Онлайн библиотека PLAM.RU


  • Глава 7 Попытка введения конституционного строя. Первая русская партия
  • Глава 8 Императрица и фаворит. Бирон
  • Глава 9 Внутренняя политика царствования. – Немцы у власти
  • Глава 10 Внешняя политика. Ученики и преемники Петра Великого
  • Глава 11 Двор и общество. Смерть Анны I
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ

    АННА I

    Глава 7

    Попытка введения конституционного строя. Первая русская партия

    I. Ночные совещания в Лефортовском дворце. – Верховный Совет присваивает себе право заместить незанятый трон. – Избрание Анны Иоанновны. – Проект конституционной реформы. – Ее происхождение и примеры прошлого. – «Пункты». – Политический идеал Дмитрия Голицына. – Приветствия новой императрицы. – Первая русская хартия. – Верховный Совет скрывает ее. – Опасность этого способа. – II. Оппозиция. – Духовенство. – Феофан Прокопович. – Дворянство. – Противоположные мнения. – Волнение. – Анна принимает «пункты». – Дворянство желает обсудить их. – Противоположные проекты и подписание их. – Они берут верх над Советом. – Попытки примирения. – III. Приезд Анны. – Первое нарушение конституционной хартии. – Тайное содействие Остермана неограниченной власти. – Анна намеревается восстановить ее путем государственного переворота. – Уверенность в содействии гвардии. – Движение в пользу самодержавия в среде дворянства. – IV. 25 февраля. – Дворянская петиция. – Дворянство желает обсудить основания нового управления. – Вмешательство герцогини Мекленбургской. – Манифестация гвардии. – Дворянство сдается. – Хартия разорвана в клочки. – V. Ответственная сторона этой неудачи. – Ее последствия. – Падение дворянства. – Месть. – Ссылки Долгоруких. – В Березове. – Следствие и пытки. – В Новгороде. – Иван Долгорукий. – Бывшая невеста царя. – Наталья Долгорукая. – Ее роман. – Ее записки. – Багровая заря нового царствования.

    I

    Теоретически, как после смерти Петра I, опять все рушилось. На деле Верховный Совет существовал, почерпая именно в этом положении все более и более власти, которую никто не смел оспаривать. Его составляли в то время пять человек: вице-канцлер барон Остерман, двое Долгоруких: – Алексей Григорьевич и Василий Лукич, – и Дмитрий Михайлович Голицын. Апраксин уже с 10 ноября 1728 г. удален на покой в Златоустовский монастырь в Москве. Губернатор Сибири Михаил Владимирович Долгорукий имел доступ в Совет. Эти шесть лиц во время смерти Петра II находились в Лефортовском дворце. После некоторого колебания они пригласили еще двух фельдмаршалов, Василия Владимировича Долгорукова и Михаила Михайловича Голицына, и в уединенной комнате помещения Верховного Совета принялись за совещание, показавшееся странным тем лицам, которые ночевали во дворце и теперь возвращались в него. Это были, – третий фельдмаршал, Иван Юрьевич Трубецкой, Ягужинский и Дмитриев-Мамонов, морганатический супруг одной из царевен, Прасковьи Ивановны, сестры герцогини Курляндской. Почему эти люди «на верху» пригласили и предпочли других? Что это за новое узаконенное учреждение? Таким образом зарождалось первое семя неудовольствия и оппозиции против тех решений, которые должны были создаться в запертой комнате, где люди, на это не уполномоченные, обсуждали будущее России.

    Прения не были продолжительны. Все чувствовали цену времени: Долгорукие не осмеливались первые коснуться вопроса о завещании, Головин кашлял и взял предлогом молчания отсутствие голоса. Дмитрий Голицын решился, наконец, заговорить. Положение ему казалось совершенно ясным. «Наследника престола не было. Завещание Екатерины I не могло иметь значения. Она не имела права делать его. Девушка, взятая из подонков общества!.. Другое завещание…» Здесь Долгорукие насторожились и тревожно, вопросительно посмотрели на окружающих. «Другое завещание, приписываемое Петру II, – продолжал Голицын, возвышая голос, – подложное…»

    Василий Лукич сделал отрицательный жест.

    «Без всякого сомнения подложное», повторил Голицын, пристально глядя на присутствующих.

