Онлайн библиотека PLAM.RU  




  • Вальтер Герлиц Обвинение[28]
  • Альбрехт Кессельринг Моя жизнь в послевоенный период
  • Франц фон Папен Процесс
  • Приложение

    Вальтер Герлиц

    Обвинение[28]

    В 1945 г. Международный военный трибунал в Нюрнберге, представленный Соединенными Штатами Америки, Французской Республикой, Соединенным Королевством Великобритании и Северной Ирландии, а также Союзом Советских Социалистических Республик, обвинил фельдмаршала Вильгельма Кейтеля, бывшего начальника Верховного командования вооруженных сил, в участии в заговоре, преступлениях против мира, военных преступлениях и преступлениях против человечества и «санкционировании» либо «руководстве» подобными преступлениями. Его обвинили в соучастии в убийствах и дурном обращении с гражданским населением на оккупированных территориях, а также депортации их как подневольных рабочих; его обвинили в приказах о казнях заложников и преследовании отдельных групп населения по политическим, расовым и религиозным мотивам. Помимо этого Кейтеля и его двадцать соподсудимых обвинили в разграблении общественного и личного имущества.

    Из тех людей, кто действительно стоял у власти Третьего рейха, только несколько попали на скамью подсудимых в Нюрнберге: наиболее выдающимся среди подсудимых был рейхсмаршал Герман Геринг. Адольф Гитлер, фюрер, рейхсканцлер и Верховный главнокомандующий вооруженными силами и сухопутными силами; Генрих Гиммлер, рейхсфюрер СС, рейхсминистр внутренних дел, начальник германской полиции и главнокомандующий армией резерва; а также д-р Йозеф Геббельс, рейхсминистр общественного просвещения и пропаганды, покончили жизнь самоубийством и потому не могли быть призваны к ответу. Рейхслейтер Мартин Борман, глава партийной канцелярии и eminence grise[29] Третьего рейха, «пропал без вести и предположительно скончался» 1 мая 1945 г.

    Главы Третьего рейха за свою жизнь накопили горы вины; и они должны были нести ответственность за преступления, уникальные по своей чудовищности. И виновность немецких лидеров нельзя уменьшить ни на йоту тем фактом, что Международный военный трибунал вынес приговор только за те военные преступления, за которые можно было обвинить побежденных немцев, в то же самое время закрывая глаза на все военные преступления, совершенные всеми другими воюющими сторонами.

    Цивилизованный мир вопил о мщении. Правовая основа подобного судебного процесса, новшество в истории цивилизованных народов, была учреждена Лондонской правовой хартией 8 августа 1945 г. «Обвинение и наказание главных военных преступников европейской оси», соглашением, появившимся в результате продолжительных и сложных предварительных переговоров 1942–1944 гг. Сама хартия является важным нарушением одного из фундаментальных юридических принципов западного мира: nulla poene sine lege.[30]

    Правовая доктрина, с одной стороны, и требования об искуплении ужасающих преступлений во имя справедливости, с другой стороны, представляли трудность для согласования.[31]

    Но национал-социалистические методы войны привели к таким нарушениям международного права, что они требовали возмездия, даже если правовой базис для подобного возмездия сначала должен быть создан post facto. Тем не менее у Нюрнбергского трибунала был один явный недостаток, и этим недостатком было то, что победители, что были судьями на этом процессе, судили за военные преступления, совершенные только теми, кого они победили.

    19 октября 1945 г. фельдмаршал Кейтель получил нюрнбергский обвинительный акт; он считал неизбежным, что его признают виновным, хотя на скамье подсудимых он заявил о своей невиновности.

    Защитник фельдмаршала, д-р Отто Нельте, был промышленным юристом в Зигбурге; в своей защитительной речи 8 июля 1946 г.[32] он особо выделял, что его подзащитный не старается преуменьшить ту роль, которую он играл в Третьем рейхе, но старается дать ясное представление о своей личности. Нельте выразил это следующим образом: подсудимый борется не за сохранение своей шеи, а за сохранение лица. И в завершение своего выступления защитник заявил, что с точки зрения международного права при подобных обстоятельствах невозможно ответить на вопрос, при каких условиях, насколько и мог ли вообще генерал занимать позицию, противоположную позиции его собственного правительства. По словам Нельте, повиновение и преданность являлись единственными направляющими принципами Кейтеля. Он не просил для него оправдания, он просил только осознать и понять трагическую дилемму его клиента.

    * * *

    В записях, составленных его защитником во время бесед с ним на тему военных агрессий и проблемы влияния Гитлера на его высших офицеров, Кейтель высказал множество замечаний о позиции немецкого офицера:[33]

    «Несмотря на то что подготовка профессионального офицера является полной, она, тем не менее, однобока; интеллектуальное и политическое образование профессионального солдата, как правило, не вполне закончено. И это не имеет никакого отношения к какому-либо вопросу об интеллекте, и я ни в коем случае не намереваюсь оклеветать офицерский корпус, но я хочу выделить тот факт, что воспитание хорошего солдата фундаментально отличается от обучения гуманитарным или научным профессиям. Профессия офицера – это не либеральная профессия: главная добродетель солдата – повиновение, то есть нечто, совершенно противоположное критицизму; главная добродетель свободных профессий – это независимое взаимодействие сил, для которых критицизм, как таковой, является непременным условием.

    Важность всего этого в том, что так называемые «маниакальные» интеллектуалы не годятся для офицерской службы, в то время как одностороннее обучение профессионального солдата выказывает вышеупомянутый итог недостаточной способности сопротивляться подобным тезисам, которые не входят в его реальную область действия.

    Ничто для солдата не является более убедительным, чем успех».

    Отсюда вырисовывается портрет профессионального солдата, чьим истинным воплощением и был сам фельдмаршал. В полном согласии со своим характером Кейтель признавал, что глава государства, т. е. Гитлер, добивался поначалу таких успехов, но добавлял, что для любого «благородного офицера» не возникало даже вопроса, и на самом деле это было бы «предательством» для любого офицера – предать главу государства сразу же, как только ветер подует в другую сторону.

    В своей защитительной речи защитник Кейтеля подчеркивал, что лояльность, патриотизм и повиновение жизненно важны для существования любой страны, и отсюда мы получаем разгадку позиции фельдмаршала как старшего офицера и порядочного человека. Сегодня о нем мы знаем только одно, что, даже являясь начальником военной канцелярии Гитлера, он никогда не стремился доминировать над Гитлером, чтобы заставить его изменить свое мнение по решающим вопросам, даже несмотря на то, что Кейтель часто лучше понимал их; вторым моментом является то, что, несмотря на частые ожесточенные и беспринципные интриги в Третьем рейхе из-за ключевых постов властной правительственной структуры и временами даже в самом офицерском корпусе, никто и никогда не плел каких-либо интриг с намерением заменить Кейтеля на посту начальника Верховного командования, поскольку это была самая неблагодарная должность, которая вообще могла быть. Из всех старших офицеров, кто критиковал начальника ОКВ за его «преступную слабость» по отношению к фюреру, никто не стремился заменить его на этой должности.

    * * *

    В своей книге «Gesprache mit Halder» – «Переговоры с Гальдером» – генерал-полковник Франц Гальдер, начальник Генерального штаба сухопутных сил 1938–1942 гг., приводит одно выражение, отголоском сохранившееся в его памяти со времен военных совещаний в штабе Гитлера: «Вы, господин фельдмаршал!..» Эта фраза была адресована Кейтелю, Гитлер выговаривал ее на своем полуавстрийском, полубаварском диалекте. Гальдер, который изображен Кейтелем в настоящих мемуарах в весьма благоприятном свете, продолжает, что Гитлер использовал Кейтеля в качестве чесального столба, чтобы изливать на него свое внутреннее напряжение. Согласно той же самой книге, Гальдер даже однажды спросил у Кейтеля, почему он терпит все это, и Кейтель ответил: «Гальдер, я делаю это только ради вас. Пожалуйста, поймите меня!» И по словам Гальдера, когда он говорил это, в его глазах стояли слезы. Бывший начальник Генерального штаба добавляет: «Таким образом он и был вовлечен в такие преступные действия; и конечно, он не был безнравственным au fond,[34] как подчас читаешь о нем». Дальнейший случай придает вес этой оценке: в 1944 г. во время наступления на Арденны генерал-лейтенант Вестфаль, начальник штаба главнокомандующего Западным фронтом, предъявил начальнику ОКВ претензию о критической ситуации с горючим для наступательных сил. Кейтель выразил свое сожаление, что ничего лишнего у него нет; но Вестфаль не позволил ему отделаться так легко: несомненно, что ОКВ должно иметь хоть какие-то резервы?… На что Кейтель признался, что на самом деле у него есть кое-что в резерве, но… И глубоко расстроенный, он сказал Вестфалю, который был его воспитанником в Ганноверской кавалерийской школе: «О, я превратился в такого подлеца…»

    Кейтель, который согласился принять должность начальника Верховного командования вооруженных сил, не предчувствуя ничего дурного, только постепенно заметил шипы в венце, что был возложен на его голову. Со временем на него взвалили еще и дополнительные функции военного министра – без каких-либо законных прерогатив – вместе с не существовавшими тогда официально функциями помощника военного министра и его начальника штаба.

    Даже его наиболее недоброжелательные критики не оспаривали его организационный героизм. К несчастью, глава государства, на которого он теперь должен был работать – и для которого он на самом деле хотел работать, поскольку это было для него долгом и честью, – не ценил простые структуры и недвусмысленную демаркацию военной сферы знаний так высоко, как Кейтель. Наоборот: наряду с тем, что Гитлер безусловно нуждался в главе своей «военной канцелярии» – которому он сознательно не предоставлял никакой самостоятельной командной власти, – он также осознанно хотел перекрыть многочисленные сферы компетентности так, чтобы он мог укрепить свою собственную власть над каждой сферой согласно его собственным прихотям. Кейтель был администратором всех военных вопросов – и прежде всего по сухопутным силам, – требующим управления. На его не вполне надежные плечи был взвален огромнейший груз работы, и он нес груз всего того бесчестья, с которым Гитлер обращался со своими такими покладистыми и добросовестными коллегами, что его огорчало все, даже их взгляды.

    Фельдмаршал сам в своих мемуарах рассматривает вопрос странной и запутанной сферы полномочий ОКВ и постоянно делает ударение на том, что сам он никакой командной власти не имел. Поскольку современная война неизбежно влекла за собой мобилизацию всех областей приложения сил нации, начальник ОКВ, который, по мнению Гитлера, был формальным представителем вооруженных сил, оказался впутанным в бесчисленные дела, которые на самом деле к нему не имели никакого отношения. И поскольку начальник ОКВ был офицером с сильно выраженным чувством долга, он просто не мог отклонить какие-либо из этих требований к нему.

    Это еще раз напоминает фразы из директивы фюрера от 4 февраля 1938 г.:

    «Командная власть над всеми вооруженными силами впредь будет осуществляться только мной, лично и полностью.

    Бывшее управление вооруженных сил военного рейхс-министерства переводится под мое непосредственное командование, в качестве Верховного командования вооруженными силами, т. е. моего собственного военного штаба».

    Так Адольф Гитлер говорил в 1938 г., до начала каких-либо аннексий и завоеваний; это была естественная кульминация скопления в одних руках всех важных должностей власти старого традиционного государства, от рейхсканцлера и рейхспрезидента до Верховного главнокомандующего вооруженными силами, поскольку, как показывает опыт, это, по-видимому, modus vivendi подобных диктаторских систем. Нельзя пренебрегать одним выводом, суть которого была выделена профессором Германом Ярройсом, германским конституционным и правовым экспертом на Нюрнбергском трибунале, что если фюрерское государство, самовластие, возникло формально конституционным и законным путем, то такой диктатор становится законом.[35]

    Кандидату Кейтеля на должность командующего сухопутными войсками, генералу фон Браухичу, во время национального кризиса 1938 г. было указано, что одной из его задач будет как можно теснее объединить вооруженные силы с национал-социалистическим государством; против чего он, как и Кейтель, почти не возражал. Для них проблемой был не столько национал-социализм, как таковой, сколько сам Гитлер. Для этих солдат решающим фактором была не доминирующая политическая система, а личность во главе ее.

    Кейтель по памяти цитирует речь Гитлера, произнесенную, видимо, перед несколькими высшими офицерами 30 января 1939 г. (Памятная версия находится среди бумаг его защитника.) Гитлер распространялся о недостатке удачи, что до настоящего момента препятствовало стремлениям Германии достичь статуса мировой державы. Вооруженные силы, продолжил он, должны выстоять до 1942 г. «Основной конфликт» с Британией и Францией неизбежен, и он вызовет его в нужное время. Крепкими словами он порицал «пессимистический элемент» в военном командовании, «интеллектуальную недостаточность», которые еще продолжают иметь место со времен Шлиффена, и однобокое интеллектуальное «сверхразмножение». По словам Гитлера, там необходимо провести «полную и радикальную» перемену. Офицерский корпус погряз в пессимизме (намек на его поведение во время Судетского кризиса). Гитлер сослался на дело Адама и возмущенно заметил: «Какое государство мы получим, если повсюду будет распространяться подобное настроение». Он требовал внедрить новую систему для отбора офицеров: в будущем он хотел иметь только тех офицеров, которые бы слепо верили в него. Дословно он сказал: «Я больше не желаю ни от кого получать предупреждающих докладных» (намек на войну докладных, которую вел генерал Бек в 1938 г.). Задача донести до офицерского корпуса новые стремления должна была быть возложена на Браухича. Закончил он призывом: «Я заклинаю вас всех постараться осознать поставленные перед вами задачи».

    Во время этих предварительных слушаний в октябре 1945 г., которые были опубликованы (Нацистский заговор и агрессия. Приложение В. С. 1284 и далее) под заголовком «Анализ Кейтелем личности Гитлера и его характерных черт», он дает inter alia[36] несколько примеров маниакальной подозрительности Гитлера.

    Первый касался отношения Гитлера к старейшему и наиболее уважаемому офицеру сухопутных сил, фельдмаршалу фон Рундштедту. Фон Рундштедт, главнокомандующий группой армий «Юг», был 3 декабря 1941 г. по своей собственной просьбе освобожден Гитлером от его должности, поскольку он отказался подчиниться нескольким приказам Гитлера, требовавшего от него невозможного. В 1942 г., после болезни и ухода в отставку фельдмаршала фон Вицлебена, его вновь вызвали и назначили главнокомандующим Западным фронтом (группой армий Д).

    Когда в июле 1944 г. союзнические силы вторжения с успехом провели свои наступательные операции, как и следовало ожидать, Гитлер вновь отстранил фельдмаршала фон Рундштедта от дел, и Кейтель услышал, как Гитлер сказал о нем: «Он уже старик, у него сдали нервы. Он больше не в состоянии владеть ситуацией, поэтому должен уйти». Примерно восемь недель спустя Гитлер сказал Кейтелю: «Я бы очень хотел встретиться с фельдмаршалом фон Рундштедтом и узнать, насколько он поправил свое здоровье».

    Рундштедту было приказано явиться в штаб-квартиру фюрера в Восточной Пруссии, где он прождал три дня, и в конце концов весьма раздраженно спросил у Кейтеля, что это за игра такая и почему послали за ним. Кейтелю не оставалось ничего другого, чем попросить его потерпеть. Он спросил у Гитлера, какие у него планы насчет фельдмаршала; Гитлер ответил: «Я скажу вам завтра». На следующий день Гитлер отмахнулся от Кейтеля, сказав: «Сегодня у меня нет на него времени». И только на третий день он сказал: «Загляните ко мне сегодня вечером в такое-то время и приведите фельдмаршала фон Рундштедта». (На самом деле, как нам теперь известно, преемник Рундштедта на Западном фронте, фельдмаршал фон Клюге, совершил самоубийство, поскольку ожидал вызова по поводу его соучастия в заговоре 20 июля 1944 г.)

    Гитлер сказал Рундштедту: «Господин фельдмаршал, я бы хотел еще раз поручить вам командование Западным фронтом». Рундштедт ответил: «Мой фюрер, что бы вы ни приказали, я буду выполнять свой долг до последнего вздоха».

    Эти тесные и постоянные тиски солдатского долга и такое его отношение к главе государства были так же обязательны для фон Рундштедта, как и для Кейтеля; фон Рундштедт принадлежал к тем старшим офицерам, которых Кейтель весьма резко характеризовал – по крайней мере один раз – как «подхалим-генералы». И весь тот гнев, что Рундштедт мог собрать для яростных проклятий Гитлеру по телефону, не помешал ему занять председательское место на Суде чести над генералами и штабными офицерами, что подняли руку на фюрера или были заподозрены в этом.

    5 сентября 1944 г. Рундштедт заменил следующего преемника фон Клюге, фельдмаршала Моделя, на должности главнокомандующего Западным фронтом. После разговора с Рундштедтом в своей штаб-квартире Гитлер сказал Кейтелю: «Вы знаете, что уважение, которым пользуется Рундштедт, и не только в армии, но и в других родах войск тоже, в военно-морском флоте и ВВС, абсолютно уникально. Он может выйти из любого положения, и у меня нет никого, кто бы пользовался таким же уважением, как он».

    После того как последнее большое наступление Гитлера, второе наступление в Арденнах в декабре 1944 г., провалилось, он после некоторых колебаний вновь вернулся к своей прежней оценке Рундштедта: он был уже слишком стар и потерял хватку, он был уже не способен управлять своими генералами и т. д. Он, Гитлер, вновь должен отстранить его. Кейтель добавляет к этому, что Гитлер всегда ценил в себе, что может правильно оценить людей, чего на самом деле никогда не было.

    Кейтель дает другую иллюстрацию характера Гитлера, беседу с Гитлером о проблемах вооруженных сил. Гитлер спросил его: «Сколько полевых легких гаубиц мы производим ежемесячно?» Кейтель ответил: «Примерно около ста шестидесяти». Гитлер: «Я требую девятьсот!» И продолжил спрашивать: «Сколько выпускается в месяц 88-миллиметровых зенитных снарядов?» Кейтель: «Около двухсот тысяч». Гитлер: «Я требую два миллиона!» Тогда Кейтель возразил: «Но как же мы это сделаем? Каждый отдельный снаряд должен иметь часовой механизм, а у нас их недостаточно. У нас только несколько заводов выпускает для них часовые механизмы». Гитлер ответил: «Вы не в состоянии меня понять; я поговорю об этом со Шпеером, а затем мы построим заводы, и через шесть месяцев у нас будут эти взрыватели».

    И это был Верховный главнокомандующий Германии, человек, с которым начальник Верховного командования вооруженных сил не только должен был работать, но и хотел работать, поскольку, по его мнению, для него не возникало и вопроса, чтобы уйти от ответственности.

    * * *

    Воспоминания Кейтеля показывают ту степень, до которой разграничивались полномочия каждой сферы юрисдикции внутри ОКВ. И они также показывают, насколько в действительности фельдмаршал был всего лишь chef de bureau[37] Гитлера. С другой стороны, многообразие организаций прямого подчинения фюреру, затрагивающее и экономическую политику, и военное администрирование, главным образом на восточных территориях, означало, что фельдмаршала постоянно втягивали в вопросы, лежащие далеко за пределами компетенции вооруженных сил, то СС, то партия и организация Тодта или постепенно увеличивающийся с 1942 г. обширный аппарат рейхсуполномоченного по руководству рабочей силой гаулейтера Заукеля. Если бы он стал специалистом во всех этих областях, если бы он не упустил из виду весь этот обширный комплекс, он был бы вынужден сам активно решать тысячи и тысячи проблем, даже не имея для этого никаких действительных командных прерогатив. Чтобы справиться со всей этой работой, он должен был приложить огромное количество сил, он и отдавался своим обязанностям со всей энергией, на которую он был способен. Единственной вещью, которую он не смог осознать, было то, каким необходимым он стал на самом деле, даже для Гитлера; что, вероятно, не позволила ему увидеть его излишняя скромность. Он слишком мало осознавал свою собственную ценность.

    Вероятно, бывало, что адъютанты Кейтеля спрашивали, почему он, как эксперт по сельскому хозяйству, не стал министром земледелия. Его интерес к земледелию не иссяк, несмотря на всю его бумажную деятельность, работу, которая не давала ему ни передышки, ни перерыва на обед, а только короткую полуденную паузу и немного времени на небольшую прогулку. Вероятно, бывало, что они спрашивали у себя, и у него тоже, почему он продолжал работать, в то время как те приказы, что он издавал, на самом деле требовали от любого другого такого же солдата, как он, просить о своей отставке. Даже если бы мы проигнорировали тот факт, что Гитлер все равно бы никогда не позволил Кейтелю уйти, потому что он осознавал, что без своего chef de bureau он бы не смог руководить ничем, что как-то связано с военным управлением, и, даже если бы мы к тому же проигнорировали и то, что Кейтель считал неэтичным бросить свою службу в военное время, фельдмаршал прекрасно знал о том, что произойдет, поступи он подобным образом. Его место занял бы не армейский генерал: «Следующим после меня будет Гиммлер!»

    Гросс-адмирал Дениц, главнокомандующий военно-морским флотом с 1943 г., свидетельствовал, что он остерегался надолго останавливаться в штаб-квартире фюрера из-за экстраординарной силы убеждения Гитлера.[38] Даже рейхсминистр Шпеер, рассудительный и образованный человек без каких-либо склонностей к мистицизму, временами находил весьма зловещей силу внушения Гитлера; но это был тот человек, с которым Кейтелю пришлось работать почти семь лет.

    Среди главнокомандующих родами войск и остальных высших офицеров, служивших в непосредственной близости от Гитлера, было внутреннее правило: чтобы добиться результата, нужно высказывать свои возражения только a deux с фюрером. Таким же было и мнение гросс-адмирала Редера, по его заявлению в Нюрнберге; он добавлял, что подобный образ действий посоветовал ему главный адъютант Гитлера, генерал Шмундт. Гитлером владело неосознанное убеждение в коллективной оппозиции его планам: его недоверие было столь глубоким, что он начал подозревать, что его «генералы» устраивают заговор против него. Даже Кейтель придерживался этого правила и следовал ему так строго, что при больших разногласиях, например из-за отмены или изменения неправомерных приказов, он даже просил своего юрисконсульта, д-ра Лемана, сопровождать его на встречах с Гитлером.

