарений более опасны в пожарном отношении, чем вторые. Это происходит потому, объясняет Уорф, что слово «пустой» предполагает отсутствие опасности и люди соответственно реагируют на заложенную в самом слове идею беззаботности, они подчиняются «тирании слова», если употреблять выражение Ст. Чейза[402]. Тем самым человек в своем мышлении и в поведении идет на поводу у языка.

    Как уже указывалось, различие в «метафизике» языков лучше всего постигается путем сопоставления языков и особенно их грамматической структуры, в элементах которой фиксируются основные категории лингвистической «метафизики». Именно из-за грамматических различий даже самые простые словосочетания иногда с большим трудом поддаются переводу с одного языка на другой. Так, английское hishorse (его лошадь) и hishorses (его лошади) чрезвычайно трудно перевести на язык навахо, так как он не только не имеет категории множественности для имен, но и не обладает различиями между английскими притяжательными местоимениями his, her, its и their. Дело усложняется еще и тем, что язык навахо делает различия между третьим лицом, психологически близким говорящему, и третьим лицом, психологически далеким говорящему[403].

    Не безынтересно познакомиться и с манерой истолкования Уорфом различий грамматических структур языков с целью показа специфической для них «лингвистической метафизики». Так, анализируя состав общих категорий в языке SAE и в языке хопи, Уорф следующим образом устанавливает различия во временной системе их глаголов: «Трехвременная система глагола в SAE окрашивает все наше мышление относительно времени. Эта система сливается с более широкой схемой объективизации субъективного восприятия длительности, проявляющейся и в других элементах языка — в двучленной формуле, применимой к именам вообще, к именам с временным значением, к категории множественности и исчисляемости. Эта объективизация позволяет нам мысленно «выстроить времена в ряд». Представление о времени как об определенном ряде гармонирует с системой трех времен, в то время как двувременная система более раннего и более позднего времени, очевидно, больше соответствует чувству длительности, как она дается нам в опыте. В нашем сознании нет прошедшего, настоящего и будущего, а есть только единство, составляющее комплекс. Все — в сознании, но это все — в совместном виде. И чувственное и внечувственное. Чувственным мы можем назвать то, что мы видим, слышим, ощущаем — «настоящее», тогда как во внечувственном объединяется безграничный мир памяти, именуемый «прошлым», и область веры, интуиции и неопределенности — «будущее». Но все — и чувственное, и память, и предположение — существует в сознании совместно — ничто в нем не делится на то, что «еще не наступило», или «было однажды, но не теперь». Реальное время наше сознание отражает как процесс становления «более поздним», изменяющим определенные отношения необратимым образом. В этом отнесении к «более позднему» или в установлении «длительности», как мне кажется, заключается постоянный контраст между самым недавним, позднейшим, находящимся в фокусе внимания, и остальным — «более ранним». Немало языков прекрасно обходятся двумя временными формами, соответствующими этому постоянному отношению «более позднего» и «более раннего». Конечно, мы можем сконструировать и постигнуть сознанием систему из прошлого, настоящего и будущего в виде объективированного расположения точек на линии. На это и ориентирует нас общая тенденция к объективации, а наша система времен демонстрирует это.

    Настоящее время (presenttens) в английском обнаруживает наименьшую гармонию с основным отношением времен. Его как бы заставляют выполнять различные и не связанные друг с другом функции. Одна функция превращает его в объективированное среднее звено, находящееся между объективированным прошлым и объективированным будущим — в повествовании, обсуждении, аргументации, логике, философии. Другая функция знаменует включение в чувственную область: I see him (я вижу его). Третья — используется для обычной или очевидной констатации: We see with our eyes (мы видим своими глазами). Эти различные употребления вносят хаос в мысль, чего, однако, мы обычно не осознаем.

    В языке хопи в этом отношении все обстоит совершенно по-другому. Глаголы не имеют «времен», подобных нашим, но обладают формами констатации («утверждения»), аспектами, соединяющими предложения формами (наклонениями), которые вносят в речь большую точность. Формы констатации указывают, что говорящий (но не субъект) сообщает о ситуации (соответствует нашему прошедшему или настоящему), или ожидает ее наступления (соответствует нашему будущему), или же констатирует ситуацию (соответствует описанному выше «объективному» употреблению нашего настоящего времени). Аспекты указывают на различные степени длительности и различные виды тенденций «в течение этой длительности». Как мы видим, ничто не указывает на то, что одно событие происходило раньше, чем другое, когда речь идет о двух событиях. Но потребность в этом не возникает до тех пор, пока не употребляются два глагола, т. е. два предложения. В этом случае «наклонения» указывают на отношения между предложениями, включающие отношения более раннего к более позднему или же одновременности. Кроме того, существует множество отдельных слов, выражающих подобные же отношения и уточняющих наклонения и аспекты. Функции нашей трехвременной системы с ее трехчленным расположением на линии объективированного «времени» распределены между различными глагольными категориями, отличными от наших времен. Язык хопи не располагает другими средствами для передачи объективированного времени, но это нисколько не мешает ему находить в своих формах способы выражения отношений, существующих в реальных ситуациях»[404].

    Из подобного рода лингвистических предпосылок (особых метафизических качеств языков) Уорф считает возможным делать выводы о нормах поведения и умственном складе носителей соответствующих языков. Так, формы и содержание западной цивилизации, по его мнению, обусловлены характером языков SAE. «Ньютоновские понятия пространства, времени и материи не есть данные интуиции, — утверждает он. — Они даны культурой и языком. Именно оттуда взял их Ньютон»[405]. И далее он детализирует эту мысль: «Наше объективизированное представление о времени соответствует историчности и всему, что связано с регистрацией фактов, в то время как представление хопи противоречит этому… Наше объективизированное время вызывает в представлении что-то вроде ленты или свитка, разделенного на равные отрезки, которые должны быть заполнены записями. Письменность несомненно способствовала нашей языковой трактовке времени, так же как последняя направляла использование письменности. Благодаря этому взаимообмену между языком и всей культурой мы получаем, например:

    1. Записи, дневники, бухгалтерию, счетоводство, математику, стимулированную учетом.

    2. Интерес к точной последовательности — датировку, календари, хронологию, часы, исчисление зарплаты по времени, время, как оно применяется в физике.

    3. Летописи, хроники — историчность, интерес к прошлому, археологию, проникновение в прошлые периоды, как оно выражено в классицизме и романтизме.

    Подобно тому, как мы представляем себе наше объективизированное время простирающимся в будущем так же, как оно простирается в прошлом, наше представление о будущем складывается на основании записей прошлого, и по этому образцу мы вырабатываем программы, расписания, бюджеты. Формальное равенство якобы пространственных единиц, с помощью которых мы измеряем и воспринимаем время, ведет к тому, что мы рассматриваем «бесформенное явление» или «субстанцию» времени как нечто однородное и пропорциональное по отношению к какому-то числу единиц. Так, стоимость исчисляем пропорционально затраченному времени, что приводит к созданию целой экономической системы, основанной на стоимости, соотнесенной со временем: заработная плата (количество затраченного времени постоянно вытесняет количество вложенного труда), квартирная плата, кредит, проценты, издержки по амортизации и страховые премии. Конечно, эта некогда созданная обширная система продолжала бы существовать при любом лингвистическом понимании времени, но сам факт ее создания, обширность и та особая форма, которая ей присуща в западном мире, находится в полном соответствии с категориями языков SAE. Трудно сказать, возможна была бы или нет цивилизация, подобная нашей, с иным лингвистическим пониманием времени. Во всяком случае нашей цивилизации присущи определенные лингвистические категории и нормы поведения, складывающиеся на основании данного понимания времени, и они полностью соответствуют друг другу… Наш лингвистически детерминированный мысли тельный мир не только соотносится с нашими культурными идеалами и установками, но захватывает даже наши собственно подсознательные действия в сферу своего влияния и придает им некоторые типические черты»[406].

    Таковым рисуется в изложении Уорфа то мощное влияние, которое оказывают на нормы человеческого поведения и мышления различные «метафизики» языков.

    Для того чтобы дать правильную оценку этой теории, надо располагать недвусмысленными ответами на ряд вопросов.

    Весьма важным является вопрос о происхождении подобного рода «метафизики» у языков. Каким образом они возникают и что способствует их возникновению? Наконец, в каком отношении «метафизика» языка находится с культурой народа, поскольку Уорф всю проблему рассматривает в контексте: язык и культура?

    У самого Уорфа ответ на эти вопросы можно найти в следующих его словах: «Каким образом исторически создается переплетение языка, культуры и поведения человека? Что было первичным — лингвистические модели или культурные нормы? В основном они возникают совместно, оказывая постоянное влияние друг на друга. Но в этом содружестве природа языка является фактором, который ограничивает его свободную гибкость и весьма властным образом устанавливает пути развития. Это происходит потому, что язык представляет систему, а не собрание норм. Крупные системообразующие единства могут развивать новые явления чрезвычайно медленно, в то время как другие культурные инновации возникают с относительной быстротой. Язык, таким образом, воплощает массовое сознание, он подвергается влиянию инноваций и усовершенствований, но поддается им в незначительной степени..»[407]. И в другом месте: «Понятия «времени» и «субстанции» не даются в опыте людям абсолютно одинаковым образом, но зависят от природы языка или языков, с помощью которых развиваются эти понятия. Они зависят не столько от частной системы (например, времен или имени) в пределах данного грамматического строя, сколько от способов анализа и сообщения опыта, фиксированных в языке в виде особой «манеры речи» и выражающихся в форме типичных грамматических классификаций, так что такая «манера» может включать лексические, морфологические, синтаксические и другие в иных случаях несоотносимые средства, скоординированные в определенную структуру согласованных элементов»[408]. И, наконец, «между культурными нормами и лингвистическими моделями существуют связи, но не корреляции или прямые соответствия… Существуют случаи, где «манеры речи» находятся в отношениях тесного взаимопроникновения с общей культурой (хотя это положение и не обязательно носит универсальный характер), и при таком взаимопроникновении существуют связи между языковыми категориями, различными поведенческими реакциями и формами, которые принимает развитие различных культур… Эти связи вскрываются не посредством сосредоточения внимания на типичных данных лингвистических, этнографических или социологических описаний, а исследованием культуры и языка (в тех случаях, когда они совместно развивались исторически значительное время) как целого, в котором должна существовать взаимозависимость обеих этих областей; на открытие ее и должно быть направлено исследование»[409].

    Таким образом, и в гипотезе Сепира-Уорфа, как и у Л. Вайсгербера, в конце концов возникает неизвестная иррациональная величина, которая обусловливает становление в языке определенной «метафизики», обеспечивающей ему ведущую роль по отношению к мышлению и нормам поведения, и которая устанавливает формы взаимопроникновения языка и культуры.

    В. Гумбольдт с предельной определенностью называл эту иррациональную величину, обеспечивающую в конечном счете возникновение замыкающих человеческий разум магических «кругов» и создающую особые «мировоззрения» языков. Язык есть душа во всей ее совокупности, — писал он. — Он развивается по законам духа[410].

    Следовательно, дух и есть искомая величина. В этом объяснении все ясно, и оно не требует детальных комментариев. Но прямолинейная наивность такого объяснения неприемлема для Вайсгербера и Уорфа так же, впрочем, как и тот путь, которым в изучении данной проблемы идет материалистическая наука. Вайсгерберу кажется, что сам языковый материал в данном случае толкает исследователя на какой-то третий, промежуточный путь. Он пишет в этой связи: «В антитезе идеализм — реализм (так Вайсгербер называет материалистическую трактовку проблемы. — В. 3.) лингвистическое решение занимает обоснованное срединное положение: не наивное перетолкование мыслительного мира в смысле простого отражения совокупности явлений «объективного» характера, но также и не уход в область чистых идей, не имеющих никакого отношения к реальному миру»[411]. В другой его работе мы находим более развернутое обоснование этой промежуточной позиции: «Признавая объективный характер природы, мы должны учитывать и различия, существующие между «реальной» и «мыслимой» природой, и задача как раз и заключается в том, чтобы показать, как эта природа духовно постигается и преобразуется. И обратно: устанавливая, что духовные «реальности» могут принимать форму для сознательного человеческого мышления только тогда, когда они определяются в виде языковых полей, не следует думать, что эти духовные величины имеют только языковое существование»[412]. По мысли Л. Вайсгербера, лингвистическое решение этой проблемы потому предлагает средний путь между идеалистическим и материалистическим ее истолкованием, что языковое мировоззрение или языковая «картина мира» есть то место, где субъективно человеческое встречается с объективно существующим.

    Но человеческое сознание и объективная действительность не противостоят друг другу как духовное начало со своими независимыми законами развития материальному миру, только и обладающему «объективной ценностью». Непонимание этого находит прямое отражение в трактовке Вайсгербером и Уорфом всех аспектов проблемы взаимоотношения языка и мышления и противоречит языковому материалу, собранному в их же работах.

    Материал, который мы находим у Вайсгербера и Уорфа, прежде всего свидетельствует о том, что ни о каком третьем, промежуточном (между идеалистическим и материалистическим) пути фактически не может быть и речи. Мы обнаруживаем у них явное смешение разных планов. Их исследования направлены не столько на вскрытие причин образования у языков особых «мировоззрений» или «метафизик» (в соответствии с которыми они якобы и преобразуют для человеческого сознания внешний мир), сколько на то, чтобы доказать существование их. Само же доказательство существования этих метафизических качеств языка строится у Вайсгербера на двух факторах: на том, что «картина мира», фиксированная в структуре языка, механически не повторяет структуры внешнего мира, а всегда отклоняется от нее («творчески преобразует»), и на том, что различные языки не обладают тождественными «картинами мира».

    В поддержку этих взглядов Вайсгербера выступает Уорф. Он совершенно недвусмысленно говорит о том, что «понятия «времени» и «субстанции» даются в опыте людям не абсолютно одинаковым образом, а зависят от природы языка или языков, с помощью которых развиваются эти понятия», и что язык «весьма властным образом устанавливает пути развития» культуры.

    Различие языковых структур — очевидный факт. Вайсгербер и Уорф приводят достаточно убедительные доводы для доказательства и того, что «картины мира» разных языков не одинаковы и фактически отклоняются от реальной картины мира объективной действительности. Но речь ведь не об этом.

    Для доказательства неправомерности выводов Вайсгербера и Уорфа о преобразующей силе языка нет никакой надобности пытаться отрицать совершенно бесспорный факт, что разные языки представляют далеко не одинаковые «картины мира», но только это обстоятельство, несомненно, правильнее формулировать обратным порядком и говорить о том, что действительная и объективная картина мира запечатлена в языках неодинаковым образом. При этом сам факт различия языков указывает на то, что не языки образуют различные «картины мира», а что неодинаковое отражение в языках картин объективного мира обусловливается теми главными действующими силами, посредническую деятельность в отношениях между которыми выполняет язык — человеческим сознанием в его познавательной деятельности и объективной действительностью, на которую направлена эта деятельность. Таким образом, язык действительно является посредником, но не в том смысле, в котором употребляет это определение Вайсгербер; будучи посредником, язык не управляет развитием человеческого сознания, не указывает человеческому мышлению определенного пути его движения. Он ниоткуда не мог получить этого руководящего и направляющего качества. Но язык является посредником в том смысле, что без его участия невозможна сама познавательная деятельность, не может осуществиться процесс мышления. Ведь язык есть орудие мысли; однако быть орудием мысли не значит быть ее руководителем.

    Язык, включаясь в единую цепь отношений, существующих между человеческим сознанием и объективной действительностью, является производным и от сознания и от объективной действительности. Язык отражает и состояние развития сознания, и направления его деятельности, и материальные условия общественной жизни, в которых осуществляется функционирование языка. Уорф и Вайсгербер выхватывают из указанной единой цепи отношений язык в его посредническом качестве и превращают это качество в ведущее и основное для всей деятельности языка. Таким образом происходит прямое искажение зависимостей, существующих между языком, сознанием и объективной действительностью.

    Почему все же существует такое великое разнообразие языковых структур, что служит опорой всех построений Уорфа и Вайсгербера? Во-первых, потому, что не одинаковы физические и общественные условия познавательной деятельности человеческого сознания, результаты которой фиксирует в своей структуре язык. Если говорить об этом факторе очень грубо обобщенно, то это значит, что надо считаться с тем, что, например, народы Севера и Юга сталкиваются с различными природными явлениями и эти явления играют разную роль в их общественной жизни. Именно поэтому мы сталкиваемся в одном случае с чрезвычайно разветвленной и очень точно дифференцированной номенклатурой разных состояний льда, снега, мороза и пр., а в другом — с не менее дробной и подробной номенклатурой действия солнечных лучей, красочных оттенков песка, зелени и т. д. В древнеанглийском языке мы обнаруживаем десятки синонимов с разными смысловыми оттенками для моря, корабля, битвы, героя. А в арабских диалектах нас поражает необыкновенное богатство синонимики, связанной с пустыней, верблюдами, конями, водой.