    Все молчали. Долгорукие опустили глаза. Для них дело было потеряно. Голицын продолжал: «Ублюдки Петра I», – он именно употребил это резкое слово, – «не могут идти в счет. Евдокия Федоровна имеет некоторые права, но справедливость требует перейти к старшей линии, – царя Иоанна Алексеевича. Старшую из дочерей его, Екатерину, трудно выбрать, потому что она замужем за герцогом Мекленбургским, человеком сварливым, вечно находившимся в борьбе со своими подданными и со всем миром, и, наконец, свергнутым в 1736 году. Он тревожил даже Петра I, называвшего его шалуном, а герцог, обращаясь к царскому величеству, кричал ему: „Pfui Reich, Pfui Reich?“[137] Герцог Лирия относился и к герцогине не более лестно: «Умная, но легкомысленная женщина. Ей 40 лет. Она толста и очень некрасива, имеет наклонность к вину и любви, и никогда не бывает верна».[138]

    Голицын даже не упомянул о младшей из трех сестер, Прасковьи Ивановне. Он оставлял ее Дмитриеву-Мамонову. Его выбор уже остановился на Анне. «Она свободна и одарена всеми способностями, нужными для трона» сказал он. «Говорили об ее дурном характере, но курляндцы на него не жалуются»…

    Василий Лукич согласился. Из всех присутствовавших он один знал Анну и был с ней в хороших отношениях. В таком затруднительном положении этот выбор был все-таки наилучшим. Предложение было принято без возражений, так как ни один из членов совета не вспомнил об Петре Ульрихе, сыне герцогини Голштинской, права которого, как единственного наследника по мужской линии, были очевидны. Женщина была удобнее для них, лучше для задних мыслей, наполнявших умы членов импровизированного у постели умершего избирательного собрания. Голицын коснулся этого в конце своей речи: «Воля ваша, кого изволите, только надобно нам себя полегчить».

    – Как себя полегчить? – спросил Головин, к которому вернулся голос.

    – Так полегчить: воли себе прибавить.

    Случай казался удобным для осуществления идеала Дмитрия Михайловича, вполне разделяемого, как он справедливо думал, его товарищами. Эти остатки высшей знати считали унизительным и нестерпимым вековой гнет, нисколько не облегченный последней реформой. В прошедшем столетии Московские бояре уже пробовали реорганизацию государства при помощи соглашения с высшей властью, но мысль такой попытки родилась еще раньше и проявлялась соответственно с теми моментами, когда, – как мы это указывали – самодержавие слабело, подавленное своей собственной тяжестью. В 1681 году была попытка устроить комиссию для исправления недостатков военного положения, слабости которого стали очевидны во время польской войны; с этим вместе возник проект о реорганизации всего государственного управления, как общего, так и местного, на феодальном основании. Вопрос был в том, чтобы создать несколько местничеств в провинциях московского государства: Новгороде, Пскове, царстве Казанском, занимаемых пожизненно и даже потомственно великородными боярами. Этот план, сходный с желаниями Дмитрия Михайловича, не удался благодаря только противодействию патриарха Иоакима. Понятие о свободе, как о разделе пирога с государем, оставив в стороне худородных людей, принадлежало к семейным традициям. Долгорукие, во всяком случае, были не прочь от этого. Они не возражали по существу; Василий Лукич сделал только несколько замечаний по поводу шансов на успех.

    – Нам не удастся эта попытка.

    – Неправда; удастся, горячо возразил Голицын. Было решено, что Анна Курляндская будет императрицей, но что ее власти будет поставлен предел некоторыми «пунктами».[139] Засим прошли в большую залу дворца, где с нетерпением ждали их гражданские и военные чины и духовенство. Ягужинский обиженный тем, что его не позвали на совещание «наверху», много говорил, переходя от одной группы к другой, фрондировал, но все же был готов войти в соглашение с Голицыным. Он обратился к Сергею Григорьевичу Долгорукому:

    – Мне с миром беда не убыток; долго ли нам будет терпеть, что нам головы секут. Теперь время думать, чтобы самовластия не было.

    Он этими словами хотел показать, что он принадлежит к знати. Увидев Василия Лукича, он подбежал к нему со словами: «Батюшки мои, прибавьте нам как можно воли!».

    «Верховник» взглянул на него сверху вниз. Ему вовсе не хотелось допустить этого «выскочку» в не касающееся его дело. Он сухо ответил:

    – Говорено уж о том было.