    Генерал-полковник Йодль, начальник оперативного штаба вооруженных сил, сравнивал штаб-квартиру фюрера в Восточной Пруссии с концлагерем. Жизнь внутри Секретной зоны № la, в «Волчьем логове», в действительности означала отказ от многого, что было частью обычной жизни. Чудовищное количество чисто формальной работы, свалившейся на Кейтеля, не оставляло ему никакого времени, чтобы составить реальную картину того, что происходило снаружи. Управление громадным и раздутым бюрократическим аппаратом военного руководства занимало весь его день, а также половину ночи, особенно когда ежедневные военные совещания с Гитлером отнимали у него много часов. Действительно, ему приходилось сталкиваться со множеством отдельных вопросов с других полей сражений и военным руководством, находящихся вне его собственных обязанностей, но они были для него только как мелькание узоров в калейдоскопе. А того, что его верховный главнокомандующий не хотел раскрыть ему, он так и не узнал; а это включало в себя вопросы не только в области большой дипломатии, но и также особые приемы ведения войны, какие использовал рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. Результатом его неестественной жизни, привязанной к письменному столу в сердце военной машины, была опасная изоляция от обыденной жизни внешнего мира.

    Офицер, занимающий такое высокое положение, как он, со стороны, вероятно, должен выглядеть как весьма могущественный человек, хотя в действительности этот фельдмаршал был не способен по собственному приказу вывести даже группу солдат. Он отстранился от слухов, сплетен и т. п. У его адъютантов создалось впечатление, что он сам религиозно отгораживался от всякой критики Гитлера или условий при Третьем рейхе. Он, например, отказывался, по крайней мере в большинстве случаев, покрывать офицеров из своего штаба, у которых были неприятности с тайной полицией из-за критических высказываний о фюрере или партии; но с другой стороны, он сам никогда не доносил на кого-либо из офицеров, кто искренне высказывал ему свои убеждения, осуждал его собственное отношение к нему или высказывал недовольство положением в Германии.

    Должность, которую занимал Кейтель, могла изолировать его и отделить его от реалий жизни. Естественно, возникает вопрос, почему он не бросил неблагодарную ношу своей должности? Начальник центрального управления ОКВ, генерал-лейтенант Пауль Винтер, как-то напомнил ему старое изречение Марквица: «Выбери непослушание, если повиновение не приносит чести». Но Кейтель смотрел на положение дел по-другому. Во-первых, он искренне верил, что ему необходимо крепко держаться за эту должность, чтобы не допустить к власти СС. А во-вторых, он прекрасно понимал, что с крушением каких-либо надежд на быструю победу над Россией в 1941 г. их последние надежды на окончательную победу рухнули; а потому бросить свои обязанности во время неудач было бы для него отказом от всех своих принципов. Он оставался на своем посту до самого конца, занимаясь обработкой и отдачей приказов, автором которых он сам никогда не был.

    * * *

    Приказы, которые мы рассматриваем здесь, логически делятся на две группы. Было бы мало смысла сравнивать здесь взаимные контробвинения или утверждать, что другие стороны были в равной степени виновны в нарушении международного права, как, например, при воздушных бомбардировках союзниками гражданского населения Германии: несомненно, можно спорить с тем, что две ошибки создают истину.

    Первая группа приказов содержит те, из-за которых за несколько месяцев до нападения на Советский Союз был так решительно изменен характер немецких методов ведения войны. Они включают в себя: директиву возложения «особых полномочий» на рейхсфюрера СС и его полицию, органы тайной полиции и ее подразделения во фронтовых и тыловых областях; приказ об изменении ответственности немецких войск перед военными судами в зоне «Барбаросса», т. е. в намеченных областях боевых действий в России; и так называемый «Приказ о комиссарах». Эти приказы были отданы в марте, мае и июне 1941 г. и были предусмотрены соответственно для: введения полицейских подразделений или, более точно, подразделений, включающих в себя национал-социалистическую государственную полицию, СС, и ее тайную службу, в боевые подразделения с целью совершать массовые убийства политических и расовых групп населения; приказ в войска о том, что карательные действия, проведенные против гражданского населения на восточных территориях, предусмотренных для оккупации, как правило, не будут подлежать рассмотрению военными судами; и приказ войскам о том, что политические комиссары, которые как-никак были частью механизма Красной армии, должны были быть выделены из общей массы русских военнопленных и ликвидированы. Все эти приказы перевернули вверх дном наследие вековых военных традиций. Для войск приказ о модификации их ответственности перед военным судом повлек за собой наиболее серьезные последствия.

    Фельдмаршал Кейтель, который сам протестовал против идеи нападения на Советский Союз в целом, признает в своих мемуарах, что это были «весьма сомнительные» новшества. Он сам был полностью против переноса этих мероприятий на бумагу, но кто-то все-таки зафиксировал их в письменной форме. Большинство высших генералов выступали против приказов о военных судах и о комиссарах. Но на последних двух главных выступлениях Гитлера о русской кампании перед своими верховными командующими в марте и июне 1941 г. никто открыто не высказался против подобных изменений традиционных приемов ведения войны, хотя большинство из них позднее частным образом и упрекали начальника ОКВ в том, что он не опротестовал и не предотвратил их. Так они перекладывали ответственность друг на друга, вместо того чтобы откровенно признаться, что виноваты все. Никто из них не имел никакого права упрекать кого-либо.

    Что же касалось «особых полномочий» организации рейхсфюрера СС на востоке, Гитлер как-то бестактно указал Кейтелю, что это к нему не имеет никакого отношения и что они касаются только полиции. «Действующие группы» службы безопасности – размещенные в каждой из трех групп армий, воюющих на Восточном фронте, – и особые группы службы безопасности – сформированные для «работы» с комиссарами и так называемыми фанатичными коммунистами, которых находили в приемных лагерях для русских военнопленных, – приводили в исполнение приказы о массовых убийствах. Объяснить мотивацию Гитлера, который осенью 1941 г. отменил свое вето на использование советских пленных в рейхе в качестве рабочих, можно только нехваткой рабочей силы. Он боялся, что они будут сотрудничать с коммунистическими ячейками среди рабочих и служащих Германии или же будут внушать им коммунистические идеи. «Приказ о комиссарах» выполнялся в той или иной степени, особенно во время первых – решающих – месяцев войны на востоке; но затем постепенно и тихо сошел на нет, так что к 1942 г. он уже больше не действовал. Как благородный человек, фельдмаршал Кейтель не пытался отрицать свое моральное соучастие в отдаче и продвижении этих приказов, но не в их разработке. Но эти особые приказы принесли свой вред: они открыли такую пропасть, преодолеть которую вновь уже было невозможно.


    Вторая группа приказов, включая директиву о партизанской войне в сентябре 1941 г., приказы «Мрак и туман», «Приказ о диверсантах» и приказы ОКВ по Италии осенью 1943 г. (которые, следует заметить, даже не упоминались в Нюрнберге, хотя они и выносились американцами на суд по так называемым «юго-восточным» генералам), обладала совершенно другими характерными особенностями: они появились не в результате стратегического планирования Гитлера, а из его реакции на различные проявления партизанской войны и действия диверсионных групп за линиями фронта, еще до нападения рейха на Советский Союз 22 июня 1941 г. В этой войне уже происходило то, что можно было назвать национальными движениями сопротивления на оккупированных территориях, и прежде всего в Польше. Коммунистические партизанские отряды активизировались повсюду; западные державы оказывали им активную поддержку, используя Британию как базу, и укрепляли националистические и демократические силы в Польше, Норвегии, Нидерландах, Франции и Бельгии. Повсюду появлялись «белые» и «красные» партизанские отряды, которые поначалу почти не отличались друг от друга и представляли собой «Единый фронт». В дальнейшем отряды, сформировавшиеся в Польше и в Сербии, а в заключительной стадии войны и во Франции, воевали так же друг с другом, как и против врага.

    В самом Советском Союзе партизанская война была весьма хорошо организована. Партизанское движение получало массовую поддержку гражданского населения.

    Летом 1941 г. Балканы, и прежде всего Южная Сербия, Хорватия, Босния и Герцеговина, продемонстрировали усиление партизанского движения под руководством коммунистического деятеля хорватского происхождения Йосипа Броза, который в партийных кругах действовал под nom de guerre[39] Тито. Ввиду слабости немецких и равнодушия большинства итальянских сил безопасности и обстановки, когда большинство немецких дивизий были связаны на Восточном фронте, Гитлер прибегнул к своему обычному приему в приказе от сентября 1941 г. о борьбе с партизанами. Приказ требовал, чтобы за каждого убитого немецкого солдата было расстреляно пятьдесят или сто заложников; и естественно, этот приказ проходил через ОКВ. Если мы пока не будем обращать внимание на вопрос – который в международном праве так и остался до конца не выясненным, – когда и при каких обстоятельствах оккупационная держава имеет право вообще захватывать заложников, не говоря уже о том, чтобы убивать их (хотя подобные меры всегда были традицией воюющих держав!), но подобное соотношение заложников и жертв было явно чрезмерным.

    Кроме того, Советский Союз предпринимал частые и успешные попытки сбросить на парашютах агентов и на территорию рейха, и на оккупированные зоны или в страны-союзники; например, 11 августа 1941 г. в Болгарию был сброшен советский полковник Радинов, который возглавил антифашистские партизанские отряды, сражающиеся в этом королевстве, сотрудничавшем на Балканах с рейхом. Радинов вскоре был захвачен и казнен, но это не уничтожило «Отечественный фронт», но придало ему новый импульс.

    Постановление, содержащееся в приказе ОКВ от 16 сентября 1941 г., относящееся к «Коммунистическому оппозиционному движению на оккупированных областях»,[40] появилось задолго до того, как партизанская активность достигла своей наивысшей точки, что является явным доказательством тщетности всех подобных приказов: они только подливали масла в огонь. Этот приказ, касавшийся коммунистического оппозиционного движения, предназначался для оккупированных территорий на востоке и юго-востоке. Он содержал типичное обоснование Гитлера: «Нужно иметь в виду, что в коммунистических странах человеческая жизнь не имеет никакой ценности, и устрашающий эффект может быть достигнут только необычайной жестокостью». Кейтель стремился снизить упомянутое соотношение заложников, но Гитлер заново вставил свои собственные первоначальные данные, от пятидесяти до ста за одну немецкую жизнь. В соответствии с правилом, которое Кейтель принял для себя, он поставил на приказе свою подпись, но с предварительной формулировкой: «В настоящий момент фюрер приказал мне, что впредь…» и т. д. Ею начальник Верховного командования старался зафиксировать, что выходу подобного приказа предшествовали многочисленные дебаты.

    В отличие от вышеупомянутого приказа второй подобный приказ 1941 г., печально известный как «Мрак и туман», от 7 – 12 декабря 1941 г., предназначался для западных территорий, и прежде всего Франции, которые с военной и организационной точки зрения находились под военным командованием, подчинявшимся не ОКВ, а военному министерству, и главным образом – генерал-квартирмейстеру сухопутных сил. Во Франции тоже с началом войны с Советским Союзом весьма расширилась коммунистическая подрывная деятельность. Вся эта деятельность проводилась при активной поддержке Британии, которая сбрасывала диверсионные отряды во Францию, Бельгию, Голландию и Норвегию, преимущественно в самом близком сотрудничестве с правительствами оккупированных стран в изгнании и формировавшимися ими вооруженными подразделениями. Одним из их самых крупных успехов было убийство в мае 1942 г. помощника рейхспротектора Богемии и Моравии, а также главы Главного управления безопасности рейха генерала СС Райнхарда Гейдриха. Эта операция была совершена чешскими агентами, сброшенными в Богемии с британского самолета, из-за которой осенью 1942 г. вышел «Приказ о диверсантах».

    Образ действий коммунистов во Франции виден по одному из их первых убийств – военного коменданта г. Нанта, подполковника Хотца. При этом они смогли убить талантливого офицера, который был особенно популярен среди местного населения, и таким образом причинили фактический вред оккупационным властям; во-вторых, был устранен офицер, способный лучше всех предотвратить расцвет их подпольного движения; и в-третьих, из-за тупости существовавшего оккупационного режима Гитлера можно было ожидать последующий за этим расстрел заложников, который вряд ли возымел бы какой-либо эффект на коммунистов, поскольку по старинному обычаю заложников всегда брали из числа самых известных граждан.

    Убийство в Нанте было не единичным случаем. Согласно записям Кейтеля, сделанным для своего защитника,[41] Гитлер требовал, чтобы они изменили свои методы борьбы с подобными нападениями, и не только на людей, но и на заводы, железные дороги, высоковольтные линии и т. д.: но смертные приговоры, сказал он, только порождают мучеников, и они должны выноситься только в тех случаях, которые могли быть расследованы без какой-либо тени сомнений. В противном случае все подозреваемые в делах, которые не могут быть выяснены сразу же, должны были быть немедленно переправлены в Германию после предварительного расследования военным судом; в терминологии Гитлера, они должны были быть переправлены через границу под «покровом темноты» (bei Nacht und Nebel).[42] Слушание должно было проходить в тайне, в особенности от ближайших родственников обвиняемого, в то время как сами дела должны рассматриваться в Германии.

    Вокруг этого приказа велись ожесточенные дебаты. Кейтель и глава его юридического отдела выражали против него наиболее обоснованные возражения. Во время этих дебатов Гитлер упрекнул Кейтеля, что никто не может намекать, что он, Гитлер, не чистокровный революционер или что он не знает, как начинаются революции; поэтому кто еще лучше его знает, как их подавить? Кейтель в конце концов издал этот приказ с существенным предисловием, что это была «тщательно взвешенная и продуманная воля фюрера на то, что…» и т. п. Подобным заключением он намеревался зафиксировать, что выходу этого приказа предшествовали многочисленные дебаты, но воля фюрера осталась непоколебимой. Кейтель полагал, что, настаивая на предварительном рассмотрении свидетельств военным трибуналом и решении о слушаниях или отправке обвиняемых в Германию и инструкциях о том, что секретной полиции полагалось немедленно передавать дела заключенных в суд после их прибытия на конечный пункт в Германии, он создаст в этом приказе гарантии, достаточные для соблюдения правильных правовых процедур. Сам он сомневался, возымеет ли этот приказ в целом хоть какой-либо эффект. В действительности он вызвал серию дебатов и с французскими властями, и с германской комиссией по прекращению боевых действий во Франции, поскольку французы требовали извещать ближайших родственников, по крайней мере, в случае вынесения смертных приговоров. О том, что этот приказ дал секретной полиции благоприятную возможность переправлять в концлагеря огромное количество пленных, было Кейтелю неизвестно, пока он впервые не услышал об этом на Международном военном трибунале в Нюрнберге.

    В своих записях о возникновении приказа «Мрак и туман» он поясняет: «Очевидно, что связь моего имени с этим приказом является серьезным обвинением против меня, несмотря на то что это очевидный случай приказа, отданного фюрером…»

    А изменять условия применения подобных приказов не входило в обязанности начальника Верховного командования. Имей он власть требовать отчеты о принятых мерах, по крайней мере в первых подобных случаях, ему бы необходимо было предоставить право более широко вникать в методы секретной полиции и систему концлагерей, выходящее за пределы его действительных прав. Он предполагал, что приказы ОКВ будут выполняться буквально.

    Методы, которыми Британия вела войну на континенте: стратегические воздушные налеты на немецкие города, выброски парашютистов-диверсантов, поддерживаемые диверсионными отрядами, включающими в себя участников вооруженных сил правительств в изгнании, а также крупные или небольшие разведки боем на французском и норвежском побережьях – вызывали новую резкую реакцию у Гитлера.

    Одним из результатов этого был указ ОКВ, отданный 4 августа 1942 г., «о борьбе с отдельными парашютистами», подписанный Кейтелем, и «Приказ о диверсантах» от 18 октября 1942 г., подписанный самим Гитлером.

    Указ ОКВ определял, что там, где находилась секретная полиция и органы службы безопасности, в рейхе и на оккупированных территориях, борьба с парашютистами была полностью возложена на них. Парашютисты, захваченные участниками вооруженных сил, должны были быть переданы службе безопасности; если же обнаруживалось, что пленными были вражеские военнослужащие, тогда их вновь необходимо было передать командованию ВВС. Гитлер нашел этот указ слишком невнятным.[43] После англо-канадской высадки в Дьепе в августе 1942 г., чтобы разведкой боем определить возможности для последующих операций вторжения, сообщалось, что неприятель заковал в кандалы немецких военнопленных и что имеются предписания убить пленных, если они обнаружат, что при их отступлении пленные станут слишком обременительны для союзнических войск. Гнев Гитлера из-за этого был чрезвычайно силен: несмотря на жесткое сопротивление, в основном генерал-полковника Йодля, «Приказ о диверсантах» предписывал безоговорочное уничтожение всех членов диверсионных отрядов. Их необходимо было истреблять либо по ходу боя, либо при попытке к бегству, вне зависимости от того, были они вооружены или нет. Всех пленных должны были передавать службе безопасности там, где их задерживал патруль безопасности, а служба безопасности должна была передавать их вооруженным силам. Даже при добровольной сдаче диверсантов военным подразделениям нельзя было проявлять к ним никакого милосердия. Всем офицерам, нарушившим этот приказ, грозило серьезное наказание.

    Это был удар по всем общепринятым военным традициям. Кейтель описывает, как он и Йодль намеревались воздерживаться от донесений по данному инциденту, чтобы спустить все это на тормозах. Однако Гитлер сам в общих чертах составил этот приказ. По ходу войны его необходимо было постоянно модернизировать. Например, приказом, датированным 30 июля 1944 г., Кейтель был вынужден специально запрещать применение «Приказа о диверсантах» для членов вражеских военных делегаций, работающих с партизанскими группами в юго-восточных и юго-западных военных регионах, соответственно на Балканах и в Италии.[44]

    На начальных этапах этот приказ привел к трагическим последствиям: когда, например, ночью 20 ноября 1942 г. планер, летевший из Англии, разбился под Эгерзундом в Норвегии, вместе с буксировавшим его самолетом, бомбардировщиком «веллингтон», что стало причиной гибели нескольких членов экипажа, остальные же четырнадцать человек были захвачены в плен и по приказу командира 280-й пехотной дивизии были расстреляны в соответствии с «Приказом о диверсантах».[45]

    Еще более яростно Гитлер отреагировал на свержение фашистского правительства в Италии и переход ее законного правительства с королем Виктором-Эммануилом III и его премьер-министром, маршалом Бадольо, в лагерь союзников. Он постановил, чтобы с офицерами итальянских вооруженных сил, которые в соответствии с его приказом должны были быть интернированы, обращались как с «повстанцами», если они окажут вооруженное сопротивление, и расстреливали. Это стоило жизни генералу Антонио Гандину, командующему дивизией морской пехоты на греческом острове Кефалиния и известному Кейтелю по его деловым отношениям с итальянцами, и его помощнику; оба пали под пулями германской расстрельной группы.

    Повсюду картина была одна и та же. Гитлер бурно реагировал на любые предпринятые врагом меры, которые он не одобрял, и довольно часто эти методы были незаконного характера. Когда он приводил себя в такое возбужденное состояние, то было практически невозможно указывать ему на помехи объективного или логического характера. Часто проходили изнурительные дебаты, которые почти всегда заканчивались капитуляцией перед ним. Основной проблемой было следующее: война на востоке породила ужасающие по своей жестокости действия, она была нерегулируемой. Но для страны, которая так громогласно заявляла, что она является спасителем западной цивилизации, более всего подобало бы настаивать на более жестком сохранении традиционной дисциплины и воинской чести.

    Там, где войска или их отдельные командиры спонтанно отвечали насилием, нормальным было бы их старшим начальникам, даже путем создания военных судов, определять, не был ли превышен масштаб репрессий. Гитлер же двигался в совершенно противоположном направлении: он делал нормой те акты жестокости, что при других обстоятельствах были бы случайными и при определенной обстановке извинительными, и ввел террор в распорядок дня. Еще раз вынуждены спросить, обязан ли был начальник военной канцелярии Гитлера соглашаться со всем этим. Безусловно, нет. Но Гитлер никогда бы не позволил своему фельдмаршалу, который был в столь многих отношениях так необходим ему, уйти. Несколько раз Кейтель требовал перевести его куда-нибудь в другое место, но каждый раз напрасно.

    Чем более жестоко велась война, тем больше множились так называемые «жестокие приказы». Несколько обвинений, незаслуженно выдвинутых против Кейтеля, также проливают свет на его тяжелейшее положение начальника штаба Верховного командования.

    Несмотря на все усилия обвиняющей стороны, уличить фельдмаршала в планировании или даже приказании убить двух французских генералов, генерала Вейгана и генерала Жиро, оказалось невозможно. В действительности дело Жиро – в 1942 г. этот генерал смог сбежать из крепости Кёнигштайн около Дрездена – привлекло внимание подозрительного Гитлера к тому, что, по его мнению, было явными недостатками в системе содержания военнопленных.[46] На самом деле в этой области все еще наблюдались старые правовые нормы поведения. Среди документов защитника Кейтеля имеется информация об одном случае, когда мюнхенские руководители секретной государственной полиции жаловались на коменданта лагеря для военнопленных VII военного округа в Баварии; последний, генерал-майор фон Заур, обвинялся в препятствиях работе специального отделения секретной государственной полиции, работающей в лагере для военнопленных над выявлением коммунистов, евреев и интеллигенции среди советских пленных для «особого обращения с ними», другими словами, для их ликвидации.

    Что касается военнопленных, то у ОКВ были только исключительно министерские и контролирующие функции. Кроме того, ВВС и флот содержали свои собственные лагеря. После бегства генерала Жиро рейхсфюрер СС Гитлер настаивал, чтобы системой военнопленных заведовали полицейские власти, требование невозможное по международному праву.