    Исследования П. Цинсли[413] позволили установить замечательные различия швейцарско-немецкого диалекта и литературного немецкого языка в словах, относящихся к горному ландшафту. Швейцарско-немецкий диалект обнаруживает поразительное разнообразие слов для обозначения специфических аспектов гор, причем эти слова не имеют в большей части своей соответствий в литературном немецком языке. Цинсли сгруппировал всю собранную лексику по 9 разделам и достаточно убедительно показал, что речь идет не просто о синонимическом богатстве, а о совершенно определенном и специфическом понимании некоторых аспектов горного ландшафта. Работа Цинсли, таким образом, также свидетельствует в пользу того вывода, что различные группы людей познают неорганическую природу неодинаковым путем, что и находит свое отражение в разнообразных типах ее членения в лексических системах. Вне всякого сомнения, что если с этой точки зрения пересмотреть данные «географии слов» (Wort geographie), то можно получить дополнительно огромный материал, наглядно показывающий зависимость образования подобных лексических систем и их структурного членения от того, какие явления находятся в центре внимания общественной жизни народов. При этом необходимо считаться с тем, что народы обычно живут не в изоляции, а в общении друг с другом, что приводит и к различным формам контактов языков и к их взаимному влиянию.

    Во-вторых, человеческое сознание не есть безошибочно действующий механизм с прямолинейной направленностью на адекватное познание объективной действительности. Нет, путь познания действительности очень извилист, сопряжен с ошибками, уклонениями в сторону, заблуждениями, которые не проходят для человечества бесследно, а обременяют его продвижение по этому пути своей тяжестью и нередко заставляют спотыкаться. И все эти ошибки и уклонения как отдельные этапы долгого пути человеческого познания отражает и фиксирует в своей системе язык, так что достижение нового этапа на этом пути часто происходит посредством преодоления старых заблуждений и недостаточно точных осмыслений, в том числе и тех, которые прочно вошли в структуру языка.

    Мы располагаем по этому поводу очень точным замечанием В. И. Ленина: «Подход ума (человека) к отдельной вещи, снятие слепка (= понятия) с нее не есть простой, непосредственный, зеркально-мертвый акт, в сложный, раздвоенный, зигзагообразный, включающий в себя возможность отлета фантазии от жизни;…Ибо и в самом простом обобщении, в элементарнейшей общей идее («стол» вообще) есть известный кусочек фантазии»[414]. Подобное уклонение от зеркально-мертвого отражения явлений и отношений действительности, включение известной доли «фантазии» (субъективного начала, как сказал бы Вайсгербер) обнаруживается как в лексике, так и в грамматических категориях языков.

    Данные, которыми мы располагаем об истории индоевропейских языков, позволяют сделать вывод о том, что временные категории в глагольной системе современных индоевропейских языков развивались из видовых категорий нередко путем переосмысления видовых форм во временные. Относительно новая родовая классификация имен в индоевропейских же языках накладывается на старую, засвидетельствованную основообразующими элементами. Принцип этой древней классификации не ясен, можно только предполагать, что он приблизительно аналогичен делению имен на классы в языках банту, т. е. ориентируется на внешний вид предметов, обозначаемых именами, их общественное и ритуальное использование и значение. В некоторых индоевропейских языках, как например в английском, вообще исчезает классификация имен по родам. Исходя из точки зрения Уорфа все подобные процессы следовало бы истолковать как полное видоизменение «метафизики» языка. Изменяли ли при этом языки свою «метафизику», свое «мировоззрение» сами по себе, следуя неведомому указанию свыше, вмешательству некоей третьей силы — духу? У нас нет никаких данных для такого утверждения, а различие языковых структур само по себе, как показывает все изложенное, ничего в данном случае не доказывает. Но у нас есть основания полагать, что подобные процессы перестройки языка в определенной мере стимулируются человеческим сознанием, так как в конечном счете и в самых общих очертаниях путь развития языков укладывается в то направление, каким идет познавательная деятельность человеческого мышления, все глубже проникающая в тайны и закономерности бытия, вырабатывающая все более точные и верные понятия о нем.

    В-третьих, в том факте, что языковая «картина мира» не дает «зеркального» отражения действительной картины, немаловажную роль играет и отмеченная Уорфом особенность языка: «Язык представляет систему, а не собрание норм, — пишет он. — Крупные системообразующие единства могут развивать новые явления чрезвычайно медленно, в то время как другие культурные инновации возникают с относительной быстротой». В известной степени правомерной оказывается и аналогия развития языка с развитием математической системы, которую дает Э. Сепир. Возникновение математической системы обусловлено реальными отношениями, познаваемыми в опыте, но дальнейшее ее развитие приводит к созданию в ней отношений, основанных уже не на опыте, а на формальных законах самой системы. Характерная особенность языка заключается в том, что он фиксирует в элементах своей структуры результаты познавательной деятельности человеческого сознания. Невозможно говорить об изначальном периоде становления человеческих языков и о том, как они первоначально складывались в системы и как происходило за крепление в языковой форме этих результатов познавательной деятельности человеческого мышления. Но в доступной человеческому взору истории человечества языки всегда представляли определенную систему, в которой существуют определенные отношения между ее элементами.

    Внутренние системные или структурные отношения, характерные для каждого языка в отдельности, обусловливают и свои особые пути, тенденции, направления их развития. Эти особенности, принимающие формы внутренних законов развития данного языка, вносят свои существенные коррективы в способы отражения в элементах системы языка результатов познавательной деятельности человеческого мышления, и с этим обстоятельством нельзя не считаться.

    В. Гумбольдт многократно подчеркивает, что в языке находит отражение человеческий (субъективный) подход к объективной действительности, что якобы и превращает язык в своеобразный промежуточный мир. Из этой предпосылки выводится и другое заключение общетеоретического характера о том, что язык есть не независимая реальность, а производная величина. Это заключение требует, однако, правильного истолкования. Как явление социальное, язык — производная величина: он существует постольку, поскольку существует человеческое общество. Но этим не ограничивается его обусловленность, и, кроме того, сама эта обусловленность носит относительный характер. Уже В. Гумбольдт в вышеприведенной формулировке указывает на две силы, в зависимости от которых находится язык как производная от них величина: человеческое сознание и объективная действительность. Но эти силы у него (так же как и у Вайсгербера и Уорфа) не равнозначны. Одна из них занимает ведущее положение, а другая — подчиненное. Ведущей силой является человеческое сознание, как выражение духовного начала; сознание поэтому и управляется законами духа. Поскольку же мышление и язык представляют неразрывное единство и вне языковых форм невозможно и само мышление, постольку на язык (хотя и производную величину) переходят качества, свойственные мышлению — его ведущая, руководящая роль и подчинение процессов его развития духовному началу.

    Фактически, однако, ведущей и определяющей силой как для языка, так в конечном счете и для сознания является действительность. И какой бы элемент «фантазии» не вносило сознание в истолкование действительности, оно всегда будет замкнуто теми рамками, какие создает для него действительность, во всем ее неисчерпаемом разнообразии. Успехи познавательной деятельности человеческого сознания состоят в том, что оно глубже вникает в закономерности действительности, узнает все новые факты действительности, устанавливает новые связи и зависимости между ними и тем самым приближается ко все более адекватному познанию реального мира. «Отлет фантазии от жизни», о котором говорит В. И. Ленин, не означает проникновение в какую-то новую сферу, стоящую за миром объективной действительности. Нет, этот «отлет» состоит из тех ошибок, заблуждений и уклонений, которые сопровождают трудный путь познавательной деятельности человеческого разума. При этом совершенно очевидно, что характер этих «отлетов фантазии», этих заблуждений человеческого разума будет иным в зависимости от состояния развития человеческого сознания, в зависимости от культурного развития общества. Поскольку же мышление и язык представляют неразрывное единство и вне языковых форм невозможна деятельность человеческого сознания, постольку язык в конечном счете является производным от действительности, хотя и с теми «поправками», которые вносит неизбежный для пути развития человеческого сознания «отлет от жизни». Зависимость такого порядка, где язык является производным и от сознания и от реальной действительности, а ведущим оказывается в конечном счете действительность, лишает язык той руководящей силы, которую приписывает ему В. Гумбольдт и его современные последователи, но отнюдь не умаляет его качеств как орудия мышления.

    Такова действительная зависимость языка, превращающая его в производную величину. Но, как выше было уже указано, эта производность носит относительный характер, и это обстоятельство превращает его из абсолютно производной величины в определенную реальность. Это не только специфический вид человеческой деятельности, но и определенное явление, само существование которого, так же как и формы развития, обусловливается определенными закономерностями, характерными именно для данного явления. И здесь мы возвращаемся к тому, что отметил Уорф: «…язык — система, а не собрание норм». Это значит, что, сложившись в систему, он приобретает и качества системы, т. е. как и математическая система, характеризуется особыми закономерными отношениями своих элементов, обусловливающих и особые закономерности развития системы[415]. Таким образом, служа орудием общения, выступая в качестве орудия мышления, фиксируя в элементах своей структуры результаты познавательной деятельности человека, он сообразует все эти формы своей деятельности со своими структурными особенностями, с теми закономерными отношениями, которые сложились между отдельными элементами внутри данной языковой системы.

    Следовательно, язык, несмотря на свою конечную зависимость от действительности, а также и от познавательной деятельности человеческого сознания, есть все же реальное, социальное по своей природе явление, со своими особыми формами существования и закономерностями развития. В этом смысле он не только деятельность, но и явление (ergon).

    В чем же проявляются эти характерные для языка как реального явления закономерности функционирования и развития? В том, что язык, отталкиваясь от во многом тождественной действительности, фиксирует ее в своей системе по-разному. Реально существующие моменты язык подчеркивает по-разному, проводит не одинаковым образом их группировку и расчленение, устанавливает разные связи между ними.

    Выше были приведены примеры подобного рода разных членений животного мира на разных стадиях развития немецкого языка. Вайсгербер приводит обильный материал для характеристики «картины мира» немецкого языка. Он пишет, например: «Немцам, происходящим из южных и западных областей и попавшим в северные области, легко может броситься в глаза, что здесь не все благополучно обстоит с Beine (ногами). Достаточно ему подняться в трамвай, как его сосед может вежливо попросить его не наступать ему на Beine. Но на юге Германии наступают на FьЯеп (ступни ног). В чем тут дело? В анатомическом отношении немцы из южных и северных областей не настолько отличаются, чтобы одни имели Beine, а другие FьЯе. Речь, следовательно, идет не о различиях предметов, а о разных способах видения, но в действительности обычно наступают на Zehen (пальцы ноги), которые можно причислить как к Bein, так и к FuЯ»[416]. Таких «анатомических» различий можно привести еще много. Английский, немецкий и французский языки различают разные части рук (кисти руки и часть руки от кисти до плеча) и соответственно дают им разные наименования: в английском arm and hand, во французском main et bra, в немецком Arm und Hand. А в русском языке наличествует только одно общее слово — рука. Ввиду таких различий русские предложения носить на руках, идти под руку переводятся, например, на английский с помощью слова arm: carry in one's arm, walk arm-in-arm, а предложения из рук в руки, здороваться за руку — с помощью слова hand: from hand to hand, shake hands.

    Но все это не разные способы «видения», свойственные разным языковым «мировоззрениям», а разные структурные особенности лексической системы языков, становление которых поддается историческому объяснению (в тех случаях, разумеется, когда в руках исследователя есть необходимый исторический материал). Это то различие членений и объединений элементов действительности, которое складывалось в языках исторически и которое обусловливается не только самой действительностью и направленной на ее осмысление деятельностью мышления, но и закономерностями функционирования и развития системы данного языка. Описание и изучение различных «картин мира» в указанном смысле представляет, таким образом, важную и увлекательную область лингвистического исследования, но направлено оно должно быть не на вскрытие мифической силы, придающей языку руководящую роль (дух народа), а на определение доли и форм участия в возникновении подобного рода своеобразных явлений трех факторов: действительности в широком смысле этого слова, общественного сознания, законов функционирования и развития данного языка.

    До сих пор речь шла о том, каким образом происходит становление различных языковых форм и какие факторы принимают участие в том, что разные языки обладают не одинаковыми «картинами мира». Уже при таком генетическом подходе к рассмотрению этих явлений удалось сделать некоторые выводы относительно того, в какой мере языковые формы способны оказывать влияние на формирование мышления и его категорий.

    Но если отвлечься от генетического подхода и считаться только с тем, чем языки уже обладают, то как в этом случае будет обстоять дело с выдвинутой проблемой? Здесь перед нами, следовательно, другая сторона одного и того же вопроса. Основное положение в данном случае будет формулироваться следующим образом: не направляют ли все же сами формы и категории языка (поскольку они уже существуют) человеческое мышление по определенным путям? Не накладывает ли форма языка определенный отпечаток на действительность? Не формирует ли язык действительность на свой лад? Или, говоря словами Уорфа, не является ли «сам язык творцом идей, программой для интеллектуальной деятельности человеческих индивидов»?

    Ответ на этот единый, хотя и формулированный не одинаковым образом вопрос, также должен учитывать несколько моментов. Означают ли разные формы языка также разные формы мышления? Если под этим разуметь психическую «механику» процесса мышления, это несомненно так, и иначе быть не может, поскольку вне языковых форм невозможно человеческое мышление, а языки показывают очевидное многообразие своих форм. Но различие форм языкового выражения познавательной деятельности человеческого сознания отнюдь не обусловливает разных результатов этой деятельности. В разных языковых формах человек может мыслить об одном.

    Языковая форма способна подчеркнуть и выдвинуть на первое место определенные признаки предмета. О материале, состоящем наполовину из шерсти и наполовину из бумажной ткани, мы можем сказать, что он полубумажный или полушерстяной, и эта различным образом определенная, но одинаково правильная констатация факта производит на нас различный эффект.

    Различие форм языкового выражения одного и того же содержания может носить более или менее нейтральный характер. Ср., например, предложения: Завод изготовляет машины и На заводе изготовляются машины (синтаксическая синонимика). Но она может и выразить определенное отношение к передаваемому содержанию. Ср.: Это была крепко сбитая девушка с огненного цвета волосами и Это была девка с рыжими патлами.

    Подобного рода способность языка к передаче различных стилистических и смысловых оттенков, к выделению разных аспектов в одном и том же предмете, к подчеркиванию этих аспектов и сторон (а все это связано и с разной языковой формой) мы считаем естественной для языка; эта способность входит в функции языка, и мы используем ее более или менее сознательно и намеренно. Иными словами, мы управляем этой способностью, а не она нами. Во всех подобных случаях не может быть и речи о власти языка.

    Но можно пойти даже дальше и согласиться с. тем, что наличие в одном языке, например, одних лексических элементов, а в другом языке — других лексических элементов (т. е. определенный способ классификации предметов объективной действительности), так же как и характер самого обозначения способны оказывать на человека определенное воздействие. Здесь можно воспользоваться примерами, приводимыми тем же Уорфом. Как выше уже упоминалось, он рассказывает, что его практика инженера по технике пожарной безопасности давала много примеров того, что само языковое обозначение нередко побуждало людей относиться с недостаточной осторожностью к легко воспламенимым вещам, в результате чего вспыхивали пожары. Так, например, «около склада так называемых gasoline drums (бензиновых цистерн) люди ведут себя соответствующим образом, т. е. с большой осторожностью; в то же время рядом со складом с названием empty gasoline drums (пустые бензиновые цистерны) люди ведут себя иначе — недостаточно осторожно, курят и даже бросают окурки. Однако эти «пустые» (empty) цистерны могут быть более опасны, так как в них содержатся взрывчатые испарения. При наличии реально опасной ситуации лингвистический анализ ориентируется на слово «пустой», предполагающее отсутствие всякого риска. Возможно два различных случая употребления слова empty (пустой): 1. Как точный синоним слов null, void, negative, inert (порожний, бессодержательный, бессмысленный, ничтожный, вялый) и 2. В применении к обозначению физической ситуации, не принимая (в нашем случае) во внимание наличия паров, капель жидкости или любых других остатков в цистерне или другом вместилище. Обстоятельства описываются с помощью второго случая, а люди ведут себя в этих обстоятельствах, имея в виду первый случай. Это становится общей формулой неосторожного поведения людей, обусловленного чисто лингвистическими факторами»[417].

    Уорф приводит целый ряд подобных же примеров, но все они в лучшем случае способны доказать только одно и именно то, что язык может оказывать воздействие на поведение людей. Но никак не больше и никак не дальше этого. Как уже указывалось выше, различное языковое обозначение одного и того же предмета как полушерстяной материи или как полубумажной материи производит на нас определенный эффект и заставляет реагировать соответствующим образом, т. е. обусловливает определенные формы нашего поведения. Но формы поведения — это не нормы мышления, и Уорф поступает совершенно неправомерно, когда ставит между этими явлениями знак равенства. Фактически весь ход его доказательств основывается на материале, свидетельствующем о возможности посредством языковых средств воздействовать на поведение человека. Ничего метафизического в этом воздействии, конечно, нет[418]. Совершенно неоправданное применение выводов, сделанных в одной области (психической), к совершенно иной области (логической) служит Уорфу основанием для приписывания языку, как таковому, абсолютно не свойственных ему качеств творца логических ценностей, истолкователя мира объективной действительности, механизма, устанавливающего нормы мышления и тем самым детерминирующего также и поведение всего языкового коллектива.

