Онлайн библиотека PLAM.RU


В июне 1944 года под ударами Красно...




В июне 1944 года под ударами Красной Армии рухнула самая сильная германская группа армий «Mitte» («Центр»). Среди сотен тысяч погибших солдат Вермахта был и автор этой книги. Никто не знает, в какой день, как и где он был убит. Никто не знает, где он похоронен и похоронен ли вообще. Все, что от него осталось, — этот фронтовой дневник, один из самых страшных документов Второй мировой. Это — потрясающая исповедь человека, заглянувшего в преисподнюю, жестокая правда о беспощадной бойне Восточного фронта.



ПРЕДИСЛОВИЕ


«Я — война. И я — солдат.

Я сжигал все города, убивал всех женщин.

Я стрелял в детей, грабил все, что мог, на этой земле.

Уничтожил миллионы врагов, разорил все поля,

Разрушил церкви, опустошил души людей.

Матери проливали кровь и рыдали по своим детям.

Я делал это. — Но я не бандит и убийца.

Я просто был солдатом».


Вилли Вольфзангер написал это стихотворение в 1943 году. В это время он был уже два года солдатом на Восточном фронте. Карандаши и бумага, посланные ему матерью, стали его оружием против безумия убийственного похода на восток. Он носил мундир ефрейтора вермахта. На груди у Вилли сверкали четыре медали и Железный крест II степени. Он не прятался от пуль, не убегал с поля боя. Но он хотел оставить свидетельство о страшных днях войны.

Временами увлеченно, а иногда, в бешенстве бросая тетрадь, измученный вшами и ищущий забвения в спирте, Вольфзангер вновь и вновь берется за дело, обрабатывая свои воспоминания и заметки, добиваясь их искренности и правдивости. Мелким почерком, используя каждый квадратный сантиметр бумаги, он пишет, как только ему предоставляется такая возможность. Часто источником света для него служит только огонек от сигареты. Снова и снова он спорит с товарищами по бункеру, отвоевывая у них единственную керосиновую лампу. Спасаясь от наступления Красной Армии, он, бросая продовольствие и оказываясь перед угрозой голода, спасает свои тетради. «Можно обойтись без хлеба и масла, но мои записки — это главное, что необходимо мне в жизни», — пишет он. В дневнике, который он позднее использует как основу для своей рукописи, Вольфзангер отмечает: «Только мои заметки в дневнике о войне и возможность дополнять ими фрагментарные отрывки в рукописи дают мне еще волю к жизни».

И он написал это, будучи отпущенным с фронта в начале 1944 года в отпуск, Вольфзангер отпечатал на тонкой бумаге размером А5 добрых 140 страниц. Тогда ему исполнилось 23 года. И это был уже совсем не тот молодой человек, который в начале 1941 года был мобилизован в вермахт. Сугубо гражданский по натуре юноша, Вольфзангер сочиняет стихи и прозу, рисует, музицирует и поклоняется природе. Он почти до стереотипа соответствует типичному немецкому поэту и мыслителю. Таким он чувствует себя и таким хочет быть. Через добрых два года после отступления в составе вермахта перед Красной Армией из чувствительного юноши, которого крепкие подростки называли в школе «ботаником», он стал отупелым солдатом. «Кем мы стали? — спрашивает он себя. — Психически опустившимися, ничем, кроме сгустка крови, внутренностей и костей. Прекрасная душа, таившаяся в нас, искала теперь только утешения в водке». Вольфзангер высмеивает себя как непризнанного гения, глотающего «таблетки от невралгии». Но он становится объективным летописцем собственного крушения. Он фиксирует все то, о чем миллионы солдат вермахта постарались забыть после войны.

«Я чувствую свою вину, будучи придавлен висящим надо мной долгом — и нахожу утешение только в водке!» — пишет он в сентябре 1943 года, когда бежит вместе со своими товарищами от наступающей Красной Армии по опустошенной стране, на территории которой они взрывали фабрики, порабощали людей, уничтожали урожаи и убивали скот.

Кое-как устроившись на повозке, покидая город Гомель, он описывает эпизод, когда пьяная солдатня заставляет танцевать русскую пленницу нагишом. Ее груди они обмазали жиром, которым смазывали сапоги. Вольфзангер фиксирует, как его приятели хохочут, когда видят, как женщину с коровой, которую она спасала, разрывает на куски мина. Он отмечает в своем дневнике, что его друзья, да и он тоже «не видели ничего ужасного, а только комическое, в этом трагизме». Теперь Вольфзангер отмечает, что по меньшей мере в некоторых ситуациях он уже не отвечал стереотипу поэта и мыслителя, а скорее немецкого солдата оккупационной армии на востоке.

Его «Покаяние», как он называет свою рукопись в подзаголовке, не оставляет никакого места для легенды о «чистом» вермахте, который не имел ничего общего с преступной нацистской кликой и ее злоупотреблениями. При этом он уделяет большое внимание и сочувствует судьбе основной массы немецких солдат, которая, хотя и находилась на стороне преступников, одновременно была и их жертвой. Даже на войне, которую Гитлер — безусловно, преступник — вел на востоке, не все было вымазано только черной краской, но встречались и мазки светлые. А это говорит о том, что добро и зло не всегда удается четко разделить. Масштабы развития событий настолько велики, что зло и вина каждого отдельного человека, как и его переживания, угрожают исчезнуть за ними.


Вольфзангер старается сделать эту войну понятной непосвященному читателю, и в то же время он отрезвляет его, стараясь объективно изобразить все то, что испытал. Даже если он был свидетелем только очень небольшой части восточного похода, то его характер проявляется довольно полно. Автор проявляет способность находить для своего повествования соответствующие слова и выражения. Например, так он описывает повешенных русских, которые пали жертвой охоты на фактических или предполагаемых партизан: «Двое повешенных мужчин качались на крепкой ветви. Запах тления исходил от этих неизвестных личностей. Их лица посинели и опухли, а рот перекошен страшной гримасой. Мясо свисало с веревок на связанных руках, желто-коричневая жидкость стекала с их глаз, а борода отросла на их щеках уже после смерти. Один из наших солдат сфотографировал их, запечатлев, как они качались на дереве».

Этими словами выражен неприкрытый ужас человека, непосредственно присутствовавшего при казни.

В этой книге слова писателя, который выражает главные переживания своего поколения — участие в битвах на фронтах Второй мировой войны. И делает это — как никто другой. Его рукопись, даже спустя 60 лет, — это не только реальный документ, но и настоящее литературное открытие.

Солдат Вольфзангер, опираясь на свой личный опыт, показывает, как война разрушает людей, которые участвовали в ней. Весь ужас тяжелейших зимних маршей наглядно предстает перед читателем. Вольфзангер вполне реалистично описывает, как солдаты отмораживают ноги. Внезапно кажется даже логичным, когда солдат, будучи не в силах снять валенки с замершего на снегу трупа красноармейца, отрубает у него голени и ставит сапоги со ступнями вместе с котелками в печь. «Пока картофель варился, голени размораживались, и солдат надевал окровавленные валенки». Так беспощадно пишет Вольфзангер об отрубленных голенях, но это не только ужас от подобной ампутации, но и элемент сочувствия к замерзающему солдату вермахта. Человечность никогда не исчезает совсем ни ночью ни днем. Она постепенно пропадает. Антигуманный характер войны, о котором писал еще Ральф Джордано{1}, тянет за собой перо Вольфзангера, который в ходе войны описывает все ее ужасы. При рассказе о своем военном образовании в Эйфеле у него прорываются еще самовлюбленные отголоски, свойственные периоду полового созревания, что отражалось в тоске по мирной жизни: «лемех плуга вспахивал поле наших душ». Этот «лемех» оставил борозду и в его душе. Но на место ностальгии по прошлому скоро приходит холодный диагноз опустошения человека, попавшего на войну, который уже не может отдавать должное никаким красивым метафорам.

Они, видимо, проявляются только при абсурдном желании как можно скорее закончить свой отпуск и вернуться назад, в Россию. «Внезапный страх охватывал нас при воспоминании о всей красоте и благополучии на нашей Родине. И мы оглядывались на Россию, на этот белый зимний ад, полный страданий, лишений и смертельной опасности. Мы не знали, что делать с нашей жизнью. Мы боялись возвращения домой и чувствовали только вызванные непрерывным пребыванием под огнем воинственные опустошения в нашей душе». Сразу же после возвращения на фронт и начала сражений Вольфзангеру собственный дом «уже кажется чужим».

Он отнюдь не нацист и, вопреки некоторым предубеждениям, также и не расист. Он сочиняет чудесные песни, полные насмешек над господами арийцам: «коричневая чума так и прет из их круглых щек, выпеченных словно где-то на Западе». Но он — часть армии Гитлера, вторгшейся в Россию. Он видит не только горе русских, принесенных в жертву фашизму, но и близко принимает к сердцу страдания немецких солдат. При этом Вольфзангер не пытается завуалировать собственную роль в этой войне. Напротив, он понимает и разделяет воинственные чувства своих товарищей, которые в соответствии с его собственным воображаемым образом выигрывают на войне, утверждая свою смелость и силу.

Эйфория, гордость, чувство сплоченности время от времени занимают господствующее положение, сказываясь на состоянии тела и духа на войне. И иногда под влиянием толчков адреналина приходит ошибочная уверенность отметать все трагические стороны битвы на задний план. Вольфзангер, для которого солдатское бытие всегда стоит на первом плане, пишет: «Мое мирное сердце захватывала таинственная тоска по страшному, заставляла без особых угрызений совести наблюдать страдания людей. Первобытный человек в нас зачастую пробуждается. Инстинкт, заменяющий духовность, чувствование и трансцендентную жизненную порядочность, преобладал в нас». Измотанный от ожидания и неизвестности «закоренелый пацифист» бросается в бойню. «Я горжусь этой опасной жизнью и тем, что я вынес», — пишет он своему другу Георгу. Вольфзангер чувствует презрение к тем, кто уклоняется от сражений и опасности, но затем содрогается, чувствуя, как в нем происходят чуждые его сердцу перемены. Между сражениями и пьянками он находит в себе мужество и заверяет, что может поверить в «сохраняющуюся у человека таинственную силу, которая преодолевает все противоречащее в его характере и наполняет его уверенностью в возможности достижения лучшей жизни».

Вольфзангер не выносит никаких взвешенных суждений, исходя из высоких моральных соображений, а просто излагает наблюдения участника событий, который причиняет зло на убийственной войне, но страдает и сам. Многое остается у него незавершенным и неоднозначным. Вместе с тем он точно описывает состояние человека, которого лишили всякой уверенности в жизни.

Десятилетиями никто не интересовался рукописью Вилли Вольфзангера, хотя его воспоминания смогли бы придать реальность будням простых солдат на войне. Опубликовать рукопись не удавалось до сегодняшнего дня, хотя 18 миллионов мужчин служили с 1935 по 1945 год в вермахте. Ян Филипп Реемчма, меценат, подвергшийся критике за организацию в Берлине выставки истории вермахта, видит в этом последствие общественного согласия, которое предпочло вообще не упоминать о вермахте: «Это как договор: молчите о своих подвигах, и мы предпочтем не нарушать вашего молчания. Так как обычно молчали в своих личных воспоминаниях о бытовых семейных отношениях и неурядицах». Портреты немецких солдат, созданные после войны, не определялись непосредственным опытом миллионов свидетелей, а легендами, которые складывались в первый же день после ее окончания. Последний приказ вермахта от 9 мая 1945 года освобождает немецкого солдата от какой-либо ответственности. «Верный своей клятве, — говорилось в нем, — он выполнял свой высокий долг перед народом, который не будет забыт». На Нюрнбергском процессе судьи союзников осуждали только высших офицеров. В противоположность СС и гестапо командование вермахта в целом не объявлялось преступной организацией. Хотя после 1945 года в немецкой официальной прессе появились многочисленные сообщения о преступлении вермахта, большинство военного поколения постаралось отодвинуть в сторону вопросы о своем прошлом. Интерес к подлинному объяснению происшедших военных событий был незначителен. Сочувствие находила больше тривиальная приключенческая литература, в которой речь шла о товариществе, солдатских добродетелях и преодолении испытаний в борьбе с врагом — темы, которые, с точки зрения старых борцов, никто из тех, кто не участвовал в войне, не имел права поднимать. Горькие упреки выросших в пятидесятые и шестидесятые годы детей фронтовиков по отношению к своим отцам не привели к тому, чтобы они стали отвергать тот опыт, который подсказывала их предкам жизнь. Отношение к вермахту долго еще оставалось доминирующим предметом политических споров различных групп населения, которые предлагали свой взгляд на историческую правду и тем самым долгое время препятствовали возникновению общественного согласия по отношению к прошлому.

Сегодня всем абсолютно очевидно, что вермахт вел беспрецедентную истребительную войну на востоке. Для понимания книги Вольфзангера важно знание обстановки, при которой она создавалась. Немецкие и русские потери на фронтах в Советском Союзе несравнимы. Примерно 20 миллионов советских людей были убиты, в том числе около семи миллионов гражданских лиц. Погибло свыше трех миллионов военнопленных: примерно каждый второй, к которому вермахт применил силу. В занятых немецкими армиями областях Восточной Европы нацисты уничтожили миллионы евреев. Это была самая большая бойня в истории.

Вольфзангер реагирует на эту ситуацию как солдат, примиряющийся с фатальной неизбежностью и верой в предопределенность судьбы. Конечно, он знает известное высказывание Карла фон Клаузевица{2} о том, что война — это продолжение политики другими средствами. Конечно, он чувствует, что его используют как крохотное колесико большой убийственной машины. Вольфзангер больше всего страдает от войны за линией фронта, так как осуждает себя за террор против беззащитных русских людей. Он пишет своим родителям, что, пожалуй, чувствовал себя скорее побежденным, чем победителем. Но Вольфзангер участвует в этой войне. Его позиция, которую он хочет удержать любой ценой, заключается в том, что он ехал на фронт, не будучи готовым к серьезному сопротивлению. Он рисует себя в письме с причудливо гигантской винтовкой и в огромных сапогах, двигающимся по дороге в Россию. Далее внизу мы видим его второй автопортрет. Здесь Вольфзангер идет уже на запад с книгой в руке и с цветком в петлице. Время от времени стремление к гражданской жизни проявляется в нем наиболее активно. Война же для него — это явление природы, некая стихийная сила, против которой не приходится возражать. По его мнению, для человечества мировая война — это нечто подобное землетрясению в горах. Так он, во всяком случае, пишет в своем письме к дяде. Поэтому военное и политическое руководство Германии приводит его, как и многих его друзей, в отчаяние.

Уже вскоре после начала войны известный публицист Себастьян Хафнер{3}, будучи в эмиграции в Лондоне, отмечал, что «не согласное с режимом» немецкое население на удивление составляет уже около 35 %, причем эта тенденция постоянно растет. Хафнер называет три причины, почему это большое число недовольных и разочарованных не оказывало активного сопротивления режиму. Это могущественная и для многих бесспорная позиция нацистов; «не склонный к революционным потрясением менталитет» противозаконных немцев, и, наконец, «досадная идеологическая неразбериха» и отсутствие новых прогрессивных политических лозунгов. Все эти три аргумента напрямую касаются Вольфзангера.

И все они касаются только, пусть даже значительного, меньшинства. Солдаты вермахта образовывали особый срез народа. Среди них были как пылкие приверженцы Гитлера, так и его решительные противники. Но они все находились в исключительной ситуации, и им самим требовалось искать оправдания для своего поведения. Одни находили его в расистской идеологии нацизма. Другие — в солдатском долге, который был прочно зафиксирован в сознании военного поколения. «Помоги мне, Бог, — пишет Вольфзангер в своем дневнике в часы отчаяния, когда он был особенно склонен к размышлениям, — когда я высказываю такие мысли и утверждаю их в своем «я». Они горькие по большей части, так как из отрицания возникает только глубокая, непрекращающаяся боль». Такова была, по-видимому, и стратегия миллионов: довольствоваться лишь размышлениями о происходящем, чтобы суметь вынести весь этот ужас. И это только маленький шаг к молчанию после войны, когда всякое воспоминание объявлялось вне закона.

Лишь в девяностые годы, когда новое поколение стало требовать правды, мир нормального солдата станет публично обсуждаемой темой. Появились многочисленные издания писем, отправленные в годы войны по полевой почте. Но того, кто читает их, поражает полная неспособность авторов отобразить все ими испытанное. «Многие простые солдаты предпочитали молчать ввиду той ужасной реальности, которую представляли собой сражения», — анализирует эксперт вермахта Вольфрам Ветте{4}. Здесь же возникает явная необходимость понять мысли каждой «конкретной личности, «маленького мужчины» в форменной одежде солдата».


Вилли Вольфзангер не является типичным «маленьким мужчиной». Он широко образован, фанатичный любитель литературы. Вольфзангер видит себя поэтом и мечтает о жизни в свободной Германии. Но его опыт войны — опыт нормального военнообязанного. И он сумел создать произведение, позволяющее оживить этот опыт. Вольфзангер не хотел быть судьей. В 1943 году он пишет своим родителям: «Я предпочитаю излагать только факты и свои переживания». Многое, что он описывает в рукописи, почти аналогично тому, что содержится в его дневниках и письмах. Вольфзангер все время придерживается собственных ощущений. При этом несомненно, что все эти факты получают соответствующее литературное оформление. Детали не всегда подробно отражают происходившие события. Возможно также, что то или иное сообщение содержит слишком много не всегда точных воспоминаний, а в части заметок имеются объективные ошибки. Но, без сомнения, Вольфзангер хотел быть правдивым. Он пишет, что война открыла для него «тайные замыслы души». Эта рукопись дала Вольфзангеру возможность раскрыть их.

Стефан Смиидз.


РУССКИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ. Исповедь о великой войне.

Мировая война началась, и мы видели, как Бог и звезды умирают на западе. Смерть атаковала землю. Костлявое ее лицо неприкрыто ухмылялось. Безумие и боль искажали черты ее маски. Мы, двигаясь к нейтральной полосе, уже издали наблюдали за ее плясками и слышали в ночи музыку ее барабанов. Смерть собирала свой урожай из бесплодного зерна.

Наше существо изменилось, получило другое значение и имя, чем это было в прошлой жизни, и наши мечты теперь уже воплощались в традициях нового времени. Тень падала на наше будущее в его величии и закате. Новые мысли заполняли души, в которых росли скорбь, страх и страдание.

Приключения вытекали из перемещения от одной опасности в другую, по соседству. А диалог со своим ангелом смолкал на наших могилах. Безызвестные и неизвестные, одинокие и любящие, глупцы и умные, бедные и богатые — все они теперь кололи лед, сооружали брустверы и пытались бороться со своей участью, сознавая необходимость гибели для последующего возрождения трав и мхов на земле. Как безумные, танцевали мы вокруг алтаря, палачи и жертвы, отвергнутые и освященные. Наши стремления к разгадке тайн смысла жизни оказались всего лишь игрой с масками и мишурой. В своих мечтах мы пытались найти волшебную палочку надежды, веры и любви, но не находили ее. А только лишь ад разрывавшейся стали, готовность к смерти, к своей печальной участи и уединенности среди звезд. Мы бросались в пропасть, и на глубине искали лик Божий, отряхивая пыль веков.

Так смерть входила в нашу жизнь. На нейтральной полосе она уже стояла на вахте.

Война началась, однако моя жизнь пока особенно не изменилась. Большая смерть еще не подошла ко мне, к моему миру. Я путешествовал через леса, окраины городов и мечтал о дальнейших странствиях. Солнце пахло смолой и листвой, тени ложились на папоротник, полуденное золото охватывало травы вокруг мхов на моей дороге. Я любил красоту, удачу и мир на земле. Сумерки опускались на город, вечерние звезды блестели на небе, а я между звездами и серпом луны шел домой.


Я работал в банке.[1] Деньги, чеки и акции заполняли мои будни. Однако вечерние часы принадлежали мне.

Любовные приключения проходили как надоевшие игры с их тоской, улыбками и печалью. В беседах о Боге и душе, поэзии, музыке и любви я часто просиживал далеко за полночь с моими друзьями. Мы играли словами и собственным воображением и вместе с тем искали со всей серьезностью и молодой страстью нашу дорогу в жизни, оспаривая ее необходимость. Мы жили по вдохновению души, вере в Бога, предаваясь глупостям любви, тоски нищих цыган и веяниям нашего времени.

Ночами я читал, в то время как ветер пел перед затемненными окнами и доносил в мир моей комнаты гул большого города, словно морской прибой, до тех пор пока утренний полумрак не навевал на меня ощущение колдовства, вдохновения, житейской мудрости и лживости книг.

Я посещал спектакли и концерты, слушал Баха, Бетховена и Брамса, камерную музыку. Гибель Польши значила для меня меньше, чем соната или стихотворение. Я жертвовал своим сном, сочиняя фантастические рассказы и мечтательные легенды.

Наступила зима. Сады и улицы покрылись снегом, метели стегали крыши, и город тонул в тумане. Луга, леса и почва побелели. Я прощался со своей молодостью. С дорогами детства, странствованиями и налаженным бытом.

Юность и пылкая любовь ушли во тьму, и песочные часы отмеривали минуту за минутой. Беспокойство, пустые мечты, отчаяние и мысли о смерти посещали меня. Я пытался преодолеть свою раздвоенность, страдая от выпавшей мне судьбы, и бродил в полумраке ночи во время полнолуния пустынными улицами города. Читал запрещенные книги, противоречивые и упадочные, уходил от Бога и считал себя вне дома мелкой пылинкой в мировом пространстве.

Под своей маской, придававшей уверенность моей душе, я жил словно привидение и искал убежище у проституток и в вине. Мысли бегства от жизни наполняли меня.

Тогда я встретил Беатриче. Любовь помогла мне узнать красоту даже в падении и в возвышении, в величии и чистоте духа, в благоговении и надежде, а также в страдании и счастье, изменениях в судьбе и ее милостях. Даже в смерти. Началась новая жизнь. Как выздоровевший оттяжкой болезни, я прислушивался к шуму ветра и впитывал в себя весеннее пробуждение земли. Когда я вынужден был распрощаться со своей возлюбленной, я возлагал надежды на Бога и свою звезду.

На линии Зигфрида стояли армии и ждали наступления. Я не обращал на это внимания. В то же время война, словно разыгравшиеся штормовые волны, катилась через Нидерланды, предвещая всеобщую гибель. Мои мысли вращались вокруг вечности литературы. Она заключалась в творениях народов. Каждая империя и каждый век вносили свой строительный камень для завершения истории человечества и для прославления дома Божьего. Кто сумел выполнить эту задачу, мог умереть спокойно. Имена создателей забывались, авторы великих произведений исчезали с лица истории, могильщики закапывали их трупы в землю вмести с их трудами, и все же души их оставались жить в воспоминаниях грядущих поколений. Смерть не брала их. Так война воспринималась мною в моем мире. И даже когда Франция сложила оружие, моя жизнь продолжала идти дальше по проторенной колее.[2]

Я отправился в морское путешествие на мою вторую родину, полуостров Дарсс. Я купался и в штиль и в шторм, лежал на солнце, на дюнах и мечтал под шум прибоя. Слушал музыку сверчков, в горячий полдень погружался в сон, пел и не замечал, как шло время. Моя любовь развеялась, словно полет бабочки. Я бродил по лесам, сплетал венки из хвои и листвы. Иголки, соломинки и цветки занимали мое воображение. Я ходил по лугам, слушал песню ветра и наблюдал, как опускалось за горизонт солнце. Небо горело в апокалипсическом цвете, бронза и золото катились на гребнях волн. Прохладными звездными ночами я погружался в книги и спешил в укрытие при начинающемся дожде и штормовом ветре. От богатства земли, жаркого дыхания лета и заряда молодости я, опьяневшим, возвращался в город.

Осень охотилась на меня смертью затухающей природы и предчувствием печальной судьбы. Я любил в это время бессонные ночи, затухание свечи, сладкое утешение небытия после тягостных поисков путей в жизни и своей неосведомленности на этой земле. В путанице дней я искал тишину, но и боялся ее, как смерти, которая никогда не завуалировала действительности и лишь пугала мир. Ее молчание гремело как жернова мельниц, моловших ее день и ночь.

Возвращалась зима. Я принимал войну и мир только как интермедии всемирной истории. Я снова окунался в бесконечные ночные беседы о пустоте жизни, о Боге, о колдовстве дьявольского и трагичного бытия. Днем я тупо исполнял свою работу, ожидая поворота судьбы, перемены в своем положении. В мечтах и мыслях, в тоске, надеждах и желаниях я жил еще по ту сторону войны, и смерть оставалась мне незнакома, была только гостем в моем воображении.

Как потерпевший крушение, я двигался к ней по иронии судьбы. Я больше не был гражданином мира, но и не стал еще солдатом. В своем двадцать первом году на день рождения[3] мне был открыт кредит на начало февраля. Я отложил свою работу, убрал рукописи, закончил дневник и сжег фрагменты. Дни мои текли, не принося покоя, и без всякой деятельности текли как песок из рук. Мосты в прошлое были сожжены, в наступающем будущем меня ничто не ждало. Звезды не указывали дорогу. Без надежды, хотя и без разочарования, устало и все же временами встряхиваясь, я переживал пустоту времени в каком-то ожидании.

Эта ночь должна была быть такой же, как и тысяча других. И все же под ее звездами наметилось какое-то изменение в моей судьбе. Мне показалось во сне, словно я переступил порог новой жизни. Ранним утром я должен был встать совсем другим человеком, перед лицом моей судьбы.

Моя мать еще спала. Ночной ветер завывал снаружи, нечастые дожди танцевали над крышами. Дружелюбно мерцала настольная лампа. Я сидел перед чистыми листами бумаги, размышлял, спрашивал себя о чем-то, мечтал, чего-то искал, боролся с богами, ангелами и демонами. И приходил к какому-то пониманию.

Сначала это был только страх. Мы стояли в воротах у нейтральной полосы и чувствовали близость опасности. Начинались мрачные годы, словно небеса уже предсказывали нам это. Как нищие, мы покидали нашу молодость, свободу, любовь, стремления души, наслаждения и труда. Мы должны будем теперь подчинять собственную жизнь воле времени, и наша судьба свершалась как баллада необходимости, терпения и смерти. Мы не могли избежать законов, которые царили в нашей незавершенной системе мира. Словно во сне начиналось путешествие в чужое и неизведанное, и все дороги кончались где-то во тьме.

Ничто более не было так противно моему существу, как перспектива стать солдатом, песчинкой среди чужих попутчиков, игрушкой для исполнения приказов. Я вовсе не хотел брать в руки оружие и сражаться за мировоззрение, которое ненавидел. На войне, которой я никогда не хотел, и против людей, которые не были моими врагами. Как сомнамбула, я двигался по ступеням эшафота и чувствовал занесенный уже над своей головой меч. Судья выносил мне приговор, и в своем бессилии я вынужден был подчиняться его решению.

Это было моим отречением.

Я курил одну сигарету за другой, писал строчку за строчкой и пил вино. Часы тикали, свет отражался на моих книгах и крышке рояля. Ветки сосен пахли в вазе, цвел рождественский терновник. Часы продолжали тикать, как капли в море времени. Ночь подходила к концу, а я все еще наблюдал, думал и размышлял.

Призрак тех лет, когда я служил в армии, не давал мне покоя. Я вспоминал о последних месяцах моей жизни дома. Как голодающий перед наступающими лишениями, я спешил к книгам, концертам, спектаклям и увеселениям. К быстротечным романам и часам, проведенным в саду в беседах с друзьями молодости. Но той ночью музыка не давала мне никакого утешения, комедии — никакого забвения, трагедии — никакого примирения с моей судьбой. Каждое возвращение к красоте безоблачного мира только обостряло боль разлуки, а вино лишь усиливало мрачность моих мыслей. Я перелистывал письма, исповедания и описания событий мировой войны последнего поколения. Стремился выработать в себе отношение к неизбежному, узнать, что ожидало меня. Понять войну, чтобы определить мою роль в ней и вписать сражения, опасности и смерть в свою систему мира. Однако мое чтение оставалось таким же бесплодным, как мои монологи и как полные грусти и смеха застольные беседы.

Я потушил свет, надел пальто и тихо закрыл дверь, чтобы никого не будить. Ночной прохладный ветер раздувал мои волосы. Облака закрыли луну, не было фонарей, которые освещали бы мне дорогу, и никто не попадался мне навстречу. Как выброшенная на улицу собака, я бродил по улицам и переулкам. Все навевало воспоминания, тоску о пережитых приключениях, отчаянии и иллюзиях. Я возвращался домой, и снова сидел, размышляя, в мирном кругу горевшей лампы. Полночь минула, а я не уходил из-за стола.

Сначала было трудно. Мы сбрасывали с себя маски, которые носили раньше, отвергали все наши тщеславные мысли, отказывались от счастья и готовились к тому, чтобы принять неизбежное. Мы чувствовали: это должно случиться. Нам следовало испытать свою судьбу, и она оказалась рядом. Мы знали, что совершали преступления. И как монахи, истязавшие себя, принимали это. Под маской солдата и выполненного долга пытались заглушить свою вину бесконечных обманов и преступлений, вершившихся под пулями и снарядами. И мы были готовы страдать.

В эту ночь я не думал о будущих путешествиях и приключениях, задумках и таинственных открытиях…

Стрелки вращались. Песочные часы перебрасывали песок. Издалека доносилось последнее дыхание заводов, мельниц и гаваней. Затихали шаги случайных прохожих. Все любящие и отвергнутые уже давно спали. Моя комната превратилась в остров; здесь в уединенности горел свет, здесь бродили мои мысли, мои вопросы к предкам.

В течение солдатских лет мое будущее было решено. Из военной неразберихи определялась наша судьба, и формировалась собственная личность. Мы ждали этого будущего. Мы должны были сделать много и хотели, чтобы все дороги вели нас в активную жизнь. Судьба превратила нас в бесформенную глину, и мы должны были теперь вернуться к нашим друзьям, встречам, книгам и мечтам. Пока еще ничто не отличало нас друг от друга, ничто не говорило о будущей специальности. Скоро, однако, беспощадная жизнь оформила нас. Мы должны были жить, избавившись от противоречий, научиться существовать иногда во враждебном для себя мире, в борьбе за свою свободу и счастье. Война, основа всему, готовила нам дорогу. Вопросы, связанные с будущей жизнью, возникали еще тогда, но мы надеялись на лучшее. Порядочность созревала внутри нас, ничего светлого и божественного не могли у нас отобрать, мы оставались верными званию человека и гражданина. Наша сущность, скрывающаяся ранее за маской, освобождалась от всего наносного и вступала в бытие, которое становилось нашей судьбой и в котором мы несли ответственность перед Богом.

Таким образом, я понимал необходимость подготовиться к новой для меня жизни. Солдатское время я понимал как крест, который мне придется нести. Я хотел жить свободно…

Моя мать проснулась. Она увидела свет в моей комнате, подошла ко мне и молча провела рукой по голове. Потом она ушла, и я снова остался один. Принес еще вина, наполнил стакан, медленно выпил, пытаясь успокоить учащенное дыхание.

Я не хотел в мои годы другой судьбы. Все мои внутренние силы отказывались впускать в душу чужое, враждебное. Будущее казалось адом, и готовность к нему не отгоняла страха и мучительных раздумий. Только одна надежда на прекращение моих страданий помогала мне. Так как все прекрасное, возвышенное и чистое оставалось на нейтральной полосе, никакой Бог не мог помочь солдату. На полях сражения, в стрелковых окопах его душа умирала. Только смерть господствовала на войне. Все лучшее во мне должно было погибнуть, и упадочное настроение, казалось, это подтверждало, отвергая вроде бы прекрасные плоды. Когда я вернулся домой, перед зеркалом стоял уже другой человек, с разрушенной душой и телом. Потом я долго носил следы ожога смерти и вел ночные разговоры с мертвецами, веря в существование привидений.

Я выпил все вино в бокале. Голова раскалывалась, руки дрожали, сердце беспорядочно билось.

Еще не закончилась ночь, в которой я находил свой мир.

Жизнь не терпела слова «нет». Нельзя было жить прошлым. Я должен был принять свою новую судьбу. Я должен был учиться тому, чтобы принять гибель прошлого, отрицать свои действия в нем и мыслить теперь иначе. Забыть все, что происходило со мной. Жить или умирать — это решал не я, а то, как определит судьбу мое небесное тело. Никакое сопротивление, никакая воля не изменяла моего жребия. Жизнь продолжалась без моего содействия. Я должен был только жить, и ничего более.

Я съел кусок хлеба и зажег свечу. В ее огне я сжег все листки, которые заполнил той ночью, открыл широко окно и выбросил пепел наружу.

С рассветом потухли звезды. День наступал, и жизнь продолжалась. Я словно проснулся. Мечты и всплывающие в душе картины рассеялись. Комната осветилась, и мое уединение закончилось. Бесчисленные попутчики были на пути ко мне со всего света. Они несли факелы, черепа мертвецов и знамена. Их песня зазвучала в наступившей утренней заре. Как странствующие пилигримы, они ушли вдаль, и никому не известный, я шел с ними.

Мы сняли с себя маски и потеряли свои имена. Однако наша сущность осталась. На чужбине, в жизни и страданиях формировалась наша личность, а в бессмертной душе приключения и путешествия стали соседствовать со смертью, как и со светом. Душа обращала вещи и явления в новую жизнь. Лемех плуга вспахивал поле наших душ. Это не зависело от нас, от счастья и горя, от смерти и жизни. Только судьба имела смысл в жизни человека. Мы росли и мужали так, как подсказывала нам необходимость. Жернова страдания полировали неподдающийся кристалл, огонь войны очищал систему мира и бытия, а смерть вела в дорогу каждого из нас. Однако Бог всегда оставался с нами, как и наши звезды. Мы проживали жизнь так, как она нам подсказывала.

Теперь я был готов принять будущее как воскресение пред Рождеством. И я стал солдатом.


СОЛДАТ.

Время приключений все же начиналось, хотя сначала война была только игрой. Летнее солнце, обожженные скалы и леса Эйфеля. Колосья и травы засыхали, луга пылали как огонь и покрывались пылью. Деревни и холмы мерцали в полуденном свете, пыль садилась на землю садов и мостовые улиц, гуляла по полигону Айзенборн.[4] Утренний туман покрывал ольху и листья берез на обочине дороги. Зной гнездился в хвойном лесу, и к вечеру тени деревьев падали далеко на землю. Не двигался ни единый стебелек, ни один листочек. Слышалось только стрекотание сверчков, исполняющих на скрипке свою вечную музыку. Дышать становилось легко лишь тогда, когда наступала ночная прохлада.

Я был уже в течение нескольких месяцев солдатом и надел на себя теперь маску воина с невозмутимостью, горьким юмором и терпением. Я никогда не разделял представления о службе в армии и ее сущности так сильно, как теперь. И служил точно во сне. Неукоснительное исполнение приказов, тяготы службы не оставляли никакого следа в моей душе. Как лунатик, переносил я обучение, ходил строевым шагом, выполнял упражнения с винтовкой. Машинально изучал устройство пулемета и осваивал обслуживание легкой противотанковой пушки. Такое абстрагирование от всего происходящего гасило во мне печаль и отчаяние, пустоту и страх, гнев и боль моих солдатских дней. Я не жалел своей уединенности. Я любил ее, разве что заброшенность и беспомощность часто одолевали меня. По крайней мере, в душе я хотел оставаться таким же, как до моего призыва. Но это было нелегко. Все свои мысли я пытался отвлечь от предстоящего мне ужаса войны, но мне стоило большого труда преодолевать тяготы солдатской жизни. Однако я уходил в себя и как можно меньше вращался среди чужих людей. И все же старался не показываться каким-то чужаком в общей солдатской массе, разделяя образ жизни и сохраняя добрые отношения с моими невольными попутчиками. Я пытался сочетать в себе неизбежное, стараясь не допускать однообразия будней в свое царство. Скоро я снова овладел уверенностью в себе и запасся необходимой иронией, чтобы без ущерба переносить солдатскую службу.

Я жил как во тьме. Всюду сидели на корточках привидения, и мои печальные размышления вызывали страх, разочарование и долгое страдание. Лучше всего было бы верить в счастливые сны, чем в те, что выражали неуверенность и сомнение. Без проблеска надежды я не мог жить. Все земное было вечным, лишь подвергнутым изменениями и превратностями судьбы. Но в душе человека вечным не оставалось ничего. В своих снах я видел картины моего тайного становления, и если на несколько мгновений, как мне казалось, просыпался, то в этот момент подвергал себя внутренней ревизии. В действительности же я спал даже в этот краткий период просветления, и все же все настоящее и благородное в этой жизни охватывало меня и волновало, наполняя какой-то могущественной силой и восхищением. Таким образом, я вновь возвращался к прошлому, к тому человеку, свободному от сомнений, которым я был перед войной. Все отступало перед этим возвращением к прошлому, даже если я уже не был в состоянии найти к нему дорогу. Иногда мне казалось, что я снова. могу вернуться к той, моей собственной, жизни, такой, которая нравилась мне. И тогда я довольствовался маленькими радостями солдатской жизни, книге, бокалу вина, задушевной музыке и теплому вечеру в Эйфеле. Мне казалось, что жизнь моя складывается зачастую лучше, чем я ожидал, и спокойствие снова и снова возвращалось ко мне.

Жизнь в казарме и нездоровая обстановка на полигоне казались мне хуже войны. Школа жизни оказалась более серьезной, чем та, что была предначертана мне Богом. Металл, который выплавлялся из руды молодости, становился сталью, а я исполнял при этом роль наковальни. Моя рота становилась боевым единством, а я в ней всего лишь песчинкой, вкрапленной в тело машины и лишь способной бороться, нуждаться, выносить трудности и атаковать. А также послушно страдать, повиноваться и готовиться умирать для войны. Таким образом, пушечное мясо получало последнюю шлифовку. Материал принимал его форму, а я все точнее и мастерски примеривал на себя маску солдата. Я играл на этой большой сцене моей судьбы в отсутствие зрителей свою роль приспособленца к новой форме жизни. Птица Феникс сгорала, и я подбирал ее потерянные перья. У меня было слишком много времени на раздумья, и все существование проходило где-то внутри, а не на фоне происходящих событий. Но по мере того как железо ковалось, многое стало меняться. Я стал солдатом.

Туман белым дымом поднимался от лугов и полей. Я словно стоял теперь на краю своего мира, в чужой стране и среди чужих людей. Вечер опускался на землю с серебристых облаков. Покой ложился на траву и кустарники как рядом со мной, так и в отдалении. Земля засыпала в тени, пару и в аромате. Тишина вновь ложилась на нее.

Я отставлял в сторону свою винтовку, чувствуя ногами влажную траву и мох. Мои сапоги становились мокрыми. Я вдыхал в себя запах тумана и прохладу сумерек, снимал стальной шлем, подставляя волосы ветру. Как нежные руки, гладил он мой лоб. Я с любовью и вниманием вглядывался в каждый цветок, в каждый камень, весь отдаваясь своим чувствам и внимательно прислушиваясь к дыханию природы.

Прошедшие месяцы обострили мои понятия красоты в малых простых и больших формах. Я смотрел теперь на мир открытыми глазами. Пыль и грязь крупного города спадали с моих глаз как покрывало, и передо мной вставало только его богатство. Летом я находил нечто обворожительное и приятное даже в чем-то неприметном. Цветок на обочине дороги благотворно действовал на меня. Лес в солнечном сиянии, сеть пауков в жемчужном ожерелье, бабочка и хоровод комаров в вечернем мире, журчание ручья и ящерица на горячей солнечной скале — все это восхищало меня. Поникшие колосья пшеницы и склоненные от ветра головки маков терпеливо обучали меня законам времени, и их невинность срывала с меня маску солдата. Словно ангелы, они утешали меня и искупали мои грехи. Но в то же время, как каждый голубь, каждый куст и дерево отделяли меня, как солдата, от войны, при всей любви к земле и ее благодати меня не оставляли мучительные терзания. Хотя моя утомленная душа пыталась сохранить равнодушие ко всему происходящему вне ее, все же мне постоянно казалось, что какое-то насекомое своими щупальцами терзало меня и утрачивало веру в доброту мира. И я старался отвлечь себя, наслаждаясь прохладой утренних часов, рассветом и пением птиц, словно страховался от скорби и жестокости всего меня окружающего в этом божьем мире. Однако вечер уже не казался мне таким же легким, как жаркий день. В сумерках меня снова и снова охватывала тоска, подкрепленная тяжестью солдатских бед. И тогда я старался отвлечься, впитывая всем сердцем дыхание звездных ночей, колдовство лунного света, штормовой ветер с его постоянными дождями и вспоминал море.

И тогда самые простые проявления человеческого бытия: сон, кусок хлеба, родниковая вода, любезное слово, становились снова ценными для меня, и я принимал все, что выходило за пределы естественной потребности, как незаслуженную милость.

Но той ночью тоска по моему прошлому охватила меня, и воспоминания о молодости преследовали роскошными картинами. Я смотрел на свое будущее как на необтесанную глыбу мрамора. Внезапно перед моими глазами возникали мавританские танцовщицы, я видел сцену, слышал цыганское пение и ликующие голоса девушек. Опьянение и колдовство музыки Дионисия охватывало меня, и я проливал слезы о судьбе моей родины, оплакивая мой тяжкий жребий. Таким образом, я воспринимал свои переживания и старался проявлять терпение. Я не воздерживался от спиртного, выпивал все до остатка и видел тогда в этом смысл и веление времени. Музыка и звезды были воплощением моей мечты…

В лесах Высокого Венна горело болото. Огонь пожирал торф под землей, угрожал лесам и пашням, высушенным летним зноем. Он вырывался из-под земли то в одном, то в другом месте. Лесорубы, лесничие и солдаты боролись с пожаром, а вечерами нас посылали к ним на помощь.

Дым поднимался над горным склоном. Запах гари проникал в долину; копоть ложилась на наши лица и плечи. Прохладными вечерами мы поднимались в гору. Сумерки наступали рано. Гаснущие огни время от времени вспыхивали на опушке леса, а выше в горах разгорались маленькие пожары, которые мерцали словно ряды фонарей, поставленные здесь болотными карликами и духами и раскачивающимися на ветру.

Мы разбивали лагерь в сосновой роще на мягкой хвойной земле, сооружали хижины из ветвей, накрывая их белой материей от ветра, и поглощали заготовленные заранее бутерброды. Снаружи выставляли караул. В наших укрытиях постепенно становилось тепло от нагретой за день земли.

Я долго лежал с открытыми глазами. Звезды проблескивали в просветах ветвей, медленно перемещаясь над деревьями. Ветер шептал в кронах, роса покрывала траву, а туман поглощала земля. Это была моя родина, она виделась мне во всем: в траве, в хвойных иголках, в лагере, в небе над головой. Не было никаких препятствий, которые отделяли бы меня от Бога и от окружающей природы. Я спокойно лежал на земле, чувствуя себя в центре мироздания.

К нам часто приходили валлонские лесорубы; они садились около меня, рассказывали о своей работе, своих женах, о маленьком счастье побежденного народа, который никогда не понимал войны и с нетерпением ждал ее конца. К полуночи они прощались со мной, как со старым другом, и шли охранять свои дома от подземного огня. Я радовался. Я никогда не видел врагов среди чужих народов, для меня важен был сам человек, а не его национальность или происхождение. Они видели во мне не солдата, просто друга, одетого в мундир. Я находил врагов только среди моих соседей и в себе самом. В той личности, которая боролась с уготованной ей судьбой и угрожала самому своему существованию. Я еще долго размышлял во тьме, пока наконец не погружался в сон.

Дрожа от холода, я проснулся на рассвете. Огонь за ночь погас. Туман и дым смешались. Мы возвращались в казармы.

Проезжали Моншау, и я вдыхал атмосферу моего старого города. Жизнь не была так уж тяжела, скорее я делал ее невыносимой в своем воображении. Страдал из-за непримиримой вражды к военной службе и войне.

В полуденном свете мы маршировали мимо озера Робертвилль, шли через горы по узким лесным дорогам, спускались в долину. Под буком и ольхой пробивал себе дорогу ручей, форель выскакивала из воды, водоросли колыхались по течению, а на дне блестели полевой шпат и кварц. Мы поднимались на крутые склоны к руинам замка и разбивали там, в разрушенном дворе, палатки между дикими фруктовыми деревьями и кустарниками.

Когда наступал вечер, мы взбирались на широкую башню, зажигали костер, сидели на каменном полу, подстилая под себя плющ, хворост, ветки шиповника, пили местное вино или же опустошали бочонок пива. Курили и пели песни о солдатской жизни, любви, военных походах и смерти. Это была какая-то грустная и в то же время веселая музыка, которая, как мне казалось, звучала, когда я слушал армейскую симфонию Гайдна. Пламя костра танцевало, звезды сияли, аромат лесов, бузины и рябины поднимался к нам, ночной ветер разбивался о скалы и кустарники, а свет луны дополнял эту романтичную ночь. Мы замолкли, и теперь в воздухе слышались только крики совы. Для нас это была передышка после тяжелой дороги. В этот час я чувствовал себя в безопасности, окруженным друзьями. Я был всего лишь один из немногих, кто носил солдатский мундир, ничем не отличаясь от общей массы.

Таким образом, я на несколько часов в своем сердце стал таким же, как и все, солдатом. Я уже не ощущал в своем сердце протеста против уготованного мне в жизни жребия. Против всего того, что могло быть со мной на войне под маской солдата.

Я принял солдатскую участь, которая обусловлена послушанием и воспитанием. Я испытал вздох облегчения, и душу мою отчасти оставили те мучения и страдания, которые одолевали меня ранее. Однако втайне я все же мечтал только о возвращении домой, ко всему тому, что открывало мне ворота к романтике молодости и звезде свободы, а не к оружию и ужасам войны. Моя тоска по-прежнему бодрствовала во мне. Я продолжал ткать свой ковер переживаний, и будущее лежало пока еще передо мной, спрятанным в запечатанном сундуке. Впереди рассылался далекий, далекий мир, который я еще не посетил.

Я жил в моей собственной империи, в мыслях о вселенной, в поисках Бога, в фантазиях, мечтах, снах и гротеске, а также в раздвоенности души, страхе и отчаянии. И, конечно же, предпочел бы остаться дома, а не надевать на себя маску солдата.

Ночной дождь шумел по брезенту наших палаток, барабанил по листве. А на следующий день мы уже шли назад к источнику в Эльзене. Командно-штабное учение продолжалось. Мы упражнялись, шагая под знаменами, стреляя холостыми патронами, и наша победа, конечно же, не подлежала сомнению. Мы разгромили условного врага. Так же как в сводках вермахта сообщалось только о победоносных маршах и боях на окружение и о невероятном числе пленных и трофеях в русском походе, где решалась наша судьба.[5] Тогда мы стали всего лишь пылинками в вихре времени, принимая участие в гибели нашей империи.

Начало моих приключений ограничивалось пока лишь предчувствиями, мечтами и видениями, интерпретацию которых я предоставлял наступающему времени, и быстро забывал о них.

Обгоревшие на солнце, изнуренные тяготами маневров, мы возвращались назад в казармы Кёльна. Каждый день мог поступить приказ на наступление.

Я был отпущен домой и стремился использовать все, что пока еще предлагал мне город: любовные приключения и книги, концерты, спектакли, варьете и молитвы в соборе. Я снова встречался с другом, снова пил за ночным столом вино в своей компании. В неизвестности и ожидании проходили дни. Я не волновался и ждал своего будущего со странным нетерпением.

Однажды я нашел свою фамилию в списке мобилизованных. Оделся, собрал свои пожитки, попрощался с родиной и отправился в мое большое русское приключение.

Теперь война настигла также и меня.


ПОЛЬСКАЯ ИНТЕРМЕДИЯ.

На рассвете мы маршировали с ранцами, шлемами и винтовками к вокзалу.[6] Шел дождь, ранец давил на плечи, на душе было тяжело. Вокруг царила атмосфера прощания. Женщины на улицах утирали слезы на глазах, девушки подсмеивались над нами.

Мы погрузились и отправились в дальний путь.

Поезд этим бабьим летом мчался навстречу восходящему солнцу. Зной раскалил теплушки. Мы сидели на жестких, скользких скамейках. Тонкая, растоптанная солома покрывала пол. Наш багаж заполнял углы вагона, а на дощатых полках лежала пыль. Винтовки и ранцы стучали в такт с шумом вагонных колес, которые пели свою песню на стыках. Хаос голосов, звуки пения, игры в карты, храпа и смеха не давал мне возможности размышлять. Я читал, не понимая смысла прочитанного.

По временам мы сидели в дверях, опустив ноги наружу, глазели на деревни, пашни, леса и нивы проплывающей мимо родины, кивали девушкам и пели наши песни, пытаясь перекричать шум бившего нам в лица ветра.

Только в полночь мы засыпали на полках, качающихся и колеблющихся по ходу поезда, видели сны и просыпались ранним утром, когда еще едва-едва рассветало.