    Ночью 25 марта 1944 г. из шталага[47] Люфт III под Саганом в Силезии, в котором находилось около двенадцати тысяч военнопленных, восемьдесят офицеров королевских ВВС предприняли попытку к бегству; в числе этих восьмидесяти человек были бельгийские, французские, греческие, норвежские, польские и чешские добровольцы, которые служили в королевских ВВС. Чтобы освободиться, они прорыли тоннель под колючей проволокой. Четырех из них схватили в самом тоннеле, в то время как остальным семидесяти шести удалось добраться до призрачной свободы. Троих из них так никогда и не удалось найти, в то время как пятнадцать человек были незамедлительно схвачены в последующей облаве и возвращены в лагерь, что, благодаря вмешательству Кейтеля, сохранило им жизнь. Другие восемь человек сразу же или вскоре после этого попали в руки к тайной государственной полиции, пятьдесят офицеров, схваченных в различных местах рейха, были расстреляны, – преступление, в котором в Нюрнберге обвиняли Кейтеля.

    Однако дело обстояло так: в середине военного совещания в Берхтесгадене 25 марта 1944 г. рейхсфюрер СС пылко отрапортовал о побеге восьмидесяти британских офицеров ВВС из лагеря в Сагане. Реакция Гитлера была незамедлительной: беглецы должны быть возвращены полиции и, жестоко добавил он, расстреляны. Арестованных он распорядился передать Гиммлеру. Кейтель резко ответил, что это было бы нарушением Женевской конвенции; все военнопленные – как-никак военнослужащие, и, следовательно, с их традиционным кодексом чести попытка к бегству – в сущности, неписаный долг. Но, по словам Кейтеля, Гитлер упрямо настаивал на своем решении: «Гиммлер, не позвольте этим сбежавшим летчикам вновь уйти от ваших рук».

    В этот раз фельдмаршал настоял на своем, но добился только того, чтобы пилоты, которые уже были арестованы и возвращены в лагерь, не были переданы верховному начальнику полиции рейха. Но для пятидесяти офицеров он не смог сделать ничего, и между 6 апреля и 18 мая 1944 г. они все были расстреляны.

    После этого инцидента он сам вызвал ревизора ОКВ по делам военнопленных, генерал-майора фон Граве-ница, и его предполагаемого преемника, полковника Адольфа Вестхофа, главу генерального управления ревизора, и обсудил с ними произошедшее. Оба офицера были глубоко потрясены подобными последствиями, поскольку они очень хорошо знали, что массовая казнь военнопленных за попытку бегства означает нарушение международного права, что может привести к непредсказуемым последствиям для их собственных военнопленных.

    После войны, из допроса Вестхофа американским следователем, полковником Куртисом Л. Уильямсом, создавалось впечатление, что Кейтель на самом деле требовал, чтобы беглые офицеры были расстреляны. Но тщательный пересмотр свидетельских показаний и заявление в суде генерал-майора Вестхофа доказали невиновность Кейтеля в казни этих пятидесяти офицеров королевских ВВС, как и в предыдущем обвинении в планировании убийств Вейгана и Жиро. Также не удалось обвинить его и в том, что он приказывал клеймить советских пленных и готовился вести бактериологическую войну против Советского Союза.

    Было и еще одно обвинение начальника штаба Верховного командования в том, что он рекомендовал применение самосуда к так называемым «пилотам-террористам» союзников и подготовил почву для проведения подобных приказов. История этого вопроса весьма показательна: с одной стороны, она проявляет очень трудное положение этого офицера в штабе фюрера и необходимость быть крайне осторожным в суждении о многих явно засвидетельствованных преступлениях Третьего рейха; с другой стороны – может служить примером действий основных фигурантов Кейтеля и Йодля, стремившихся организовать бумажную войну вокруг некоторых вопросов и вести эту войну до тех пор, пока не возникнет возможность закрыть весь этот вопрос и отправить его в архив, поскольку Гитлер либо забыл обо всем этом, либо стал интересоваться новыми проблемами.[48]

    Впервые вопрос о «пилотах-террористах» возник у Гитлера в начале лета 1944 г. ввиду фактически полного превосходства в воздухе над рейхом эскадрилий бомбардировщиков и сопровождающих их истребителей дальнего действия союзников. Гитлер захотел оформить уже случавшиеся отдельные и спонтанные акты жестокости разъяренных местных жителей разбомбленных городов против летчиков союзников, которые были сбиты и попали в плен к германским войскам, в специальную и систематическую программу устрашения.

    Предложение Гитлера весьма смутило Кейтеля и Йодля: служащие военно-воздушных сил противника были военными и только выполняли данные им приказы, совершая авианалеты на немецкие города или же пытаясь ослабить систему артерий военной индустрии Германии и транспортные сети пулеметными обстрелами с малой высоты. Разве служащие «зенитного полка» не несли ответственность за запуск самолетов-снарядов «Фау-1» на Лондон, как виновные в террористических действиях? И где конец этой войне?

    Фельдмаршал Кейтель и генерал-полковник Йодль заявили, что понятие «пилот-террорист» прежде всего должно быть обозначено в свете международного права. Гитлер был возмущен. Тогда фельдмаршал предложил, что вначале странам противника необходимо предъявить ультиматум с предупреждением о последующих репрессиях. Возмущение Гитлера возросло еще больше; возможно, он вспомнил предложение Кейтеля, что они, по крайней мере, должны были послать Сталину ультиматум до того, как нападать на Советский Союз. Эти генералы, сказал он, слишком «непрактичны»; он хотел устрашать «терроризмом».

    Теперь осталась одна надежда – увильнуть путем продолжения дебатов. В последующих длительных обсуждениях были предложены следующие процедуры:

    1) военный суд для «пилотов-террористов»;

    2) передача «пилотов-террористов» полиции;

    3) передача «пилотов-террористов» на милость населения и для самосуда, как того желает партия и Гитлер.

    Позднее фельдмаршала призвали к ответу за несколько сносок на полях различных документов: например, он записал: «Военный суд? Это не сработает». По его собственному мнению, только атаки с бреющего полета с несколькими попытками захода на цель могут по своей сути именоваться «террористическими атаками». Но в подобных случаях было только два выхода: либо атака удалась и пилот улетел, либо он был сбит и погиб. Фельдмаршал комментирует дальше: «Если позволить самосуд, то будет трудно установить руководящие принципы».

    Начальник оперативного отдела ОКВ и обычно доминирующий главнокомандующий военно-воздушными силами рейхсмаршал Геринг были единодушны: они никогда не согласятся на самосуд. Но они были вынуждены бесконечно изворачиваться до тех пор, пока в итоге дело не было замято, и в данном случае фельдмаршал был согласен с подобной тактикой, хотя обычно он прилагал все усилия, чтобы соблюсти абсолютную честность в своих действиях.

    Велись многословные дискуссии с участием рейхсминистра иностранных дел и начальника Главного управления безопасности рейха Кальтенбруннера; на этот счет была зафиксирована длительная переписка, датированная июлем 1944 г., между Кейтелем и начальником Генерального штаба ВВС Кортеном, в которой они пытаются определить прежде всего, что подразумевается под словами «пилот-террорист». В телеграмме от 15 июня 1944 г. адъютанту Геринга Кейтель вдается в подробности определения этой терминологии, говоря, что можно рассматривать для «особого обращения» (другими словами, о передаче службе безопасности и казни) только определенные случаи, которыми являются нападения на гражданское население, как на отдельного человека, так и на группу людей; стрельба по немецкому летчику, спускающемуся на парашюте; пулеметные атаки на пассажирские составы, гражданские больницы и полевые госпиталя, а также санитарные поезда.[49]

    В своей телеграмме Кейтель просит согласия Herr Reichsmarschall с такими доводами и надеется, что последний найдет достаточно новых тем для обсуждения.

    Защитник Кейтеля напрямую спросил его: «Отдавался ли когда-либо подобный приказ?» Кейтель ответил: «Никакого приказа по этому делу не отдавалось, и Гитлер больше никогда не возвращался к этому вопросу. Вскоре после этого он выехал на Восточный фронт, а затем, после 20 июля 1944 г., больше никто об этом деле не упоминал».

    Этот приказ никогда не отдавался. Но только в одном ошибался Кейтель: по свидетельству в Нюрнберге майора Генерального штаба Герберта Бюхса, прикрепленного к начальнику военного оперативного штаба Йодлю, в марте 1945 г., этот вопрос был поднят еще раз, на совещании в бункере в Берлине, над которым уже нависла тень конца; Гитлер, после подстрекания главы партийной канцелярии Мартина Бормана, отдал Кальтенбруннеру приказ о том, что все «уже прибывшие экипажи бомбардировщиков» и все экипажи бомбардировщиков, «прибывающие» в дальнейшем, должны быть переданы военно-воздушными силами службе безопасности и ликвидированы ею».

    После совещания у фюрера Бюхс бросился к Кейтелю и сказал: «Приказ фюрера просто бредовый». Кейтель ответил: «Это вполне может быть». Бюхс подчеркнул, что ВВС должны сохранить свой стяг незапятнанным и не должны выполнять этот приказ. Кейтель объяснил, что Гитлер сам подписывать подобные приказы не хочет, так что все это будет висеть на ОКВ: «Я должен быть дьяволом, который издает подобные приказы».

    Позднее майору Бюхсу позвонил рейхсмаршал Геринг и спросил его: «Скажите мне, Гитлер теперь совсем с ума сошел?» Этот разговор закончился словами рейхсмаршала: «Это все настоящее безумие, этого нельзя делать». Кроме фельдмаршала Кейтеля, генерал Коллер, начальник оперативного штаба ВВС, также был против «приказа о линчевании», и он на самом деле никогда не был издан.

    Борьба с подобными «специальными приказами», а также необходимость начинать бумажные войны, чтобы таким образом предотвратить или в какой-либо мере изменить полностью незаконные и бесчестные приказы, производила негативный эффект на офицеров, собранных вместе во имя Гитлера в секретной зоне I «Волчьего логова», чтобы руководить делами вооруженных сил, и этот эффект проявлялся все больше и больше, по мере того как инциденты следовали один за другим. Ко всему этому необходимо теперь добавить и осознание того, что обычная победа в традиционном старопрусском духе была теперь невозможна, как невозможно установить и нормальный мир путем переговоров и совещаний, и не только из-за характера и поведения Гитлера, но и из-за жестких требований союзников о безоговорочной капитуляции. Для высших офицеров, таких, как Кейтель, которые прошли через поражение 1918 г. и версальский мир, это была чрезвычайно драматическая ситуация.

    Два самых высших офицера внутри этой зоны безопасности, фельдмаршал Кейтель и генерал-полковник Йодль, были ее пленниками, ежедневно подавляемые громадной бюрократической машиной по ведению войны 80 миллионами немцев с многомиллионной армией солдат, письменной работой и многочасовыми «военными совещаниями», которые сами по себе были миниатюрными съездами нацистской партии, наполненными речами фюрера. Они постоянно были перегружены работой, как директора огромного индустриального гиганта, и постоянно подвергались экстраординарным способностям Гитлера пробуждать в людях ложные надежды и вселять в них «веру» в него. Но по мере приближения поражения и углубления кризиса они были в такой же степени подвержены тягостному чувству, что и другие офицеры.

    Поведение Кейтеля в главном не изменилось ни на йоту. Он считал своим долгом публично выказывать свое согласие с прямыми приказами фюрера, вне зависимости от того, предшествовали ли им горькие или даже оскорбительные обмены, но это – прежде всего «приказы фюрера», а он был только «усилителем» стремлений Гитлера. Все это стало причиной его экстраординарной непопулярности среди Генерального штаба; после войны он не смог найти себе защитников среди последних, бывших товарищей, которые теперь проклинали его имя и называли его всем, чем угодно, от «Да-Кейтель» до «кивающего осла». Однако никто не пытался сбросить Кейтеля и занять его должность самому. С другой стороны, и Гитлер так никогда и не смог полностью преодолеть некоторый недостаток доверия к Кейтелю.

    * * *

    Когда в гостевом, так называемом чайном, домике штаб-квартиры «Волчье логово» чуть позднее 12.30 утра 20 июля, во время полуденного совещания, взорвалась бомба с часовым механизмом, последний бастион, который Кейтель еще пытался удержать, был окончательно разрушен. Генерал-полковник Йодль, которому взрывом повредило голову, описывал, как фельдмаршал Кейтель (тоже получивший легкое ранение) осторожно и заботливо помогал фюреру, которого только слегка поцарапало, выйти из разрушенного домика. Если кто-то и полагал, что между Кейтелем и Гитлером были весьма прохладные отношения, то для него это должна была быть странная сцена. По свидетельским показаниям одного из стенографистов рейхстага, прикрепленного к штаб-квартире фюрера, Гитлер впоследствии лично сообщил, что только после этого он осознал, что Кейтель все-таки был «надежным».

    Бомба была подложена полковником графом Клаусом фон Штауффенбергом, штабным офицером, потерявшим глаз в бою танковой дивизии в Тунисе. Это Кейтель впервые познакомил его с Гитлером на совещании по вопросам резервов. По свидетельствам, после первой встречи со Штауффенбергом Гитлер спросил, кто такой этот одноглазый полковник: он нашел Штауффенберга зловещим.

    Кейтель был не способен проникнуть в тот мир, в котором жил и действовал этот доведенный до отчаяния революционер-аристократ. Впоследствии он отметил в нем единственное качество, которое его поразило, – «фанатизм». Вероятность того, что среди офицеров мог возникнуть мятеж, мятеж, в котором аристократы исполняли ведущие роли, была для Кейтеля непостижимой.


    В начале 1943 г. Кейтелю сообщили о деле Остера; оно было связано с его собственными департаментами. Генерал-майор Ганс Остер, глава центрального отдела подразделения внешней военной разведки ОКВ, был обвинен в том, что неоправданно приписывал людей к резервистам, а также косвенно в преступлениях с обращением валюты. Но в действительности он был виновен гораздо больше: он был начальником штаба тайного заговора против Гитлера, который так никогда и не осуществился. Как и Штауффенберг, Остер был революционером душой и телом, но так же, как и Шульце-Бойзен из «Rote Kapelle»,[50] был себе на уме. Он верил, что любые средства оправданны, если они приведут к свержению Гитлера, поскольку полагал, что Гитлер являлся разрушителем нации. Политические цели Остера и Шульце-Бойзена диаметрально отличались друг от друга, но, как последний совершенно не колебался, снабжая большевиков военными разведданными, Остер так же без колебаний сообщил своим друзьям на западе, например, дату вторжения Гитлера во Францию и Нидерланды, еще до действительных событий.

    Тем не менее фельдмаршал, разбираясь в этом деле, решил, что проблема, по всей видимости, появилась из неправильно понятых различного рода неизбежных дел, которые обязана была вести их разведывательная служба. Когда же начальник военной юридической службы сообщил Кейтелю по ходу дела, что адмирал Канарис, глава управления внешней разведки, виновен не менее чем в государственной измене, Кейтель резко высказал ему: как только он посмел предположить, что кто-то из начальников департамента ОКВ может быть виновен в государственной измене. Он пригрозил этому несчастному офицеру военным трибуналом, и заявление было поспешно отозвано; Остер же был без шума отправлен на пенсию.[51]

    Даже когда адмирал Канарис был арестован после взрыва бомбы 20 июля и брошен в концлагерь, фельдмаршал отказывался верить, что он все-таки был виновен, и оказал семье адмирала финансовую поддержку. Точно так же он отказывался верить во все обвинения против генерала Томаса, главы подразделения военной экономики, который был арестован в то же самое время. Его неверие вдохновляла не ведомственная гордыня; Кейтель был довольно наивным офицером, чтобы поверить в то, что те, кого он знал все последние годы, могли бы вести двойную игру.

    20 июля, после обеда, генерал-полковник Фромм, начальник Штауффенберга, позвонил Кейтелю из Берлина, чтобы спросить, правда ли то, что Гитлер погиб. Кейтель ответил отрицательно: то, что было совершено покушение на фюрера, – это правда, но он был только слегка ранен. И также спросил, где находился начальник штаба Фромма, полковник Штауффенберг. У него уже возник зародыш подозрений.

    Генерал-полковник Фромм, его давнишний недруг, был высшей фигурой в организационной схеме вооруженных сил после Кейтеля. В этот же день, во второй его половине, он был снят со своей должности, чего никак не ожидал, в особенности потому, что первоначально был арестован заговорщиками на Бендлер-штрассе; его преемником стал рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. Кейтель проиграл последнюю крупную битву за контроль над армией и вооруженными силами. Он всегда весьма серьезно верил, что он должен держаться, чтобы помешать СС прийти к власти, но произошло как раз именно это. Кейтель неоднократно и упорно повторял в своих записях для своего защитника один важный момент: ему никогда и на ум не приходило действовать так, как это делали заговорщики. Для него слова Гинденбурга всегда были эмблемой на его стяге: «Верность – это показатель чести». И в Нюрнберге, в свой бедственный час, эти слова были вдвойне важны для него.

    Вот почему в то время, пока фюрер приветствовал в «Волчьем логове» Муссолини, Кейтель рьяно приступил к опровержению всех тех приказов coup d’etat,[52] которые позднее, в конце этого вечера, достигли командующих военными округами. Можно сказать, что этот coup d’etat осуществлялся по телефону и телеграфу; и точно так же этот coup d’etat был по телефону раздавлен. На протяжении нескольких часов этого вечера Кейтель вновь отдавал приказы, впервые после службы в Бремене, и эти часы определили судьбу Германии.

    После покушения на Гитлера фельдмаршал Кейтель написал свое первое завещание, датированное августом 1944 г. В нем он полагает, что Хельмшерод, его главное поместье, должно перейти к его старшему сыну; а также он упоминает 20 тыс. фунтов,[53] подаренных Гитлером на его шестидесятилетие, сумму, которую он положил целиком в свой банк в Берлине.

    В своих воспоминаниях Кейтель описывает конец Третьего рейха. В заключительной их главе обращает на себя внимание, как мало обсуждались какие-либо оставшиеся конкретные военные надежды; и не было уже никакой надежды на дипломатическое решение. На своем посту фельдмаршал до самого последнего момента пытался удержать фигуру Гитлера как верховного лидера рейха, несмотря на то что сам Гитлер уже решил умереть в битве за Берлин и больше не интересовался дипломатией. Фельдмаршал, скорее всего, полагал, что теперь только один человек способен закончить эту войну, и этим человеком был сам Гитлер: если фюрер уйдет, то рейх может погибнуть в анархии. О том, что, совершив самоубийство, Гитлер мог ускользнуть от своей последней ответственности, он никогда и не думал. Из-за его озабоченности ввиду предстоящего всеобщего краха закона и порядка, если произойдет наихудшее, он очень сильно переживал из-за потери контакта с бункером фюрера, находящимся под рейхсканцелярией в Берлине, даже во время опасного перелета ОКВ в Мекленбург; для него было ужасным ударом, когда он узнал, что он больше не сможет вылететь в Берлин.

    С другой стороны, эта финальная сцена пробудила истинного солдата, который спал внутри него. Стрелки часов остановились на полуночи, и так мало осталось тех, кем можно было командовать, но фельдмаршал выехал на фронт, руководил, отдавал приказы, отзывал командующих, которые, казалось, потеряли голову в этом сражении, и пытался сделать все возможное, чтобы добиться освобождения Берлина. Он отказывался видеть, как мал был боевой дух восточных армий, беспрерывно ведущих ужасные сражения на протяжении почти четырех лет, как возрос их явный страх перед русскими с их неописуемой силой разрушения, полчищами танков и артиллерии. Стремительность 1940 и 1942 гг. давно уже была исчерпана, а воля к сопротивлению – тем более. Одних строгих приказов теперь уже было недостаточно; только новые эскадрильи самолетов и свежие танковые дивизии с полными топливными баками и полным боекомплектом могли еще хоть чего-то добиться. Но этого фельдмаршал предоставить не мог, потому что этого не было.

    Затем его долгий кошмар как будто завершился: пришли новости о смерти Гитлера. Он понял, что война должна быть закончена.

    Безусловно, фельдмаршал стал уже совсем другим человеком, когда две недели спустя после смерти Гитлера был взят в плен как военнопленный; но даже и в качестве «военного преступника» в Нюрнберге он не пытался спасти свою собственную шкуру, а только искупить вину за действия германских вооруженных сил.


    В Нюрнберге, на Международном военном трибунале, несмотря на физическую потерю свободы в качестве обвиняемого и довольно трудные условия тюремной жизни, фельдмаршал в конце концов вновь стал свободной личностью, после стольких лет службы офицером, зависимым от человека, которого он считал столь глубоко деспотичным. То, что его признают виновным, вне зависимости от того, что он выскажет в свою защиту, он понял сразу же, как только взглянул на обвинительный акт, который был передан ему 19 октября 1945 г. Весь мир восстал против него, против Германии, после пяти с половиной лет страшной войны с ужасающими преступлениями против всех естественных законов. Он больше не заботился о торговле за свою шкуру; главной его целью было отстоять свою честь, и не только свою собственную личную честь: он полагал своим долгом защитить честь всех германских войск, потому что он был слишком искренен, чтобы не признаться самому себе, что он часто недостаточно высказывался в защиту традиционного понятия прусской воинской чести; к тому же он хотел сделать свой собственный вклад в установление исторической справедливости. Только это, и ничего более, было его стремлением в Нюрнберге.

    1 октября 1946 г. Международный военный трибунал признал его виновным по всем четырем пунктам обвинительного акта: тайный заговор для ведения военной агрессии; ведение военной агрессии; военные преступления, преступления против человечности. Он был приговорен к смерти через повешение, и этот приговор был приведен в исполнение 16 октября 1946 г.

    Альбрехт Кессельринг

    Моя жизнь в послевоенный период

    «Пепельная клетка» в Мондорфе. – Нюрнберг. – Дахау. – «Кенсингтонская клетка». – Суд в Венеции в феврале – марте 1947 года. – Ардеатинские катакомбы и репрессии. – Меня приговаривают к смертной казни. – Сохранение итальянских памятников и шедевров искусства. – Тюрьма в Верле. – Заключение

    ПЕРВЫЕ ГОДЫ В ЗАКЛЮЧЕНИИ

    Сегодня политикам удалось благодаря переговорам продвинуться вперед в деле превращения «безоговорочной капитуляции» в эффективный инструмент. У меня и в мыслях нет пытаться воскресить в памяти период после капитуляции Германии со всеми его болезненными моментами. Я придерживаюсь той точки зрения, что мы в нашей старушке Европе, в которой становится все теснее, должны научиться понимать друг друга, найти путь к объединенному Старому Свету, в котором исчезнут искусственные государственные границы, являющиеся атрибутом прошлого. Я всегда верил в идею Бриана. Если у меня и были какие-то сомнения в необходимости нового порядка в Европе, то они исчезли, когда я стал летчиком. Когда, стартовав с аэродрома в Берлине, уже через час полета ты вынужден сверяться с картой, чтобы случайно не пересечь границу Чехословакии, это происходит само собой.