    Ко всему этому следует добавить, что различное языковое обозначение (что по Уорфу и приводит к различному толкованию действительности) возможно и фактически широко используется в пределах одного языка. Это, видимо, не делает стабильным его «метафизические» качества, позволяя их чрезвычайно гибко варьировать. Но если даже говорить о каких-то устойчивых и коренящихся в самой структуре языка способах выражения таких общих категорий, как субстанции, пространства и времени, или об особых для каждого языка в отдельности видах классификации (через лексические системы) предметов и явлений объективной действительности, то и в этом случае нет никаких оснований для тех выводов, которые делают и Уорф и Вайсгербер. В обоснование сказанному обратимся к примерам. Английский автор XIV в. Джон де Тревиза, рассказывая в своем «Полихрониконе» об одном событии, пишет, что оно происходило юе-зеrе of oure Lorde a юowsand юre handred and foure score and fyve, т. e. «в год господа нашего одна тысяча три сотни четыре двадцатки и пять» (1385). Эту дату мы выражаем по-русски следующим образом: в тысяча триста восемьдесят пятом году (т. e. составляем из следующих чисел: 1000+300+80+5). Современный немец сказал бы в этом случае im Jahre dreizehnhundertfunfundachtzig (т. e. 13 сотен, 5 и 80). Здесь мы имеем дело с разным членением одного и того же явления действительности и соответственно с разными отношениями входящих в эту систему чисел. Эта разная членимость находит прямое отражение в языке. Но приводит ли эта различная членимость и разная форма языкового выражения к разным познавательным результатам? Очевидно, что нет.

    Говоря о подобных же явлениях, С. Эман пишет: «Человек, живущий за границей, часто испытывает большие затруднения, сталкиваясь с иными мерами, чем те, к которым он привык. Он не тотчас понимает значение чужеродных для него мер длины, площади, объема, веса или температуры. Очевидно, что эти трудности создает не сам иностранный язык, а чуждая система выражения этих мер. Человек, говорящий по-немецки и привыкший к употреблению километров как меры длины, поймет выражение dixkilomйtres, если даже он располагает очень скудными познаниями во французском языке. И, наоборот, даже при отличном знании английского языка и при долгом пребывании в Англии он не в состоянии представить себе конкретную картину расстояния, выраженную в английских милях, пока не переведет их в знакомые ему километры. Точно так же для многих трудно перейти от 12-значной к 24-значной системе времени. Люди, привыкшие к термометру Фаренгейта, не в состоянии оценить показаний термометров Цельсия и Реомюра, хотя они точно знают соотносимость этих систем. Таким образом, чтобы подогнать их под свою концепцию мира, человек должен перевести чуждую систему выражения мер на знакомую ему систему»[419].

    По сути говоря, переход с одной языковой системы на другую, от одной языковой «картины мира» к другой аналогичен переходу от одной системы «мер» и их внутренних отношений к другой. Формы языка и мышления, свойственные им системы членений и объединений при этом меняются, но за ними стоит в основном единое реальное, понятийное и логическое содержание. И никаких новых идей, нового содержания форма языка и мышления в такой же степени не способна создать, как и разные системы мер — все сводится только к различиям в членении этого содержания. Единственно, о чем можно в этой связи говорить, это об особых «стилях» языка, в том смысле, в каком о них говорил Ш. Балли[420]. Рассматривая сопоставительно французский и немецкий языки, он видел характерные черты первого в большей аналитичности и абстрактности его структурных элементов, в то время как в немецком языке он подчеркивал его синтетические и феноменалистические тенденции. Но эти «национальные» особенности французского и немецкого Ш. Балли не связывал с различными типами духовного строя народов и их культурой, а искал их в корреляции фонологических и морфологических структур обоих языков. Так, типичный для французского порядок слов определяемое — определитель, противопоставляемый немецкому порядку определитель — определяемое, он соотносил с тенденцией французского языка к конечному ударению и с начальным ударением в немецком языке (ср. французское chapeau gris и немецкое grauer Hut). А это в свою очередь ставится в связь с предрасположением французского к открытым слогам и отсутствием в нем сложных фонем (аффрикат) и нисходящих дифтонгов в противоположность обратным тенденциям немецкого языка. Совершенно очевидно, что подобного рода «стилистические» особенности языков, покоящиеся на структурных отношениях их элементов, не могут обладать теми формирующими и руководящими качествами по отношению к «идейному содержанию», о которых говорит Уорф.

    В марте 1953 г. группа видных американских лингвистов, антропологов, психологов и философов собралась на конференцию, чтобы всесторонне обсудить гипотезу Сепира — Уорфа и по возможности проверить ее на языковом материале[421]. Один из докладчиков на этой конференции, Джозеф Гринберг, таким образом формулировал свое отношение к гипотезе: «Поскольку естественные языки не придумываются философами, а развиваются как динамичное орудие общества, стремящееся удовлетворить постоянно меняющиеся его потребности, не следует ожидать и, как подсказывает мне опыт, невозможно обнаружить существования некоей особой семантической подосновы, которая необходима семантической системе языка для того, чтобы отражать какое-то всеобъемлющее мировоззрение метафизического характера»[422]48. Мнение о том, что ни о какой метафизике применительно к структурным особенностям языка не может быть и речи, в той или иной формулировке высказывалось и другими участниками конференции.

    В процессе обсуждения отдельных аспектов гипотезы Сепира — Уорфа Джозеф Гринберг прибег к гипотетической ситуации, чтобы подкрепить свои рассуждения, приведшие его к вышеприведенному заключению. Допустим, говорит он, на луну попадают два человека, говорящие на разных языках. Они оказываются в совершенно новой обстановке, абсолютно отличающейся от земной, и дают ее описание каждый на своем языке. Если допустить, что язык формирует действительность, то тогда, очевидно, в этих двух описаниях перед нами должны возникнуть два различных мира. Сам Гринберг говорит по этому поводу следующее: «Моя точка зрения сводится к тому, что они (т. е. люди разных языков. — В. 3.) не в состоянии будут сказать одно и то же, если они говорят на различных языках, но это будет результатом различий в системах убеждений, а эти последние определяются не структурой языка, а общей культурной ситуацией и прошлой историей народов»[423]. Подобная предположительная ситуация, действительно, дает повод для рассмотрения разбираемой проблемы с новой стороны. Мимоходом стоит, однако, заметить, что эта ситуация не настолько уж фантастична и (если не буквально, то в приближенном виде) многократно повторялась в истории человечества, так что она носит не только теоретический характер, но и обладает реальными практическими результатами. В качестве примера можно сослаться на описание арабскими путешественниками природы и обычаев скандинавских викингов, мир которых был для арабов, по-видимому, столь же чужд и необычен, как и лунный. И тем не менее описания, составленные на арабском и древнескандинавском языках, не представляют нам два различных мира. Мы легко узнаем в них одни и те же явления и события. Обратимся, однако, именно к теоретической стороне этой предполагаемой ситуации.

    Она заставляет нас прежде всего делать строгое разграничение между содержанием языка и его структурой, причем это разграничение должно касаться преимущественно лексической и семантической сторон языка. К содержанию будет относиться вся та совокупность понятий о мире объективной действительности, которую приобрел тот или иной народ в процессе своего исторического развития. В содержании языка, иными словами, находит свое отражение культура народа и формы этой культуры. К структуре языка (если пока говорить о его лексической и семантической сторонах) относятся способы членения, классификации и объединения тех явлений и предметов объективной действительности, которые составляют содержание языка. Говоря словами Вайсгербера, структура языка и составляет особые в каждом отдельном случае «картины языка».

    Возвращаясь к «лунной ситуации», мы должны признать справедливость не только общего вывода Гринберга, но и той части его суждения, где содержится утверждение, что люди разных языков «не в состоянии будут сказать одно и то же». Это, несомненно, так, однако при одной существенной оговорке: в той мере, в какой будет различаться содержание их языков, но независимо от структурного своеобразия последних.

    Желая, например, дать представление о высоте какого-нибудь предмета, один может сказать, что он высотой с пальму, а другой измерит его высотой айсберга. Один будет измерять быстроту движения полетом чайки, а другой — полетом попугая или колибри и т. д. В данном случае мы будем иметь дело с теми же самыми явлениями, которые обусловливали видение разных «небесных картин» (созвездий): в одном случае битвы азов, а в другом — центавра. Но все это относится к содержанию языка, а речь идет не о нем, когда Вайсгербер и Уорф говорят о преобразующей силе языка, о его «метафизике». В этих случаях они имеют в виду именно структурные стороны языка.

    При всем многообразии культур люди «земного мира» имеют столько общего, что они всегда в состоянии понять друг друга и составить правильное представление о предметах речи — об этом свидетельствует практическая возможность перевода с любого языка на любой. Во всяком случае, они находятся в среде одних и тех же реальных категорий пространства, времени и субстанции, которые в первую очередь имеет в виду Уорф. И вот эти-то категории и находят разное выражение в структурных элементах языков, в их грамматических категориях и свойственных им членениях и объединениях. И в этом, по уверению Уорфа, находит свое выражение «метафизика» языка, обусловливающая и особый способ видения действительности.

    Поскольку у людей «земного мира» реальные категории пространства, времени и субстанции являются общими, а различно только их языковое (структурно-языковое) выражение, мы будем иметь ситуацию, в общих чертах и в своем принципе повторяющую положение о соотносимости разных систем мер (о чем была речь выше). Здесь также одни и те же реальные категории выражаются разными языковыми «мерами», т. е. особыми их членениями и системными объединениями.

    Следовательно, располагая единым для обоих языков знаменателем, каковым является земная действительность, и зная, что все земные языки в конечном счете являются производными от этой действительности, мы вправе ожидать, что в описаниях необычной лунной обстановки, сделанной средствами разных в структурном отношении языков, мы будем иметь не два, а один мир. А различия культур будут различиями couleurlocale, вносящими своеобразную окраску, но не меняющими существа дела.

    Употребляя аналогию, можно сказать, что две различные системы языков подобны двум различным системам денежных знаков, имеющим единое золотое обеспечение — их земную действительность. И так же как единое золотое обеспечение позволяет производить перерасчет с рубля на доллар и обратно, так и единая земная действительность позволяет по установленному «курсу» производить «перерасчет» логических ценностей, которыми орудуют языки, например с английского на язык хопи и обратно. Это и будет переходом из одного «круга» в другой, о чем говорил В. Гумбольдт и что послужило основой для теорий Вайсгербера и Уорфа. Но только у этих «кругов» не оказывается никаких магических качеств, никакой «метафизики», а есть лишь абсолютно естественные качества, поддающиеся научному объяснению и анализу в отношении как их становления, так и функционирования.

    Все предыдущее изложение позволяет, таким образом, с уверенностью заключить, что языку никак нельзя приписывать преобразующих действительность свойств. Вместе с тем это изложение показало большую сложность проблемы отношений языка и мышления. Оно предупреждает против слишком прямолинейных решений данной проблемы, указывает на ее многоаспектность и многогранность. Именно поэтому ее рассмотрение нельзя считать законченным даже в очень общих чертах до тех пор, пока не будет исследовано другое направление взаимодействий языка и мышления, о чем говорилось в самом начале настоящего раздела. Под этим иным направлением разумеются формы влияния мышления на отдельные элементы языка. Как уже указывалось, в этом направлении необходимо выделить несколько конкретных теоретических задач.

    Понятие и лексическое значение

    В последние годы проблема отношения понятия и лексического значения заняла в советском языкознании видное место и послужила предметом многочисленных статей[424].

    Язык — многостороннее явление. Как уже указывалось, он собран как бы из разных элементов. Звуковая сторона языка представляет нам его как физическое явление. Но речевые звуки произносятся человеком, т. е. рождаются в живом организме, и это позволяет связать язык с физиологией. Так как речь связана с высшими формами деятельности человеческого организма (образование так называемой «второй сигнальной системы»), то язык можно рассматривать и в психологическом аспекте. Но язык неразрывно связан с мышлением, мышление протекает в языковых формах, в системе языка фиксируются результаты познавательной деятельности человеческого мышления, и это обстоятельство дает основание утверждать, что категории мышления также получают свое отражение в системе языка.

    Сложная, «сборная» природа языка, поворачивающегося к испытующему человеческому взору то одной, то другой своей стороной, привела к тому, что в разные периоды истории науки о языке он изучался то как логическая система, условно обозначаемая звуковыми комплексами, то как живой организм, то как индивидуальное психофизиологическое явление, то как одна из систем знаков и т. д.

    Однако язык не механическое соединение всех этих элементов, легко распадающееся на них. Изучение языка может получить известную помощь и от физики, и от психологии, и от физиологии, и от логики, но мы никогда не постигнем подлинной природы языка, если будем изучать его как предмет каждой из этих наук и методами этих наук. Даже совокупные усилия названных наук не раскроют перед нами секретов природы языка. Язык — предмет самостоятельной науки — языкознания, или лингвистики, и изучается он специальными методами, ориентированными на специфические особенности языка.

    Это происходит потому, что все элементы языка в своем объединении образуют особую, социальную по своему характеру структуру, сама организация которой (так же как и функционирование) подчинена определенным целям — быть орудием мысли и служить средством общения. Это значит, что какие бы элементы ни составляли структуры языка, как только они становятся ее компонентами, они обретают новые качества, которые определяются сточки зрения тех функций, которые выполняют эти элементы в структуре языка. Можно говорить, что они обретают при этом «качество структурности» (Strukturqualitдt).

    Это не означает, однако, что, войдя в структуру языка, тот или иной элемент уходит из-под власти законов своей «первичной» природы и полностью отдает себя в подчинение своего нового господина и повелителя — структуры языка. Нет, «первичная» природа элементов языка сохраняет свою власть над ним, но и законы этой «первичной» природы элементов структура языка обычно реализует в своих целях, направляет на служение определенным функциональным потребностям этой структуры. Поясним сказанное примером.

    Звуковая сторона языка образует его фонологическую систему. В фонологическую систему конкретного языка, во-первых, входят не все звуки, которые способен артикулировать речевой аппарат человека. Каждый язык как бы производит в этом отношении определенный отбор, и поэтому, хотя число фонем в разных языках может быть неодинаковым, оно для каждого языка в определенный период его развития строго ограничено. Язык «глух» по отношению ко всем тем речевым звукам, которые оказываются за пределами его фонологической системы. Для англичанина звуки русского языка, передаваемые буквами щ, ж или ы, не являются речевыми звуками, точно так же как английское th в звонком и глухом произношении — для русского. В случае необходимости язык истолковывает чужеродные звуки через качество фонем своего языка. Так, английское Theckeray и Plimouth превращаются в русском языке в Теккерея и Плимут.

    Во-вторых, все фонемы каждого языка находятся в строгих системных отношениях друг с другом, в результате чего один и тот же по своим акустическим качествам звук, употребленный в фонетической системе разных языков и тем самым оказывающийся в разных системах позиционных чередований и нетождественных фонемных рядах, как языковое явление перестает быть «одним и тем же». Он обретает «качество структурности», превращающее его из простого звука, произнесенного речевым аппаратом человека, в характерный для данного языка звуковой тип, в фонему, облеченную определенной функцией — различать звуковую оболочку слов, связанных с определенным значением (в этом плане говорят также о смыслоразличительной функции фонем)[425].

    Но войдя в фонологическую систему языка и приобретая как член этой системы «качества структурности», речевой звук не отрешается от своих «физических» качеств, не уходит от их власти, а обращает их на службу новым целям. Все те дополнительные характеристики, которые речевой звук приобретает в конкретной фонологической системе, строятся не на основе только системных отношений как таковых, а наоборот, эти системные отношения строятся на реальных «физических» качествах данного речевого звука. Поэтому и фонологическая система языка — это не система чистых отношений, а система отношений материальных элементов со своими физическими качествами, находящими свое выражение во всех вариантах, разновидностях и формах фонем, характерных для данного языка[426]. В таком же плане надо, очевидно, подходить и к решению проблемы отношения понятия и лексического значения слова.

    Слово «понятие» употребляется в языкознании не в строго терминологическом смысле. Философы определяют понятие как «результат обобщения массы единичных явлений. В процессе этого обобщения мы отвлекаемся, абстрагируемся от случайных моментов, несущественных свойств и образуем понятия, которые отражают существенные, основные, решающие связи, свойства явлений, вещей»[427]. Понятие — это отдельная мысль, выделяемая из состава суждения. Его важнейшей логической функцией является способность отражать в мысли более или менее полный итог знаний. «Понятие как итог познания предмета есть уже не простая мысль об отличительных признаках предмета: понятие-итог есть сложная мысль, суммирующая длинный ряд предшествующих суждений и выводов, характеризующих существенные стороны, признаки предмета. Понятие как итог познания — это сгусток многочисленных уже добытых знаний о предмете, сжатый в одну мысль»[428].