    Вокруг обсуждали выбор, сделанный «верховниками». Феофан Прокопович возражал, приводя завещание Екатерины I, предоставляющее престол Петра II его двум теткам, дочерям Петра I. Голицын повторил:

    – Мы не хотим незаконнорожденных.

    Оказалось, что никто их не желал или, по крайней мере, не смел высказаться; выбор Анны Иоанновны был решен, и многие бросились вон, чтобы распространить эту весть.

    – Подождите! – закричал Голицын. Такой быстрый способ действия ему не нравился. Надо было устроить голосование и предложить «пункты».[140]

    Побежали за уже удалившимися, но могли вернуть только некоторых: Дмитриева-Мамонова, Измайлова и Ягужинского. Третье собрание, столь же произвольное, как и два первых, открыло свое заседание. После долгих уговоров, Остерман решился продиктовать проект «пунктов». Он ничего не хотел писать. К тому же он тянул, не мог сказать двух фраз, так что Василий Лукич Долгорукий, завидуя первенствующему положению, которое занял в этом деле Голицын, вмешался и стал сам продолжать диктовку.

    Это был только предварительный проект и, в намерении верховников, избрание Анны должно было произойти в общем собрании, как то, которое воцарило Екатерину I. Как тогда, так и теперь не было нужды его созывать. В десять часов утра, Сенат, Синод и Генералитет оказались в полном сборе в Кремле, и Голицын, играя роль председателя, поставил на голоса избрание герцогини Курляндской. Анна Ивановна была популярна. В своих частых посещениях Петербурга и Москвы она сумела отыскать покровителей, найти себе друзей. Избрание ее было единодушно. Но этот раз не говорили о «пунктах».[141] Верховный Совет занялся ими в тайном заседании, переделывая первоначальную запись, прибавляя новые требования: подчинение гвардии Совету и формулу: «А буде чего по сему обещанию не исполню, то лишена буду короны Российской». Эта работа составляла настоящую хартию. Императрица должна была обещать:

    «Иметь наиглавнейшее попечение и старание не токмо о содержании, но и о крайнем и всевозможном распространении православные исповедания нашей веры Греческой.

    В супружество во всю мою жизнь не вступать, и наследника не определять.

    Еще обещаемся: ныне уже учрежденный Верховный Тайный Совет в восьми персонах всегда содержать и без оного согласия ни с кем войны не вчинять.

    Миру не заключать.

    Верных наших подданных никакими податями не отягощать.

    В знатные чины, выше полковничьего ранга, не жаловать, ниже к знатным делам не определять.

    У шляхетства живота, имения и чести без суда не отнимать.

    Вотчины и деревни не жаловать.

    В придворные чины как русских, так и иностранцев не производить.

    Государственные доходы в расход не употреблять».[142]

    Это было осуществление мечты Голицына, окончательная и конституционная организация олигархического правления, на деле уже действовавшего во время царствования Петра II, и состоявшего из двух Голицыных и, четырех Долгоруких и двух представителей, выдвинувшихся среди нового, созданного Петром I, служебного персонала. Статья 4-я была дословной перепиской указа 2 октября 1727 г., которым назначение военных должностей предоставлялось Верховному Совету.[143]

    Остерман не присутствовал на этой окончательной обработке общего дела. Подчиняя свое звание вице-канцлера обязанности наставника, он остался при теле своего воспитанника. Когда ему предложили подписаться на бумагах, составленной его товарищами, он это сделал, но в душе внес свои ограничения, которыми потом воспользовался. Никому и в голову не пришло предложить «хартию» на одобрение Сената, Синода и Генералитета. Это был бы опасный шаг. К своему несчастью, верховники, во избежание этого, употребили подлог. В письме к Анне они представили «пункты», как бы одобренными «всеми духовными и светскими чинами». Три депутата, представители Верховного Совета, Сената и Генералитета отправились с этим письмом в Митаву. Двое из них не знали содержания письма. Голицын не допустил участие Синода в депутации. «Духовенство обесчестило себя, соглашаясь на вступление на престол Екатерины», говорил он. Это была вторая крупная ошибка, последствия которой скоро сказались.