    В начале 1948 года я объяснил одному офицеру американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства: «Если я сделал выбор в пользу Запада и в своей ограниченной сфере деятельности борюсь за осуществление идеи Европейской федерации, а заодно и помогаю вашей службе, то это немало для человека, считающего, что британский трибунал несправедливо приговорил его к смертной казни».

    Как это ни трудно для отдельно взятых людей, мы должны научиться забывать. Однако многое из того, что произошло, включая целый ряд неоднозначных событий, необходимо обсудить – не для того, чтобы выдвигать взаимные обвинения, а для того, чтобы извлечь уроки из наших ошибок в целях недопущения их в будущем.

    После войны жизнь моя была несладкой – в ней чередой сменялись всевозможные тюрьмы и лагеря западных государств, воевавших против Германии. В «Пепельной клетке» – какое выразительное название! – в Мондорфе в 1945 году мне доводилось встречать бывших крупных деятелей Германского государства, вооруженных сил и национал-социалистической партии – таких, например, как граф Шверин фон Крозиг, рейхс-министр финансов. Смею надеяться, что мне удалось внести успокоение в их души и поспособствовать их сближению. Офицеры и унтер-офицеры, охранявшие нас, были симпатичными людьми – в отличие от коменданта лагеря полковника Эндрюса. Возможно, именно поэтому он был назначен комендантом тюрьмы Международного военного трибунала в Нюрнберге. Всем нам без исключения казалось, что этот американский офицер ни во что не ставит идею взаимного признания законов и обычаев разными нациями. Более молодые американские офицеры считали, что меня не следует содержать в лагере в Мондорфе, и, проявляя доброту, которую я не мог не оценить по достоинству, пытались добиться моего перевода в другой лагерь, который меньше походил бы на могильный склеп. То, что их усилия не увенчались успехом, не меняет моего мнения об этих офицерах, которые не были подвержены психозу ненависти.

    В Оберурселе со мной обращались хорошо. Однако там мне пришлось на несколько дней погрузиться в злокозненную атмосферу барака для подследственных. То, что я там увидел, произвело на меня неприятное впечатление. Я пришел к выводу (которому впоследствии нашлись и другие подтверждения), что работа в разведке может так преобразить человека, что, общаясь с ним, невозможно подавить неприязнь, которая может перерасти в страх. Эта работа оставляет на человеке неизгладимый след. Возможно, все было бы иначе, если бы в эту деятельность не было вовлечено так много немцев-эмигрантов. Трудно ожидать объективности и гуманности от людей, которые в результате трагических событий были вынуждены покинуть свою страну.

    Нюрнберг… Тот, кому довелось побывать там в качестве подследственного, никогда этого не забудет. Пять месяцев одиночного заключения без каких-либо послаблений – с 23 декабря 1945 года! Находясь в таких условиях, на прогулке или в церкви невольно чувствуешь себя словно прокаженный. И плюс ко всему – многочасовые перекрестные допросы в качестве свидетеля по делу Геринга (юристы, глядя на меня, говорили: «Ну вот, наконец-то для разнообразия нам дали возможность поговорить с классическим свидетелем!»). В моей памяти запечатлелись два эпизода моего выступления в качестве свидетеля. Я давал подробные объяснения, доказывая законность воздушных бомбардировок в первые дни Польской кампании – опираясь на Гаагскую конвенцию о наземных боевых действиях, наше министерство ВВС выработало соответствующие инструкции по применению военно-воздушных сил. Обвинитель, сэр Дэвид Максуэлл-Файф, завершил свой перекрестный допрос следующим замечанием: «Итак, в нарушение международного права вы допустили нанесение авиаударов по таким-то и таким-то польским городам?»

    В зале суда повисла мертвая тишина. «Я дал мои показания как германский офицер, имеющий за плечами более сорока лет службы, как германский фельдмаршал, да еще под присягой! – громко ответил я. – Если к моим словам относятся столь неуважительно, я отказываюсь от дальнейшей дачи показаний».

    Возникшую удивленную паузу прервал голос обвинителя: «Я вовсе не хотел вас обидеть».

    Позже доктор Латернсер, защитник, захотел прояснить что-то по поводу партизан в Италии. Русский обвинитель, Руденко, мгновенно вскочил на ноги. «Мне кажется, – заявил он, – что данный свидетель меньше всего подходит для того, чтобы говорить на эту тему». (А я мог сказать об этом так много!) И это Руденко, о карьере которого я был достаточно хорошо информирован! Я пожалел о том, что трибунал не имеет столь же обширных персональных сведений. Так или иначе, после длительных дискуссий вне зала суда эта тема была закрыта.

    За Нюрнбергом последовал Дахау. Моих товарищей, которых перевозили вместе со мной, предупредили, чтобы они со мной не разговаривали; аналогичное предупреждение было сделано мне. В итоге, когда мы прибыли в Дахау и оказались в «блокгаузе», мне просто пришлось разговаривать с моими сокамерниками, втиснутыми вместе со мной в крохотное помещение, – фельдмаршалами фон Браухичем и Мильхом, государственным секретарем Боле, послом фон Баргеном и войсковым командиром из младшего офицерского состава. Нашим надзирателем был цыган, который проявил чрезвычайный интерес к моим часам. В блокгаузе я восстановил умение осуществлять активную мыслительную работу, стоя при этом совершенно неподвижно.

    Когда из-за нашего плохого физического состояния нас перевели в барак и мы получили разрешение свободно передвигаться в пределах огороженной территории, нас несколько приободрил интерес к нашей судьбе, проявленный заключенными, ранее служившими в СС.

    После Дахау был снова Нюрнберг, а затем Лангвассер, где, после короткой встречи с многими находившимися там моими товарищами, меня перевели в забранную толстыми решетками тюремную камеру, в которой я находился вместе со Скорцени. Мое пребывание там имело то неоспоримое преимущество, что в камере мне было достаточно удобно, я получал лучшую американскую еду, а охранники были вполне любезными. Однако вскоре меня перевели в другую камеру, где за мной даже в самые интимные моменты наблюдали три человека – двое с автоматами и один с фонарем. Моя жизнь то и дело радикально менялась. Еще через два дня меня вместе с фельдмаршалами Листом и фон Вайхсом и каким-то младшим офицером посадили в роскошный автомобиль и отвезли в Аллендорф, в расположение американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства. Нас сопровождали офицер и некий джентльмен, любезность которого заставила нас прийти к выводу, что мы находимся в обществе людей нашего круга. Офицеры службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства, которой руководил блестящий полковник Поттер, пошли на большие хлопоты, чтобы облегчить тяготы нашей арестантской жизни. В Аллендорфе я начал уговаривать многих генералов и офицеров Генерального штаба принять участие в сборе материалов по истории войны. В качестве главного аргумента я указывал на то, что это был наш единственный шанс отдать должное нашим солдатам и в то же время оказать влияние на западных историков в интересах достоверности изложения событий (написание наших воспоминаний было второстепенной целью моих уговоров). Главная трудность, стоявшая перед нами, заключалась в нехватке документальных материалов. Тем не менее наша работа, на мой взгляд, была полезным вкладом в историческое описание периода войны. Я не могу назвать всех офицеров американской службы розыска и возвращения культурных и исторических ценностей и произведений искусства, которых мне хотелось бы поблагодарить от нашего имени и от имени наших семей за их понимание нашего положения, – их было слишком много. Почти все они без исключения были и поныне остаются послами доброй воли и дружбы.

    Осенью 1946 года я провел месяц в Лондоне, в хорошо известной «Кенсингтонской клетке», где властвовал полковник Скотланд. Существуют разные мнения об этом пенитенциарном учреждении, но со мной лично обращались исключительно деликатно. Мои почти ежедневные встречи с полковником Скотландом сблизили нас и помогли мне оценить его честность и прямоту. (Фактически он предпринял целый ряд шагов, добиваясь моего освобождения.) Когда однажды вечером какой-то надутый надзиратель повел себя оскорбительно в отношении меня, я сообщил об этом полковнику, и после этого даже упомянутый унтер-офицер не допускал со своей стороны никаких нарушений заведенного порядка.

    Кстати, мне хотелось бы вкратце привести содержание одной беседы с допрашивавшим меня в тот период офицером еврейского происхождения. Темой беседы был рост во всем мире антисемитизма, скрытые проявления которого тогда можно было заметить и у многих представителей населения западных государств.

    «Вы не поняли, в чем состоит особенность нынешнего времени, – сказал я ему. – Вполне возможно, что вы упускаете уникальную возможность создания для еврейского народа некоего фундамента, который позволит ему занять несокрушимые позиции в мире. У вас есть полное право требовать наказания для тех, кто совершал преступления против евреев, а также возмещения нанесенного ими ущерба. Все немцы, граждане всех стран поймут справедливость этих требований, и к вам потечет помощь со всего мира. Но нельзя в своих действиях руководствоваться жаждой мести – это может иметь фатальные последствия, потому что чревато совершением новых несправедливостей и преступлений».

    Мои слова явно произвели впечатление на собеседника.

    «Да, – ответил он, – но вы слишком многого требуете от евреев».

    «Знаю, – согласился я. – Но разве достижение всеобщего мира не стоит того?»

    Преимущество нашего положения в Аллендорфе состояло в том, что нам почти без ограничений позволяли принимать посетителей. Благодаря этому мы смогли отпраздновать Рождество и встретить Новый, 1947 год вместе со своими семьями. Эти посещения имели очень большое значение для наших жен – именно они дали им силы ждать нас в последующие годы.

    17 января 1947 года меня через Зальцбург перевезли в Римини, где должен был начаться суд надо мной. Поттер и еще один полковник сопроводили меня до Франкфурта, где передали меня с рук на руки двум очень приятным английским офицерам. Приведу лишь один пример, по которому вполне можно судить, какие путаница и неразбериха царили везде в то время: в Зальцбурге мои сопровождающие и я в течение суток находились в гостях у одного американца, который проживал в Швейцарии. Ночевали мы на койках, установленных в помещении, которое раньше было конюшней. В Римини нас встретила внушительная группа офицеров. Я с радостью убедился, что в среде военных чувство товарищества не имеет отношения к государственным границам и продолжает существовать даже между победителями и побежденными.

    Я всегда радуюсь, когда вижу, что военные зачастую являются лучшими дипломатами и более тонкими политиками, чем те, кто занимается этим профессионально. По иронии судьбы именно военных, которых нередко боятся, на которых клевещут и над которыми насмехаются во всем мире, в трудные моменты возносят на руководящие посты и осыпают почестями. Для того чтобы заметить эту тенденцию, достаточно взглянуть хотя бы на Америку (Маршалл, Эйзенхауэр, Макартур). Не означает ли это, что к военным следует относиться с меньшей враждебностью и предубеждением?

    СУД НАДО МНОЙ

    Когда в шесть часов утра меня увозили в Венецию, на станцию Венеция-Местре, заключенные, которые все без исключения поддерживали меня, собрались, чтобы меня проводить. Это было очень трогательно. Я пообещал твердо защищать их честь и честь Германии. Поскольку мой адвокат задерживался в связи с некоторыми накладками (в которых, кстати, немцы были нисколько не виноваты), обвинитель хотел открыть заседание без него или возложить обязанности защитника на одного из военных судей, вызванного в качестве свидетеля обвинения. И снова английский офицер вмешался и сказал обвинителю: «Нельзя допускать, чтобы этот судебный процесс с самого начала был превращен в фарс».

    Суду надо мной предшествовали процессы над фон Макенсеном и Мельцером, состоявшиеся в Риме в ноябре 1946 года. Их обоих, как и меня, обвинили в расстреле 335 итальянцев в Ардеатинских катакомбах неподалеку от Рима 24 марта 1944 года. 30 ноября 1946 года оба были приговорены к смертной казни. Я давал показания на этих процессах от имени своих подчиненных – но в обоих случаях это не помогло.

    Суд надо мной в Венеции, в районе Венеция-Местре, продолжался более трех месяцев, с февраля по май 1947 года. Я находился в состоянии огромного напряжения – большего даже, чем в течение тех шести дней, когда я выступал в качестве свидетеля на процессах в Риме. По окончании процесса, в тот день, когда был оглашен мой смертный приговор, один английский офицер после долгой беседы со мной сказал: «Фельдмаршал, вы не представляете, насколько вы завоевали уважение всех британских офицеров во время этого суда, а в особенности сегодня». Из этого можно сделать вывод, что я держался хорошо. Я ответил: «Майор, если бы я вел себя хоть немного иначе, я был бы недостоин носить звание германского фельдмаршала».

    За исключением военного прокурора, весь состав военного трибунала был другим, нежели во время процессов в Риме. Прокурор, единственный юрист, обязанностью которого было консультировать военных судей, не имевших юридического опыта, выполнял ту же функцию на всех других крупных процессах, которые, почти все без исключения, закончились вынесением смертных приговоров. Хотя он любил заканчивать свою заключительную речь словами «Я пребывал в сомнениях», я могу совершенно определенно сказать, что никаких сомнений он не испытывал – его явная предубежденность не давала ему такой возможности. Одна швейцарская газета в то время написала о нем, что он «второй и самый лучший обвинитель».

    Состав суда не соответствовал международным нормам. Кроме одного генерала (Хаквел-Смит), в него входили четверо британских полковников. В ходе второй части процесса председателю, судя по всему, понравилась его роль темпераментного обвинителя; когда мне задавали вопросы, он относился к моим ответам без должного внимания. Полковник Скотланд, выражая свое мнение о процессе, высказался в том смысле, что все здравомыслящие люди в Великобритании и в Германии должны вынести свой собственный приговор по итогам двух последних судов, которые можно назвать худшими из всех, когда-либо созывавшихся по приказу его величества…

    А теперь перейду к юридической стороне дела. Предъявленное мне обвинительное заключение включало в себя два пункта. По первому пункту меня обвиняли в соучастии в убийстве 335 итальянцев, о чем я уже упоминал; по второму – в том, что два моих приказа, адресованные подчиненным мне войскам, стали причиной убийств мирных граждан в ходе карательных акций, предпринятых в нарушение законов и обычаев наземной войны. В обвинении утверждалось, что результатом этих приказов стала гибель 1087 итальянцев. К тексту обвинительного заключения, короткому и весьма зловещему, прилагались данные под присягой показания свидетелей – и больше ничего.

    Подводя итог процесса, военный прокурор посоветовал судьям оправдать меня при условии, что они согласны с тем, что ответственность за все репрессии и карательные акции была переложена с вооруженных сил на СД (службу безопасности СС). Это, как мне кажется, сыграло ключевую роль в решении по первому пункту. Из текста приговора – «Виновен. Смерть через расстрел» – я делаю вывод, что суд счел приведенный выше тезис недоказанным. Тем не менее мой начальник штаба, офицеры оперативного отдела и разведки – как впоследствии подтвердил чиновник, который вел официальную ежедневную летопись войны с германской стороны, – под присягой показали, что в соответствии с ясным и совершенно определенным приказом Гитлера все карательные акции были возложены на СД (в ходе процесса это подтвердил даже руководитель СД).

    Почему же тогда, невзирая на эти показания, меня признали виновным? Остается предположить, что данные под присягой свидетельские показания моих офицеров были признаны недостойными доверия. Это было совершенно непонятно. В конце концов я сказал самому себе, что, по-видимому, все объясняется разницей в интерпретации понятия «присяга». Со временем я стал все больше склоняться к мысли, что в судебной практике, характерной для западных государств альянса, процедура приведения к присяге служит не средством получения правдивых показаний, а инструментом давления, который используется для того, чтобы выжать как можно больше показаний, не слишком заботясь об их правдивости.

    В соответствии с международно-признанным принципом, действующим, в частности, и в британских судах и заключающимся в том, что сомнения должны толковаться в пользу обвиняемого, у меня были все основания предполагать, что суд сочтет обвинения сомнительными. Мне казалось крайне маловероятным, что меня могут признать виновным.

    Из хода судебного разбирательства можно сделать вывод (никто даже не пытался обосновать приговор), что адресованное суду замечание военного прокурора по поводу ответственности за репрессии было учтено и что репрессии были признаны законными. Кроме того, суд должен был признать доказанным, что фон Макенсен и я не разрешали применять массовые репрессии под свою ответственность (приказ Гитлера нас от этой ответственности освободил), а наоборот, пытались добиться эффекта устрашения, казнив тех, кто подлежал смертной казни в соответствии с нормами международного права. Подобную попытку намеренно ослушаться приказов Гитлера суд должен был расценить по крайней мере как искреннее стремление проявить гуманность.

    Указ Гитлера предусматривал казнь десяти заложников за каждого убитого германского военнослужащего и назначал исполнителем репрессий СД. Тем самым с вооруженных сил снималась всякая ответственность, относящаяся к этой области. Судя по всему, суд не пришел к единому мнению по поводу осуществления карательных акций в упомянутых масштабах и пропорциях, но, проигнорировав наши усилия, предпринятые с целью их сокращения, так или иначе счел эти масштабы и пропорции превышающими допустимые. Это тем более удивительно, что, как хорошо известно и доказано, командиры войск альянса прибегали к еще более суровым карательным акциям в ситуациях, когда, как в случае с Римом, никакой критической с военной точки зрения или экстренной обстановки не существовало. Я воздержусь от высказывания своего мнения по поводу того, были ли оправданными масштабы и пропорции репрессий, применявшиеся командирами войск противника, поскольку принято считать, что вопрос об этих репрессиях, который я подробно затрагивал в главе 21, является спорным. В любом случае, по прошествии ряда лет трудно высказывать суждения о событиях, имевших место в прошлом, и рассуждать о том, что было правильно, а что нет, не зная атмосферы, существовавшей в тот период, когда эти события происходили. Было бы неплохо, если бы судившие меня представители победившей стороны приняли это во внимание. Тот факт, что итальянский трибунал, то есть суд, сформированный из представителей нации, в наибольшей степени пострадавшей от упоминавшихся выше расстрелов, вынес оправдательный приговор по аналогичному делу в отношении Капплера, члена СД, вполне мог оказать влияние на британских судей. Я до сих пор считаю, что они пытались компенсировать то, что показалось им ошибкой правосудия.

    Рассуждая обо всем этом, не следует забывать, что поводом для репрессий было уничтожение группы полицейских, пожилых, уважаемых тирольцев, выполнявших свой каждодневный долг по защите итальянского населения, и многочисленные расправы над местными жителями, спокойно занимавшимися своими делами. И то и другое было делом рук итальянских коммунистов, преследовавших свои подрывные цели под прикрытием патриотических лозунгов. Такое происходило и раньше. В связи с тем что подобные убийства случались и до этого, жители итальянской столицы были предупреждены посредством объявлений и при помощи церкви о последствиях, которые повлекут за собой новые террористические акты, – это тоже следовало бы принять во внимание.

    Один мой английский друг сказал мне, что, по мнению суда, я превысил свои полномочия, но это в любом случае не может иметь никакого отношения к случаю с расстрелом в катакомбах, поскольку я доказал суду, что вооруженные силы никоим образом не могли контролировать действия СД. Однако спорить по данному вопросу не имеет смысла.

    Как я уже отмечал, мы с фон Макенсеном сделали все, что могли, для предотвращения репрессий, но британский трибунал не принял это во внимание. С другой стороны, 5-й американский военный трибунал в Нюрнберге четко проявил в этом вопросе большее понимание и сформулировал свое отношение к нему таким образом:

    «Для того чтобы избежать юридической и моральной ответственности за подобные акты, достаточно будет доказать, что во всех случаях, когда представлялась возможность проигнорировать подобные преступные приказы, они не выполнялись».

    Фон Макенсена, Мельцера и меня приговорили к смертной казни из-за того, что нам не удалось «спустить на тормозах» один из подобных приказов Гитлера, в чем нас никоим образом нельзя было винить, потому что в том, что касалось репрессий, мы были лишены каких-либо полномочий.

    В этих обстоятельствах то, что суд опирался на сомнительное обвинительное заключение, лишь подчеркивает тот факт, что это был не судебный процесс, а пародия на правосудие.

    Что касается пункта 2 обвинительного заключения, то в главе 21 я со всей возможной объективностью описал процессы формирования и роста итальянских партизанских отрядов, применявшиеся ими методы и т. п., а также характер контрмер с германской стороны, которые как нельзя лучше раскрывают мое принципиальное отношение ко всем вопросам, связанным с партизанской войной. В качестве дополнения приведу фразу из письма, написанного мной в конце 1945 года и адресованного де Гаспери, итальянскому премьер-министру. Ввиду того что я подвергся новым и совершенно неоправданным нападкам, в упомянутом письме я обратился к нему с просьбой воспользоваться своим высоким положением и предать гласности правдивые факты:

    «…Я сочувствую горю итальянских отцов и матерей в связи со смертью их сыновей. В знак уважения к их горю я склоняю голову перед ними и перед всеми теми, кто погиб за свою страну, не будучи орудием в руках чуждых ей коммунистических элементов. Но разве эти мужчины и женщины не верят в то, что немецкие матери и отцы тоже испытывают боль, узнав о том, что их дети попали в засаду и были застрелены в спину или зверски замучены до смерти в плену? Разве они не понимают, что моим долгом было защищать от такой судьбы моих солдат?…»

    Основанием для пункта 2 обвинительного заключения были приказы, изданные мной 17 июня, 1 июля, 15 августа и 24 сентября 1944 года. Я говорю только о тех пунктах обвинительного заключения, которые присутствовали в заключительном выступлении обвинителя.

    «Борьба против партизанских отрядов должна осуществляться всеми доступными средствами и с максимальной суровостью. Я окажу поддержку любому командиру, который в выборе этих средств и степени суровости выйдет за границы нашей обычной сдержанности» (из приказа от 17 июня).