    Когда языковеды говорят о связях понятия со значением слова, то они обычно имеют в виду лишь обобщающую природу слова. Ведь знаменательное слово всегда обозначает определенную совокупность предметов, объединяемых по тому или иному признаку в определенный класс предметов[429]. Основываясь на этой обобщающей природе слова и сближая ее с одним из признаков понятия (оно есть результат обобщения массы единичных предметов), но не учитывая других существенных черт понятия (отражение в нем основных, решающих связей, свойств явлений и предметов, его итоговый характер, суммирующий ряд предшествующих выводов и суждений, и пр.), языковеды нередко ставят знак равенства между понятием и значением слова. «В большинстве слов, — пишет, например, Е. М. Галкина-Федорук, — значение и понятие совпадают, образуя единое логико-предметное значение, но такое явление наблюдается далеко не во всех словах. Например, все междометия понятий не образуют. Нет понятий как логических категорий и в некоторых местоимениях, и в словах-союзах, частицах»[430].

    Такое отождествление, разумеется, едва ли можно признать правомерным. Слово действительно служит основой для осуществления процесса обобщения, и в данном случае язык (или, точнее говоря, элементы языка) показывает нам наглядным образом, как он выполняет свою функцию орудия мысли. Но сам этот процесс обобщения протекает не в тех формах, в каких осуществляется логическое суждение, и в своих конечных результатах очень часто не может претендовать на приложимость к нему совокупности тех перечисленных выше признаков, которыми характеризуется понятие как логическая категория.

    Возьмем для примера самое обычное слово — стол и посмотрим, как в нем проходил процесс обобщения, какие классы предметов оно объединяет в своем значении и на какие существенные, решающие связи и свойства опирался этот процесс обобщения. Этимологические данные свидетельствуют, что оно изначально связано со словом стлать и первоначально обозначало собственно некое место, на котором «расстилалась» еда (ср. диал. столечник — «скатерть»). Так как еда обычно накрывалась на возвышенном месте, то этим словом стали в дальнейшем обозначать всякого рода возвышенные места (причем в прямом и переносном смысле). Ср. престол — «трон», «княженье», «епископская кафедра», «алтарь в церкви» (также стольный град — «столица», стольник — дворцовая должность). Словом стол обозначали и определенного вида мебель — определенный класс предметов, также обладающий своими признаками. Но за столом едят, и поэтому стол это также и еда («диетический стол») — уже другой класс предметов и также со своими признаками. За столом выполняют также и работу, поэтому возникают адресный стол, стол заказов и пр. — новый класс предметов со своими признаками. Самое замечательное при этом то, что разные значения слова стол (так же как и многих других) сосуществуют в нем одновременно. Сам процесс обобщения идет, следовательно, в слове зигзагообразно, переходит от одного класса предметов к другому, перегруппировывает и объединяет их по-разному в разные исторические периоды жизни слова и т. д. Чем же объясняется такой зигзагообразный путь процесса обобщения в слове — только ли особенностями логического суждения? И можно ли при этих условиях говорить о тождественности значения слова и понятия?

    Прямого уподобления здесь, конечно, нет, но между значением и понятием не может быть и разрыва. Каким бы извилистым ни был путь обобщения в слове и какими бы причинами ни была вызвана эта извилистость (об этом ниже), это все-таки процесс обобщения, на основе которого происходит и формирование логического понятия. Понятие как логическая категория, как итог знаний о предмете, как сложная мысль, суммирующая длинный ряд предшествующих суждений и признаков, как отражение существенных, решающих признаков и свойств предмета — это целеустремленное и логическое оформление того процесса обобщения, который как бы «стихийно» совершается в слове в силу его обобщающей природы.

    Входя в структуру языка, понятие обретает новые качества, которые придает ему эта структура; оно получает «качество структурности», которое проводит существенное разграничение между ним как логической категорией и как компонентом языка. Происходит то же самое, что и со звуком, который превращается в элемент языка — в фонему. Просто звук, произведенный речевыми органами человека — это только физическое (или физико-физиологическое) явление, но как элемент фонологической системы языка, как фонема он — структурная его часть и приобретает новые качества, которые превращают его в лингвистическое явление. Точно так же и понятие, войдя составным элементом в структуру языка — в лексическое значение слова, перестает быть логической категорией и превращается в лингвистическое явление.

    К чему же сводятся различия между понятием, как логической категорией, и его лингвистическим воплощением? Какие новые качества, обусловливающие переход логического явления в лингвистическое, придает понятию структура языка? И как в подчинении у нового властелина — структуры языка — понятие реализует в лингвистической плоскости свою «первичную» природу (как это имеет место в случае с фонемой)? Вот круг вопросов, которые имеют прямое касательство к проблеме отношений понятия и значения слова.

    Различие между понятием и лексическим значением слова заключается в том, что в формировании первого принимают участие, так сказать, две силы: предмет и мышление, а в формировании второго — три силы: предмет, мышление и структура языка.

    Но ведь мышление (понятийное) всегда протекает в формах языка. Каким же образом оказывается возможным исключить языковой фактор при образовании понятий? Этот вопрос частично затрагивался в предыдущем разделе, и из того, что там по этому поводу было сказано, явствует, что если только допустить в данном случае примат фактора, представляющего структурные особенности языка, то это значит неизбежно признать наличие национальных своеобразий в понятиях, влияние структуры языка на самый процесс познания мира и, следовательно, присутствие в языке тех метафизических качеств, о которых говорил Уорф. Однако ничего подобного в действительности нет.

    Как происходит формирование понятий? Возьмем для наглядности несколько упрощенный случай, намеренно сблизив его с образованием «значения» слова.

    В своей практической деятельности человек сталкивается с рядом предметов, обладающих внешним сходством и общностью назначения или использования. Выявление в этих предметах указанных общих черт есть мыслительный процесс обобщения определенных признаков, устранения случайных моментов и выявления основных, решающих. Имея дело, например, со столами, мы отвлекаемся от того, что столы бывают маленькие и большие, с тремя, четырьмя или шестью ножками, с ящиками или без ящиков, кухонные, столовые или письменные и т. д. Мы выявляем только некоторую и общую для всех столов совокупность признаков, на основании которых и подводим определенные предметы под категорию «стола». А этот процесс установления общих признаков, отвлечения от случайных, выявления единой категории предметов даже и в этом упрощенном случае есть сложный мыслительный процесс, связывающий ряд мыслей, суммирующий многочисленные наблюдения, сопоставляющий и разъединяющий их; иными словами, это есть процесс суждения. И такой процесс суждения протекает, конечно, всегда в формах языка, опираясь на них. Но, будучи сложной мыслью, он строится в виде развернутых предложений и, конечно, не может протекать в пределах одного единственного слова стол. Само возникновение этого слова в языке есть фиксирование результата сложного суждения, итог познания предметов данной категории, который, будучи закреплен определенным словом, обогащает язык и поступает в распоряжение данного общества для дальнейшего использования наравне с другими, уже существующими в нем лексическими элементами. Как видно, без языка и в данном случае никак нельзя обойтись. Но в формировании логического понятия язык не непосредственный «участник» разыгрывающегося действия, а только «обслуживающий персонал», обеспечивающий это действие. Иными словами, он есть только средство, орудие мысли, но не ее содержание (или какая-то ее часть содержания).

    Важно при этом отметить, что построение сложной мысли может проходить в формах разных языков, но это не может препятствовать тому, что в конечном счете возникает один и тот же итог, т. е. формируется одно и то же понятие. Структура языка в данном случае не может играть какой-либо ведущей роли. Ведь в Москву можно приехать и поездом, и самолетом, и даже на верблюде, а характер Москвы как конечной цели поездки от этого не изменится.

    Не менее важным является и другое обстоятельство. Формирование понятия в длинной цепи суждений протекает в языковых формах, но это понятие как итог познания предмета не обязательно фиксируется единым словом, хотя сама обобщающая природа слова создает очень удобную основу для этого и потому широко используется для этой цели. Так, открывая «Краткий философский словарь», мы сталкиваемся в нем с такими названиями отдельных его статей: «Пережитки капитализма в сознании людей», «Переход количественных изменений в качественные», «Материалистическое понимание истории» и т. д. Все это — понятия, хотя они и не закреплены единым словом, и уж, конечно, никакая структура языка не оказала влияние на их формирование. Понятие может быть выражено описательным образом и более многословно (особенно когда оно находится в процессе становления), его истолкованию и изложению может быть посвящена даже целая книга.

    Но обычно, и в частности, в науке мы прибегаем в подобных случаях к фиксированию даже и очень сложных понятий единым словом: сенсуализм, спиритуализм, телеология, теогония, теизм, феномен, фетишизм и т. д. Это уже отдельные слова, но особого порядка. Это термины, и их особенность заключается в том, что они не обладают тем, чем обладают обычные слова — лексическим значением. Их «значением» является научное понятие, на жизнь которого, изменение и развитие система языка не оказывает прямого влияния. Они развиваются и изменяются вместе с развитием и изменением науки, которую обслуживают. Так, например, термин атом у философов классической древности покрывал собой одно понятие, которое с развитием физики многократно видоизменялось, прежде чем стать таким, каким оно является в современной физике. При этом никакой, конечно, язык не оказывал никакого влияния на изменение понятия атома, а следовательно, и его значения. Используясь во множестве языков, этот термин (и ему подобные) оказывается как бы вне языка. Особая природа чистых терминов наделяет их независимостью по отношению к тем обязательствам, которые структура языка накладывает на свои элементы. Они вместе с тем с наибольшей ясностью и наглядностью показывают, что в формировании понятия, как логической категории, действительно участвуют только две силы: предмет и человеческое сознание (см. раздел «Элементы знаковости в языке»).

    Но в языке во множестве существуют и слова двойственной природы. Это такие слова, терминологическое значение которых складывалось по сходству или на основе лексического значения обычного слова. Таковы, например, слова корень, основа, перенос, подъем, такт, приставка и пр. Эта категория слов напоминает двуликого Януса, который глядит в разные стороны. Так, например, слово корень в терминологическом смысле может быть основной частью слова без приставок и суффиксов (лингвистическое понятие) или величиной, которая при возведении в определенную степень дает определенное число (математическое понятие), но, с другой стороны, оно может употребляться в своих лексических значениях, т. е. в смысле вросшей в землю части растения (дуб глубоко пустил корни в землю), места соединения отдельных органов с телом (корни зуба, корень языка и пр.), начала или происхождения чего-либо (корни зла, корни крепостного права) и т. д. Степень близости между терминологическим и лексическим значением у слов этой категории может быть различной: от бесспорных омонимов (ср. например, башмак — как род обуви и как вид тормоза, применяемого в железнодорожном транспорте) до таких случаев, когда линия разделения терминологических и лексических значений очень неясна (ср., например, значения, которые «Толковый словарь русского языка» под редакцией Ушакова дает для слова жизнь: 1. Существование вообще, бытие в движении и развитии. Жизнь мира. Законы жизни. 2. Состояние организма в стадии роста, развития и разрушения. Жизнь человека. Жизнь растений. 3. Время от рождения до смерти человека или животного. В течение всей жизни. Раз в жизни. 4. Развитие чего-нибудь: события, происходящие с чем-нибудь существующим. Переломный момент в жизни государства. 5. Совокупность всего сделанного и пережитого человеком. Жизнь Ленина — неустанная, кипучая работа. 6. Деятельность общества и человека во всей совокупности ее проявлений. Жизнь есть борьба и труд. 8. Уклад, способ существования, времяпрепровождение. Городская жизнь. Праздная жизнь. 9. Энергия, внутренняя бодрость. Жизнь так и кипит в нем и т. д.). Надо отметить, что категория подобных слов двойственной природы очень обширна, а типы взаимодействий и связей их терминологических и лексических значений многообразны, хотя и совершенно не изучены. Но недоучет особенностей этой категории слов часто приводит к большой путанице при определении отношений, существующих между понятием и лексическим значением.

    Наконец, имеется категория так называемых «обычных» слов (и они-то и рассматриваются в первую очередь, когда речь идет об отношениях понятия и значения слова), т. е. слов, лишенных терминологических значений и обладающих только лексическим значением. Характерной особенностью этой категории слов является то, что развитие их лексического значения, которое также основывается на процессе обобщения, всегда протекает в пределах одного и при этом определенного слова, т. е. слова данного языка со всеми особенностями его лексической системы и существующими в ней внутренними смысловыми отношениями. Это обстоятельство вносит весьма существенные коррективы и в самый процесс обобщения. Эти коррективы обусловливаются тем, что процесс обобщения, составляющий основу образования понятия, протекает в данном случае под контролем структуры языка, подчиняется господствующим в данной структуре лингвистическим закономерностям и, таким образом, «первичная» природа понятия подчиняется потребностям языковой структуры. Понятие получает «качество структурности» и из логической категории превращается в лингвистическую.

    Для ясности обратимся опять-таки к примеру. Выше приводились два случая развития значения слова стол. В первом случае приводилось его фактическое развитие от исходного значения, связывающего его со словом стлать (так, как нам излагают развитие этого слова этимологические словари). И затем во втором (и, как указывалось, в действительности, упрощенном) случае описывался связанный с ним процесс обобщения с точки зрения образования понятия «стол», т. е. таким образом, как если бы речь шла о формировании терминологического чисто понятийного «значения», представленного у терминов типа приведенных выше феномен, телеология, теизм и пр. При этом отмечалось, что процесс обобщения, засвидетельствованный в развитии лексического значения слова стол, поражает своим извилистым, зигзагообразным путем, который нередко характеризуется переходом от данной категории предметов к другой (такие переходы в семасиологии обычно именуются переносными значениями).

    Эта особенность развития лексического значения объясняется тем, что сам процесс обобщения, на основе которого проходит развитие лексического значения, привязан к определенному слову и протекает на базе уже существующего лексического значения данного слова. Таким образом, и в данном случае, так же как и при формировании логического понятия, предполагающего развернутый и сложный мыслительный процесс, все осуществляется в языковых формах, но здесь он происходит в пределах одного слова и отталкивается от конкретного лексического значения этого слова, видоизменяющегося по мере того, как в процессе обобщения к нему «подключаются» все новые и новые предметы. То обстоятельство, что в русском языке слово стол первоначально означало любое место, на котором «расстилалась» еда, а затем преимущественно возвышенное место, на которое ставилась эта еда для большего удобства, обусловило возможность «подключения» к этому слову любого возвышенного места (трон, стул и в переносном смысле должность — стольник и даже просто возвышение — стольный град). Таким образом, первоначальное лексическое значение слова стол способствовало протеканию процесса в данном направлении, так же как в последующие этапы своего семантического развития оно направляет обобщение по новым направлениям. Со временем был создан специальный вид мебели для еды, и за ним закрепилось название стола. Он — тоже возвышенный предмет, но этот признак начинает все более и более отступать на задний план, и в конце концов происходит смысловой разрыв между словом стол и теми его прочими употреблениями, которые основывались на этом признаке; современное языковое сознание уже не связывает стол и столицу, стольный город и пр. На первый план выступает изначальный признак стола как места еды. Отсюда идет семантическое развитие в сторону обозначения еды, и возникают диетический стол, сытный стол, квартира со столом и т. д. Но стол ныне не только мебель для еды, но и для разных видов занятий; поэтому возникает новая линия развития: кухонный стол, ломберный стол, письменный стол и далее уже в «переносном» смысле — адресный стол, стол заказов и пр.

    Немецкое Tisch — «стол» опиралось на иное первичное лексическое значение, поэтому и путь его семантического развития был иным. В немецкий язык это слово пришло из греческого (, греч, — «метательный диск») через посредство латинского в форме discus — уже со значением «блюдо», «миска». Древненемецкое tisс сохранило латинское значение, но употреблялось также и в значении «стол». Этому способствовало то обстоятельство, что стол в ту эпоху представлял из себя круглую деревянную дощечку (дискообразной формы), которая на специальной подставке ставилась перед каждым евшим и одновременно служила блюдом или миской. Когда позднее установилась особая форма мебели для еды, слово Tisch закрепилось за ней. Это слово не имело того семантического развития, которое позволяло русское стол применять по отношению ко всякого рода возвышенным предметам. Однако в более позднее время немецкое Tisch в определенной мере повторило семантическое развитие русского стол и стало обозначать, с одной стороны, также и еду, а с другой — разные виды столов: Arbeitstisch, EЯtisch, Schreibtisch, Spieltisch и др. Но и современное немецкое Tisch не имеет употреблений вроде адресный стол, стол заказов, которые свойственны русскому слову стол.

    Третьим путем шло развитие английского table — «стол». Это слово было заимствовано через французский язык из латинского (tabula), в древнеанглийском оно имело форму tabule, позднее tabele и уже в новоанглийском table. Первоначально это слово сохраняло латинское значение и употреблялось для обозначения пластинок или табличек из какого-нибудь твердого материала (камня, металла или дерева). Позднее оно обозначало эти же пластинки, но уже с письменами на них. Только в среднеанглийский период это слово стало употребляться и для подставок с плоской деревянной доской сверху, используемых для установки на них всяких предметов, сидения, а также и для еды. Так возникли употребление слова table для обозначения столовой мебели и ряд «переносных» значений — «еда» и «застольная компания» (ср. с одной стороны, a liberal, good table, а с другой — to set the table in a roar). Так же как и в русском и немецком языках, table со временем стало обозначать разные виды столов: billiard-table, card-table, dressing-table. Но в отличие от вышеназванных языков в английском это слово, во-первых, сохранило свое первоначальное значение «таблица для письма», а во-вторых, развило его дальше и стало использоваться не только для обозначения таблиц как материалов для письма, но для обозначения того, что написано на них. Отсюда идут такие употребления, как the Lord's Tables — «заповеди господа», the Twelve Tables — «двенадцать правил» (римского закона), tables of weights and measures — «таблицы мер и весов» и т. д.