    II

    Феофан Прокопович принял это к сведению. Он всегда был сторонником самодержавия, признавая, что религия должна составлять самостоятельную силу в государстве, но в борьбе с предрассудками и невежеством должна идти рука об руку с самодержавием. В согласии с Петром I он был против восстановления патриархата и довольствовался учреждением Синода, во главе которого он находился, к тому же он мечтал о роли духовного фаворита. При Петре I Степан Яворский и Феодор Яновский стали ему поперек дороги. При Екатерине I этих последних заменили Феофил Лопатинский, архиепископ тверской и ростовский архиепископ Георгий Дашков, – первый – родственник Голицыных, воспитанник малорусской, отчасти средневековой и польской школы, второй – родственник Долгоруких и ученик великорусской школы, с узким формализмом. Эти два направления разделяли русское духовенство восемнадцатого, века. При Петре II великорусская партия взяла верх, и Синод был подчинен Верховному Совету, что не было на руку Феофану. Александровская типография, где печатались его сочинения, была закрыта. Против него выступили с обвинениями в лицеприятстве, и он должен был заплатить штраф. Говорили, что он произвольно распоряжался с украшенными драгоценностями иконами. Он мечтал об отмщении.

    Около него, и немного под его влиянием, начало расти число недовольных: вокруг него сгруппировалось большинство духовенства и высоких сановников, обиженных, также как и Ягужинский, что их обошли при первом совещании в Лефортове. Ягужинский выдумал даже послать в Митаву предупредить Анну о том, что «пункты» не были составлены с общего согласия. Это поручение было дано Петру Спиридоновичу Сумарокову, родственнику будущего драматического писателя. Ему не удалось исполнить поручения. Василий Лукич, более чем когда-нибудь желавший выдвинуться, участвовал в официальной депутации, и, несмотря на спешку, наблюдал пути. Он поймал было посланного, но его предупредил курьер Рейнгольда Левенвольда, уже давнишние отношения которого с Анной известны. Брат авантюриста в это время сделался фаворитом герцогини Курляндской и был посредником при этом случае. Таким образом будущая императрица узнала заранее, что ее власть хотят ограничить, но что этот план имеет противников.

    Оппозиция однако раскололась: одни высказывались за абсолютизм, другие за его ограничение, но с помощью генералитета и дворянства. Мелкое дворянство особенно возмущалось усилением власти верховников. Предполагаемая перемена обтяпала ему только тиранию нескольких. Ему представлялось также, что вводятся в России порядки, подобные тем, которые были уже введены для ослабления Швеции и Польши. Антиохий Кантемир, второй сын поселившегося в России молдавского господаря, и Василий Никитич Татищев, – один поэт, другой историк, – стояли во главе этой группы и очень волновались. Казанский губернатор Волынский удачно выражал общее настроение, когда писал Татищеву. «Это будет царство десяти».[144] Некоторые диссиденты были за Евдокию или герцогиню Мекленбургскую. Елизавета тоже имела доброжелателей, которые, при общей возбужденности решались высказываться. Манштейн утверждает, что в ночь с 18-го на 19-ое января, доктор царевны, Лесток, разбудил ее, требуя, чтобы она заявила свои права. Но она отказалась. Впоследствии утверждали, что она в это время была беременна.

    Волновалась и иностранная дипломатия. При первой тревоге, Вестфаль, датский посланник поспешил к своему собрату, англичанину Уорду за помощью. Надо было во что бы то ни стало отстранить Елизавету. «Интересы короля Фридриха IV сильно пострадали бы». Уорд предложил 20 000 рублей; но датчанин удовольствовался 3 000 дукатов, которые помогли ему только раньше узнать об избрании. Вратислав, в союзе с посланниками, голштинским и шведским, продолжал действовать в пользу цесаревны.

    Волнение все увеличивалось. Москва, как я упоминал, была полна провинциальными дворянами. Можно было насчитать 500 недовольных, собиравшихся для тайных совещаний по ночам. Лишенный присутствия своего самого умного, если и не самого решительного члена, Василия Лукича, Верховный Совет растерялся. «Пункты» дали повод многим возражениям. Совет стал оправдываться, объяснять, почему нельзя было обсуждать дело публично. Сначала надо бы, чтоб пришел ответ будущей государыни. Совет согласился, чтобы временно был сохранен титул «самодержавной государыни» на ектеньях и в официальных актах. Таким образом вступили на скользкий путь компромиссов.