Я долго смотрел на равнинную страну лугов, фахверковых домов и разбросанных группами деревьев. Она иногда напоминала Дарсс. Города, деревни и поля оставались позади. Снова и снова попадались березы на железнодорожной насыпи, среди овечьего помета и коровьего навоза. Потом появлялись небольшая роща, одинокое дерево, пыльная дорога, улица, ручей. Медленно изменялось лицо ландшафта.

Я не обращал почти никакого внимания на поведение солдат в вагоне, оставался спокойным, в каком-то странном равновесии. Когда я видел простых людей, работающих в своих садах или на полях, то думал о том, что еду в Россию, чтобы воевать, уничтожать посевы и урожаи, быть рабом войны. Но при этом чувствовал какую-то свободу, радость жизни. Это состояние возникало у меня под влиянием приближающейся опасности и близкого соседства со смертью. Боль прощания и уединенность печалили меня, и будущее снова стало пугать. Ничего знакомого и привычного меня уже не ждало.

Все же я не спорил с судьбой. С нетерпением ожидал я будущего. Я был еще довольно молод, чтобы оценить все новое, испытать привлекательность поездки и предстоящих приключений, что опьяняло бы меня в мечтах и построении воздушных замков. Мало думал об опасности и смерти, меня больше интересовали предстоящие приключения. Разнообразие впечатлений и уход от привычного бытия наполняли меня непонятной радостью. Меланхолические воспоминания чередовались с реальностью. Я уже не предавался печалям и заботам и удовольствовался радостью простого существования. Я был одновременно и несчастен и радостен, словно пребывал в состоянии влюбленности.

Итак, я входил в волшебное пространство приключений. Это было началом большого путешествия.

Без сна прошла и следующая ночь. К утру мы подъехали к границе побежденной и вновь разделенной Польши. Равнина и дальние холмы рисовали картину скудного ландшафта. Поля со снопами, лугами и просыхающим сеном последнего сенокоса, маленькие деревни и низкие, простые дома. Заброшенные сады между городами и широкие улицы в Лодзи, Кракове, Катовицах… Босые женщины с коричневыми косынками на черных волосах и в выцветших от дождей юбках работали на полях. Беспризорные дети в оборванных одеждах просили хлеба. Они бежали вдоль поезда, протягивая худые руки, или молча стояли, как символы голода и бедности побежденных. Их просьбы звучали на непонятном для нас языке. Мы не могли им помочь, так как сами питались скудно. Их бедность была нам чуждой, она проявлялась в другой форме, чем на нашей родине, и мы едва понимали их. В Германии еще не знали голода, цены не повышались, и мы впервые встретили здесь людей с другим языком, других нравов, другого восприятия действительности.

Я не видел здесь ни врагов, ни побежденных. Только иностранцев, и ничего не тянуло меня к ним. Глядя на них из мчащегося поезда, я не понимал их будней, их радостей и горя. Я даже не размышлял о них, чувствовал себя неважно и часто дремал.

В Кракове мы остановились. В полночь я стоял на часах, охраняя железнодорожные пути. Светили бесчисленные бледные звезды. Желтая луна появлялась и исчезала между облаками, становилась оранжевой и скрывалась в небе, посылая в последний момент на землю какой-то зловещий свет, который постепенно исчезал во тьме. Я дрожал от холода, глаза слипались.

Вскоре поезд тронулся.

Утром мы прибыли в Ярослав,[7] новый пограничный город на реке Сан. Солдаты вышли из вагонов.

Сентябрьское солнце освещало платформу вокзала маленького города. На другом берегу реки начиналось русское государство… Я сел на штабель из досок, устало подставляя лицо теплому солнцу, и смотрел на русских военнопленных, которые вели здесь работы. Бородатые лица, неряшливо спутанные волосы, пустые глаза и рваная красноармейская форма — все это создавало картину тоскливой печали. Пленные двигались лениво, неохотно. Охранники кричали на них, били прикладами своих винтовок. Я не чувствовал ярости, глядя, как истязали этих беззащитных людей, и не испытывал никакого сочувствия к ним. Я видел только их лень и упрямство, не зная еще тогда, что они голодали. Я радовался, что поездка заканчивалась и мы получали некоторую отсрочку. Более всего сейчас меня беспокоила собственная участь.

Мы разгрузили вагоны и направились к казарме. Желтые дома с высокими окнами за пыльными деревьями создавали атмосферу солдатчины, службы и беспорядка. Солдат разместили в пыльных узких комнатах с клопами. Там нас сплотило общее голодное существование с тоской по далекой родине. А внутри каждый из нас оставался самим собой. Никакие мосты не соединяли одного человека с другим.

Изо дня в день мы выходили за ворота казармы, нагруженные ранцами, плащ-палатками, касками и винтовками. Следовали с песнями по асфальтированным улицам Ярослава и далее — к лесам и холмам. Пение и юмор позволяли нам забыть о голоде. Мы маршировали здесь, так как тогда не ожидали, что на войне получим совсем другие задания. Ходили и в дождь и в жару. Когда ливни настигали нас, мы набрасывали плащ-палатки на каски. С них капала вода, а с винтовок сочилась ржавчина.

Нередко по вечерам я отправлялся в город. Он не был чужд мне. Города не покинули мир, оставшись на этом свете, и тогда я еще не видел различия между ними. Это была скудная искаженная картина немецкого маленького городка, без какой-либо привлекательности, похожего на небольшие библиотеки. В трактирах здесь подавали очень хороший ликер. Я не хотел себя чувствовать солдатом среди побежденного народа, и это приводило меня к некоторой отчужденности, вызывая чувство стыда. Я часто думал, что несу ответственность за нищету здешнего народа, который повсюду встречал меня с оттенком незаслуженной ненависти. Я покупал фрукты и пирожки, чтобы разнообразить свою скудную трапезу, иногда музицировал на рояле или читал в солдатском доме, где была в нашем распоряжении довольно беспорядочно составленная библиотека, затем я возвращался ночью с моими попутчиками по затемненному городу. Мы сидели в дымных трактирах и пили красный приторный ликер. Смотрели вслед припозднившимся девушкам и женщинам, однако до знакомств дело не доходило. Меня привлекали светловолосые или темные, как цыганки, польки, однако я стыдился какого-либо проявления любви среди чужого народа, а пришедшие в упадок бордели вызывали у меня только отвращение. Эрос искал другие пути, проявляясь в наших солдатских шутках и непристойностях. Каждый, кто предавался своим воспоминаниям, воображал себя Казановой или Дон Жуаном. Только умеренность и скромная жизнь помогали нам справляться с похотью. Так мы стали аскетами.

В большинстве случаев я оставался один в читальном зале казармы, писал письма, сочинял эссе и стихотворения, заполнял свой дневник и пробовал себя, восстанавливая в памяти старинные легенды. От рассказов и фантазий я все чаще приходил к философии и мировым проблемам. Мы часто беседовали, и иногда эти беседы продолжалась до поздней ночи. Мы искали оправдание нашей судьбы. Но с каждым днем мучительная пустота заполняла меня, так же как и тоска по родине, как скорбь заблуждающегося ребенка. В то время я одновременно поглощал хлеб настоящего и рисовал для себя штрихи будущего.

Я был солдатом, как когда-то банковским чиновником. Я рассматривал свой жребий как нелюбимую профессию и таким образом выдерживал некую психологическую борьбу. Каждая перемена в жизни сначала очень тяжело давалась мне. Однако душа изобрела способ, с помощью которого мне удавалось преодолевать эти трудности. Я внушал себе, что будущее еще докажет мне свое преимущество. Я все больше отдалялся от действительности и сознавал себя потерпевшим крушение и попавшим на необитаемый остров. В свободные от муштры часы я уходил куда-то далеко от реальной жизни.

Очнувшись затем, я целыми днями предавался своей участи и старался не терзать душу. Когда осенний шторм сгибал стволы пожелтевших деревьев, когда шумела красная листва и ветер свистел над холмами, дождевые тучи охотились за солнцем, сплошной пеленой покрывая небо, я снова чувствовал то опьянение, то светлое жизнеощущение, которое отсылало меня к моим летним воспоминаниям. Однако тоска о потерянной свободной жизни вновь проникала в мою душу, которая жаждала возвращения домой, к знакомой красоте моего личного мира. Я был одинок в этой чужой стране, где окружающий меня ландшафт, деревья и кусты получали более глубокий смысл и новое значение. Я пытался разгадать этот смысл, искал в нем что-то великое и воодушевляющее, убедительное и более осознанное, что позволяло мне легче переносить расставание с далеким домом. Скука, скорбь, необходимость подчиняться неизбежному, которые одолевали меня, отступали в сторону, когда я пытался уловить некий аромат востока, придать могущественные силы ландшафту, воспринять необычную окружавшую меня действительность. Туда, дальше на восток, должны были мы продолжить свой марш. И ничего другого не ожидали.

Наша жизнь изменилась коренным образом, она на войне вступала в противоречие со всем тем, о чем мы думали и размышляли в мирное время. И чтобы преодолеть его, мы утешали себя тем, что просто надели маску, которая соответствовала сложившимся обстоятельствам и нашему долгу. Таким образом, каждый искал свой собственный путь и поэтапно справлялся со своими сомнениями.

Еще в древние времена люди поклонялись Богу. Однако, когда я столкнулся со своей печальной участью, моя вера в него ослабела. Я не хотел стать слабым. Я и в нужде и в горе преклонялся перед его вездесущностью и считал, что из рук отца нашего я получил свой жребий, как наказание и как милость, утешаясь таинствами и обещаниями. Я сделал для себя вывод, что не стану признавать никакие приказы, которые не соответствовали бы моим взглядам. Но когда я стал солдатом и мне сказали, что я лично не ответственен за свои действия, то я стал жить, думать и говорить как солдат. Казалось, это соответствовало житейской мудрости, опыту, любви или смерти. Тогда для меня космическое пространство стало заполняться не только ангелами, но и демонами, и личность Иисуса стала просто провозвестником чистой теории.

Теперь в своем безбожном мире я должен был обрести новые силы, которые определили бы мою точку зрения, мое содержание и составили бы корень моей жизни.

Мурашки поползли по моему телу, когда я пришел к этому выводу, но ложность своих поступков я воспринимал как героический нигилизм. Так я думал.

Жизнь была наполнена страданиями. Только смерть управляла теперь миром. Рождалась боль, человек изнурял себя тяжким трудом, заботами, скорбью, страхом и нуждой. Только смерть освобождала его, только уничтожение им себе подобных возвращало свободу и мир. И было ужасно жить в этом мире, в обстановке бессмыслицы, жестокости и безбожного существования. Казалось, лучше было бы никогда не родиться. Всемирный потоп и конец света могли стать единственным утешением. Последние боги должны были быть забыты, идолы разбиты, любовь искоренена, жизнь закончена. Обломки, мусор и пепел покрыли бы землю и лежали бы на ней так же открыто, как было и предначертано при ее создании. Однако живущие на земле все равно предпочитали бы существовать при этом закате вселенной и искать убежища, пусть в ужасе, насмешках и пляске смерти, смехе и мучении. Предпочли бы желать этой дьявольской жизни, пусть в скуке, горечи и собственной испорченности. Называть эту жизнь прекрасной, умирать осознанно и свободно, примирившись со своей участью. Признавать, что существует железная необходимость, которая непреклонно ведет человека по предназначенному ему пути, пусть даже жизнь будет бессмысленно протекать, уходя прочь в песок. Необходимость все бросила на чашу весов, она презрела Бога и прославила смерть. И все же цветы не увяли в наших душах.

Только война могла вызвать у меня такие мысли, и они стали основой всех перемен, произошедших в моей душе, да и во всем пространстве. К ним я возвращался при всех изменениях в моей судьбе. Круги, которыми я ходил вокруг Бога, не стали моим хождением вокруг смерти. Они были вообще Ничем. И не могли быть чем-то другим. Я надеялся на мою счастливую звезду, но она светила иным светом.

Я хотел открыть свою душу и с этим отправиться в свой дальнейший путь. Так или иначе, но я любил жизнь со всей ее красотой и добротой, какой бы жестокой она ни была. Жизнь была хороша во всех ее проявлениях, в нашем существовании с его трагедиями, рождением, очищающимся проклятьем и даже смертью. Я стремился к опасности и надеялся оказаться способным не уходить от нее, работать день и ночь, несмотря на все трудности, чтобы очистить на войне свое собственное «я». По эту сторону своих снов и мечтаний я надеялся перемениться и искать убежища у Бога, чтобы он оценил мою гордость и мое значение. Хотел выйти с честью из этого карнавала убийств и пожаров, отбросив всякие иллюзии в слепую веру. И тем не менее я не отступал от своего преступного желания оказаться отделенным от богов и ангелов и существовать при этом так, как хотелось мне и как я считал нужным. Я мечтал преодолевать отчаяние, залечивать наносимые мне раны и смело вступать в борьбу с насмешками, не впадая в ярость. Однако, вероятно, это была все же только безумная маска человека, которую он надел, пытаясь избежать своей участи. Я добивался всего, что для себя придумывал. Но я не выдержал экзамена. Оказался не готов к тому, что должно было стать моей участью.

С бабьего лета начиналась осень. Но на реке Сан продолжалось наводнение. Мост у Ярослава был взорван во время отступления и лишь частично подремонтированный стал опасен для перехода. Течение частично разрушило опоры, и доски обрушились в поток, дамба оказалась размытой и постепенно обрушивалась.

Мы шли под моросящим дождем пилить строевой лес, чтобы потом укреплять им мост и дамбу. Город Ярослав исчезал в стене дождя. Размытые луга, пастбища, группы деревьев и хаты оставались у нас позади. К полудню мы подходили к реке. В темноте среди грозовых облаков на западе появилась радуга, а потом и бледное солнце послало свои лучи на поля. Лужайки на берегу отражались в мрачной, желтой и грязно-серой воде. Затопленные кусты поднимались из реки и собирали вокруг себя хлопья пены среди ветвей. Восточный ландшафт создавал у нас мрачное настроение: пустотой, широкий, скрывавшийся в полумраке, дополняемый остатками сломанного моста. Все это создавало тяжелую картину для нас, чуждых этой стране, и порождало ощущение потерянности. Теперь я ясно понимал, как далеко лежала от меня родина. Меня принимала чужая страна, где не было жизни, где можно было только умирать или вечно бродить, как Агасфер среди теней, привидений в хоре смерти и ночного ветра холмов, одиноко на краю земли. Только в палатке солдат мог кое-как прийти в себя. Ее ставили на одну ночь, потом разбирали и переносили на другое место. И только могила могла прекратить тоску и страдание, страх и одиночество. Здесь все бытие становилось сплошным заблуждением и казалось каким-то сном. Ни о какой романтике, ни о каких-то там приключениях не приходилось и думать. Месяц за месяцем однообразно шли по кругу. Все повторялось снова и снова. Лицо утрачивало прежние черты, скрыв их под маской.

Итак, я вступал в свою новую жизнь, путаясь в заблуждениях и противоречиях.

Мы начинали нашу работу. С лодок и плотов проложили новые фундаменты, укрепили их сплавным лесом, восстановили опоры, натянули тросы и закрепили на дне камнями. Приходилось предпринимать отчаянные усилия, работая в бурных потоках воды и пены. Однако к вечеру мост был спасен.

Все это время нас опекали железнодорожники. Благодаря им мы впервые снова сытно поели. Луна освещала землю каким-то нереальным светом. Я с наслаждением вдыхал прохладный воздух, воспринимая его как посланца лучшей, более прекрасной жизни.

Я все время размышлял о будущем. Меня одолевало непреодолимое желание познать все новое, странное и чужое, все то, что вновь вошло в мою жизнь. Тоска по прошлому чередовалась со странным удовольствием ото всего, что противоречило мне и, казалось, насмехалось надо мной. Я ждал чего-то невероятного, невозможного, что не соответствовало моей натуре, пытаясь перебороть себя. Начал с того, что попытался видеть во всем, что происходило со мной, всего лишь интересное приключение, придуманное мною. Меня можно было унижать. Я позволял сталкивать себя в бурный поток и ждал, какое проплывающее мимо дерево спасет меня или же появится лодка, которая доставит на берег. Я расценивал все эти мысли, как спасительный авантюризм.

Неизвестное, все то, что предстояло мне, пока еще не проявлялось ни в какой форме. Я только готовился к этой последней инстанции. Наконец она наступила.

Мы получили приказ двигаться дальше. Я без сожаления попрощался с Ярославом.

Печальная, однообразная страна оставалась позади. Бабье лето уходило с полей. Пылала огнем ржаво-красная листва на деревьях, пожухли кустарники и трава. Солнце поднималось в бескрайней тишине из завесы тумана. Время от времени мимо нас проплывали одинокие хутора. Разрушенные мосты и руины домов говорили о войне. Бесконечные поля и деревни тянулись вдоль холмов, дети пасли скотину на лугах. Вдаль простирались широкие дороги. Поздняя осень погружала все это в печальные краски. Деревни словно вымерли. Создавалось впечатление, что и все их жители погибли.

В Фастове[8] мы разгрузились. Я попрощался с поездом, в котором ехал, и всем, что было раньше в моей жизни. Свеча догорала…


РУССКИЕ СТРАСТИ.

Россия. Здесь для нас начиналась война. Немецкие солдаты словно бы въезжали в закрытую галерею русской страны и русского народа. Мы встречали только женщин и стариков, взрослые жители либо убежали, либо спрятались от победителей. Но если мы не верили раньше рассказам мужиков,[9] то теперь увидели все своими глазами. Этот многонациональный народ пережил много страданий в своей истории, хотя ему и не подобало нести венец мученика. Так же, как и мы, он склонял голову перед законом. И не только раздоры, отчаяние, жестокость, унижение и многочисленные поборы составляли его страдание, о чем рассказывали нам наши писатели и поэты. Крестьянин, пребывавший в бедности и нищете, запущенности и лени, вечный раб нес свое безмолвное, животное горе под гнетом царей, кнута помещика, а в дальнейшем и при советской власти, насильно согнанный в колхозы. Он страдал от жестокой зимы, от постоянных обманов и сам стал жестоким и хитрым. Находясь на перепутье между Азией и Европой, этот народ на протяжении ста прошедших поколений имел постоянно одно и то же лицо.

Мы видели, в какой нужде и нищете пребывал русский крестьянин, а война, которую мы принесли ему, еще усугубила его страдания. Преступная страсть забросила нас на его территорию. Мы маршировали.

Фастов. Перед железнодорожной станцией раскинулась большая равнина, от которой мимо небольших холмов и полей шла прямая дорога. Вперед, и только вперед — это стало теперь нашей русской мелодией. Мы шли мимо полей, пашен и лугов. Очень редко попадался кустарник или же вдали виднелся дом. Солнце пылало, из-под наших сапог поднималась пыль. Мы тащили на себе каски, ранцы и винтовки. Шли, не соблюдая строя. Как только прозвучала команда на привал, падали на обочину дороги, на пыльную траву. По приказу с трудом поднимались и тащились дальше по дороге. Я сильно отстал, чувствовал себя плохо, вероятно, получив тепловой удар. В маленькой группе таких же отставших от общей колонны солдат, как и я, мы добрались до деревни, где рота стала на постой, и упали от усталости в каком-то амбаре. Мы были не в состоянии даже поесть, хотя и получили паек, только попили и заснули в свинцовой усталости.

Утром прибыли грузовики и скрасили нам мучительный марш. Мы ехали к Киеву,[10] войдя в состав 14-й роты 279-й пехотной дивизии, 19-го пехотного дивизиона. Здесь я начал свой путь на войну, в русское сумасбродство.

Ночь мы провели в Киеве. Но уже утром отправились в путь. Еще не рассвело, когда мы, дрожа от холода, остановились надолго у моста через Днепр. Сильный ветер дул с реки. Колонны дивизии начали переправляться через Днепр. Лошади тянули орудия, машины с боеприпасами, палатками, ранцами и прочим имуществом сопровождали каждую из небольших противотанковых пушек. В полдень походная кухня проехала мимо колонны, и на первом же коротком привале повара стали выдавать горячую пищу. Где-то вдали проходил фронт. Нам сказали, что немецкие моторизированные войска преследуют русских. Мы не знали, куда идем и с какой целью. Вечером мы ставили палатки или ночевали в избах, на соломе, каждый раз падая от усталости.

Медленно, но верно шли мы навстречу грандиозным сражениям. Солнце палило. Пот и пыль покрывали лица, но этот марш и эта дорога, казалось, не имели конца. Низкие хаты, обмазанные известью, располагавшиеся между фруктовыми деревьями и озерками, уходили в бесконечность. Красивые женщины в пестрых косынках частенько стояли босиком вдоль широких улиц. Мужчины попадались очень редко.

Мы все шли и шли. Ноги болели нестерпимо, дыхание было затруднено, и мы с трудом добирались до привала. Каждый вечер становился передышкой от этого тяжелого марша. Я чувствовал себя чужим в этой стране. Россия.

Наконец нам предоставили день отдыха. Освещенная солнцем деревенька, вся в яблонях и тополях, приняла нас. Мы смогли умыться и залечь спать, наше белье постирали и кое-что приготовили из реквизированных яиц и муки. Некоторые дома выглядели совсем неплохо, утопая в зелени садов. Но в большинстве случаев это были безобразные хижины, где четверо, шестеро или даже десятеро человек жили в одной тесной и низкой комнате. Они были построены из бруса, обмазаны глиной, а стыки заткнуты мхом. Внутри было сыро и неуютно. Покрашенные дома почти не встречались. Крыши, как правило, крыты соломой. В избах много места занимала выложенная из кирпича и обмазанная глиной большая печь, на которой спали жители. Мыши шелестели в соломе и в пыли на земляном полу. В помещениях можно было увидеть лишь скамьи вдоль стен и стол. Очень редко кровать или лежанка у печи. В жилых домах содержались кролики и свиньи. Было полно клопов, которые одолевали нас ночью, и блох. Они не давали спать, а вши надолго поселились в наших мундирах. Пауки, мухи, мокрицы и тараканы бегали по столам, по нашим рукам и лицам. Освещались избы керосиновыми лампами. Женщины, когда мы входили в избы, зажигали свечи перед иконами и прятали Библию на маленьком угловом столике между искусственными цветами. На стенах висели литографии с изображениями мадонн и святых. Иконы, обрамленные золотой фольгой, были помещены в деревянные ящики. Некоторые женщины носили на груди маленький крест на цепочке и крестились перед едой. Их время проходило между сном и бездельем. Зимой никакие работы не велись, осенью же ее было совсем мало. Вся их пища состояла из картофеля и кислого хлеба. В хозяйстве обычно имелось несколько куриц, гусей. Иногда корова или свинья. Однако крестьяне были сильны и здоровы. Для этих людей все их существование казалось привычным и составляло каждодневную жизнь. Они едва ли замечали свою убогость, грязь и бедность.

Мы шли дальше.

Начались дожди. Наши сапоги скользили по траве и глине. Дороги размокли. Снег, град и штормовой ветер бесчинствовали в полную силу. С первых чисел октября здесь уже начался зимний сезон. Улицы покрылись размокшим снегом, и мы с трудом пробирались далее от деревни к деревне. В Глухове отдыхали один день, затем ночевали в Кутоке и понятия не имели, где будем проводить следующую ночь.

Мы были баловнями судьбы и пока знали только ту цель, к которой должны были прийти. Война еще не коснулась нас, наши услуги ей пока не требовались, враг был пока далек, но путь, по которому мы шли, оказался довольно тяжелым. Мы шли, буквально утопая в грязи. Наши орудия и телеги с боеприпасами застревали в болоте, лошади падали, справляясь лишь с легкими грузами. Продовольственное снабжение почти прекратилось. Когда одна за другой начали падать лошади, их пристреливали. Мы заменяли их более выносливыми русскими лошадьми, которых отлавливали в поле или же реквизировали на крестьянских дворах. Лошади гибли не только от упадка сил, но и умирали с голоду, их кости выпирали из тощих и грязных шкур.[11]

Наши плащ-палатки и шинели стали влажными, глыбы глины застыли на сырых сапогах. Ноги, постоянно мокрые, опухали и гноились. Этому способствовали также укусы вшей. Но мы продолжали идти, спотыкаясь и шатаясь. Вытаскивали телеги из грязи и тупо шагали и в ливень, и в мокрый снег, и во время ночных заморозков.

Нас спасали от отчаяния лишь рощи с соснами, буками, кустарниками ольхи, попадавшиеся среди равнины. Но затем дорога ширилась, и мы вновь утопали в болоте. Ночевали у крестьян, которые помнили немецких военнопленных Первой мировой войны. Они были очень любезны, старались нас угостить и жаловались на жизнь у себя на родине. Однако мы не имели возможности делать какие-либо сравнения.

Тронутые морозцем покрасневшие клены и высокие березы с последними желтыми листьями осыпал легкий снежок. Но нам было не до красот природы. Мы были голодны. Повара резали крупный рогатый скот и свиней и повсюду реквизировали горох, бобы и огурцы. Но этого жалкого продовольствия не хватало даже на полуденный суп. Поэтому мы отбирали у женщин и детей последний кусок хлеба, курицу или гуся. Это позволяло нам пополнять те незначительные запасы масла или смальца, которые еще оставались в полку. Мы нагружали телеги шпиком и мукой, которые отбирали у населения. Пили крестьянское молоко и варили пищу в их же печках. Отбирали мед в ульях, искали и находили яйца. Ни на слезы, ни на мольбы, ни на проклятия никто не обращал внимания. Мы были победителями, война извиняла грабеж, требовала жестокости, и инстинкт самосохранения не отягощал совесть. Женщины и дети должны были носить воду, чтобы поить наших лошадей, следить за тем, чтобы в печах не угасал огонь, чистить картошку. Мы снимали с крыш солому для лошадей и для своих постелей или же прогоняли хозяев с их кроватей и спали на них сами.

Дорога теперь шла среди холмов. Деревни становились еще более бедными, а грязи становилось все больше. Люди и лошади были на пределе своих сил. Грузовики и танки головных дозоров тонули в болоте. Движение останавливалось. Мы занимали очередную деревню и отдыхали в ней. Но больше всего страдали от голода. В животах было пусто. Приходилось поститься и терпеть невыносимые боли в желудке.

В одной из деревень мы застряли на долгое время. Выгоняли женщин из домов, заставляя их ютиться в трущобах. Не щадили ни беременных, ни слепых. Больных детей выбрасывали из домов в дождь, и для некоторых из них единственным пристанищем оставалась только конюшня или амбар, где они валялись вместе с нашими лошадьми. Мы убирали в комнатах, обогревали их и снабжали себя продовольствием из крестьянских запасов. Искали и находили картофель, сало и хлеб. Курили махорку[12] или крепкий русский табак. Жили так, не думая о голоде, который эти люди станут испытывать после того, как мы уйдем. Космодемьянское — так называлась эта деревня.

Тоска по родине окончательно овладела мной. Моя жизнь и мышление сосредоточились только на том, чтобы заснуть и не думать о голоде и холоде. Во сне я постоянно проходил свой роковой путь. Русский марш уходил куда-то в потусторонний мир. Вспоминал все, что любил и о чем мечтал. Но все свои благородные порывы, как и самого Бога, готов был променять на кусок хлеба. В этом новом для себя мире я не имел друзей. Здесь каждый заботился только о себе, ненавидел того, кому досталась богатая добыча, ни с кем не делился, только менял что-то одно на другое, пытаясь обмануть своего товарища по несчастью. Никто не вел ни с кем никаких бесед. Более слабый становился беспомощным, которого все оставляли в беде. Все это угнетало меня, но я уже стал таким же жестоким, как и другие.

Мы замерзали. Снег пока еще тонким слоем лежал на дороге, однако мороз крепчал, и дороги наконец становились проходимыми. Мы снова шли вперед. Время от времени вновь наступала оттепель, и приходилось идти буквально вброд, проваливаясь до колен в топкое болото. Холод пронизывал все тело, однако о зимней одежде для нас никто не позаботился. Если кое-кто и носил шерстяные вещи, то они принадлежали лично ему. Платки, шали, пуловеры, теплые рубашки и перчатки при каждой возможности отбирали у населения. Когда сапоги разваливались, то мы снимали их с ног стариков и женщин прямо на улице. Мучительный марш делал нас бесчувственными к чужому горю. Мы хвастались тем, что удалось забрать у русских, и делились впечатлением о том, как раздевали под пистолетом беззащитных женщин.[13]

Мы даже не ценили того, что эти русские делали для нас. А ведь зачастую, когда входили в дом, крестьяне одаривали нас махоркой, женщины добровольно несли пару-другую яиц, а девушки делили с нами молоко. А мы тем временем продолжали рыться в каждом углу дома, забирая все, что удавалось найти. Мы не хотели этого, но нужда заставляла нас. Во всех приказах нам напоминали, что мы находимся в побежденной стране и что мы господа этого мира. Мы продолжали идти вперед, линия фронта была еще далеко. Никто не интересовался нами. Ноги гноились, носки гнили, вши заедали нас, замерзающих, голодных, страдающих поносом, чешущихся, больных дизентерией, желтухой и воспалением почек. Мы шлепали по грязи и тине, иногда ехали верхом или держали неподвижными пальцами вожжи измученных лошаденок. Но этот страшный марш продолжался.

Снова вошли в деревню, одну из тех бесчисленных, названий которых даже не запоминали. Наступила ночь, и мы в темноте завалились в амбар. Там была маленькая печка, она горела, но не давала тепла. Солома была сырая, шинели и сапоги набухли. Мы лежали, дрожа от холода, истощения и ярости. Утром заняли дом, где только что умер ребенок. Женщины плакали над маленьким белым трупом и пели заунывные песни. Отец ребенка целовал его бледные руки и бескровный рот. И несмотря на это, обитатели дома встретили нас любезно и угощали тем, что бог послал. Никакого врача не было поблизости, и я выписал свидетельство о смерти. Старый крестьянин поблагодарил меня. Он рассказывал о своей жизни, о долгих годах тюрьмы и ссылки в Сибири, где он работал в цепях при суровом морозе. Мы не спрашивали, какое преступление он совершил. Его голубые глаза выражали покорность и доброту.

Плотник заканчивал строгать гроб из сырых досок во дворе. Женщины с песнями двинулись к мальчику, обрядили его в воскресную одежду, уложили на сено и вложили крест из двух сбитых дощечек в сложенные руки. Потом они закопали гроб в саду. Никакого креста не поставили, и только холмик возвышался на голой земле. Родители, братья, сестра покойного и их друзья пришли на поминки, где им подали жареного цыпленка. Нас также пригласили к столу. Хозяева этого дома оказались исключительно гостеприимными, хотя мы и не были дороги им.

Курск.[14] Мы почти не видели города. Обшарили дома в поисках пищи и шерстяных вещей. У работающего русского пленного отобрали все его имущество и табак. Накурившись, наконец спокойно уснули в тепле.

В деревне за Курском мы получили довольствие. Немного зимней одежды, плащ-палатки, шапки и перчатки. Деревня носила название Буденовка. Слухи о близких боях уже доходили до нас. Вскоре мы подошли к линии фронта. Мы стояли в карауле в этой заснеженной стране. На морозе кое-кто уже отморозил ноги. Пришла почта, и мысли мои вновь сосредоточились на моей мирной жизни. В свободное от службы время я читал и писал от утренней зари до захода солнца. Ночью мы спали в теплом доме. Снаружи стекла сковал мороз, свистел северный ветер. Белый снег мерцал при свете звезд. Затем снова начиналась метель, заваливая снегом все вокруг дома. В душе моей наступил покой. Я смотрел на темные ели, что высились у железнодорожной насыпи и освещались луной. Она посылала свой яркий свет на землю, которая приобретала какой-то синевато-коричневый оттенок. Падали звезды.

Однако иногда апатия охватывала меня снова. Впереди не было никакой надежды, я уже ни во что не верил, и даже война стала для меня какой-то пустой. Все простое продолжало существовать, но великое уже уходило от нас. Жестокая необходимость говорила о том, что наше лучшее время ушло в прошлое.

Разведка заметила противника. Мы поднялись по тревоге и отправились в путь с целью занять поселок Стешигри. Теперь для нас началась зимняя война на просторах русской земли.[15]


ЗИМНЯЯ ВОЙНА.

Штурм Стешигри.

Началось наше боевое крещение. Впервые мы услышали свист снарядов, треск пулеметов, рев минометных установок и разрывы гранат. И это уже была не игра. До этих пор, кроме сожженных деревень, подбитой техники, могил и пожаров на нашем пути от Курска, мы не видели настоящей войны. Правда, она уже тогда показала нам свое лицо. Однако теперь на наших глазах атакующие солдаты, сраженные пулями, падали на сырую землю. Лилась кровь, и брели по дорогам раненые. И если ранее мы не сделали из наших винтовок ни одного выстрела, то сейчас они уже пошли в дело.

В первый же день, выйдя на линию фронта, мы атаковали одну из деревень. Защищавшие ее русские быстро оставили свои позиции и бежали. Впрочем, и я потерял мою роту. Когда мы выходили из грузовиков, которые оставались в укрытии, я увидел плачущего солдата, который сидел в снегу. Он отморозил ноги и был не в силах идти дальше. Лошадь, которую он вел, упала. Я с трудом поднял ее, вывел на улицу и по следам добрался до деревни. Замерзший, постучался в первый же дом и попросил дать мне чего-нибудь поесть. Я не знал, что несколькими домами дальше ночевали русские солдаты, которых разбудили выстрелы нашей атакующей роты.

На следующее утро я присоединился к своим. Вскоре нас обстрелял показавшийся у станции бронепоезд, и мы зарылись по шеи в снег. Ничего другого не оставалось, как только молиться. Но мы не молились о спасении своей жизни, мы просили у Бога только того, чтобы он придал нам мужества, которое позволило бы нам сохранить гордость мужчины, а не труса. Трусость была хуже смерти, и даже я, мирный человек, презирал каждого, который дрожал за жизнь и хотел избежать своей судьбы. Я был готов к любым испытаниям. Таков был смысл нашего существования в то время. И в душе среди всего этого ужаса и хаоса продолжало оставаться чувство какой-то детской бравады.

Наши орудия ничего не могли сделать с этим стальным чудовищем, которое, однако, вечером ушло вслед за отступающими русскими войсками. В полночь мы уже шли по улицам занятой деревни мимо горящих домов и изб, нарушив мирный сон местных жителей. Голодные солдаты входили в уцелевшие дома, и крестьяне выносили им хлеб и молоко. Но этого военным было недостаточно. Солдаты хотели меда, — и находили его, разоряя ульи, — муки и сала. Крестьяне умоляли оставить им хоть что-нибудь на пропитание, женщины плакали. В страхе перед голодной смертью один из крестьян попытался отнять у солдата награбленное, но тот размозжил ему череп прикладом винтовки, застрелил женщину и в ярости поджог дом. Шальной пулей он был убит в ту же ночь. Впрочем, мы не искали божьего суда на войне.

На второй день русские упорно оборонялись. Только шаг за шагом наши части продвигались вперед. Я оставался в обозе с пулеметом, защищая машины с боеприпасами. Бесконечные часы стояли мы в снегу и ледяной каше на сильном ветру и ели замерзший сотовый мед. Хлеба и воды нам не хватало. Я уже не чувствовал ног. Солдаты отморозили пальцы ног, уши и руки, когда носили ящики с боеприпасами. Они порой не замечали, как кровь застывала в конечностях. Часами должны были они лежать неподвижно в снегу, в то время как снаряды противника со свистом пролетали над ними. Сначала мы были злы и чрезмерно раздражительны, но потом становились безразличными ко всему и тупыми. Наконец нашим войскам удалось продвинуться. Был захвачен небольшой хутор, но русские сожгли его перед своим отступлением. Мы нашли солому, расстелили ее в овражке, положили плащ-палатки и заснули, прижавшись друг к другу. Ноги были ледяными, но сон оказался сильнее холода. Но те, кто приходил с передовых позиций, не решались ложиться. Они видели наши побелевшие лбы и справедливо опасались тотального обморожения. В конце концов они растолкали нас. Зажгли костры, сгрудились вокруг и время от времени бегали, не отходя от огня, ожидая наступления дня. Тьму ночи прорезывали кроваво-красные огни горящих вокруг деревень, лишь холмы оставались невидимыми. Над ними звучал беспрерывный гром разрывающихся снарядов. Эта обстановка приводила меня к какому-то странному безразличию.

Поступил приказ к дальнейшему продвижению. Мы вышли по направлению к Стешигри и вскоре заняли первые высоты без какого-либо сопротивления русских. Я, нагруженный пулеметом, отстал вместе с двумя приятелями, так как мы очень ослабли во время ночевки в деревне и не могли выдержать темпа марша. С холмов был виден маленький город Стешигри в долине и ряды домов на высотах вокруг него.

Мы лежали в снегу среди группы пехотинцев из другой части. Русские вели беспорядочный стрелковый огонь, который в любой момент мог накрыть нас. Мы вынуждены были лежать неподвижно, не предпринимая никаких действий, и были совершенно беззащитны. Не что иное, как пушечное мясо.

Внезапно один из нас поднялся. Никто не давал такой команды, но мы вскочили вслед за ним, облегченно вздохнув. Этот поступок был совершенно неосознанным и вовсе не свидетельствовал о нашей храбрости. Просто мы уже не могли лежать в снегу, измотанными от холода и безделья, в каком-то напрасном ожидании. Нас охватило безумие, радость от возможности двигаться, какое-то воодушевление и скорее даже опьянение. Мы не боялись ни смерти, ни опасности, хотя действия наши были бессмысленными.

Некоторые из нас падали, сраженные пулями. Раздавались крики раненых. Но мы ни на что не обращали внимания и, как одержимые, бросились в атаку на врага. В конце концов, несмотря на пулеметный огонь и снаряды, ложившиеся вокруг нас, достигли окраины города и вломились в первые же дома. Безжалостно расстреливали жителей и спешно нагружали вещевые мешки легкой добычей: медом, салом, сахаром, свежим хлебом. В это же время в соседнем доме русские оказали решительное сопротивление нашим солдатам и не оставили никого в живых.

В конце концов русские оставили город. Наступила ночь. Наши части, вошедшие в Стешигри, занимали горящие фабрики и элеваторы. Мосты взлетали на воздух, минометы еще продолжали обстреливать нас, но мы уже не заботились об этом.

Мы заходили в дома и погружались в сон, даже не выставляя часовых.

На следующий день мы увидели руины горевших домов. Улицы были покрыты мусором, битым кирпичом, осколками стекла и обугленными балками. Мы наслаждались днями отдыха.

В первую ночь простые люди отнеслись к нам радушно. Они угощали нас, стирали мундиры, одалживали свои подушки и одеяла, как в хорошем лагере. Мы относились к этому с пониманием и безгранично доверяли им. Эти дни проходили как во сне. Если мы и вспоминали о боях, то чувствовали какую-то смесь ужаса и разочарования. Борьба, опасности и близость смерти теперь уже не пугали нас, и мы не думали об ужасах войны. Она не потрясала и, пожалуй, даже увлекала, хотя ужас преследовал нас повсюду. Мы не знали, ожидали ли нас жестокие сражения, разочаровала ли быстрая победа. И все же какой-то внутренний голос утверждал, что для нас было бы лучше попасть в плен или получить ранение. Не бои заставляли нас страдать, а морозы и ожидание чего-то неизвестного. Лишь после того, как мы долго пробыли на войне, ужас стал охватывать нас при виде множества убитых и умирающих вокруг.

В то время я сумел быстро преодолеть себя. Старался по возможности оставаться в одиночестве, пребывал в бескрайней апатии и старался, чтобы меня ничего не задевало…

Мы остановились в доме, где жили две молодые женщины, которых мы называли дочерьми мировой революции. Их гордость, вопреки простоте обращения, производила на нас большое впечатление. Они как будто бы чувствовали союз, который связывал их ровесников, в то время как война разделяла их. У нас с ними было много сходного в их желаниях, настроениях и умении находить с чужими людьми общий язык. Некоторая таинственность не мешала нам жить с ними в мире. Мне даже хотелось бы встретить их в конце войны.

С нашим реквизированным медом, хлебом и картофелем мы готовили с ними совместный праздничный обед, весело болтая о чем попало.

Последний вечер в Стешигри мы провели в семье землевладельца, которая всю свою жизнь занималась жилищным строительством. Хозяин показывал нам альбом фотографий дореволюционного времени. Сильный здоровый старик, дворянского происхождения и патриархальных взглядов, представил своих дочерей, нежных, простых девушек, которых он держал в своих руках, как будто бы они все вместе нашли убежище в этом чуждом для них мире и старательно оберегали свое прошлое, свою ушедшую молодость. Он сначала насмешливо спел Интернационал, а затем сквозь слезы царский гимн, песню о Стеньке Разине[16] и духовные песнопения.

С его женой я говорил на французском языке. Знала она его неважно и говорила с робостью. Ее лицо все еще было прекрасно, однако сильно увяло от пережитого горя. От нее я узнал об экспроприации в Советской России, нелюбимой работе и растущей нужде. Сына ее сослали в Сибирь, об участи своей дочери в Одессе, состоящей там в браке, она не знала. Фотографии, сохранившиеся от лучшего для этой семьи времени, вызвали наше любопытство. Мы выражали свое сочувствие этой семье. Мы еще не понимали, как с установлением нового порядка и новой жизни Россия могла отказаться от такого ценного прошлого.

Затем двинулись дальше на исходные рубежи в Тим.[17] В нашей роте было много больных, утомительные марши на крепнувшем морозе становились день ото дня тяжелее. Мы шли в неизвестном для нас направлении. Пересекли маленькую, замерзшую реку, после чего нам разрешили слегка отдохнуть. А потом опять бесконечные марши по покрытым ледяной коркой дорогам, на сильном ветру днем и ночью по направлению на Валово. Нашей целью, как оказалось, был Воронеж. Однако мы не сразу ее достигли.

Днем, перед атакой на Валово, я проспал с приятелями очередной поход. Никто не разбудил нас, каждый думал только о себе, о своих нуждах, об усталости и суровой команде, которая вынуждала их продолжать нелегкий путь. Мы двинулись по равнине, ориентируясь на следы, оставленные нашими частями. Русские солдаты встречали нас и бросали свое оружие в снег. Мы не беспокоили их, ужас нашего положения и странное чувство безвозвратности все время росли. В деревне мы наткнулись на русские части, которые остановились там на постой с лошадьми. Солдаты наблюдали за нами в бинокли, но не стреляли и не собирались брать нас в плен.

Так мы шли в надежде на благополучный исход нашего отчаянного предприятия, не обращая внимания на русских, которые готовились к контратаке.

И ночью вошли в деревню, где расположилась наша рота.


Отступление из Валова.

Солдаты толпились на улицах, заполненных грузовиками, повозками, орудиями и тележками. Шло отступление после первой же провалившейся атаки на Валово. Мы не знали точного названия этой деревни и считали, что это Николайсдорф (Николаевка).[18]

После полуночи нас, совершенно не выспавшихся, атаковали казаки на лошадях. Они бросили ручные гранаты в окна домов и исчезли, как только нас подняли по тревоге.

Восемь солдат спали той ночью в отдельном доме на краю деревни, который окружили казаки. Проснувшись, двое из них, которые почуяли опасность, выпрыгнули через окно и тотчас попали под пули. Двое других очнулись ото сна только тогда, когда русские ворвались в дом, и были убиты. Двоих взяли в плен в сенях и заставили вытаскивать вместе с казаками захваченное орудие на позиции и открыть стрельбу по нашим войскам. Один солдат спрятался на сеновале и испытал всего лишь нервное потрясение. И, наконец, последний спрятался за сундуком. Хотя русские и освещали комнату спичками, они так и не нашли его. Однако он сошел с ума, бежал на запад и был задержан в Риге, когда пытался сесть в товарный поезд. Никто не мог понять, каким образом ему удалось бежать, а он сам ничего не мог об этом рассказать.

На следующее утро один из солдат распаковывал ящики с ручными гранатами с помощью ста пленных русских, а затем расстрелял их всех из автомата. Мы вышли на передовые позиции перед Валово, в то время как другая часть отражала атаку русских. С помощью всего имеющегося у нас легкого и тяжелого оружия пехоты мы уничтожали очаги сопротивления русских, но они не отступали ни на шаг. Мы стреляли с колен или лежа в снегу. Колени примерзали к земле, между ступнями ног и краем шинели образовывался лед. Мы что есть силы стучали бесчувственными ногами по земле. Руки примерзали к металлу оружия и, так как только у немногих из нас были перчатки, приходилось отдирать его вместе с кровавыми лоскутами кожи.

Обмороженных было много. Некоторые из них не выдерживали, вскакивали в отчаянии на ноги и сразу же попадали под огонь русских. Их либо убивали, либо ранили.

Напрасно мы ждали белую сигнальную ракету, которая должна была известить о прибытии подкрепления и взятии Валово. Наступила ночь. Мы получили семь часов передышки и из последних сил с наступлением темноты стали подниматься с земли. Некоторые солдаты, будучи не в силах встать из-за отмороженных ног, снова падали в снег. Были случаи самоубийства. Мы прыгали по снегу, до тех пор пока кровь снова не начинала циркулировать. Наконец поступил приказ отступать, и мы вернулись под огнем сталинского оркестра[19] обратно в Николаево, надеясь там согреться и выспаться. Но вскоре после полуночи туда снова ворвались казаки, незаметно спешились и атаковали крайние дома, где находился дивизионный медицинский пункт. Медицинский персонал сбежал, а всех раненых убили сибиряки. Сигнал тревоги заставил нас выскочить из изб. Раздетые солдаты в одних рубашках и носках на босу ногу испуганно выбегали на улицу. Полная луна освещала это безрассудное бегство.

Врач кое-как собрал около двадцати солдат, в том числе и меня, которые сосредоточились вокруг него. У нас были винтовки, ружья PAK[20] и пистолеты. Равнина, освещенная ярким светом луны, лежала прямо перед нами, и нас сразу же с дикими криками «ура» атаковали казаки. Наша группа огнем из винтовок, ружей и пистолетов отражала атаку более четырехсот русских. Часть их отступила, но потом они окружили нас, прежде чем мы это заметили.

Ручные гранаты взрывались вокруг. Один за другим падали убитые, раненые валялись с разорванными животами в снегу, пытаясь вложить обратно в живот свои внутренности. Мы шатались как пьяные, надеясь убежать. Двоих сразу же подняли на штыки русские. Оставшиеся в живых, в том числе врач, спрятались за угол амбара. В десяти шагах от нас, словно фантомы смерти, из темноты показались русские. Мой приятель упал как подкошенный.

Я лежал в снегу и не стрелял, хотя у меня была исправная винтовка. Тогда я предпочел бы умереть, чем стрелять в людей, хотя они и хотели убить меня. Это был час моего испытания на зимней войне. Врач стрелял в нападавших из пистолета.

На наше счастье, русские исчезли в ночи. Уже издалека слышалось их страшное «ура». При следующей атаке на равнине мимо нас пробежали отступающие солдаты, которых преследовали русские. Они так и не вернулись. А мы, семеро оставшихся в живых, еще долго скрывались у стены амбара. Провидение спасло нас.

Всю ночь беглецы, те, кто спрятался, и те, кому удалось убежать, отступали в деревню, не имея представления, взяли ли ее русские. Ночь Николауса{5}. Обмороженные и раненые с трудом тащились по улицам деревни. Мы стояли в карауле. Полная луна освещала трупы, лежавшие на снегу, их искаженные лица, их черты, успокоенные смертью, и застывшие ледяные глаза. Кости черепов, взрезанные животы, вытекшие мозги и лужи крови на рассвете стали хорошо видны. Перед нами возникли посмертные маски.

Почти без борьбы мы вступили затем в Валово. Нам не надо было ничего, кроме еды, тепла и сна. В городке горели дома: русская артиллерия вела по нему огонь. В домах оставались еще красноармейцы, которых находили и расстреливали наши солдаты. Был дан приказ: в плен никого не брать. В той избе, где я поселился, мы нашли горячий суп с макаронами, который оставили русские. Мы сели на скамью, поставили замерзшие ноги прямо на трупы хозяев и набросились на еду, не думая об опасности и смерти. В вещмешках убитых мы нашли сахар, хлеб и впервые наелись досыта, тем более что не были особенно избалованны.

Вечером поступил тревожный приказ. Надо было выходить из окружения. Русские замкнули кольцо вокруг наших частей. Отступление началось, хотя мы еще не успели выспаться. Это было началом трагедии, отчаянный прорыв, которым закончился наш честолюбивый марш по русской земле.