    В первом английском переводе вместо слова «средства» фигурировало слово «методы»; при таком варианте может показаться, что текст приказа свидетельствует о справедливости предъявленных мне обвинений. Интересно, что во время судебного процесса над генералом СС Симоном, проходившего в Падуе уже после суда надо мной, обвинитель, который на моем процессе выступал в роли помощника обвинителя, снова употребил слово «методы». Было ли правомерным использование этого неверного перевода?

    «В данном случае действует старый принцип, в соответствии с которым совершить ошибку в выборе средств для достижения цели лучше, чем ничего не предпринять и проявить халатность. Партизанские отряды необходимо атаковать и уничтожать».

    Эта выдержка является ясной директивой; она была адресована всем командирам вплоть до дивизионных, которым в особых случаях подчас приходилось издавать свои приказы, выдержанные в духе вышеупомянутого секретного документа. Целью моего приказа от 17 июня, как и последующих, было не допустить, чтобы боевые действия с обеих сторон превратились в хаос, и обязать командиров обратить внимание на проблему партизанской войны, которой многие не придавали значения; другими словами, я старался внушить своим подчиненным, что борьба с партизанами имеет не меньшее значение, чем боевые действия на фронте, и санкционировал применение всех мер, необходимых для того, чтобы с ней покончить.

    Суд счел, что слова «я окажу поддержку любому командиру» и так далее могут быть истолкованы как намерение поддержать любые репрессии. Однако тот очевидный факт, что этот приказ не имеет никакого отношения к репрессиям как таковым, ясно указывает, что все обстояло иначе.

    Мой приказ от 1 июля 1944 года, в отличие от приказа, изданного мной 17 июня, является чисто боевым; в то же время его пункты b и c содержат принципы применения репрессий – избежать рассмотрения этого вопроса было невозможно:

    «a) В моем обращении к итальянцам я объявил тотальную войну партизанам. Это заявление не должно остаться пустой угрозой. Я обязываю всех солдат и представителей военной полиции в случае необходимости применять самые суровые меры. За любым актом насилия со стороны партизанских отрядов должно немедленно следовать возмездие.

    b) В районах, где партизаны появляются в значительном количестве, определенный процент местных жителей мужского пола, который должен определяться особо, следует арестовывать и в случае совершения партизанами актов насилия расстреливать.

    c) Населенные пункты, в которых происходят нападения на наших солдат и т. п., должны сжигаться. Непосредственные участники и зачинщики этих нападений должны подвергаться публичной казни через повешение».

    Этот приказ был моим ответом на переданный по радио призыв фельдмаршалов Бадольо и Александера убивать немцев и активизировать партизанскую войну. Я считаю, что обвинения, касающиеся пункта b, никогда не были бы выдвинуты против меня, если бы британские власти, которые составляли мое обвинительное заключение, были знакомы с содержанием статьи 358d американских «Правил наземной войны». Вот что в ней сказано:

    «Заложники, арестованные и удерживаемые с целью использования их в качестве средства для предотвращения незаконных действий со стороны вооруженных сил противника или населения, могут подвергаться наказаниям или смертной казни, если упомянутые незаконные действия все же совершаются».

    Более того, американская правовая концепция позволяет даже казнить на месте – то есть без суда и следствия – партизан и мятежников. У меня, однако, не возникало необходимости использовать это право, поскольку не было ни одного доказанного случая, когда участников партизанских отрядов казнили бы после окончания боевых действий без предварительного вынесения приговора военным судом. То, что мои обвинители пытались доказать обратное исходя из моего приказа от 24 сентября (там сказано: «Далее я приказываю в будущем проводить заседания военных судов немедленно, прямо на месте…»), просто непостижимо, поскольку, как было указано во время процесса и подтверждено доказательствами, в приведенной фразе главными являются слова «немедленно, прямо на месте». Они вовсе не означают, что военные суды сначала нужно было созывать, а уж потом ждать от них каких-то решений, – они всегда были, что называется, под рукой; эти слова скорее должны были напомнить солдатам, что существуют законные средства для наказания за нарушение международного права и что их только нужно умело применять. Если мои обвинители придерживались мнения, что мои приказы являлись подстрекательством к «террору по отношению к мирному населению Италии», то на это следует возразить, что «мирное население» или «женщины и дети» в моих приказах нигде не упоминаются и, следовательно, не имелись в виду. Все командующие армиями и группами армий и командиры дивизий, чье местонахождение было известно на момент начала моего процесса, сделали устные заявления под присягой или прислали письменные заявления о том, что они никогда не понимали моих приказов в том ключе, в каком трактовало их обвинение. Только один представитель командования, содержавшийся в Кенсингтонской тюрьме в Лондоне, под влиянием стресса, являвшегося вполне естественным следствием пребывания в заключении, высказал критические замечания по поводу моих приказов; однако это было сделано не под присягой. Будучи вызванным в суд в качестве добровольного свидетеля, он после приведения его к присяге отказался от своих показаний. Однако трибунал решил не принимать это во внимание. Попробую дать более подробные разъяснения на этот счет.

    В моем приказе говорилось: «Я окажу поддержку любому командиру, который в выборе этих средств и степени суровости выйдет за границы нашей обычной сдержанности».

    Свидетель запомнил эту фразу так: «Я окажу поддержку любому командиру, который в выборе этих средств и степени суровости далеко выйдет за пределы санкционированных мер».

    Вторая формулировка может вызвать вполне обоснованные претензии, но в моем приказе ее не было. Даже если бы обвинение попыталось опереться на другие письменные и устные показания свидетелей, данные не под присягой, такие замечания упомянутого свидетеля, как «этот приказ подвергает войска большой опасности» или «приказы фельдмаршала дали войскам слишком большую свободу», не могут считаться подтверждением того, что с моей стороны имело место подстрекательство к террору по отношению к мирному населению. Кроме того, суду должно было быть известно из показаний начальника штаба, служившего под началом командующего армией, о котором идет речь, что никакой угрозы боевому духу наших войск в действительности не существовало.

    Кажется немыслимым, что после того, как вопрос о показаниях этого представителя германского командования окончательно прояснился, суд все же решил опереться на письменное заявление, сделанное упомянутым свидетелем в Лондоне. И тем не менее это было именно так!

    Заключительная часть моего приказа от 1 июля звучит так: «Грабежи и мародерство в любой форме запрещены и будут сурово наказываться. Меры наказания должны быть жесткими, но справедливыми. Этого требует доброе имя немецкого солдата».

    Этих слов, которые ясно раскрывают истинный дух моих приказов, вполне достаточно для того, чтобы опровергнуть приговор трибунала.

    Мои приказы от 21 августа и 24 сентября могли убедить даже самых предвзятых судей в том, что ни о каком терроре речи не шло. Вот выдержка из приказа от 21 августа:

    «За последние недели в ходе крупных операций против партизан произошли инциденты, которые наносят серьезный вред доброму имени немецкого солдата и дисциплине германских вооруженных сил и которые не имеют никакого отношения к осуществлению ответных мер против незаконных вооруженных формирований.

    Поскольку борьба против партизанских отрядов должна проводиться с использованием самых суровых мер, в отдельных случаях при этом могут пострадать невинные люди.

    Если, однако, крупная противопартизанская операция в том или ином районе вместо восстановления порядка приведет лишь к еще более серьезным волнениям среди населения, а также создаст серьезные проблемы со снабжением продовольствием, в решении которых в конечном итоге приходится принимать участие германским вооруженным силам, то это будет свидетельством того, что операция была проведена неправильно и должна рассматриваться не иначе как грабеж.

    Сам дуче в своем письме, адресованном доктору Рану, нашему послу, представляющему интересы Германии перед итальянским правительством, с горечью жаловался на то, каким образом проводились многие операции против партизанских отрядов, и на репрессивные меры, от которых в конечном итоге страдали не столько бандиты, сколько население.

    Последствия подобных действий очень серьезно подорвали доверие к германским вооруженным силам, тем самым увеличив число наших врагов и оказав помощь вражеской пропаганде».

    А вот отрывок из моего приказа от 24 сентября 1944 года:

    «Дуче снова передал мне письменные заявления о действиях военнослужащих наших частей, дислоцирующихся в Италии, против населения; эти действия противоречат моей директиве от 21 августа 1944 года; эти действия являются возмутительными и способствуют переходу добропорядочных и энергичных представителей местного населения в лагерь нашего противника или партизан. Я больше не намерен смотреть сквозь пальцы на подобное поведение, прекрасно осознавая, что в результате подобных безобразий страдают невинные.

    Жалобы дуче передаются на рассмотрение представителям высшего командования; генералу, в районе ответственности которого произошли упомянутые выше случаи, предложено расследовать наиболее вопиющие из них и доложить о результатах расследования мне, а также передать материалы расследования для принятия окончательного решения по ним командирам соответствующих частей. Эти офицеры также доложат мне о принятых мерах».

    В отношении этих приказов очень важным моментом является то, что официальные расследования, проведенные в то время, не подтвердили вины немецких солдат. Более того, я дал суду подтвержденные доказательствами показания о том, что я расследовал все сообщения о допущенных моими войсками нарушениях, и в случаях, когда эти сообщения подтверждались, отдавал распоряжения предать виновных суду. Если усматривать в приказе от 21 августа признание в подстрекательстве к террору, якобы присутствовавшем в приказах от 17 июня и 1 июля, то это означало бы, что я отдал преступные приказы только для того, чтобы другим своим приказом, изданным вскоре после этого, возложить всю ответственность за преступления, совершенные моими подчиненными, на них же. Это плохо вяжется с моей репутацией человека, проявляющего чрезмерную щепетильность и предпочитающего брать всю ответственность на себя. Кроме того, если все действительно обстояло именно так, мне вряд ли удалось бы остаться «популярным» командующим, которому его бывшие подчиненные остаются преданными даже сегодня. Факт состоит в том, что упомянутое обвинение никоим образом не было доказано. Даже по тем случаям, в отношении которых я признавал возможность нарушения моими войсками международного права, итальянский военный суд вынес оправдательный приговор.

    Несколько слов о письменных показаниях под присягой. Они давались в отсутствие лица, облеченного полномочиями приведения свидетелей к присяге; к тому же все это происходило через несколько лет после событий, которые являлись объектом расследования; и, наконец, эти показания составлялись на основе заявлений многих людей, количество которых иной раз доходило до сотни, причем на этих людей могли оказывать давление партизаны и коммунисты. Расследования, предпринятые на этот счет итальянцами, показали, что в большинстве случаев показания таких свидетелей были либо недостоверными, либо сильно преувеличенными; следовательно, эти показания нельзя было использовать как улики. Выяснилось, что нарушения, ставшие объектом расследования, частично были на совести фашистских организаций, таких, например, как «Бригата Нера» (Brigata Nera), либо итальянских уголовников, переодетых в германскую военную форму. Английский следователь подтвердил это в петиции, которую он представил в суд от моего имени и в которой, ввиду своей глубокой осведомленности о методах, применявшихся немцами во время войны в Италии, настаивал не только на освобождении фон Макенсена, Мельцера и меня из тюрьмы, но и на нашем помиловании.

    Необходимо также отметить, что все немецкие и итальянские свидетели, выступавшие в мою защиту, по всей видимости, были признаны «недостойными доверия», в то время как сказки свидетелей-итальянцев и письменные заявления британцев, на которые опиралось обвинение, – «достойными» такового. Нас, подсудимых, воспитанных в духе немецкой концепции правосудия, в очередной раз поразило то, что правило, в соответствии с которым сомнение должно толковаться в пользу обвиняемого, не было соблюдено, в результате чего суд вынес приговор «смерть через расстрел».

    Четверо моих адвокатов – доктор Латернсер, доктор Фрогвейн, доктор Шутце и профессор Швинге – до суда просто отказывались верить в возможность признания меня виновным. Позже, когда военный прокурор объявил, что я признан виновным по двум пунктам обвинительного заключения, они заверяли меня, что речь может идти лишь о весьма мягком наказании. Они твердо придерживались этой точки зрения, несмотря на то что я был уверен в обратном. Соответственно, когда меня по обоим пунктам приговорили к смертной казни, я утешал их, а не они меня. Такова правда, и я пишу об этом потому, что, на мой взгляд, мои воспоминания проливают свет на ход судебного процесса. Впрочем, исход всех судебных процессов, касающихся военных преступлений, говорит о том, что нет смысла высказывать критические замечания по поводу процессуальных нарушений со стороны держав-победительниц.

    Вечером того самого дня, когда был оглашен приговор, я написал следующее письмо:

    «6 мая 1947 года. Фатальный день позади. Я предвидел такой исход – не потому, что считал свои действия незаконными, а потому, что сомневался в способности людей руководствоваться чувством справедливости. Моя защита и многие другие считали такой приговор невозможным. По их мнению, меня должны были оправдать, даже если моя совесть была не совсем чиста. Но приговор мог быть только один – тот, который был оглашен. Потому что

    1) суду надо мной предшествовал судебный процесс в Риме, и военный прокурор изо всех сил боролся за то, чтобы он был использован в качестве прецедента;

    2) партизанская война, которая до сих пор прославляется и возвеличивается, не могла быть квалифицирована как преступная деятельность и войти в историю как таковая;

    и, наконец,

    3) германскому офицерству, а вместе с ним и всем представителям военной профессии в Германии хотели нанести смертельный удар».

    Сегодня западные государства закрывают глаза на тот факт, что тем самым они нанесли удар по собственному будущему. Я невольно вспоминаю разговор в Нюрнберге, в ходе которого мой хорошо информированный знакомый сказал мне: «Вас в любом случае так или иначе ликвидируют. Вы слишком заметная, слишком популярная фигура. Вам грозит опасность».

    Это замечание открыло мне глаза на мою миссию, которая состоит в том, чтобы показать, что мы вели себя достойно. Мое личное поведение определялось моим именем, званием и тем уважением, с которым относился ко мне немецкий народ. Я старался соответствовать тем высоким требованиям, которые ко мне предъявлялись, и, с Божьей помощью, достойно снесу любую, даже самую тяжкую долю, которая мне выпадет. О себе я могу сказать, что в течение всей своей жизни я руководствовался лучшими побуждениями; и если мне не всегда удавалось достичь поставленных целей, пусть меня судят те, кто никогда не совершал ошибок. Человека, уважающего самого себя, не может смутить осуждение фарисеев. Моя жизнь была полной, потому что в ней было много работы, забот и ответственности. То, что она заканчивается страданиями, – не моя вина. Но если в нынешнем положении я все еще нужен моим товарищам, если люди, пользующиеся всеобщим уважением, все еще рады возможности пообщаться со мной, то это говорит о многом. Если ко мне с уважением относятся даже мои бывшие враги, если при упоминании о вынесенном мне приговоре люди пораженно качают головой, это тоже много значит. Если итальянцы заявляют, что меня нужно было не предавать суду, а наградить четырьмя золотыми медалями, это свидетельствует о том, что они стараются подняться выше мстительного чувства, характерного для сегодняшнего дня.

    В 1950-м и 1951 годах баварский суд по делам денацификации, рассматривавший те же события и опиравшийся на те же материалы, что и суд в Венеции, вынес по моему делу приговор «непричастен». Хотя я, не говоря уже о британцах, усмотрел в этом нарушение принципа ne bis in idem, я все же испытал чувство благодарности за подобную ясно выраженную критику в отношении вердикта, вынесенного трибуналом.

    Я уже упоминал в этой главе о том, что трибунал должен был по крайней мере усомниться в обоснованности занятой им позиции. В соответствии с общепринятой международной практикой, он должен был подробно изучить мою деятельность в целом – по мнению моей защиты, уже одно это могло привести к вынесению мне оправдательного приговора. Так вот, я должен категорически заявить, что военный прокурор, который до этого тщательно фиксировал каждое слово, произносившееся в зале суда, со скучающим видом отложил свою авторучку, когда шел допрос свидетелей по вопросам, которым посвящен следующий раздел данной главы, и тем самым продемонстрировал явное отсутствие интереса к их показаниям.

    Как ни тяжело мне привлекать всеобщее внимание к своим действиям, я уверен, что обязан вынести на всеобщий суд нечто, что уже стало историей. Сколько бы выдающихся людей ни оспаривало право называться первым из тех, кто стал предпринимать шаги, о которых я хочу поговорить, факт остается фактом: я, и только я был вынужден взять на себя ответственность за принятые мной весьма необычные решения. Я думаю, что будет правильным достаточно подробно осветить этот вопрос, потому что считаю, что немецкий народ и другие народы западного мира должны знать: несмотря на все кровавые события, имевшие место во время Второй мировой войны, германские солдаты руководствовались гуманными, культурными и экономическими соображениями в такой степени, которая редко бывает возможной во время военных конфликтов подобного масштаба.

    МЕРЫ ПО ЗАЩИТЕ НАСЕЛЕНИЯ ИТАЛИИ И ЕЕ КУЛЬТУРНОГО НАСЛЕДИЯ

    Занимая должность командующего Южным фронтом, я не допустил планировавшейся эвакуации миллионного населения Рима. В отличие от войны 1914–1918 годов, в ходе которой население городов, находящихся вблизи от линии фронта, обычно эвакуировали на добровольной или принудительной основе, население Рима, хотя линия фронта была всего в двадцати километрах от города, выросло почти в полтора раза. Эвакуация, даже если бы она ограничилась определенными категориями жителей столицы, учитывая стратегию авиации противника, дефицит транспорта и трудности с продовольствием, наверняка привела бы к гибели сотен тысяч людей.

    По приказу Гиммлера еврейская община города подлежала депортации в неизвестном направлении. Я лично сделал выполнение этого приказа невозможным. То, что сегодня я все еще остаюсь пригвожденным к позорному столбу как обыкновенный убийца и преступник, свидетельствует о том, что римская еврейская община плохо разбирается в людях.

    Мне также удалось предотвратить эвакуацию других густонаселенных городов и поселков с помощью мер, изложенных ниже.

    Итальянская администрация, испытывавшая проблемы с транспортом и другие трудности, была не в состоянии прокормить население центральных районов страны. Даже помощь, оказывавшаяся ей германскими службами снабжения, не могла серьезно изменить ситуацию в лучшую сторону. Наша заслуга состоит в том, что мы сумели наладить четкое снабжение населения продуктами питания, помогали провизией со своих складов и транспортом (железнодорожными вагонами и грузовиками). Таким образом, мы помогали итальянцам, рискуя лишить наших солдат на фронте того немногого, что они имели. Кроме того, я приказал считать порт Сивитавеччия нейтральным, а также отдал приказ о том, чтобы Красному Кресту была предоставлена возможность использовать его для своих нужд. При всей ограниченности его ресурсов итальянцам оказывал помощь и Ватикан. Хотя каждый грузовик, передвигавшийся по дорогам между Северной Италией и Римом, имел ясные опознавательные знаки Красного Креста, сообщение между столицей и северными районами страны было весьма затруднено из-за налетов авиации противника.

    Любой человек, который бывал в Риме во время войны, знает, как часто германские технические войска занимались ремонтом магистральных водопроводных артерий, поврежденных в результате вражеских бомбардировок. И каждый итальянец должен знать, что система водоснабжения и другие важные объекты городского хозяйства столицы даже после отхода германских войск остались нетронутыми, поскольку мы воздержались от подрыва мостов и других сооружений, рискуя оказаться в невыгодном с военной точки зрения положении.

    Наконец, необходимо отметить, что потери от налетов авиации противника на густонаселенные города и поселки были не слишком большими благодаря усилиям немецкой стороны, оказывавшей помощь итальянцам людьми, оружием и военным снаряжением.

    С сентября 1943 года германская сторона начала принимать меры по защите церквей и итальянских объектов культуры. Эти меры осуществлялись ею практически без чьей-либо помощи, по просьбе деятелей местной церкви и итальянского министерства образования. Эта работа со временем приобрела такие масштабы, что при моем штабе пришлось создать специальный отдел по сохранению произведений искусства под руководством доктора Хагемана. Инструкции, касавшиеся мер по сохранению шедевров искусства, включали в себя столь разнообразные мероприятия, что большинство их приходилось согласовывать с оперативным отделом штаба на предмет их осуществимости.

    Работы по вывозу культурных ценностей в безопасные места были разделены на несколько этапов. Их особенности зависели от характера местности и от того, насколько велика была угроза авианалетов противника. Однако даже при этом осуществление этих работ было связано с большими трудностями, и со временем нам пришлось использовать для их выполнения самые разные средства. Я ограничусь рассказом о том, что было сделано в этом отношении командованием Южного фронта.

    Самой простой мерой было закрытие доступа к местам нахождения культурных ценностей в городах и в сельской местности путем установления соответствующих табличек с моей подписью. Я расписался на сотнях таких табличек и могу сказать, что мне ни разу не докладывали о случаях нарушения данного запрета. Произведения искусства, архивы и библиотеки вывозились из замков, церквей и прочих подобных сооружений туда, где им ничто не угрожало, – разумеется, когда для этого имелся транспорт. К примеру, всемирно известные шедевры искусства из монастыря в Монте-Кассино были вывезены в Орвьето танковой дивизией «Герман Геринг» и впоследствии по моему приказу переданы Ватикану для хранения в итальянской столице. О множестве других произведений искусства, спасенных непосредственно германскими войсками и переданных Ватикану, я уже не говорю.

    Вторая задача состояла в том, чтобы вывезти сокровища флорентийского искусства на укромные виллы, разбросанные неподалеку от Флоренции, а оттуда, когда над ними вновь нависла угроза (достаточно вспомнить о случаях с монастырями Камальдоли и Сент-Эре-но), в Южный Тироль. Вилла Медичи с ее ценнейшими работами флорентийских мастеров, расположенная в Поджо-а-Кайано, неподалеку от Флоренции, была по моему приказу исключена из созданного в тех местах оборонительного района. Произведения искусства, временно складированные в Марцаботте, в конце концов были перевезены для хранения в Феррару. В итоге недостаток транспортных средств вынудил нас оставлять культурные ценности там, где они находились изначально, но в этих случаях их помещали в укрытия, надежно защищавшие их от бомбардировок. Это делалось во всех случаях, когда тот или иной город невозможно было объявить «открытым» или «санитарным». В эту категорию попала даже Верона – в силу того, что она, будучи крупным транспортным узлом, притягивала к себе авиацию противника.