    Таким образом, в английском table мы обнаруживаем моменты, общие с русским и немецким словами и отличные от них.

    Различия путей семантического развития слов русского, немецкого и английского языков с тождественным значением «стол» обусловливаются различием структур этих языков. Влияние же структур, разумеется, не ограничивается только тем, что в исходном пункте их лежали разные лексические значения. Это только один (хотя и немаловажный) момент придания понятию «качества структурности», превращающего понятие у данной категории слов в лексическое значение. «Качество структурности» понятия, отраженного в лексическом значении, проявляется в данном случае в том, что процесс обобщения в слове осуществляется как бы сквозь призму его лексического значения. Но на процесс обобщения, проходящий в слове, оказывают влияние и другие языковые факторы, во многом способствующие его зигзагообразному пути. Ведь слово живет в языке неизолированной жизнью. Оно входит в различного рода лексические системы; оно связано с другими словами данного языка разнообразными смысловыми связями, которые могут строиться либо на противопоставлении (антонимические связи), либо на сближении (синонимические связи); оно в разных языках может входить в различные грамматические классы слов, которые также оказывают влияние на связи данного слова с другими[431]. Словом, в структуре языка оно подвержено многообразным влияниям, и каждая форма подобного рода влияния есть один из путей подчинения развития лексического значения, опирающегося на единый с понятием процесс обобщения, потребностям структуры данного языка. Совокупность этих влияний и приводит к тому, что, по-видимому, нет таких разноязычных слов с одинаковой направленностью на действительность, лексическое значение которых полностью бы совпадало. В данном случае имеются в виду «обычные» слова, не знающие терминологических «значений». У чистых терминов, как раз наоборот, «значения» обычно совпадают во всех языках, в которых они употребляются. Так, терминатом, так же как и das Atom и the atom, и в русском, и в немецком, и в английском языках будет иметь абсолютно одно и то же значение. Это происходит даже тогда, когда употребляются и неодинаковые по форме термины, например, русское бетон (и немецкое Beton) и английское concrete. Все это потому, что, как явствует из всего вышеизложенного, «значением» термина является понятие, а «обычное» слово обладает собственно лексическим значением, в котором понятие переработано в лингвистическое явление таким же образом, как речевой звук перерабатывается в фонему.

    Но в путях развития русского, немецкого и английского слов со значением «стол» мы обнаруживаем и общие моменты. Все они в конечном счете обозначают определенный вид мебели, хотя и отправлялись от разных смысловых точек. Все они обладают и «переносным» значением «еда». Это определяется культурно-исторической общностью, общностью действительности, которая является ведущим фактором в становлении всех языковых явлений. Даже и первоначальный выбор отправных смысловых точек в известной мере был обусловлен конкретными культурно-историческими факторами: тем, что у русских столом было любое место, на котором «расстилалась» еда, a у германских народов столом служила деревянная дощечка — дискообразная у немцев и подобная табличкам с письменами у англичан. Однако в дальнейшем культурно-исторические условия всех этих народов значительно сблизились и у них появилось много тождественных предметов с одинаковыми функциями. У всех у них, в частности, есть столы и во всех случаях они используются для еды. Отсюда и та общая им направленность на действительность, которую мы обнаруживаем и у русского стола, и у немецкого Tisch, и у английского table, несмотря на все различие лексических значений этих слов.

    Различие лексических значений этих и им подобных слов (или, как еще говорят, национальные особенности лексических значений) в конечном счете обусловливается, таким образом, неодинаковым распределением у них обозначения явлений действительности. В данном случае играет роль даже простой количественный момент. Когда, например, цвета спектра в современных индоевропейских языках обозначаются семью словами, а во многих туземных языках Америки только тремя, — ясно, что такие слова будут значительно различаться по своему значению, хотя они и обозначают в своей совокупности одно и то же явление. Но, как правильно отмечает Вандриес, «с точки зрения обозначения, все, что может быть сказано на одном языке, без сомнения, может быть сказано и на любом другом… различия будут наблюдаться только в структуре форм и их дополнительных значениях»[432].

    Следовательно, и в данном случае формирования лексических значений слов и их отношений к логическому понятию мы опять сталкиваемся с явлением, подобным тому, которое было описано в предыдущем разделе, несмотря на все различие в отношениях участвующих тут величин. Различия в лексических значениях разноязычных слов сводятся как бы к различиям разных систем мер: системы мер различны, но измеряемые ими пространства, высоты и долготы остаются одними и теми же. И определим ли мы длину какого-либо предмета в 10 аршин или в 7,1 метра — объективное содержание этого различного способа измерения не изменится для нашего сознания.

    Логические и грамматические категории

    Этот вопрос обычно рассматривается в лингвистической литературе в широком плане. Отношение логических и грамматических категорий и взаимоотношение суждения и предложения чаще всего исследуются как единая проблема[433]. Представляется более целесообразным, однако, рассматривать их раздельно, так как между ними существует известное различие. Достаточно указать на тот факт, что в проблеме отношений суждения и предложения в отличие от проблемы взаимоотношения логических и грамматических категорий мы имеем дело с комплексными, сложными образованиями, которые на первый план научного исследования, естественно, выдвигают вопрос о законах их построения и соотносимости этих законов.

    В общем комплексе вопросов, связанных с почти безграничной проблемой языка и мышления, последовательнее сначала заняться выяснением взаимоотношений логических и грамматических категорий. Здесь необходимы, однако, сначала некоторые уточнения.

    Этот вопрос, может быть, правильнее следовало бы формулировать несколько иным образом и говорить о взаимоотношении логических понятий и грамматических значений. Во всяком случае именно понятие и значение должны быть исходными пунктами исследования. Так же как и понятия, грамматические значения могут быть очень разнообразными, и говорить, как это часто делают, что они выражают лишь отношения, было бы неправомерно. М. И. Стеблин-Каменский справедливо замечает, что грамматические значения разнообразны «прежде всего по своему содержанию. Значение падежа, например, — одно из наиболее распространенных грамматических значений — имеет своим содержанием то или иное отношение между словами или, точнее, между тем, что обозначает слово, стоящее в данном падеже, и тем, что обозначает другое слово. Другие грамматические значения имеют своим содержанием совсем другие отношения. Залог, например, выражает определенные отношения действия к его субъекту или объекту, тогда как наклонение выражает определенные отношения действия к действительности. Грамматическое значение, которое называется «определенностью» и «неопределенностью» существительного, имеет своим содержанием известное отношение между значением слова и действительностью. Еще более сложное отношение, очень условно определяемое как «предметность в грамматическом смысле слова» и т. п., является содержанием значения существительного как части речи. Сомнительно, впрочем, можно ли в последнем случае говорить об отношении в собственном смысле, т. е. связи между двумя величинами, По-видимому, грамматическое значение вовсе не обязательно имеет своим содержанием то или иное отношение в собственном смысле. Так, глагольный вид выражает, очевидно, не отношение или связь между двумя величинами, а некоторый присущий действию признак (мгновенность, законченность и т. д.). Точно так же и число существительного выражает в сущности не отношение, а некоторый присущий предметам признак (множественность)»[434]. Специально различным видам грамматических значений посвящена интересная работа И. П. Ивановой[435], в которой всесторонне рассматривается этот вопрос.

    Но при всех своих возможных различиях грамматические значения обладают общим качеством, отделяющим их от лексических значений. В плане чисто лингвистическом это различие заключается в их функциях и в способах выражения средствами грамматической структуры языка. Выражение грамматических значений определенными показателями, имеющими в языке систематический характер, превращает их в грамматические категории. Академическая «Грамматика русского языка» определяет грамматическую категорию следующим образом: «Общие понятия грамматики, определяющие характер или тип строя языка и находящие свое выражение в изменении слов и в сочетании слов в предложениях, обычно называются грамматическими категориями»[436]. Несомненно, более удачное и более точное определение грамматической категории дается в упомянутой работе И. П. Ивановой: «Понятие грамматической формы включает два обязательных элемента: грамматическое значение и грамматический показатель. Грамматическое значение, выраженное постоянным, закрепленным за ним формальным показателем, является необходимым элементом грамматической формы. Совокупность форм, передающих однородное грамматическое значение, составляет грамматическую категорию»[437].

    В вопросе об отношениях грамматических категорий (грамматических значений) и логических понятий можно обнаружить резко противоположные мнения. Одну точку зрения, пожалуй, с наибольшей точностью высказал английский философ, историк и экономист Стюарт Милль. «Задумаемся на мгновение над тем, что такое грамматика, — пишет он. — Это наиболее элементарная часть логики. Это начало анализа процесса мышления. Принципы и правила грамматики — средства, с помощью которых формы языка приспособляются к универсальным формам мышления. Различия между разными частями речи, между падежами имен, наклонениями и временами глаголов, функциями частиц являются различиями мысли, а не просто слов… Структура всякого предложения есть урок логики»[438]. Не следует думать, что логицизм в грамматике умер вместе с К. Беккером или Ф. И. Буслаевым. Он всегда проявлялся в той или иной форме и достаточно активно дает себя знать и в наши дни. Для примера можно привести попытку упорядочения грамматики на логической основе, сделанную датским языковедом Вигго Брёндалем. Он исходит из четырех частей речи, выделенных Аристотелем, отрицая последующие классификации и, в частности, даже те, которые были сделаны александрийцами и римскими грамматиками. Эти четыре части речи он именует новыми именами: relatum(R), descriptum (D), descriptor (d) и relator (r). Когда между всяким соотносимым элементом устанавливается отношение и когда каждый определяемый элемент определен, т. е. когда налицо полный комплект указанных частей речи — RDrd, тогда предложение можно считать законченным. Между четырьмя частями речи и логическими категориями у Брёндаля наличествует строгое соответствие: языковой relatum соответствует логической категории субстанции и находит свое наиболее полное выражение в именах собственных; descriptum соответствует количеству и получает свое чистое выражение в числительных; descriptor отождествляется с качеством и в чистом виде представлен в наречиях; наконец, relator равнозначен отношению и свое чистое выражение находит в предлогах. Таким образом, имена собственные, числительные, наречия и предлоги являются первичными частями речи всех языков мира[439]. Иное воплощение получает логический принцип в трудах А. Сэше, который связывает части речи с реальными категориями внешнего мира через посредство представлений[440]. В своем капитальном труде Ф. Брюно стремится, как он сам говорит, к «методическому определению фактов мышления, рассматриваемых и классифицируемых с точки зрения их отношения к языку, а также установлению средств выражения, соответствующих этим фактам мышления»[441]. Этими именами, конечно, далеко не исчерпывается список лингвистов, в том или ином виде опирающихся на логический принцип истолкования грамматических категорий.

    Другие языковеды занимают диаметрально противоположную позицию в этом вопросе. «Языковые и логические категории, — пишет, например, Г. Штейнталь, — являются несовместимыми понятиями, они соотносятся друг с другом так же, как понятия круга и красного»[442]. В другом своем труде он говорит: «Универсальная (логическая) грамматика не более постижима, чем универсальная форма политической конституции или религии, универсальное растение или универсальная форма животного; единственное, что должно нас занимать, — это определение того, какие категории в действительности существуют в языке, не исходя при этом из готовых систем категорий»[443]. И Мадвиг всячески подчеркивал, что «грамматические категории не имеют ничего общего с реальными отношениями вещей как таковых»[444]. Эта точка зрения также имеет своих представителей в современной лингвистике, и даже в большей степени, чем логистическое направление. К ней, по сути говоря, примыкают все представители лингвистического бихейвиоризма и американской дескриптивной лингвистики, стремящиеся обойтись вообще без смысловой стороны языка (подведомственной металингвистике) и сосредоточивающие свои усилия на описании внешней формальной структуры языка. Против каких-либо отношений грамматических категорий с логическими выступают и современные языковеды, придерживающиеся более или менее традиционных и отнюдь не крайних взглядов. Так, В. Грэфф пишет по этому поводу: «Классификации, обнаруживаемые в лингвистической структуре, бессознательны и практичны, но не логичны. Они создаются и употребляются инстинктивно, способствуя организации лингвистического материала и создавая удобную систему знаков для индивидуального выражения и социального общения. Грамматисты не должны стремиться постулировать какие-либо категории, а затем искать их эквиваленты в соответствующих языках… Грамматические и логические классификации обычно расходятся»[445].

    Между этими двумя крайними позициями можно обнаружить большое количество промежуточных, даже приблизительное описание которых заняло бы слишком много места. Не вдаваясь в их перечисление, обратимся к свидетельству лингвистического материала, чтобы выяснить, в какой мере он оправдывает выводы описанных двух точек зрения.

    Языковеды, занимающиеся вопросом отношения грамматических и логических (покоящихся на обобщении предметов действительности) категорий, обычно указывают на их расхождение. Так, если взять предложение Солнце всходит и заходит, то грамматически оно выражено в формах настоящего времени, но его действие можно одинаково правомерно отнести и к настоящему, и к прошлому, и к будущему времени. Формами настоящего времени мы нередко описываем события, происшедшие в прошлом: Иду я вчера по улице и встречаю своего знакомого. Глагольные формы настоящего времени можно употреблять и для описания будущих действий: Завтра я еду в Ленинград. На различие между грамматическим и объективным временем указывает и неодинаковое количество временных форм в разных языках. В современном английском глагол имеет 12 временных форм (а в древнеанглийском их было всего 2), в немецком 6, в русском 3 (с видовыми модификациями), в арабском 2, а в некоторых языках глагол вообще не имеет временных форм (например, в языке ваи, бытующем в Либерии, nta означает и «я иду», и «я шел», и «я буду идти»). В ряде языков временные различия носят весьма осложненный характер. Так, глагол ненецкого языка имеет две временные формы — одну специально для прошедшего времени и другую для обозначения настоящего, прошедшего и будущего (например, шлем — «я живу», «я жил» и «я буду жить»). В некоторых языках временные значения не обязательно связываются с глаголом. В эскимосском языке Аляски ningia — «холод», «мороз» имеет прошедшую форму ninglithluk и будущую ninglikak: из puvok — «дым» можно образовать прошедшую форму puyuthluk — «то, что было дымом» и будущую puyoqkak — «то, что будет дымом» — слово, употребляемое для обозначения пороха[446]. В языке хупа (язык американских индейцев) суффикс neen обозначает прошедшее время и употребляется как при глаголах, так и при именах: xontaneen — «дом в развалинах (бывший дом)», xoutneen — «его покойная жена (жена в прошлом)» и т. д.[447].

    Такие же несоответствия мы обнаруживаем и в числе. Употребляя в русском выражении мы с тобой, вы с братом, мы допускаем логическую нелепость, так как, например, в выражении мы с тобой речь идет не о каком-то множестве (мы), к которому добавляется еще кто-то (с тобой), но это мы уже включает это добавление (с тобой). Так называемые вежливые формы обращения Вы (Вам, Ваш и пр.) и архаические они, оне также обнаруживают противоречия между грамматической формой и реальным содержанием, что приводит и к нарушениям грамматического согласования: Вы сегодня не такая как вчера (вместо не такие). Неправильны с логической точки зрения и выражения типа хорошее вино делают в Грузии, из рыбы мы едим только щуку и сазана (ср. так называемое «неизменяемое» множественное число в английском many fish и датском mange fisk — «много рыбы»). Логические неправильности в грамматическом выражении числа проявляются многообразными способами. Ср., например, такие несовпадения, как в англ. the people, русск. люди и немецк. die Leute. В современном исландском языке в einir sokkar — «пара носков» наличествует своеобразное множественное число от einn — «один», Сложно обстоит дело с обозначением парных предметов, например: очки — нем. eine Brille, англ. a pair of spectacles, франц. une paire de lunettes, датск, et par briller. В венгерском языке, когда по-русски говорят у меня слабые глаза (мн. ч.), у него дрожат руки (мн. ч.), существительные употребляются в единственном числе; а szemem (eд. ч.) gyenge, reszketakeze (ед. ч.). Такое употребление приводит к тому, что в отношении одного глаза или ноги вводится обозначение fйl — «половина»: fйlszemmel — «одним глазом» (буквально «половиной глаза»), fйllбbarasбnta — «хромой на одну ногу» (буквально «хромой на половину ноги»).

    Если обратиться к категории рода, то и в этом случае обнаруживаются прямые несоответствия, которые можно продемонстрировать на следующих сопоставлениях примеров из русского, немецкого и французского языков: солдат — der Soldat — le soldat (естеств. род. — мужск., грамм. род — мужск.); дочь — die Tochter — la fille (естеств. род — женск., грамм, род — женск.), воробей — der Sperling — le cheval (естеств. род — женск. и мужск., грамм, род — мужск.), мышь — die Maus — la souris (естеств. род. — женск. и мужск., грамм, род — женск.), das Pferd (естеств. род — мужск. и женск., грамм, род. — средн.); das Weib (естеств. род — женск., грамм. род —  средн.); комната — die Frucht — la table (естеств. род — нет, грамм. род — женск.) и т. д.[448].