Утопая в снегу, мы медленно, спотыкаясь и шатаясь, двигались на запад. Это был путь в неизвестность, а за нашими спинами постоянно слышалось дыхание преследующих нас русских. Мы смертельно устали в эту третью бессонную ночь. Если выдавался привал на несколько минут, то прислоняли к лафету орудия и дремали до тех пор, пока лошади не трогали с места и не будили нас. Через некоторое время толпа русских в камуфляже атаковала нас. В долю секунды они открыли огонь из пулемета. Первые жертвы упали в снег. Мы ускорили шаги. Перед нами качались немецкие стальные шлемы и спины немецких солдат. Убитых оставили лежать в снегу, а тяжелораненых погрузили на лафеты. В пути многие из них умерли, но никто уже не обращал внимания на трупы. Мы шли дальше. Сон одолевал даже на марше, глаза слипались, ноги двигались механически, колени подкашивались. Мы падали на ходу, просыпались от падения и боли, вскакивали, стояли на коленях в снегу. Товарищи поднимали нас, но многие не хотели вставать даже под страхом смерти, хотя и знали, что погибнут. Попытка отдохнуть на снегу, как объясняли нам, означает смерть. Русские шли по пятам! Эти слова действовали как удар кнутом: только вперед! Безмолвно, разочарованно, ожесточенно мы тупо спешили на запад. Радисты посылали сигнал SOS, но никто здесь не мог нам помочь. Снова падали и падали в снег самые слабые. Они оставались лежать, отказываясь подняться. Мы подходили к ним и ударяли прикладами в спину. Но ничего не действовало на них. А мы шли дальше. Тех же, кто падал или отставал, больше уже не спасали. Они замерзали или гибли под пулями противника.

Наконец нас остановили на отдых. Всего один час провели мы в маленькой деревне. Вместе со своими товарищами я заполз в дом и заснул, даже не вспомнив, как опускался на пол в углу. Когда проснулся, в избе уже никого не было. Стряхнул с себя сон, снял с предохранителя винтовку и поспешил наружу. Там никого не было, ни друзей, ни врагов. Я поднялся на холм и оттуда увидел моих товарищей. Это были какие-то крохотные точки на снежном ландшафте. Я пошел к ним, но прошло не менее пары часов, пока мне удалось их догнать. Ангел-хранитель не покинул меня.

Русские самолеты пронеслись над нашей колонной. Летчики поливали нас огнем из пулеметов и сбрасывали бомбы. В полдень мы опять остановились на отдых под жестоким зимним солнцем в деревне. И снова погрузились в сон.

Началась оттепель. Наши бомбардировщики сумели разорвать для нас кольцо окружения. Мы приветствовали их с ликованием, криками и слезами в глазах. Еще бы! Мы были помилованы, хотя и на короткое время. Наш адвент{6} наступил.


Адвент.

У нас не было никаких карт, и маршрут нашего продвижения был нам неизвестен. В деревне Тим мы должны были остановиться этой зимой, но не дошли до нее и сейчас направлялись в другую деревню. Еще ночью нам поступил приказ отправиться с нашим противотанковым орудием в расположение полевой почты и примкнуть к отряду из двадцати солдат.

Почта находилась в доме путевого обходчика на линии Ливны[21] — Курск. В трех километрах к северу и в четырех к югу от следующей деревни, где базировались наши основные силы. Русские осадили нас полукругом и время от времени появлялись за нашей спиной. Кроме противотанкового орудия у нас было два крупнокалиберных и три легких пулемета и достаточное количество боеприпасов. Мы ночевали на сене, которое набросали на ящики с гранатами и патронами. Печь давала тепло, лампа-свет. Мы использовали все изгороди на топливо и в конце концов стали топить досками от пола. Все двенадцать дней, что мы там жили, питались картофелем, который варили с небольшим количеством соли. Курили махорку, если ее удавалось найти, или же сено. Питьевую воду заменили талым снегом. Мыла у нас не было, вытирались материей от плащ-палаток. Нечесаные волосы и отросшие бороды, грязные обмороженные руки, с которых сползала кожа, гноящиеся ногти на ногах — так мы выглядели. Когда приходилось занимать позиции, вешали вокруг плащ-палатки. Обмороженные ноги вызывали слезы от боли и ярости.

Два дня и три ночи шла беспрерывная атака русских, их артиллерия обстреливала нас, враги появлялись из тумана и исчезали в темноте ночи. Немецкая артиллерия облегчала наше положение, но легкораненым приходилось оставаться на поле боя до темноты. С трудом вынесли одиннадцать тяжелораненых солдат, трое легкораненых вышли сами, двое бежали к русским, а один покончил жизнь самоубийством. Всего полегло под пулями тридцать солдат. Все снаряды для орудия были израсходованы, а пулеметные ленты приходилось экономить. Если бы русские предприняли более решительную атаку, нам бы пришел конец. Мы не имели представления о намерениях противника. Наша обреченная на смерть группа таяла день ото дня.

Мы вынуждены были выносить весь этот ужас, и никто нами не интересовался. Все разговоры вращались вокруг вечной иллюзии о возвращении на родину и нашего отступления. Голод, мороз, нужда, безнадежность отравляли наше существование. Все были чрезмерно раздражены и страдали от болезней. Беспричинная вспыльчивость, ненависть, зависть, а также драки и насмешки сводили на нет остаток товарищества. Но даже если бы никто больше не говорил о страхе близкой смерти, ее присутствие ощущалось постоянно. На мертвых мы, правда, уже не обращали внимания, их даже не закапывали, забирая шинели и перчатки у убитых.

Другие вещи уже не имели значения, деньги стали бессмысленными. Купюры скручивали на сигареты или же делали ими ставки в азартных играх. А иногда просто выбрасывали. Некоторые делали долги, которые не смогли бы оплатить даже через год, да их никто и не требовал. Кусок хлеба был сокровенной и неосуществимой мечтой. Однако все это еще можно было списать на войну. Забвение от грядущей смерти давала только безграничная мечта о сне. Кое-кто уходил в себя, большинство же находило выход в азартных играх, жестокости и ненависти или занималось онанизмом. Такое обычно происходило между боями.

Как-то ночью я стоял на посту и смотрел на горящую вдали деревню. Туман покрывал заснеженную землю. Были видны залегшие в цепь русские у железнодорожной насыпи. Их силуэты на фоне полыхающего огня расплывались в тумане и темноте ночи. Я не мог объявить тревогу, ни начать стрелять. Этот призрачный спектакль объявлял меня вне закона и делал безмолвным. И когда меня сменил другой часовой, русских уже не было видно.

Утром в первый день Рождества, как только рассеялась тьма, мы выступили. Шли, попутно поджигая дома в деревнях, мимо которых проходили, и взрывали печи. Мы получили приказ уничтожать все, чтобы наши преследователи не смогли найти себе приют. Мы повиновались, и даже радовались этому разрушению, считая, что освобождены во время адвента от покаяния за наши преступления. Женщины плакали, дети замерзали в снегу. Проклятия сопровождали нас. Но никто не обращал на это внимания. Когда нам выдали наконец сигареты, мы зажигали их о бревна тлеющих изб. Шли, тупо глядя вперед, держась за борта грузовиков с боеприпасами от слабости, пока не добрались до Оринока, деревни близ Тима.

Новый год наступил. Время адвента продолжалось. Мы держались только на чувстве самосохранения. Только оно позволяло выносить бессонные ночи и жестокие морозы на марше. Я никогда не ощущал так сильно волю к жизни. А она напоминала танец на канате при постоянной готовности к смерти. Иногда, однако, я не в силах был сдержать рыдания.


Новый год.

Оринок под Тимом. В начале года нам пришлось испытать самые жестокие морозы за все время войны. Мы были вынуждены сменять постовых каждые полчаса. Наш дом стоял на самой окраине деревни, рядом с рекой. Перед нами раскинулась поляна со скудным кустарником. Ни днем ни ночью мы не могли спокойно уснуть из-за постоянных атак русских. Солдат, который зарывался на позиции в копну сена и засыпал, должен был предстать перед военным судом, или же его расстреливали на месте. Если же он не мог найти в темноте роту, которой следовало передать донесение, то ему тоже выносили смертный приговор за трусость, проявленную перед врагом. Не менее суровое наказание грозило тому, кто крал хлеб или другие продукты из солдатских пайков. Он тоже приговаривался к смерти. Это было критическое время. На ближних деревьях висели военнопленные, повешенные по приказу для устрашения русских. Война стала безумием, в это время убивали всех, кого попало. Страх подавлял бунты.

Противник также не занимался пленными, а если и оставлял что-то после себя, то неотопленные, полуразрушенные хаты.

Само наше существование выносило приговор войне. И никакой Бог не заботился о нас. Два часа, которые нам отводили на сон, мы проводили, лежа на грязных печах. Вши заедали нас, вызывая различные болезни. Никто не оставался застрахованным от пиодермии[22] и воспаления лимфатических сосудов. Но только того, у кого уже началось воспаление надкостницы, отправляли в военный госпиталь. Гноящиеся, обмороженные люди едва двигались, и от жаркой печки издавали зловоние. Перевязочного материала не было. Рваную, загноившуюся повязку использовали по несколько раз. Мазь, которая хоть как-то помогала, приходилось экономить. У некоторых больных черное мясо висело лоскутами на ногах. Это было последствием обморожения в дороге. Солдаты должны были идти, хотя часто кости у них проступали сквозь кожу. Они должны были занимать позиции с отмороженными ногами, обмотанными тряпками и мешковиной, и вести огонь по врагу.

Нас не снабдили зимней одеждой, и мы никогда не могли согреться. Ноги, постоянно находящиеся в холоде, болели. Каждое движение было мучительным, но приходилось вставать, двигаться и даже бегать, чтобы окончательно не замерзнуть. Иначе нам грозило окончательное онемение конечностей. Наши простуженные желудки не держали пищи. Понос был у каждого, а кое-кто получил и дизентерию. Один солдат так ослаб, что по пути в госпиталь упал в снег и замерз.

Старики все страдали от ревматизма и болезни суставов и часто кричали от боли. Но никто не приходил к ним на помощь.

Я подхватил радикулит и перебрался на другую улицу деревни в более теплую избу. Там я лежал на печи три дня и три ночи и не мог уснуть от боли. На следующую ночь я услышал стрельбу и крики русских «ура!». Я кое-как на четвереньках сполз с печи. Бой продолжался четыре часа, я сидел в избе и ждал, чем все это кончится. Мне все было безразлично. Время от времени в избу прибегали солдаты. Они прижимали ладони к печи и растирали себе ноги снегом, чтобы они не успели окончательно замерзнуть. Товарищи заставили меня двигаться, пока мои конечности не пришли в норму и я снова смог бежать. Мы отступали к Дубровке.

Атака русских была столь стремительна, что мы оставили орудия и бросили пулеметы. В Ориноке остались плащ-палатки, рюкзаки, кухонная посуда, походные фляги и только что пришедшая рождественская почта из Зигерна.[23]

Дубровка. Мы заняли новые позиции. Изба, засыпанная снегом, и охапки соломы стали нашим опорным пунктом. Отступая к Дубровке, мы соединились с боевой группой, которая бежала от русских намного раньше нас и теперь снова оказалась с нами на одной позиции. Она недосчиталась нескольких бойцов и, едва отдохнув, повернула назад. Нескольких солдат из этой группы нашли замерзшими в руинах деревни, где они спали на снегу. Остальные залезли в оставшуюся от сгоревшей избы печь, но уже не смогли из нее выбраться, так как конечности у них отмерзли. Их, кричащих от боли, вытащили, погрузили на сани и отвезли на медицинский дивизионный пункт. Там им стали ампутировать руки и ноги, однако они умерли во время операции.

Мы воевали на опорном пункте. Цепь далеко лежащих деревень образовывала фронт. Между передовыми позициями и нашей обороной просачивались русские, двигаясь к Щиграм. Мы не знали этого.

Находили пищу где только могли. Картофель лежал в подвалах и бункерах. Резали овец и коров. Когда доставали каравай хлеба, то делили его на четыре части. В это время мы не притрагивались к картофелю, который запасли крестьяне перед весенним половодьем, так как уже не голодали и подлечили наши желудки. Ежедневно в течение нескольких часов должны были чистить оружие, но также заботиться о дровах для печей и о снабжении продовольствием. Мы должны были выступить на позиции месяцем позже.

Русские атаковали Дубровку. Они появились ночью. Мы не оказали им никакого сопротивления, так как не ждали от него ничего, кроме напрасных жертв. Мы отступали по равнине к Белой, преследуемые бронетранспортерами. Завернули винтовки в камуфляж, залегли в снег и стали готовиться к капитуляции. Однако тут вступила в бой немецкая артиллерия. Мы поднялись и вернулись в Дубровку. Русские также понесли большие потери. Другая наша рота, отступавшая из Дубровки, была обстреляна по ошибочному приказу нашей артиллерией, и несколько солдат погибло.

Наши квартиры были разрушены, повсюду лежали убитые. Немецких солдат мы покрывали брезентом, а с казаков стаскивали валенки, галифе и нижнее белье. Теперь все теснились в оставшихся целых домах. У наших солдат не было валенок, которые отлично защищали ноги от холода. Один из них наткнулся на следующий день на замерзший труп красноармейца. Он напрасно пытался сдернуть с него валенки. Взял топор и отрубил убитому ноги до голеней. С них летели куски мяса. Солдат взял части отрубленных конечностей в валенках и поставил рядом с нашим обедом в печь. Пока картофель варился, голени растаяли, и солдат обул окровавленные валенки. Перед едой мы подстилали под себя мох, чтобы согреть ноги, и били вшей.

Мертвецы оставались лежать на снегу. Через неделю их вместе с разбитыми санями и трупами лошадей сложили в разрушенных домах, облили керосином и сожгли.

Один день походил на другой и проходил в усталом однообразии от охраны избы на посту, неспокойного сна, заботы о заготовке древесины и продовольствия и исполнения различных приказов. Мы совсем обеднели. Получали только плащ-палатки да необходимый инвентарь. Я был не в состоянии отдыхать, тоскуя по родине. От постоянного пребывания на жестоком морозе заработал себе полное истощение нервной системы. Стрелял в привидения, которые, как мне казалось, появлялись передо мной, и бессильно кутался во что попало во время метели. Но выдержал все. Кризис миновал, я быстро выздоравливал и вернул себе стойкость и уверенность. Весь ужас, вызванный нуждой и силой обстоятельств, приводил нас к чему-то героически-циничному. Это было какое-то безумное соглашение с перспективой всеобщей гибели и самоубийство души. В России было слишком много солдат, чтобы мы могли с ними справиться.

Мы охраняли окрестности Дубровки, лежа в окопах, как приведения, между трупами. Полная луна вставала на небе. Мороз готовился к последнему натиску. Противник пока оставался на своих позициях.

Я хотел все забыть, чтобы остаться человеком. Записывал в свой дневник то, что связывало меня с прошлым. Но все напрасно. Я познакомился с той стороной России, из которой запомнил только разрушенные церкви и морозную зиму. И все же я верил, что эта война для меня что-то чужое, вызывающее какие-то странные фантазии. Мои гноящиеся ноги делали меня совершенно непригодным к службе. Я был только обузой.

Зимняя война закончилась для меня. Это было спасение, которое пришло в последний момент. Но я уже был обескровлен.


ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ.

Судьба играла мной так, как ей нравилось. Я понимал, как мало мог сделать сам, и сумел отстоять только свою свободу, что сохраняло меня как личность даже в самом жутком положении. Однако я всегда ходил как по канату. Смерть пощадила меня, пуля не нашла, и все же можно сказать, что я умер в России, хотя и знал, кем там был.

Предаваясь этими мрачными мыслями, я лежал в санях, опухший, с гноящейся ногой. Я был, как никогда, несчастен, хотя уже находился в безопасности. Я не чувствовал боли. Три раза приходил ко мне врач и в конце концов отправил меня в военный госпиталь.

Я сложил все оставшееся у меня имущество: деревянную ложку и русский нож, найденный в рюкзаке мертвого казака, и на санях отправился в дивизионный медицинский пункт, где мне был предоставлен ночлег.

Рядом со мной лежал тяжелораненый солдат. Он был без сознания, с осколками в груди и в голове. Его посчитали убитым и забрали только после того, как он несколько часов пролежал на морозе. Было слишком поздно. Он стонал, лежа на охапке соломы. Его руки приобрели коричневый цвет от застылой крови. Они импульсивно дергали бинты и производили бессознательные движения при свете свечи. Я садился около него и держал эти беспокойные руки. Это было похоже на борьбу со слепой неосознанной энергией. Однажды он открыл безжизненные глаза и пристально посмотрел на меня. Прозрачная рука указывала на мою грудь, как будто бы я был виноват в его страданиях и смерти. Ужас сковал меня, но тут он откинулся навзничь и заснул. Но ко мне сон не приходил. Я все время видел эту обвиняющую руку, объятые ужасом глаза умирающего, направленные на меня. Ведь я тоже был солдатом и в какой-то степени виноватым в его страданиях.

На рассвете на санях меня отправили дальше, к следующему медпункту. Это был холодный мрачный дом, где раненые и больные валялись, как беспомощные черви, на охапках соломы. Волынская лихорадка. Их стоны и крики заставляли меня прекратить свои размышления. Я вставал и выходил на улицу. Ночной ветер свистел в сучьях деревьев. Я испытывал какое-то удовлетворение, что заболел и мог теперь сколько угодно спать. И мечтал только об отдыхе. Но судьба вновь призвала меня к терпению и заставила действовать.

На санях мы приехали в Малоархангельск. Нас положили на плащ-палатки и оставили мерзнуть на морозе. Затем погрузили на грузовик и отправили в Поныри, а оттуда мы уже ехали в вагоне русского санитарного поезда. Было тепло от печки, которую топили углем. Мой сосед рассказывал о своих переживаниях, а я лежал в полусне, в полной апатии и думал. Мне казалось, что все произошедшее было всего лишь результатом игры со мной властей, как с футбольным мячом.

На вокзале в Орле мы пересели уже в другой поезд. Я занял место в купе и только тут, узнав, что этот санитарный поезд направляется в Варшаву, заплакал.

День за днем, ночь за ночью поезд мчался по белой заснеженной равнине. Брянск. Смоленск. Минск. Это были этапы на пути к родине. Мы выгрузились в Острув-Мазовецке и прибыли в промежуточный лазарет.[24] Там прошли дезинфекцию, вымылись, получили чистое белье и улеглись на кровати. Все. Теперь больше мы уже не будем мерзнуть и голодать на позициях. Можно было сколько угодно спать. Это не укладывалось в наших головах. Словно осуществились лучшие мечты. Ведь мы знали только землю, покрытую снегом и льдом. И испытывали перед ней постоянный страх. Тоска по родине нападала на нас. И в то же время, как это ни странно, мы хотели бы вернуться назад, в Россию. «Внезапный страх охватывал нас при воспоминании о всей красоте и благополучии на нашей родине. И мы оглядывались на Россию, на этот белый зимний ад, полный страданий, лишений и смертельной опасности. Мы не знали, что делать с нашей жизнью. Мы боялись возвращения домой и чувствовали только вызванные непрерывным пребыванием под огнем воинственные опустошения в нашей душе». Я не мог заснуть и лежал, бодрствуя далеко за полночь, слушая музыку по радио и вспоминая прошедшие месяцы. Это было полугодие, которое казалось мне десятилетием. Снова мне предвиделся штурм Щигров и отступление из Валово, адвент и война в условиях жгучего мороза. Ночью я внезапно услышал после тихой джазовой музыки начало 1-й сонаты Бетховена и, внимательно слушая эту торжественную мелодию, снова и снова вспоминал о той жизни, которая осталась за порогом войны.

Так проходило мое возвращение домой.

Но пока в моей жизни еще не было ощущения чего-либо стабильного. Я все еще находился на пути из польской зимы и оттепели в раннюю весну своей родины. Из окна поезда, куда нас посадили, я видел леса и горы, которые любил, чувствовал запах пашни, аромат лугов и ощущал спокойствие мира. Во Франкфурте-на-Майне закончилась моя поездка по чужим западным странам. Наконец-то я мог спать в своей кровати.

В Страстную пятницу я стал записывать первые впечатления от приключений в России. Однако я не мог найти им завершение. Но, как рассказчик, не видел пока другого пути, кроме самоубийства. Да, я прошел жизнь, в которой ничего не приобрел, но многое потерял. Но так мне предсказали звезды.

Снова и снова читал я свое страстное обвинение, и все же каждое слово казалось мне теперь ошибочным. В игре, иронии, ожесточении и безнадежности еще раз открылась мне вся опасность войны. Однако я мог проклинать ее, ненавидеть и отрицать только в дороге. Я должен был снова учиться говорить «да» в своем абстрактном нигилизме. Иначе я не мог продолжать жить.

Войну можно было расценивать только так.

Она могла уничтожить человека, миллионы страдали и умирали. Ни захват территорий, ни крестовые походы ее не оправдывали. Это было преступное безумие. Война открывала свои апокалипсические черты. И в то же время в ней была какая-то космическая необходимость. Я испытал чувства величия и героизма, которые проявлялись даже в агонии наших солдат. Но здесь не имелись в виду ни товарищество, ни жертвенность, ни боевой дух, ни героизм и не исполнение долга. Нет. Каждый умирал тогда, когда это было ему предназначено, и кто имел право на собственную смерть. Если находились люди, которые стремились к смерти на войне, то, следовательно, война имела шанс на свое существование. На ней я испытывал как тоску по родине, так и магнитную силу притяжения к смерти на заснеженных просторах России.

Смерть была завершением всего, последним порогом жизни, концом всех разногласий, которые мало кто понимал, последней необходимостью. Возвращение домой было такой же необходимостью. Война потрясает или воодушевляет. Безбожник молится, верующий проклинает Бога, благочестивый углубляет доверие к нему. Он понимает войну как время собирать камни, идти к новой системе мира. Подобное происходило и со мной, хотя я и не понимал этого.

Это должно было так быть.

Я продолжал свое раздумье.

Камень, цветок и животное произошли на той же основе, что и человек. То же создание Бога, как и человек: таким образом, мировую войну можно расценить для человечества как землетрясение в горах, град, уничтожающий посевы, эпидемию у животных, различные трагические события, стихийное бедствие, космическое происшествие. Весы душ и предметов пытались прийти в равновесие во времена, в которые происходили войны.

И если все созданные мною изображения и мысли не давали ответа на то, что происходило в моей душе, то все равно в войне должен был быть какой-то смысл. Иначе я был бы потерян.

Таким образом, я спасал себя, создав иллюзию космической и человеческой необходимости войны в полумраке моей души. Утром в день Пасхи я, печальный солдат с разбитой душой, гулял в парке с расцветающими крокусами, фонтанами, вдыхая аромат дождя и слушая пение дрозда. И предался воспоминаниям. Мне мерещились красота молодости, дружба, любовь. Я путешествовал по морю. Мимо меня на экране моей души скользили кадры мучительно-прекрасного фильма. Я вел долгие разговоры и пил вино. Я много писал, читал и все же не находил для себя никакого пути.

Когда я вернулся домой,[25] меня не оставляло чувство, что я живу где-то в перерыве между путешествиями. Так счастливо и беззаботно я жил и был благодарен своей участи, помиловавшей меня. И в то же время во мне все время росла тоска по России.

Таким образом, я готов был вновь отправиться в путь, как только поступит приказ. Я был солдатом, й прежде чем все прелести свободы и мира открылись бы для меня снова, я мог мыслить только как солдат, и не должен был иметь собственного мнения.


ПУТЕШЕСТВИЕ В РОССИЮ.

Поездка на восток.

С добрыми предчувствиями я начинал свою поездку на восток,[26] рассматривая ее как приключение, в котором я играл трагикомическую роль. Война и русский поход больше не пугали меня. Поскольку я все равно ничего не мог изменить, эта поездка не огорчала меня. Я просто спокойно ждал, что еще предпримут со мной могущественные власти.

Когда мы подъехали к русской границе, я был поражен, увидев после суровой белой зимы цветущий зеленый роскошный ландшафт Украины. Как в какой-то чудесной идиллии лежали многочисленные деревья у холмов. На лугах сохло сено, но до сбора урожая было еще далеко. Вишни пока не цвели, да и зелени было маловато.

Мы вели цыганский образ жизни. Всюду, где поезд останавливался, товарные вагоны, железнодорожные пути, вокзалы образовывали наш мир. Мы ехали в хорошем пассажирском вагоне, высыпались на его полках. Вагон стал нашей второй родиной. Рассуждали о поэзии и музыке, уровне жизни и свободе воли и отмечали маленькие праздники своим вином.

Вновь и вновь мимо окон вагона пробегали холмы и бесконечные поля, небольшие пятна лесных полос показывались крайне редко. Мы видели пленных, работавших на железнодорожных путях. Было и много красивых женщин, которые ворочали здесь камни и таскали шпалы. Эти сцены мучительно напоминали нам мрачное время нашего пребывания на фронте. Но в общем-то мы рассматривали наше путешествие скорей как развлекательную поездку с многочисленными пикниками, удивляясь красоте пробегающего мимо мира, покачиваясь на полках вагона.

Таганрог.

Я сидел у окна и писал. Остальные мои спутники спали. Я один бодрствовал в вагоне, внимательно прислушиваясь к их храпу и стонам. За окнами вагона лил дождь. Женщины шли по мосту, какой-то старик просил хлеба. Странная отчужденная жизнь проходила в утреннем полумраке мимо меня.

Чем дальше на восток, тем меньше становилось холмов. Я ощущал себя под чужим небом в далекой стране, в предчувствии смерти, в полном одиночестве, только с Богом и самим собой. Ландшафт навевал на меня какую-то печальную задумчивость, хотя за окнами вагона все было прекрасно. Наступило лето, земля оделась в зеленый убор, небо было голубое, повсюду цвели мак, рапс и вика.

Когда мы проезжали города, я оценивал их архитектурную и культурную ценность. Но больше чем природа и архитектура меня занимали планы нашей страны о построении здесь нового мирового порядка. Русская земля чем-то сковывала меня. Она была как видение. Поля были покрыты сорняками, посевы не убраны. Россия за это время не изменилась. Незаметно струился песок в ее песочных часах. Земля, подчиняясь закону сезонных перемен, расцветала, покрываясь летом свежей, сочной зеленью, загоралась огнем по мере наступления осени и навевала скуку в период дождей. Зима закутывала почву в снег, мороз крепчал и слабел с уходом с небес луны. Однако поля, холмы и леса никогда не изменяли своего лица.

Человек был здесь чужим, всего лишь гостем. Он мог лишь пахать черную землю, растить и убирать урожай. И так целые столетия. Он не жил душой этой страны, ее красотой и богатством. Он не в своем деревенском доме, не в чистом поле и лесу, не в бедности и скуке степей, северных болот и девственных лесов, ни в гигантских городах не находил своего убежища, а жил как бы на мосту между небом и адом, в отъезде и возвращении. В страданиях, тоске и готовности ко всему проходила его недолгая жизнь и из поколения в поколение формировалась его личность.

Нашествие Золотой Орды, война Наполеона, пожар Москвы и бегство корсиканца, турецкие войны и борьба против японцев едва задели основу страны, сущность ее природы и ее многовековую историю. Земля пила ее кровь, поглощала трупы, но пашни и леса с покрывающим их мхом и сожженные деревни снова возрождались из небытия. Деревья были быстро распилены и разрублены топорами, дома восстановлены и обмазаны глиной, словно пытались укрыться от гнева Бога. И только церкви с их византийскими куполами, возглавляемые наместниками из Греции и Византии, врезались, словно печати, в природный ландшафт. Довольно часто они представляли собой безобразные многокупольные строения, но христианство умело изображать их в совершенно ином, роскошном виде, так же как и проникать в душу людей. Шаманы, демоны и гномы из сказок жили в сердцах людей. Однако царский орел не удержался на Руси. Советы разрушали не только церкви и не только превращали полоски земли в бесконечные пашни. Земля стала властвовать над людьми, которые уже не имели на ней принадлежащего только им дома, да, в общем, и своей родины. Крестьянин сидел в доме, заливал керосином лампу, тяжким трудом растил хлеб, не утруждая себя внесением в нее удобрений. Мужик был основной фигурой в этой стране. Сама же она не имела никакой истории. Только при дворе царей существовал фальшивый всемирный театр. Только землевладельцы и князья имели доступ к культуре, а машина нового времени перемещалась в города, куда толпами бежали крестьяне в поисках работы. Начинался век рабочего класса. Рабочий имел жалкое пристанище, жил в нищете, но в душе своей вечно оставался землепашцем.

Гордые женщины и сильные мужчины Украины, такие, как казаки на Дону, любили свою землю так же, как калмыки и татары у себя дома. Земля кормила их; они плоть от плоти принадлежали ей. Но не большим городам, где они жили в смятении душ и не находили никакого покоя среди рабов и тиранов, убийц и святых, глупцов и пророков. Таким образом, они так никогда и не слились с массой городских жителей и жили в городе как в бесконечном сне. Анархист в своем презрении, нигилист в насмешке и ненависти жили наряду с неповоротливым крестьянином и подчиненным рабочим. Брат покорного и верующего стал фанатичным разрушителем церквей, пессимисты и фаталисты критиковали и презирали соседа. Как менялся климат, так изменялся и народ.

Таким образом, я рисовал себе в этой поездке общую картину России, часто вымышленную, составленную из мечтаний и беглых воззрений, исходящих более из моего литературного опыта, чем из действительности.

Мы на Западе воспринимали этих людей чисто абстрактно, как и их государство. Столетиями разделяли нас наши и их будни, души и стремления. Путешественник привозил домой только плоды, которые он собирал на чужбине. Он ощущал в России безграничную, непостижимую, подавляющую душу силу этой земли. Для него это была страна полумрака. Мы боялись заглянуть за границы государства и наблюдали за ним только как иностранцы, задавая себе массу вопросов, не понимая, как вообще сохранилась такая демоническая и отсталая страна. Для нас она была загадкой, и, возвращаясь домой, мы со своими сомнениями интерпретировали ее по-своему. Наши впечатления не были правдивыми и не имели смысла. Пытаясь объяснить Россию, мы произносили тысячу слов, но в итоге так и не раскрыли ее сущность. Только уроки войны и пережитые в ее ходе страдания открыли нам глаза и делали наши впечатления об этой стране более правдивыми.

Вероятно, мы имели право, воспринимать русских людей в адвенте, не понимая их души. Мы мечтали о наступлении новой эпохи, о том, что в новом столетии молодежь будет расти сытой и довольной. Глядя на звезды, озера и реки, думая о будущем, мы как бы смирялись со своей судьбой. Пережив страшную зиму в России, которая стала для нас Голгофой, мы убедились, что русский человек, как и все другие люди, свято соблюдает скорбный день распятия Иисуса Христа — Страстную пятницу. Это облегчало нам жизнь на войне. Кроме того, мы знали, что после окончания этой войны черная и желтая земля, глина и песок, гумус и болото снова превратятся в зеленую, цветущую долину. Однако люди там по-прежнему будут для нас чужими. Душа, отдохнув на природе, снова становилась пустой, и на передний план выходила нужда и необходимость зарабатывать себе на жизнь. И в конце пути уже не было видно ничего нового.

Вероятно, страна в мирное время встречала бы нас в добром согласии. Ведь мы несли наши тяжелые испытания и печали, любуясь тусклой красотой лесов Рутении{7}, хотя и были одиноки под серым небом, пребывая в меланхолии, глядя на закрытые туманом холмы и скудные травы, колеблемые осенним ветром и пропадавшие в оврагах. Мы любили лето на Украине, такое же, как в этой моей поездке: деревни с садами и фруктовыми деревьями, тополя у белых домиков с соломенными крышами, на которых сушились золотые початки кукурузы. Мы бродили по роскошным цветущим лугам, по дорожкам среди полей, слушали пение женщин перед вечерней зарей и наблюдали за их плясками во дворах хат. Видели вокруг себя таких же людей, как и мы сами, вместе с нами предстоящих в своей неприкрытой наготе перед Богом, который был близок к нам, следил за нами повсюду, угрожал, требовал и спрашивал с нас. Ведь и трава, и скот, и крестьянин, который выполнял свою работу на поле, были Божьими. Поэтому чужестранец, который приходил на эту землю, грешил против Бога.

Так учил меня Рильке{8}, так учили меня и русские поэты. Нам следовало узнать русских писателей, творивших в больших городах, посмотреть русскую оперу, где поют и танцуют бояре, а в трактирах казаки и проститутки. Ближе познакомиться с народом, живущим в России: с бедняками, нищими и простыми людьми, которые страдают и работают в этой стране. Вероятно, это удавалось нам, но много позднее. Предаваясь только воспоминаниям о войне, делая ошибочные предположения, мы не могли объяснить себе эту страну, оставшуюся чуждой для западного гостя.

В то же время русская земля впитывала в себя кровь и кости, чьи бы они ни были. Истлевшие трупы кормили безразличные ко всему деревья и колосья на скудной земле, и трава снова поднималась там, где ее растоптал чужеземный солдат. Тысячелетиями проходил он по русской земле, но русские всегда сохраняли свое лицо, и страна побеждала врагов.

Так я рассуждал в этот летний день и создавал себе картины, которые возникали в моем воображении. Я думал о будущем и находил в нем все новые проявления той силы и энергии, которые господствовали сегодня в России.

Когда-то я знал немногое о России и представлял ее себе только как бесконечно большую, неизвестную, пустынную и бедную страну. Как летнее поле с выжженными полями, как землю с бесконечными зимами, застывшую во льду и снегу. Охотники в девственных лесах Сибири, труженики на уральских заводах, золотоискатели и авантюристы — такими мне виделись русские люди, а также степи, согреваемые солнцем поля и сказочные города. Ничто другое, кроме нескольких правдивых подробностей, не соответствовало действительности. И все же фантастика Гоголя, психология Достоевского и все имена других выдающихся писателей — Толстого, Пушкина, Чехова, Короленко, Андреева, Горького, Тургенева, Пришвина, Лескова — говорили сами за себя. Музыка Мусоргского, Римского-Корсакова, Глазунова, Бородина, Рахманинова, Стравинского и Чайковского давала нам представление о России как о сказочно красивой стране и колдовском мире. Но ни о русских людях. Они для нас были потеряны, всего лишь фигуры из мертвого времени.

Границы были закрыты, а газетам мы верили так же мало, как и запрещенным книгам, которые иногда получали. Таким образом, все мои размышления касались только того, что я видел собственными глазами или же узнавал по редким источникам.

Сведения о России и русских людях напоминали лишь беглый осмотр на выставке мировой цивилизации, такой же сказочной и пустой, как наши знания.

Строительство и технические успехи русских никак не вписывались в наши представления о России. А там двадцати лет оказывалось достаточно, на что другие страны тратили столетия. Выполнялись пятилетние планы, проектировались новые заводы и фабрики. Всем этим русские занимались с фанатизмом и с чрезмерной затратой энергии и материалов. Это стоило жертв, лишений, тягот, каторжной работы и силы духа. Многое оставалось попыткой, смелым экспериментом. Возникали жилые здания, заводы, фабрики, предприятия. Иногда все это казалось игрой гигантского ребенка. Но новое поколение в России обладало силой и мужеством. Все постороннее и ненужное погибало. Трудовой процесс не останавливался, не обращая внимания ни на какие препятствия. Люди формировались по воле времени, стали техниками, инженерами, квалифицированными рабочими, организаторами и в конечном итоге опытными командирами и рядовыми Красной Армии. Они зачастую действовали механически, как роботы, и, обладая титанической волей, создавали оружие. Эти люди верили своей власти и подчинялись ей. Проводилась тотальная мобилизация. В России так же, как и на нашей родине.

Я был потрясен. Я больше не думал на своем родном языке: так, как это делал в юности. То, над чем я сейчас работал, стало истинной правдой. И это успокаивало мои бесплодные мысли и отвечало моим стремлениям. И я снова принимался за свой труд.

Харьков. Война снова раскрывала нам глаза на все произошедшее в России. Мы видели солидные постройки, роскошные административные здания и казармы наряду с маленькими домиками, которые прятались в тени вокзала, разрушенные здания.[27] Но о жизни этого народа мы почти ничего не знали, разве что по книгам русских писателей, и не могли понять его душу. Мы курили махорку и пили лимонад, питались местными продуктами, жили в русских квартирах. Но это не придавало нам знаний о народе. Мы не видели пока солдат в форме, а о людях, которых встречали в городе, ничего не знали, как и многого другого. Например, о том, что война не позволила русским завершить то, что они планировали. Война только усиливала нашу неосведомленность.

Мы возвращались теперь в ад. Такова была наша участь.

Мы ехали в Курск, где заканчивалась наша поездка. Санитарные поезда с ранеными из района военных действий шли нам навстречу. Мы шли на войну, в пасть смерти, и в своем упадочном настроении надевали на себя маски приговоренных к смерти. Долгие разговоры вокруг нашей участи стали серьезными, в них сквозила боль, которая ранее не наблюдалась в нашей поездке. Мрачные мысли о предстоящем крестовом походе одолевали нас. Мы пытались украсить розами предстоящие нам битвы, но в то же время хорошо понимали, что они в конце концов сулят нам смерть. Молодежь предавалась тоске, хотя каждый, наверное, все же надеялся, что не погибнет и вернется на родину. Мы мечтали о скором окончании войны и думали, что избежим своей участи.

Курск. Мы вышли из поезда, немного отдохнули в заброшенном саду и отправились в город. Гипсовые фигуры русских мальчиков и девушек оказались у нас на пути. Оперный театр лежал в обломках, церковь была осквернена безбожным музеем. Потом мы нашли церковь поменьше, где сохранились еще иконы и алтарь. Бедные и бесцветные дома не украшали улицу. Мы зашли в солдатский дом, где читали, играли в шахматы и музицировали на рояле, у которого не было педалей. Затем купили у старухи красные розы и приложили их к своей груди. Нас окружали улыбающиеся люди, дети и женщины обращались к нам с дружескими словами, а одна девушка подарила нам пламенный взгляд. Отныне мы стали «кавалерами роз»[28]

Выйдя на террасу, мы наблюдали, как на город опускается темнота, говорили о смерти, о приближающихся сражениях, о возвращении домой из дальних краев.

Затем в товарных вагонах мы выехали в Охочевку, там выгрузились и поставили палатки. Ночной дождь барабанил по брезенту, тряс полотно. Мы чувствовали себя в безопасности и рассказывали друг другу разные душевные истории.

Утром небо было серым и дождливым. Мы ждали приказа и, получив его, отправились в дальнейший путь.

Зной сменялся дождем. Мы быстро уставали. Винтовки и рюкзаки давили на плечи. Кровь стыла в жилах, нас качало и шатало, мучила жажда: воды у нас не было. Наступила ночь, когда мы наконец расположились на отдых, раскинув под дождем палатки. Легли спать. Над нами постоянно гудели моторы русских бомбардировщиков, которые шли бомбить Воронеж.

Утром мы снова на марше. Идти было тяжело, жажда становилась невыносимой.

У ручья мы остановились на короткий отдых. Опустили ведра в воду и пили, пили ледяную живительную влагу, потом смывали с лиц соль и, охладившись, ложились в тень, стараясь дать отдых своим измученным, покрытым пузырями ногам. И снова в дорогу.

Я шел уже из последних сил. Выпитая в большом количестве вода вызвала тошноту. Кое-кто из моих товарищей падал на дороге, потом поднимался и шел дальше. Короткий отдых. Я с трудом догнал свою часть. Потом для нас подали грузовики, и мы прибыли в Колбнар.

Там я улегся в уличную канаву, не в силах сдвинуться с места. Учащенно билось сердце. Друзья отнесли меня в палатку, а утром я отправился к врачу. Он нашел мое состояние критическим и дал указание отправить меня обратно в Курск. Таким образом, я попрощался с попутчиками, «кавалерами роз», и стал курьером, который должен был сообщить их родным о готовности отдать за родину жизнь.


Поездка на запад.

Войска шли навстречу врагу. Длинная колонна усталых солдат далеко растянулась в бесконечном русском пространстве. Пыль от множества сапог окутывала ее, улица терялась где-то вдали. Я смотрел ей вслед.

Товарный поезд подбирал раненых. Для них еще хватало места в вагоне, но прибывали все новые и новые. Мне с моими попутчиками места почти не оставалось. Локомотив подал сигнал и медленно тронулся. Моя поездка на запад начиналась.

Постепенно темнело. Дым от паровоза оседал на наших лицах. Они становились угольно-черными, как у шахтеров, и мы смеялись, глядя друг на друга.

Возвращение домой!

Я молчал весь этот день. Перед моими глазами проходила дорога, по которой мы шли накануне на пределах своих сил. Улицы, по которым мы тогда маршировали, казались бесчисленными, пыль оседала на наших ботинках. Аромат лугов и запах сена смешивались с чадом от горящих изб.

Сильный ветер дул мне в лицо. Я пытался заглушить свою усталость и боль, время от времени впадая в безграничное веселье.

В Охочевке мы переночевали. А на следующий день к полудню были уже снова в Курске.

На грузовиках нас доставили во временный госпиталь. В его красном многоэтажном здании царил настоящий хаос. Раненые, стонущие, дрожащие от лихорадки не получали никакой помощи. Один из врачей вынужден был прекратить работу из-за полного истощения нервной системы, другой пил без конца, бутылка водки стояла рядом с хирургическими инструментами и бинтами. Он старался по возможности скорее отправить раненых в стационар. Этот врач выдал мне документ для поездки в Варшаву.

К ночи война подошла к Курску. Русские летчики бомбили город. Товарный поезд с ранеными вышел из него среди фейерверка залпов зенитных орудий. Прожекторы разрезали мрак, а бомбы сыпались на город всю ночь.

Поезд шел в Варшаву. По дороге мы покупали землянику у русских женщин. Сидели у двери, спали на полках, подстелив под себя грязную солому. Ко всему этому мы уже привыкли и не задавали себе лишних вопросов. Поезд шел день и ночь. Но теперь наша поездка уже была безопасной. Обреченные на смерть, мы испытали такое чувство, как будто нас помиловали. Мимо раскрытых дверей вагона тянулись бесконечные леса, а вечером на небе вспыхивали яркие звезды.

Я возвращался домой.

Варшава.[29]

Я быстро выздоравливал. Музицировал с певцом и виолончелистом и шутил с медицинской сестрой. Но ночью спал плохо. Нервное напряжение не давало покоя. Волнение, сомнения и надежды, связанные с возвращением домой, терзали меня. Тем более что мне уже не давали морфия.

Я вставал и отправлялся бродить по темным коридорам госпиталя. Ночная сестра как-то встретила меня и проводила в свою комнату. Время от времени она выходила, шла по палатам, прислушиваясь к стонам солдат, приносила медикаменты и возвращалась ко мне. Мы беседовали всю ночь. Я говорил мало. А от нее узнал о трагедии на войне одной санитарки.

Ни одна женщина, даже ни одна проститутка, не испытывала столь бесстыдного обращения, как вели себя с санитарками солдаты на войне. Мало того, что ей приходилось иметь дело с беспомощными, кровоточащими, гноящимися телами людей, о которых она заботилась, ей приходилось испытывать еще и душевные муки. Она вела жизнь среди ран, гноя, болей и экскрементов. А встречаясь с солдатами на позициях, вынуждена была терпеть их бесконечные приставания. Сестра была первой и единственной женщиной, с которой они встречались спустя долгое время, Поэтому она видела перед собой только безликую и бесполую массу в форменных одеждах. Как только солдаты выздоравливали, они становились для нее животными, жаждавшими ее тела. Сестра страдала, глядя в глаза этих солдат, которые следовали за ней повсюду, наблюдали за ее походкой, мысленно раздевали ее. Когда они страдали от боли, то видели только ее заботливые руки и ловили каждое ласковое слово. Медсестра дарила им доверие, помогала, как могла, смеялась вместе с ними, и пациент выздоравливал. Состояние его улучшалось. И он постепенно терял чувство благодарности. Да сестра и не требовала этого от него. Но тут начинались двусмысленные шутки, попытки к сближению, непристойности. Сестра продолжала смеяться вместе с ними, хотела помочь этим суровым людям обрести себя, но они уже не знали границ. Животное чувство оказывалось сильнее. Они требовали, чтобы сестра вела себя как женщина, а она оставалась по-прежнему санитаркой. И теперь уже солдаты злоупотребляли ее товарищеским отношением с ними. Ни юмор, ни повеление сердца здесь уже не помогали. Грязные отношения набирали силу и, не получая ответа, переходили в ненависть. Добыча ускользала от них, и им оставалось только упражняться в пошлых речах.

Я сам был этому свидетель. Однако сестра рассказывала, что некоторые санитарки не выдерживали и начинали вести себя так же, как и эти мужчины. В конечном итоге они становились проституткам. Они никого не любили, их просто брал самец, животное, которое они выбирали из серой массы для себя. Сегодня они получали один какой-то экземпляр на выбор, а завтра другой. Эти проститутки с трудом, но все же как-то терпели.

Были санитарки, которые обращались с солдатами только как с невоспитанными детьми, с тем скепсисом матерей, которые смиряются со своими неразумными чадами, или вели себя как монахини, которые выполняли свою работу из сострадания и не спрашивая, ради Иисуса, о какой-либо плате. Были такие, которые отвергали притязания, а некоторые просто боялись солдат. Надо также заметить, что большинство сестер и санитарок были молоды.

Медсестра, рассказывая мне все это, гладила мои волосы. Но я старался не смотреть на нее. И она продолжала говорить дальше своим слабым голосом.

Женщинам на войне было тяжелее всего. Они чувствовали себя женщинами, хотели оставаться ими, хотя и выполняли поистине мужскую работу. Но ведь они также хотели любить, сочетаться браком, иметь детей от одного-единственного мужчины. А здесь тысячи солдат уверяли их в своей любви. И они уже не верили больше в любовь. Массы людей задавили отдельные личности, одиночки потеряли свое значение. И женщине казалось, что все мужчины на одно лицо. Никаких исключений, никаких серьезных чувств от своих пациентов они уже не ждали, не верили ни в какое искреннее движение сердца. Иногда что-то просыпалось в них, они становились нежными и ласковыми, но затем убеждались, что перед ними не любящие существа, а похотливые животные. Они чувствовали в каждом слове этих солдат скрытую жадность, в каждом вздохе только фальшивые стоны. Таким образом, они делали для себя критические выводы и не находили в сердцах солдат никакого отклика. И чувствовали, что в этом мире никто не ценит их девственности. Вероятно, они цеплялись еще за аристократическую маску госпитального врача. Но если они и мечтали о дорогом часе свидания с ним, то в конце концов испугались бы. Маска быстро слетела бы с его лица, а разочарование девушки стало бы еще более горьким.

Я не отвечал ей. Моя зародившаяся было любовь к этой ночной медсестре сразу же погасла после этих ее признаний. Я не был уверен, что она могла бы исключить меня из этой массы похотливых самцов.

Итак, девушки и женщины на войне теряли все, что было им дорого и ценно. Их жизнь теряла смысл, когда они убеждались, что все их искренние чувства сталкивались с обманом или гасли перед страхом, который внушали им лица противоположного пола. Не было никого, кого не затронула бы эта война.

Я ехал далее в Нойбранденбург. Так проходило мое возвращение домой. Все лето я наслаждался свободой, много читал и писал. После моего увольнения по болезни получил отпуск и остался дома. Но меня не оставляла мысль о возможной в ближайшее время третьей отправке на восток. До тех пор пока война продолжалась, надо мной по-прежнему нависла неизвестность, новая возможность оказаться наедине со смертью. Ничто не заканчивалось, пока я получил лишь передышку, но она делала мою жизнь еще тяжелее. Все пути вели в ночь.


ЛИТОВСКИЙ ЛАНДШАФТ.

Война продолжалась, и моему паломничеству еще не пришел конец. Я вновь отправился в мое русское путешествие и не снимал с себя маску солдата. Каждое возвращение домой было для меня подарком, как если бы я на время сумел избежать большой опасности. Мое пребывание на родине было только отсрочкой, последним обедом приговоренного к смерти. Россия не отпускала меня.

Я снова ехал навстречу зиме и в центр этой войны. Медленно, но верно приближался к Ржеву, ибо так хотела моя звезда. Я уже испытал ад зимней войны, и моя новая поездка заставила меня вновь надеть старую маску. Менялись роли, но в своем существе я так и не стал ни мудрецом, ни монахом.

Бог по-прежнему был для меня чужим. Я искал его только при самой срочной необходимости, но не руководствовался ненавистью, презрением и даже любовью. Таким образом, моя участь вела меня к той границе, где поджидали опасности, близость смерти и боль. Но в то же время это обновляло мою душу. Снова и снова начало и конец моего паломничества привели меня к тому месту, где начиналась и кончалась жизнь…


Варшава. Мы ждали приказа к маршу. Дни и ночи проходили в безделье среди чужих людей и в чужой стране.

Мы неторопливо прогуливались по улицам. Парки и роскошные здания соседствовали с маленькими угловатыми переулками, казармами и руинами. Универсальные магазины, простые и богатые церкви с золотыми шпилями перемежались с покосившимися домами, крохотными тавернами, трактирами, кофейнями и обителями старьевщиков. На витринах рядом с мишурой лежали ценные украшения. Нищие, чистильщики обуви и солдаты плотной толпой передвигались по улицам. Стройные красивые женщины, лица которых знали косметику, и ухоженные девушки часто встречались нам на пути. Вечером мы посещали варьете или трактиры. Там мы вдыхали атмосферу и колдовство большого города. Страстные танцовщицы раздевались на сцене и садились к нам на колени в тончайших пеньюарах. Мы пили сладкие вина, слушали захватывающую музыку, наблюдали за богатыми, элегантными, настроенными на мирный лад гостями и легче познавали душу народа, чем в сверкающем кабаре среди презрительных декадентов или игроков в карты, сидящих среди столиков и рассуждающих об искусстве. Мы не понимали польских песен и пародий и чувствовали себя безродными туристами, не имеющими никаких корней, попутчиками в этом современном мире. Когда мы возвращались домой, девушки и женщины предлагали нам свои услуги буквально за кусок хлеба. И наши любовные приключения составляли смысл этого отдыха, подаренного нам перед войной.