    Города, представлявшие интерес в культурном отношении и являвшиеся традиционными католическими центрами, исключались из зоны боевых действий как «санитарные». Противник уведомлялся об этом – обычно это делалось через Ватикан. Объявление города «санитарным» предусматривало вывод из него всех военных учреждений, за исключением тех, которые были связаны с медицинской службой. Так было сделано, к примеру, в Аньяни, Тиволи, Сиене (позже ее объявили «открытым» городом), Ассизи, куда были свезены наиболее ценные произведения искусства из Умбрии, а затем и в Мерано.

    Существовали определенные трудности военного и дипломатического характера, мешавшие полному осуществлению режима открытых городов. Мы пытались ввести такой режим во многих местах, но не всегда наши усилия приводили к успеху. Иногда мы вынуждены были прибегать к таким методам, как объявление того или иного города «нейтральным» или «демилитаризованным». В обоих случаях это означало эвакуацию всех войск и военных учреждений, введение запрета на вход туда для всех военнослужащих, а также окружение города кордонами военной полиции, которая блокировала ведущие в него дороги и отправляла автомобильный транспорт в объезд. Само собой разумеется, что эти меры не всегда с одобрением воспринимались в войсках и нередко создавали основания для возникновения у командного состава серьезных опасений по поводу возможных военных последствий таких шагов. Ярким примером может служить Рим; Кавальеро и Бадольо уже объявили его открытым городом, а я подтвердил этот статус итальянской столицы как командующий Юго-Западным фронтом и твердо соблюдал условие, предусматривавшее полное отсутствие в нем каких-либо войск. Приказы, запрещавшие оборону средневековых городов, таких как Орвьето, Перуджа, Урбино или Сиена, заставляли нас идти на дальнейшую демилитаризацию. Флоренция с ее уникальными культурными сокровищами была объявлена открытым городом еще в феврале 1944 года. Я не мог удовлетворить просьбу представителей высшего духовенства отказаться от обороны этого города, поскольку противник ни за что не пошел бы на равноценные уступки военного характера, и потому дорога, шедшая через город, была блокирована путем подрыва целого ряда сооружений, среди которых, к сожалению, оказались и замечательные мосты через Арно.

    Знаменитые культурные памятники Пизы были спасены от разрушения благодаря своевременному выводу оттуда наших войск.

    Сан-Марино, как и Сиена, с тактической точки зрения представлял собой центральный пункт важной линии обороны. Тот факт, что, несмотря на это, я объявил его открытым городом, может служить примером моей уступчивости. В северной части Италии такие города, как Парма с ее замечательным театром, расположенным в Палаццо-делла-Пилотта, Реджо, Модена и Болонья, были «нейтрализованы» в июле 1944 года. В то время Болонья была ключевым пунктом нашей обороны. Петиции от местного мэра и архиепископа с просьбами объявить город «открытым» были благожелательно рассмотрены, после чего мы приняли целый ряд мер по обеспечению безопасности Болоньи. Фактически боев за исторический центр города не было, что следует поставить в заслугу генералу фон Зенгеру унд Эттерлину, командующему 14-м танковым корпусом. Равенна была объявлена демилитаризованной, и наши войска оставили ее без сопротивления. Венеция была выбрана в качестве сборного пункта, куда свозились произведения искусства из всей Восточной Италии. Несмотря на сопротивление представителей военно-морских сил, вопрос о ее сохранении был решен положительно.

    Выведя все войска из Виченцы и пустив в обход нее весь транспорт, мы практически превратили ее в нейтральный город.

    Падуя также была полностью демилитаризована по просьбе местного епископа, что позволило сохранить часовню Джотто и многие другие здания, представляющие историческую и архитектурную ценность.

    Точно так же благодаря моему личному приказу был спасен от разрушения монастырь в Сертоза-ди-Павиа к югу от Милана.

    Думаю, что этих нескольких примеров деятельности командующего Юго-Западным фронтом достаточно для того, чтобы показать, что германские вооруженные силы делали все, что возможно, для защиты объектов итальянской древней культуры. Те, кто незнаком с Италией, вероятно, не смогут представить подлинный масштаб наших усилий. Однако они смогут лучше оценить его, если сравнят перечисленные выше итальянские города, которым был нанесен либо небольшой, либо вообще никакого ущерба, и немецкие города, такие, как Вюрцбург, Нюрнберг, Фрайбург, Дрезден и многие другие. Это сравнение дает повод задуматься людям во многих странах.

    Во время войны я получал множество благодарственных писем от представителей церкви и гражданских властей. Я хотел бы процитировать лишь одно из них, присланное мне архиепископом города Чьети:

    «В течение восьми месяцев мы, жители Чьети, находились всего в семи километрах от линии фронта, на которой действовали германские войска. Все это время германские командиры не причиняли нам никаких неприятностей. Особенно это относится к фельдмаршалу Кессельрингу и подчиненным ему генералам. Наоборот, когда встал вопрос о спасении города Чьети и всего, что можно было спасти, они, и в особенности фельдмаршал Кессельринг, оказывали мне поддержку и помогали всеми возможными способами, насколько это позволяла ситуация на фронте…

    Подводя итог, я должен со всей ответственностью заявить, не боясь при этом впасть в противоречие, что действия и поведение фельдмаршала Кессельринга заслуживают всяческого общественного одобрения. Такого же мнения придерживаются остальные священнослужители города и, насколько мне известно, все благонамеренные жители Чьети. Мы благодарим фельдмаршала Кессельринга за то, что посреди всеобщей разрухи наш город уцелел. Я приношу особую благодарность генералам Гюнтеру, Бааде, Фюрштайну и Мельцеру за их добрые дела, сделанные по отношению к нашему городу под руководством фельдмаршала Кессельринга. Мы всегда будем славить их имена и имя фельдмаршала.

    Дорогой доктор Латернсер (мой защитник на суде. – Примеч. авт.), написав это письмо, я выполнил долг своей совести как архиепископ и очень рад, что смог внести свою скромную лепту в доказательство невиновности фельдмаршала Кессельринга. Заканчивая это послание, я возношу молитвы Всевышнему, дабы он внес просветление в умы судей и они смогли вынести свой вердикт в соответствии со справедливостью».

    ПОСЛЕ СУДА НАДО МНОЙ

    Я ехал из Венеции в Вольфсберг, расположенный в Каринтии, в том же поезде, что и офицеры, привлекавшиеся в качестве свидетелей по моему делу, но отдельно от них. Мои товарищи были очень подавленными. Британский комендант Вольфсберга, однако, проявил по отношению ко мне понимание и предупредительность; он обращался со мной, а также с фон Макенсеном и Мельцером как с честными солдатами. Я благодарен ему, а также офицерам и унтер-офицерам лагеря – их доброе отношение сделало мое пребывание в «бункере» терпимым. Было лишь одно исключение – некий капитан американской армии. Это был беженец из Австрии, человек с каменным сердцем, полным ненависти и желания отомстить. Ему было все равно, кто перед ним – виновный или невиновный. Год спустя я узнал, что его постигло возмездие и он оказался там же, где и те несчастные, которых он всячески притеснял. Так или иначе, я всегда буду помнить немецкого капеллана Грубера, который был настоящим пастырем душ в самом лучшем смысле этого слова.

    Вот моя беседа с одним лейтенантом, работавшим в администрации лагеря.

    Я: «Не понимаю, как Британия и Соединенные Штаты могут полностью разоружиться».

    Он: «Экономические причины делают это неизбежным».

    Я: «В таком случае, если им придется вооружаться вновь, чтобы предотвратить катастрофу – а я уверен, что так и случится, – то это будет невеселое пробуждение».

    Он: «Да, это будет крайне неприятно».

    Разве во имя блага всего мира этого нельзя было избежать? Я думаю, что сегодня любой государственный деятель должен ответить на этот вопрос положительно.

    Вольфсберг был австрийским лагерем. Мы не чувствовали себя ни иностранцами, ни чужаками – скорее мы были центром ограниченного круга заключенных, которые умели разнообразить свою жизнь с помощью художественного творчества, лекций и работы. Вскоре после моего прибытия ко мне подошел бывший майор СС и сообщил, что все готово для моего побега. Я поблагодарил его, но твердо заявил, что никогда не дам моим врагам (я не мог относиться к членам приговорившего меня трибунала никак иначе) повод думать, что они обошлись со мной по справедливости; я скорее готов был отказаться от шанса вырваться на свободу, поскольку воспользоваться им означало бы признать свою вину.

    4 июля смертные приговоры, вынесенные мне и моим товарищам, были заменены пожизненным заключением. И тогда, и раньше я говорил, что это лишь сделало наше наказание еще более суровым. Когда один английский полковник как-то спросил меня, почему я так считаю, я ответил ему, что всему есть предел: для меня, германского фельдмаршала, убежденного в своей невиновности, расстрел был бы достойным концом, в то время как жизнь в тюрьме с преступниками – унижение и позор.

    В октябре 1947 года фон Макенсена, Мельцера и меня перевели из Вольфсберга в Верль. Это еще больше укрепило связывавшие нас товарищеские узы. У нас сложилось впечатление, что сопровождавшие нас офицеры конвоя своими подчеркнутыми проявлениями заботы старались продемонстрировать, что не согласны с приговором и с тем, как он исполняется, – видно, даже у них он не укладывался в голове. Когда за нами закрылись огромные ворота тюрьмы в Верле, мы испытали ощущение, сходное с физической болью, поскольку нас разом отрезали от всего остального мира. То, что для тюремного персонала мы ничем не отличались от профессиональных преступников, стало ясно уже в тот момент, когда нас отвели в кабинет заместителя начальника тюрьмы, который проинформировал нас о том, что нам позволены лишь те привилегии, которыми могло пользоваться уголовное отребье.

    Время в тюрьме тянулось медленно. Скука и уныние, терзавшие меня до 1950 года, затем стали до некоторой степени компенсироваться более мягким обращением. Я пришел в большое замешательство, когда оказалось, что мы можем передавать наши просьбы германским, а в особенности баварским властям только с одобрения британских и американских контролирующих органов. Впрочем, последние со своей стороны делали максимум возможного в плане соблюдения и выполнения наших экономических прав и пожеланий – например, выплаты денежного пособия как военнопленным или компенсации как осужденным. Помимо подполковника Викерса, последнего начальника союзнической тюрьмы, доброта и любезность которого ограничивались лишь действовавшей системой запретов, мне хотелось бы вспомнить генерала Бишопа, чье вмешательство дало первый толчок к дальнейшему улучшению нашего положения. Из юристов я упомяну лишь одного – сэра Альфреда Брауна, старшего юридического советника британского верховного комиссара. Он великодушно помогал нам и, будучи ответственным юристом, явно испытывал внутренние терзания из-за того, что был вынужден представлять систему правосудия, которая в нашем случае показала себя не с лучшей стороны. Гораздо менее благоприятное впечатление произвел на меня некий заслуженный генерал, который, окинув беглым взглядом мою холодную, сырую и негостеприимную камеру, отпустил поразившее меня замечание: «Очень хорошо!»

    Моя работа в тюрьме заключалась в склеивании бумажных мешков. По всеобщему признанию, для шестидесятипятилетнего фельдмаршала я неплохо справлялся с этим делом. Мои товарищи, в основном такие же «военные преступники», были хорошими людьми и облегчали мне работу и мою тюремную жизнь. Когда через несколько месяцев меня спросили, как мне нравится моя работа, я ответил: «Она совсем неплоха. Даже в самых смелых мечтах я никогда не представлял себе, что стану склейщиком бумажных мешков».

    Следующий день был последним днем, когда я занимался ручным трудом. В дальнейшем я получил возможность взяться за изучение истории.

    В одно прекрасное утро мы были уведомлены о том, что через полтора часа нас переведут в другой блок. Причину этого перевода нам не сообщили; мне она неизвестна до сих пор, но скорее всего, тюремное начальство решило поместить нас под присмотр британцев, поскольку именно они стали нашими новыми сокамерниками. Это было плохое время. Любой, кто осмеливался заговорить с нами, подвергался остракизму. Даже священник беседовал с нами в присутствии надзирателя. Во время одного из посещений моя жена передала мне несколько пирожных и лепешек, поскольку тюремная пища испортила мне желудок. Она принесла крохотную передачу немецкому представителю тюремной администрации, тот передал ее британскому, а тот, в свою очередь, в тюремную комендатуру, откуда ее должны были передать мне. Все это увидел случайно оказавшийся в комендатуре репортер одной английской газеты. Он тут же состряпал насквозь лживую статейку и отправил ее в свою редакцию. В статейке говорилось о том, что к нам непрерывным потоком идут передачи и что мы пожираем продукты, предназначенные для британцев, и тем самым фактически объедаем их. (Из предназначенных для британцев продуктов мы видели – и не более того! – лишь ежедневные пайки, выдававшиеся нашим британским сокамерникам. Те по сравнению с нами прямо-таки пировали, поскольку нам приходилось довольствоваться тошнотворным и явно недостаточно питательным немецким супом.) В статье упоминались и другие излишества, якобы присущие нашей тюремной жизни. Результатом ее публикации стало то, что трех британских представителей тюремной администрации, в том числе начальника тюрьмы, перевели куда-то в другое место.

    И все же мы пережили и эти трудные времена. Луч надежды блеснул для нас, когда нам разрешили посещать отдельный этаж в перестроенном тюремном крыле, на котором размещались хорошо обставленные столовая и комната отдыха. Вклад простых немцев в это доброе дело показал, что мы способны на практике осуществлять христианские заповеди. Хочется особо поблагодарить фрау Вик, «верльского ангела», неутомимую женщину, являвшуюся вице-председателем вестфальского отделения Красного Креста.

    С другой стороны, вопрос об изменении наших приговоров по-прежнему не рассматривался. Британские власти упрямо стояли на своем, не обращая внимания на накопление весьма убедительных улик, свидетельствовавших о нашей невиновности, а также дополнительных свидетельских показаний, которые не могли быть представлены суду во время процесса. Я просто не мог представить себе, что ответственные британские деятели были в состоянии поверить, будто суд над нами проходил с полным соблюдением законности – и это при том, что даже адресованное прессе открытое письмо Киркпатрика вызвало определенные сомнения. Заявления британского верховного комиссара полностью противоречили нашим сведениям по делам каждого из нас, которые считали субъективными, но которые были глубокими и всеобъемлющими. По упомянутым причинам я решил, предварительно заручившись согласием федерального канцлера, обратиться с петицией к спикеру палаты общин британского парламента и потребовать, чтобы дела, касающиеся военных преступлений, были расследованы, как в общем, так и в юридическом аспекте, смешанной парламентской комиссией непосредственно на месте, то есть в Верле. Приняв во внимание присущее независимым парламентариям чувство справедливости, я предположил, что такая комиссия может занять позицию, противоположную той, которую занял в свое время суд, принять во внимание многочисленные и разнообразные недочеты и пробелы в документах процесса и предложить какой-то выход из сложившегося положения. Однако мне запретили осуществлять это мое намерение. А жаль![54] Я понимаю, что подчиненные должны выполнять распоряжения своих начальников, даже если они сомневаются в их правильности; мне не хочется поднимать вопрос о том, что после 1945 года многие из нас, немцев, были приговорены к смерти или к длительным срокам тюремного заключения именно за то, что мы выполняли приказы. И тем не менее я никогда не мог понять причин, по которым власти отказывались пересмотреть наши дела – ведь справедливость должна торжествовать даже тогда, когда это не по вкусу общественному мнению.

    Трудно также понять их попытки спрятаться за пакт четырех держав, поскольку он к тому времени уже потерял свою законную силу, да и обстоятельства, ставшие причиной его заключения, изменились; в любом случае, пакт, который дезавуирован urbi et orbi, не может рассматриваться как имеющий юридическую силу международно-правовой документ.

    Когда в 1947 году меня приговорили к смерти, я решил, что у меня хватит мужества лицом к лицу встретить все то, что мне предстояло. Я прожил большую жизнь, и мне казалось, что мне не суждено открыть для себя ничего нового. Сегодня, через пять лет после этого, я должен признаться, что в моей жизни, внешне столь неприглядной и тяжелой, появились новые источники утешения. Я давно привык в конце дня размышлять над уроками, которые он мне преподал, но у меня никогда не было времени, чтобы посмотреть на себя самого, на все, что меня окружало, и на происходящие события как бы со стороны, попытаться заглянуть в будущее. И я решил попробовать быть объективным, отнестись к моим разочарованиям как к симптомам болезни века, справиться с ненавистью и желанием отомстить и постараться сделать так, чтобы на смену им пришло понимание. С учетом этого обстоятельства было вполне естественно, что именно я стал посредником между моими товарищами по несчастью и тюремной администрацией. Постепенно мои усилия были вознаграждены тем, что к нам стали относиться с большим сочувствием. В нас стали видеть людей и солдат, порожденная пропагандой ненависть стала исчезать. Нашлись люди, которые оказались достаточно великодушными для того, чтобы, несмотря на преобладающую вокруг нас атмосферу враждебности, заступаться за нас. Я уже говорил об этих людях, облегчивших условия нашего существования. Они сделали гораздо больше, чем те, что посвящали все свои усилия нашему «перевоспитанию». Сердце и душа в таких вещах значат гораздо больше, чем сомнительные эксперименты.

    За время моего заключения произошло много такого, что могло показаться забавным для человека, прежде занимавшего высокое положение. Чем более удален человек от ежедневной суеты, богатой всевозможными событиями, тем легче ему проникать в самую суть происходящего. Я всего лишь произношу трюизм, когда говорю, что наши действия в войне можно назвать до некоторой степени успешными. Лидделл Харт подтверждает это. Однако я помню, как, в противоположность его мнению, в целом ряде высказываний и в статьях, написанных немцами, упоминалось о «гениальности», а выражаясь более прямо – об идиотизме германского командования. Если верить этим статьям и высказываниям, германский пехотинец был жалким, забитым существом, страдавшим от жестокого обращения со стороны начальства и постоянно им запугиваемым. Будучи военным с более чем сорока годами службы за плечами и имея основания считать, что, несмотря на мою суровость и требовательность, я пользовался определенной популярностью у личного состава, должен заявить, что я не понимаю подобную журналистику. Я готов допустить, что были допущены ошибки. Но из того, что в первые годы войны мы в сжатые сроки победоносно завершали все кампании, можно сделать вывод, что нам противостояли еще большие невежды, командовавшие войсками альянса. Еще более удивительным для любого здравомыслящего человека являются раздающиеся подчас заявления о том, что наше военное образование и обучение были совершенно негодными и что мы должны пересмотреть все наши военные концепции и взгляды в соответствии с демократическими принципами – теми, например, на которых строится армия США. Подобные вещи недоступны моему пониманию.

    Мне выпала честь командовать многими лучшими германскими дивизиями, и я знаю, что победы германского оружия были бы невозможны, если бы не настоящее боевое товарищество, существовавшее между солдатами и офицерами. Мне доставляло огромное удовольствие видеть проявления этого товарищества во время моих инспекционных поездок на передовую. Предметом моей особой гордости является образцовое поведение немецких солдат в 1945 году, в период капитуляции наших войск. Действия наших военнослужащих в то время были настоящим триумфом дисциплины, военной выучки и гармоничных отношений между командирами и личным составом частей и подразделений. Есть много вещей, которые мы можем изменить; мы умеем приспосабливаться к требованиям прогресса и усваивать ценные уроки нового. Но мы должны сохранять наш национальный характер и с уважением относиться к нашим традициям. В противном случае мы можем превратиться в народ без корней.

    Решение написать эту книгу было для меня нелегким. Но в конце концов я все же принял его, чтобы внести свой вклад в дело правдивого освещения довольно большого периода истории Германии и возведения нерукотворного памятника нашим замечательным солдатам, а также надеясь помочь миру увидеть лицо войны во всей его мрачной целостности. Молодым людям я хотел бы сказать, что смысл жизни состоит в том, чтобы стараться поступать правильно и справедливо, и что никто в этом мире не совершенен. Древняя пословица «errare humanum est» (человеку свойственно ошибаться. – Примеч. пер.) звучит как обращенный к людям призыв действовать по своему усмотрению и как предупреждение, смысл которого сводится к тому, что не следует торопиться судить других.

    Франц фон Папен

    Процесс

    Устав трибунала. – Его регламент. – Зал судебных заседаний суда. – Судьи. – Обвинение против меня. – Проблемы со свидетелями. – Сокрытие документов. – Австрийский вопрос. – Показания Гвидо Шмидта. – Перекрестный допрос ведется сэром Дэвидом Максуэллом-Файфом. – Вердикт суда. – Я оправдан. – Размышления о процессе

    Нюрнбергский трибунал представлял собой нечто совершенно новое в истории юриспруденции и международных отношений. Я не стану пытаться давать подробный отчет о слушаниях – официальные протоколы речей защитников и обвинителей и документы, представленные в качестве доказательств, занимают не менее сорока двух томов. Я могу только кратко рассказать об обвинительном заключении в той части, которая касалась меня лично, и сделать некоторые замечания о природе самого трибунала с исторической и юридической точек зрения.

    Как инструмент международного права трибунал с самого начала действовал на основании своего устава. Он был учрежден четырьмя державами-победительницами 6 августа 1945 года в Лондоне с целью предания суду лиц, считавшихся виновными в развязывании войны и в событиях, которые к ней привели. Проект регламента был разработан судьей Верховного суда мистером Джексоном от Соединенных Штатов, сэром Дэвидом Максуэллом-Файфом от Великобритании, профессором Грос от Франции и генералом Никитченко от Советского Союза. Сэр Дэвид и судья Джексон стали в Нюрнберге главными обвинителями от своих государств, а генерал Никитченко – одним из судей. Нет ничего удивительного в том, что процедурные правила благоприятствовали действиям обвинения. Статья 3 лишала как обвинение, так и защиту права оспаривать полномочия как самого суда, так и его отдельных членов. Это условие с самого начала исключало возможность подвергнуть сомнению компетентность трибунала по различным поставленным перед ним вопросам. Статья 6 давала трибуналу право судить и наказывать лиц, которые, действуя индивидуально или в качестве членов организации, участвовали в заговоре с целью развязывания войны или совершили преступления против мира, военные преступления и преступления против человечности. Статья 8 касалась в первую очередь обвиняемых из состава вооруженных сил и устанавливала, что выполнение приказов начальника не освобождало их от наказания, хотя могло рассматриваться как обстоятельство, смягчающее вину. Одно из наиболее сомнительных с юридической точки зрения положений содержалось в статье 9, которая давала суду право объявлять некоторую организацию преступной. Доказанные обвинения против отдельных членов организации могли являться основанием для объявления преступной самой организации.