    В каждом языке можно обнаружить значительное количество подобных логических неправильностей и несоответствий. Они и дают некоторым языковедам основания для обвинения языка в нелогичности или даже алогичности. Но действительно ли примеры, подобные приведенным выше, оправдывают такой вывод?

    При прямом сопоставлении логических и грамматических категорий между ними устанавливается значительное расхождение. Это обстоятельство дает основание утверждать только то, что грамматические значения никак нельзя отождествлять с логическими понятиями. Но значит ли это, что надо вдаваться в другую крайность и отрицать вообще всякую связь между логическими и грамматическими категориями? Если отказаться от прямолинейного сопоставления логических понятий и грамматических значений (что необходимо только для доказательства равнозначности грамматических и логических категорий), то такой вывод отнюдь не обязателен. Можно ли утверждать, что грамматические значения совершенно независимы от логических понятий и в той или иной мере не отражают эти последние? Для такого утверждения нет, конечно, никаких оснований. Если между понятиями и грамматическими значениями нет прямого параллелизма, то между ними нет и разрыва. Всякий раз, когда мы пытаемся осмыслить сущность грамматического значения, мы неизбежно приходим в конечном счете к понятию. Не случайно так трудно провести демаркационную линию между грамматическим и лексическим значением, а связь последнего с понятием совершенно очевидна.

    Зависимость грамматических значений от понятий очень тонко подметил О. Есперсен. Описав на основании чисто грамматических признаков ряд синтаксических категорий, он пишет далее: «Мы установили все эти синтаксические понятия и категории, ни на минуту не выходя за пределы сферы грамматики, но, как только мы зададимся вопросом, что за ними стоит, мы тотчас же из области языка вступаем во внешний мир (конечно, в той его форме, в какой он отражается в человеческом сознании) или в сферу мышления. Так, многие из перечисленных выше категорий обнаруживают очевидное отношение к сфере вещей: грамматическая категория числа совершенно ясно соответствует существующему во внешнем мире различию между «одним» и тем, что «больше одного»; чтобы осмыслить различные грамматические времена — настоящее, имперфект и т. д., — необходимо соотнестись с объективным понятием «времени»; различия трех грамматических лиц соответствуют естественному различию между говорящим человеком, человеком, к которому обращена речь, и человеком, находящимся вне данной речевой коммуникации. У ряда других категорий их совпадение с предметами и явлениями, находящимися за пределами языка, не столь очевидно. Поэтому-то так часто безнадежно запутываются те ученые, которые стремятся установить такое соответствие и, например, полагают, что грамматическое различие между существительным и прилагательным совпадает с различием внешнего мира между субстанцией и качеством, или пытаются построить «логическую» систему падежей и наклонений… Внешний мир, отражающийся в человеческом сознании, чрезвычайно сложен и поэтому не следует ожидать, что люди всегда находят наиболее простой и точный способ обозначения для мириадов явлений и всего многообразия существующих между ними отношений, о которых им надо сообщить друг другу. По этой причине соответствие между грамматическими категориями и категориями внешнего мира никогда не бывает полным и повсюду мы обнаруживаем самые необычные и курьезные переплетения и перекрещивания»[449].

    О. Есперсен правильно подметил зависимость грамматических категорий от логических (отражающих, как он говорит, категории внешнего мира, т. е. категории объективной действительности). Но его объяснение несовпадений между ними едва ли выдерживает критику. По О. Есперсену получается, что язык в «спешке» общения хватается за первый попавшийся и более или менее подходящий способ передачи нового содержания, который не всегда может оказаться наиболее удачным и адекватным этому передаваемому содержанию. Такое объяснение отдает язык во власть слепой случайности и лишает процессы его развития всякой закономерности. Сам язык предстает в этом случае в виде более или менее хаотического нагромождения иногда удачных, а иногда неудачных «отражений» внешнего мира.

    В предшествующем изложении уже многократно отмечалось, что язык представляет структуру, функционирование и развитие которой подчинены строгим закономерностям. Поэтому и отношения между грамматическими и логическими категориями покоятся не на цепи более или менее удачных или неудачных «встреч» явлений внешнего мира с языком, а на определенной закономерности, в известном смысле повторяющей ту, которая связывает понятие и лексическое значение (см. предыдущий раздел).

    Выше приводились определения грамматического значения и грамматической категории. Из этих определений явствует, что грамматическое значение не существует независимо, а лишь в составе грамматической категории, образуя его «смысловую» сторону. Несмотря на то, что в грамматическом значении сосредоточиваются собственно логические элементы, на основании которых только и возможно соотносить его с объективными категориями «внешнего мира», оно именно в силу того, что существует только в составе грамматической категории в качестве его «внутренней» стороны, является чисто лингвистическим фактом и как таковой неизбежно должен отличаться от логического.

    Ведь когда, например, мы имеем дело с грамматическими временами, мы сталкиваемся не с чистыми понятиями объективного времени. Понятие времени в данном случае только подоснова, на которой вырабатывается собственно лингвистическое явление, когда оно в составе языка приобретает «качество структурности» в том его виде, которое характерно для грамматической стороны языка. С помощью грамматических форм времени передается последовательность действий во времени — это от понятия объективного времени. Но в структуре языка временные формы выполняют наряду с этим и другие собственно языковые функции, упорядочивая языковой материал и включаясь в закономерные отношения, существующие внутри структуры языка. При этом очень часто они настолько тесно переплетаются с другими грамматическими категориями, что употребление одной в обязательном порядке требует согласования с другой. В немецком, например, наличествует три формы прошедшего времени, которые обычно именуют имперфект, перфект и плюсквамперфект. Употребление их строго дифференцированно: изложение может проходить в формах имперфекта или перфекта, но это будет сопровождаться дополнительными смысловыми и стилистическими разграничениями. Область имперфекта — последовательное повествование, не содержащее утверждения; перфект, напротив того, подчеркивает определенное утверждение, и сфера его употребления — разговорная, более живая по своим интонациям речь, диалог. Плюсквамперфект не самостоятельная временная форма: он используется для разграничения последовательности действий, совершающихся в прошлом, и строго сочетается только с имперфектом: Georg dachte an seine Brьder, besonders an seinen kleinsten, den er selbst auf gezogen hatte Русский язык часто прибегает в этих случаях к использованию видовых значений: Георг думал (несов. вид) о своих братьях, особенно о самом маленьком, которого он сам воспитал (сов. вид). В русском языке временные формы глагола неотделимы от видовых, и когда это обстоятельство игнорируется, нарушаются законы функционирования структуры русского языка.

    Прекрасным примером того, что в русском языке нельзя ориентироваться только на одну объективную временную отнесенность событий, а необходимо учитывать и их положение в структуре языка, сочетаемость с другими (видовыми) грамматическими категориями и собственно языковые функции, может служить следующий отрывок из изданной в Ужгороде (в 1931 г.) книги: «Старик, впрочем, был хорошим квартирантом. Наемное платил точно и повёл себя во всяком отношении честно. Раз в неделю приходила служанка и сделала в квартире порядок. Старик обедал в городе, но завтрак к вечеру приготовил себе сам. Иначе был аккуратный и точный, вставал утром в часов семь, а часов восемь оставил квартиру. Три часа провел в городе, но между одиннадцатью и часом дня всегда находился дома, когда часто принимал посетителей, впрочем очень странных. Приходили дамы и господа, частью хорошо одетые, частью же с сомни тельной внешностью. Иногда и карета приостановилась на углу улицы, выступил из нее господин, осматривался осторожно, потом залез в квартиру Баргольма»[450].

    Как уже указывалось выше, временные формы глагола могут употребляться даже во «вневременном» (абсолютном) значении: Мы живем в Москве; Свет движется быстрее звука; Солнце всходит и заходит и т. д.

    Таким образом, как и в лексическом значении, понятие в грамматическом значении перерабатывается в лингвистическое явление, и, как в лексическом значении, «первичные» качества понятия используются в грамматических категориях для собственно языковых целей. Следовательно, исходными в данном случае являются понятия, а грамматические категории — производными от них. «В этих условиях, — пишет М. Коэн, — совершенно очевидным становится следующее: понятия отражаются в грамматических системах и воспроизводятся в них в большей или меньшей степени; не грамматические системы обусловливают возникновение понятий»[451]. Это утверждение М. Коэна подтверждается и наблюдениями над становлением грамматических категорий, отдельные из которых, несомненно, восходят к лексическим явлениям.

    Отмеченные между грамматическими и лексическими значениями сходства не должны давать повод для заключения о их полной равнозначности. Равнозначными они не могут быть уже потому, что лексические и грамматические элементы выполняют в структуре языка отнюдь не одинаковые функции. Если они и имеют общие исходные элементы (понятие), то, получив специфические для разных сторон языка (лексика и грамматика) «качества структурности» и превратившись в лингвистические явления неоднородного порядка, они никак не могут быть тождественными по своим языковым качествам.

    Но в лексических и грамматических значениях есть различия и внутреннего порядка. Как уже указывалось, в рождении лексического значения участвуют три силы: структура языка, понятие и предметная соотнесенность.

    Понятие находится в данном случае как бы в положении между структурой языка и предметом и, превращаясь в лексическое значение, испытывает воздействие с обеих сторон — со стороны структуры языка и со стороны предмета. Иное дело грамматическое значение. Здесь фактически участвуют только две силы: структура языка и понятие, которое хотя и возникло в мире предметов, но затем «отмыслилось», абстрагировалось от них. Это обстоятельство и делает грамматическое значение малочувствительным к конкретным лексическим значениям слов, подключающихся под ту или иную грамматическую категорию. В этом случае обычно говорят о том, что грамматика устанавливает правила не для конкретных слов, а для слов вообще.

    Суждение и предложение

    Вопрос об отношении суждения и предложения — один из наиболее сложных и вместе с тем, пожалуй, наименее исследованных. Здесь более чем в какой-либо иной области путаются и взаимно подменяются языковые и логические явления и признаки. Но, с другой стороны, провести разграничивающую линию здесь сложнее и труднее, чем в других случаях взаимоотношений категорий языка и категорий мышления.

    Как уже указывалось в предыдущем разделе, в данном случае приходится иметь дело со сложными, составными образованиями как в области языка, так и в области логики, и этим своим качеством данный вопрос отличается от разобранных выше вопросов о формах отношения языка и мышления. Соответственно с этим и общее направление исследования несколько меняется. На первый план здесь выступают законы построения суждения и предложения, их структурные компоненты и способы взаимосвязи. Немаловажным является в данном случае также и вопрос о функциях предложения и суждения. Ведь очевидно, что предложение, с одной стороны, нельзя отождествлять с языком вообще (а такое отождествление довольно часто), и с другой — предложение и суждение имеют перед собой неодинаковые цели, выполняют разные функции — даже по отношению друг к другу. Достаточно сказать, что, например, суждение не обязательно ставит перед собой задачи коммуникации, в то время как предложение не только не отделимо от этой функции, но наряду с функцией формирования мысли прямо поставлено на ее службу.

    Конкретные решения вопроса об отношении суждения и предложения следуют в науке о языке по общим направлениям, выделенным уже выше. Одни ученые (логического направления) допускают прямое отождествление суждения и предложения. В русском языкознании к ним, например, примыкает Ф. И. Буслаев, который писал: «Суждение, выраженное словами, есть предложение»[452]. Другие — к ним, например, относится А. А. Потебня — исходят из противоположной точки зрения. «Грамматическое предложение, — писал А. А. Потебня, — вовсе не тождественно и не параллельно с логическим суждением»[453]. Существуют, разумеется, и менее категоричные по своим выводам точки зрения.

    Чтобы разобраться в этом вопросе, необходимо прежде всего возможно более точно и определенно представлять себе, что такое суждение (и каковы его характерные черты) и что такое предложение (и каковы его характерные особенности).

    Но тут сразу же возникают почти непреодолимые трудности: определений суждения и предложения такое количество и они так отличаются друг от друга, что уже сам выбор того или иного определения может привести к прямо противоположным конечным заключениям[454]80. Критический разбор даже наиболее ходовых определений[455] увел бы изложение далеко в сторону, поэтому в качестве отправных пунктов в дальнейшем будут использованы наиболее употребительные в советской науке.

    Советские логики определяют суждение следующим образом: «Суждением, — пишет П. С. Попов, — называется мысль о предмете (или предметах), в которой посредством утверждения или отрицания раскрывается тот или иной его признак или отношение между предметами»[456]. Несколько по-иному (однако не настолько, чтобы внести противоречия в последующее рассмотрение вопроса) определяется суждение в другой работе: «Суждение есть мысль, в которой утверждается или отрицается что-либо о чем-либо»[457]. К этому определению делается существенная оговорка: «В этом определении суждения как мысли, которое в основном совпадает с определением, данным Аристотелем, указывается отличительный признак формы суждения. Формальная логика изучает не все стороны суждения. Она занимается рассмотрением готовых суждений со стороны их структуры, а также тех вопросов, уяснение которых существенно для выявления структуры суждения»[458]. Эта оговорка направляет наше внимание на те вопросы, которые выше были формулированы как наиболее важные при изучении отношения суждения и предложения.

    Основными чертами суждения являются: 1. Атрибутивный его характер. «По своему содержанию всякое суждение имеет атрибутивный характер, т. е. оно отображает принадлежность или непринадлежность признака предмету. При этом следует иметь в виду, что под предметом суждения разумеется все то, о чем мы что-либо утверждаем или отрицаем»[459]. 2. Способность отображать тождества и различия предметов. «Не существует не только предметов без признаков, но и признаков без предметов. Отсюда следует, что, утверждая или отрицая принадлежность признака предмету суждения, мы вместе с тем отображаем тождество или различие предметов действительности. Утверждая принадлежность признака предмету, мы отображаем тождество предмета суждения со всеми теми предметами, которые обладают указанным в суждении признаком. Отрицая принадлежность признака предмету, мы отображаем отличие предмета суждения от тех предметов, которые обладают указанным в суждении признаком»[460]. 3. Суждение — мысль, которая является либо истинной, либо ложной. «Так как то, что мы утверждаем (или отрицаем), мыслится в суждении как на самом деле присущее (или не присущее) предмету суждения, то в силу этого всякое суждение является либо истинным, либо ложным. Суждение истинно, если то, что в нем утверждается, действительно присуще, а то, что отрицается, не присуще тому, о чем идет речь в суждении. Суждение ложно, если то, что в нем утверждается, на самом деле не присуще, а то, что отрицается, присуще тому, о чем идет речь в суждении»[461].

    Таковы характерные черты суждения, определяемого как категория логики. Обратимся теперь к выяснению структуры суждения и элементов, из которых оно строится.

    «Элементами суждения являются субъект, предикат и связка. Субъект есть знание о предмете суждения, предикат есть знание о том, что утверждается или отрицается о предмете: связка устанавливает, что мыслимое в предикате присуще или не присуще предмету суждения… Понятие «субъект суждения» необходимо четко отличать от понятия «предмет суждения». Предмет суждения — это то, о чем мы утверждаем или отрицаем что-либо в суждении. Субъект суждения — это понятие предмета суждения, т. е. понятие того, в отношении чего мы нечто утверждаем или отрицаем»[462].

    П. С. Попов называет субъект и предикат двумя основными элементами суждения, а связке он отводит следующую двоякую роль: 1. связь между указанными двумя основными элементами суждения; 2. установление утверждения или отрицания мысли[463].

    Обратимся теперь для сопоставления к определениям грамматического предложения, его основных черт, структуры и структурных элементов.

    Мы будем исходить из того определения, которое дает этому языковому явлению академическая «Грамматика русского языка»: «Предложение — это грамматически оформленная по законам данного языка целостная единица речи, являющаяся главным средством формирования, выражения и сообщения мысли. В предложении выражается не только сообщение о действительности, но и отношение к ней говорящего. Язык как орудие общения и обмена мыслями между всеми членами общества пользуется предложением как основной формой общения. Правила соединения слов и словосочетаний в предложения — ядро синтаксиса того или иного языка. На основе этих правил устанавливаются разные виды или типы предложений, свойственные данному конкретному языку. Каждый конкретный язык обладает своей системой средств построения предложения как предельной целостной единицы речевого общения.

    Каждое предложение с грамматической точки зрения представляет собой внутреннее единство словесно выраженных своих членов, порядка их расположения и интонации. Грамматические формы членов предложения специфичны для отдельного языка или группы родственных языков»[464].