Литва. Наш поезд шел среди холмистого осеннего, октябрьского, ландшафта. В таинственной и грустной красоте лежали бледно-зеленые и коричневые поля. Лиственные леса умирали в красном и золотом опьянении, а тусклая сосна вытягивалась в серое небо. Меланхолия и печаль охватили нас. Но мы любили относительную красоту этого мира.

Просто проходила жизнь.

Красивые деревеньки сгрудились у холмов, деревянные домики стояли среди невзрачных садов, у желтых рек между чистеньких улиц, кладбищ, руин, редких елей и березок. Такие поездки приносили нам радость.

Луга и пастбища окружали дунайскую крепость, возвышавшуюся на фоне вечернего неба. Все это проходило мимо нас, и можно было только попытаться удержать эти красоты в памяти. Мы знали мир и все же всегда оставались в нем только гостями, не принимая участия в жизни людей, дыхании земли и в бытии всего того, что появлялось и исчезало вокруг нас. Витебск, Смоленск, Вязьма, тысячи деревень и поселков оставались только картинами на фоне нашего бесконечного пути.

Духи войны снова оказались у власти. Пустота, одиночество, ожидание своей участи и готовность к смерти преследовали нас. Мы уже не думали о необходимости нашей поездки, предвидя, что эта авантюра скоро печально кончится для нас всех. Мы думали только о безумии войны, преступлениях, совершаемых в жизни нашего поколения, и больше не гадали, как решат нашу судьбу звезды. Наша жизнь была каким-то промежутком между жизнью и смертью.

Так мы оказались на позициях под Ржевом.[30]


РОЩА ПОД РЖЕВОМ.

Окопы.

Кратковременные дожди и прохладные дни говорили о наступлении осени. В низинах собиралась желтая вода, зеленая тина обозначила территорию болота на всем пространстве близ Ржева. Ольха, сбросившая листву, оказалась в болоте, с сосен и берез капала вода, грязная, растоптанная трава прижалась к земле. Темные от грязи ручейки текли по мокрым улицами. Земля набухла от влаги, и при каждом шаге сапоги погружались в нее. Грязная вода лилась на нас, когда мы задевали ветви елей. Выйдя из палаток, мы отправились на передовую, чтобы занять окопы перед деревней Табаково и лесной опушкой.

Очищали обувь от корок глины и тины, и в тяжелых сырых сапогах медленно тащились по грязи. Все было пропитано влагой, в том числе одежда и хлеб. Ржавчина покрыла винтовки. Солнечные дни чередовались с ночными заморозками и выпадающим снегом. Наступал сезон дождей, а мы не имели никакого убежища.

Окопы мы нашли заболоченными и частично затопленными. Во временных бункерах и примитивных стрелковых укрытиях отовсюду капала вода. Лошади, запряженные в повозки, падали, а они были ценнее солдат. Мы стойко несли все невзгоды и оживали в своих воспоминаниях, мечтая о возвращении домой. Постепенно привыкали к окопной жизни, как будто бы ничего не изменилось с прошлого года. Такая же грязь и слякоть.

Только ландшафт был покрасивее. Кустарники ольхи, болотистые поляны и холмы с небольшими рощицами открывали перед нами какую-то грустную красоту и идиллическую отстраненность от всего мирского. Мы снова проникали в тайну русской земли.

Больше уже не было никаких маршей, ночевали мы в избах и амбарах. А там, за окопами, вообще не было ни домов, ни конюшен. От Табаково остались только обгоревшие бревна, кирпичи, заброшенные огороды с замерзшими овощами, отдельные осины и грязные улицы. Бревна и доски служили нам для сооружения бункеров.

В основном наша жизнь шла в стрелковых окопах. Бруствера защищали нас от огня легких минометов, походные печи давали мало тепла. Дрова солдаты находили где-нибудь поблизости. Умыться было негде, а походные кухни привозили еду только в сумерках, останавливаясь в отдаленном овраге. Почти ежедневно кого-либо убивало или ранило. Однако мы умели сохранять хорошее настроение и старались держать себя в норме. Опасность стала будничной, и вылазки уже не казались такими страшными. Душа приспосабливалась к своей участи.

В трехстах метрах перед нами лежали русские окопы, от них нас отделяла только поляна и колючая проволока. Постоянно щелкали винтовочные выстрелы, свистели над нашими головами снаряды и разрывались на бруствере окопов. Время от времени легкие минометы вели огонь по нашим окопам, и их снаряды падали рядом с ними. Снайперы делали каждую попытку высунуться из окопа смертельной. Нас охватило какое-то безразличие, не то из-за склонности к фатализму, не то из-за надежды на Бога.

Как канатоходцы, мы передвигались по окопам между глиняными стенами. Дно окопов застилали досками или тонкими решетками, так как оно постоянно стояло в воде. Многие солдаты заболевали от этой постоянной влажности и холода. Сырая глина покрывала коркой шинели и плащ-палатки, решетки из реек тонули в воде. Мы не имели возможности менять сапоги и портянки. В течение дня невозможно было отогреться, так как русские стреляли по дыму из печек, которые мы топили влажной древесиной. В капониры стрелков мы могли попасть только через узкие отверстия ползком. Брезент заменял здесь дверь. Днем мы занимались чисткой оружия и шанцевого инструмента, а ночью дежурили по два или три часа, пристально наблюдая за нейтральной полосой, по которой могла проползти разведывательная группа противника. Наблюдатели постоянно ожидали, что их настигнет пуля или же прямое попадание гранаты размажет по брустверу мозги. Кишки, лоскуты кожи и кровь вмерзали затем в глину. Останки убитого отскребали и закапывали. Однако зачастую тот или другой солдат находил непогребенные фрагменты тела своего приятеля и не мог узнать его.

Ночью мы засыпали тревожным сном. Караульные постоянно чередовались, особенно внимательно следовало дежурить на рассвете, так как опасность нападения в это время возрастала. Мы охраняли окопы по одному или же выходили на караул группой. В темноте было трудно что-либо заметить, мы видели только тени или лица лежащих рядом солдат. Сигнальные ракеты вырывали нас из мрака и погружали на несколько. секунд в свой яркий белый, золотистый и зеленоватый свет. Эти бенгальские огни взлетали над неподвижным ландшафтом, на опушке леса и бруствере окопов теряли свою силу и отбрасывали нас назад во тьму ночи. Туман парил над желтовато-коричневой травой. Каждый куст, каждый качающийся на ветру стебелек казались угрожающими фигурами приближающегося врага.

После полуночи поднимающаяся на горизонте луна росла и выплывала из тумана красная и круглая, как будто кровь лилась из-за холмов. Ночь освещалась мертвенным светом, словно открывалась таинственная сцена, на которой духи начнут играть свой спектакль. На небе появлялись и парили легкие серебристые облака.

Ночами сверкали звезды. Орион и Вега, Рыба, Близнецы и сверкающая лента Млечного Пути спокойно вращались вокруг Полярной звезды. Им была безразлична и война и мир на Земле. Но трассирующие снаряды постоянно пересекали небесное пространство. Красота звездного неба нас не касалась. Нас уже приговорили к смерти. Смертельно уставшие, замерзшие, бессильные солдаты с трудом выходили на посты. Пулеметы долбили коротко и сухо, взрывались гранаты, и только это имело смысл в нашей жизни.

Наступило полнолуние, ночи на русском севере стали светлыми. Нейтральная полоса лежала в белом тумане и слегка просматривалась. Вскоре и ночь стала для нас магическим днем. Мы видели теперь землю далеко, вплоть до русских окопов. Туман поднимался, ночной холод охватывал наши тела, и Морфей, божество сна, заставлял дремать, прислонившись к стенке окопа.

Утренний сумрак встречала тишина. Рассвет воспринимался как освобождение от страшной действительности. Красота этих часов была нам особенно дорога после беспокойной ночи, полной страха и тягостного труда. Бесконечные переживания в условиях постоянной опасности выматывали из нас всю душу. Жажда жизни заставляла преодолевать и тяжкие испытания, и горестные мысли. Воодушевление не оставляло нас даже в самые тяжелые часы. Среди постоянной угрозы смерти мы знали: пока еще живы!

Солнце опускалось, принимая апокалипсические краски. Каждая такая картина стала для нас ценностью, так как она лежала между днями, проведенными на фронте, и возвращением домой. Ночь проходила, и с утренним сумраком начинался новый день, а затем и следующая ночь, приближая нас к чудесному прекращению авантюрного приключения.

Ночью мы вполне могли заблудиться, выходя из бункера на разведку. Выпрыгивали из затопленных окопов, бежали к нейтральной полосе в стремлении как можно скорее добраться до русской колючей проволоки. Благополучно возвратившись к себе, мы потом оценивали нашу вылазку с юмором как замечательно смелое предприятие.

Ночные заморозки усиливались, земля промерзала, иногда мы чувствовали, что снег вот-вот начнет падать в наши окопы. Осень заканчивалась. Начиналась зимняя война в России.

Мы вытащили нашу противотанковую пушку через бруствер. Пересекли нейтральную полосу, перетащили ее через воронки от снарядов. На другой день с удивлением обнаружили лошадь. Теперь она тащила пушку, и наше положение стало менее опасным. Жизнь продолжалась, однако смерть ежедневно поджидала нас.


Заснеженные дали.

Наш бункер был построен невдалеке от лесной опушки в воронке из-под бомбы. Низкие кусты скрывали траншеи, которые шли в обе стороны от бункера. Вокруг лежала голая степь. Ночью мы стояли в карауле, выкапывая для себя окопчики саперными лопатами при свете ущербленной луны. Фейерверк сигнальных ракет рассыпался где-то вдали, и мы радовались, что живем в относительной безопасности. Наш оборонительный порыв перешел в усталое выжидание.

Мы были удовлетворены тем, что в бункере было тепло, имелся стол и скамьи и предоставлялись возможности для нормального сна. Мы больше не нуждались в еде. Попивая бренди с горячим чаем, лимоном и тостами, удовольствовались этой маленькой радостью жизни.

На фронте было беспокойно. Ночью, раздавались выстрелы, что-то трещало, сверкало и рвалось в окопах, вызывая у нас серьезные опасения. Но скоро снова восстановилось спокойствие. Стояли ясные дни, солнце светило так ярко, как могло быть только во время русской зимы с ее морозным климатом. Мы находили еще крохотные синие звездочки замерзших маргариток и увядшую траву. Земля пока дышала свежестью. Мы сидели у печки. Дрова потрескивали, танцевали сполохи пламени, ветер пел в трубе, а снаружи сверкали звезды.

После полуночи тьма опускалась на землю. Небо затягивали плотные облака, задувал сильный ветер, потом шел снег, покрывая желтую траву на равнине. Снежинки кружились в воздухе над рощей, оставляя белые пятна и ленты в низине, медленно покрывая почву белой простыней. Желто-серое небо нависало над землей. Раскрыв глаза, мы наблюдали за этой картиной преображения природы. За все время, что мы стояли в карауле, душу не обременяли никакие заботы.

Зима долгое время оставалась еще довольно мягкой. Нас на этот раз против ожидания снабдили шерстяными вещами и утепленными ватой шинелями. Доставили даже валенки, и солдатская жизнь стала намного легче.

Светло-синее небо, сверкающий снег на ветвях деревьев и на траве, блестящий в утреннем свете иней, спокойствие на фронте — таким мы любили этот мир.

Моим приятелям, занимавшим позиции у Олинина,[31] где проходило мощное наступление русских, пришлось несладко. Они замерзали, страдали от обморожений, ночуя в заснеженных избах без печек, болели, терпели крайнюю нужду, почти умирая с голоду. Оставшиеся в живых, как привидения, сбивались в кучку, стараясь обогреться. Я дежурил в бункере, не расставаясь с пистолетом, чтобы эти солдаты держали помещение в порядке и придерживались устава.

Так я командовал во время второй зимней кампании.[32] Кроме этого, колол дрова, топил печку, варил кофе, писал и пел сам с собой. Только во время еды общался еще с одним солдатом.

В свете масляного светильника или свечи я сидел за столом, слушал шелест и треск догорающих дров в печи и наблюдал за танцем языков пламени, грезил и убивал время. Мой товарищ, такой же одинокий мужчина, как и я, иногда подходил ко мне. Мы вспоминали свою мирную жизнь, военные переезды и наши планы, смотрели на падающий снег и в погожие дни выходили из окопа, вдыхая морозный воздух покрытого льдом мира.

Все, что казалось таким важным снаружи, тонуло в мертвой тишине. Только душа была переполнена изобилием картин и мечтаний. Я истощил все запасы своих прошлых воспоминаний. Ничего не осталось. Теперь лишь снегопад, танец огня в печи и лунный свет занимали мое воображение. Таким образом, я жил одиноко, как отшельник, далекий от войны и гремящего вокруг меня мира.

Сумерки. Я надевал камуфляжную форму, брал котелок и походную флягу, поднимал плащ-палатку у входа и выходил наружу.

Метель неистовствовала на равнине, я с трудом вдыхал морозный воздух заиндевевшими губами.

Покрывало танцующих, шатающихся и кружащихся хлопьев снега окутывало меня, штормовой ветер резал, как бритва, лицо. Я не видел неба, его закрывало белое покрывало с сероватым оттенком. Снежный покров беспрерывно рос под моими ногами. Я мог идти только маленькими шажками и с трудом замечал перед собой дерево или кустарник. Двигаясь против бушующей метели, я пытался определить приблизительное направление к кухне. С воем и свистом метель неслась над землей.

Я шел долго, с трудом переставляя ноги, весь в поту, но так и не видел походной кухни. Наконец я вышел на какую-то тропинку, но она была мне не знакома. Здесь я никогда не был. Я понял, что заблудился, тем более что сумерки погружали всю эту белую пустошь в голубовато-серую и чернильную тьму. Мне надо было срочно выходить на дорогу, чтобы не опоздать к раздаче пищи, и тут я внезапно увидел деревья, совсем рядом со мной показалась низкая роща. Это не была роща сказок, как мы ее называли, и ни лесная поляна, которые я хорошо знал. Теперь мне следовало бежать между оврагами, чтобы снова вернуться к нейтральной полосе.

Я испугался. Моя прогулка оказалась совсем небезопасной. Снег быстро стер мои следы, все вокруг расплывалось в какой-то серой дымке. Я больше не знал, куда идти. В ушах звенело.

Все же мне удалось найти дорогу, и я пошел по ней. Но никакой колеи или санного следа на ней не было. Опять показался какой-то лес, а поблизости затарахтели русские пулеметы. Пули засвистели рядом со мной. Я бросился на землю и снял пистолет с предохранителя. Стрельба прекратилась. Я отполз назад, поднялся и пошел по дороге в обратном направлении, натолкнувшись на подбитый бронетранспортер. Потом увидел еще несколько таких машин. Но нигде не было видно даже следов сожженных деревень: ни Табакова, ни Пондарева. Все мои поиски не приводили ни к чему. Я бежал по кругу, останавливался, с трудом переводя дыхание, беспомощно, замирая от страха перед ночью и неизвестностью, двигался дальше. Метель не ослабевала.

Я понял, что дальнейшие мои поиски бессмысленны, залез в разбитый бронетранспортер, закурил сигарету и решил ожидать конца метели или рассвета. Какое-то безразличие охватило меня, и я заснул. Проснувшись после полуночи, вышел наружу и стоял, дрожа от холода и покачираясь. Снег покрыл все вокруг. Но тут я обнаружил телефонный провод и пошел по линии. Так дошел до оврагов и быстро вышел на дорогу, ведущую в наш бункер. Таким образом, мне удалось избежать опасности. Я разжег костер, вытащил из кармана кусок черствого хлеба, пожевал и улегся спать. Проходили часы, но я так и не смог заснуть. Завывание метели все еще раздавалось в моих ушах, и я был рад начавшемуся новому дню.

Я проснулся весь заметенный снегом. Раннее утро едва осветило землю. Целый сугроб снега похоронил меня под собой, и только друзья сумели найти меня ранним утром и откопать. Мирная сказочная роща оказалась совсем рядом, кругом возвышались знакомые холмы, одетые в белые одежды, зеленые ели, покрытые снегом, наш бункер и окопы. Никаких следов не было на девственном снегу. И все же демоны этого ландшафта посетили меня, наполнили душу ледяным молчанием и фатализмом, который позволил мне выжить, как выживает зимой трава и кусты. Но, вероятно, они относились снисходительно к участи людей, чтобы они могли вынести нечеловеческие муки. Я продолжал свою жизнь отшельника. Ночью, когда не спал, прислушивался к скрипу снега от чьих-то шагов. Услышав русскую речь, вставал и брал винтовку на изготовку. Однако разведчики проходили мимо, не обращая внимания на заснеженную плащ-палатку, закрывавшую вход.

С утра я выходил наружу, на белые поля.


Роща сказок.

В роще сказок постепенно возник целый подземный город. Возводился один бункер за другим, и они тянулись вдоль дороги сплошной линией. Я шел мимо, вплоть до последнего бункера, к своим минометчикам по безопасной стороне, следя, чтобы меня не подстрелил какой-нибудь разведчик, входивший в поисковую группу русских.

Мы жили в довольно сносных условиях. Было достаточно места, бункер обогревался, еды хватало, лишь изредка приходилось нести службу, и на сон времени хватало.

Здесь для меня наступило время адвента, подготовки к моей дальнейшей жизни. Постоянно находясь в пути, я ожидал теперь перемен в моей судьбе. Ужас от страшных событий, которые мне приходилось пережить, чередовался с озорством и капризами. Я испытывал большую уверенность в себе и спокойно вспоминал об адвенте прошлого года…

Русские сосредотачивали против нас свои войска, и нам было приказано проявлять максимальное внимание. Начиналась оттепель. Снег таял и стекал вниз по брустверам окопов, земля размокала, снежная вода проникала в ботинки и валенки. Было холодно. Деревья, сбросившие с себя снег, уныло смотрелись на фоне серых дней, а на глади ручьев в долине начался ледоход.

Русские со дня на день должны были начать запланированную атаку, и мы в свою очередь готовились к ней.

Четыре дня и три ночи мы не спали, ложились, не раздеваясь, в тяжелых зимних шинелях. Печь топилась постоянно, и пот стекал с наших лбов, тогда как ноги замерзали от постоянного сквозняка. Холод проникал во все щели. С плащ-палаток в бункере постоянно капало. Не помогал даже брезент, который мы натягивали. Все, чего мы касались, было влажное, грязь покрывала наши шинели и брюки. Постели на скамьях были мокрыми и грязными. Хлеб плесневел.

Мы пребывали в полной готовности. Но оружие замерзало. На обуви застывала ледяная корка. Мы ждали и смерти, и панического бегства. Было уже безразлично, настигнет ли нас русская пуля или собственный заградительный огонь, который, как мы знали, открывали специальные отряды по бегущим с позиции солдатам. А возможно, и предполагали, что можем погибнуть от истощения, замерзая в бесконечные ночи в своих окопах. Достаточно было одного часа, чтобы мы потеряли чувствительность наших рук и ног. На второй час начиналась лихорадка, тело дрожало как при высокой температуре, на третий час сознание терялось, действительность уходила куда-то вдаль, потом внезапно мы снова окунались в сумрачную и тяжелую жизнь. Мы вскакивали, хлопали руками, стучали ногами и оглядывали все вокруг. Видели рядом с собой семерых смертельно бледных солдат, с выцветшими лицами от затхлого воздуха бункера, дыма и сажи, с взлохмаченными волосами и пустыми глазами, замученных вшами.

В котелках гнили остатки пищи. Мы считали часы, но время длилось убийственно медленно. Ожидание становилось пыткой. Это изматывало нас. Все потеряло свой смысл, и мы только думали, когда кончится бой. Раненые возвращались кое-как перевязанными, иногда с помощью простой бумаги. Убитых было все больше. Приходилось отступать. Мы были солдатами и пионерами нового времени, в которое уже больше не верили. Проходил день, и ночь опускалась на поле сражения. На снегу оставались только следы волков. Однако мы пытались найти какие-то отдушины в нашей страшной жизни. Грезили о своей молодости, которой лишила нас война, расписывали радости прошлой жизни. Была однажды ночь, когда все много пили, танцевали и целовались, были еще и тысячи других ночей с не прекращавшейся музыкой, пьянством, смехом и размышлениями. Но эти ночи никогда не доставляли нам настоящей радости и не скрашивали нашего существования. Мы видели только снег. Его создал Бог, так же как и нас самих. Мы мечтали о родине, книгах, которые сжигали, находя их пропитанными ложью. Мы должны были уехать домой, в свои теплые дома, в которых запирают двери и куда уже больше никогда не вернется война. Но жизнь продолжалась для нас в окопах. На русских военных заводах уже приготовили для нас гранаты. А мы ставили на полях войны бесконечные березовые кресты, накрывая их вершины стальными шлемами. Теперь под ними лежали истлевшие тела людей, которых, как скотину, загнали на эти поля. Таков был смысл войны.

Итак, мы впали в отчаяние. Наш юмор стал желчным. Никогда не пытались мы открыто иронизировать по поводу нашей судьбы. Наше горе не имело никакого отношения к иронии. Мы только иногда говорили о наших бедствиях с ухмылкой на лице. Эта ухмылка скорее напоминала дьявольские гримасы.

Мы не могли больше сидеть в бункере и ждать развития событий. С наступлением сумерек спешили прогуляться по опушке рощи сказок. Падал свежий снег, и мы наблюдали, как струится речка в низине.

Перед нами открывался демонический ландшафт войны. Туман поднимался из оврага и становился все плотнее, покрывая ветки елей на высотках. Вдали на фоне серого с красным вечернего неба расстилалась равнина. Синеватые тени и желтые световые пятна играли на белом снегу. Ни одной живой души, ни одного зверя и птицы не было здесь. Только из бункеров поднимался белый дымок от сырой древесины и долго висел над замерзшей долиной, как будто бы какие-то кузнецы выковывали там пули для будущего сражения.

Мы медленно возвращались в рощу сказок.

Ночью падал снег. Он плотным слоем ложился на землю и ветви деревьев, которые охотно несли его нежный груз. Роща постепенно выплывала в раннем свете из тумана.

Внезапно в тишину природы вступила грозная симфония войны. Мы услышали выстрелы русской артиллерии. Эхо на холмах отозвалось во вражеских окопах. Снаряды разрывались далеко в глубоком тылу. Эхо долго продолжало греметь и звучало, словно хором запели духи лесов и полей. Затем первые артиллерийские гранаты затрещали в роще. Звук их разрывов был глухим и грозным. Огонь артиллерии сопровождали разрывы снарядов танковых орудий и противотанковых пушек. К ним добавились характерные звуки минометных выстрелов и треск пулеметов, раскинувших смертельную сеть своих патронов. Русская артиллерия время от времени запускала осветительные ракеты, которые освещали поле боя, разрываясь с таким шумом, словно кто-то бил в барабан. Это был какой-то ураган звуков: стоны, свист, рев, визг. И все тонуло в непрерывных ударах грома. Больше уже было невозможно отличить один звук от другого. Русские начали мощную артподготовку.

Мы сидели в бункере, держа оружие наготове. Только бревна этого убежища да земляные брустверы окопов защищали нас. Однако это все-таки позволяло нам чувствовать себя в относительной безопасности. Хуже было тяжелое ожидание. Атаки не казались такими страшными, как этот ад огненного вала.

Бункер ходил ходуном. Но мы спокойно смотрели на бушевавший снаружи огонь, взлетавшие в воздух земляные глыбы и дым. Черная пыль поднималась, а затем круто обрушивалась на землю. Дождь осколков и замерзшей глины сыпался перед самым входом в бункер.

Серовато-коричневые, черные и светло-серые клубы дыма не давали дышать и щипали глаза.

Так же внезапно, как начался этот артналет, он и кончился. Разрывы снарядов снова сместились в глубокий тыл. Телефонные провода были разорваны на куски, мы не могли получить никаких сведений о происходящем, но хорошо знали: русские атаковали окопы, находящиеся перед нами. Мы поспешили к миномету и подготовили пулеметы к бою. Теперь уже было видно, как одетые в белые маскировочные халаты русские солдаты отдельными группами и рядами атакуют наши позиции. Мы наблюдали, как они падают под нашим огнем, останавливаются и отступают. Прошел час.

Вторая волна наступающих также была встречена огнем немецких пулеметов, гранатометами и минометами. Заметно стемнело, но были хорошо видны трупы немецких и русских солдат, лежащие перед нашими позициями. Санитары вынесли в окопы наших убитых, а раненых отнесли к врачам в полевой госпиталь. Наступила зловещая тишина. Лишь время от времени раздавались одиночные выстрелы.

Роща сказок резко изменилась. Снег больше не был белым: воронки от снарядов покрыли землю, и оттуда поднималась черная пыль. Почва в наступающей темноте призрачно сверкала от осколков снарядов. Роща была вся вскопана. Деревья были вырваны с корнями, и могучие стволы упали на землю, воронки соседствовали друг с другом, снаряды срезали замерзшие ветви со стволов. Разорваны на куски сучья, кора смешалась с осколками гранат. От елей остались одни стволы, лишенные иголок. Красота и жизнь рощи стали жертвами войны так же, как раненые и мертвые, лежащие вокруг.

Однако мы, оставшиеся в живых, выбирали опасность, которая была предпочтительнее убийственного ожидания. В сражениях жизнь проявлялась в диком желании существования. Война вела нас в сказочное состояние, когда странная тоска о схватке с противником проявлялась как в ожидании, так и в действии. В нас пробуждалось нечто первобытное. Инстинкт заменял чувство и превращался в трансцендентную актуальность.

Однако теперь мы, промерзшие до костей, возвращались в наш бункер.

Ночью оружие снова заговорило. Диалог пулеметов передавался от одного окопа в другой. Мы слушали его, неся караульную службу. Ночной туман покрывал белый снег, а сигнальные ракеты сгорали высоко, не доходя до земли, и придавали неподвижным деревьям человеческие черты. Немецкий пулемет быстрыми, короткими очередями стрелял по противнику, внушая нам некоторое спокойствие. Русские пулеметы отвечали после короткой паузы, вмешиваясь своими очередями в стрельбу нашего оружия. От холмов непрерывно раздавалось эхо.

Концерт оркестра оружейной техники был приведен в действие и завершился многочисленными жертвами. На войне правил металл. Трава и лес должны были страдать так же, как и люди.

На следующий день началась атака. Раздались воинственные крики. Артиллерия вела беспорядочный огонь. Заговорили пушки бронетранспортеров и минометы. Последняя атака русских потерпела неудачу перед проволочными заграждениями. Но вечером все повторилось.

Мы посчитали упавших перед нашими окопами немецких раненых и мертвых, после того как их подобрали санитары. Голые статистические факты мало что говорили о жуткой трагедии этих потерь.

Прямое попадание снаряда поразило один из наших отрядов. Мы собирали конечности в кровавом снегу, выкапывали из него человеческое мясо и кости, очищая землю от мозгов. Останки заворачивали в брезент и хоронили в Табаково, словно сражение военной техники делало нас бездушными машинами.

Но и мертвые не находили покоя. Как и в летнюю пору, они часто неделями тлели в поле ржи, пока их не находили могильщики, которые извлекали из земли останки героев и хоронили их на кладбище. А из могил в Табаково трупы вновь извлекали и хоронили их на родине, где они уже покоились в мире и где мертвым доставалась слава.

После боя нам наконец удалось лечь спать. Но многие из нас, и я в том числе, были настолько истощены и обессилены, что им не удавалось заснуть. Как только я начинал дремать, что-то рвалось у меня внутри, а тишина вызывала тяжелые воспоминания. Мы стояли на мосту между жизнью и смертью.

Снова и снова я вспоминал те минуты, когда лежал в воронке от бомбы, а орудийный огонь вспахивал ее края и засыпал меня снегом и землей, до тех пор, пока я не потерял сознание. Мои друзья откопали меня и отнесли в бункер, посчитав мертвым. И когда я очнулся, то решили, что я вернулся из потустороннего мира.

Так мы и жили, соседствуя со смертью. Но не гибель пугала нас, а ее ожидание. Неотвратимость смерти внушала нам ужас. Она не имела своего завершения и не оставляла нас в течение нескольких лет. Она управляла тайными стремлениями нашей души, пробуждала то ангелов, то злых духов. Она наполняла нас, выжимала по капле крови, но и позволяла смиряться с нуждой. Таким образом, это чувство росло внутри нас как здоровое дерево.

Оно то оставалось слабым, как тень, то приводило к отчаянию, то возбуждало необычайную жажду жизни, и возможность гибели падала как спелый плод.

Человек, побывавший в далеких краях, становился на якорь в подземном царстве, и постоянная готовность к смерти оказалась для него счастьем. Там смерть воспринималась как свет, идущий откуда-то из самого себя. Она не могла разрушить духовный мир.

Однако при ее приближении все существующее обновилось. Золото стало ненужным, а каждый кусок хлеба представлял огромную ценность. В книгах удавалось найти более глубокий смысл, романы завершались теперь иначе. Только нечто существенное имело смысл. Таким образом, смерть обновляла наши души, делала нас лучше, чем мы были раньше.

Однако березовые кресты продолжали заполнять зимние поля России.


Призрачная роща.

В песочных часах медленно перетекал песок, а каждая его песчинка покоилась в руках Бога. Но мы не чувствовали этого.

Мы встречали Новый год в роще сказок, пили бренди и вели беседы далеко за полночь. Снаружи раздавались выстрелы из всех видов оружия и в воздух летели огненные ракеты:[33] 1943! Затем следовала пьяная поездка на санях. Днем мы отсыпались. Но при взгляде на обглоданные деревья, переломанные кусты, которые уже были не в состоянии покрыться зеленью, на все эти обломки былой красоты нас охватывало такое чувство, как будто бы мы оказались в какой-то призрачной, нереальной жизни, которая управляла нами. Эту рощу действительно можно было назвать призрачной.

Впрочем, она светилась от вражеского огня. Снаряды не прекращали разрываться в наших окопах, и мы так же сгибались от них, как и деревья. Война лишила нас одеяний из иголок и листьев. Внутри все было порвано. Нам досталось так же, как и кустарнику после битвы. Мы не могли больше думать ни о чем: выстрел, попадание, черный снег, кровь и смерть. Черный снег стал для нас символом опустошения, которое война привнесла в наши молодые души. Только иней страшной опасности и свежий снег молчания заживляли эти раны, до тех пор пока мороз не ликвидировал последние остатки нашего существования и от нас не оставались даже тени нашей прежней жизни.

Мы хотели забыть прошлое, но и не умели его похоронить. И снова и снова копались в воспоминаниях, и все еще несли прошлое в своих мечтах.

Мороз постоянно крепчал, как будто ледяной ветер дул откуда-то со звезд. Бледная луна светила все ярче из-под облаков. Наши руки и ноги промерзли окончательно. Мы страдали от мании преследования и от ежедневного прощания с жизнью. Жили в ожидании смерти, учились ненавидеть время и проклинать войну. Однако внутри нас оставалось что-то такое, что позволяло, несмотря на все жертвы, не предаваться отчаянию и не уходить из своих окопов.

Обычно такое чувство возникало после боя. Мы пытались оценить все нами испытанное и придать ему определенный смысл и значение. Но правда жизни отрезвляла нас, и мы возвращались в реальный мир. Умом мы это понимали и все же пытались бороться против этой жуткой реальности, однако не находили никаких причин для того, чтобы снова обманывать себя. Беспощадная война вторгалась в наши души и не позволяла предаваться иллюзиям.

Снег шел непрерывно. Ночью наступала тишина, как будто бы все происходившее днем было только сном. Если мы сохраняли еще в своих сердцах любовь к людям, то лишь благодаря вере в Бога. Тогда мы снова верили в лучший мир, который возникнет, и враг больше не появится с нейтральной полосы. Мы закрывали глаза, и перед нами вставали картины нашей родины, погружаясь, как пилигримы, в золотой блеск вновь открытой земли.

Солдатские мечты должны были быть связаны с прожитой жизнью. А мы прибыли на фронт с пустыми руками, словно раньше с нами ничего не происходило.

Мы о многом спрашивали себя и размышляли.

Мы не жили в какое-то особенное время, в котором происходили гигантские события. Как части бушевавшего урагана, мы проходили через потрясения и катастрофы, печалились о закате запада и о себе самих. Мы переживали общую трагедию: это был триумф техники, подавившей человека, и производство массового количества взрывчатых веществ, а также стали, что приводило к строительству многочисленных заводов и фабрик. Не приходилось отрицать чрезмерного напряжения с этой целью всех сил на планете. Однако не власть и не механизмы определяли успех на войне, а сила духа народа.

Однако иллюзия о том, что человек всего лишь послушный слуга власти и механизмов, оставалась. Этому способствовало поведение солдата на поле боя, уверенного, что смерть определена ему властью и законом. Мы, кто мужественно, а кто дрожа от страха, ни в чем не сомневаясь, шли в бой, хотя никто не делал этого добровольно. Иногда в порыве безумия какой-либо одиночка совершал героический подвиг, потеряв веру в жизнь.

Мы были солдатами, тупыми исполнителями чужой воли, прозябавшими в бункерах и окопах, потерявшими всякую надежду остаться живыми. Хвастались, проклинали всех и все, заботились друг о друге, терпели — уже не люди, а карикатуры на человека. Имелась только слабая надежда выдержать испытание, которое переживал человек на войне. И мы вынуждены просвещать общество, убеждая его в том, что борьба велась для того, чтобы все время горела свеча и было достаточно пищи, но вовсе не для души. Когда-то война рассматривалась как необходимость, как веление Бога, космическое событие, имевшее смысл для сокращения числа людей на земле, и в том числе одиночек. Но теперь мы смотрим по-другому. Война вовсе не нужна была ни богам, ни людям. И только ничего не понимающие личности сдвинули с мертвой точки лавину, которая поглотила все на земле. Никакая победа, никакой захват чужих земель не оправдывали смерти тысяч людей, голода, ранений, обморожений и осиротевших детей. Война оправдывала только саму себя.

В конце концов все это для нас стало ясным, и мы с отвращением вспоминали о героическом нигилизме, с которым воевали когда-то под Ярославом. Теперь мы могли осуждать свое нечеловеческое опьянение, любование процессом уничтожения и, не думая о собственной участи, прославление войны. Следовало изменить свои взгляды. Но мы не делали этого, мы тогда ошибались. Только впоследствии статистика и история открыли нам истину.

Какими же мы были сами?

Как зимняя одежда не раскрыла нам глаза, так и вся солдатская жизнь не давала возможности познать свою индивидуальность. Мы были унифицированы. Все одинаково немытые, небритые, завшивленные и больные, психически подавленные. Солдат становился не мыслящим человеком, а всего лишь вместилищем крови, внутренностей и костей. Наше товарищество возникало из зависимости друг от друга людей, собранных в одном замкнутом пространстве. Наш юмор стал состоять из злорадства. Это был юмор висельников, сатиров, наполненный собранием непристойностей, язвительностью, яростью и игрой со смертью. Солдаты, покрытые вшам, гноем и экскрементами, не пытались напрягать мозги. Они не утруждали себя ничем. Никто не считал нужным приводить в порядок замусоренный бункер. Наш образ жизни предполагал лишь выполнение приказов и постоянную заботу о самосохранении. Мы уже ни во что не верили. Вся наша философия состояла в том, чтобы как-то сносно обустроить свой быт. То, что мы были солдатами, служило оправданием наших преступлений и потери человеческого облика, служило основой существования в этом аду. Наши идеалы ограничивались табаком, едой, сном и французскими проститутками.

Это не зависело от нас, ничто не могло спасти нас от голода, мороза и лихорадки, поноса и обморожения. А тем более убийство мирных жителей в разрушенных деревнях и ограбление городов, которые не приводили покоренные народы ни к свободе, ни к миру. Последнее меньше всего зависело от отдельного человека. Нам разрешали беззаботно умирать.


Долина Фишера.

Долину Фишера беспрерывно продували метели. Мы покидали свою рощу и возвращались в окопы и бункеры долины Фишера, широкого ущелья, в которое лениво стекал ручей, образуя заснеженное болото. Узкие пещеры расходились по обе стороны ущелья. Свечей и дров там не было. Сюда посылали штрафников.

Снежная метель бушевала на равнине и на холмах, когда мы брели час за часом с санями, кряхтя и стеная, и в конце концов смертельно усталые повалились в снег, с трудом переводя дыхание. Ослабевшие, со слезами на глазах, мы долго лежали в снегу. Ледяные кристаллы сковывали наши лица. В полночь мы, наполовину ослепшие, приползли к цели.

Бросили наши плащ-палатки на скамьи нетопленого бункера и погрузились в смертельный сон. Прошел всего час, и поступил приказ, выгонявший нас снова в темную ночь. Мы должны были рыть траншею. Копали до рассвета. Как только показывалось дно траншеи, так снег сразу же засыпал ее, и приходилось копать снова и снова. Наши валенки отсырели и порвались, снег ложился на голые ноги и таял. Шатаясь от усталости, мы вернулись в бункер. И тут русские открыли стрельбу. А потом нам пришлось пилить и колоть дрова и топить бункер. Страшно хотелось спать.

Однако покой нам только снился. Через пару часов нас отправили подносить боеприпасы и инструмент. Сумерки уже опустились на землю. А нам пришлось тащить тяжелые ящики со снарядами и шанцевым инструментом. Мы теряли из вида тропинку, проваливались в водоемы долины Фишера, ползали по мерзлой земле в поисках пути к бункеру. Но когда нашли его, нас сразу же послали с пакетом на незнакомую нам территорию. Мы надели сухие ботинки и пошли, но заблудились во мраке ночи. Долго ходили по кругу, попали на минное поле и споткнулись на проволоке, приводящей мину в действие. Взрыв заставил нас броситься ничком на землю, и это нас спасло.

Позднее мы безуспешно искали наш бункер и в конце концов, даже не получив сухого пайка, были посланы на передовые позиции. Достигли их при свете сигнальных ракет и стояли там в скованных льдом ботинках и замерзших перчатках.

Семь часов мы находились на посту, а потом еще семь часов охраняли наш бункер, где не горела печь. Снега насыпалось там по колено, мы дрожали от холода, пока снова не вышли наружу. Стоя в окопе на застывших от холода ногах, мы не находили защиту даже за бруствером, метель колола лица ледяными иголками, хлопья снега налипали на лица и одежду.

Так прошла первая ночь. Утром мы получили завтрак и могли поспать четыре часа.

Всю неделю бушевала метель. Вновь выпавший снег замерзал на морозе. Теперь мы чередовались, выходя на пост. Три часа стояли снаружи, а дальнейшие пять часов работали лопатами, расчищая окопы, бункера и огневые позиции. В остальное время, шатаясь от усталости, насквозь промерзнув, прятались в траншеях, пытаясь сдержать бессильную ярость.

Снежная метель набирала силу. Когда следующей ночью мы вышли из бункера, то в черно-серой мгле не видели ни неба, ни земли. Только мрак. Мы постоянно теряли нужное направление и ощупью искали дорогу вдоль ущелья, ползали по земле, внезапно скатываясь в ручей. Тяжестью своих тел разбивали лед. Вода поднималась до колен, руки заиндевели. Мы начинали тонуть, но никто не слышал наших криков о помощи. С трудом удалось нащупать твердую почву. Шаг за шагом мы выбирались из ручья и лишь через час вышли к своим окопам.

Мы одолжили у друзей сухие носки и перчатки, и вышли на пост. Пришлось нести караул четыре раза по два часа. Стояли на высоком заснеженном бруствере. Метель шумела, бушевала и била в лицо со всех сторон. Хлопья снега проникали в каждую щель рваного камуфляжа и таяли там. Мы стояли мокрые до пят и не видели даже сигнальных ракет в вихре метели.

Мы искали на ощупь пути к бункеру, снимали застывшими пальцами замерзшие шинели и вешали плащ-палатки. Они висели на потолке и дымились. Даже горящая печь не помогала. Ветер разносил нападавший по колено снег и заметал его через щели плащ-палаток в бункер. Мы замерзали. Руки и ноги никогда не согревались. Но ко сну тянуло так, что засыпали, даже сидя на корточках.

Три раза по два часа мы ежедневно стояли в карауле, затем возвращались и шли сквозь метель к нашему бункеру. Потом два часа пилили дрова и разжигали печку сырыми щепками. Варили кофе, и только после всего этого нам разрешали идти спать. Но уже через пять часов начинались земляные работы в окопах.

Когда нас будили, мы чувствовали себя как слепые котята. Снежная метель залепляла глаза, и казалось, что их царапают битым стеклом. Веки опухали и краснели, глаза слезились, все вокруг расплывалось и казалось нереальным. Нам приходилось постоянно бодрствовать. Мы писали письма домой, но не могли различить строки, ложившиеся на бумагу. Только мысль о матерях и будущем мире удерживала нас от самоубийства. Мы проклинали Бога, разочаровавшись в нем и уже не ожидая конца всему этому ужасу.

На следующее утро после вахты я встал довольно спокойным. При ярком солнечном свете выполз из бункера и встал во весь рост. Тут мимо меня просвистела пуля, а за ней следующая, которая мимо уже не прошла.

Она послужила для меня избавлением.[34]


ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ.

Я заполз назад в бункер и перевязал рану. Пуля застряла в правом бедре, нога кровоточила, но особенно не болела. Мысль навсегда покинуть долину Фишера позволяла мне не поддаваться панике и спокойно выносить легкую травму.

Солнце ярко освещало покрытую инеем снежную равнину. Я должен был дождаться сумерек и только потом мог идти к врачу. Счастливый, в предчувствии скорого освобождения, сидел я на скамье. Мои глаза видели хорошо, и я сочинял радостное послание домой и всем своим друзьям. Затем уложил в рюкзак письменные принадлежности, мыло, полотенце и книги. Ничего другого у меня не было.

Опираясь на плечо приятеля, я отправился в синем вечернем свете в походный лазарет, получил первую помощь и стал ждать сани, которые должны были отвезти меня в Шаритоново на дивизионный медицинский пункт. В это время по радио передавали симфонии Моцарта.

Санитар понес меня, как ребенка, к саням. Лошади бежали рысью в звездную ночь. Сигнальные ракеты поднимались в воздух и рассыпались в дальних лесах. Снег хрустел под полозьями саней. Я возвращался домой! Мои не укутанные ноги застывали на морозе, рана начала болеть, но я не обращал внимания ни на боль, ни на холод. Я возвращался домой!

В Шаритоново врач прочистил рану, остановил кровотечение, наложив шину, и сделал перевязку. Он снял мои ботинки и стал массировать ноги. Боль отступала. Кровь снова устремилась к конечностям, я радостно погрузился в мир мечтаний и с облегчением заснул.

Утром прогретые сани отвезли меня в Атиново. Я прошел дезинфекцию, после чего меня положили на носилки и отнесли в барак, где оставили для лечения. Мне дали сигареты и коньяку. Я с наслаждением выпил и снова улегся спать.

Проснулся рано. Меня уже ждал транспорт, на котором меня отправили в Папино, а затем погрузили на санитарный поезд, который шел в Вязьму.[35] Далее уже на пассажирском поезде, как сидячего больного, меня повезли на запад, через Смоленск и Витебск в госпиталь Дунайского замка, где мне извлекли пулю и приветливый врач выдал документ, позволивший продолжать путь на родину. Он сделал это больше потому, что его растрогал мой измученный вид, а не из-за легкого ранения.

Я возвращался домой!

Следующим вечером поезд уже подошел к Вирбаллену.[36] Нас выгружали при непрекращающемся дожде, однако он был для меня чудом после многомесячного пребывания на снегу и льду. Я отдал на хранение мой незначительный багаж и форменную одежду на дезинфекцию. Санитары сняли с меня повязку. Мы вымылись в бане, а затем вышли в предбанник, где стали ждать чистую одежду.

Я сидел в зале вместе с 200 голыми солдатами. У большинства из них тела, руки и ноги были обморожены, огнестрельные и осколочные раны выступали на коже наряду с язвами. Многие страдали от дизентерии. Два врача и две сестры накладывали повязки на этом сборище человеческого бедствия, вызванного войной. Целую неделю врачи работали вместо медицинских сестер и ежедневно чередовались, так как женские сердца даже с крепкими нервами не могли вынести этого гноящегося, гниющего, кровоточащего хаоса горя, разрушения и стонов. Я видел, как сходило мясо с отмороженных пальцев ног, падали в ведра ампутированные конечности, стекал гной из гниющих ран и язв. Видел искаженные от боли лица, когда лоскуты мертвой обожженной кожи отделяли от бескровных тел.

Солдат показывал старому врачу культю своей правой ноги. В ней еще остались тампоны, с которыми его несколько дней везли на санях в госпиталь. Врач брал в руки пинцет, а солдат поворачивал лицо в сторону. Ужас проступал у него в глазах. Во время операции он стонал и выл, как беззащитное животное. Руки врача дрожали, пот лился с его лица и выступал на лбу. Напрасно пытался он успокоить раненого. Молодая медсестра гладила солдата по волосам и сушила салфеткой пот на его смертельно бледном лице. Солдат медленно скатывался на пол, потеряв сознание. Его бессилие казалось нам всем подарком милостивой судьбы. Я искал забвения в сигарете. Врач быстро перевязал раненого и вышел.

Кто, видя все это, решился бы сказать хоть одно слово в защиту войны, был бы уже не человеком, а больше чем преступником.

С наслаждением вдыхал я прохладу и тишину ночи, когда, опираясь на палку, шел обратно в барак, где мне предстояло ожидать отправки на родину.

Поезд шел через Дрезден в Тюрингию, где меня поместили в военный госпиталь Оберхоф.[37]

Здесь уже была моя родина. Горы с елями покрывал последний снег, по долинам стремились весенние ручьи, ярко окрашенные домики и гладкие улицы были хорошо видны из окон моей комнаты, где я лежал с приятными соседками.

Но тут разболелась моя рана. Виной всему была долгая поездка. Нога опухала. С высокой температурой я уже на следующий день после приезда не вставал с кровати. Пожилая сестра заботилась обо мне. Я читал фантастику в каком-то полусне и не мог понять ее смысла. Все время всплывали воспоминания о белом аде долины Фишера, призрачной роще, о прошлых приключениях в России, о мертвых и раненых. Предавался мечтам о детстве, о женщинах, о вечерах танца. Температура отступила, но я был еще слаб.

Я читал, писал и спал.

Но так и не мог вернуться к действительности, покой не приходил ко мне. Словно разбушевавшиеся фурии, преследовали меня воспоминания. Вновь и вновь испытывал я страх от ужасов этой зимней войны. Снова слышал разрывы снарядов и крики раненых, видел, как солдаты атакуют врага и умирают на поле боя. Наблюдал за собой, как за каким-то чужаком на краю нейтральной полосы.

Я предвидел уже в своей молодости, что война будет страшной и опустошительной, и знал, что мне придется участвовать в этом шабаше ведьм и осуждать себя в мыслях и воспоминаниях, чувствовал, что меня оставят и Бог, и мои ангелы в ледяной вселенной под сверкающими звездами.

Мои размышления все время вращались вокруг войны. Я переживал весь ее ужас даже дома. Перед глазами стояли солдаты: веселые, мрачные, безучастные, неспособные как к сочувствию, так и к радости жизни. Мой духовный мир деградировал, по-прежнему я видел около себя танцующую смерть. Вел лишь видимое существование в какой-то страшной маске. К этому привела меня война.

Я молча проводил свои дни.

Вставал, медленно гулял по раннему весеннему лесу или в горах, но не мог найти никакого покоя. Такими же были мои бессонные ночи. Я искал забвения и в конце концов находил его в морфии. Впадал в свинцовый сон, а с пробуждением снова наступали воспоминания, и мир казался пустым и страшным.

Только благодаря новым впечатлениям и встречам я начал постепенно выздоравливать и задумываться о своем будущем.

Ясно осознал, что демобилизован и вернулся домой.

Я читал, но ни одна книга не доставляла мне удовлетворения. Я писал, но слова и мысли путались, оставались бесцветными и не отвечали моим желаниям. Я слушал реквием Иоганна Брамса, но перед глазами стояло человеческое мясо. Трава и цветы в траве, казалось, навсегда засохли, и музыка только усиливала мою скорбь.

Однако я учился забывать войну и искал пути к надежде. Отправился путешествовать, направившись на Боденское озеро, и там прошлое начало уходить. Его заменила случайная любовь. Началась новая жизнь и новые приключения. Это был зов лучшего, более прекрасного мира, который возвращал все хорошее, что скрывалось во мне. И я мог спокойно попрощаться с прошлым. В конце концов, это должно было случиться. Жизнь продолжалась.[38]


ПУТЕШЕСТВИЕ В РОССИЮ II.

Летняя поездка.

Итак, жизнь продолжалась. Мое возвращение домой вылилось в погоню за приключениями. Теперь я видел смысл моей жизни лишь в праздниках, любовных интрижках и путешествиях. Это давало мне возможность забыть войну или по крайней мере скрыть ее за тонким покровом.