    Всякий раз, когда защита вносила протест против несправедливости того, что преимущество предоставлялось стороне обвинения, нам предлагали довольствоваться уже тем, что нас вообще предали суду, в то время как союзники были бы вправе расстрелять в воздаяние за преступления Третьего рейха всех, кого считали военными преступниками. В этой позиции была известная логика. Однако, не давая перевести дух, нам тут же сообщали, что суд проводится в соответствии с обычными правовыми нормами, поскольку государства, захватившие нас в плен, верят в необходимость соблюдения юридических формальностей. Процесс восхваляли как образцовый пример отправления англосаксонского правосудия. Соответствуй это действительности, мы были бы наделены всеми правами, которыми обладают заключенные в этих странах. Выбор мог быть только между законным судопроизводством и древним лозунгом «око за око, зуб за зуб». Нельзя одновременно сидеть на двух стульях.

    Прежде чем начались заседания суда, получить ясное представление о регламенте его работы было невозможно. Англосаксонское уголовное право коренным образом отличается от законодательства континентальной Европы не только по существу, но и в процедурных вопросах. Двое из судей со своими заместителями происходили из англосаксонских стран, а один из континентальной державы. Четвертый член суда, русский, представлял диктатуру, которая, подобно Третьему рейху, отказалась от концепции независимого судопроизводства. 13-я статья устава предоставляла суду право самому устанавливать регламент своей работы, а 14-я требовала от четырех главных обвинителей составления проекта этого регламента, который мог быть принят или отвергнут судом, что являлось поистине курьезным нововведением. Статья 16 давала обвиняемым право вызывать свидетелей и предъявлять документы в свою защиту, а также подвергать перекрестному допросу свидетелей обвинения. 19-я статья давала суду возможность широкого истолкования вопросов о приемлемости доказательств. На практике это означало, что в качестве доказательств принимались показания, основанные на слухах, – столь шаткие, что ни один другой суд в мире не стал бы тратить ни секунды на их рассмотрение. И наконец, статья 26 содержала особенно важное положение: любой приговор суда не подлежал пересмотру и должен был рассматриваться как окончательный.

    Я уже упоминал о четырех основных разделах общего обвинительного заключения, копии которого мы все получили вместе с приложением, в котором указывалось, какие конкретные разделы вменяются каждому отдельному обвиняемому. Против меня не было выдвинуто обвинений в военных преступлениях или преступлениях против человечности. Мне вменялось в вину соучастие в заговоре с целью развязывания агрессивной войны. Обвинение основывалось на предположении, что я состоял с 1932 по 1945 год в нацистской партии (я никогда не был ее членом), а также на том, что я был депутатом рейхстага, рейхсканцлером, вице-канцлером, чрезвычайным комиссаром по делам Саара, полномочным представителем при подписании конкордата и послом в Вене и Турции. Утверждалось, что во всех этих качествах я использовал свое личное влияние и тесную связь с Гитлером, чтобы способствовать приходу к власти нацистов и последующему установлению их диктатуры, а следовательно, и их активной подготовке к войне.

    Я надеюсь, что читатель, который уже далеко продвинулся вместе со мной в рассказе о моей жизни, приобрел некоторое представление о моем отношении к вопросам войны и мира. Он оценит то недоумение, в которое я пришел, будучи обвинен в разжигании войны. Германское законодательство не включает концепции о заговорах такого рода, и я не имел представления о том, как могут им воспользоваться люди, наторевшие в вопросах англосаксонской судебной процедуры. В должный срок мне предстояло многое узнать об этом.

    В день перед началом процесса все адвокаты защиты представили коллективный меморандум, в котором утверждали, что первый пункт обвинительного заключения, а именно преступления против мира, не имеет прецедентов в международном праве, а потому противоречит первому принципу юриспруденции: никто не может подвергнуться наказанию за преступление, если на момент его совершения не существовало закона, его предусматривающего. Далее меморандум указывал, что суд составлен из представителей государств, являвшихся одной из сторон конфликта, и требовал, чтобы его уставные документы были предварительно рассмотрены группой специалистов, имеющих неоспоримый авторитет в вопросах международного права. Эти представления были отклонены судом на основании статьи 3 устава, которая запрещала оспаривать его компетенцию. Все последующие попытки защиты поднять этот вопрос встречали такой же отказ.

    Процесс открылся 20 ноября 1945 года в десять часов утра. Мы впервые вошли в зал, в котором нам предстояло ежедневно в течение года выслушивать обвинения против нас самих и против германского народа. Для своих целей помещение было слишком маленьким. Ответчики сидели в два ряда вдоль одной из длинных стен, окруженные с боков американскими военными полицейскими в начищенных белых касках. Впереди нас три ряда скамей занимали наши адвокаты. Слева, вдоль короткой стены, сидели судьи, а напротив нас за четырьмя длинными столами расположились сотрудники прокуратуры четырех держав. На противоположном конце зала находились места для прессы, где могло поместиться до двухсот журналистов и фотографов из всех стран мира, а над ними – галерея для публики. Она являла бесконечный калейдоскоп мундиров. Единственными отсутствующими на ней были немцы, которых, казалось бы, слушания должны были занимать больше всех.

    Гул разговоров замер, когда судебный пристав при выходе судей призвал к тишине. Мы все встали со своих мест и в первый раз увидели людей, в руках которых оказались теперь наши судьбы. Особенности их характеров проявились достаточно скоро. Председатель, главный судья Великобритании лорд Лоуренс, держался с большим достоинством и важностью. Мне часто казалось, что человек с его репутацией должен был испытывать неловкость от тех ограничений, которые накладывал на его действия устав суда, но он ни на волос не отступал от его предписаний. Он редко лично вмешивался в ход слушаний.

    Его сосед слева, мистер Биддл, казался самым умным из судей. Он с огромным вниманием выслушивал каждое слово, а вопросы, которые он задавал обвиняемым и свидетелям, неизменно бывали исключительно точны. Более всего нас впечатляла в нем его полная объективность, в особенности когда дело касалось его американского коллеги, главного обвинителя от Соединенных Штатов судьи Верховного суда мистера Джексона. В мистере Биддле и его заместителе Паркере мы видели лучшую гарантию справедливого приговора. Относительно французского члена суда профессора Доннедье де Вабра было невозможно составить определенного мнения. Он никогда не задавал никому ни единого вопроса. Он только непрерывно, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем что-то писал. Его заметки должны были составить несчетные тома. К советскому судье генералу Никитченко мы относились с полным безразличием. Всем было известно, какой он вынесет приговор, независимо от того, будет проведен процесс или нет. Какое-то неопределенное выражение на его моложавом лице появилось один-единственный раз, когда русский главный обвинитель, генерал Руденко, попал в затруднительное положение. Это произошло, когда был поднят вопрос о событиях в Катынском лесу. Защита пыталась представить в виде доказательства соглашение о совместном разделе Польши, подписанное Сталиным и Гитлером за неделю до начала войны. Казалось, что и Никитченко, и Руденко рассматривают «буржуазную» процедуру судебного разбирательства как никому не нужную форму западного театра комедии.

    Отдельные части обвинительного заключения были распределены между национальными прокурорскими группами практически произвольно. Обвинение против меня было представлено 23 января одним из помощников британского обвинителя майором Дж. Харкорт-Баррингтоном. Приписывавшаяся мне преступная деятельность ограничивалась периодом с 1 июня 1932 года по март 1938-го, когда произошел аншлюс. Утверждалось, что я, несмотря на свое знакомство с нацистской программой и методами нацистов, использовал личное влияние для того, чтобы способствовать приходу к власти Гитлера. Отменив в 1932 году запрет охранных и штурмовых отрядов, я оказал партии неоценимую услугу, а своими переговорами с герром фон Шредером 4 января 1933 года в Кельне вымостил Гитлеру дорогу к назначению его на пост канцлера.

    Майор Баррингтон попытался в связи с этим приобщить к делу пространные письменные показания за подписью Шредера, против чего мой защитник немедленно заявил протест. Он указал, что Шредер может быть привлечен к суду на одном из последующих процессов, а потому является заинтересованной стороной, и настаивал на том, что в случае, если эти показания будут приобщены к делу, обвинение должно будет представить свидетеля для перекрестного допроса. Суд принял протест защиты, после чего обвинение отказалось от своего требования, поскольку предпочло не вызывать Шредера. Далее обвинение утверждало, что я способствовал укреплению власти нацистов, принимая участие в законодательном оформлении таких мер, как создание особых судов, проведение амнистий и упразднение автономии германских земель, а также несу ответственность за бойкот евреев, который, по мнению прокуроров, был предварительно одобрен кабинетом. Далее, несмотря на то что я сам подписывал конкордат, меня обвиняли теперь в создании препятствий для его соблюдения. После рассуждений о моем неразборчивом сотрудничестве с нацистами в проведении ими силовой политики обвинение, что удивительно, упомянуло о моем выступлении в Марбурге, которое было охарактеризовано как откровенно критическое по отношению к нацизму. Далее шел такой комментарий: «Если бы он не остановился на этом, то мог бы избавить человечество от множества страданий. Предположим, что вице-канцлер правительства Гитлера, только что отпущенный из-под ареста, осудил бы нацистов и рассказал миру всю правду. В таком случае никогда не произошла бы ремилитаризация Рейнской области и, возможно, не случилось бы и войны».

    Моя деятельность в Австрии рассматривалась по разряду обвинения в заговоре с целью развязывания агрессивной войны и истолковывалась таким образом, чтобы включать аншлюс. В этом вопросе обвинение основывало свои построения на моих отчетах Гитлеру и на одном поистине удивительном документе – письменных показаниях, данных под присягой и подписанных бывшим американским посланником в Вене мистером Джорджем Мессерсмитом. В них он утверждал, будто бы я в 1934 году рассказал ему, что прибыл в Австрию исключительно с целью ведения подрывной антиправительственной деятельности, чтобы позволить Германии распространить свое влияние до самой турецкой границы. В других своих показаниях он утверждал, что я использовал свою репутацию верующего католика для оказания влияния на таких людей, как кардинал Иннитцер. Обвинение настаивало, что июльское соглашение между Австрией и Германией было подписано в целях умышленного обмана и что я принудил австрийское правительство к назначению на ключевые посты в кабинете нацистов. Тот факт, что часть соглашения (следует напомнить – по просьбе самого Шушнига) оставалась в секрете, рассматривался обвинением как особенно меня уличающий.

    Я должен был решить, каким образом мне лучше всего опровергнуть эти обвинения. Практически дело сводилось к двум основным вопросам: во-первых, мне следовало доказать, что моя деятельность между 1932 и 1934 годами не была направлена на установление власти Гитлера или на укрепление его позиций. Во-вторых, я должен был показать, что не пытался вести подрывной деятельности, направленной на ослабление положения правительства Шушнига, но, напротив, сделал все от меня зависящее для противодействия нацистским планам насильственного аншлюса и старался изыскать пути к постепенному мирному объединению Австрии и Германии. Как я мог достичь этих целей? Существовал один метод, совершенно не применяемый в нашей юридической практике, – когда обвиняемый под присягой выступает свидетелем в собственную защиту. Мне казалось, что он обеспечит мне наилучшую возможность опровергнуть обвинения в злонамеренности и объяснить истинные мотивы своих поступков. Тем не менее я не питал особых иллюзий относительно той меры доверия, которая будет оказана моим заявлениям. Общее настроение в первые месяцы после падения Германии было таково, что державы-победительницы рассматривали практически всякого немца, занимавшего в Третьем рейхе любую официальную должность, как преступника, которому не следует верить на слово. Проблема заключалась в необходимости получить объективные доказательства.

    В моем распоряжении не было необходимых документов и архивов. Архивные дела германского правительства были либо уничтожены, либо находились в руках оккупирующих держав. Почти все мои личные бумаги в Валлерфангене и Берлине были утеряны или погибли в ходе войны. Германские транспорт и связь практически прекратили существование, что исключало возможность установить местонахождение друзей и знакомых или хотя бы выяснить, живы ли они вообще. Некоторые из моих ближайших сотрудников погибли, и нам было запрещено вступать в прямые контакты с иностранцами. В любом случае, неизменно возникал вопрос, будет ли им позволено свидетельствовать в защиту германца. В соответствии с регламентом мы должны были подавать все просьбы о вызове свидетелей через представителей обвинения, которые затем передавали их суду со своими собственными комментариями. К тому же в рамках совершенно незнакомой нам судебной системы, делавшей различие между свидетелями обвинения и свидетелем защиты, большинство сколько-нибудь заметных германских деятелей было задержано в качестве потенциальных свидетелей обвинения, в результате чего они также оказывались для нас недоступными.

    Мы не имели возможности выяснить, какими именно документами располагает обвинение. К примеру, при рассмотрении моего дела они представили ряд составленных мной для Гитлера докладов о моей деятельности в Австрии в период с августа 1934 года по весну 1938-го. Вполне естественно, я предположил, что у обвинения имеется полный комплект этих документов, но наши неоднократные запросы о передаче нам всех моих докладов – а я знал, что они могут вполне обеспечить мою защиту, – отвергались на том основании, что у обвинения никаких дополнительных документов из этой серии нет. Я предлагаю читателю самому судить о вероятности того, что прокуроры случайно наткнулись исключительно на те из моих отчетов, которые подкрепляли их обвинения. Эти недостойные уловки вышли на свет позднее, когда те самые доклады, которые я запрашивал и в которых содержались неопровержимые доказательства моей непрерывной борьбы с запрещенной в Австрии нацистской партией, были представлены обвинением на одном из последующих процессов в деле против бывшего эмиссара Гитлера в этой стране Вильгельма Кепплера. С таким же обращением я столкнулся и в вопросе о протоколах заседаний правительства за 1933 и 1934 годы. Прокуроры предъявили только некоторые из них, а на наши требования предоставить остальные был получен тот же ответ – обвинение ими не располагает.

    Я уже упоминал о том, что принятые на процессе правила судопроизводства были нам совершенно незнакомы, что сильно затрудняло работу германских защитников. Обвинению при всех обстоятельствах отводилась решающая роль. По мнению людей, привыкших к принятым в континентальной Европе правилам, значение судей на слушаниях было сведено к минимуму. В любом германском уголовном процессе в первую очередь судья, лично ведя допрос и судебное следствие, способствует выяснению истины. Здесь же происходило соревнование между обвинением и защитой, в котором суд выполнял роль арбитра. В соответствии с уставом, стороны обвинения и защиты наделялись одинаковыми правами, но это равенство существовало исключительно на бумаге. Как я уже рассказывал, прокуроры имели на руках все козыри, а защита – ни одного, находясь в полной зависимости от доброй воли обвинения в части предоставления фактических доказательств. Защитники были сильно ограничены в своих действиях, в то время как обвинение имело возможность в любой момент ошеломить их вызовом нового свидетеля или предъявлением неизвестного документа. Защита же была обязана делать запросы на представление доказательств за несколько недель, давая тем самым прокурорам достаточное время на подготовку контраргументов. Требование вызова свидетелей почти неизменно влекло за собой их арест и доставку в Нюрнберг, где они предварительно допрашивались прокурорами. Даже если защитники в конце концов получали возможность с ними встретиться, то это могло произойти только в присутствии представителя обвинения. В результате просить кого бы то ни было подвергнуться таким испытаниям казалось совершенно неприличным. Те же, кому приходилось давать показания, не зная точно, о чем можно говорить, и опасаясь себя скомпрометировать, в большинстве случаев пытались приписать ответственность за любые события кому-нибудь другому.

    Принципиальное значение имел и еще один момент – присутствие в суде представителя России. Отношения между Советским Союзом и западными державами по-прежнему имели со стороны фасада вид дружбы и сотрудничества. В результате любые попытки коснуться политики русских, например их совместного с Германией нападения на Польшу в 1939 году, были запрещены. Сегодня показалось бы гротеском увидеть русского, выносящего приговор по обвинениям в развязывании агрессивной войны. Во всяком нормальном уголовном процессе тот факт, что судья сам участвовал в рассматриваемом судом преступлении, повлек бы за собой его немедленный отвод. Но в Нюрнберге любая попытка указать на то, что русские или, в определенных случаях, союзники сами использовали методы, в применении которых теперь обвиняли германцев, немедленно исключалась из рассмотрения. «Нас не интересует, что могли делать союзники», – обыкновенно говорил главный судья лорд Лоуренс.

    Это верно, что защита по принципу tu quoque[55] – негодная защита. Однако в случае, подобном этому, при решении вопроса о том, являлись ли в рассматриваемый период конкретные принципы международного права обязательными для исполнения, использование аргумента tu quoque имело известный смысл. Тем не менее его применение защитой было во всех случаях безрезультатным. За одним-единственным исключением, связанным с ведением подводной войны. Потопление судов без предупреждения составляло часть обвинения в военных преступлениях. Несмотря на это, главнокомандующий американским флотом на Тихом океане адмирал Нимиц дал письменные показания, в которых указывал, что американские подводные лодки также имели приказ топить при встрече все без разбора вражеские суда. Суд по этому поводу решил, что подобная практика противоречит международному праву, но, ввиду ее применения обеими сторонами конфликта, этот пункт должен быть исключен из обвинения, предъявленного гросс-адмиралу Деницу.

    Усилия представителей обвинения, направленные на ограничение возможностей защиты по предъявлению доказательств, станут понятнее, если принять во внимание мнения, высказанные этими же самыми джентльменами на дискуссии по данному вопросу на конференции в Лондоне в июне 1945 года. Ее материалы ныне опубликованы Государственным департаментом Соединенных Штатов.[56]

    Высказываясь по поводу представления доказательств, сэр Дэвид Максуэлл-Файф пояснил, что от обвиняемого можно требовать письменного объяснения причин, по которым он настаивает на вызове свидетеля, «с целью избежать произнесения пустых речей политического характера под видом дачи свидетельских показаний. В противном случае существует возможность неожиданного вызова свидетеля, а при условии, что нам не известно, о чем он намеревается говорить, существует опасность произнесения политических заявлений в защиту действий Германии».

    На другом заседании конференции судья Верховного суда Джексон сказал:

    «Я полагаю, что этот процесс, если на нем будут допущены дискуссии о политических и экономических причинах возникновения войны, может принести неисчислимый вред как Европе, с которой я плохо знаком, так и Америке, известной мне очень хорошо. Если произойдут продолжительные споры о том, действительно ли германское вторжение в Норвегию лишь ненамного опередило планировавшуюся оккупацию этой страны Великобританией, или о том, не является ли Франция настоящим агрессором, поскольку она первой объявила войну Германии, то этот процесс может принести огромный вред репутации этих стран в глазах народа Соединенных Штатов. То же самое верно и применительно к нашим отношениям с Россией».

    Позднее он еще раз повторил: «Я не хочу оказаться в положении, когда Соединенные Штаты будут вынуждены обсуждать на процессе действия или политику наших союзников…» – и далее еще: «…мне кажется, что этот процесс может получить крайне неприятную направленность, если мы не ограничим его задачи таким образом, чтобы исключить возможность обсуждения отдаленных причин войны».

    В один из моментов генерал Никитченко сказал следующее:

    «В таком случае, предполагается ли осудить агрессию или развязывание войны вообще или же только агрессию, предпринятую в этой войне нацистами? Если предпринимается попытка дать общее определение, то это не может быть одобрено».

    Я оставляю это заявление без комментариев.

    Принимая во внимание сложности, препятствовавшие вызову свидетелей, я решил воспользоваться одной из возможностей, предоставленных судом, и обратился со списками вопросов к некоторым лицам, обладавшим информацией, которая могла оказаться полезной моему защитнику. Я отправил такие вопросники бывшему апостольскому представителю в Турции монсеньору Ронкалли, голландскому посланнику в этой стране месье Виссеру, регенту Венгрии адмиралу Хорти, своему старинному другу Лерснеру, фон Чиршки, который работал со мной в ведомстве вице-канцлера и в Вене, советнику представительства во время моего пребывания в Вене князю Эрбаху и некоторым другим. Единственными свидетелями, кого я просил явиться лично, были советник посольства в Анкаре доктор Кролл и граф Кагенек, работавший многие годы моим личным секретарем.

    В отношении австрийского эпизода обвинения мое положение значительно улучшилось после того, как Геринг во время перекрестного допроса открыто признал, что именно он являлся движущей силой событий, которые привели к аншлюсу, и в марте 1938 года убедил Гитлера решить вопрос силой. Ситуация еще более прояснилась после дачи показаний бывшим австрийским министром иностранных дел доктором Гвидо Шмидтом, который был вызван свидетелем обвинения по делу моего соседа по скамье подсудимых Зейсс-Инкварта. Шмидт способствовал полному опровержению уже упоминавшихся мной утверждений бывшего американского посланника мистера Мессерсмита.

    Шмидт вполне определенно заявил, что инициатива начала переговоров, в результате которых было подписано июльское соглашение, в одинаковой степени исходила как от Австрии, как и от меня, а его условия были вполне одобрены Шушнигом. Он также подтвердил, что некоторые детали соглашения держались в секрете по явно выраженному требованию Шушнига. Описывая встречу Шушнига и Гитлера, состоявшуюся 12 февраля 1938 года в Берхтесгадене, он подтвердил, что я не оказывал на австрийского канцлера никакого давления, а скорее стремился взять на себя роль посредника. Он также определенно доказал, что я не имел представления о Punktationen, которые Шушниг составил вместе с Цернатто еще до поездки, и что я удивился не меньше его самого, когда эти условия был преданы огласке в Берхтесгадене. Я хотел бы дословно процитировать два его ответа, поскольку они не только дают ясное представление о тогдашнем положении в Австрии, но и совершенно определенно освещают мою роль в этих событиях.