    Что касается структурных членов предложения, то в нем, во-первых, выделяются главные члены (подлежащее и сказуемое) и второстепенные (определение, дополнение и обстоятельство). Во-вторых, в зависимости от наличия в предложении обоих его главных членов или же только одного[465], предложения могут быть двучленными, или двусоставными (Ребенок гладит кошку), и одночленными, или односоставными (Светает, морозит и пр.) Наконец, в отличие от логического строя мысли, который одинаков у всех народов, законы построения предложения значительно варьируются от языка к языку. «Один язык, — пишет в этой связи В. Энвисл, — осуществляет предикацию качества по отношению к субстанции посредством порядка субъект — предикат (СП), как арабский Allahu'akbar — «бог велик», или же порядка ПС, как в самоанском ua amiotonu ie alii — «справедливы вожди». В китайском определительное прилагательное предшествует подлежащему, а предикативное следует за ним, но в малайском определение следует за подлежащим, а за ним после паузы идет предикативное. В русской орфографии эта пауза иногда обозначается через тире, хотя определительное прилагательное предшествует подлежащему и имеет отличное от предикативного склонение. Устанавливать связь между подлежащим и сказуемым можно при помощи семантического ослабления указательного местоимения, как в китайском и арабском, или же осуществлять предикацию посредством семантически ослабленных глаголов со значением «становиться», «стоять», «вызывать» и т. п. Точно так же, когда предложение составляется из субъекта, глагола и объекта (СГО), то порядок их следования может быть СГО, как во французском, английском и китайском, или ГСО, как в гэльском bhuail iad ambord — «они ударили по столу», или ГОС, как в испанском batiу la retirada todo el ejйrcito francйs — «вся французская армия била отбой», или СОГ, как в латинском Balbus mururn aedificat. В языке может быть два или несколько таких порядков с некоторым варьированием смысла или же порядок может быть абсолютно безразличным, поскольку изменения форм слов достаточно ясно указывают на их отношения»[466]. Следует также отметить, что в качестве главных членов предложения не обязательно могут выступать только подлежащее и сказуемое. Так, например, в иберийско-кавказских языках, обладающих так называемой эргативной конструкцией, в качестве главного члена предложения выступает дополнение или объект (который, кстати говоря, в логическом суждении не выделяется). «Эргативная конструкция, — объясняет А. С. Чикобава, — состоит из переходного глагола и связанных с ним субъекта и объекта действия, причем реальный субъект — в специфическом падеже — эргативном или активном, ср. груз. cxeni (имен. п.) gaqida maman (эргат. п.), аварск. cu (имен. п.) bicana insuca (эргат. п.) с русск. лошадь продал отец, где объект (лошадь, коня) стоит в винительном падеже, а субъект (отец) — в именительном. Между тем в языках с эргативной конструкцией винительный падеж вообще отсутствует, и объект, как мы уже говорили, всегда стоит в именительном падеже»[467], т. е. именно в том падеже, который в языках номинативного строя характеризует подлежащее.

    Установив таким образом характерные черты и особенности как суждения, так и предложения (разумеется, речь при этом может идти только об основных и самых существенных моментах), постараемся теперь выяснить, что различает суждение и предложение и что их связывает.

    Может быть, основное различие между предложением и суждением заключается в том, что конкретное содержание суждения, устанавливающее истинность или ложность мысли и, как было отмечено выше, являющееся для суждения определяющим моментом, не имеет никакого значения для предложения. Говоря языком грамматики, мы констатируем, что «конкретное содержание предложений не может быть предметом грамматического рассмотрения. Грамматика изучает лишь структуру предложения, типические формы предложений, присущие тому или иному общенародному языку в его историческом развитии»[468]. Говоря языком логики, мы устанавливаем, что предложение и его структура не имеют никакого отношения к тому, является ли выраженное им суждение истинным или ложным. Иными словами, предложение никак не может быть критерием или арбитром истинности суждения. Это происходит потому, что истинность суждения определяется согласием заключенного в нем знания с объектом материального мира действительности, а предложение и его структура не отражают знания черт, сторон, свойств и отношений объектов материальной действительности и, следовательно, не способны определять соответствия знания объекту. Обратный вывод был бы равносилен признанию того, что истинность определяется структурой языка (в частности, истинность суждения — структурой предложения), что язык, таким образом, обладает качеством метафизики (о чем говорилось выше) и что так как структура предложения различна, то и критерии истины (а следовательно, и сама истинность) различны. А это представляется уже очевидной нелепостью.

    Этот момент, различающий суждение и предложение, заслуживает самого внимательного к себе отношения в силу того, что он в настоящее время определяет целые лингвистические и философские концепции. Представители логического позитивизма — Р. Карнап[469], Б. Рассел[470], Ч. Моррис[471] и др. — оказали в этом плане известное влияние на оформление ряда новых проблем в науке о языке. Так, например, Р. Карнап, способствовавший своими работами предельной формализации логики, выдвинул тезис, что логика — это есть (или должна быть) синтаксис.

    Ставя знак равенства между логикой и синтаксисом, Р. Карнап доказательство истинности того или иного суждения (т. е. логической категории) строит на основе формальных отношений, существующих внутри предложений (т. е. в языковой категории). Таким образом, предложение и различные его типы (как чисто формальная система исчислений или calculus) превращается в средство логического манипулирования, и истинность суждения определяется не согласием знания, фиксированного в суждении, с объектом, а посредством синтаксических формальных отношений.

    Не следует думать, что зарубежные языковеды целиком принимают теории логических позитивистов и свои лингвистические исследования строят на положениях, подобных изложенному выше. Скорее наоборот. На предпоследнем международном лингвистическом конгрессе (в Лондоне, 1–6 сентября 1952 г.), где этот вопрос был подвергнут специальному обсуждению, он с большей или меньшей уклончивостью решался почти всеми выступавшими в этой связи лингвистами отрицательным образом. Так, В. Хаас (Англия) заявил следующее: «От Аристотеля до наших дней анализ логического языка обычно путают с логическим анализом языка. Язык отличается от calculus как организм от машины. Логическая грамматика обеспечивает речи логическую структуру посредством ограничения: а) предложений до двух типов синтаксических структур — предикативной и реляционной, и б) слов до трех частей речи — субъекта, предиката и связки. Каждое предложение выражает определенный анализ (т. е. отбор известного количества особенностей или отрезков речи), а каждое слово указывает на отдельный отрезок, особенность или отношение. Если бы эти ограничения носили универсальный характер, ни один язык не мог бы быть живым. Синтаксис, сведенный только к соединению того, что дано в словах, перестал бы исполнять свое основное назначение, которое заключается в том, чтобы из ограниченного количества простых символов (слов) создавать безграничное многообразие сложных символов (предложений). Речь — творческий процесс, способный выражать то, что не выражено ни в одной ее части, ни в их совокупности. Предложения (из которых строится речь) раскрывают регулярные типы взаимодействия составляющих их символов… Логическое понятие значения не соответствует действительным отношениям синтаксического взаимодействия»[472].

    «С моей точки зрения, — отметил Дж. Уотмоу (США), пожалуй, больше, чем кто-либо из лингвистов, приближающийся к позициям логического позитивизма, — не «синтаксис» создает логику (как считают одни), и «логика» не создает синтаксиса (как считают другие) — истина лежит где-то посередине между этими двумя крайними позициями, и язык и «мышление» взаимодействуют и формируют друг друга. Уорф, например, был неправ, когда заявлял, что ньютоновская физика — прямое следствие языка определенной структуры, как будто современная физика есть лингвистическое изобретение. Но, с другой стороны, не следует полагать, что наши языковые привычки не имеют ничего общего с логикой»[473].

    А. Вассерштайн (Англия) высказал еще более категорическую точку зрения: «Формальная логика имеет отношение к процедуре выведения заключения, но она не имеет отношения к истине. Другими словами, она имеет дело лишь с формой, но не с содержанием. Можно даже пойти еще дальше и утверждать, что логики исследуют не форму суждения как таковую, а форму процесса перехода от одного утверждения к другому. Истина, вне зависимости от того, как она определяется, не имеет к этому никакого отношения. Повторяем еще раз: форма и содержание раздельны и отличны. Лингвистика имеет дело и с формой и со значением… Значение, разумеется, совершенно отлично от истинности или соответствия фактам. Например, утверждение — Этот стол сделан из шоколада — неправильно, но оно имеет значение… В логике, далее, нет никакой связи между формой и содержанием; можно даже сказать, что в ней одна форма без содержания. В лингвистике, напротив того, форма и значение (содержание) нераздельны»[474].

    Таким образом, даже при очень различном понимании задач логики и синтаксиса можно с полной определенностью утверждать, что та характерная черта суждения, которая связана с утверждением его истинности или ложности, совершенно неприложима к предложению.

    Обратимся теперь к другой характерной черте суждения — его атрибутивному характеру — и посмотрим, в какой степени она приложима к предложению. Сюда же можно присоединить и ту особенность суждения, что оно отображает тождества и различия предметов. Для того чтобы предложение способно было обладать атрибутивным характером и отображать тождества и различия предметов, оно должно иметь прямое отношение к своему содержанию, так как только в нем возможно выявление указанных двух качеств. Между тем, как уже отмечалось, содержание предложения не может иметь никакого отношения к его грамматическим качествам. Следует также отметить, что для осуществления атрибутивности (так же как и для выявления тождественности) необходимы минимум два члена — субъект и предикат (не говоря уже о связке), а предложения могут быть одночленными (Морозит.) и, следовательно, не обладать необходимым для осуществления суждения минимумом своих элементов. Подводя итог сопоставлению характерных черт суждения с особенностями предложения, мы не обнаруживаем между ними прямых параллелей. Характерные черты суждения целиком покоятся на соотнесении его с объектами материальной действительности и существующими между ними реальными отношениями. Предложение же (его структура) никакого отношения к ним не имеет.

    Не менее существенные различия между суждением и предложением выявляются при обратном сопоставлении — приложимости особенностей предложения к суждению. Предложение, помимо отмеченной полной отреченности от реальных качеств явлений, о которых оно сообщает (т. е. от содержания сообщения), обладает рядом свойств, которые не находят никакого отражения в природе суждения. Возникающие здесь различия целиком покоятся на наличии у предложения коммуникативной функции, которой суждение не знает. Так, предложение не только сообщает определенное содержание, но и выражает отношение говорящего к этому содержанию (наклонения). В структуре предложения находят прямое отражение вопрос, волеизъявление, эмоциональные и стилистические качества. Совокупности всего этого, включаемого в прагматику, суждение лишено.

    Быть может, среди состава членов предложения и суждения мы обнаружим больше сходств, поскольку именно они чаще всего отождествлялись друг с другом: субъект с подлежащим, предикат со сказуемым. Различия здесь прежде всего количественные: суждение знает только три члена (субъект, предикат и связку), предложение же, помимо главных членов (которые только и поддаются отождествлению с указанными элементами суждения), обладает еще и второстепенными, которые не находят никакой параллели среди элементов суждения. Но и главные члены предложения очень часто показывают значительные отличия от элементов суждения. Цитированная уже выше «Логика» отмечает в этой связи: «…подлежащее и сказуемое предложения часто не совпадают с субъектом и предикатом суждения. В простом нераспространенном предложении Стакан разбился подлежащим будет стакан, а сказуемым разбился. Предикатом же здесь может быть как разбился, так и стакан. Если предметом суждения у нас был стакан, то тогда предикатом будет разбился. Если же предметом суждения был предмет, который разбился, то предикатом будет стакан, и мы скажем в таком случае: стакан разбился, выделяя ударением предикат суждения, либо: разбился стакан, выделяя предикат суждения не только ударением, но и постановкой его на второе место в предложении. Еще рельефнее несовпадение субъекта и предиката суждения со сказуемым и подлежащим предложения выступает в распространенных предложениях»[475].

    Приведенный пример с большой отчетливостью показывает, что различия членов предложения и суждения обусловливаются самыми качественными особенностями суждения и предложения и проистекающими отсюда отличиями функций их членов, в составе суждения, с одной стороны, в структуре предложения — с другой.

    До сих пор мы говорили только об отличиях суждения и предложения и обнаружили между ними значительные расхождения. Эти расхождения дают нам основание утверждать, что совершенно неправомерно говорить об отождествлений суждения и предложения как в целом, так и отдельных их элементов (например, субъекта с подлежащим и предиката со сказуемым). Отсюда, далее, следует, что определение синтаксических явлений в терминах логики (весьма распространенный обычай), равно как и явлений логики в синтаксических терминах (как это делает, например, Р. Карнап) также неправильно.

    Но значит ли это, что суждение и предложение представляют две независимые друг от друга величины, никак взаимно не соотносимые? Этого никак нельзя утверждать по той простой причине, что суждение протекает в языковых формах, оно оперирует словами и опирается на их лексические значения. Таким образом, наличие связи между предложением и суждением нельзя подвергать сомнению, но эта связь имеет менее интимный и взаимопроникающий характер, чем, например, у понятия и грамматической категории. Она более свободна, так как суждение и предложение являются сложными образованиями, а закономерности их построения обусловливаются несхожими факторами и потому различны. По каким же линиям проходит взаимодействие суждения и предложения?

    Как только что указывалось, предложение(так же как и суждение) есть сложное образование и, по-видимому, настолько подвижное, что оно способно воспроизводить в общих чертах структуру суждения. А необходимость такого воспроизведения диктуется не только тем, что само суждение протекает в языковых формах, но также и тем, что предложение служит целям сообщения (чего не знает суждение). Уже по своим функциям, следовательно, предложение имеет перед собой более широкие задачи и соответственно располагает, как это было констатировано выше, более разнообразными средствами, большей сложностью своей структурной организации, большим количеством типов построения, большей гибкостью. Но все это также в определенных пределах. Ведь предложение строится из элементов языка — слов, которые несут на себе печать структурных особенностей языка; в известном смысле их даже можно рассматривать как порождение его структуры. Слова обладают лексическими значениями, на которые и опирается построение суждения, но лексическое значение — это собственно языковое явление, оно есть элемент лексической системы данного языка и во многом в своем конкретном семантическом качестве обусловливается особенностями этой лексической системы. Со словом связаны определенные грамматические категории, которые относят его в определенный разряд слов и устанавливают закономерности его использования, в соответствии с которыми, например, нельзя имя существительное использовать как глагол и обратно. В слове находят свое отражение и более общие структурные особенности языка — его агглютинативный, флективный или корневой (аналитический) строй. Именно поэтому законы построения предложения, выражающего универсальную и не знающую никаких национальных модификаций структуру суждения, опираются на грамматические качества элементов (слов), из которых оно строится. Этим объясняется то общее, что мы обнаруживаем в структуре предложений разных языков, и то раздельное, что характеризует их как представителей определенных языковых структур.

    Общее у них идет от универсальной природы суждения, которое стремится найти свое выражение в формах любого языка и накладывает определенный отпечаток на предложение. Следует при этом учесть, пожалуй, наибольшую сравнительно с другими частями языка эластичность предложения и его способность поддаваться внешним влияниям. История языков знает много случаев синтаксических влияний одного языка на другой (например, латинского на древнегерманские, среднегреческого на древнерусский, русского на мордовские и тюркские и т. д.). И как раз ассимиляционные качества предложения не в малой степени мешают построению сравнительно-исторического синтаксиса родственных языков.

    Отдельное и частное у предложений идет от особенностей грамматической структуры языка. Эти особенности приводят к тому, что порядок построения предложения, как это было уже показано выше на примерах, значительно варьируется от языка к языку даже в пределах круга родственных языков. К этому следует добавить и ряд отмеченных дополнительных свойств предложения, обусловленных наличием в нем коммуникативной функции, которая имеет дело не только с мыслью, но и с чувством.

    По сравнению с другими явлениями языка предложение обладает рядом специфических качеств. Оно отрешено от всякого рода, так сказать, «привходящих» свойств. Лексическое значение слова прямо направлено на предметы действительности, грамматические категории опираются на логические понятия и поэтому всегда имеют определенное «содержание», через посредство которого соотносятся с внешним миром (а иногда и с лексическими значениями слов). Иное дело предложение. Оно никак не соотносится с сообщаемым им содержанием и поэтому замкнуто внутренним, собственно языковым миром. Оно стремится повторить структуру суждения, но только его форму, а не «содержание». Совершенно очевидно, что когда слова связываются в предложение, сама их связь осуществляется на основе их содержания (т. е. лексического значения), и если мы отвлечемся от лексических значений слов и позволим себе здесь произвол, то никакой действительной удобопонятной речи не получится. Но дело заключается в том, что когда мы связываем слова друг с другом на основе их лексических значений (т. е. их содержания), то и в этом случае действуют закономерности суждения, так как только через посредство этих лексических значений суждение соотносится с миром объективной действительности. А без такого соотнесения суждение не способно проявлять те свои качества, которые и превращают его в суждение — устанавливать истинность или ложность мысли, тождественность или нетождественность явлений и пр. Но когда вступает в свои права предложение и начинает осуществлять связь слов, служивших опорой суждения, то она основывается не на лексических значениях слов. Предложение отвлекается от всякого их содержания и устанавливает между словами связь исключительно на основе грамматических качеств слов, из которых оно составляется. Можно сказать, что предложение не знает никакого «содержания» в указанном смысле, но только реализует грамматические качества конструирующих его слов.

    Таким образом, и в данном случае, при разборе отношений суждения и предложения, мы опять-таки сталкиваемся с прямым взаимодействием категорий языка и мышления. Это взаимодействие носит специфический характер в силу сложного характера как предложения, так и суждения, но не вносит сколько-нибудь существенных изменений в принцип взаимоотношения категорий языка и мышления, в соответствии с которым язык, являясь орудием мысли, сам собой не создает логических величин.