Но это в конце концов привело меня к мысли отправиться добровольно на фронт.

Я хотел вступить в спор с самим собой и выжечь огонь огнем, войну войной. Мною овладела какая-то жажда вновь пережить все страдания, тяжелый труд и дождаться мира. Меня уже не удовлетворяла жизнь, которую я вел. Я шел навстречу своей участи к своим страданиям. Ни на что не надеялся. Бросал в пропасть свою веру, свою душу, свою любовь.

В России я должен был снова обрести себя, там должна быть закончена моя дорога в процессе моего становления или гибели. Таким образом, я пытался обрести свою подлинную свободу даже в солдатском мундире, возродиться как феникс из пепла. Пусть этот тяжелый жребий вновь падет на меня, и я не собирался от него убегать.

Никаким героическим нигилизмом, никакой особой необходимостью не было вызвано мое решение, да и вера в Бога не давила на меня. Это был, пожалуй, сплошной авантюризм и жажда приключений.

Я ожидал отъезда, предаваясь иллюзиям. И написал в альбоме своей возлюбленной: «Я подвел заключительную черту в моей жизни». Наша компания праздновала, сидя за столом. Это была моя последняя ночь дома, и я уже почуял дымок будущего большого приключения.

Гром гремел за окном. С грозы началась моя поездка. Разрушенные города родины оставались позади. Места, где проходила моя молодость. Веяние времени. С вином и шампанским мы отмечали мой отъезд, и в полночь я, пьяный, уже выезжал из родного города, из своего дома, пожертвовав свое безоблачное существование на благо войне.

Я бросился навстречу своей участи и своей судьбе, но в тайне надеялся на возвращение домой. Что бы там ни было, но я хотел жить, дух времени и не уходящая тоска требовали этого. Впрочем, я не боялся бы и смерти, если, конечно, звезды этого захотят.

Поезд медленно катился на восток. Лодзь, Варшава, Орша, Смоленск. Я пил день и ночь, коньяк, водку, джин и редко, не более чем на один час, оставался трезвым. Временами меня охватывал ужас перед наступающими испытаниями, и мысли о войне снова и снова приходили в голову. Я был весь в колебаниях и противоречиях. Надо ли было ехать? Но теперь, когда все было решено, не следовало предаваться сомнениям.

Война входила в компетенцию Бога. Только обращение к нему еще имело какой-то смысл. Однако я повсюду чувствовал уже запах тления, границы разумного расплывались, и оставалась только неизвестность. Я не понимал себя самого. Война была для меня одним из безумных средств к возвращению домой, продиктованному моей совестью. Я нес в себе вину и в то же время вовсе не видел необходимости в своей гибели. Я жаждал покаяния, и моя жизнь уже стала необходима мне. Но в сердце я не примирился с окружающим меня миром, и только в алкоголе душа моя находила забвение.

Таким образом, я воспринимал свой отъезд как комедию, хаос противоречий, ошибок, перемен во взглядах, словах и изображениях. Внезапно меня охватывала жажда приключений, которая бросала легкомысленного молодого человека в пропасть, но он брал всю ответственность на себя и считал, что сейчас уже поздно лить слезы.

Огромная русская равнина снова открывалась перед окнами вагона. Серое небо, луга, редкие деревья, дома, крытые соломой. Шел дождь. Сено и зерно гнило. Я пил шнапс и спал.

Вечером в Смоленске я услышал песни женщин. Они стояли между поездами, которые двигались одни на восток, другие на запад. Они пели грустные песни о своей поруганной стране и заброшенной земле, потеря которых не оправдывала никаких жертв.

Среди лунной ночи звучали пастушьи рога. Они раздавались откуда-то издали. От них веяло грустью и тоской по родине, и в то же время у этих звуков была какая-то романтика. Как привет из вражеской страны.

Вечером мы выгрузились в Ярцеве. Переночевали в амбаре, а потом целый день отдыхали в Филиппове. Там я снова наблюдал за пением и танцами девушек в вечернем свете под монотонную музыку балалайки. Девушки ходили по кругу среди молодых юношей, потом поворачивали, шли в обратную сторону и снова пели сильными молодыми голосами. Они извивались в танце, затем безмолвно переходили на медленные движения, расходились и выходили из круга.

Белые косынки выделялись на фоне заходящего солнца. Танцы продолжились снова, когда взошла луна. Мы видели, как ее свет отражался на неподвижных лицах танцовщиц. Танец сопровождался меланхолическим звучанием балалайки. Мы тоже пели и смеялись вместе с этими людьми, и этот старинный хоровод заставлял нас забыть о фронте.

Я был счастлив. Посреди России чувствовал себя снова дома. Казалось, тут была моя родина, и только в ней, в ее печали и радости мог я существовать. Только здесь моя душа находила какой-то странный отзвук.

Гроза гремела, окрашивая облака в какой-то желтоватый свет. Радуга образовала мост между кустарником ольхи, пастбищем и лесными полянами. Я направился в Воротиново, деревню, руины которой виднелись из высокой травы и изобилия цветов. Там проходила линия фронта, представляющая для нас большую опасность. Окопы русских находились близко от наших, и ночью около них разрывались снаряды.

Сорняки и цветы так сильно выросли, что в них буквально скрылся наш бункер. Расположенный на позиции у реки Вопь, он был довольно большим, и отдельные снаряды, долетев до него, взрывались у самых стен.

Я никак не мог привыкнуть к этим разрывам, это был мой дом, и я в нем не был случайным гостем.[39] Ночами мы производили земляные работы в покрытом туманом поле при лунном свете и звездах, вплоть до наступления серых сумерек. Свет стремительно озарял поле. Рядом рвались снаряды, выстрелы из минометов вынуждали нас прятаться в укрытии, но опасность не пугала меня, а даже успокаивала, укрепляла мою душу. А дневник, который я вел, помогал мне, позволял абстрагироваться от де й ств ител ьн ости.

Теперь сдержанная красота реки Вопь определяла мою жизнь, а не война. Восход солнца, утренняя заря и проплывающие облака, сумерки и свет звезд составляли мой мир, в котором я был доволен и весел. Я не хотел видеть ничего вокруг и вел себя как турист и авантюрист среди этой войны. Я понимал, что все правители хотели моей гибели, что люди почти не принадлежали себе, а солдаты в окопах представляли собой скорее бездушные инструменты разрушения, фанатиков заката планеты. Здесь почти не было перерывов между битвами, одиночки вспоминали только о Боге, а противники разделяли общую участь, хотя многие мечтали о плене, чтобы не оказаться обреченным на смерть, оказавшись ранеными на нейтральной полосе. Здесь господствовала стихия, смерть и убийство, а целью борьбы было отнюдь не столкновение мировоззрений, так как каждый боролся только за свою жизнь, а отнюдь не за какие-то идеалы и стремления познать ее смысл. Здесь, в этом диком ужасе и в это безумное время я сумел существовать как турист между туманом на земле и звездами на небе.

Мы оставались у реки до конца жаркого июля, когда последовал приказ на марш. Так начались в этом году мои непредсказуемые поездки по России.


Борьба.

Мы отправились в путь в полночь. Звезды сияли над нейтральной полосой, прохлада струилась с окропленных росой лугов, туман прикрывал лес. Мы шагали спокойно навстречу наступающему дню и новым приключениям. У нас появилась какая-то вновь разбуженная воля к жизни. Бледный утренний свет выявлял контуры деревенских построек, зеленоватые и красноватые огни сверкали на кромке облаков, и глубокая тишина стояла в марширующих солдатских рядах.

Солнце начало палить вовсю. Мы спали, расстелив плащ-палатки на сухом лугу. Обожженная страна приняла коричневый оттенок от нескошенной травы. Скудный кустарник и желтая трава соседствовали с расплывающимися на горизонте холмами и лесами. Я предвидел начало жестокого разрушительного времени. И моя уверенность перешла в реальность в ближайшее время. Никогда смерть еще не подходила к нам так близко.

Мы шли в темную ночь. Солнечное пекло полудня пропитало нас потом. Но теперь мы уже мерзли среди моросящего дождя, от которого еще сильнее болели наши ноги. Грозы гремели над шоссе. Факелы молний освещали темноту, а сигнальные ракеты очерчивали наши позиции. В Вышгороде мы остановились на отдых. Дождь кончился, и мы отправились дальше. С наступлением серого утра несколько часов мы укрывались в финских палатках, а затем по песчаным дорогам и булыжным улицам вновь, шатаясь от усталости, пошли по направлению к городу Ярцево. Ливни чередовались с жарким солнцем: пот так и лил с наших лиц. Никто не думал о походном строе. Каждый шел как ему вздумается и как попало нес свою винтовку. Рваные сапоги дополняли наши грязные мундиры. Колючки, которые оставались на руках, после того как мы ломали для костра изгороди, рвали нам рукава и шапки. Солнце сожгло мое заострившееся лицо, волосы выгорели.

В Ярцеве нас погрузили в вагоны. Грузовики и орудия кое-как укрепили на платформах, а мы по тринадцать солдат с шестью лошадьми заполнили товарные вагоны.

Июльское солнце нагревало крышу. Жара, лошадиный пот, моча и грязь создавали в вагоне невыносимую атмосферу. Мы открыли двери, но зной и тяжелый запах аммиака как свинцовая петля сдавливал наши легкие. Сердце у всех усиленно билось, голова болела, некоторых солдат тошнило.

Ночью мы замерзали из-за сквозняка, который дул над полом. Весь день я сидел у двери, выдыхая свистящий воздух. Душный от пыли, зноя и сухого летнего пекла, он был все же благодатью по сравнению с той чумой, что царила в вагоне. Деревни и холмы, бесконечные нивы и леса, брянские болота пролетали мимо меня. Колосья пшеницы созревали, в прямых рядах стояли снопы. Влажность, гниль и испарения брянских болот из лесов с ветром заносило в вагон. Облака пыли стояли над дорогами, ручьи пересохли.

Я чувствовал какую-то странную близость с землей. Как вырастали деревья и распускались цветы, как поднималась трава и зерно наливалось к урожаю, так расцветала и моя жизнь в опьянении этого лета. Гниль проникала в жилы, по которым устремлялись мои соки, мох гнилых стволов служил пищей для молодого роста, так же как трупы кормили посевы. Чувство защищенности охватывало меня. Жизнь была вне опасности, Великая жизнь. Она не зависела от отдельного кустика или стебелька. Терпеливо цвела и жухла трава на протяжении разных сезонов. Весна, возрождающая природу, следовала за сном и смертью. Я не должен ни о чем беспокоиться: смерть — легкое и общее явление. Я свободный солдат, турист и авантюрист, существующий на нейтральной полосе. Свободен, так как неподвластен смерти, так же как неподвластны ей ягоды рябины, расцветающий цветок, плоды и семена.

В Березовке мы выгружались.

Раскаленное солнце высушило землю. Жажда снова мучила нас на марше. Вода ручьев и прудов была тепловата и едва охлаждала наши тела. Мы пили необдуманно, но, по счастью, никто не заболел.

Мы шагали по отливающей золотом земле. В деревнях нам попадались девушки и женщины в пестрой одежде, косынках и юбках ярко-красного цвета, красивая вышивка украшала белые фартуки, облегающие тяжелые груди и широкие бедра. У них были угловатые скулы, которые выделялись на лицах с раскосыми глазами. Черные волосы падали на низкие лбы. Мужчин было немного, в большинстве случаев старики, одетые в живописные лохмотья. Седые волосы и бороды обрамляли обветренные лица.

Мы обменивали соль и хлеб на молоко, жадно пили его, как больные лихорадкой, считали дни короткого отдыха и смывали пот в колодезной воде.

В следующих деревнях, где мы останавливались, были все те же разрушенные снарядами дома и разоренные улицы. Вдали, от горизонта поднимались облака дыма и был слышен гром бушевавшей битвы. Там шли бои за Орел.

Испуганные старухи и дети кричали из окон, завидев наши орудия. Они боялись, что мы снова принесем войну к их избам. Мы покупали их дружбу и доверие горстью соли. Они предупреждали нас о внезапном вторжении Красной Армии, рассказывали о немецких контратаках и провожали со слезами на глазах. А мы продолжали свой марш.

Опустошенные сады, растоптанные поля лежали на нашем пути. Лес принимал нас, и мы с благодарностью пользовались его скудной тенью, влажным воздухом под дубами и буками и солнечными лучами, пробивавшимися сквозь ветви. На отдыхе я собирал ягоды малины в кустарнике, находил лишайники, который видел когда-то в море, рвал цветы, складывал их в мою пилотку и вешал стебли на приклад винтовки.

Перед нами, в синеве пасмурного леса лежали оставленные русскими окопы.

Лугами и болотистыми полянами мы выходили к шоссе и шли вдоль него, бросаясь на землю при разрывах снарядов. В деревушке между живыми изгородями, поваленными деревьями и сожженными избами сооружали бункеры. В одной из деревень мне встретилась прекрасная девушка. На ломаном немецком языке она рассказывала о смерти ее братьев и сестры во время вчерашнего боя.

Я поцеловал ее и поспешил за своими товарищами.

Солнце опускалось, когда мы в полумраке подошли к большой деревне, которая раскинулась вокруг разрушенной церкви из красных кирпичей. Длинные ряды домов тянулись от холма к болотистой долине. Ручьи протекали около пастбищ. Эта деревня называлась Милеево, цель нашего марша. Здесь только что была отражена атака русских. Мы должны были взять следующие деревни, объединить части, занимавшие позиции на юге и севере, и удерживать захваченные рубежи.

Уставшие после марша, мы завалились спать, выставив только небольшое охранение. Мы не знали, что русские только этой ночью ушли с другого края деревни.

С утра начались боевые действия.

Наши подразделения продвигались вперед к маленькой деревне Панов, расположенной на востоке от Милеево. Рано утром начался бой без предварительной подготовки с огня тяжелой артиллерии.[40] Мы защищали наши фланги, продвигаясь вместе со своими противотанковыми орудиями.

Редкий огонь русской артиллерии накрывал деревню и предполье. Мы спрятались за домами. Шел редкий дождь, я играл с котенком, слушал дальние залпы орудий и стрекот пулеметов до тех пор, пока не поступил приказ к наступлению.

Чтобы не подвергать лошадей опасности, мы тащили орудие и четыре ящика снарядов на руках. Незаметно подошли к поляне и пересекли ручей. Вода налилась в наши сапоги. Дальше пришлось поднимать орудие в гору на руках.

Мы не успели преодолеть еще и половины холма, как на нас обрушился минометный огонь, который заставил нас остановиться и залечь в яму среди посевов. Мы слушали, как рвались снаряды и гранаты. Я рассматривал тонкие усики в колосках пшеницы, колеблющихся на солнце.

Наконец обстрел прекратился, и мы потащили орудия дальше. Как только снова начиналась стрельба, мы искали укрытие среди лугов, потом снова вставали и продолжали свой путь. Так мы достигли предварительной цели. Белые сигнальные ракеты поднимались из леса. Это были наши подразделения, готовые к наступлению.

Через несколько минут они устремились из леса. Приказ был выполнен. Русские открыли беспорядочный огонь из винтовок и побежали, а мы начали стрелять по отступающему противнику.

Теперь надо было изменить дислокацию, и мы стали тянуть пушки вниз через болото, а потом снова поднимать их на крутой склон. Колеса опускались в жижу до осей, а мы, стоя по колено в воде, тянули орудия дальше.

Мы разрешали себе сделать только короткую передышку, а затем лезли с орудиями дальше в гору. В конце концов заняли позицию в 400 метрах от залегших русских.

Под нашим огнем они начали беспорядочное отступление. Мы с нашим тяжелым грузом не могли поспеть за ними и отстали, но продолжали стрельбу осколочными снарядами по убегающему противнику. Оставив боеприпасы на холме, потащили орудия дальше к Милеево.

Руки ослабли, колени подкашивались, но мы не имели возможности отдохнуть даже на минуту. Пулеметный огонь преследовал нас, пули свистели вокруг, разрывая землю у наших ног. Первого номера из нашего расчета ранило в голову. Он ползал по земле, с лицом, искаженным от ужаса и боли. Второго номера ранило передо мной. Мы поднимались среди трупов и бежали не оглядываясь. Поблизости упал еще один солдат. Он кричал, схватившись за бедро, и ползал по земле, пока не замер на месте. Четвертого солдата пуля ударила прямо в грудь. Он захрапел, упал и больше не двигался. Все это происходило рядом со мной и лишь машинально отражалось в моем сознании. Пули пробили полы моей шинели и голенище сапога. Русские повернули и стали приближаться к нам. Из последних сил мы продолжали тащить орудие, цепляясь за спицы колес, в то время как кровь стучала в висках и неистово билось сердце. Мы даже не успели испугаться, продолжая тянуть свои пушки.

Тут привели наших лошадей с передками.[41] Мы закрепили лафеты оставшихся орудий на передки и в диком галопе помчались в деревню.

Там мы поставили две своих пушки на боевые позиции и, смертельно уставшие, опустились на траву. С трудом хватали воздух, пот высыхал на наших искаженных лицах, образуя соленые корки, руки и ноги окончательно обессилели. Теперь в наших глазах уже застыл ужас. Вспыхивали и танцевали какие-то картины последних часов выхода из боя. Мы стали вспоминать имена погибших. Я пребывал где-то между сном и бодрствованием и все же ясно представлял себе все, от чего мне только чудом удалось остаться в живых.

Я не чувствовал от этого никакой радости, всякая воля к жизни потеряла свою силу, душа воспринимала происходящее чисто механически, и лишь где-то внутри оставался бледный снимок, словно воспроизведенный фотокамерой. Силы оставили меня.

Ночью начался ливень. Мы сидели на корточках под брезентом, однако вода капала с него. Шинели промокли, а пот на белье еще не высох. Мы дрожали от холода, застывшими пальцами сворачивали самокрутки и дымили, не в силах преодолеть усталости, охватившей нас этой июльской ночью. Пытались организовать охрану, но уже к полуночи все заснули, сидя на лафете, пока рассвет не разбудил нас. Мы даже забыли об опасности. Это было необдуманно, вероятно, даже авантюристично предоставить свою судьбу звездам. Вера в милость Бога или фатализм, преданность или упрямство, при нашей усталости и апатии уже не имели границ.

Ветреная, серая утренняя прохлада встретила нас сильным огнем артиллерии, минометов и противотанковых орудий противника по нашим стрелковым окопам и едва обустроенным позициям. Русская атака началась.

Широкими волнами и отдельными группами русские вышли из своих окопов на опушке леса в километре перед нами и атаковали наши войска на дальних склонах холмов мимо осыпающейся на полях пшеницы, а затем повели наступление по обеим сторонам улицы.

Огонь наших полевых орудий пробивал бреши в рядах наступающих, но тяжелая артиллерия не помогала нам, так как осталась без боеприпасов. Мы стреляли. Наши снаряды поражали врага. Пулеметы вели непрерывный огонь, но русские, не обращая на них внимания, рвались вперед.

Появились первые раненые, а перед нами лежали уже трупы убитых. У орудия остался только я еще с одним артиллеристом. Атакующие, наряду с немецкими солдатами, умирали буквально у наших ног, но неуклонно рвались дальше, в Милеево.

К полудню последние из противников пробежали мимо нас. Мы развернули орудие и послали им вслед несколько снарядов. Нас поддерживали оставшиеся в живых солдаты. Провода телефона были оборваны, и мы вынуждены были сражаться, не рассчитывая на помощь.

Вытирая пот с покрытых порохом черных лиц, все в пыли и глине, мы внимательно прислушивались к шуму боя, который медленно уходил на восток. Наконец прибыл связной. Наши резервные войска отбросили русских и восстановили позиции.

Мы оглядели друг друга. Мундиры кое-где были прострелены, но в целом сохранились.

Я время от времени беспомощно всхлипывал. Слезы еще долго бежали по моим щекам, покрытым слоем пыли и грязи. Я пытался найти забвение в сигарете, но успокоился только на один час.

Ни близость смерти, ни угрожающая мне постоянная опасность, ни страшное напряжение борьбы не позволили мне впасть в панику, душевная стойкость дала возможность выдержать это ужасное испытание.[42]

Огневой налет противотанковых орудий большого калибра облегчил наше положение. Я лежал в моем быстро выкопанном окопе и проснулся только от взрыва снаряда, разорвавшегося невдалеке от меня. Я увидел русских, которые суетились возле орудия. На дороге близ моего окопа вздыбилась земля. Одна секунда промелькнула между жизнью и смертью.

Мы лежали за орудием и не решались стрелять, так как вражеский орудийный огонь усилился, беспрерывно строчили пулеметы. Мы необдуманно продолжали лежать без движения, предоставив судьбе свою жизнь.

Русские быстро приближались. Теперь нам было уже все равно, оставаться ли на месте или бежать. От отчаяния мы открыли огонь.

Резко прозвучал треск нашего выстрела среди рева вражеских орудий. Осколок оцарапал мою руку. Текла кровь, и я зажал пальцами вену. Около меня лежали раненые и убитые. Последний пулемет замолчал, и за двадцать шагов передо мной атакующий красноармеец упал в густую пшеницу. Перед ним осталось стоять наше орудие. Возможно, оно и подарило мне жизнь.

Я взял свою винтовку. Мой напарник без оглядки открыл затвор орудия. Я подал ему последний снаряд, мы выстрелили и убежали.

Удар в спину бросил меня на землю. Я рванулся вверх, почувствовав, как кровь течет у меня из бедра. Отбросил винтовку и портупею в сторону и пополз.

Я оказался около солдат, оставшихся еще в живых. Они были последними, кто находился здесь вместе со мной. Сорвал с себя брюки, вытянул осколок из раны и заклеил ее пластырем. Взял винтовку у убитого и положил в карман патроны.

Вместе с тридцатью солдатами мы приготовились к контратаке, хотя и не знали, сколько противников нам противостояло. Бронетранспортеры двигались к нам, но свернули в сторону, туда, где русские наносили главный удар.

Мы прошли садами, мимо трупов и раненых, как немцев, так и русских. На колосьях пшеницы застывала кровь.

Солнце заходило за горизонт. Большинство артиллеристов из нашей батареи было убито или ранено. Мы подошли к оставленному орудию, приготовились к стрельбе и открыли огонь. Последние атакующие пробегали мимо нас.

Бой подошел к концу.

Мы стояли на карауле между трупами. Час проходил за часом. Моя рана болела, однако я мужественно переносил боль. Русские не знали, что нас, тех, которые решили продолжать бой, было совсем немного. Убитые лежали вокруг, уставившись во мрак ночи застывшими глазами. Вокруг нас не было никаких войск. Мы оставались одни до прибытия подкрепления. Теперь можно было вывести свое орудие из засады. Мы проходили мимо мертвецов, которых освещали фантастическое пламя горящих домов и блеск сигнальных ракет.

Красно-бурые кровавые пятна засыхали на мундирах. Черные сгустки крови запеклись на разорванных лицах, спускались со спутанных волос, из разбитых касок. Судорожно сжавшиеся кулаки бессмысленно тянулись вверх, отбрасывая мрачные тени. Оторванные конечности валялись отдельно от бескровных тел. На лицах, едва видневшихся во тьме, застыли ужасные ухмылки. В всполохах огня мертвые глаза сохраняли какую-то таинственную, дикую жизнь. Среди света и тени неожиданно показывались безмолвные рты с застывшими на них криками ужаса или выражением какого-то странного упрямства. У большинства трупов головы представляли собой лишь массу костей, крови и мозгов. Из разорванных животов выпали кишки.

Солдаты молча окружили эту неподвижную массу трупов. Мы молитвенно сложили руки.

На следующий день их похоронили, и, когда поставили березовые кресты над могилами, никто так и не узнал, кому принадлежало тело того или иной убитого, которые теперь послужили пищей для возрождающейся на будущий год природы. Русская земля принимала все трупы, как своих сыновей, так и чужих солдат.

Но я жил, не боясь смерти. Если я погибну завтра, то жизнь будет продолжаться и без меня, без моего счастья или горя. Я не должен беспокоиться. Тысячи людей после меня будут готовы созидать, продолжать течение жизни, споря со своей участью.

Или же погибнут, так же как и я. От меня не зависело, уйду ли я в могилу или нет. Я больше не чувствовал страха смерти.

В полночь мы ушли подальше от передовой линии обороны, в долину, по которой протекал ручей. Замаскировали орудие и проспали несколько часов.

Проснулись среди трупов русских. Они лежали повсюду: в траве, в ручье и на дороге. Молодые сильные мужчины лежали вместе со своим оружием. Это были жертвы времени. Они теперь уже не были нашими врагами, мы больше не проклинали их за то, что они портили питьевую воду. Прошедшая гроза благоприятствовала разложению трупов. Но мы не обращали на это внимания, умывались и уничтожали свои запасы еды. Но уже через два дня стали испытывать голод. Я посмотрел на себя в зеркало и испугался. Три глубоких, крутых складки образовались на моем лбу, острые линии прорезались от ноздрей, мой рот побелел, стал бескровным. Я чувствовал дыхание смерти. Но, вероятно, мне было суждено на этот раз избежать ее.

Запах тления висел над долиной. В наступившей темноте я отправился на разведку, чтобы выяснить, где проходит линия фронта и кто занимает территорию перед нами. Я шагал по пустынной деревенской улице. Собака следовала за мной, кошки орали в домах. Все вымерло, жители разбежались. Кое-где в конюшнях еще остался умирающий с голоду скот. Сорняки заполонили сады, овощи и фрукты гнили.

Я проходил мимо изгородей и сожженных домов, ступая по ржаным колосьям и картофельной ботве, держа винтовку на изготовку. Ночная роса мочила сапоги и охлаждала руки. На мне не было каски, на моей шапке сверху маскировочной сетки застряли колосья и васильки.

Я все дальше уходил в глубокую тьму, в небе надо мной мерцали звезды. Ни одна сигнальная ракета не давала мне возможности сориентироваться. Где-то на нейтральной полосе раздался всполох взрыва. Я испугался, ледяной озноб пронизал меня. Трое русских лежали передо мной в нескольких шагах. Я рванул винтовку с плеча. Но они даже не пошевелились. Внезапно поднялся ветер и донес до меня трупный запах.

Словно увидев привидения, я возвращался назад, но нигде не находил наших солдат, и облегченно вздохнул, когда вышел на окраину деревни. Закурил сигарету и двинулся дальше. Мои попутчики ждали меня.

Мы перетащили орудие вверх на поляну и поставили его у какого-то сада. Ночью я стоял на часах и вслушивался в канонаду на севере и юге. Все вокруг дышало покоем. Млечный Путь со звездами мерцал на черном небе. После полуночи из красных облаков и мрака стала выходить полная луна. В ее скудном свете просматривались деревья и кустарники. Аромат трав и цветов навевал прохладу. Не чувствовалось уже никакого зловония. Не было слышно ни шагов, ни голосов. Я неподвижно стоял в карауле. Ничего не нарушало тишину.

Пришла смена. Я улегся и спал так же, как спали колосья ржи, кустарники и мертвецы.

Рано утром мы заняли позицию в разрушенной церкви Милеева. Бои бушевали невдалеке от нас. Русская артиллерия расстреливала кучи кирпичей, цемента и пыли — все, что осталось от церкви. Осколки падали вокруг, легкие забивала воздушная масса от пролетающих снарядов. Но мы остались живы. Сражение продолжалось еще четыре дня. Атака русской пехоты, сопровождаемой танками, потерпела неудачу. Наши войска бомбили позиции русских. Затем воцарилось спокойствие. Фронт стабилизировался, наши позиции были заново укреплены оставшимися орудиями.

Мы подошли к южной окраине Милеева. Поблизости у ручья нашли хороший, чистый дом в богатом саду и остановились там. Перед нами раскинулся луг с одинокими деревьями — ольхой и тополями, — примкнувший к лесу. Соседей у нас не было, и только опорные пункты разведчиков отделяли от врага.

Мы вели веселую и беззаботную жизнь, отдыхая после упорных боев. Зарезали корову, ловили и варили кур, жарили картофель, готовили салат из огурцов, ели свежую морковь и играли в карты. После короткого дождя началась тропическая жара. Целыми днями мы обнаженными лежали у ручья. Ночью нас мучили блохи и клопы. Без сна долго валялись на скамьях в жаркой избе, непрерывно чесались и выходили наконец спать под открытым небом, до тех пор пока не просыпались от холода в утреннем тумане, искусанные комарами. Мухи садились на наш хлеб, и лишь с трудом удавалось от них отбиться.

Гроза смягчала свинцовую атмосферу. Густой туман вечером скрывал окружающие поля и рассеивался только в полумраке. Мы выставляли караул, когда снаряды начинали пролетать со свистом над нами и разрываться на безлюдном пространстве.

Этими ночами каждый дымок напоминал мне об опасности и новых приключениях, как будто бы меня встряхивал повышенный электрический заряд той жизни, которая могла иметь место только на войне. Как самый пьяный праздник и самые смелые поступки в мирное время придавали блеск жизни, влияло на меня и колдовство смерти. Она была хорошо знакома мне. Это был ценнейший подарок, фантом, из которого я вырос, как из плодоносящей земли. Он работал во мне и формировал меня как скульптор из мягкого воска. Он давал смысл и присваивал имя вещам, укреплял настоящее, рассеивал ложь и очищал душу от отбросов. И не пугал меня. Я не убегал от него и в то же время никогда так усердно и горячо не любил свою жизнь.

Когда вечерняя заря угасала, горизонт все еще пылал от многочисленных пожаров. Горели деревни, оставляя после себя обугленное дерево и пепел. Люди уходили на запад, угоняли скот или резали его, урожай сжигали. Все разрушали, подготавливая страну к нашему отступлению. Улицы и дороги вокруг Милеева минировали, мосты и дома готовили к подрыву. Мы ожидали приказа к отходу.

Ночью шумел дождь, а к утру поднималось из тумана солнце. Его зной сжигал все вокруг. Последний день в Милеево. Я мечтал о летнем отдыхе на море, вспоминал мое прощание с возлюбленной.

Моя участь оказалась благоприятной. Мне была подарена жизнь, и теперь я тосковал о наступающих приключениях.

Я был к ним готов.


Осенняя поездка (1943).

Мы беззвучно шагали в ночь, только колеса грузовиков скрипели на песке, ржали лошади да скрипели сверчки. Туман опустился на поля и пастбища, поблескивали звезды в легких облачках, полная луна погружала дома, кусты и деревья в молочный свет. Пламя горевших на горизонте деревень отражалось в облаках. Отступление началось.[43]

Мы шли и шли. Вдали за нами гремели взрывы. Это подрывали мосты. Милеево горело. Позади, за нейтральной полосой, оставалась пустота. Мы дошли до шоссе и готовились к сопротивлению. С нашими легкими орудиями нас выдвинули в арьергард. Росистыми лугами мы быстро шли на запад, навстречу пожарам, уставшие, дрожа от холода на ночном ветру. Но скоро от быстрого марша пот выступил у нас на лбах.

Миновали сгоревшую деревню Квастовичи.[44] Вымершие улицы, обугленные брусья лежали на песке. Собака лаяла на луну. Печи пристально смотрели на нас из пепла, как привидения. Выморочные лошади носились во мраке.

Среди дымящихся догорающих пожаров появились наши полевые кухни. Тусклый жар из разрушенных печей, поваленные стены, обожженный кустарник. Запах гари стоял в воздухе, на землю опускался тонкий слой пепла.

Мы закусывали и снова отправлялись в путь. Глаза застилались, и мы держались за борта грузовиков, опирались на лафеты орудий. Дорога шла в гору.

На краю плодового сада остановились. Под древними буковыми деревьями поставили орудия, но заснуть не смогли. На востоке пылал пожар горевшего Милеева. На севере виднелись загадочные мрачные леса. Перед нами в темноте — руины опустошенной деревни. Стены, печи, изгороди поднимались над тлеющей древесиной. Разрушение и смерть отмечали наш путь, наше бегство.

Мы замерзали в наших шинелях, боролись с голодом и бессонницей и снова страстно ругали командование, которое награждало нас постоянной усталостью тогда, когда в этом не было особой необходимости. Мы пели дикие, бессмысленные песни о роскоши, приключениях и проститутках и, наконец, танцевали медленно, как медведи, русской ночью вместо сна. Мы вели жалкое существование беглецов, выгнанных из огромной страны. Безумные танцы в Квастовичах на руинах деревни составляли нашу ослепленную огнями пожарищ жизнь, заставляя качаться в такт примитивной музыке.

Ранним утром вставало на востоке солнце. Мы приносили солому, расстилали плащ-палатки и спали до тех пор, пока солнце не вставало в зените, рассыпая свои жаркие лучи.

С горящими от зноя лицами, с больными обожженными ногами и руками уходили на окраину деревни и там искусанные блохами, голодные ложились в скудную тень от снопов и лениво играли в карты как безжизненные машины. Такие мы были — завшивленные, грязные, растерянные и апатичные. Ни мир, ни жизнь не сулили нам ничего хорошего.

Русские пересекали Милеево и следовали за нами в длинных колоннах по шоссе. Мы уходили по сыпучим пескам на тыловые рубежи. Обходили минные заграждения и баррикады. Крайние дома в деревнях стояли среди разоренных садов и руин.

На краю леса, в котором мы, выходя из Милеева, чуть не потерпели катастрофу, остановились на небольшой отдых в тени. Там же отдыхали солдаты, которые как попало спали со своим оружием. Мы проследовали по шоссе в лес. Листва гнила в полуденной жаре. Остановились на отдых, не ожидая приказа. Перезрелая черника слегка утолила нашу жажду.

Мы вышли на северное крыло охранения на неизвестную нам территорию. Телефонная линия была оборвана, и наша батарея оказалась оторванной от основной группы войск. Вечером мы лежали на опушке леса. Цепи холмов с отдельными елями и кустарником окружали весь район. Мы не знали, куда следует направить стволы наших орудий.

Безразличные ко всему, мы бросились в траву и спали, пока холод и обильная роса не разбудили нас. Земля нагревалась постепенно. Мы дрожали, закрывались сеном и ветвями и снова пытались уснуть. Старались прижаться друг к другу, курили и молча смотрели на полную луну. Ближе к утру услышали приглушенные голоса, дребезжание оружия и шум моторов. Мы поняли, что присоединились к арьергарду. Все вместе двинулись, как призраки, дальше в плотном тумане по бесконечным лугам, ускорив шаги, вышли на шоссе. Утром туман рассеялся. Мы подошли к обочине деревни, поставили орудие в уличный капонир и залегли спать. Спали до тех пор, пока голод не пробудил нас. Наступил вечер. Было тихо на этой далекой земле. Вечерние звезды сияли над холмами. В небо взвилась красная ракета. Ее след ушел далеко к звездам, потом она рассыпалась и упала на землю. Русские заняли Буяновичи.

Мы видели бесконечные цепи их черных силуэтов близ деревенских домов над холмами. Войска противника медленно приближались к нам, фигуры солдат вырастали на горизонте. Через наши головы полетели снаряды. Раздались выстрелы из винтовок. Над горизонтом взвились серые, белесые, желто-коричневые облака дыма. Вздыбилась земля, затрещали пулеметы. Мы не стреляли. Волны противника шли на пехоту и сокрушали все на своем пути. По радио прозвучал приказ на отступление. Мы осознавали этой бой как какой-то фантастический спектакль.

Согласно приказу мы быстро начали отступать, отрываясь от врага. Остановились в деревне. Разочарованно взяли орудия на передок и затащили в канаву деревенской улицы. Ранним утром мы уже шли форсированным маршем, переходящим в беспорядочное бегство. Однако не видели ни одного русского. Мы убегали, ведя на поводу своих лошадей. Часть орудий пришлось подорвать, чтобы они не достались врагу.

Мы шли на запад, не зная, куда и с какой целью идем. Марш был очень тяжелым. Бессонные ночи имели свои последствия, висели как свинец в наших членах, мысли путались от жары и истощения. Солнце закрыло тучи, и начался беспрерывный затяжной дождь. Улицы превратились в болота, мокрые плащ-палатки и шинели больше не защищали нас. Мы скользили, спотыкались, падали, вскакивали и шли дальше. Русские беспрерывно следовали за нами, а мы еще не вышли из пределов нейтральной полосы. Только к полудню достигли деревни Дуброво.

Там нас ожидала полевая кухня с горячей едой. Но она была прокисшая и несъедобная. Солнце вышло из-под бегущей армии облаков. Быстро высыхали дороги и луга. Мы поставили свое орудие в поле между снопами в ожидании темноты.

Перед нами простиралась цепь коричневых холмов, колеблющихся в дрожащем воздухе. Среди них разрывались отдельные снаряды. Наши дозоры отходили все дальше, однако русские держались в отдалении.

Сумерки окутывали холмы, долины и отдельные деревья в мрачные покрывала. Было прохладно. Деревня Дуброво позади нас полыхала от охвативших ее пожаров, и золотое зарево поднималось в ночное небо. Мы шагали за грузовиками в темную беззвездную ночь.

Жажда мучила нас. Много дней мы почти совсем ничего не пили. Как только на нашем пути попадались ручейки, мы готовили ведра, но, подойдя поближе, убеждались, что вода в них была грязная, со дна поднималась тина, гнилая древесина, а на поверхности плавали колючие ветви яблонь. Большинство источников было минировано. Слезы ярости подступали к нашим глазам. То, что должно было затруднять продвижение русских, для нас оказалось сущим кошмаром.

Мы шли через огонь и дым. Бревна падали с горящих домов, кружились искры. Дерево тлело на нашей дороге. Пепел и горячая пыль покрывал лица серым слоем. Глаза слезились. Горячий воздух травил легкие. В горле першило, слепил огонь от горящих домов. Мы шли на ощупь, качаясь от усталости. Неожиданно появлялись русские самолеты и бомбили наши колонны. Крики раненых не были слышны за шумом и треском горящего дерева. Лошади рвали постромки и шарахались от горящих домов. Мы с трудом ловили и снова запрягали их.

Я собирал походные фляги и кухонную посуду и отправлялся искать воду. Какой-то солдат присоединился ко мне. На окраине деревни мы отыскали неповрежденный колодец. Я опускал в него кастрюлю, она стучала о воду, но звуки не доходили до меня. Горячий пепел пожаров забивал глотку. Я наклонял голову в колодец, чтобы вытащить кастрюлю, и меня потянуло вниз, в бездну. Выпрямившись, я уже не увидел солдата. Кастрюля упала на дно.

Авангардная группировка быстрым маршем прошла мимо, и я остался один.

Я окунулся во мрак накрытых туманом лугов. Под мостом обнаружил болотистую жижу. Вода! Несмотря на водоросли, нефтяные пятна и вялую зелень, она показалась мне пригодной для питья. Я напился, наполнил оставшуюся посуду и стал догонять моих товарищей.

Дорога была тяжелая. Перед нами, как черная стена, поднимался лес. Болотистая местность затрудняла движение. Измученные, голодные лошади с трудом тащили орудие. Мы двигались в темноте на ощупь. Полная бледная луна поднималась над верхушками сосен и елей. Приходилось преодолевать гати, вязкий мокрый песок, болота. Высокий лес, береза, ольха и ели переходили в маленькие поляны и пустоши. В конце концов мы заблудились.

На лесной поляне вывели орудия на позицию, грузовики расположили по опушке леса, разложили плащ-палатки и брезент на сырой траве и улеглись спать. Утром мы продолжили путь, выйдя на дорогу. Идти стало несколько легче в свете наступающего дня. Солнце осветило листву, и снова наступила жара, высушившая пот на наших лицах. Воздух наполнился влажным зноем. Мы собирали ягоды и протирали руки прохладным мхом, умывались водой из болота, поили лошадей и продолжали путь. Останавливались на отдых в брянских болотистых лесах и целый день спали.

Вечером выходили на дорогу. Дождь барабанил по листве. Мы шли в непроницаемой тьме по узким лесными дорогам мимо разрушенных сараев, перешагивая через обломки деревьев и сучьев. Наконец вышли на равнину с высокой степной травой и кустарниками. На опушке леса были вырыты стрелковые окопы, но мы не обратили на них внимания. Ставили под дождем палатки, подогревали консервы на костре, не пытаясь даже организовать оборону, тем более что никто все равно не знал, где русские и вообще угрожала ли нам опасность.

После полудня мы возвратились к расположению нашего авангарда. Никакая военная операция не предполагалась. Однако мы чувствовали, что боевые действия с их многочисленными жертвами медленно приближались к нам, и проклинали все на свете. Неужели мы должны воевать ради какого-то болотистого участка леса.

Заняли блокпост — сырые стены сруба, крыша из еловых веток и камышей. Мы заткнули щели мхом, натащили папоротника, зажгли свечи и стали писать письма домой.

Полная готовность. Мы уже слышали выстрелы, эхо которых откликалось в лесу. Прозвучала пулеметная очередь. Бросились на землю и внимательно прислушались к тому, что происходило снаружи. Однако все было тихо.

Мы отправились на разведку в опасный и грозный лес. Лунный свет освещал наш путь, кое-где горели деревья, пламя полыхало в призрачном танце, развеваясь по ветру. Гукала в ночи проснувшаяся сова, летучие мыши с шумом пролетали над нашими головами. Трещали ветви деревьев. Какие-то звери пробегали мимо, проламывая густой кустарник. Ночь была полна звуками и предвещала опасность.

На поляне мы остановились, привели винтовки в боевую готовность, долго и пристально всматривались в траву, освещенную луной. Ночной ветер пел свою монотонную мелодию. Зашумела листва. Лесные звуки и шорохи пугали нас. Нам повсюду мерещились голоса русских. Мы уже немного понимали по-русски и готовились открыть огонь по кустарникам при малейшем шорохе.

Прислонившись спиной друг к другу, мы уставились в темноту. От напряжения болели глаза, но мы так ничего подозрительного и не увидели в темноте и вернулись на свой блокпост. Сердце уже не билось так тревожно, и я быстро заснул, полностью доверяясь своему ангелу, своей судьбе и охране.

Мы уютно устроились. Слышали, как снаружи поет ветер и барабанит по крыше дождь. Днем собирали ягоды, а ночью стояли в карауле, прислонившись к кустам, глядя в черноту ночи или при свете луны обозревали глубину леса. Спали беспокойно, преследуемые мрачными мыслями. Я читал Рильке и Клавдия и вновь и вновь предавался мучительно-сладкой тоске о мирной жизни, о книгах и музыке.

Я собирал мох и лишайники, болотные цветы и засохшую листву. Осы и мухи вились вокруг, шершни шумели, как мародеры на дорогах, вечером комары водили хороводы, согласно своему таинственному закону. Сосны, буки, ели, березы и редкие дубы распустили кроны, обеспечивая себе жизненное пространство. Ольха, рябина и клены боролись за свет. Лещины, ивы, крушина и кусты шиповника обрамляли поляны и дороги. По обочинам разрастались папоротник, малина и камыши. Мох, луговые травы и лишайники покрывали землю. Выдры шныряли в болотной траве, муравьи путешествовали своими невидимыми путями среди опавших иголок, прошлогодней гниющей листвы и торфяников. Пахло гнилью, смолой и разогретой на солнце листвой. Слабый ветер колыхал листву, кустики ягод и мох на стволах деревьев. В тени можно было найти сморчки. Повсюду были разбросаны их черные споры, а на поваленных деревьях выросла губка. Я находил в кустарнике мох, усеянный мухами, а под ним делали свою работу жуки-могильщики. Отвращение охватывало меня.

Около часа я лежал на траве и, предаваясь мечтаниям, смотрел вслед одинокому мотыльку, наблюдал за тем, как солнечный свет играет в ветвях, прислушивался к голосам леса, вспоминал о проведенном в детстве лете и колдовстве немецких лесов. Здесь же я не ощущал никакой жизнерадостности, безмятежной красоты и опьянения от красот природы. Все было враждебное и чужое: цветы и деревья, земли и водоемы, да и вся эта зловещая страна. Это навевало на меня печаль, делало мир тусклым, грустным, печальным и безмолвным, опустошало душу. Здесь у меня не было родины, я был просто гостем, усталым и замученным. Мои духи-покровители избегали меня, ничто мне не нравилось. И все же мне иногда казалось, что я был здесь скорее дома, чем на родине. Я вел странную жизнь.

Мы уходили из Батагова. Оставили так и не законченный постройкой бункер. Безлунной ночью двинулись в дальнейший путь. Лес лежал во тьме, лишь светлой лентой прояснялась широкая улица, когда на небе появлялись звезды. Грязь покрывала шоссе, только изредка появлялись гати, облегчая дорогу лошадям. Потом час за часом мы шли болотом, падали в ямы, наталкивались на поваленные деревья и кустарники, которые словно кнутами били нам прямо в глаза, телеги скользили по мокрой жиже на дорогах.

Утро встретило нас сверкающими огоньками. Перед нами раскинулась большая поляна, а далее на горизонте — холмы и бесконечный лес. Серебряный свет бросал отблески на спокойный ландшафт. Дыхание ночи пока еще приносило прохладу. В легком тумане возвышались березы. Передо мной возникла картина удивительной красоты, тонкой работы и изысканной нежности.

Мою усталость как рукой сняло. Я наблюдал за приглушенной игрой красок перед рассветом, мягкой красотой форм и внезапно снова полюбил жизнь, впитывая благодарными глазами величину и богатство мира. Куда бы меня ни забросила жизнь, как бы ни тяжело было переживаемое мной время, каким бы безнадежным ни казалось мое существование, солнце светило по-прежнему, до тех пор пока я мог наблюдать за всеми чудесами природы и внимательно вслушиваться в тысячу голосов матери-земли, ни один день не казался мне потерянным. Каждый час имел для меня тайный смысл и значение. Незабываемые картины вставали передо мной и успокаивали душу. Мечты дополняли то, что я терял, страдая от усталости и бессонницы. Едва начинался день, как новые впечатления будили мой дремлющий дух. Я всегда стремился к путешествиям, и жизнь моя была непостижимой, вырастающей из приключений, красот природы и страхов, вызываемых опасностью войны. Я всегда чувствовал ее привлекательность и великую ценность, которую не затмевала близость к смерти. Это и общение с людьми, и с животными, и радость от всех новых впечатлений.

За час до рассвета я снова и снова ощущал себя самостоятельной личностью, примирялся со своей судьбой и всем миром. И я молился, чтобы никогда не терять этого чувства.

Вся природа сверкала изобилием света. Золотился каждый цветок, каждая соломинка излучала тепло. Я был горд за свою опасную жизнь, за все, что смог перенести, смог жить, не теряя присутствия духа и жажды деятельности. Жизнь есть жизнь, и ее надо принимать так, как она есть: сохранять свою гордость и умение переживать самые тяжелые дни.

Мы отдыхали. Затем снова шли по деревням и полям сумрачного идиллического ландшафта. Я восхищался бледно-зеленой утренней листвой и серебристо-серыми березам, блестевшим в полумраке. Мы проходили мимо мельниц и раскидывали палатку рядом на озере. И все же это была не наша родина, и мы мечтали о возвращении домой. Дождь шел постоянно, свеча в палатке мерцала тусклым светом. Мы читали письма, затыкали дыры плащ-палатками, а по ночам стояли на часах под непрекращающимся ливнем.

На следующий день лес, освещенный сентябрьским солнцем, снова принял нас в свои объятия. Мы опять шли, а к вечеру на наши головы стал падать легкий пушистый снег. Двое повешенных мужчин качались на крепкой ветви. Запах тления исходил от этих неизвестных личностей. Их лица посинели и опухли, а рот перекошен страшной гримасой. Мясо свисало с веревок на связанных руках, желто-коричневая жидкость стекала с их глаз, а борода отросла на их щеках уже после смерти. Один из наших солдат сфотографировал их, запечатлев, как они качались на дереве. Это были партизаны. Мы только рассмеялись, глядя на них, и продолжали свой путь по гатям в лиственном лесу. При наступлении ночи мы остановились на отдых у опушки леса.

Мы не могли определить, где находятся наши позиции, и послали двух солдат на разведку. Прошло несколько часов, но они не возвращались, и мы не могли даже обнаружить их следов.

Звезды сверкали над кронами деревьев. Ночью стало прохладно. Мы дрожали от холода и усталости, однако никто не решался пойти спать.

Я сидел, прислонившись к стволу дерева, и слушал ленивую беседу солдат. Громкие голоса стали тише, слов трудно было разобрать, и мне приходилось додумывать их разговор, так как я слышал только фрагменты фраз. Скоро стало совсем тихо.

Я задремал, но вскоре проснулся окончательно. Только абсолютной беззаботностью можно было объяснить такое легкомысленное поведение в партизанском краю. Я испугался. Встал и быстрыми шагами пошел по следам наших машин, и только потом понял, что забыл свою винтовку. Начало светлеть. Пришел приказ о выступлении, но никто и не подумал обо мне. Пришлось догонять свою часть, что мне удалось сделать только на опушке леса.

На востоке еще было темно. Поле постепенно поднималось к дюнам. Эта страна лугов, раскинувшаяся между дюнами и соснами на морском берегу, спускалась в долину и по другую ее сторону вновь поднималась к обожженной солнцем коричневой пустоши и небольшим хвойным рощам. Там были русские окопы.