    Ответ последовал 1-го февраля. Он был привезен одним из депутатов, генералом Леонтьевым, который также привез Сумарокова в кандалах. Рассказывали, что Василий Лукич сильно избил бедного посланного.[145] Анна, по-видимому, соглашалась. Ее ответ составлен Василием Лукичем и позволял предполагать, что государыня сама налагала на себя ограничения, сочиненные верховниками.[146] Чтение ответа произошло на следующий день в собрании, из которого были исключены иностранцы. Пятую часть этого собрания составляли высшие гражданские чины, треть – военные и треть – моряки.[147]

    По свидетельству Прокоповича мертвое молчание было ответом на сообщение. «Никого, почитай, кроме верховных, не было, кто бы таковые (т. е. бумаги) слушав, не содрогнулся, и сами тии, которые всегда великой от сего собрания пользы надеялись, опустили уши, как бедные ослики. Желая показать, что они сами удивлены содержанием императорского письма, они терялись и конфузились, понимая, что им никто не верит. Голицын один бодрился, часто похаркивал и повторял: „Видите-де как милостива государыня!“. Всеобщее молчание, наконец, вывело его из терпения.

    – Для чего никто ни единого слова не проговорит? Изволили бы сказать, кто что думает, хотя и нет-де нечего другого говорить, только благодарить столь милосердой государыне!

    Поднялся один голос.

    – Не ведаю, да и весьма чуждуся, отчего на мысль пришло государыне так писать!

    Не этого ожидал Дмитрий Михайлович. Вместо сочувственных возгласов, он дал повод спорам о самом чувствительном месте вопроса. К счастью, последние слова не встретили отголоска. Так как молчание продолжалось, приступили к подписыванию протокола заседания. Это было равносильно согласию. Никто не возражал, Феофан Прокопович дал пример послушания. Было собрано 500 подписей.[148] Но, давая свою подпись, Черкасский потребовал позволения себе, как и многим своим друзьям, высказать их общее особое мнение об организации государства. Снова открытая дверь для споров. Еще не оправившиеся верховники не осмелились запереть ее, и волна восстания хлынула в нее, унося их создание. Как бы стыдясь своей слабости и стараясь загладить ее решительным поступком, верховники приказали арестовать Ягужинского. Эта мера могла только еще более возбудить противников. Последние видели, что сила Верховного Совета падала, тем более что в нем самом завелись раздоры. Голицыны тянули в одну сторону, Долгорукие в другую. Пользуясь отсутствием Василия Лукича, Дмитрий Михайлович старался «поставить на место» семью соперника. Елизавета обратилась к Совету с вопросом: «По его ли приказанию Иван Долгорукий уничтожил охрану, которую она не видит более перед своим дворцом?» Последовал ответ: «Нет, если князь Иван пошлет к вам кого-нибудь с подобным приказанием, можете батогами отдуть его посланцев, если же явится сам, можете плюнуть ему в лицо».[149] Несогласия между советниками возникали по всякому поводу. Опубликовать ли «пункты» сейчас или ждать приезда государыни? Спрошенный Остерман заставил избрать последнее. Верховники удовольствовались сообщением государыне, что новый режим принят при общем восторге. Они уже не стеснялись ложью.

    Однако проекты, противоположные конституции, с легкой руки князя Черкасского, являлись в большом количестве. С 5-го до 10-го февраля их было подано в Совет восемь. Гораздо большее количество ходило по рукам. Двенадцать, с 1000 подписей, дошли до нас.[150] Подписи принадлежали всем категориям дворянства; выражалось общее желание расширить реформу, сглаживая противоречивые редакции. Ограничение самодержавия принималось, но олигархия заменялась общенародием. Это название обозначало все дворянство, не исключая мелкого. В самых главных чертах все были согласны, даже до выборного начала для всех служащих, допущенного Петром только для высших чинов. На улицах Москвы только и было слышно, что об английской конституции, о парламентаризме, даже о республике. Один князь просил у одного посланника сведений о Женевской республике.

    Скорое падение этого беспорядочного предприятия предвещало уже то, что между его членами совсем не было согласия в подробностях. От имени мелкого дворянства, под прикрытием Черкасского, Татищев составил проект, упразднявший Верховный Совет и вместо него учреждавший палату из ста членов. Он собрал 209 подписей. Большинство же, под влиянием, с одной стороны, дворянства, с другой – хаоса конституционных и парламентских идей, не могло принять такого простого решения. Желание большинства выразилось в трех проектах, составленных Секутовым, Грековым и Алабердиевым и получивших по 743 или даже 840 подписей. Цифры не вполне выяснены. В той лихорадке, которая владела обществом, многие подписывались несколько раз на том же проекте, или подписывали разные. Главные черты проекта Секутова были следующие:

    1) Императрица может распоряжаться без контроля только своим двором, доход которого определен.