    ***

    История советского языкознания последних десятилетий складывалась таким образом, что ему стремились придать строго унифицированные формы. Сначала «новое учение» о языке, а затем догматизм культа личности допускали лишь одно единственное и обязательное решение важнейших, в том числе и сугубо специальных, частных проблем науки о языке. Этими решениями могли быть только те. которые постулировались указаниями «вождей» науки, и которые языковедам предлагалось рассматривать в качестве стоящих вне влияния времени и развития науки. Для ряда советских лингвистов такое положение стало настолько привычным, что они и не мыслят себе иного, и поэтому первоочередную задачу сегодняшнего дня советского языкознания, проходящего в борьбе мнений и переживающего творческий подъем, видят в поисках нового обязательного стандарта научных взглядов, а по сути дела — новой догмы. Такое понимание задач советского языкознания есть бесспорный пережиток недавнего прошлого и он находится в полном противоречии с интересами советской науки. В соответствии со сказанным изложенные в настоящей книге положения не следует рассматривать как такие, которые претендуют на положение нового непогрешимого канона. Как уже указывалось в предисловии, они выражают точку зрения автора, и если послужат лишь стимулированию дискуссии но затронутым вопросам, то и в этом случае оправдают публикацию книги.



    Примечания:



    3

    Там же, стр. 61.



    4

    В.Гумбольдт. О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода. «Хрестоматия», стр. 80



    37

    А. И. Смирницкий. Объективность существования языка. Изд-во МГУ, 1954, стр. 27.



    38

    Думается, что нет надобности специально оговаривать такие явления как иностранные заимствования, которые, конечно, никак не могут поколебать общего принципа обусловленности языковых элементов.



    39

    Ф. деСоссюр. Курс общей лингвистики, стр. 81–82.



    40

    А.Мейе. Сравнительный метод в историческом языкознании. ИЛ, М., 1954, стр. 11–12.



    41

    W.Рогzig. Die Gliederung des indogermanischen Sprachgebiets. Heidelberg, 1954, SS. 54–55.



    42

    А. И. Смирницкий. Сравнительно-исторический метод и определение языкового родства. Изд-во МГУ, 1955, стр. 45.



    43

    А.Мейе. Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков. Соцэкгиз, М.—Л., 1938, стр. 69.



    44

    Ф. деСоссюр. Курс общей лингвистики, стр. 127.



    45

    Ф. деСоссюр. Курс общей лингвистики, стр. 129.



    46

    А. И. Смирницкий. Сравнительно-исторический метод и определение языкового родства, стр. 26.



    47

    Р. А. Будагов. Из истории языкознания. Соссюр и соссюрианство. Изд-во МГУ, 1954, стр. 17.



    375

    «Мышление и язык». Госполитиздат, М., 1957, стр. 154–156.



    376

    См. Э. Сепир. Язык. Соцэкгиз, М., 1934, стр. 72.



    377

    Л.Леви-Брюль. Первобытное мышление. «Атеист», М., 1930, стр. 98–99. В книге Л. Леви-Брюля собран огромный материал, который сам по себе, независимо от его интерпретации, представляет выдающийся интерес для лингвистики.



    378

    D. Westermann. Grammatik der Ewesprache. Berlin, 1907, S. 229.



    379

    Напр., покачивание головы сверху вниз означает в Китае не согласие, а отрицание.



    380

    Пример языка монахов-трапистов, дающих обет вечного молчания, также свидетельствует об этом.



    381

    Л. С. Выготский. Мышление и речь. ОГИЗ, М… 1934, стр. 304.



    382

    Л. С. Выготский. Ук. соч., стр. 311–312.



    383

    Там же, стр. 317.



    384

    В. Гумбольдт. О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода. «Хрестоматия по истории языкознания XIX–XX веков», составленная В. А. Звегинцевым. Учпедгиз. М., 1956, стр. 78. Далее дано: «Хрестоматия».



    385

    В.Гумбольдт. Ук. соч., стр. 81.



    386

    В.Гумбольдт. Ук. соч., стр. 71.



    387

    Там же.



    388

    Е.Сassireг. Structuralism in Modern Linguistics. «Word», 1945, No. 1, p, 110.



    389

    Цит. по ст.: Н. Basilius. Neo-Humboldtian Ethnolinguistics. «Word», 1952, vol. 8, No. 2, p. 100.



    390

    С наибольшей полнотой взгляды Л. Вайсгербера изложены в четырехтомном исследовании «Von den Krдften der deutschen Sprache». Dьsseldorf, 1949–1950. (Наибольший интерес с точки зрения разбираемых вопросов представляет второй том: «Vom Weitbild der deutschen Sprache»). Популярное и более краткое изложение содержится в книге: L. Weisgerber. Das Gesetz der Sprache. Heidelberg, 1951. Хорошо обоснованное критическое рассмотрение его идей см. в работе: К. А. Левковская. Некоторые зарубежные языковедческие теории и понятие слова. Сб. «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». Изд-во АН СССР, 1961.



    391

    L. Weisgerber. Vom Weitbild der deutschen Sprache. Dьsseldorf. 1950, SS. 7–8.



    392

    Термин «поля» употребляли наряду с И. Триром также Г. Ипсен и В. Порциг, но в ином значении. См. по этому вопросу ст.: S. Цhman. Theories of the Linguistic Field. «Word», 1953, vol. 9, No. 2.



    393

    J.Trier. Das sprachliche Feld. «Neue Jahresbucher f. Wissenschaft u. Bildung», 1934, 10, S. 429.



    394

    L.Wеisgerber. Vom Weitbild der deutschen Spraclie. SS. 26–28.



    395

    L.Weisgerber. Ор. cit., S. 39.



    396

    L.Weisgerber. DasGesetz der Sprache. Heidelberg, 1951, SS. 170–171.



    397

    Критическое изложение концепции Уорфа см. в работе: В. А. Звегинцев. Теоретико-лингвистические предпосылки гипотезы Сепира-Уорфа. Сб. «Новое в лингвистике», вып. I. ИЛ, М., 1960.



    398

    Е.Sapir. Conceptual Categories in Primitive Languages. «Science», 1931, vol. 74, p. 578.



    399

    В.Whorf. Collected Papers on Metalinguistics. Washington, 1952, p. 5.



    400

    В.Whorf. Ор. cit.. р. 11.



    401

    Ibid., р. 36.



    402

    См. St. Chase. Tyrany of Words. N. Y., 1938. В этих идеях Уорфа много близкого положениям так называемой «общей семантики» (general semantics), восходящей к А. Коржибскому. По сути говоря, «общая семантика» есть крайнее выражение гипотезы Сепира — Уорфа.



    403

    См. симпозиум «Language in Culture», под ред. Н. Hoijer. Chicago, 1954, р. 95.



    404

    В. L. Worf. Language, Thought and Reality. Selected writings. 1956, pp. 143–145. Русский перевод трех основных статей из этого сборника см. в «Новое в лингвистике», вып. 1. ИЛ, М… 1960.



    405

    B. L. Worf. Ор. cit., р. 153.



    406

    B. L. Worf. Op. cit., pp. 153–154.



    407

    Ibid., р. 156.



    408

    В. L. Worf. Ор. cit., р. 158.



    409

    Ibid., р. 159.



    410

    В.Гумбольдт. О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода. «Хрестоматия».



    411

    L.Weisgerber. Das Gesetz der Sprache, 1951, SS. 172–173.



    412

    L.Weisgerber. Vom Weitbild der deutschen Sprache 1950, S. 194.



    413

    P.Zinsli. Grund und Grat. Der Formaufbau der Bergwelt in den Sprachbegriffen der Schweitzer-deutschen Alpenmundarten. Zurich, 1937; см. также работу: К. Vossler. Volkssprachen und Weltsprachen. «Welt und Wort», 1946, S. 98 — и большой материал подобного же рода, собранный у Е. Cassirer (Philosophie der syrnbolischen Formen, I. Teil.: «Die Sprache», 1923) и у Л. Леви-Брюля («Первобытное мышление». «Атеист», М., 1930).



    414

    В. И. Ленин. Философские тетради. Госполитиздат, М., 1947, стр. 308.



    415

    Собственно, это отметил уже В. Гумбольдт, когда говорил, что «наряду с уже оформившимися элементами, язык состоит из способов, с помощью которых продолжается деятельность духа, указывающего языку его пути и формы».



    416

    L. Weisgerber. Vom Weitbild der deutschen Sprache. S. 38.



    417

    В.Whorf. Language, thought and reality. Selected writings. N. Y., 1956, p. 135.



    418

    Вся совокупность средств такого рода языкового воздействия изучается тем разделом науки о языке, который носит название стилистики.



    419

    S.Ohman. Theories of the Linguistic Field. «Word», 1953, vol. 9, No. 2, pp. 131–132.



    420

    Ш.Балли. Общая лингвистика и вопросы французского языка. ИЛ, М., 1955.



    421

    Материалы этой конференции собраны в сборнике «Language in Culture», вышедшем под редакцией Н. Hoijer. Chicago, 1954.



    422

    Цит. сб., стр. 18.



    423

    Цит. сб., стр. 136.



    424

    Не намереваясь исчерпать список работ, посвященных проблеме отношений понятия и лексического значения слова, в качестве примера можно привести следующие статьи: А. И. Смирницкий. Значение слова («Вопросы языкознания», 1955, № 2); Л. В. Ковтун. О значении слова («Вопросы языкознания», 1955, № 5); Ф. Травничек. Некоторые замечания о значении слова и понятия («Вопросы языкознания», 1956, № 1); Е. М. Галкина-Федорук. Слово и понятие в свете учения классиков марксизма-ленинизма («Вест. Моск. ун-та», 1951, № 9); П. С. Попов. Значение слова и понятие («Вопросы языкознания», 1956, № 6); Д. Т. Горский. О роли языка в познании («Вопросы философии», 1953, № 2); Л. Г. Воронин. Понятие и слово в свете марксистско-ленинского учения о единстве языка и мышления (автореферат канд. дис. Киев, 1954); Л. Д. Бланк. К вопросу о слове, понятии и значении («Уч. зап. Орехово-Зуевского гос. пед. ин-та», 1955, т. II). См. также кн.: К. А. Левковская. Лексикология немецкого языка (Учпедгиз. М. 1956, стр. 24–45), где дается критический обзор различных определений лексического значения.



    425

    Р. Якобсон в докладе The phonemic and grammatical aspects of language in their interrelation говорит поэтому поводу: «Фонема принимает участие в сигнификации, не обладая своим собственным значением. Семиотическая функция фонемы в составе более высокой лингвистической единицы заключается в указании, что эта единица имеет иное значение, чем эквивалентная единица» («Actes du sixiиme congrиs International des linguistes». Paria, 1949, p. 8).



    426

    По этой же причине, надо полагать, невозможен разрыв между фонетикой и фонологией, представляющими, по сути говоря, разные аспекты изучения одного явления.



    427

    «Краткий философский словарь». Госполитиздат, М., 1954.



    428

    «Логика» под ред. Д. П. Горского и П. В. Таванца. Госполитиздат, М., 1956, стр. 29–30.



    429

    В данном случае и других подобных случаях слово «предмет» употребляется в ощефилософском смысле. Под ним разумеются не только собственно предметы, но и процессы, отношения, состояния и вообще вся совокупность явлений действительнсти.



    430

    Е. М. Галкина-Федорук. Слово и понятие в свете учения классиков марксизма-ленинизма «Вестн. Моск. ун-та», 1951, № 9, стр. 124–125; Ф. Травничек. Некоторые замечания о значении слова и понятия. «Вопросы языкознания», 1956, № 1. Автор доказывает, что понятия содержатся и в междометиях.



    431

    См. К. А. Левковская. О принципах структурно-семантического анализа языковых единиц. «Вопросы языкознания», 1957, ? 1.



    432

    J.Vеndryes. La comparaison linguistique. «Bull. de la Soc. de Linguistique de Paris», 1945, pp. 16–17.



    433

    См., например, ст.: М. Н. Алексеев и Г. В. Колшанский. О соотношении логических и грамматических категорий. «Вопросы языкознания», 1955, № 5.



    434

    И.Стеблин-Каменский. Об основных признаках грамматического значения. «Вест. Ленингр. ун-та», 1954, № 6, стр. 159.



    435

    И.П. Иванова. К вопросу о типах грамматического значения. «Вест, Ленингр. ун-та», 1956, № 2.



    436

    Грамматика русского языка, т. I. Изд-во АН СССР, 1952, стр. 9.



    437

    Цит. соч., стр. 105. Обзор различных определений грамматической категории и их критику см. в ст.: А. И. Моисеев. О грамматической категории. «Вестн. Ленингр. ун-та», 1956, № 2. Сам автор статьи дает следующее определение грамматической категории: «Грамматическая категория — это наиболее общее грамматическое значение, являющееся обобщением двух или нескольких соотносительных между собой и противопоставленных друг другу более частных грамматических значений» (стр. 127).



    438

    St.Mill. Rectorial Address at St. Andrews, 1867, p. 8.



    439

    V.Вrondаl. Ordklasserne. Copenhagen, 1928; Morfologi og Syntax. Copenhagen, 1932.



    440

    A.Sechehayе. Essai sur la structure logique de la phrase. Paris, 1926.



    441

    F.Arunot. La Pensee et la langue. Paris, 1922, p. VII.



    442

    H.Steinthal. Grammatik, Logik und Psychologie. Berlin, 1855, SS. 221–222.



    443

    Н.Steinthal. Charakteristik der hauptsachlichen Typen des Sprachbaues. Berlin, 1860, S. 104.



    444

    J. N. Madvig. Kleine philologische Schriften. Leipzig, 1875, S. 121.



    445

    W. L. Graff. Language and Languages. N. Y. — London, 1932. pp. 190–191.



    446

    Вarnum. Grammatical Fundamentals of the Innuit Language of Alaska. Boston, 1901. p. 17.



    447

    F. Boas. Handbook of American Indian Languages. Washington, 1911. pp. 105, 111.



    448

    Ряд примеров взят из кн.: О. Jespersen. The Philosophy of Grammar. London, 1924.



    449

    О.Jespersen. The Philosophy of Grammar. London, 1924, pp. 53–54.



    450

    С.Элвестадт. Лиловая рукавица. Перевел д-р Иосиф Каминский. Ужгород. 1931, стр. 1.



    451

    М.Соhen. Social and Linguistic Structure. «Diogenes», 1956, No. 15., p. 45.



    452

    Ф. И. Буслаев. Историческая грамматика русского языка, ч. II, 1869, стр. 22.



    453

    А. А. Потебня. Из записок по русской грамматике, ч. I. Харьков, 1888, стр. 61.



    454

    Как известно, в работе J. Ries. Was ist ein Satz? Prague, 1951, приводится сто тридцать девять определений предложения.



    455

    Эту задачу успешно выполняют работы: П.С.Попов. Суждение и предложение. Сб. «Вопросы синтаксиса современного русского языка». Учпедгиз, М., 1950 и Е. М. Галкина-Федорук. Суждение и предложение. Изд-во МГУ, 1956.



    456

    П. С. Попов. Суждение. Изд-во МГУ, 1957, стр. 3.



    457

    «Логика» под ред. Д. П. Горского и П. В. Таванца. Госполитиздат, М., 1956, стр. 69. «Краткий философский словарь», изд. 4, под ред. М. Розенталя и П. Юдина (Госполитиздат, М., 1954, стр. 579–580), дает несколько более расширенное, но по существу такое же определение: «Суждение — одна из основных познавательных форм мышления. Суждение есть единый познавательный акт, при помощи которого, посредством утверждения или отрицания, раскрывается наличие или отсутствие того или иного признака у предмета, явления».



    458

    «Логика» под ред. Д. П. Горского и П. В. Таванца, стр. 69.



    459

    Там же.



    460

    «Логика» под ред. Д. П. Горского и П. В. Таванца, стр. 71.



    461

    Там же, стр. 72.



    462

    Там же, стр. 75.



    463

    П. С. Попов. Ук. соч., стр. 6—10.



    464

    Грамматика русского языка, т. II. ч. 1. Изд-во АН СССР, 1954, стр. 65.



    465

    Связку грамматика не рассматривает как член предложения и имеет в виду только подлежащее и сказуемое.



    466

    W.Entwistle. Aspects of Language. London, 1953, pp. 145–146.



    467

    А. С. Чикобава. Несколько замечаний об эргативной конструкции. Сб. «Эргативная конструкция предложения». ИЛ, М., 1950, стр. 5–6.



    468

    Грамматика русского языка, т. II, ч. 1. Изд-во АН СССР, 1954 стр. 65.



    469

    Н. Caгпар. Logische Syntax der Sprache. Wien, 1934.



    470

    В. Russell. An Inquiry into Meaning and Truth. N. Y., 1940.



    471

    Ch. Morris. Signs, Language and Behavior. N. Y., 1946.



    472

    «Proceedings of the seventh international congress of linguistics» London, 1956, pp. 25–26.



    473

    Ibid., p. 26.



    474

    «Proceeding of the seventh international congress of linguistics», pp. 243–244. Здесь нет надобности подвергать критическому разбору приведенное понимание задач и характера логики, поскольку это не является целью настоящей работы.



    475

    101 «Логика», стр. 77–78.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.