Туман начал рассеиваться, и мы увидели холмы, покрытые кустарником, а также почти достроенный бункер. Спрятали за холмами в кустарнике орудие и машину, разложили в ямах плащ-палатки и провалились, как цыгане, в глубокий сон от усталости.

Только на следующее утром мы нашли подготовленную для нас позицию. Она находилась поблизости, на склоне дюны. Молодой сосновый лес закрывал нам обзор, но бункер мы нашли быстро. Таким образом, снова появилась возможность создать свой невзыскательный домашний очаг, где можно будет выспаться или однажды погибнуть от разрыва снаряда.

Мы поделили наши последние запасы табака и радостно задымили. Полки в бункере и письменный стол дополняли предоставленные нам удобства. Мы могли писать, затопить печь и таким образом защитить себя от холода. А когда получили еще вина и шампанского на ужин, то это был для нас настоящий праздник.

При утреннем тумане нас сразу же атаковали русские. Короткий ураганный огонь разрушил окопы в песчаном грунте, и атакующие проникали далее в покинутую деревню Павловку, которая располагалась на высотке рядом с нами. Наши пехотинцы отбили атаку, и уже в полдень наступило спокойствие.

Наступили тихие дни. Я писал письма и читал, выйдя из бункера на солнце. Моя солдатская работа заключалась в заготовке дров и доставке воды с нейтральной полосы, так как источник был там ближе того, что протекал далеко за окопами. Иногда я встречал русских солдат с ведрами. Несколько выстрелов раздавалось с обеих сторон. Как только пули свистели рядом, я быстро уходил к своим окопам. Примерно через час я испытал новое приключение, когда в мою сторону полетели гранаты. Однако легко сумел избежать смертельной опасности или плена. Случайные разрывы гранат или пули даже не задели меня.

Мы сами нарывались на приключения, как будто хотели испытать судьбу: умереть или вернуться домой. Но мы не особенно волновались, рассчитывая на счастливый исход. Не знали, смогли ли бы жить без войны и без России. Когда ветреный солнечный день пробуждал мою тоску о родине, я думал о чтении романов, играх на пляже, но в то же время чувствовал себя при этом каким-то актером в невероятных ролях.

Тогда мы предавались мрачному юмору. Мы насмехались над смертью и опасностью, искажали реальные события и превращали все наши мысли в гротеск. Как мальчишки, мы совершали смертельно опасные разведывательные вылазки, желая рассердить русских, в то время как постоянно росло число касок над крестами наших могил. Мы старались быть ироничными, играли со смешными оборотами речи и заливались беспричинным смехом.

Это была маска, а подлинная трагедия задевала нас за живое, влияла на нашу судьбу, которая неуклонно шла к развязке. Я пытался не травить свою душу. Но внутреннее благородство и вера в красоту жизни постепенно исчезали. Бесчувственность, которую я пытался привить в себе в противовес страхам, ужасу и безумию, подавляла нежные порывы, еще остававшиеся в моей душе, лишала меня надежды, надламывала веру в людей и любовь к ним, превращала сердце в камень. Я был на пороге гибели и высмеивал сам себя.

Я часто предавался безграничной печали. Копалея в мусоре своей молодости и разочаровывался, так как не мог разжечь пепел своего существования новым огнем. Я искоренял воспоминания о море, о музыке и поэзии, забывал даже свое имя, сохраняя только свою улыбающуюся маску. Но такого забвения хватало ненадолго. Я уже не верил ни в свои звезды, ни в своего Бога. Как потерпевший крушение, я был выброшен на пустынный морской берег. Бесконечность отделяла меня от прошлого, и я не мог перешагнуть через мост, который приблизил бы меня к нему.

Пожелтевшие луга, сухие леса и холмы замолкли. Я не понимал их языка. Время от времени меня охватывала дикая тоска, и я боялся, что мои раны уже никогда не удастся залечить. Меня ждал не рай, а ад. И никаких других приключений, кроме как моего пребывания на нейтральной полосе, не приходилось ожидать.

Ничего нового не происходило. Все возвращалось на свои места: смерть, бегство, марши, страх, горе, надежды и уединение, равнины и леса. Лучи солнца и туман так же часто возвращались на землю, как и моя жизнь снова и снова, как по спирали, подходила все к тому же пункту. Пустота и насыщенность чередовались как приливы и отливы на море. В начале и в конце нам не светило ничего.

Ничего не имело смысла: ни война, ни мир. Свобода оставалась только мечтой, вдохновляла только надежда на возвращение домой. Человечество продолжало танцевать между работой и куском хлеба, да разве еще хоровод призраков крутился вокруг золотого теленка. Мы презирали людей, которые оставались на родине и не испытывали страха смерти. Те же опасности, которым мы каждодневно подвергались, имели свой плюс, так как делали нашу жизнь особенно ценной. Это гордость отчаяния.

Меня терзала мысль, что я воевал против людей, к которым не испытывал чувства ненависти, в которых никогда не видел врагов. Они были близки мне, как братья, а я исполнял чью-то волю, как покорный монах, служа чужим идолам. И при этом мое усердие вознаграждалось. Но наши действия и наше терпение никак не возвышало нас. Бог руководил нами, играл нашими судьбами, и мы должны были довольствоваться тем, что оставались пешками в чужой игре.

Однако мир велик. Ничто — ни плохое, ни хорошее — в нем не исчезало. Но жизнь во время войны напоминала всего лишь иллюзию, и человек существовал в ней всего лишь в ожидании своей гибели.

Таким образом, я весь состоял из противоречий, пытался примирить различные толкования происходящего, скатываясь во тьму и неизвестность.

Из леса мы вышли без боя. Как только взошла луна, уже продолжали свой безнадежный путь. Было холодно. Туман опустился на луга, из леса, словно из каких-то пещер, дул ветер. Сигнальные ракеты арьергарда освещали нам дорогу, но мы все равно заблудились в тумане. Из долин с журчащими ручьями, пашен и густых кустарников мы стремились выбраться на холмы, чтобы найти лесную дорогу, и наконец нашли ее. Она вывела нас на шоссе.

Русские летчики сбрасывали осветительные ракеты. Мы заметили бы наши отступающие части, но ничего не видали перед глазами. Не только мы, но и наши лошади смертельно устали. Мы, видимо, здорово отстали. Только ночь разделяла нас пока с врагом. Вокруг все было тихо. Мы внимательно вслушивались в эту тишину. Мне показалось, что откуда-то издали доносится колокольный звон и тихая музыка. Меня, словно дымкой, окутывала эта ночь, таинственные звуки наполняли до краев и вновь устремлялись в этот замолкнувший мир. Мои товарищи не слышали ничего.

Подошли к взорванному мосту. Понукая лошадей, перевели их через ручей, сами перетащили орудия и буквально на руках буксовавшие машины. Мина, заложенная нашими саперами, подорвала водителя, лошадь и одно орудие. Но нас это уже не волновало. Мы знали, что на нас никто больше и не рассчитывал. Оставленные в одиночестве, мы быстро миновали нейтральную полосу и ускоряли шаг до тех пор, пока не отказали ноги.

Нас остановил минометный огонь, но мы не стали атаковать русских. Собрали последние силы и проскочили со своими лошадьми через этот град из железа, земли и нагромождения ветвей. Так мы дошли до последнего моста.

Объятые ужасом солдаты махали нам руками, показывая, что надо повернуть обратно. Запальный шнур уже горел, и никто не решался его потушить. Мы быстро развернулись и вместе с лошадьми и машинами с криками бросились к окопам. Взрывная волна засыпала нас осколками и кусками глины, легкие наполнились чадом, а лошади бросились бежать. Но никто не пострадал.

Мы стали ловить измученных животных и при первых же лучах света установили орудия в поле на позициях, набрали соломы и улеглись спать.

Перед наступлением вечера снова отправились в путь. Полевая дорога привела нас на улицу сожженной деревни. Как арьергард, мы сочли возможным отдохнуть здесь в одном из разрушенных домов. Где-то перед нами находилась наша база, но мы о ней ничего не знали.

Мы притащили бревна и доски из тлеющих руин дома, разожгли сильный огонь, улеглись вокруг и заснули. Не выставили даже никакого охранения. Иногда просыпались от холода, подбрасывали дрова в огонь, пристально смотрели на танцующее пламя, вытирали пепел и пыль с наших изнуренных лиц и снова засыпали.

Разбуженные ржанием лошадей, мы увидели, что к нам присоединились последние остатки арьергарда. Я чувствовал себя больным, улегся на лафете пушки, заснул и проснулся только в дороге. Лошади тащили орудие по пашне и в конце концов остановились в кустарнике около ольхи. Мы нашли ручеек, пили ледяную воду и отдыхали.

Вечером прибыли в Больво, но нашли там только стрелковые окопы да плиту от миномета. Бункеров не было. На опушке рощи мы поставили палатку и стали ждать подхода грузовиков со строительными материалами.

Между кустарниками заметили окопы, а далеко в тумане — болото и лес под Брянском. Ночью по обеим сторонам от нашей палатки свистели трассирующие снаряды. Слышался шум танковых моторов в стороне от Больво. С беспокойством ожидали наступления дня.

К полудню нас накрыл внезапный ураганный огонь танков, минометов и артиллерии. Снаряды рвались у окопов и в нашем тылу. Мы спустились в окопы и сидели там на корточках, почти ничем не защищенные.

Осколки долетали до нас, облака дыма и пыли затрудняли обзор. Один из осколков ударил меня в висок. Я увидел, как кровь капает на песок, но не почувствовал, однако, никакой боли. Товарищи перевязали меня и оставили вместе с одним молчаливым солдатом.[45]

Никто больше ни рисковал высовываться из окопов. Мы лежали под минометным огнем русских, слышали их крики «ура!» и не имели возможности подойти к своему орудию. Мимо проехал танк, обдав нас дымом и кусками глины. Мы стали отползать в сторону поля. Огонь тяжелого оружия прекратился, но пулеметы продолжали стрелять, и уже раздались короткие очереди автоматного огня.

Солнце палило вовсю, поднимался пар от зноя и гари. Рядом со мной раздались два ружейных выстрела, и из-за кустов в нескольких шагах от меня показались двое русских.

Я и оставшийся со мной солдат вскочили и изо всех сил стали взбираться на бруствер. Я не успел даже натянуть ботинки и схватить бинты. В спешке мы с трудом переводили дыхание. Я задыхался и, кажется, разбил лоб. Русские продолжали следовать за нами. Мы медленно перелезали через бруствер. Наступило какое-то безразличие, страх перед опасностью отступил. Русские находились от нас уже в нескольких метрах, но тут заметили наших пехотинцев на окраине деревни и повернули в сторону. Они стреляли в нас, и мы уже ничего не могли поделать. Спокойно двинулись дальше, поднимаясь на высокий холм.

Все в колючках и шипах от кустарников, мы наконец взобрались на холм и с него увидели, что русские покидают только что взятую деревню. Высокие столбы дыма поднимались над горящими русскими танками. Окопы перед нами были снова заняты немцами. Наше орудие стояло на прежнем месте и было хорошо видно в вечернем свете.

Смеркалось, когда мы двое и еще пять солдат пошли в контратаку. Снова подошли к окопам и атаковали с их брустверов русских. Они оказывали серьезное сопротивление, принуждая нас под огнем пулеметов ложиться на землю. Один за другим мы вскакивали, затем под огнем снова падали, а над нами разрывались о траву снаряды. Воздушная волна ударяла нам в грудь и лицо. Мы остановили наступление, выжидая, когда стемнеет.

В темноте с дикими криками бросились к своему орудию. Немного позднее подошли наши резервы и очистили территорию от врага. Я отправился к врачу. Он очистил и продезинфицировал мою рану и позволил вернуться к моим попутчикам. Ночью бои утихли.

Утром мы хоронили убитых. Молодой француз по прозвищу Тантарен держал пистолет-пулемет в еще не застывших руках. Мы вырыли для него могилу, согнули тело и уложили в яму. В его горле и в груди еще не засохла кровь. Когда мы опускали убитого, шея его подвернулась. Кровавая слизь и грязная вода полилась изо рта. Поднялся смрад, мухи закружились вокруг ямы, и мы, не скрывая своего отвращения, быстро забросали могилу. Не смогли даже поставить над ней крест, и только земляная насыпь могла теперь указать, где лежит мертвый воин. Я не мог забыть этой страшной сцены долгое время.

Последовал приказ на отступление. Вернее, на бегство. Мы погрузили на машины боеприпасы и багаж, запрягли лошадей в наше орудие и шли, шли…

Наши разбитые войска выходили из окружения неизвестно куда. Мы шли и шли.[46]


ОТСТУПЛЕНИЕ В НИКУДА.

Бегство.

Мы отступали по залитым лунным светом лесам, бесконечным полям и холмам до восхода солнца. Останавливались на отдых, засыпая в окопах и между чертополоха. Расходовали наши боеприпасы, расстреливая уже давно покинутую деревню. На пользу шло только то, что мы облегчали тем самым труд лошадей, избавляя их от лишнего груза.

Разрушенные деревни, сгоревшие дома и тлеющие бревна сопровождали нас в пути. Мы уходили, а за нами полыхало пламя, уничтожающее последние дома. Горизонт освещали лесные пожары и горящие склады боеприпасов. Там поднимались сигнальные ракеты и трассирующие пули, создавая грандиозный фейерверк в ночи. В одном ряду с нами двигались чужие войсковые колонны и время от времени шли жители сгоревших деревень с тележками, скотом или с домашним скарбом на плечах. Старухи, девушки, дети, беременные женщины, реже мужчины, босиком, в рваных ботинках или мешковине, намотанной вокруг ног. Мы, в свою очередь, гнали в тыл крупный рогатый скот и овец. Бесконечная толпа народа, идущая впереди и позади нас, извиваясь, двигалась на запад. На их пути горел лес. Повсюду встречались покинутые, окопы победоносной армии русских.

Загоралась утренняя заря, вестник горя для одних и счастья для других. Мы форсировали Десну. Здесь опять собралась огромная масса беженцев, женщин и пленных, работавших на наших позициях и уже на следующий день захваченных русскими. Дождь лил без конца. Мы шли и шли. Ночь опускалась на залитые водой перекопанные улицы опустошенной деревни. Мы продолжали идти.

Три часа удалось поспать в этой деревне, но уже в полночь нас подняли, и мы пошли дальше. Наступил день. Мы шли по лугам, полям, пастбищам и среди болот. Изредка попадались невысокие холмы. Ландшафт не менялся. Временами мы проходили по улицам богатых деревень, еще сохранивших свою красоту к концу сентября. Усталость одолевала нас. Шли, шатаясь, иногда ползли по траве. Цеплялись за борта машин, складывали на них винтовки и ранцы. Иногда приходилось волочить дрожащих лошадей за собой, в то время как у самих ноги двигались чисто механически.

Ночью немного поспали. Один солдат застрелился от отчаяния и усталости. Было много отставших, кое-кто вообще пропал. Те, кому удалось сесть в грузовик, намного опередили нас. Страх гнал нас все дальше, неизвестность душила.

Мы шли и шли.

Уже наступал день, когда мы вошли в Почеп, где должны были получить боеприпасы и продовольствие. Но русские теснили нас, и на следующий день Почеп пришлось сдать. Дальше мы уже шли на пределах своих сил. Больше чем сто пятьдесят километров два дня и три ночи.[47]

Это было уже не отступление, а бегство.

Нас ждало окружение. Броневики и тяжелую артиллерию пришлось погрузить на грузовые платформы. Часть грузовиков с заглохшими моторами, подбитых орудий и поломанных тракторов бросили на дороге.

Длинной цепью войска тянулись на запад. Остановиться на ночлег было негде. Поезда шли едва-едва. Машинисты и кочегары отсыпались на тендере. Мы грабили русские базы снабжения и магазины, грузили в машины ящики с красным вином и ликерами, табаком и сигаретами, тащили новое обмундирование, кондитерские изделия, письменные принадлежности, мыло. Находили воинские склады, где хранились снаряды, и пили без остановки. В большинстве случаев все, что удавалось обнаружить, было испорчено или уничтожено. Многое попало в руки победоносной Красной Армии. Вагоны с лесом, досками, углем и мукой удалось захватить. Мы должны были идти дальше. Выйти из окружения — такова была наша цель.

Однако нас ждали сплошные разочарования. Шли, шли — и все без толку. Лучи солнца пылали на пыльных улицах. Мы вышли на шоссе. В войсках стали отмечаться случаи проявления недовольства.

С несколькими солдатами я забрался в кузов грузовика, несмотря на то что шоферы, да и возчики, отказывались нас брать. Но никакие приказы уже не действовали, воля к жизни оказывалась сильнее. Мы залезали в грузовики и на телеги, никого не спрашивая.

Ветер охлаждал наши головы, и к вечеру мы спрыгивали на землю. Бесконечные колонны грузовиков медленно двигались по боковым улицам и по шоссе на запад. Мы отдыхали на обочинах дорог и искали на карте деревню Староселье, где должны были переночевать.

Медленно двигались мы, пятеро измученных солдат, по вечерним холмам на спотыкающихся и кровоточащих ногах. Становилось прохладно, земля засыпала, и только вдали блестели огоньки деревни на холме. Девушка показала нам самую короткую дорогу к ней.

Смеркалось, когда мы достигли первых домов Староселья. Мы обшарили их в поисках яиц, хлеба и сала, не обращая внимания на протесты женщин и ворчание мужчин. Остановились в светлой комнате, закрыли окна, заставили женщин затопить печь и готовить еду. Они неохотно повиновались и начали лениво исполнять наши приказания, ругая нас на непонятном русском языке. Странное чувство беспокойства охватило нас. Ведь мы не были вооружены. Снаружи звучали сердитые голоса и возбужденный шепот.

На всякий случай я вынул из ножен кинжал. Группа молодых мужчин остановилась у окна, наблюдала за нами и вслушивалась в наши разговоры. Пристально глядя на меня, они спросили на ломаном немецком языке, не собираемся ли мы поджечь деревню. Я заверил их в обратном, но они явно не поверили мне.

С бьющимся сердцем вышел я на улицу. Тьму ночи рассеивали только звезды да бледный луч лунного серпа. Раздался призывный свист из ближайшего кустарника. Я быстро вернулся домой и сообщил о своей тревоге троим спутникам.

Они, в свою очередь, вышли из дома, обеспокоенные действиями подходящих к ним с палками и косами молодых мужчин.

Трое солдат поспешили обратно, рассказав о своих опасениях. Мы разбили скамейки и кое-что из домашней обстановки, вооружившись дубинками и жердями, затем выскочили из избы, забрали свои винтовки и залегли в саду, спрятавшись в траве за небольшим холмиком. Засвистели пули. Мы выскочили на дорогу и побежали, отдохнув только в ближайшем овраге, откуда наблюдали за огнями деревни. Но вокруг все было тихо. Никто не преследовал нас. Мы снова вернулись в деревню и ночевали в доме, где, как нам казалось, было спокойно. Однако сон так и не приходил, хотя партизаны и не подходили к нам.

Я размышлял о нашем бегстве, возможном пленении и смерти. Мысленно бродил по этой туманной земле, вспоминал наши поездки, марши и сражения. Теперь меня мучили демоны зла, вынудившее бежать сломя голову. Этим размышлениям не было конца.

Рано утром мы возвратились на шоссе. Грузовик подобрал нас по дороге на Унечу. Я сидел, продуваемый ветром, на крыле грузовика. Позади оставались луга, поля пшеницы, лесные поляны, кусты и деревни. Я чувствовал какое-то радостное опьянение. Словно переживал очередное захватывающее приключение и чувствовал себя свободным на этой земле. Поездка на запад и счастливое избавление от возможной гибели прошедшей ночью вернули мне хорошее настроение.

Нежаркое солнце освещало равнину, ветер шевелил волосы, щеки и лоб оставались прохладными. Быстрота езды, чувство полета и отсутствие преследователей наполняли сердце радостью. На один час я был свободен. Пьяный турист в странных обстоятельствах. Мне казалось, что сейчас я ближе к родине и могу наслаждаться своей свободой, как живительным напитком. Я уже не чувствовал себя солдатом, а скорее просто штатским гражданином, бродягой в великолепном мире.

Фабрики и складские сооружения Унечи показались за освещенными солнцем лесами. Миновали железнодорожные пути с движущимися по ним поездами. Вечером все разрозненные части собирались в единое соединение, и мы стали искать свой родной полк. Все время подходили отставшие одинокие солдаты. Мы узнали, что наше соединение уже грузилось в Клинцах, и отправились на вокзал, где ожидали весь последующий день.

К вечеру были вместе со своими товарищами.

Нас не наказали и лишь слегка отругали. В полку угостили водкой и красным вином. Однако меня расстроила потерянная после авантюрной поездки свобода.

Мы медленно приближались к Гомелю. За окнами вагона мелькала знакомая картина: сжатые поля в облаках дыма на горизонте. Россия была опустошена, повсюду тлеющие руины деревень и покрытые обломками пустоши. Последствия войны за линией фронта еще больше удручали меня, так как я видел своими глазами беззащитные деревни и села. Я чувствовал себя виновным в этом опустошении и в том горе, которое мы принесли людям. Я разделял эту вину, как должны были разделять и все солдаты. То, что казалось мне более страшным, чем война: наше отступление и бегство почти испарились из моей памяти. Я больше уже не мечтал о своем возвращении домой.

Мост перед нами был взорван. Поезд остановился среди бесконечной цепи паровозов и вагонов. Саперы лихорадочно трудились над восстановлением моста, но дела шли медленно. Партизаны из захваченных нами по соседству деревень все время беспокоили нас. Красная Армия приближалась, и последние на путях поезда оказались уже на передовой линии сражения. Минометы постоянно обстреливали нас, и мы вышли из вагонов, чтобы организовать оборону.

Однако наша походная жизнь не претерпела заметных отклонений. Мы продолжали питаться за счет продовольствия, захваченного в Почепе, вскрывали вагоны с продовольствием, брошенные на путях, тащили ящики с сахаром, вином, консервами и мясом. Целый день готовили для себя обеды на полевой кухне и радовались вкусной, доброкачественной пище. Потом писали письма, которые не могли отправить, и забывались ночью глубоким сном.[48]

На следующий день пили красное вино, ликеры и водку, танцевали и пьяными голосами рассуждали о науке. Выходили из вагона, разводили костры и сидели вокруг, охмелевшие от недоброкачественных спиртных напитков и жирной пищи. Настоящий пир во время чумы. Война и мир воспринимались нами с оттенками меланхолии и перемежались с любовной тоской и воспоминаниями о родине. Много смеялись, продолжая пить, ликовали, бушевали на железнодорожных путях, танцевали в вагоне и стреляли всю ночь. Схватили одну пленную русскую танцовщицу и намазали ей груди жиром для чистки сапог. Мы были настолько пьяны, что вообще не соображали, что делаем. Когда мы наконец через пять дней доехали до Гомеля,[49] то уничтожили последние остатки спирта. Проехали Жлобин, Могилев и Оршу. Разгрузились в Горках.

Наше бегство заканчивалось, фронт стабилизировался, образовав прочную линию обороны на Днепре, откуда мы и начинали свое нападение на Россию.


Битва.

Октябрьское солнце окутывало ландшафт бледной золотой дымкой. Прохладный ветер задувал над холмами и полями, трава пожелтела, влажная земля испарялась на свежем воздухе, и ясный день сменялся вечерней мглой. Мы шли к фронту. Вечером остановились в Андрюшах. Отдыхали, разложив костер из торфа, древесины и соломы. Солнце за садами постепенно тонуло в обилии красок пурпура, киновари, кармина, фиолета и золота.

Огонь догорал. Мы плотнее закутались в шинели и подняли воротники. При огне ослепительных ракет русские летчики бомбили деревню. Этот налет стоил нам многих убитых и тяжелораненых. Осталось совсем мало лошадей, однако в полночь мы отправлялись в путь.

Шли низменностью, через болота и холмы, где еще встречались остатки озимых. Темнота затрудняла нам путь. Только позднее пожар от загоревшейся деревни Луки подарил нам туманный свет.

Мы заблудились, отстав от своих товарищей, задремав на лафете орудия. Двинулись дальше и за стрелковыми окопами обнаружили горячую минометную плиту в яме, которую приспособили для сна. С утра перешли через окопы, над которыми еще висели рваные плащ-палатки. Здесь на соломе ночевали солдаты. Ночные заморозки в этой стране были обычным явлением. Уже к вечеру на смену ясным солнечным дням пришла серая мгла со свежим ветром. Влажный туман покрывал землю. Мы укладывали винтовки в небольших канавках, рыли в глинистой почве ямки, опускали туда продовольствие, боеприпасы и табак.

База продовольственного снабжения была еще далеко впереди. Ничто не нарушало тишину. Мы находили бревна и доски, сооружали временный бункер и спали в нем. Охраны фактически не выставляли, хотя бои уже шли совсем близко около Ленина, и время от времени сюда проникали русские разведчики. Но на фронте все было спокойно. Нас тоже никто не беспокоил. Время шло медленно, текло, как песок в песочных часах, из утомленных рук, в пыли валялись только сухие колосья.

Вши и блохи мучили нас. Мы уничтожали вшей с помощью серной мази и наконец-то получили чистое белье. Ведь наше старое уже стало черного цвета. Так начался для нас зимний сезон.

Ураганный огонь, обрушившись на наши окопы, прервал неспокойный сон. Взрывались снаряды из всех видов оружия. Звуки выстрелов, шум от осколков гранат и свист мин слились в единый монотонный грохот. Мы бросились в глубокие окопы. Комья земли и осколки снарядов стучали о каски моих товарищей. Я также надел каску на свою пилотку. Мы решились на секунду выглянуть на покрытую туманом нейтральную полосу, но не заметили там никакого движения. Проходили часы. Огонь не ослабевал. Мы поняли, что окоп уже не был для нас надежной защитой. Русские пошли в атаку. Волна за волной устремлялась в долину и исчезала с наших глаз. Мы стали бросать гранаты в плотные ряды противника, русские падали, выжидали лежа, а потом снова бросались на нас, играя со смертью до тех пор, пока ночь не опустилась на поле боя. Русские остановились в километре от нас.

Стало холодно. Кроваво-красную полную луну сменила начавшаяся заря. Желтое солнце поднималось из тумана над русскими позициями. Русские начали атаку, которая не прекращалась. Кучка оборванных, жалких и со слезящимися от бессонницы глазами солдат ввалилась к нам в окоп и молча скрылась за бруствером. В глазах у них все еще стоял ужас, который они только что испытали.

На нас снова обрушился минометный огонь. Русские приближались. Начался настоящий ад огня, стали и крови. В полдень ураганный огонь усилился. Русские закрепляли достигнутый вчера успех. Наши броневики и тяжелые орудия вступили в бой слишком поздно, и их действия приносили мало пользы. Летчики атаковали нас беспрерывно. Огнеметы раскалились у нас в руках и вышли из строя. Перевес противника был слишком явным. Мы оставили окоп, потеряв при этом два орудия. А русские расширяли вбитый в наши позиции клин и шли дальше, в глубокий тыл. Наши резервы были брошены в контратаку, но, не успев ее начать, уже истекали кровью. Больше никакой помощи мы не могли ожидать и начали писать прощальные письма, ожидая неминуемой смерти.

Стрелковые окопы пустели один за другим, солдаты сдавались, лишь некоторые из них продолжали бессмысленное сопротивление. Все окопы и укрытия заполнили мертвые тела. Разорвавшиеся снаряды доводили моих приятелей до нервного шока. Я буквально чудом ускользал от брошенных под ноги гранат и вел себя при этом весьма легкомысленно. Решил, что теперь все равно от меня ничего не зависит. Мы больше не были в состоянии решиться на какие-нибудь активные действия и ожидали только конца. Надев на себя маски равнодушия, изображали спокойствие, курили сигареты и закусывали. Затем убегали из очередного окопа, бросая в нем все свое имущество. Русские были еще далеко, однако никто уже не думал о сопротивлении, не имел на это ни воли, ни желания. Смерть от руки врага уже больше не пугала нас. Мы знали, что никакая помощь к нам не придет, ни броневики, ни тяжелые орудия уже не вмешивались в боевые действия. Снаряды взрывались в переполненных окопах. Мы выпрыгивали из них и шли в полный рост, не обращая внимания на пулеметный огонь. Нам все было безразлично, и мы предпочли бы умереть сегодня, а не завтра, или выжить, если судьба будет к нам милостива.

Я помог одному своему раненому товарищу, дотащив его до санитара. Теперь его ждет дорога домой.

Нас принесли в жертву, как убойный скот. Это не было уже сражением, а скорее убийством. Во время коротких контратак мы постоянно возвращались с большими потерями. Пленных не брали, а только пытались защищаться, пока не предоставлялась возможность унести ноги. Мы не сопротивлялись.

Но ночью все же ходили в разведку на нейтральную полосу. Нашли старые окопы на холме и даже подползли к нашему орудию. Окопы и огневые позиции скрывались в полной темноте. Мы внимательно прислушивались ко всему, что происходило рядом. Было тихо, только кровь шумела в висках. Мы затянули орудие в окоп и, подставляя доски, вытащили его через бруствер наверх. Мимо нас прошла группа заблудившихся солдат. Все молчали, только колеса скрипели по траве. Отдельные снаряды со свистом пролетали над нами. Шли, затаив дыхание.

В разведку мы ходили еще раз. Русские сигнальные ракеты поднимались в воздух все ближе от нас. Противник медленно продвигался вперед широким фронтом. Укрывались мы в бункере. Откуда-то издали слышались приглушенные голоса. Наши отчаянные вылазки граничили с самоубийством. Я ложился со снятой с предохранителя винтовкой и пистолетом. Мой приятель собрал ранцы и переметные сумки. Мы сняли плащ-палатки и молча связали вещи. Все громче раздавались русские голоса. Мы забрали вещи и бросились бежать в следующий окоп. Крики и огонь из автоматов преследовали нас. Силуэты вражеских солдат просвечивались среди вспышек сигнальных ракет, которые освещали ландшафт. Мы вылезали из окопов и бежали до следующей воронки или окопа, спотыкаясь о трупы, и падали в очередном укрытии.

Днем разорвался последний снаряд. Бой окончился. Мы были спасены, получив еще одну возможность продолжать свое неопределенное существование.[50]

Спокойные дни закончились. Все пережитое имело для меня серьезные последствия. Передо мной все время стояла стена огня, дыма, земли и пыли. Не было никакой возможности избежать этих видений, тот, кто спасся от смерти, надолго нес с собой последствия этих страшных часов. Я прошел войну и снова и снова познал ее ужасы, этот апофеоз уничтожения и смерти.

Кровь засохла в глине, и только наши следы стирали ее. Трупы утопали в жидкой грязи. После таких переживаний уже ни одно божье творение, взрослый или ребенок, не могло называться человеком. И все же жизнь продолжалась, и все в конце концов должно было однажды пройти.

Моя воля к жизни возвращалась. Сила духа брала верх над унынием. Я просто вычеркнул эти дни из своей жизни.

Они ушли так глубоко в землю, как будто бы никогда оттуда и не появлялись. Я построил мост через пропасть и начал новую жизнь на другом берегу.

Несколько дней мы находились в относительном покое за линией фронта.

Потом снова маршировали по ночам и в утреннем тумане. Наши фигуры едва виднелись в кромешной тьме. Воздух был тяжелый и влажный, время от времени до нас доносилась с линии фронта музыка боя. Ночь прошла спокойно, наше положение было довольно стабильным за стрелковыми окопами в теплом бункере.

Сезон дождей заканчивался. В начале ноября впервые пошел снег. Выл сильный ветер, и сырой снег шумел по траве. Печь мы топили постоянно, слушая, как потрескивают дрова в огне и воет снаружи ветер. Потом снег на холме постепенно начал таять. Мы почти не разговаривали.

Огонь, деревенская хата в стране, поливаемой дождем, — это все, что было нужно путнику. Бог давал покой всему живому, заботясь также и о нас. Однако поблизости гремели бои, и смерть не ушла от нас далеко. Постоянная опасность закаляла нас, душа крепла, и нам это нравилось. Нас как бы выкопали из земли и извлекли из железных гробов, зажигая свет в наших душах.

Ночью горела деревня, однако звезды ярко светили даже в этом хороводе огней. Я бродил между окопами и заблудился однажды, оказавшись на нейтральной полосе недалеко от русских укреплений. Только трассирующие пули русских пулеметов указали мне путь назад.

Однако все скользило мимо меня с той странной путаницей сказочной жизни, которая отражала события, словно в зеркале, но не соответствовала действительности.

Покой. Но он не шел нам на пользу. Мы еще не опомнились от тяжелых сражений и искали чем занять себя, но находили эти занятия только в коньяке и игре в карты. Мы слушали пение метели за стенами бункера и размышляли.

Все же в это проклятое время, пожалуй, лучше всего было быть солдатом, оказавшись, таким образом, в центре событий. Я чувствовал себя примиренным с моей участью, хотя и не мог ее оправдать. Я больше не пытался найти выход из тупика, а выполнял свою солдатскую работу с радостью, порой удивляясь самому себе. Воспоминание о моем увлечении музыкой и поэзией казалось мне теперь каким-то гротеском в моей солдатской жизни в России. Я предвидел, однако, что подобные мысли окончательно лопнут во мне при следующем сражении, как мыльный пузырь.

Вся эта комедия имела, впрочем, глубокий смысл. Война стала стихийным, планетарным событием, и все остальное исчезало в дыму и тумане, словно иней в солнечном свете. Свобода, поэзия и музыка имели лишь символическое значение, и находились по ту сторону реальности. Я солдат, и ничего больше. Чтобы выжить в этой действительности, иметь право на жизнь на опустошенной земле, я должен был сменить свои жизненные позиции.

Так я размышлял в то время, когда в нашей жизни на фронте наступил относительный покой. Я снова тосковал по путешествиям в неизвестность. Это походило на возвращение из небытия. Я стал верить в то, что моя участь не так уж ужасна, находил в себе доверие к жизни и уверенность, свойственную молодости. Я ждал новых приключений.

И мое тайное желание исполнилось.


Цыганская жизнь.

Мрачной дождливой ночью мы опять отправились в дорогу, навстречу новым опасностям, лишениям, страданиям и приключениям. В Кожухине и Сукине мы жили как в мирное время. Моя участь могла быть более печальной. И я был доволен. Я оставался верен моему солдатскому долгу. Не из-за моих сомнительных приключений на нейтральной полосе и не из-за бессмысленного приношения себя в жертву, а благодаря стойкости духа. Безнадежность войны, отчаяние на каждом рубеже обороны, страх перед возвращением домой, разочарование в справедливости мира и в человечестве с его безумием и его преступлениями позволяли мне надеяться на последний шанс — окончить свою жизнь среди полей России.

Так я и шел по дороге в смятении души.

Мы направлялись на северо-запад. Я восхищался красотами осеннего ландшафта. Однако вскоре пошел дождь и долго не прекращался. Шоссе превратилось в скользкую жижу, замерзало ночью и утром снова раскисало. Мы перешли Днепр, очутившись наконец на западном берегу одного из его протоков. Сражение шло где-то на трассе Смоленск — Минск.

Никто не знал, куда нас вела дорога. Она терялась в бесконечности.

В Буде мы переночевали в амбаре. Там была большая печь, мы разожгли ее, однако ветер выметал тепло, звезды блестели над дырами соломенной крыши, с которой в амбар падал снег. Мы надели зимнюю одежду, которая была все же лучше и теплее, чем в прошлом году, пили шампанское и ром, несколько часов спали и отыскали наши позиции, когда уже забрезжила заря. Стемнело, мы снова забрались в бункер и заснули там под звуки адского концерта реактивных минометов и огненного вала снарядов, разрывавшихся на наших позициях, время от времени просыпаясь.

Однако сражение скоро закончилось. Мы взяли деревню и освободили там наших солдат, которых ждало либо освобождение, либо голодная смерть. Русские не пошли в контратаку. Мы отдыхали от прошедших боев. Наступила оттепель. Мы лежали на скамьях, пели песни на всех языках и пили одну ночь за другой, пытаясь забыть свои заботы и тяготы жизни. Но предстояла снова тяжелая дорога.

Ситуация изменилась. Мы шли теперь назад по шоссе. Дожди были лишь кратковременными. Мы пели, радуясь жизни, пили шампанское и ром и ждали наступающих приключений с той невозмутимостью, которую нам предоставлял винный спирт. В Охлюстине мы погрузились в товарный вагон, провели там ночь в азартных играх, пили вино и вышли в Старом Бухоффе (Быхове).[51] Среди потоков дождя мы снова маршировали по разбитой дороге вдоль шоссе и вновь форсировали Днепр.

Как обреченные на смерть, которых собираются утопить, так и мы пристально смотрели на воду, дрожали от холода, измеряли глазами глубину воды и шли дальше, проклиная свою участь, усталые от войны и мечтающие больше никуда не идти и навсегда остаться стоять здесь, на самом восточном участке фронта.

Мы дошли до деревни Селец, только утром отвоеванной нашими войсками. Бронированные надолбы и пулеметные дзоты все еще стояли на улице, повсюду валялись трупы, не расставшиеся с оружием. Мы, замерзшие и простуженные, ожидали ночи, сгрудившись вокруг костра, но только утром отправились к нашим позициям.

Шли заснеженным лесом. На привале я спал в кустах. Когда просыпался, то догонял товарищей, которые взяли пленных из разбежавшихся русских, сдавшихся после нескольких выстрелов.

Мы приближались к линии фронта. Снаряды разрывались уже на шоссе. Одного раненого его товарищи бросили на произвол судьбы. Второго мы вынесли в укрытие и перевязали под разрывами гранат и под градом осколков. Лицо его пожелтело и исказилось от боли в страшной гримасе. Он громко кричал. Его рука висела на одном сухожилии, а кровь лилась у нас по рукам. Раненый умер. Мы поспешили вынести из боя другого.

Безлунной ночью среди снежной метели мы тащили орудие. Нашли несколько ям поблизости, достаточно широких и глубоких, чтобы в них укрыться. Натянули над ними плащ-палатку и заснули как мертвые. Никакого караула снаружи не выставляли. Шумел дождь. Его струи лились под плащ-палатку.

Затем снег накрыл ее, начал таять от нашего дыхания и стекать вниз. Проснулись в луже. Промокшие и замерзшие, шатаясь, вышли наружу в туманную ночь. Стакан рома — это было все, что у нас оставалось.

Русская штурмовая группа атаковала нас, но это было где-то далеко за нашими орудиями. Немецкая артиллерия открыла заградительный огонь. Мы построили бункер из одних только досок, уплотнили их песком и соломой, кое-как установили печь и всю ночь сушили наши плащ-палатки, шинели и мундиры.

Ураганный огонь из противотанковых орудий и минометов выгнал нас наружу. Наступил рассвет. Наша пехота поспешно отступала, русские оказались прямо перед нами, наступая с холма. Мы вели огонь из пулемета и бросали гранаты. Я подносил боеприпасы, видел, как снаряды из орудий и минометные мины разрываются в снегу передо мной. Я шел спокойно и прямо, как будто бы со мной ничего не могло случиться. Контратака отбросила противника, однако очень скоро они опять атаковали. Мы израсходовали последние гранаты и сдали позиции. Орудие было разбито.

Мы спокойно отправились к другому своему орудию, установленному в километре от нашего бункера. На пулеметный огонь и ружейные выстрелы старались просто не обращать внимания. Нам было уже безразлично, убьют ли нас здесь или мы потонем в Днепре во время своего отступления. Мы вспоминали об отдыхе в деревне. Иногда падали на землю, ждали, пока не стихнет огонь, а потом поднимались и шли дальше. Как безумные.

Последнее орудие ожидало нас. Около него лежал заряжающий. Лицо его было засыпано землей, тело опухшее. Вокруг валялись другие мертвецы. Мозги и мясо размазаны по стене дома. Мы безмолвно сложили руки на груди убитого.

Опять-таки не выставили караула. Заснули среди дождя и снежного вихря. Наш дом сгорел, и мы накрылись только плащ-палатками, разложив вокруг ранцы и вещмешки. Под огнем противника потом все-таки соорудили бункер, использовав для этого доски от амбара. Он оказался достаточно большим, чтобы в нем можно было сидеть и лежать.

Ночью я вышел и снова заблудился, только через некоторое время нашел дорогу назад. На следующий день меня определили обслуживать другое орудие, где мне повезло оказаться среди добрых приятелей. Мы жили скученно, но это не помешало нам найти общие интересы. Спал я плохо, постоянно просыпаясь и снова засыпая.

Около окопа рос березняк, в котором находился наш бункер. Пшеничное поле выделялось своим желтым цветом на белой скатерти выпавшего недавно снега. Озимые посевы и ельники на горизонте придавали ландшафту печальный вид в желтом зимнем свете. Дождь, который начинал лить с утра, размораживал землю. Его струи разрушали бункер, и нам приходилось постоянно укреплять его. Мы ждали приказа на марш, чтобы вновь переправиться через Днепр. Потоки воды молотили по брезенту, навевая мрачные мысли, которые служили лейтмотивом для наших бесед. Иногда мы ходили к орудийной прислуге других батарей, сидели в ямах, тесно прижавшись друг к другу, пели, спорили по поводу войны и мира, поражения и побед и напивались почти каждую ночь.

Я чувствовал себя не просто солдатом, а воином агрессивного государства, который от всей души ненавидел войну.

Я только надевал на себя маску, при этом мечтал о жизни отшельника где-нибудь в пещере или в келье монастыря на краю мира. Хотел, чтобы шум времени раздавался где-то далеко от меня, а я бы стоял со смертью на дружеской ноге, как сейчас. Здесь, на фронте, средневековая пляска смерти виделась совсем не страшной и даже прекрасной наряду с неприкрытыми мхом трупами на нейтральной полосе, ибо и я сам был только живым трупом. Я не был здесь христианином, да и не имел никакой родины, кроме этого мира. Таким образом, я двигался навстречу судьбе, не имея никаких корней. И во всех моих авантюрных поездках не мог прислониться к Богу, как к тенистому дереву в бескрайней пустыне. Моей единственной целью оставалась надежда на то, что в мире установится наконец благополучная жизнь. Если ворота отцовского дома и закрылись за мной, она все равно должна начаться. Однако в тайных уголках сердца я в это уже больше не верил.

Таков был мой духовный адвент. Такие мысли бродили в моей душе сразу же, когда я попал в армию. Но тогда я еще многого не знал, был слишком молод, земля еще простиралась передо мной во всем ее великолепии. Ведь в это время я был еще только на западном берегу Днепра.

Оттепель начиналась, но быстро заканчивалась. Мороз сковывал поля, и когда я ночью выходил из бункера, то долгое время мог наблюдать за звездами, сверкавшими для меня в чистом небе. Звезды, звезды. Снег блестел, покрытый инеем, и глубокая тишина лежала над землей. Эта цыганская жизнь в лесу доставляла мне странную радость. В декабре под чистым небом пел в ветвях ветер, друг облаков и деревьев, снег наполнялся ароматом смолы и лесной земли. Иголки на елях казались теплыми даже зимой. Мне не хотелось ни о чем говорить, ничего спрашивать, я мог лишь безмятежно мечтать об этой жизни авантюриста, которая делала меня счастливым против своей воли. И никакие лишения уже не казались мне страшными.

В сумерках на другом берегу горели солома и сено, копны которого стояли в длинных рядах. Языки пламени поднимались в небо наступившей ночи. Мне казалось, что я вижу на противоположном берегу освещенные города моей родины. Разрушенные и сгоревшие на войне деревни создавали в мыслях удивительные картины и парадоксальные воспоминания, заставляя решать эстетические проблемы.

Изменение ситуации. Мы шли вплоть до моста через Днепр. Затем последовала команда занять русский опорный пункт на востоке. В небольшую метель мы пересекли в Ухлясте замерзшее болото, не имея точного представления об искусственных ручьях и временных мостах.

На островке среди болот находился пункт Момачино,[52] цель нашего пути. Луна горела ярким светом, освещая все вокруг. Адвент.


Опорный пункт Момачино.

Мы жили на острове в нейтральной полосе. Момачино — неизвестная деревушка с несколькими домами и амбарами. В ней был основан опорный пункт. Вокруг деревни тянулась линия окопов с пулеметными гнездами. Минометчики и пехотинцы окопались между домами, а наше орудие скрытно установили за окопами.

Мы оборудовали укрытие в сарае для хранения картофеля. Все лишнее вынесли наружу. Соорудили скамейки, стол и табуретки, пробили окно и поставили печь. Мы чувствовали, что останемся здесь надолго. Перед нами расстилалось поле с холмами, на которых росли небольшие сосенки и ряды голых кустов. Русские занимали свои окопы только ночью. На севере за лесом время от времени поднимались сигнальные ракеты. Там, видимо, находился еще один опорный пункт. Нас отделяли от него болото, лес и равнина. Только с дальних холмов звучали редкие винтовочные выстрелы. Время от времени появлялись русские разведгруппы. Прожекторы внезапно освещали территорию, ослепляя меня, а затем снова наступал мрак. Фронт стал беспокойным. Через каждый час на севере от моста через Днепр начинали вести огонь тяжелые орудия.

Поэтому мы не удивились, когда пришел приказ на выступление.

Мы вышли в полночь в светлой лунной ночи и двинулись к шоссе. Через некоторое время заметили позади пламя. Это горел наш сарай. Но скоро пожар уже остался позади. Русские отстали. Пройдя по нейтральной полосе, мы вошли в Селец. Это была уже покинутая всеми деревня, расположенная за основными позициями. От окопов и бункеров остались только груды земли и тлеющего дерева. Около Днепра мы установили наше орудие на холме у края соснового леса. Перед нами шумел среди лугов болотистый ручей, не схваченный еще льдом. Молодой ельник спускался вниз по оврагу. Там уже обосновался противник. Отступать отсюда в случае необходимости казалось практически невозможно, так как приходилось бы перебираться через бурный ручей.

Усталые и озябшие, мы расстелили плащ-палатки на мягкую землю близ защищавшей нас от ветра молодой сосны и сразу заснули. Днем соорудили землянку, уложили сверху березовые ветки, закрыли плащ-палатками, на землю положили сено и установили печку, которую всегда возили с собой. Но там все равно было холодно, печь почти не грела. Хорошо, что, по крайней мере, у нас была крыша над головой, спасавшая нас от снега и сквозняков. Спали мы хорошо.

Проснулись от боли в ногах, выстрелов и криков о помощи. От опушки леса бежали болотом солдаты нашего арьергарда. Русские преследовали их, пока они не укрылись в роще на нашей стороне. Мы бросили несколько гранат и открыли заградительный огонь из пулеметов. Перевес оказался на нашей стороне.

Серой морозной зимой мы спали на открытом воздухе. В сосновом лесу, выбирая места, где не лежал в низинах смерзшийся снег, мы, закутавшись в шинели, с трудом выносили холод. Никто не вспоминал о нас, разве только походная кухня приезжала по ночам. Итак, мы были единственными свободными людьми в это ужасное время, закаленными и лениво следившими за тем, что происходило в нашей жизни.

(Пробел в рукописи) …где только разведгруппы противника изредка появлялись по ночам). С юга приезжали в темноте под охраной полевые кухни. С ними привозили многочисленных раненых и трупы убитых. Мы узнавали о пропавших без вести. Русские теперь брали наших солдат в плен, главным образом под Милеевом, а не убивали их. Мы каждый день ожидали такой же участи, но мало заботились об этом.

Мы жили на острове, отделяющем нас от Красной Армии. Иногда русские разведгруппы беспрепятственно появлялись в деревне. Изредка происходили незначительные бои, поэтому дни и ночи мы стояли в карауле. Дома в деревне постепенно поджигали, и ночью в новолуние там было светло от моря огней и далеких пожаров.

В этой близости смерти, на границе между свободой и пленом, я снова начинал писать дневник, рассказывая о моих русских приключениях. Чаще всего ночами. Снаружи хрустели по снегу шаги караульных, временами лаяли пулеметы, пролетали со свистом отдельные снаряды. И все же в эти русские ночи я словно был у себя дома. Проходили адвент и Рождество. Я наблюдал за всем происходящим, жил своими воспоминаниями и писал. Иногда по утрам относил почту и приказы командования далеко в глубокий тыл, словно на другой остров.

Рассвет. Я молча шел в тумане вдали от деревенской улицы. Так же как и я, какие-нибудь пилигримы шагали в серой одежде в бесконечность. На небе гасли звезды. Я выходил на длинную улицу, в конце ее высились березы и ели. Все окружающее приобретало чудесный вид, хотя природа и казалась вымершей. Неслышно было ни единого звука. Только туман надвигался на поле. Глубокое молчание продолжало окружать меня. Потом послышались какие-то голоса. Но эти курьеры из прошлого находились где-то очень далеко.

Однако жизненная сила наполняла эту дикую страну. Кусты и звезды подавали мне дружеские руки, снежная пороша и туман исчезали. Я вдыхал свежий утренний воздух. И это был вестник, доносивший до меня дыхание Бога. Я был один, и во мне звучали меланхоличные приглушенные звуки. Хрустел снег под ногами. Ветер играл моими волосами.