    2) Исполнительная власть принадлежит Верховному Совету, решающему войну и мир, назначающему на все должности и имеющему власть финансового контроля.

    3) Сенат из 33 членов рассматривает предварительно предлагаемые Верховному Совету дела. Дворянская палата, состоящая из 200 депутатов и палата избранных депутатов от городов, число которых не было определено, должны оберегать интересы обоих сословий и простого народа.[151]

    Здесь было расширение «пунктов», но заключалась и уступка олигархической партии, стало быть основание трактата. Дмитрий Голицын думал найти новый способ соглашения, приготовив формуляр присяги государыне, состоявший из шестнадцати параграфов. Он допускал в Совет еще четырех членов. В исключительных обстоятельствах могли быть призываемы Сенат, генералитет и даже дворянство. Чтобы привлечь духовенство, он уничтожал коллегию для заведования церковными делами и предоставлял последние епархиям и монастырям. Он удовлетворял дворянство обещанием, что из рядов его не будут брать в солдаты или матросы и что ему предоставлены будут только высшие военные и гражданские должности. От этого документа не осталось ни малейшего следа в протоколах заседаний Верховного Совета. Мы имеем о нем только сбивчивые и отрывочные сведения иностранных посланников: предполагали, что это был проект конституционной реформы, ранее составленный Голицыным, с помощью Фика, сотрудника Петра I, состоявшего в это время вице-президентом Коммерческой коллегии.[152] Уступки этого проекта оказались недостаточными. Дворянство закусило удила, а верховники только потакали ему своими слабыми поступками. Чтобы обезоружить Головкина, уже составлявшего оппозицию в центре самого Совета, они решили освободить Ягужинского и оставить его на прежней должности. Заключенный отказался. Он ждал приезда государыни; тоже делало и дворянство, надеясь на нее, чтобы разрешить споры, в которых Верховный Совет все более терял под собою почву.

    III

    Анна 10 февраля 1730 года приехала в Всесвятское под Москвой. Она была враждебно настроена по отношению к Совету, тем более что Василий Лукич не позволил ей взять с собой человека, уже несколько лет жившего с ней в Курляндии – Бирона. Она все же привезла с собой семейство фаворита, показывая этим, что не теряет надежды со временем вызвать и его. Одно известие говорит, что в столицу прибыл, ранее ее, родственник Левенвольда, Корф, чтобы, согласившись с Ягужинским, помочь восстановлению самодержавия. По слухам этот посланец впал в немилость за то, что «слишком много рассчитывал на оказанные услуги и на свою красоту… в ту минуту, когда не было недостатка в увеселениях государыни».[153] Похороны Петра, отложенные до приезда Анны, были назначены на 11-ое число. Во время составления процессии в Лефортовском дворце произошло замедление вследствие того, что невеста покойного непременно хотела занять место среди императорский семьи. Ей ответили бранью и возражениями, так что Долгорукая совсем не участвовала в процессии и осталась дома. Из окон дворца Шереметьевых глядела на колесницу, уносящую ее счастье, еще другая невеста, высотой своей нравственной красоты поднявшая плохую репутацию своего семейства. Перед гробом шел, неся на бархатной подушке царские регалии, Иван Долгорукий. Недавно он был всемогущим любимцем, сегодня еще носил звание канцлера, но что будет с ним завтра? Иван Долгорукий был бледен, расстроен и как бы закутан в саван длинного крепа, ниспадавшего с его шляпы на землю. И Наталия Шереметьева вздрогнула, глядя на него. Он поднял глаза, и их мысли слились в общем ужасе. Что будет завтра?[154]

    Первым действием Анны во Всесвятском было нарушение данных ею обязательств. Часть Преображенского и конногвардейского полков были посланы ей навстречу. Она хорошо приняла их, сама налила им чарки водки и объявила себя полковником полка и капитаном отряда. Верховный Совет, явившийся в свою очередь, был принят вежливо, но холодно. Головкин поднес государыне орден святого Андрея Первозванного. «Ах, правда, сказала она, я и забыла надеть его». И дала надеть его на себя одному из своей свиты, явно показывая этим, что она получает орден не от Совета.