    Будучи спрошен, согласен ли он с утверждением обвинения о том, что июльское соглашение было подписано с целью ввести в заблуждение Австрию, Шмидт ответил: «Нет, у меня нет причин не верить, что он искренне считал это соглашение попыткой установить между Австрией и рейхом modus vivendi. Тот факт, что в результате создался modus mal vivendi,[57] ничего не меняет».

    Далее его спросили, бывали ли случаи, когда германское правительство высказывало недовольство по поводу отсутствия изменений в австрийской внутренней политике, несмотря на подписание соглашения. Шмидт ответил так: «Да, мы получали по этому поводу много упреков, и здесь мы переходим к вопросу об истинной, важнейшей причине нашего конфликта с рейхом. Борьба с национал-социализмом внутри страны в интересах сохранения ее независимости и сотрудничество, на основе соглашения от 11 июля, с Германским рейхом, лидерами которого являлись те же самые национал-социалисты, – таковы были две важнейшие цели правительства Австрии, которые оно по прошествии некоторого времени нашло совершенно непримиримыми. Именно этим объясняются и трудности, с которыми столкнулись все лица, которым было доверено выполнение этого соглашения в Вене, включая и германского посланника».

    Следует вспомнить, что сам Шмидт в тот момент находился под арестом и позднее был судим в Австрии за государственную измену. Он был оправдан по всем пунктам. Другими свидетелями из Австрии, вызванными по делу Зейсс-Инкварта, были Глайзе-Хорстенау и бывший гаулейтер Райнер. Оба они подтвердили мою бесконечную борьбу против запрещенной в Австрии нацистской партии. Это сделало излишним вызов для моей защиты дополнительных австрийских свидетелей.

    Рассмотрение моего собственного дела началось 14 июня 1946 года и было в некоторой степени осложнено тем фактом, что суд, согласившись не накладывать временных ограничений на заслушивание показаний Геринга о приходе к власти нацистов, впоследствии отказывался принимать от других обвиняемых по данному вопросу свидетельства общего характера. Для меня это создавало серьезные затруднения, поскольку мое собственное участие в тех событиях мотивировалось соображениями, не имевшими почти ничего общего с представлениями нацистов. Поэтому меня непрерывно призывали соблюдать порядок ведения слушаний и требовали быть в своих показаниях кратким. Я находил это для себя весьма затруднительным, поскольку было совершенно невозможно согласиться с содержавшимся в обвинительном заключении условием, по которому рассмотрение моего дела ограничивалось периодом от 2 июня 1932 года. Исторические процессы, которые я считал необходимым обрисовать, относились к значительно более ранним срокам. Единственная часть показаний, во время которой меня не прерывали, касалась содержания моей марбургской речи и причин, заставивших меня с ней выступить. Давая показания в свою защиту, я не покидал места свидетеля почти целых три дня – с перерывом на субботу и воскресенье, и во второй половине дня 18 июня попал под перекрестный допрос, проводившийся сэром Дэвидом Максуэллом-Файфом.

    По моему мнению, он был самым способным юристом среди всего состава обвинения. Он в совершенстве владел искусством ведения перекрестного допроса, которое имеет такое важное значение в англосаксонской юридической системе. Сам будучи политиком и членом парламента, он яснее своих американских коллег понимал значение обсуждавшихся политических событий. Со мной он разговаривал гораздо более резким тоном, чем при допросах всех остальных обвиняемых, и позднее мне пришло в голову, что он, по всей вероятности, вел себя так потому, что старался компенсировать откровенную слабость доказательств, собранных против меня обвинением. Впрочем, в тот момент я держался слишком qui vive,[58] чтобы размышлять об этом.

    Его вопросы следовали ставшей уже привычной линии рассуждений. Он обвинял меня в том, что я, несмотря на свое знакомство с природой нацистского движения, помогал Гитлеру прийти к власти. Ему мало чего удалось достичь при разборе событий того периода, когда я занимал пост вице-канцлера, но он в первую очередь стремился приписать мне вину в более поздних событиях или в том, что я после ремовского путча согласился принять новое назначение. При этом вновь выдвигалась гипотеза о том, что дальнейших событий можно было избежать, если бы я тогда перешел в открытую оппозицию режиму. На это я мог только возразить, что подъем нацистского движения представлял собой длительный исторический процесс, который нельзя так просто игнорировать. Кроме того, я пытался показать, что, хотя люди за границей и были, по всей вероятности, лучше нас самих информированы о событиях в Германии, это не помешало именно Великобритании первой de facto признать режим Гитлера, заключив военно-морское соглашение, которое находилось в прямом противоречии с Версальским договором.

    Многократно поминалась и моя переписка с Гитлером после путча Рема. Я мог только еще раз объяснить, что в тот период моей единственной заботой было сохранение контакта с власть имущими для того, чтобы защитить своих арестованных или просто исчезнувших сотрудников. Я утверждал, что мои старания доказать полную непричастность аппарата вице-канцлера к делу Рема были направлены исключительно на то, чтобы уберечь своих людей от дальнейшего преследования. Кроме того, мне удалось доказать, что после своего освобождения из-под домашнего ареста я не участвовал ни в одном из заседаний кабинета. Попытки сэра Дэвида вычитать в моих венских докладах подтверждение содержавшегося в обвинительном заключении утверждения о том, что я будто бы постоянно действовал злонамеренно, было нетрудно опровергнуть на основании контекста самих этих документов.

    В заключительном слове сэр Дэвид в действительности не пытался настаивать на моей виновности в преступлениях против мира и заговоре с целью разжигания войны: «Я утверждаю, что единственной причиной, по которой вы, зная обо всех преступлениях нацистского правительства, остались у него на службе, явилось ваше сочувственное отношение к нацистам и желание продолжать с ними совместную работу. Я утверждаю, что вам было все известно, вы видели, как вокруг вас убивают ваших сотрудников, ваших друзей. Вы знали все подробности, и единственное, что управляло вашими поступками и заставляло браться за одно задание нацистов за другим, – это то, что вы одобряли их действия. Вот что я ставлю вам в вину, герр фон Папен».

    На это я ответил: «Возможно, сэр Дэвид, таково ваше мнение. Я же считаю, что за решение работать на благо своего отечества я несу ответственность только перед собственной совестью и перед германским народом, и с готовностью встречу их приговор».

    Затем меня повторно допрашивал мой защитник, и были заслушаны показания единственного свидетеля, которого я все же вызвал, – доктора Кролла. Хотя обвинительное заключение в моем случае не касалось событий после аншлюса, оставался еще открытым вопрос о моем предполагаемом участии в заговоре с целью разжигания войны, и мы сочли исключительно важным доказать, что я, будучи послом в Турции, предпринимал все от меня зависящее, чтобы приблизить окончание войны или, во всяком случае, не допустить ее продления. Я был доволен, что суду не было представлено ничего для подкрепления выдвинутых против меня конкретных обвинений. Поэтому моя судьба зависела теперь от того, согласится ли суд с выдвинутой прокурорами теорией о существовании всеохватного заговора, возникшего еще во времена создания нацистской партии. В таком случае не возникало практически никакого предела числу людей, которых можно было бы привлечь к ответственности, тем более если суд признает, что всякий, кто играл значительную роль в событиях, повлекших за собой приход к власти Гитлера, замешан особо. Большинство из моих соответчиков, а по сути дела – и многие из защитников были убеждены, что процесс принял политический характер и приговор заранее предрешен, а потому возможность оправдания исключена. Эта уверенность была подкреплена заключительными выступлениями обвинителей, которые во всех смыслах были повторением сказанного ими в начале слушаний и, казалось, совершенно не учитывали всех свидетельств, заслушанных ими в ходе процесса. И французский, и русский обвинители потребовали для меня смертного приговора. Мне было трудно поверить, что люди с такой репутацией, как у главного судьи лорда Лоуренса или мистера Биддла, согласятся участвовать в подобном фарсе, но судей было четверо, и один из них был русский. Слушания, сопровождавшиеся представлением массы документальных материалов, тянулись до конца августа, после чего был объявлен перерыв на месяц.

    Процесс возобновился 30 сентября оглашением приговора. Мы не имели ни малейшего представления о том, каков будет окончательный результат слушаний. Меры безопасности были так строги, что даже переводчики содержались в изоляции в здании суда. Когда главный судья лорд Лоуренс начал долгое зачтение судебного решения, обстановка в зале стала, если такое вообще возможно представить, еще более напряженной, чем она была в момент открытия процесса.

    Зал суда был набит битком. Представители прессы из всех частей света собрались, чтобы составить красочные отчеты о судьбе банды «военных преступников». Даже в этот критический момент единственной нацией, не представленной среди зрителей, оказались сами немцы, хотя, казалось бы, они были наиболее заинтересованной стороной. Отдельные части приговора зачитывали по очереди четверо судей. Сначала шло пространное изложение событий, происходивших в Третьем рейхе, потом описание внутриполитической ситуации и затем подробностей подготовки и проведения отдельных милитаристских акций.

    Со своей стороны я приготовился к худшему. Мне казалось, что с учетом чисто политического характера, который приобрел процесс, надежд на оправдание очень мало. Если бы суд согласился с предложенной обвинением концепцией заговора, то всех нас вполне мог ожидать смертный приговор. Когда главный судья лорд Лоуренс перешел к этому пункту, атмосфера в зале предельно наэлектризовалась. Он объявил, что начало заговора следует отнести к 5 ноября 1937 года, когда после встречи с Нейратом и армейским начальством военные планы Гитлера были сформулированы в протоколе Хоссбаха. Таким образом, я освобождался от обвинения в соучастии, если только не будет определено, что я активно участвовал в подготовке введения в Австрию германских войск.

    Чтение вердикта суда заняло весь этот день и часть следующего, прежде чем дело дошло до судеб отдельных обвиняемых. Тем не менее уже к концу первого дня каждый получил более ясное представление о том, что нас ожидает. Появилась некоторая надежда на то, что суд окажется более объективным, чем мы опасались. И все же я не думаю, чтобы хоть один из нас хорошо выспался той ночью. Я, во всяком случае, ни на минуту не сомкнул глаз.

    Когда главный судья лорд Лоуренс добрался наконец до индивидуальных приговоров, в зале суда наступила абсолютная тишина. Он начал с Геринга и продолжал в том порядке, в каком мы сидели на скамье подсудимых. Я был пятым от конца. Ни один из сидевших в первом ряду обвиняемых не шелохнулся, услышав, какая судьба им уготована. В конце первой скамьи сидел Шахт. Он был оправдан. Среди зрителей в битком набитом зале суда раздался гул изумления. Можно вообразить, что я испытал в этот момент. Если мог быть оправдан Шахт, то, значит, надежда есть и у меня. Я старался сохранить на лице спокойное выражение, но далось мне это с большим трудом.

    Я услышал, как лорд Лоуренс приказал судебному приставу по окончании заседания освободить Шахта. Затем были зачитаны приговоры Деницу, Редеру и тем, кто сидел передо мной на второй скамье. Когда настал мой черед, я был оправдан и тоже услышал приказ приставу о своем освобождении после заседания. Только позднее я узнал, что газетчикам все детали стали известны по крайней мере на час раньше, поскольку они получили поименный список приговоров прежде, чем суд начал их оглашать. Некоторые журналисты, по-видимому, пытались знаками показать мне, что я свободен, однако я этого не заметил. Тем не менее кто-то оказался настолько предупредителен, что позвонил моим дочерям, которые находилась в Нюрнберге в ожидании результатов процесса, и сообщил им добрые новости.

    Когда военные полицейские выводили нас поодиночке из зала, некоторые из моих соответчиков повернулись, чтобы попрощаться. Среди них был и Геринг, который сказал: «Поздравляю. Вы свободны – я ни секунды в этом не сомневался». В ответ мне не удалось вымолвить ни слова. Я пожал руки тем, до кого смог дотянуться, включая Йодля и Зейсс-Инкварта, между которыми сидел в течение этих долгих, мучительных месяцев.


    В настоящее время можно взглянуть на Нюрнбергский процесс в целом менее эмоционально. Нам теперь известно, что на Ялтинской конференции Сталин с Рузвельтом поначалу предложили осудить по упрощенной процедуре около пятидесяти тысяч ведущих деятелей гитлеровской Германии. Черчилль немедленно возразил против этого плана, который, по его словам, ни в коем случае не мог быть одобрен британским правительством. Именно его мы должны благодарить за то, что суд наш вообще состоялся. Усилились в результате позиции международного правосудия или же нет – другой вопрос.

    В своей первой обвинительной речи член Верховного суда Соединенных Штатов мистер Джексон заявил, что обвиняемые не имеют права на справедливый суд, поскольку они сами на многие годы упразднили как внутри Германии, так и за ее пределами всякое подобие нормальной юридической практики и, в случае своей победы, наверняка не проявили бы никакого снисхождения к своим врагам. С чисто юридической точки зрения этот довод неприемлем. Тот факт, что в Третьем рейхе судебная система была лишена независимости, естественной для цивилизованного государства, являлся в Нюрнберге одним из важнейших пунктов обвинительного акта. Если союзники хотели доказать свое превосходство в этом вопросе, им не следовало подвергать этой беззаконной процедуре людей, как раз и обвиненных в ее изобретении.

    Вопрос о том, возможен ли был вообще в то время и при тех обстоятельствах объективный и независимый процесс, остается открытым. В момент проведения Нюрнбергского трибунала Германия и весь остальной мир все еще не опомнились от вызванного чередой преступлений и жестокостей ужаса, препятствовавшего ясности видения и умеренности. Никто еще не был готов признать, что, хотя Германия и являлась основным зачинщиком этих безумств, нечто подобное коснулось не только ее. Сами события были еще слишком близки, и это препятствовало осознанию того факта, что в тотальной войне преступления совершают обе стороны.

    Нюрнбергский трибунал являлся орудием держав-победительниц. В Германии, как и во всех прочих странах, была признана необходимость выявления виновников катастрофы. Несмотря на это, в состав суда не вошли представители Германии или нейтральных государств. Односторонний подбор судей омрачил весь ход процесса, и в таких условиях надеяться получить от любого суда объективную юридическую оценку методов ведения войны обеими сторонами конфликта означало бы ожидать от него слишком многого.

    Суд согласился с теорией, которая не только утверждала, что в рамках международного права на момент начала войны в 1939 году акт агрессии считался преступлением, но и полагала возможным привлекать к ответственности за объявление войны конкретных лидеров государства. Я не думаю, что более спокойное последующее рассмотрение этой теории могло бы подтвердить ее состоятельность. Агрессивная война действительно осуждалась несколькими международными соглашениями, но нигде не утверждалось, что отдельные государственные деятели могут нести за объявление их страной войны личную ответственность.

    Даже если согласиться с этим положением, остается вопрос об ограничении числа лиц, которых можно привлечь к ответственности по такому обвинению, в особенности в случае тоталитарного государства, каким был Третий рейх. Нет и тени сомнения в том, что Гитлер обладал в Германии верховной властью и все важнейшие решения принимались им самим. Это не освобождает от ответственности его ближайших советников, однако вопрос о том, в какой степени за политическое решение могут считаться ответственными руководители вооруженных сил, значительно более спорен. С одной стороны, каждый отдельно взятый военнослужащий обязан повиноваться законам своей страны и приказам главы государства, с другой – он оказывается перед лицом ситуации, крайне нечетко определенной в международном праве, которое к тому же не является частью законодательства его родины.

    Я не говорю здесь об обычном уголовном кодексе, который занимается такими злодеяниями, как убийство, изнасилование, грабеж и тому подобное, а потому покрывает обвинения, выдвинутые под рубрикой военных преступлений и преступлений против человечности. Большинство обвиняемых, представших перед Нюрнбергским трибуналом, были виновны по германским законам и могли быть осуждены в соответствии с ними. Для признания их виновными не было нужды привлекать спорные положения международного права. Я полагаю, что одна из главнейших ошибок, совершенных на Нюрнбергском процессе, состояла в использовании нового истолкования положений международного права вместо четко определенного уголовного законодательства отдельных государств.

    Эта зависимость от международного права влекла за собой еще один вопрос: будут ли его положения введены победителями в одностороннем порядке или же они сами должны подчиняться его новой интерпретации. Как я уже неоднократно отмечал, суд решительно отказывался от обсуждения этого аспекта проблемы. Одно из государств, представленных на процессе, – Советский Союз – не только содержало концентрационные лагеря, но было не менее Германии повинно в разжигании агрессивной войны. Русско-германский договор о разделе Польши и методы, применявшиеся русскими в этой стране, нападение на Финляндию и русская оккупация части Румынии – все это были такие же акты агрессии, как и нападение Германии на ее соседей. Изгнание миллионов немцев из Чехословакии и с территорий, оккупированных Россией и Польшей, были такими же преступлениями против человечности, как и действия гитлеровской Германии в России и Польше.

    Тотальная война сделала условия Гаагской конвенции 1907 года совершенно устарелыми. В то время люди не имели представления о роли в войне бомбардировщиков и атомного оружия. Следует спросить, возможно ли рассматривать потрясающие последствия, которые имеет для гражданского населения воздушная война, в ином свете, чем принудительное использование рабского труда жителей побежденной страны? Я не хочу быть неправильно понятым в этом вопросе. Я ни в коем случае не оправдываю Гитлера за злодеяния, совершенные против гражданского населения на землях, захваченных в результате войны, за которую он нес исключительную ответственность. Я только спрашиваю, сформулировано ли в настоящее время международное законодательство достаточно ясно для того, чтобы определить, какие действия являются в ходе тотальной войны допустимыми, а какие – нет. Боюсь, что Нюрнбергский процесс только усложнил решение этого вопроса. Меры, которые пришлось применять против партизан во время корейской войны, не отличаются от тех, которые германское Верховное командование использовало в России и которые фигурировали потом в обвинительном заключении Нюрнбергского трибунала.

    До тех пор, пока такая организация, как Объединенные Нации, не добьется признания каждым отдельным государством правил международного поведения, нет и не может быть фундамента для международного права. Нюрнбергский трибунал создавался в ответ на всеобщее требование не оставить без наказания определенные действия, вызванное страхом их повторения в еще худшей форме. Однако процессы носили односторонний характер, а потому подорвали основную юридическую концепцию – ту, в соответствии с которой закон должен быть универсален и иметь обязательную силу для всех. Ее следствием должно было бы стать составление международного уголовного кодекса, обязательного к включению всеми странами – членами организации в свое внутреннее законодательство. Следующим шагом стало бы применение его требований при всякой необходимости. До сих пор в этом направлении ничего предпринято не было.

    Нюрнберг имел один позитивный результат – он пробудил совесть мирового сообщества и привлек его внимание к указанному вопросу. Возможно, со временем государства сумеют сочетать свои национальные суверенные права с решением данной международной проблемы. С другой стороны, на процессе была создана концепция коллективной ответственности определенных организаций. Под эгидой оккупационных властей это привело к созданию судов по денацификации, которые, вероятно, принесли общему представлению о законности больше вреда, чем можно себе вообразить. Миллионы людей в Германии оказались под подозрением и были вынуждены доказывать свою невиновность в условиях совершенно неадекватных слушаний. Это привело к такому юридическому беспорядку, моральные и политические последствия которого еще многие годы будут тяготеть над германским народом. При этом применялись те же самые методы, использование которых в Третьем рейхе было с такой полнотой осуждено Нюрнбергским трибуналом. Для того чтобы подвести прочную основу под международное законодательство, следует в первую очередь возродить на национальном уровне уважение к закону.

    Еще не следует упускать из виду, что сообщения о ходе слушаний не производили на германское население того действия, на которое были, по всей видимости, рассчитаны. Не говоря уж об исключительной продолжительности процесса, из-за которой люди, не имевшие к нему непосредственного отношения, постепенно теряли интерес к отчетам, вся информация практически ограничивалась изложением позиции прокуроров. Официальное сообщение по германскому радио зачитывалось ежедневно в восемь часов вечера неким господином по имени Гастон Ульман, который концентрировал свое внимание исключительно на наиболее сенсационных аспектах обвинения. В результате слушатели начинали терять всякое доверие к содержанию его отчетов. Он совершенно не касался выступлений защитников в тех случаях, когда им удавалось отвести какое-либо обвинение, из-за чего создавалось впечатление, что процесс носит показной характер и приговор заранее предрешен. Герр Ульман, который носил американский мундир и потому считался выразителем официальной позиции держав-оккупантов, оказал дурную услугу как им, так и немцам. В германской печати большинство репортажей было ненамного лучше, и многие корреспонденты из тех, кто отваживался передавать объективные отчеты, жаловались, что их редакторы, как правило, вычеркивали всякую благоприятную для защиты информацию. В любом случае германские журналисты в то время были не те, что прежде или чем они вновь стали теперь. Большинство из них составляли молодые люди, очень мало знавшие об исторической и политической подоплеке происходящего. Сами газеты были маленького объема и в большинстве случаев выходили только два или три раза в неделю. Поэтому помещавшиеся в них отчеты часто настолько урезались, что становились попросту непонятны.

    * * *

    Прожив жизнь, полную всевозможных событий, великих надежд и еще больших разочарований, я убедился в невозможности спасти западный мир с помощью исключительно рационалистических и материалистических приемов. Именно кризис духовности привел нас на грань катастрофы. Если я правильно понял приметы времени, то бедствия, постигшие Германию, высвободили мощные силы, лежавшие под спудом в десятилетия господства материалистического мышления. Ныне происходит возврат к вере в ту Силу, которая стоит над земными делами и одна сообщает нашей жизни подлинный смысл.

    Обожествление материи, машин, народных масс и человеческой воли медленно уступает дорогу старинным религиозным представлениям о Боге, который наделил человека разумом для того, чтобы он устраивал свои дела в соответствии с Его Промыслом. Следует искоренить порабощение разума материей и восстановить ценность индивидуальной человеческой личности. Нам не дано остановить научные открытия, но мы можем вновь поставить их под контроль разума. Только при этом условии мы окажемся в состоянии бороться с тоталитарными государствами, которые стали рабами науки и материализма. Мы должны выступить в новый крестовый поход, чтобы вернуть вере в Бога ее законное центральное место в наших делах. Это высочайшая обязанность, которой мы должны посвятить себя независимо от того, какое бы место в схеме бытия мы ни занимали.





    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.