Я с трудом вспоминал все, что происходило со мной, солдатом, на войне. Я верил в свою судьбу, в свою несокрушимую веру в человека, в душевную силу, в возможность уверенного преодоления всех трудностей, во все лучшее. А также в моей способности начать новую жизнь.

Рождество прошло, как и все остальные дни. Мы много пили, но специально никто не праздновал.

Год свободно катился в руки Бога, и все новое уходило в корзину вечности. Оставались только мечты о возвращении домой и о мире. Мы снова жили еще в подземном солдатском городе в Момачине, и нас можно было сравнить с индийскими отшельниками, замурованными в магических храмах и лесах. Вели жалкое существование, которое бередило наши души. Не только земля и бревна над землянками отделяли нас от мира. Так же и наши души возводили стену вокруг себя или пытались затаиться от бушующего времени. Мы жили, словно в каком-то заколдованном сне. Одна ночь сменяла другую, а мы все шли и шли по какому-то мистическому мосту. И в то же время нас окружала прозаическая реальность. Кровь авантюристов и путешественников стучала в нас, пробуждая тягу к далеким странствиям, которые, к сожалению, слишком часто становились реальностью, и возвращение домой откладывалось на неопределенный срок.

Нам снова приходилось отступать. Русские постоянно прорывали фронт, и за нашими спинами гремел огонь сражений. А мы шли и шли.

Прошли через объятое дымом и пожарами Момачино. Огни пламени отражались на белом снегу. Кроваво-красные ракеты взлетали по ночам над землей. На рассвете мы останавливались, а вечером уже двигались по лесу близ Мало-Красницы. Меня определили в связные, и это дало мне возможность спать больше других.

Светлый сосновый лес. Мы остановились на опушке под непрерывный грохот снарядов и треск пулеметов. Русские не атаковали нас, их разведгруппа была расстреляна на нейтральной полосе. Зима стала жестокой. Иней украшал лес, опустившись на ветви деревьев. Я любил лес, снег на елях и соснах в солнечном огне, иней по ночам в полнолуние. Ночью непонятное беспокойство часто гнало меня на улицу. Я любил жизнь, зиму и опасность. Было такое чувство, как будто я собираю урожай уже долгое время.

Я стал авантюристом, бродячим нищим, путешествующим бродягой. Как ненужный мусор гнала меня военная судьба по миру, и бесконечные ее дороги не имели конца. Повторяю, я любил жизнь, зиму и опасность. То, что я терял, вновь получал обратно с прибылью. В своем уединении и скорби видел магический смысл. То, что я пропускал в жизни, приносило мне только выигрыш. Что мне казалось значительным, то это только мой авторский труд.

Я спокойно шел по жизни, она падала мне в открытые руки, и Бог приближался ко мне. Время и вечность проходили. Я любил жизнь.

Поездка на санях. Я летел над лесом. Свистела метель, лошади ржали. Ночь казалась сказочным, пьяным праздником. Испуганные путники прыгали из саней в снег, поднимая его облака к небу. Бочки потрескивали на морозе. Я пел дерзкую песню. Как плывущие по небу облака и звезды, я прогонял всю эту погруженную в дрему страну, поля и свою уединенность, воодушевленный молодостью и ощущением полета. И не было конца этой снежной дороге. Тоска уходила, иней садился у меня на волосах. Шумная поездка в неизвестность опьяняла меня, вызывала безграничное, бьющее ключом желание сделать бесконечным свое существование на этом свете.

Я получил на один час свободу в русской холодной стране. Я любил жизнь.

Годы шли, смерть нависала над землей, Богом и звездами, которые умирали на западе. На планете продолжалась война, и не было ей конца. Я был солдатом, пережил много трудностей, опасностей, боли и приключений. Но я любил жизнь.


Пауза.

Пауза. Отпуск на родине. Возвращение домой. Домой, домой! И все же это только отпуск, только пауза. Война продолжалась. Но я покидал поля сражений. Я любил жизнь.[53]


Штефан Шмитц.

«МЫ ЖИЛИ, РАЗРУШАЯ СВОЮ ДУШУ» Соприкосновение со злом и чувство долга.

«Пиши мне, мой друг. Пиши, если ты еще жив». С волнением просит Георг своего друга Вилли Вольфзангера в августе 1944 года, чтобы он подал хотя бы признаки жизни. И ждет напрасно. От Вольфзангера он не получил больше ни строчки.

Только несколько недель отпуска оставались Вольфзангеру в феврале 1944 года, чтобы привести свой дневник в надлежащую форму. Он заканчивает его, несмотря на предстоящее возвращение в Россию, в странно возбужденном состоянии. «Я снова возвращаюсь. Я люблю жизнь». В течение ряда прошедших лет он должен был принимать участие в сражениях и в. форсированных маршах. «Как в «Дорожной песне» Шумана, предстоит моя пятая поездка в Россию», — отмечает Вольфзангер в своем дневнике. Он служил в 14-й роте 279-й пехотной дивизии 95-го пехотного дивизиона, которая вела бои на фронте под Витебском, более чем в 400 километрах к западу от Москвы. Его подразделение принадлежало к группе армий «Центр», которые держали оборону в центре острия клина, выдвинутого на восток. Несмотря на настояния генералов этой группы отвести их армии на запад, Гитлер приказал всеми силами удерживать фронт. 22 июня 1944 года, в годовщину немецкого нападения на Советский Союз, Красная Армия приступает к решающей атаке. Выступая в английской телевизионной серии о Второй мировой войне, бывший красноармеец Веньямин Федоров говорил, что советские войска на этом участке фронта действовали так же, как немцы тремя годами раньше. «Действия немцев, — утверждал он, — на их оборонительных рубежах было глупым… Наша артподготовка ошеломила их. Массивный артиллерийский огонь был настолько силен, что немцы в своих окопах не слышали ничего, кроме страшного грохота. Все их долговременные укрепления были уничтожены. Это стало для них смертельным ударом… Немцы пытались держать оборону до последнего солдата, но были все обречены на верную смерть». Служба розыска Немецкого Красного Креста в 1970 году сообщила матери Вилли Вольфзангера, что, когда по обе стороны Витебска русские войска перешли в наступление, рота Вольфзангера была брошена в бой и вскоре после этого «уничтожена». «Только маленьким группам солдат удалось выйти из окружения и, добравшись в начале июля до линии Борисов, Лепель и Молодечно, снова присоединиться к немецким войскам». Все говорило о том, что у пропавшего без вести солдата Вольфзангера было очень мало шансов выжить. Как сообщало командование вермахта 30 июня 1944 года, в середине Восточного фронта группа армий «Центр» вела ожесточенную борьбу, но потерпела поражение и практически более не существует. Ее крушение — одно из самых тяжелых поражений армии во всей войне. Примерно 350 ООО солдат — больше, чем под Сталинградом — было убито, пропало без вести или попало в плен. Это была битва, в которой Вольфзангер погиб с наибольшей вероятностью, фактически означала окончание войны в России.

Вилли Вольфзангер оставил после себя редкий для двадцатитрехлетнего молодого человека обширный дневник. Большая его часть написана непосредственно на войне. В маленький еженедельник он сумел поместить целую книгу из своих произведений. К 1942 году Вольфзангер написал около 400 стихотворений, 13 прозаических произведений, 250 писем. К этому времени он прочел 50 книг и проехал 11 000 километров по стране. В 1943 году он написал еще 300 стихотворений, 8 прозаических произведений, 300 писем. Он провел в пути еще 9000 километров и прочитал 50 книг. Письма Вольфзангера — это описание его бегства от военных будней и их обработка. Параллельно с сочинениями о войне он пишет стихотворения о любви. Он доволен, «рад и счастлив тому, что имеет возможность писать». Вольфзангер настоятельно требует от матери подтверждения, что отправленные ей письма доходят до адресата, и часто делится соображениями, как доставлять ее почту к нему возможно быстрее: «Пожалуйста, посылай письма авиапочтой (обязательно с двумя марками)». Он отправляет длинные списки с перечнем книг, которые ему необходимы и которые наверняка имеются в его родном городе Дуйсбурге. Отчетливые следы самого внимательного прочтения присылаемой литературы сохранились на страницах его военных рукописей. Например, на полях книги Эрнста Юнгерса он пишет: «Пришел в восторг». Но заказывает также и Шопенгауэра, Рильке, французских моралистов и томик Лаотса «Верный путь к себе».

Его мать сохранила письма сына, присланные через почтовый ящик полевой почты. Во время войны их время от времени доставляли в Дуйсбург из Баварии. Часть писем была утеряна, но двоюродной сестре Вольфзангера — Ханнелоре, которая живет сегодня в городке на Боденском озере, многое удалось сохранить. Она всегда заботилась о нем, оставшемся в возрасте семнадцати лет без отца с овдовевшей матерью. После ее смерти она унаследовала коробку с тысячью листами рукописей своего двоюродного брата. Лишь много лет спустя она взяла на себя труд взяться за неупорядоченные и частично с трудом дешифрованные рукописи, разобрать и прочитать их. Большинство писем и рукописей находились в очень плохом состоянии: чернила выцвели, почерк неясный. В 2002 году Ханнелора начинает поиски эпистолярного наследия Вольфзангера, послав запросы более чем в 70 учреждений, беспокоясь о том, чтобы оно не пропало после ее смерти. Она пишет в университеты и издательства и изредка получает ответы. Только благодаря внимательному отношению редактора «Штерна» Штефании Корте, с которой удалось наладить контакт, вышла в свет эта книга.

С самого начала Вилли Вольфзангер надеялся, что его работы — а именно военная книга — будут опубликованы. Он беспокоился, что издатели, находящиеся далеко от фронта, не найдут для себя интересной публикацию его записок, хотя с политической точки зрения они были совершенно безобидными. С горьким юмором он подводит в конце 1942 года некий баланс: «Если я никак не показал себя в литературе, то все же даже при отсутствии особого расположения ко мне два издательства предоставили свои страницы для моей изнасилованной музы».

Тем не менее остается спорным вопрос, доволен ли был бы Вилли Вольфзангер публикацией своей военной книги в ее современной форме. В ней явно не хватает конца. Остается много неясностей. Методика повествования не однозначна. Некоторые переходы еще сырые, окончательно не оформленные. За несколько недель до смерти Вольфзангер отсылает фрагменты своей рукописи домой, имея в виду, что с их помощью сумеет позднее доработать книгу. К сожалению, эти фрагменты в основной своей части не сохранились. Существенны лишь «дополнения» к тексту, где автор описывает первые месяцы со дня его появления на территории России в 1941 году. Они имеются только во фрагментах. Однако их литературное качество говорит о том, что Вольфзангер уже нашел необходимую форму своего повествования. В апреле 1944 года, в следующий отпуск, он, описывая свое пребывание в военном госпитале, формулирует свою «основную задачу»: окончательно довести текст, придав ему необходимую форму после обработки черновой части рукописи. В других письмах он называет свои заметки «недоделанной постройкой». Вольфзангер жалеет, что все необходимые записи, имеющиеся в его распоряжении, не захватил, отправляясь в отпуск. Многие главы книги записывались ночью, так как Вольфзангер был вынужден соблюдать строгий распорядок дня, установленный на фронте. Он часто по много раз переписывает отдельные части рукописи, прерывает записи и оканчивает их позднее. Вольфзангер сам пишет об этом так: «Россия. Приключения. Отъезд. Начато 16.12., готово 17.12.43; возвращение домой, 4-й отъезд. Путь к катастрофе 18.12 начато, 20.12 окончено; в болотах брянских лесов 20.12 начато, 23.12 окончено; бегство 23.12». Письмо от декабря 1943 года содержит подробные указания, касающиеся его работ:

«Сегодня, в понедельник, закончил описание моих переживаний первого и третьего возвращения домой. Это должна быть военная книга «Россия. Приключения. Отъезд». Работа огромная. Я должен собрать много материала и привести его в порядок. И все же я уже сделал кое-что. В первую зиму даже два раза переписал заметки в своем дневнике, обработал стихотворения и воспоминания. Но позднее мне придется обратиться за помощью также еще и ко многим письмам, которые я писал. Для многих частей я, к счастью, сохранил события в своей памяти (к счастью, по-прежнему отличной). Я не знаю, как мне обозначить свое произведение. Это и не роман, и не дневник, и не перечень фактических данных. Вероятно, ему можно дать заголовок «Покаяние». Это действительно покаяние, которое выявилось в моих поисках определения войны и политики, которые я не приемлю. Я не хочу никого осуждать, пусть за это говорят приводимые мною факты и мои собственные переживания. Иногда я сожалею, что не имею всего материала в руках, но, может быть, это и к лучшему, так как я имею возможность не предвзято высказываться о происходящих событиях…

(Далее строка неразборчива.)

Более точных данных я не привожу, если написанное ясно и без них».

Закончив первый фрагмент, он сразу же берется за его переработку. Только описывая свои переживания в Ярославе поздним летом 1941 года, он перерабатывает их четыре раза. Вольфзангер надеялся полностью завершить свою работу в начале 1944 года. «Я даже не знаю точно, какую форму примет моя книга и в каком стиле мне ее оформить. Пока все написанное еще фрагментарно». Затем он решается, очевидно, дополнить книгу оживленной перепиской со своим другом Георгом, который служил в Норвегии, а после войны стал журналистом. Эти письма должны были послужить окончательному оформлению общей идеи книги. Кроме того, Вольфзангер нашел в это время форму, в которую собирался облечь свою книгу. 28 марта 1944 года, будучи в отпуске, он радостно сообщает об этом своим родителям: «Наконец я нашел лучшую форму для книги и ясную структуру, в которую необходимо облечь мое произведение. Если бы я имел здесь материал, я мог бы закончить все сразу. Но именно этого я и не хочу. Я оставляю для себя еще время и, может быть, еще раз перепишу все заново. Продвинуться вперед мне очень помогли критические замечания Георга на мою рукопись». Из заголовка Вольфзангера «Покаяние» следовало теперь, что «книга должна быть более или менее независима от хронологического описания событий, а опираться на их реальность и на восприятие глазами поэта». Он уже знал, что днем позже «расширит свое изложение». В феврале 1944 года уже готовую рукопись он сократит и расширит ее за счет изложения военных событий, в которых принимал участие.


Вольфзангер, как писатель, проявляет себя даже в небольших заметках. Это относится, например, к его переписке с Георгом, с которым он общался многие годы. При этом он пишет, что его друг не верит в его призвание как поэта и делает ему серьезные замечания, советуя описывать свои переживания реалистично и правдиво. И считает, что кое-что нужно переписать заново. Георг критикует также некоторые автобиографические страницы из работы Вольфзангера: когда он взял их в руки, то испугался и при всем их очаровании положил обратно на стол. «Когда пелена спадает, уходит в сторону квинтэссенция вопроса, и не остается ничего, кроме насмешливых замечаний». Георг предполагает, что друг после этих слов может не подать ему руки, но его замечание: «это истинная правда». Затем он продолжает: «Стоит ли все же говорить тебе эту правду? Но если я, к примеру, воспринимаю твой текст как «игру» или «улыбку Марселя Трокадато{9}» должен спросить себя, к чему все это? У меня не останется ничего, кроме чувства пустоты. Если смысл нашего искусства в том, чтобы воспевать ничего не значащие детали, то в чем он заключается?» Это разногласие относится, правда, не к данной рукописи Вольфзангера, а характеризует тот спор между друзьями, который они, вероятно, вели и по другим работам Вольфзангера. Военное поколение могло бы оценить «Покаяние» Вольфзангера как исповедь в его слабости и отчаянии. Поэтому книга подлежала некоторой трансформации и обработке, как, в общем-то, это и следует из замечаний на ее фрагменты Георга. Сегодня нас поражает тон переписки друзей, глубокая серьезность, с которой обсуждаются различные вопросы, и язык, который предполагает, как само собой разумеющееся, поэтические задатки у обоих молодых людей. Тем не менее слова Георга касаются сути личной катастрофы Вольфзангера и его военных переживаний. Вилли пишет: «Если ты возражаешь мне, то должен прямо сказать: да, мой друг, я ничего не могу тебе ответить, так как не считаю возможным обсуждать с тобой эти проблемы. Я считаю нужным видеть жизнь в ее самом отвратительном обличье. Я знаю также, что в настоящий момент она вызывает у меня брезгливость. Но этот мой вывод для меня не окончателен. Поэтому я молчу как поэт». Но Вольфзангер не молчал. Он оставался верным своему первоначально выраженному кредо: изображать в своем «Покаянии» все детали происходящего и свои собственные переживания. И именно благодаря подлинности его повествования оно приобретает такую силу и мощь.


В архиве Вольфзангера имеются многочисленные документы, говорящие о том, что именно книга «Покаяние» имела для него определяющее значение. Он видит в ней мощное и беспощадное осуждение войны. Соответствующая всем литературным канонам, эта книга по праву может считаться основным произведением молодого поэта. В течение всей своей солдатской службы он ведет каждодневные записи — причем в различной текстовой обработке, — касающиеся самых различных проблем, связанных с его пребыванием на фронте. Вольфзангер писал повести и другие прозаические произведения, которые составляют значительную часть его литературного наследия. У него также много стихотворений, часть которых представляет собой его личные размышления, быстро написанные, не всегда хорошо рифмованные и согласованные. Дневники — это опора его памяти, с большим числом сокращений, иногда всего лишь с одним определяющим словом, и, наконец, письма к людям, с которыми он поддерживал контакты, и к друзьям. Он пишет матери, но не хочет ее зря беспокоить, поэтому в своей корреспонденции обходит наиболее трагические военные события и прежде всего случаи, когда приходится плохо ему самому. То, что из его писем применимо для книги, он выписывает в свою записную книжку, прежде чем отправляет корреспонденцию. В документах десятки страниц, напечатанных на машинке, соседствуют со страницами, написанными от руки. То, что он отбирал из своих записок, будучи в отпуске, Вольфзангер дословно переносил в рукопись.


Сравнение текста книги с письмами и дневниками говорит о том, что Вольфзангер осознанно и тщательно отбирает наиболее качественный материал. Он не освещает — по меньшей мере, не заведомо — своей роли на войне. Отсутствие сцен, которые были бы характерны для его собственного возмужания, говорит о том, что он поставил перед собой задачу написать серьезную книгу. Поэтому он не оставляет в своей рукописи места для различных нелепых и комических случаев, с которыми сталкивается на фронте и в тылу, но в письмах к матери на них останавливает особое внимание, чтобы ее развеселить. Это главным образом описания событий, происходящих в перерыве между боями и часто затрагивающие его лично: по-видимому, таким образом фронтовик тоскует по всем свежим, свойственным юности впечатлениям, которые были обычными для него в домашней обстановке. Часто он чувствует себе не двадцатилетним, а хорошо развитым четырнадцатилетним мальчишкой. Во время своих поездок в Германию Вольфзангер прежде всего наслаждается невозможными на фронте нормальными отношениями с женщинами. В письмах из военного госпиталя Нойбранденбурга он, например, сообщает: «Сестра Фридель отказалась подтирать сопли у страдающих заболеваниями почек больных, которые ведут себя как младенцы в рубашках для грудных детей». С Ингой, которая называет его «сладким младенцем», заставляя пить валериановые капли, он любезничает, но в то же время, когда лежит в кровати, разрешает только «осмотреть мои мозоли», не давая поднимать одеяло, «когда она убирает утром кровать». Полугодом позже он пишет из военного госпиталя в Оберхофе домой:

«Я должен был оставлять мою тарелку чистой, чтобы маленькой Анне не приходилось убирать остатки пищи. Их я сложил в бумагу и выкинул. Вальтер поднял мой сверток; секунду промедлил и затем бросил его мне в голову. Остатки котлеты были размазаны на моих очках. Я соскоблил их, и бросил котлету прямо ему в рот. Тогда он стал пытаться обмазать ею маленькую Анну, но она вылила ему целый кувшин воды на лицо. А я — беззащитный, не в силах остановить смех — получил еще от Анны пинок под зад. Но потом я отомстил обидчику, закрыв его с Анной в палате, предварительно разобрав постель и таким образом скомпрометировав ее. Но потом мы, конечно, помирились! Это замечательно, не правда ли? Но я писал уже однажды, что нельзя сравнивать наше отношение здесь с сестрами с тем, как относятся к ним солдаты на войне».


Однако такие веселые моменты в жизни были, конечно, исключением. В течение долгого периода времени жизнь Вольфзангера состояла из сплошных опасностей и лишений. И не только непосредственно на фронте, но за его передовой линией.

Особенно в течение последних двух лет, когда солдаты испытывали особую жадность к жизни, иногда зловещую саму по себе. Так, Вольфзангер то оглушает себя спиртом, зная, что тем самым разрушает свой организм, то сближается с женщинам в занятых немцами областях. Он делает это, не считаясь со своей совестью, которая не всегда сдерживает его. Например, он пишет, как одурманенный вояка, которого только истощение может удержать от секса, ищет его, встречаясь без разбора с женщинами за линией фронта. Он приводит свое наглое требование («матка, пришли нам две паненки, не отказывай усталым солдатам») в письме от мая 1944 года. Его мать уже давно знает, что паненки — это молодые девушки — «девочки-подростки», как называет их Вольфзангер. Они возникают в его письмах вновь и вновь. Он сообщает о «разведке» в «заполненной паненками сауне». Но ищет Вольфзангер скорее защищенности, чем секса. Это, очевидно, гораздо труднее найти на войне, где бывшие гражданские лица ведут борьбу за существование. Он пишет своему дяде из Украины: «Конечно, хороши женщины, стройные, гибкие с прекрасными лицами и при косметике. Но ни грязные, безобразные девушки, которые предлагают свои услуги за кусок хлеба». В начале войны он еще боится домогаться любви у женщин чужих народов. Но в 1944 году это уже не имеет для него большого значения. По крайней мере, можно пользоваться их услугами время от времени. Жизнь солдат на войне больше уже не является чем-то чрезвычайным, а становится обыденной. К удивлению, ему — солдату оккупационной армии, — по-видимому, удается создать нормальные связи. От российской действительности он больше не может уклониться, уходя в свои занятия литературой и музыкой. Вольфзангер все чаще встречается с русскими людьми, которые вовсе не похожи на те карикатурные образы, которыми изображала их нацистская пропаганда. На позициях за Витебском Вольфзангер в мае 1944 года влюбляется в Клару. «Кто знает, что могло бы случится, — спрашивает он, — если бы эта связь не закончилась очередным отступлением. «Прощание с Юрковашено было тяжело всем нам. Вчера вечером я еще лежал в постели у Клары и утешал ее до тех пор, пока она не заснула вся в слезах. Но утром, когда я наградил ее прощальным поцелуем, она уже не плакала, а только всхлипывала, как Паула. Ее отец желал мне счастья, и мать одобряла меня. Разве такие люди могли быть моими врагами? Никогда».

Когда Вольфзангер позднее возвращается в эту в деревню, Клары там уже не было. Ее обвинили в связи с «подручными вермахта». Ясно было, что речь шла о ее связи с Вилли, хотя здесь, скорее всего, было меньше любви, а больше склонности к проституции. Вилли пытается облечь это приключение в романтическую форму, но это никак не согласуется с его дальнейшей жизнью между фронтом, военным госпиталем и отпусками. Иногда кажется, что эта романтика была необходима для него лишь ради того, чтобы без заботы написать очередное любовное стихотворение. Жизнь — это форма постоянных переездов и прощаний; и Вольфзангер согласует романтические представления со своими душевными настроениями. Под заголовком «Стремления» он пишет стихотворение «для Лоры»:

Примири меня с моей судьбой,

Дай хоть немного последнего счастья

И позволь мне войти

В раскрытые поутру ворота.

Можешь ли понять ты,

Как хочу я вернуться в свой старый надежный дом? Позволь мне снова увидеть твою улыбку, Твое дорогое лицо.

Я буду счастлив вновь услышать твое слово, А затем спокойно уйду умирать одиноко. И знай: моя жизнь была прекрасна.

Поэт смотрит на себя словно со стороны. Солдат утешает себя и находит странным, чувствуя, что сам стал одним из тех, кто посылает любовные послания женщине. «Мы, солдаты, люди жестокие и суровые и поэтому радуемся, как дети, всяким нежным словам и жестам. И поэтому наши упрямые головы не имеют в мыслях ничего другого, кроме возможности как можно скорее снова вернуться к своим мамам или Лорам, Ханнам, Гретам и в мирной обстановке прижаться к ним в их теплых гнездышках! Да эти мужчины и герои настоящая загадка! И я не представляю себя никаким исключением из них».


Борьба и лишения, страх и долг, жажда мира, возвращения на родину и забота о своих близких — вот что определяло жизнь Вольфзангера и его друзей на фронте. Чем хуже становится положение немецких подразделений, тем активнее снабжают их спиртом. В большинстве случаев это водка, чаще всего разбавленная с различными добавками. Солдаты называют эту смесь ликером. «Плохая водка отражается на моем здоровье, — сетует Вольфзангep, — я просыпаюсь с дурной головой. Но продолжаю утешать себя в пьянстве». Напиваясь, он падает со скамьи, приятели снова поднимают его и на следующее утро рассказывают ему все, что с ним произошло, так как Вольфзангер ничего не помнит. Если удается достать хороший спирт, то больную голову удается им вылечить. «В состоянии похмелья я остаюсь только несколько минут, а потом прихожу в себя, выпив смесь коньяка». Это не имело бы особых последствий, если бы компания не напивалась каждый день. Вольфзангер пьет с другими солдатами, напившись, они посыпают себе волосы порошком от вшей, погружают друг за другом головы в холодный ручей или в ведро с мыльной водой. Вольфзангер пьет даже тогда, когда остается один, и делает заметки в своем дневнике, если, конечно, у него есть запас водки. «Полбутылки шампанского орехового ликера, — отрезвляют меня, — пишет Вольфзангер в одном из своих писем. — У нас не было ничего другого во время прекращения военных действий, кроме стакана бренди или другой выпивки. Не было больше ничего, что могло бы принести нам забвение. Поэтому мы цеплялись за вино. Души наши были опустошены, мы жили между боями и тяжелым трудом, и при этом старались достойно исполнить свой долг». Постоянный переход от опьянения и головных болей к новому опьянению и новым головным болям начиная с конца 1943 года сказывается на способности Вольфзангера к литературному труду. «Крепкий спирт отрицательно влияет на мою работу», — отмечает он на Рождество в своем дневнике. Однако несколькими днями позднее во время новогоднего празднества пишет о своей способности отказаться от алкогольного наркотика. «Я веду отныне праведную жизнь. Алкоголь не берет меня (до этого я все время пил водку)».


Любовь к матери в первую очередь заставляет Вольфзангера не предаваться депрессии и опускаться до полного алкоголизма. Для нее он собирает остатки юмора, чтобы возможно легкомысленнее отнестись к тому, что происходит на фронте. Он находит для него место.

Голод пронзал меня насквозь. Я разрывал бандероль, Доставал из нее огненные купюры И поедал их с наслаждением Среди огня, дыма и пепла. О,созерцание!

В стихотворении «Из свежего прошедшего дезинфекцию рукава моей меховой куртки» он благодарит мать за ее письма и одобрение его творчества. Кажется, что он все еще может поддерживать в себе радость, оптимизм и душевную стойкость. Он ест пирог, присланный «милой мамой», и ее внимание скрашивает ему трудные дни, подвигает на сочинение стихов. Он говорит: «Тень Гёте и легкость Шиллера вдохновляют меня».

Пирог стал мечтой для Адама.

И он вкусил его в раю.

Пирог, который лечил его тоску по Еве.

Был настоящим большим праздником для него.

Снова и снова просит Вольфзангер мать, чтобы она не брала на себя много забот. Действительность была так ужасна, что он не может писать о ней. Во всяком случае, он упоминает о тяжести своей жизни не непосредственно, а ограничивается лишь намеками. Если он и посылает ей рукописи и дневники с описанием своих переживаний на войне, то при этом уверяет ее, что у него дела обстоят совсем неплохо. «При этом я посылаю только последнюю часть моего дневника, самую трагичную и печальную, — сообщает Вольфзангер в своем письме от марта 1942 года, — однако все это было уже давно и, если Вы считаете, что это слишком тяжелое воспоминание, то не читайте ее». В дневнике от 24 ноября 1943 года он пишет, что мать не должна знать все о его жизни на фронте: «мне очень тяжела мысль о том, что мои трудности на фронте скажутся на настроении моей дорогой мамы. Она простит меня, но поймет ли? Все же матери обычно мало знают своих детей! Ведь мы быстро становимся взрослыми, и уже учимся острожному умалчиванию того, что могли бы откровенно сказать матери раньше… Кроме того, в письме не выскажешь того, что можно сказать в личной беседе». Следующее письмо, после того как Вольфзангер сообщил матери о своем желании описывать все им испытанное, он отправляет только через неделю. И в этом тоже сказывается его внутренняя раздвоенность. Он хочет уберечь мать и в то же время посылает ей свои записи, в которых война предстает во всей своей неприглядности. При этом он мирится с тем, что она узнает — или и без того уже знает — о том ужасе, который окружает ее сына. Он старается молчать, беспокоясь за нее, и в то же время хочет, чтобы она делила с ним его переживания. Правда, он делает это только тогда, когда непосредственная опасность уже осталась в прошлом. Отношение к матери важнее для него, чем к кому-либо, к другой женщине или к другу. С раннего детства он выделяет мать из всего остального мира.


Вилли Вольфзангеру было двенадцать лет, когда Гитлер взял власть в Германии, восемнадцать, когда началась Вторая мировая война. Он почувствовал в себе талант и был счастлив. Его друг Георг после окончания войны посвятил ему книгу о своем солдатском опыте, полученном в России. Он, выступая под псевдонимом Стефан, обращается непосредственно к словно еще оставшемуся молодым Вилли со словами: «Когда ты был еще ребенком, то твоя мать рассказывала мне, что ты всегда оставался в стороне от игр твоих ровесников и чувствовал себя неловко, влезая на дерево. Надеюсь что ты никогда больше не станешь испытывать этого». После своего возмужания Вилли проходит как бы две жизни: открытую без маски и скрытую с уходом в собственный мир. В Дуйсбурге он поступает в среднюю школу Меркатора{10} для мальчиков и держит экзамен на аттестат зрелости. В 1939 году он становится абитуриентом, первым знатоком Библии и одним из шести чемпионов по плаванию. Он благодарит своего классного руководителя, который ходатайствовал, чтобы его допустили экзаменоваться на аттестат зрелости, поскольку Вилли, по мнению дирекции школы, не был абсолютным сторонником нацистов. Хотя, будучи гражданским лицом, Вилли не был обязан вступать в нацистские организации, обеспокоенный обвинениями в свой адрес в недостаточности патриотизма и преданности национал-социализму, он надевает форменную одежду гитлерюгенда, которая была ненавистна ему. По воспоминаниям его двоюродной сестры Ханнелоры, Вилли надел ее только один раз. Он высмеивает нацистскую молодежную организацию, как союз, где собираются отбросы общества, люди, которые маршируют, шумят и занимаются обязательным для всех видом спорта. Оберегаемому родителями единственному сыну в семье Вилли все это противно. Он занимается выращиванием растений, держит у себя лягушек, саламандр и белых мышей. Его страсть — это музыка и литература. И она же — его другая, скрытая жизнь. Даже если школа танцев доставляет ему удовольствие и он не упускает случая поухаживать за девушкой, литература для него всегда остается важнее. Ночью он пишет как одержимый, пытаясь создать нечто неповторимое. И бывает разочарован, когда чувствует, что это не удается ему. В юмористическом журнале его выпускного класса Вилли давали следующую характеристику: «Он любит только девушек, танцы и книги. В немецком здорово подкован. У него всегда и на все есть ответ (если только он этого захочет)».

Вольфзангер, как ученик старших классов, чувствует перед войной свою незрелость в попытках писать стихи и переживает отсутствие опыта и знания жизни, которые не дают ему возможности создавать правдивые литературные опусы. Едва ему исполнилось двадцать лет, незадолго до ухода на фронт, он в своей автобиографии отмечает: «Творчески одаренному ребенку, которым я был, недоставало источника, который кормил бы его снова и снова, по мере того, как он растрачивал предыдущие знания. У меня отсутствовал опыт знания жизни в ее самом широком аспекте. Все, что мне удавалось узнать, я слишком быстро использовал, а пополнить свои знания было нечем». Задолго до того как он вынужден был покинуть свой родной дом в Дуйсбурге, Вольфзангер мечтает о том, чтобы вырваться из оберегаемого родителями положения сына хорошего управляющего. Но пока это были только мечты и сновидения, в реальности же он ведет себя так, как этого хочет отец. При всем желаний расширить свое познание мира Вольфзангер принуждает себя носить маску. Ради отца он начинает заниматься банковским делом. Это при его отвращении ко всяким занятиям, связанным с деньгами и торговлей. Вольфзангер приступает к обучению банковскому делу в банковской ассоциации Дуйсбурга. Свои задания он выполняет аккуратно, хотя и без особого прилежания. Он рвется как можно скорее вернуться к книгам и рукописям. Когда его обучение заканчивается, причем ранее намеченного срока, он получает хвалебную рекомендацию «за скромное поведение и следование идеалам товарищества, а также аккуратное выполнение всех данных ему поручений».

Однако сам Вольфзангер очень далек от необходимости выполнять эти поручения. «Бежать» — вот в чем состоит основная его мысль. «Об этом нашептывают мне как голоса ангелов, так и призывы демонов. Я и надеюсь на это, но и опасаюсь последствий»

На фотографиях предвоенного времени его черты лица необычайно мягкие, в большинстве случаев он сквозь очки смотрит в книгу. Фотография, где Вилли снят на отдыхе на побережье Балтийского моря с семьей, которая всегда отдыхала там летом, мы видим двух хилых мальчиков. Но за мягкими чертами Вилли скрывается его значительное «я». Он может быть и надменным, и суровым. Общительность не в его характере. В «летней легенде» Вольфзангер, в тексте, посвященном его отдыху в отпуске на Балтийском море, он рассказывает, как его сверстники строят замки из песка, а его интересует совсем другое. Он внимательно следит за отцом, прислушиваясь к его беседе с владельцем морского порта. «При этом, — пишет он, — я делал выводы о роли рабочего человека и праздного одиночки в обществе». О всегда расценивает себя как исключительное явление. Но это станет причиной его частых депрессий («такова моя участь, всегда нести только эту печаль»). Он чувствует свою неспособность к созиданию серьезных произведений, которая тащит его назад при всем его таланте. Вольфзангер позволяет себе маленькие заскоки, чтобы выделиться на фоне других людей. Так, он не ест, например (по крайней мере, до службы в армии), сыр. Даже купание вызывает у Вилли чувство сопротивления и, по его собственному выражению, нежелание мыться говорит о его неповторимости.

«К ужасу общества, которое не может выносить отступления от общепринятых правил и которое поражает всякая обособленность, я предпочитал вместо старой привычки просто подставлять свое тело воде и солнцу, обильно смазывать его маслом и потом уже лежать на солнце. И меня бесполезно было уговаривать».

По-настоящему понял его, пожалуй, только школьный товарищ Рольф, который был по расистской идеологии нацистов «недочеловеком» и позднее депортирован в Освенцим. С ним он спорит по поводу литературы и играет в шахматы вплоть до истощения. Эта дружба, пишет Вольфзангер, была в те годы для него большой частью жизни. Однако дистанция между обоими друзьями постоянно ширилась. Они поссорились окончательно, когда Рольф в сентябре 1942 года — за немного месяцев до его депортации — заявил, что Вольфзангеру нет смысла заниматься писательской деятельностью. Преследуемый режимом нацистов «недочеловек» Рольф критикует тексты немецкого солдата, считая, что он «использует уже давно отжившие формы, картины и символы». В этом письме вскрываются глубокие противоречия, возникшие между ними. Рольф говорит о литературно обработанной жизненной истории Вилли Вольфзангера, как о «постыдной бестактности». Звучит в его словах не только критика, но и разочарование. Причем не только в своем приятеле, но и в его помощниках. Он осуждает те мотивы, на основании которых Вольфзангер пишет свою книгу. «Один человек помогает другому, которого рекомендовали ему в силу тяжелой необходимости, — пишет Рольф. — Теперь же я нахожу, что все второстепенные сострадательные чувства, выражающиеся (по-христиански) в порядке благодарности, всего лишь печальная необходимость. А для жизни важно только действие». Рольф приводит этот пассаж лишь в качестве «примера», хотя и имеющего непосредственное отношение к Вольфзангеру. Этот латентный упрек Рольфа Вилли Вольфзангер переживает тем не менее тяжело. В начале 1943 года он узнает, что Рольф арестован и тяжело болен. «Я получил об этом только сообщение, но не знаю его подлинной сути», — отмечает Вольфзангер, который считает, что его долг перед старым другом еще не выполнен. Поскольку подруга Рольфа, которой был передан его ребенок, пребывает в нужде, то «для моих родителей, «членов партии первого круга», все же понятно, что я помогаю ей». С согласия своей матери, он отправляет на сберегательную книжку этой дамы 100 дойчмарок. Для его матери, а тем более отца, это большая смелость, так как помощь внебрачному ребенку жертвы господствующей идеологии расизма могла оказаться для них роковой. «Я не знаю, обрадовала ли особенно папу эта жертва, — с боязнью пишет Вольфзангер. — Но если он сам узнает все подробности, то это будет лучше, чем я стану писать ему».

В бумагах Вольфзангера сохранилась маленькая записка с адресом лагеря Освенцим, из которой следует, что Рольф был заключен в этот лагерь. До начала 1944 года он регулярно пишет ему. Так как непосредственная корреспонденция невозможна, он направляет письма отцу Рольфа, который передает их дальше. «Я полагаю, что мои письма заключенному все-таки немного облегчат его положение», — пишет он родителем Рольфа. За несколько недель до своей гибели Вольфзангер пытается подбодрить Рольфа и посылает ему свои стихотворения. Очевидно, он чувствует себя около заключенного и видит в его судьбе параллели к своей собственной — однако, совсем другой — жизни. «Каждый порог, который мы перешагиваем, приводит нас на новую нейтральную полосу» — это строфа из стихотворения «Путешествие», которое Вольфзангер посылает в марте 1944 года Рольфу. И далее: «Власти играют с подозреваемыми, как с изгнанными из общества».


Участь друга способствовала, очевидно, тому, что Вилли Вольфзангер больше не стал уклоняться от политических проблем. Примерно с 1942 года он находит в себе мужество выражать свое открытое презрение войне, армии и национал-социализму. Критические пассажи, имеющие отношение к существующему режиму, появляются в письмах Вольфзангера, хотя ему хорошо известно, что они контролируются выборочно. Некоторые подобные заметки появляются в письмах к матери. Правда, он понимает, что это может иметь для нее отрицательные последствия. Но теперь Вольфзангер уже не обращает на это особого внимания. В августе он пишет в дневнике, который позднее отсылает домой: «Будь проклят тот, кто поставил нас в такую ситуацию, будь проклят Гитлер, который начал эту войну: прокляты все генералы, полковники и промышленники, создающие вооружение. Все, все, которые несут свою вину за эту войну и хотят ее. Будь проклято это время. Для нас остается только смерть или отступление. И наша единственная цель — бегство. Сицилия сдалась, а мы продолжаем жертвовать своими жизнями ради того, чтобы атаковать болота, пески и леса». В перерывах между боями он позволяет себе небольшие нарушения воинской дисциплины. Саботирует, например, все попытки приобщить его к учебе вновь мобилизованных солдат. Он не хочет участвовать в дальнейшей милитаризации страны. Когда его начальник Гарри требует, чтобы он обучал новобранцев обращению с винтовкой, Вольфзангер говорит этим рекрутам: «Винтовка — это ручное оружие. Ножного оружия не существует. Такой тип вооружения — пропаганда. Оружие бывает рубящим и колющим, которое может также и стрелять.

Винтовку можно разобрать; она состоит из нескольких частей. И она может развалиться в зависимости от того, как далеко и высоко упадет. При движении на ее частях появляется песок и ржавчина. Стреляет только по определенной траектории. Передняя часть боковой винтовки называется штыком, но это вас уже не должно интересовать, потому что боковой винтовки не существует». Гарри уже не имел желание продолжать настаивать на том, чтобы Вольфзангер обучал солдат.


Столкновение с национал-социализмом придает новое качество работам Вольфзангера. Он прочувствовал это и хочет непременно использовать этот шанс, удовлетворив наконец свои амбиции. Он постоянно ощущает лимит времени. Хочет еще больше читать и писать. Вольфзангер пока еще сомневается в своих способностях, но чаще всего его самомнение побеждает. Об одной своей новелле он написал: «Лишь немногие поэты смогли создать что-либо в этом роде на фронте. Может быть, смог бы какой-нибудь молодой поэт? Но кто?» Причем звучание его стихов близко к работам предвоенного времени, во всяком случае, не хуже. У Вольфзангера, находившегося в центре страшных военных событий, потребность в насмешке, сатире и, при случае, в цинизме растет. Даже если он допускает в своем творчестве жалостные нотки, то все равно в его «все отрицающей душе» остается чувство юмора. Некоторые его поэтические тексты каким-то таинственным способом воздействуют на читателя, вовсе не напоминая депрессивные письма несчастного молодого человека. Они гораздо более реалистичны, чем его ранние попытки, которые вращались главным образом вокруг его собственного «я». Нечто вроде какого-то блестящего кабаре.

«Задницы дьявола» — так именует Вольфзангер Гитлера и нацистов в одном из своих стихотворений. Он вообще часто выдвигает обвинения против нацистов, поскольку они уже закрепились в его сознании:

Мы с пушками, винтовками и саблями

Приносим человечеству большую беду.

Но нам это нравится,

Ведь мы — господа этого мира.

Сегодня государство стало нашим,

А завтра мы завоюем всю землю.

Нами правит клоун, а толпа —

Эта распропагандированная нами скотина из конюшни

Примкнет к нашему стаду.

Это строки из цикла Вольфзангера «Карнавал», который он составил в 1942 году. Вилли свои ранее неопубликованные стихотворения подписывает псевдонимом Петер Райзер. Так он может отрицать свое авторство, в случае если циклом заинтересуется полиция или гестапо. Как никакое другое его произведение, этот цикл демонстрирует его политическое лицо и говорит о том, что рядовой солдат Вольфзангер о преступлениях режима уже давно знал больше, чем большинство немцев поняло только после конца войны:

Евреев убивает

Ревущая орда,

Пришедшая в Россию.

Нас связывает кровь

С клоуном,

Ведущим нас…

Мы несем знамена

Арийских предков.

Они идут с нами.

Мы пьем и распутничаем,

Варварские следы

Обозначают наш путь.

Мы бушуем и орем

Среди чужих городов.

И празднуем

С глупыми советниками.

Мы хвастаемся и лжем,

Мы проклинаем и побеждаем,

Мы господствуем надо всем.

Человек — это мускулы,

Его лицо — дутая гримаса.

Он все равно что собака.

Его душа ничтожна,

Но мы творим историю

На одиннадцать тысяч лет вперед.'

Мы сталкиваем государства,

Открыв пути неистовой толпе.

Мы жертвуем собой

И служим, словно скотина,

Богу нашего времени.

Идиоты, рожденные для убийства,

Освященные сатаной.

Гитлер, как «клоун», ведет за собой подстегнутую орду. И он сам часть этой орды. Это стихотворение отражает картину, которая навеяна ветром бушующего вермахта на востоке. Иногда Вольфзангер выражается ясно и однозначно, но затем зачеркивает уже написанное, не в силах выносить то, что сам сочинил. В течение нескольких месяцев ему удалось избежать смерти, но уже осенью 1943 года он пребывает в апатии, идя навстречу своей участи. Подобные тем чувства, которые он отражает в рукописи, содержатся также и в его письмах к дяде, который, как он полагает, может больше понять его, чем мать. «Бесконечная война вызывает у меня странные чувства, которые я сам не в состоянии оправдать. Я действительно чувствую себя исправным солдатом и как будто бы без труда вступил в гармонию с моей участью. Я прекратил защищаться от того, что все равно произойдет. Делаю все, чтобы как-то развлечься и найти покой в себе самом (…). Но я предвижу, что весь мой героизм при следующей атаке и ураганном огне лопнет как мыльный пузырь». Нужно быть солдатом «не только внутри себя, но и снаружи», чтобы жить посередине между смертью и опасностями.

Мысль дезертировать не приходит ему в голову. Такое желание даже не возникает у него в течение более чем двух лет пребывания на фронте. Чередуются лишь отчаяние и эйфория. Облегчение приносит Вольфзангеру лишь очевидная неудача вермахта. С 1943 года быстрое поражение немецкоязычных стран, захваченных Гитлером, представляется ему единственным шансом продолжения жизни как во внешнем, так и в своем внутреннем мире. В январе 1944 года Вольфзангер пишет: «Это не страх. Никакой воли он подавить не может. Это и не глухое, смирившееся отчаяние, а предчувствие, что все наши страдания были напрасными. Однако чем с политической точки зрения эта война будет признана бессмысленней (также и для наших противников), тем легче станет мне играть свою роль, так как в этом случае я смогу найти примирение со своей совестью в происходящем конфликте». В конце 1943-го и в начале 1944 года, когда чрезмерное потребление спиртных напитков уже оставит следы в его письмах, Вольфзангер изобретает новые конструкции, чтобы показать себя солдатом хорошей Германии. Национальная гордость ни в коем случае не чужда ему. Также и от чувства превосходства по отношению к славянам он освобождается очень медленно. Вольфзангер пишет: «Я должен еще научиться преодолевать некоторые свои предубеждения и делать в дальнейшем более справедливые выводы». Он чувствует себя представителем культурной нации, наследником молодежных гениев времен бури и натиска. Когда театр его родного города разбомбили, он пишет: «В конце концов не играет особой роли то, что англичане его разрушили, так как тем самым они прекратили распространение искусства, созданного в нездоровый период для нашего времени». Вольфзангер тщательно разделяет нацизм и германскую нацию. «Поэтому я хочу еще жить для Германии и бороться за нее, — пишет он. — За ту цивилизованную Германию, которая сможет существовать только после ее поражения, после конца гитлеровского периода и поставит страну на то месте в мире, которое ей подобает. Если я борюсь за свою жизнь, то только потому, что хочу жертвовать собой не для Третьего рейха, а для будущей, свободной Германии. Принимая такое решение, я, как солдат, прячу пока свое лицо под маской, зная, что через какое-то время смогу себя назвать солдатом цивилизованного государства». Когда он пишет это, то чувствуется, что пока еще не может толком разобраться в своем мировоззрении. И жалуется: «Мне нужно было бы быть по крайней мере правоверным христианином и иметь на небесах свою родину».

Друг Вольфзангера Георг подтверждает в одном из своих писем, что Вилли, будь его воля, никогда не пошел бы воевать с людьми славянской национальности. Мысли Вольфзангера постоянно вращаются вокруг проблемы собственной вины. Это хорошо видно из его стихотворений. Он рассматривает себя как человека, которого лишили свободы своих поступков. Косвенно он сравнивает себя с лошадьми, которые дохнут в этой войне миллионам и которым он искренне сочувствует:

Я терпел побои за охапку соломы, Безмолвно и терпеливо выполняя свою работу. Это было на войне, где я с тоской служил. И разве я виноват в ней?

Он прямо-таки умоляет своих противников — в которых не видит врагов, но стреляет в них, — чтобы его лично не относили к участникам этого безумия. Многие его стихотворения далеко не безупречны в силу его возможностей по своим языковым данным и стихосложению. Это относится скорее всего к самым интимными текстами, которые он писал. «Каждый ищет возможности для выражения своего отчаяния», — комментирует Вольфзангер свое стремление к рифмоплетству. Многие из его стихов преследуют определенную цель, которая возникает в момент их написания. Для него не так важен результат, как форма изложения. Однако даже если само стихотворение далеко не совершенно, его содержание многое говорит о душевном состоянии поэта:

Смотри — появился человек, которого ты родила.

Ты любила его, ухаживала за ним из года в год,

Плакала, надеялась, страдала.

А человек, который шагал рядом

И всегда был с тобой, теперь покидает тебя.

Ты станешь ненавидеть его?

Того, кто уже не просто человек, а солдат,

Колесо, катящееся по чужой колее.

Он тоскует по родине и ищет забвения,

Танцует от страха, мучений и смерти.

От бесконечных маршей калечит себе ноги.

Можешь ли ты допустить, чтоб застрелили его?

Появился человек, дитя Божье,

Живет и в нищете и горе,

Одинокий и беспомощный в чужой стране.

Пока он еще цел, как и я, и как ты —

Наблюдай за его походкой, за ним самим.

Останови своей рукой смерть, грозящую ему.


Несбыточная надежда сохранить себя как личность среди убийств и сознание того, что он, вступивший в Россию, уже больше не тот человек, что был раньше, постоянно проскальзывает в стихах Вольфзангера. В 1943 году, после второй военной зимы, он пишет:

Я возвращаюсь домой, бедный путник, Которого никто не любит и никто не знает. Я — чужой и для тех, кто когда-то Мое имя помнил.

«У меня нет теперь ни дома, ни сада, ни пения дроздов, — пишет Вольфзангер в моменты депрессии, — душа моя умерла после войны».