    15-го февраля государыня торжественно вступила в свою столицу, а через пять дней состоялось в Успенском Соборе принесение присяги. В последнюю минуту Совет решился исключить все спорные пункты присяги, оставив только маленькое изменение обычной формулы: присягать должны были «Ее Величеству Императрице Анне Иоанновне и отечеству». Но распространился слух, что к имени государыни верховники присоединили имя Верховного Совета, и Феофан Прокопович отказался прибыть в собор, прежде чем не познакомится с новой редакцией присяги. Ему напрасно напоминали, что Совет ждет его. Но, к несчастью для него, он заупрямился и остался один. Тогда поневоле он должен был последовать за покинувшими его епископами. Однако он настоял на том, чтобы текст присяги был сначала прочитан с амвона. Все были удивлены, не найдя в нем ожидаемого, и тут же распространился слух, что Василий Владимирович просил согласия преображенцев на внесение желаемого нововведения, но последние отвечали ему:

    «Мы тебе кости переломаем, если ты посмеешь это сделать!»[155] Сконфуженный Прокопович не осмелился произнести приготовленной проповеди, в которой он делал намеки на текущие события.

    Через два дня верховники сделали еще шаг по пути уступок. Проект, предоставлявший им всю власть, собрал, с подписью генерала Матюшкина, только 25 имен. Они чувствовали свою немощь. Они начали переговоры с гвардейскими офицерами, предлагая то заместить открывшиеся вакансии в Совете лицами из мелкого дворянства, то дать ему право выбирать депутатов в случае обсуждения вопросов, имеющих общее значение. Но на сцену уже всходили два лица, роль которых должна была быть решающей в драме.

    Остерман со времени избрания Анны Иоанновны, лежал в постели, обложенный пластырями, и распускал слух об опасности своей болезни. Однако его рука чувствовалась в совершающихся событиях. Верховникам было известно, что он переписывался с членами оппозиции и с самой царицей. Первых он убеждал, чтоб они сами просили государыню об желаемых реформах; второй он намекал, что, как дочь старшего брата Петра I, она имеет право на престол без всяких выборов и стало быть без всяких условий.

    Мысль об удалении верховников все развивалась, и Анна шла ей навстречу. Василий Лукич, приехавший с нею из Митавы, держал ее в руках, и это пленяло людей, проникнутых конституционными или республиканскими идеалами. В переписке с Волынским бригадир Козлов высказывал по этому поводу наивный восторг. Он рассказывал, что государыня не смела взять табакерку без позволения Совета. Ей полагалось сто тысяч рублей в год, а так как она раньше получала только шестьдесят, то она могла быть довольной. При малейшей неприятности ее можно было вернуть в Курляндию. Впрочем, если ее и посадили на престол, то это временно, это помазка по губам.[156]

    Вход в помещение государыни был строго запрещен предполагаемым противникам. Но Василий Лукич недостаточно наблюдал за женским персоналом, окружавшим императрицу. Герцогиня Мекленбургская, сильная, смелая, полная живости и веселья, не думающая о последствиях – немцы называли ее «die wilde Herzogin»– проповедовала и устраивала сопротивление. С ее помощью, с помощью ее младшей сестры Прасковьи, ее двоюродной сестры Головиной, Натальи Лопухиной и других, как г-ж Остерман, Ягужинской, Салтыковой и княгини Черкасской, Анна Ивановна могла сообщаться с внешним миром и получать оттуда советы и внушения. Прокопович доставил ей статью, спрятанную в часах артистической работы. Маленький Бирон, которого каждый день приносили к царице, служил почтовым ящиком. Письма клали за пазуху ребенка.[157]

    В конце месяца императрица только думала о том, когда ей удастся довершить начатое ею в Всесвятском. Левенвольд отвечал за гвардию, которою он и Кантемир настраивали в пользу самодержавия. Поэт потерял родовое имение в процессе с Дмитрием Голицыным. В одной из своих сатир он называл Ивана Долгорукова «человеком, воспитанным среди псарей», что поссорило автора с этой семьей. Наконец, он был влюблен в княжну Варвару Черкасскую, дочь одного из главных вожаков оппозиции. Преображенцев обрабатывал в том же направлении граф Феодор Андреевич Матвеев, последний в роде, – большой негодяй, начавший ссору с герцогом Лирия, за что был справедливо наказан Долгорукими. Надо было только хорошо употребить все находящиеся в распоряжении государыни добрые пожелания, энтузиазмы и ненависти.