Более трех лет прослужил Вольфзангер в вермахте. Он погиб тогда, когда перед ним забрезжила надежда на скорое окончание войны. За несколько недель до его смерти западные союзники высадились в Нормандии. Он понял тогда, что война вступает в завершающую фазу. С поразительной дальновидностью Вольфзангер пишет 9 июня 1944 года, через три дня после высадки: «В этих сражениях на побережье Франции участь Европы решается на десятилетия. Однако их последствия станут ясными только в течение последних военных дней, а через полвека они уже покажутся незначительными в новом построении общества». Для него самого, как он надеется, вторжение могло бы ускорить возвращение с войны. Он тоскует по этому последнему возвращению, однако характер его теперь совершенно чужд тому, который был у него прежде. В его письмах прокрадывается офицерская логика, от которой он отказывался так долго: «Уже два дня как распустилась сирень. Наш дивизион не получает никаких заданий. И такая жизнь мне нравится».

Вольфзангер уже не предается той эйфории, которая характерна для последних страниц его неоконченной книги о войне. Утрачена в его частных записках последних недель жизни и способность сохранять маску иностранца, которой он придерживался все годы на фронте. Солдат и поэт получают одно лицо. Саморазмолвка кажется законченной. Близость к смерти и опасности стали ему уже настолько привычными, что он воспринимает их буднично и почти неосознанно. Однако появляются другие, более лиричные мотивы для оценки действительно критических ситуаций.

В своем последнем письме от 21–22 июня 1944 года Вольфзангер сообщает, что он получил команду на дальнейшее отступление. Он считает, что его подразделение выйдет на шоссе Минск—Смоленск и станет двигаться к Витебску. Вольфзангер хочет избегнуть этого любой ценой, так как считает такое продвижение крайне рискованным. Он прикидывает даже возможности получить направление на офицерские курсы, чтобы таким образом выбраться из опасной зоны. Однако это могло произойти лишь в том случае, «если после Витебска мы попадем на другой, менее опасный участок фронта». Последнее из сотни писем, которые он написал родителям, заканчивается с осторожным оптимизмом: «То, что вторжение в Россию на его начальном этапе не представляло никакой молниеносной войны, было всегда ясно мне, и если в конце концов однажды наступает конец и появляется надежда на остановку этого быстро несущегося поезда, то вполне возможно мое возвращение домой. Дай Бог, чтобы мне как можно скорее увидеть вас! До встречи! Вас приветствует и целует от всего сердца ваш Вилли».


Наследство Вольфзангера говорит о том, как он страдал и надеялся, как война изменила его и отвергла себя самого. Военная книга — это исповедь и обвинение одновременно. Симпатии и сочувствие, которые, без сомнения, вызовет этот текст, далеко не достаточны для подлинной его оценки. Особую ценность представляет критическая оценка Вольфзангера тех исторических связей, которые характерны для времени возникновения романа. Среди других достоинств — это прежде всего рассказ об истреблении европейских евреев, вызванном продвижением вермахта на восток. Кроме того, его оценка войны на востоке в целом, которую Вольфзангер расценивает как преступное намерение, оставшееся надолго в сознании как старого, так и нового поколения.

«С нами Бог» — это изречение значится на эмблеме мундиров немецких солдат. Их призывали идти в «крестовый поход против еврейского большевизма». В ранние утренние часы 22 июня 1941 года немецкий вермахт вместе с войсками союзных государств напал на Советский Союз. Больше чем три миллиона солдат перешли границу. С самого начала в войсках следуют оперативные группы охранной полиции и службы безопасности. Они сразу же начинают систематические убийства евреев в захваченных областях. В начавшихся боях на окружение на территории СССР немецкая армия захватила в плен больше русских солдат и офицеров, чем впоследствии русские пленили под Сталинградом. Только к востоку от Киева было взято в плен 665 ООО советских солдат, а в октябре в сражении под Брянском и Вязьмой еще 673 ООО. Несмотря на то что было взято в плен около 3,5 миллиона красноармейцев, русские, мобилизовав все свои силы, получили численное превосходство. Как Гитлер, так и Сталин не считались ни с какими человеческими потерями в этой войне. «Это была война беспрецедентная по убийствам и жестокости, — пишет британский историк Ян Керсхав, — титанический поединок двух бессовестных диктаторов». Немецкие войска не дошли около двенадцати километров до Москвы, и Сталин уже планировал отправиться в эвакуацию. Но мечта нацистов войти в русскую столицу и одержать быструю победу, как это удавалось на западе, быстро лопнула. В 1941 году соединению, в котором служил Вольфзангер, впервые под сильным огнем противника, начавшим контрнаступление, пришлось отойти на ряде участков фронта. Тем не менее летом 1942 года они снова восстановили свои позиции. Теперь Вольфзангер, который служил в 95-й пехотной дивизии, переходит в группу армий В, которая форсирует верхнее течение Дона и в июле занимает Воронеж. В октябре того же года Вольфзангер в составе группы армии «Центр» участвует в сражениях под Ржевом. Немного позже 6-я армия была разгромлена под Сталинградом. Ее гибель в январе 1943 года считается поворотным пунктом в войне. Министр пропаганды Йозеф Геббелье в своей речи в Берлинском дворце спорта призывает к «тотальной войне». Однако большинство солдат уже не верит нацистской пропаганде. Вольфзангер отмечает, что после капитуляции генерал-фельдмаршала Паулюса под Сталинградом «речи Геринга и Геббельса вызвали здесь глубокую обиду и возмущение; бессмысленные жертвы солдат под Сталинградом и тотальная война тяжело отозвались на настроениях вояк. В армии наблюдается почти революционное настроение». Долгий путь гибели немецких вооруженных сил сопровождается все более абсурдными приказами политических и военных руководителей. Даже если и удавалось снова стабилизировать фронт, продвижение Красной Армии уже не удается остановить. Летнее наступление русских в 1944 году — именно в тот год, когда был убит Вольфзангер — в течение немногих дней практически уничтожило группу армий «Центр». 38-я дивизия группы «Север» — впоследствии 95-я, — в которой служил Вольфзангер, была отрезана ударами Красной Армии в Рижском заливе. Советские войска продвигаются в Галиции и достигают верхнего течения Вислы, а затем старой восточно-прусской границы, где немного задерживаются. Потом начинается наступление на Берлин, последнюю опору вермахта. Одновременно высадившиеся в Нормандии западные союзники продвигаются к германским границам. В конце апреля 1945 года в штурмуемом советскими войсками Берлине Гитлер кончает жизнь самоубийством. Вторая мировая война заканчивается в Европе крушением национал-социалистского режима в Германии.

Больше половины немецкой армии на востоке, почти два миллиона солдат своевременно попадают в сферу влияния западных союзников. Разбитых агрессоров — чаще всего с полным основанием — постигла месть русских победителей. Миллионы немцев убегают из восточных областей Германии или же их депортируют победоносные советские войска. Теперь ненависть русских и требование репараций обращаются также и против немецких гражданских лиц.

Однако не следует забывать, что проявление силы и жестокости было основным критерием немецкого ведения войны на востоке. Презирающая человека стратегия никогда не может стать избирательной, как это утверждают некоторые политические и военные руководители Германии. Выступая перед командующими армий, Гитлер в конце марта 1941 года выдвигает «план Барбаросса», план нападения на Советский Союз. Он открыто говорит о предстоящей «борьбе на уничтожение». Солдаты на фронте, правда, не имели понятия об этих военных планах, но цели и способы ведения войны были им хорошо известны. В «приказах для воинских частей» от 1941 года открыто говорилось: «Речь идет о полном уничтожении нелюдей, воплощенных в московских властителях. Немецкий народ стоит перед самой большой задачей в его истории. Мир надеется, что он ее решит окончательно и бесповоротно». Командующий в это время 6-й армией Вальтер фон Рейхенау, зачитав одобренный им приказ Гитлера от октября 1941 года, добавляет: «Солдат на Восточном фронте не только воюет по правилам военного искусства, но и носит в себе непреклонную идею мщения всему большевистскому и родственному ему народу. Поэтому солдат должен понимать жестокую необходимость справедливого уничтожения еврейского недочеловечества». Были солдаты, которые не выполняли преступные приказы. Были и другие, которые выполняли их послушно. Но позиция германского национал-социалистического государства и вермахта оставалась совершенно ясной: образ действий на войне утвержден, и армия должна его беспрекословно исполнять.

«Теперь русские дали команду начать партизанскую войну в нашем тылу, — заявляет ближайший сподвижник Гитлера Мартин Борман. — Эта война дает им существенное преимущество в борьбе с нами». Начальник штаба вооруженных сил Вильгельм Кейтель требует от вермахта «безотлагательно» самым жестоким образом подавлять партизанское движение, имея в виду то обстоятельство, «что человеческая жизнь в оккупированных областях не имеет никакого значения».

Способы ведения войны, которые взяли на вооружение командиры, способствовали проявлению крайней жестокости у их подчиненных. Каждый простой солдат, который не хотел голодать, должен был участвовать в грабежах гражданского населения. «Мы выгоняли женщин из их домов и загоняли в развалившиеся хаты, — писал Вольфзангер. — Беременных и слепых выбрасывали на улицу, искалеченных детей выгоняли под дождь… Мы не думали о голоде, который ожидает население после нашего ухода». При этом нищета и смерть миллионов «расово неполноценных» славян не считалась неизбежной военной необходимостью, а являлась частью нацистской стратегии. Перед вторжением в СССР в Германии был создан экономический штаб «Восток» со специальными группами, которые должны были заниматься сельским хозяйством на востоке. Руководство штабом заявляло: «Пребывание более десяти миллионов крестьян в этой области излишне. Их следует либо уничтожать, либо отправлять в Сибирь». Так же жестоко немцы обходились с военнопленными, которые попали им в руки в начале 1941 года. Миллионы русских солдат умерли из-за содержания их в невыносимых условиях. Альфред Розенберг, имперский министр восточных территорий, судимый как военный преступник, так описывает условия содержания военнопленных в 1942 году: «От 3,6 млн военнопленных полностью работоспособных на сегодня осталось только несколько сотен тысяч. Большая часть умерла с голоду, погибла из-за плохих погодных условий или же была расстреляна». Во многих случаях военнопленные на марше падали замертво от голода и истощения. На глазах объятого ужасом гражданского населения повсюду валялись трупы. «Немецкая армия была, — как писал военный историк Манфред Мессершидт, — фактором, основанным на разделении труда виновных в совершении преступлений».


Тем не менее гигантская военная машина национал-социалистов состояла не только из танков и орудий, а прежде всего из солдат. И именно о них идет речь в книге Вольфзангера. В ней раскрывается картина жизни людей, которые, сами испытывая страдания, вынуждены причинять их другим народам. Вольфзангер и его приятели, напавшие на Россию, замерзающие, мучимые вшами на ее территории, являются ли они тем не менее пособниками национал-социалистских преступлений? Вольфзангер, который участвует в этом преступлении и не отделяет себя от других солдат, радуется посланной матери посылке с продуктами, которые он реквизировал у населения. Способствует ли это пониманию им войны или является просто издевательством над ее жертвами?

Ответ однозначен: только тщательное исследование может определить виновность или невиновность этих солдат, но такое возможно лишь после тщательной оценки всей этой военной эпохи. Только осудив весь комплекс страшных преступлений национал-социалистов, можно понять, какие грозные последствия нанесла эта истребительная война России. «Невозможно дать буквально никакой серьезной оценки, которая представила бы другое мнение по этому вопросу, — устанавливает историк Вольфганг Зауер уже в шестидесятые годы. — Но, может быть, речь идет о недостаточном понимании происходивших событий? И если мы не понимаем их, то как может вообще заниматься этим история? Любому событию, без сомнения, можно придать противоречивое значение: мы вправе отказаться кое от чего и тем не менее должны прийти к «пониманию».


Но «понять» можно только при точном, объективном подходе. К анализу истоков Второй мировой войны может привести лишь оценка деятельности многих миллионов лиц, которые способствовали тому, чтобы она вообще была возможна. Вольфзангер пишет о себе самом, как о человеке, который носит маску, но при этом испытывает потребность эту маску снять и показать свое лицо во всех его травмах, шрамах и уродстве. «Покаяние» Вольфзангера раскрывает все грани его личности. Сюда относятся и его воспоминания о пирогах, испеченных матерью, и его поэтические искания, и проявления почти что детской любви. Наряду со многими другими чувствами, хорошими и плохими, Вольфзангер — это часть войны. По-человечески он проявляет понимание к солдатам вермахта и даже сочувствует им, но никогда не присоединяется к их компании. У него нет сомнений в преступном характере предприятия, в котором он принимает участие. Но при этом Вольфзангер пишет, что никто не может познать душу немецкого солдата без знания того, кем они были на самом деле, не может сказать о степени их виновности в совершении преступления.

Один солдат из подразделения Вольфзангера — герой появившейся еще в 1994 книги на английском языке под заголовком Infantry Aces{11}. Автор книги Франц Куровский выводит в ней некоего Франца Шмитца, кавалера рыцарского креста. Он рисует картину подразделения, в котором смелые, самоотверженные и добродушные солдаты отступают только в случае атаки многократно превосходящего их врага. Солдат Шмитц связывает по ходу сражения пленного русского, укладывает его в окоп, а затем хватает оружие и снова идет в атаку.

Это картина, которая была жива еще десятилетиями в частях западно-немецкого послевоенного общества, считалась вполне реальной. Вольфзангер, который принимал участие в тех же сражениях, представляет нам совсем другую картину. Он демонстрирует военные преступления, издевательства над пленными и гражданским населением. Он описывает свою роту, где по меньшей мере каждый думает только о себе и при каждом пьянстве оценивает только свои шансы на то, чтобы остаться живым. Товарищество Вольфзангер понимает всего лишь как общность цели. Храбрость рассматривает лишь как способ для измотанных солдат залить свой страх водкой перед вечным ожиданием смерти. Сочувствие к врагу проявляется лишь в единичных случаях и в исключительных ситуациях. Это правдивое изображение войны, но оно и через 60 лет после ее окончания служит материалом для разногласий и споров.


О десятилетиях соприкосновения с национал-социализмом можно сказать, руководствуясь известным изречением Джорджа Оруэлла{12}: «Тот, кто контролирует прошлое, определяет также и будущее». Прошлое вермахта — и вместе с тем оценка всего сопутствовавшего ему поколения — было с самого начала источником противоречий политических интересов. Считается, что оно имеет значение для всех прошедших войну. А также и для следующего поколения, которое ожесточенно обвиняло своих отцов. Оно не особенно беспокоилось об объективной оценке, повсюду ему мерещились остатки фашизма и в связи с этим упускало шанс вести спокойный разговор со своими стариками. Различные непримиримые школы историков давали вермахту прямо противоположные оценки, скорее всего, вызываемые желанием придать ему ту или иную политическую подоплеку. А это делало соглашение большей частью невозможным. После окончания конфронтации двух блоков положение частично изменилось, и споры уже не стали столь ожесточенными. Это зависело также от того, что военное поколение постепенно умолкает, а новое поколение историков поднимает уже другие вопросы. В частности, они касаются реальной жизни людей на войне. О трезвом взгляде внуков на войну говорит сегодня молодой автор Таня Дюкере. Она пытается сделать более отчетливым то, что долго оставалось расплывчатым. Можно сказать, что книга Вилли Вольфзангера и излагает этот самый трезвый взгляд на вещи, не пытаясь распределить эти разноречивые взгляды по ящикам и категориям.


Но повторение старых конфликтов не может служить причиной для вольного обращения с историей. Новое течение в немецкой общественности, констатирует Ханс-Ульрих Велер, также стоит по отношению к военным проблемам на довольно рискованных позициях. Историк критикует «модный культ жертвенности» и спрашивает, какая группа немецких солдат после многочисленных смертей в бомбо-штурмовой войне в следующую кампанию рискнула бы выдвинуться на первый план. «Или после гибели экипажей подводных лодок с более чем 40 ООО утонувшими матросами? Или узнав о кровавой пошлине вермахта, который потерял 20 июля 1944 года больше половины военных после неудачного покушения на Гитлера? Предупреждение о возможности возникновения новых конфликтов звучит в книге Вилли Вольфзангера. И главным образом благодаря его правдивому и добросовестному обращению с текстами. Правда, прочтение его военной книги не дает прогнозов относительно дальнейших возможностей повторения «кровавой пошлины», которую взимал вермахт. Ведь нет никаких гарантий, что такие попытки могут частично возобновляться. Споры о роли вермахта в современной Германии не утихают и бывают довольно болезненны, так как не дана его окончательная оценка. Общественная реакция на выставку истории вермахта в середине девяностых годов (иногда не совсем корректная) говорит о том, что эта дискуссия продолжается с большими эмоциями. Она касается как понимания роли вермахта военным поколением, так и конфликта с отцами сыновей послевоенного времени.


Во время дискуссии 1997 года в бундестаге, касающейся выставки истории вермахта, отчетливо прослеживалась глубокая пропасть между отцами и сыновьями. Старые солдаты, в частности политик ХДС Альфред Дреггер, встречались с представителями студенческого социалистического движения во главе с Йошкой Фишером. Соглашение было невозможно, даже попытка делового обмена аргументами не привела ни к чему. Бывший уличный борец бросил экс-офицеру Дреггеру обвинение: «Вы обливаете нас здесь грязью». Его привели в ярость слова Дреггера о солдате вермахта, который «положил на плаху свою жизнь во благо страны и был вынужден переносить страшные страдания». Вторая часть этой фразы, может быть, и правильна, но что касается первой, то здесь скорее всего содержится оправдание безумной идеологии. Ибо солдаты рисковали своими жизнями отнюдь не для страны, а во имя этой идеологии. Подобное различие во взглядах надолго сохранилось в общественном сознании.


В своей речи Дреггер указывал на то, что солдаты вермахта не могли по своему усмотрению изменять методы ведения войны, так же как и их противники. По этим словам можно было предполагать, что Советский Союз вел бы такую же страшную войну. Эти заявления исследователь антисемитизма Вольфганг Бенц называет «искаженными воспоминаниями». Они способствуют тому, что в восприятии ряда наших современников война рассматривается не как агрессия против Советского Союза, а как явление хоть и роковое, но необходимое. Он требует «прощания с оправдывающими себя легендами».

До сегодняшнего дня многие бывшие военные вермахта пытаются доказать, что они не только не были преступниками, но их нельзя рассматривать и как соучастников преступления. И они действительно имели после войны много причин считать себя реабилитированными. Как у нацистов, так и у части населения укоренилось представление, которое оправдывало бы войну. Это ненависть к большевизму, которая разжигалась во время холодной войны. На Западе внезапно стали испытывать нужду в союзниках и видели в них своих старых врагов — национал-социалистов. Теперь они придумывали публичные извинения для немецких солдат. Типично для этого, например, заявление генерала Дуайта Д. Эйзенхауэра, который стал высказываться совсем иначе в 1951 году: «Я вовсе не полагаю, что немецкий солдат потерял свою честь как таковую. Никто не отрицает, что отдельные индивидуумы совершали позорные действия на войне. Но вина за это падает только на их самих, а отнюдь не на большую часть немецких солдат и офицеров». Это был бальзам для души проигравшей войну нации, которая хотела сконцентрироваться на восстановлении былого могущества и забыть свое прошлое. Немцев теперь многие видели в большинстве случаев как некую народную массу, одурманенную преступной кликой. За преступления режима, прежде всего за уничтожение евреев, нацисты и их приспешники были ответственны, но не народ в целом. Это различие между народом и нацистами никогда не могло бы прозвучать в системе такой массовой организации, как вермахт, так как половина мужского населения состояла в ней.


Речь не идет об общем осуждении всего поколения, а о роли некоторых личностей и организаций в этой войне. Ясно, что для отделения зерен от плевел надо брать за основу такой фактор, как законность, которая и определяет поведение человека в тоталитарных системах и тотальной войне. И вместе с тем возникает вопрос: имел ли одиночка альтернативу участия в преступлениях этой войны? Суды вермахта вынесли 30 ООО смертных приговоров, большую часть против дезертиров. 15 ООО было приведено в исполнение. «Человек стал приравненным к кусочку стали. Для властей это был только один винтик из общей массы, только единица, способная носить оружие, послушное тело служителя машины, — сетует несчастный солдат Вольфзангер. — Мы не хотели этого. Но мы уповали больше на случай в бою, надеялись на смерть, которая будет одобрена законом». Тем, которые рисковал своей жизнью ради «смерти, одобренной законом», на много столетий было отказано в признании.

«Для нас, солдат, даже и речи не шло о каких-то колебаниях и переживаниях, — вспоминает в последнее десятилетие послевоенного года журналист Ханс-Адольф Якобсен, бывший лейтенант вермахта. — Больше занимали проблемы семьи, страх за нее. Все другое было уже вторичным». Якобсен вспоминает многочисленные истории из быта своего подразделения, которые напоминают и другие книги ветеранов вермахта, появившиеся в середине девяностых годов. Он цитировал их высказывания во вступлении к своей книге. Такие, например: «Мы на передовых позициях смело исполняли свой почетный долг. Вели борьбу с противником так, как нам, солдатам, было это приказано. Но за нами проходили карательные колонны Гитлера, и за это мы не несем никакой ответственности». Попытки разделить ответственность за войну, возложив ее на солдатский долг, а не на национал-социалистов, продолжаются до сих пор. Они не соответствуют объективному положению дел и основываются на субъективных воспоминаниях, которые зачастую искажают историю.

«Если мы попытаемся найти общую связь политики и методов ведения войны, — пишет далее Якобсен, — мы — и я в том числе — должны будем подтвердить, что являлись соучастниками преступления (…), хотели того или нет, но прикрывали действия зондеркоманд СС».

Игнац Бубис, ныне покойный президент главного еврейского совета Германии, вспоминал через полвека эпизод из своей жизни. В 1942 году он жил в гетто Деблин на Висле: «Когда в конце сентября это гетто прикрыли и всех евреев выгнали, летчики немецкой авиации стреляли в убегающих. Они, правда, непосредственно не участвовали в расстрелах в пределах гетто — этим занимались СД, СС и отряды полиции, — однако делали все для того, чтобы евреи не могли убежать. Были и такие солдаты, которые втихаря совали нам хлеб или сигареты. Позднее, когда нас отправили работать на авиационную базу, были и офицеры, стремившиеся нам помочь. Втайне от СС через вновь пригоняемых на базу на принудительный труд рабочих передавали нам некоторые продукты. И поддерживали нас таким образом до июля 1944 года. Но это были только единицы».


По этому отрывку из книги Бубиса можно судить и о причинах двойственности суждений в военных записках Вольфзангера. Как солдат вермахта, он не возражает против убийств мирных жителей. Но есть у него и другая правда. Вольфзангер презирает систему, которая заставила его слепо следовать приказам. Война разрушала его жизнь, в то время как он был готов разрушать жизни других. Это субъективная диалектика противоречит слишком простому выводу об ответственности Вольфзангера за соучастии в преступлении.


«Покаяние» Вольфзангера, написанное вне какого-либо определенного интервала времени, намного более объективно рассматривает проблемы дифференциации ответственности, чем это делают участники политических дискуссий. Автор, свободный от влияний послевоенных споров и десятилетий политической борьбы, довольно здраво рассуждает о характере поведения солдат вермахта на войне. Но многое из того, что он написал, вряд ли можно было бы опубликовать сегодня. Это сказывается и в его словаре, и в заносчивой «цыганской» манере повествования. Он описывает грабежи населения без особого протеста, используя при этом нацистское определение «экспроприация». Его суждения о других народах обусловлены чувством культурного превосходства. Рассуждения Вольфзангера о русских женщинах вполне соответствуют существующим в то время в Германии взглядам. Он описывает то, что испытал, и то, о чем думал. Многое в его книге нельзя назвать достаточно корректным. Уже избранное им название главы «Русские приключения» может привести к недоразумениям. В самом деле, многие его рассуждения не сходятся. Здесь перед нами предстает личность человека, воспитанного в системе гитлерюгенда, солдата национал-социалистской Германии, но не являющегося нацистом по своей натуре и убеждениям. Вольфзангер никакой не нацист. Он скорее пацифист, который воюет в конечном счете за ненавистную ему идеологию и против людей, к которым не испытывает зла. Он страдает на этой войне, но одновременно она заполняет его душу. Изображенные им страдания людей показывает варварскую сущность войны. Но одновременно из его книги мы узнаем о той машине уничтожения, которая практикует варварскую форму обращения с людьми. Против нее невозможно что-либо сделать мирными средствами.

Сегодня Вилли Вольфзангеру было бы более 80 лет. Смерть застала его в молодом, 23-летнем возрасте. Никто не знает, где он захоронен. Но то, что Вольфзангер оставил после себя, актуально еще и сегодня. В хартии Объединенных наций, написанной с большим пафосом после окончания Второй мировой войны, сказано, что народы новой всемирной организации твердо решили «сохранить будущее поколение от ужасов войны». К сожалению, это не удалось. Наоборот. Сегодня гораздо чаще, чем во времена конфронтации между Западом и Востоком, военная сила выступает как внешнеполитический инструмент. Войны продолжаются на большей части земли и в мирное время. Книга Вольфзангера — это напоминание о том, что надо быть бдительными.



БИБЛИОГРАФИЯ

Дается к избранной литературе, помещенной в конце основного текста.

Бросцат Мартин. После Гитлера. Вольное обращение с нашей историей. Мюнхен, 1986.

«Вермахт». Миф и реальность. Мюнхен, 1999.

Ветте Вольфрам. Вермахт. Печальные картины, истребительная война, легенды. Франкфурт, 2002.

Джордано Рольф. Быть виновными или избавиться от немецкого груза. Гамбург, 1987.

Динер Дан (издатель). Является ли национал-социализм историей? Форанкфурт-на-Майне, 1987.

Керсав Ян. Государство НС. Интерпретация истории и спорные вопросы. Гамбург, 1999.

Кеттенакер Лотарь (издатель). Народ — жертва? Новые споры вокруг бомбо-штурмовой войны в 1940–1945. Берлин, 2003.

Клее Эрнст — Дрессен Вилли. «С нами Бог». Немецкая истребительная война на востоке 1939–1945. Франкфурт-на-Майне, 1989.

Латцель Клаус. Немецкие солдаты — национал-социалистская война? Военные переживания — военный опыт в 1939–1945, Падеборн, 2000.

Мюллер Рольф-Дитер — Фолкман Ганс Эрих (издатель).


Вермахт. Миф и реальность. Мюнхен, 1999.

«Преступления вермахта. Истребительная война 1941–1944».

Каталог выставки. Издание Гамбургского института социального исследования. Гамбург, 2002.

Расе Кристофер. Человеческий материал. Немецкие солдаты на Восточном фронте. Падеборн, 2003.

Рис Лоренс. Война Гитлера на востоке. С предисловием Яна Керсава. Мюнхен, 2001.

Фриц Стивен Г. Фронтовики Гитлера. Война в рассказах. Берлин, 1998.

«Я хочу остаться в стороне от этого безумия». Письма немецких солдат с восточного фронта в 1941–1945. Из советских архивов. С предисловием Вилли Брандта. Вупперталь, 1991.



Примечания:

1

Вольфзангер был учеником Дуйсбургской банковской ассоциации.



2

Текст дается в правописании и пунктуации рукописи Вольфзангера.



3

Вольфзангер здесь путает. Его день рождения 21-го, а не 20-го. Вероятно, речь идет об ошибке по рассеянности, которая является следствием хаоса во время отступления, когда писался текст. Кузина Вольфзангера, Хан-нелора, согласна с этим, но считает также возможным, что ее двоюродный брат просто не придерживался обычного способа исчисления дат. Он, возможно, предпочел назвать более позднюю дату, чтобы казаться старше в глазах читателя.



4

Вольфзангера 7.2.1941 г. вызывают в Кёльн-Мюль-хайм. Он встречает инструкторов, как «сытый грудной ребенок», так как все еще убежден, что ничего военного к нему не пристанет. На полигон в Эйфеле он прибывает только 29.6.1941 после предварительной подготовки. Там он впервые с удивлением убеждается, что солдатская жизнь тоже может доставлять радость. Это вызывает у него «странное ощущение счастья», которое путает все его прежние представления.



5

Германия напала на Советский Союз 22.6.1941 г., в то время как Вольфзангер получал свое военное образование в Кёльне и Эйфеле. В течение первых месяцев похода на Россию вермахт достиг больших успехов, которые, видимо, позволяли надеяться на быструю победу — как это было раньше на западе в войне против Франции.



6

Вольфзангер выезжает на восток в конце августа. Еще находясь в Кёльне, он радовался, узнав, что появилась какая-то определенность. В течение первых дней в Польше он еще надеется, что не будет принимать участия в боевых действиях, так как война против Советского Союза, как он считал, вероятно, закончится до его прибытия на фронт.



7

Вольфзангер задерживается с 24.8 по 24.9.1941 г. в маленьком городке, который находится сегодня на юге Польши. После немецкого нападения на Польшу советские подразделения заняли восточную часть страны. Ярослав располагался близ новой демаркационной линии.



8

Это место находилось примерно в 50 км юго-западнее Киева и было занято вермахтом 19.9.1941 года. Вольфзангер прибывает сюда на несколько дней позже.



9

Крестьян.



10

За день до прибытия сюда Вольфзангера (28.9.1941) в захваченном немецкой армией Киеве, к востоку от города, заканчивалось одно из самых больших сражений на окружение. Более 665 ООО советских солдат попало в плен. Как сообщает Вольфзангер в своих письмах, он встретил немного позже проходящую мимо колонну из 10 ООО оборванных пленников. В то время как Вольфзангер направлялся из Киева на восток, за линией фронта начинается жестокое преследование украинских евреев. В овраге Бабий Яр было расстреляно более 30 ООО киевских евреев.



11

Когда Вольфзангер попадает в Глухов (14.10.1941) (согласно картам армии вермахта, название такое же), немецкое продвижение замедляется. Это объясняется непроходимостью дорог, грязью, первыми снегопадами и истощением солдат. Начиная с середины октября поступает приказ командования группы армий «Центр» продолжить наступление на Москву (операция «Тайфун»).



12

Неполноценный табак, который возделывается в России и Восточной Европе.



13

В феврале 1944 года Вольфзангер пишет от руки «дополнения» к своей рукописи. Следующий фрагмент этого документа без точной даты находится в сохраненных материалах: «Никто не знал, где проходит линия фронта. Мы шли в неизвестном направлении, отстав от батальона. Тяжело ступали по колено в грязи, а к вечеру пошел дождь и стало совсем темно из-за тумана. Я шел последним. Потом возчики взяли меня с собой, посадив на телегу. Деревня; затем, очевидно, хаты. В нескольких окнах слабый свет! Возчик заснул, предоставив лошадям идти куда хотят; я закрыл глаза и задремал, пока не началось головокружение, которое разбудило меня. Телега соскользнула в котлован и свалилась. Боеприпасы, плащ-палатки и разные другие вещи лежали в грязи. Лошади тоже упали, ослабли и не могли выпутаться из вожжей, чтобы встать. Возчик ушел просить помощи, а я сел на плащ-палатку и стал ждать. Ночью пошел дождь, и я потащился в дом. Словно привидение, бледный, со слезящимися глазами, я вошел в хату. Женщина принесла молоко, девушка пододвинула ко мне пшенную кашу. Я ел молча, разделил свой шоколад и отломил ребенку. Затем почувствовал, что не могу сдержать слез и вышел на улицу. Так страшно стало быть одновременно человеком и солдатом. Возчики вернулись. Мы снова запрягли лошадей и пошли дальше в темноте. Я упал в канаву; холод пронизал меня насквозь. Я поднялся и пошел дальше. В каком-то доме заполз под кровать и лежал там между тряпьем, рядом с кошкой, на тонкой соломе, дрожа от холода, пока не погрузился в сон. Никто не нашел меня. Так я и провел всю ночь без всякой охраны. Утром мы шли снова под серым дождливым небом, в грязи, по холмистой местности. Проходили деревню за деревней, не зная даже их названий. Переночевали в школе на холме. Поставили винтовки в козлы, так как слишком устали, чтобы позаботиться о своей безопасности. Вероятно, мы остановились вдали от наших позиций на нейтральной полосе, скорее всего за спиной атакованных русских. Но мы уже не имели никакого отношения к боевым действиям, а только маршировали и бедствовали.

Фатеж. В этой деревне мы нашли дом, поймали гусей, ощипали и сварили. Ели кислый крестьянский хлеб. Затем выставили охрану. Вышли из деревни глухой ночью и почти один час шли, пока не подошли к колхозному двору, где стояли наши орудия. По часу каждый из нас нес караул, а потом два часа спали в подвале дома в грязи, на холодных камнях. Кругом бегали крысы. Едва мы проснулись, как снова надо было идти.

Судьба преследовала нас. Мы ненавидели самих себя. Любовь к ближнему умирала на войне. Никакая любовь, никакой смысл, никакие друзья не радовали нас. Даже для Бога уже не осталось места. Я читал Новый Завет. Его слова были последней надеждой, последним сопротивлением против страшной действительности и все же оставались для меня мертвыми. Ни проповеди, ни теоретические построения не могли справиться с этой жизнью, которую мы раньше не знали. Душа угасла и вырвалась разочарованным криком. Мы должны были ненавидеть самих себя, всякая любовь была забыта, разбившись у порога собственной судьбы.

Бог и звезды исчезли для нас в этом всепоглощающем горе. Солдатская боль порождала ангелов, демонов, богов и гениев, а война выхолащивала всю душу. Мы не знали границ своей участи. Смерть подходила к нам все ближе и ближе. Она не грозила мне, не показывала свою косу, но демонстрировала неприкрытую действительность. Я видел первых убитых в этой войне. Это были русские солдаты, которые заняли деревню и беззаботно устроились у кастрюли с картофельным супом, жадно вылавливая из него картошку. Наш авангард ворвался в деревню и уничтожил их всех. Они валялись в канаве на обочине, коричнебые, безмолвные, со сжатыми кулаками. Снаряд разорвался как раз среди них. Трава разрослась, осенние цветы расцвели, смыли свернувшуюся кровь с обезображенных тел. Я долго стоял рядом с трупом солдата, который, так же как и я, когда-то дожидался своей участи. Никаких мыслей не появлялось в моей голове. Я стоял молча. Убитый говорил за меня лучше, чем я мог бы когда-нибудь сказать: потерянная жизнь, война и близость смерти. Он лежал не захороненный, а за ним высился ряд березовых крестов, где, вероятно, лежали те, кого расстреляли из винтовки. Теперь их ничего не отличало друг от друга. Никаких ангелов у него не было, никакие духи не печалились о нем, и ничто не украшало его могилу, кроме травы и колосьев. Ночью над ним сверкали звезды, дожди обливали его тело, вороны клевали мясо. Это была смерть. Тогда я ясно представил себе, что меня ожидает такая же гибель. И это была правда, а не сон. Но в душе я не мог с этим согласиться. Возможность смерти не причиняла мне боли, такой, как доставляла нужда и бедствия каждодневной жизни. Мы шли дальше.

Жизнь была похожа на маску, под которой скрывалась неизвестность. Никто не испытал ее боли, не ощущал своей вины за происходящее, однако не придется ли в какой-нибудь из будущих дней ответить за тысячу совершенных преступлений?

Я нес маску воина. И только через два года понял, какова была моя роль в этой войне, понял, что уже больше не буду таким, каким бы хотел быть. Но я все-таки знал, что буду им, если сумею завершить эту бессмысленную бойню.



14

Вольфзангер в начале ноября 1941 года прибыл в Курск. 6.11.1941 г. В середине ноября начинается вторая фаза операции «Тайфун», которая полностью измотала плохо снабжаемые немецкие войска, подошедшие к Москве.



15

Штурм города, расположенного в 50 км северо восточнее Курска, начинается в последние недели ноября. 4.12.1941 года город был взят. На армейских картах он носит наименование Стешигри.



16

Популярная народная песня в память Степана (Стеньки) Тимофеевича Разина, вождя русского крестьянского восстания в XVII веке.



17

Маленькая река между Курском и Воронежем, текущая на север. Температуры в конце ноября 1941 года упали до минус 25 °C. Вермахт должен был констатировать, что он не сможет завершить кампанию против Советского Союза в этом году.



18

5 и 6.12.1941 года начинается зимнее наступление советских войск. На восточном берегу Тима между Уринок и Волово, куда Вольфзангер попадает в эти критические дни, лежит маленький городок Никольское, которое автор именует иногда Никольсдорф. Гитлер запрещает вермахту в середине декабря дальнейший отход и требует оказывать «фанатичное сопротивление».



19

Немецкое наименование для русской ракетной пусковой установки «Катюша».



20

Сокращенное наименование противотанкового орудия.



21

Вольфзангер воюет в этом регионе, примерно в 150 км северо-восточнее Курска, с 12 по 25.12.1941 года. Непосредственно перед его прибытием советские подразделения там значительно продвинулись. До конца года 174 ООО солдат немецкой армии было убито на Восточном фронте, 36 ООО пропало без вести и 604 ООО ранено.



22

Загноившаяся кожа.



23

Бои и отступление из небольшого местечка Уринок около Тима, в добрых 40 км к югу от Ливны (Ливна), произошли 18 и 19.1.1942 г. «Мы отступали, бросив все вещи. Мне удалось спасти только 150 сигарет. Теперь я обеднел», — отмечает Вольфзангер в дневнике. В своих письмах он еще долго будет вспоминать эти события, изображая «трагедию под Ориноко» как одно из главных его военных переживаний.



24

Вольфзангер пишет 13.3.1942 г. своим родителям из военного госпиталя «Остров. — Маз (округ Варшавы) блок lc, палата 18». Очевидно, речь идет о Остров-Мазовецком, расположенном в 70 км северо-восточнее Варшавы. В длящемся сутками пребывании Вольфзангера в санитарном поезде он не может поверить, что спасся, выбравшись из опасной зоны. «Последняя шпала: Боже помоги мне», — пишет он в своем дневнике.



25

Вольфзангер встречает конец марта 1942 г. в военном госпитале в Оффенбахе. Там он пробыл до 11 мая, после чего был вновь отправлен в казармы Кёльна и получил отпуск. В нем он находился с 11 мая до начала июня.



26

Вторая поездка Вольфзангера на восток начинается 21.6.1942 г. На много дней раньше во время медицинского обследования он еще не знает, пошлют ли его в Россию или во Францию. Все было возможно. Он сообщает родителям, что укажет им место своего дальнейшего пребывания, если сможет его назвать. «Во всяком случае, — пишет он, — я назову первую букву каждой строки своего стихотворения, например Кёльн: когда я ем, то ловлю со стола нож».



27

Харьков — четвертый по величине город Советского Союза и значительный транспортный узел. Примерно за четыре недели до прибытия сюда Вольфзангера начались бои на окружение юго-восточнее города.



28

Прогулка «кавалеров роз» состоится 3.7.1942 г. Несколькими днями раньше началось немецкое летнее наступление.



29

Вольфзангер поступает 13 или 14.7.1942 г. в Варшавский военный госпиталь.



30

Вольфзангер отказывается от описания событий, которые происходят между его пребыванием в варшавском военном госпитале и последующим отъездом в Россию. После двухнедельного пребывания в Варшаве он отправляется в Германию в Нойбранденбург, а затем в казарму под Кёльном. Там он изучает итальянский язык. 25.8.1942 года он пишет: «конец пребывания в военном госпитале», а днем позднее отмечает «праздник возвращения домой с мамой и папой». В середине октября 1942 года он через Варшаву отправляется в Прибалтику (регион Ржев), куда прибывает 23.10.1942 г.



31

В армейских картах Оленино.



32

Этот текст относится к ноябрю 1942 году. «Я лежу здесь и привожу в порядок свои дела», — пишет Вольфзангер в конце месяца родителям.



33

О новогодней ночи Вольфзангер пишет домой:

«Нас не следует презирать за тот шум, который мы здесь подняли. Вы должны понимать, что наша часть израсходовала боеприпасов примерно на 100 ООО дойчмарок за четверть часа».



34

Вольфзангер был ранен 9.2.1943 г. Он облегченно сообщает родителям: «Рана всего лишь в два сантиметра на одной стороне мягкой части живота. Ранен я был в 11.30, когда выползал из бункера, чтобы прочистить дымовую трубу, и действовал неосторожно, так как солнце ослепило мои глаза. (Однако теперь они уже хорошо видят, и я снова в порядке.) Русский снайпер использовал благоприятный случай, за что ему большое спасибо».



35

Правильная корректировка места между Москвой и Смоленском — Варшава.



36

Это литовский город Юрбаркас, как он сегодня называется. Он расположен близ границы с Восточной Пруссией того времени.



37

Вольфзангер 19.2.1943 г. прибывает в Тюрингию. В верхней половине суперобложки этой книги помещен портрет Вилли того времени. Он пишет 31 марта: «Хороший уличный фотограф сфотографировал меня в субботу, и вышла отличная фотография. Без пилотки я нравлюсь себе больше, но и так неплохо. Не нужно предъявлять к себе слишком больших претензий».



38

Начиная с середины мая 1943 года Вольфзангер живет в Фридрихсхафене, откуда он в начале июня направляется в Кёльн, в казарму. Там он пережил бомбардировку города. Он ходит в кино, на концерты, в церковь.

Напрасно пытается найти свое забвение в вере. После мессы в Боннском кафедральном соборе отмечает:

«Я бы охотно хотел видеть смысл там, где его не нахожу. Звуки органа более божественны для меня, чем вино, которое пьет священник». После подъема на Скалу дракона в Зибенгебирге он спускается вниз верхом на осле.

В своем дневнике Вольфзангер записывает свой «разговор с ослом»: «Сегодня ты везешь меня на себе, а завтра я должен буду нести тебя». 12.7.1943 г. он снова садится на поезд и отбывает на Восточный фронт.



39

В своих письмах он называет этот дом «виллой». Здесь он живет до 13.8.1943 г., когда его подразделение начинает отступление перед наступающими советскими войсками. В регионе у реки Вопь, которая впадает вблизи Ярцева в Днепр, Вольфзангер задерживается начиная с середины июля.



40

Вольфзангер прибывает сюда 24.7.1943 г. Бои продолжаются начиная от следующего дня и до августа. Уже перед началом сражения у него резко меняется настроение, а 21 июля он восклицает в своем дневнике: «Помоги мне, Боже!» После поездки в товарном вагоне с лошадьми его настроение становится еще более угнетенным. 25 июля, когда он написал своего «Котенка в солнечном свете», дела идут у него, очевидно, лучше. В армейских картах местечко Милеево отмечено примерно в семи километрах северо-восточнее Хвастовичей. Немного дальше от этого места находится деревня Панов.



41

Двухколесная платформа, на которой закреплен лафет орудия.



42

Подробное описание этого сражения в дневнике Вольфзангера показывает, как тесно его книга следует за записками и воспоминаниями, а также как он обрабатывает свои впечатления. Дневник и рукопись совпадают вплоть до деталей. Например, запись в дневнике от 26.7.1943 г. гласит: «Воздушный налет. Начал писать родителям, но не хватает мужества описывать все подробности. Я хочу только более точно описать мои переживания. Пишу, укрывшись за орудием в одиночном окопе.

7 часов утра. Прохладно, ветрено, небо покрыто тучами. Я замерзаю. Вчера около 17.15 началась атака, после того как 3-й батальон понес много потерь, хотя и продвинулся вперед. Когда в центр выдвинулся пехотный батальон, мы должны были удерживать фланги с велосипедным подразделением, 2-м пулеметным батальоном и 3-м противотанковым дивизионом. Мы выехали из деревни, затем с орудийным расчетом прошли низиной болота, отчего мои ноги не просохли. Поднявшись на середину холма, продолжали идти в походном порядке. При свете сигнальных ракет мы заметили, что пехотный батальон возвращается. Затем он остановился.

8 600 метрах от нас появились из леса русские. Мы вытянули орудие на поляну и сделали без разрешения три выстрела.

Пехотинцы помогали нам своей стрельбой. На холме нас застиг сильный огонь, более целенаправленный, чем в низине, где мы лежали раньше и курили. В одном шаге от меня упал Вольф, потом Юпп и Крамер. Двух тяжелораненых пехотинцев вынесли с поля боя рядом с нами. В расчете второго орудия также были убитые и раненые. Мы все в поту вытаскивали орудие. Наконец привели лошадей. Мы взяли орудие на передок и галопом помчались назад. Я цеплялся за платформу, потерял каску и винтовку. Винтовку и шлем с колосьями и антикомариной сетью подобрал у убитого. Русские заняли позицию на опушке леса. Ночью при продолжающемся дожде, который барабанил по брезенту, мы двинулись дальше. Орудие ржавело под брезентом, курево промокло. Ночь была спокойной. Мы узнали, что в 3-м батальоне убили 15 солдат, 14 ранило, а участь пропавших без вести осталась неизвестной. Во 2-м батальоне не вернулось трое, пехотинцы потеряли 22 человека. Я, робкий и беспомощный, был потрясен этими смертями. Мертвые так и остались лежать на поле боя, тяжелораненые были подобраны только к утру. Двадцать пять солдат, получившие огнестрельные ранения в живот, до сих пор еще не осмотрены врачом, а ведь большинство из них обречены на смерть. Я замерзаю, глаза слезятся. Холодно, все тело содрогается, на лице лежит густой слой сажи. Иду, опираясь на винтовку. Уже несколько раз вели огонь орудия противника, и дождь осколков сыпался прямо на нас. Я мечтал скорее заснуть. Долго, долго спать, а затем проснуться дома. Приснилась серо-черная полосатая жаба в луже. 16 часов. В пять утра русские атаковали нас, мы увидели, как они длинными рядами выходят из леса, попадая под огонь наших пулеметов и ручных гранат. Я заряжал орудие, Вилли Далхофф стрелял. Под огнем противотанковых пушек и артиллерии атака русских захлебнулась перед нашими окопами. Справа русские отошли, не решаясь занять деревню. С позициями, находящимися слева от подразделений, мы не имели никакой связи. Почти все солдаты были убиты или взяты в плен. Нас осталось здесь всего шесть человек. Конец казался мне близким, и оставалось только молиться. Последние мысли — о любимой и родителях. Внезапно поступило сообщение, что 2 кр. и один бат. со штурмовыми орудиями пришли к нам на помощь. Я заплакал (…)».



43

Летом 1943 г. терпит неудачу последнее большое наступление вермахта на Восточном фронте, операция «Цитадель». Немцев оттесняют на исходные позиции. Орел и Харьков переходят в руки русских. Отныне вермахт постоянно обороняется и продолжает при отходе разрушать города и деревни.



44

В армейских картах Хвастовичи.



45

Вольфзангера ранили 13.9.1943. В своем дневнике он отмечает: «Сама рана не болит, но очень сильно болит голова. Я заполучил всего один осколок и счастлив, но этого недостаточно, чтобы вернуться на родину». Днем позже он замечает: «Я испытываю глубокий, глухой страх перед смертью, боюсь за свою жизнь, и это ужасно».



46

Отступление в так называемое «логово пантеры» за Десну (Дессна).



47

Вольфзангер и его подразделение в середине сентября 1943 г. отходят примерно на 60 км в юго-западном направлении к Брянску. Железнодорожная линия через «Потшеб» (Почеп) связывает Брянск и Гомель.



48

Вольфзангер сообщает в письмах к родителям о грабежах и оргиях, которые он с друзьями устраивает на пути вдоль железной дороги. «Я пил красное вино, хорошо спал, а сегодня в семь часов съел яичницу-болтунью из четырех яиц и большого количества мясных консервов» (21.9.1943). «Деревни грабят. Тащат кур, мясо коров и овец, морковь, картофель. Вдоль всего поезда горят костры, где все это жарят и варят. Повсюду раздается чавканье» (22.9.1943). «Я определенно поправился на пять фунтов» (23.9.1943).



49

Город восточнее Днепра. Был сдан в конце ноября 1943 г. немецкими войсками после ожесточенных сражений. Перед войной евреи составляли примерно одну треть жителей Гомеля. После взятия города немцами они обязаны были носить опознавательный знак. В Гомеле образуют гетто и четыре концентрационных лагеря.



50

После того как Вольфзангер закончил свои записи, сражение продолжалось от 11 до 17.10.1943 г. В течение последующих недель части вермахта отступили за Днепр.



51

Согласно армейской карте, Старый Быхов.



52

Деревня Момачино лежит в болотистых истоках реки Ухляст, притока Днепра.



53

Вольфзангер задерживается до начала 1944 года на позициях у Днепра. Рождество 1943 года он справляет в чине обер-ефрейтора. В конце документа описывается санная поездка, состоявшаяся 12.1.1944 г. Как во многих других главах своей военной книги, Вольфзангер передает свои впечатления и чувства и рассказывает о них в письмах к родителям. «Ночь была сказочным, пьяным праздником. Испуганные путники прыгали с саней в сторону. Какое-то опьянение охватило меня. Это безграничное желание жить на свете и вдыхать жизнь полной грудью». Позже он смотрит на жизнь с большой надеждой на будущее. Хотя он и потерял уже чувства доброты, прекрасного, собственного счастья, радости и веры, остается еще всегда возможность «построить фундамент для новой жизни — в мире и спокойствии».

">







Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.