    Время коронования показалось ей самым подходящим для назревшего переворота. Послание вице-канцлера заставило ее переменить намерение. 22-го февраля, в доме князя И. Ф. Барятинского, все это брожение выразилось в петиции к государыне о том, чтоб она соблаговолила тотчас восстановить самодержавие,[158] – петиции, которая должна была быть подана императрице несколькими гвардейскими офицерами и некоторыми членами дворянства, Татищев, присутствовавший здесь, был послан в другое собрание, происходившее в то же время у Черкасского, чтобы предупредить его и попросить его участия. Черкасский, поссорившийся с Долгорукими из-за обиды, нанесенной его родственнику Трубецкому, увидел способ отмщения и, после некоторого колебания, дал свое согласие, увлекши этим и друзей своих. Среди ночи отправились в казармы и собрали 260 подписей. Все это движение, кроме группы Черкасского, происходило в военной среде, но грозило захватить и дворян.[159] Верховники поняли, что им надо действовать энергично. На следующий день Остерман узнал, что его собираются арестовать, вместе с Черкасским, Барятинским, Головиным и несколькими другими приверженцами абсолютизма. Он поспешил предупредить Анну, которая, со своей стороны, поняла, что пришла пора действовать. Таким образом подготовился знаменитый день 25 февраля (8 марта) 1730 года.

    IV

    Сведения наши обо всех подробностях событий этого дня очень смутны, так как свидетели его часто противоречат сами себе. Я постараюсь наметить вероятный путь и очевидный смысл этих событий. После резолюций, принятых в упомянутых собраниях, Анна Иоанновна могла ожидать, что в этот день произойдет во дворце стычка между сторонниками самодержавия, с петицией которых она решила согласиться, и верховниками, старавшимися своими предполагаемыми арестами помешать этому. Она приняла свои меры. По приказанию самого Василия Лукича стража во дворце была удвоена, но за кого она будет? Ближайшим начальником ее был пруссак по имени Альбрехт. Анна позвала его, обласкала и предупредила, что скоро предполагается перемена в высшем начальстве. Немец поклонился, и она, не без основания, заключила, что может быть уверена в нем.[160] Но ее ожидали другие препятствия.

    Черкасский распорядился, чтобы его единомышленники собрались 25 февраля в 10 часов во дворце, но не вместе, а по одиночке. Большинство из них не ночевало дома, чтоб избежать ареста.[161] По той же причине и он медлил явиться. Сто пятьдесят дворян, по другим сведениям восемьсот, собрались и начали с того, что попросили аудиенции у заседающего Верховного Совета.

    Этого не было в программе, но проявившиеся накануне, разногласия и страх репрессий поколебали их умы и уменьшили их храбрость. Они уже не думали открыто восстать против верховников, они ограничились жалобами на то, что не было обращено внимания на требования дворянства, и выразили желание быть услышанными, ее Величеством. Совет мог бы еще раз разрушить предприятие, шедшее такими окольными путями. Он не посмел. Право подавать прошения сильно вкоренилось в нравы страны. Может быть и Анна решительно заявила свое намерение принять тех, кто хотел обратиться к ней.

    Ей пришлось испытать сильное разочарование. Черкасский, простившись с женой, как бы идя на смерть, решился присоединиться к товарищам, но то прошение, которое он подал государыне было украшено только 87-ю подписями, и в нем ни слова не говорилось о восстановлении самодержавия. Рядом с неясной критикой «пунктов», с упоминанием конституционных реформ, недостаточно оцененных верховниками, в нем высказывалась только просьба, чтоб государыня позволила учредить собрание, где каждая семья имела бы двух представителей, – собрание, долженствующее обсудить основы, создаваемого нового способа управления.

    Анна едва удержала выражение досады. Стало быть, ее обманули! Она не ожидала, чтоб ей говорили о конституции и новом управлении. Некоторые гвардейцы только держались того, что должно было быть общим желанием. Василий Лукич готовился торжествовать победу и, с прежней уверенностью, гордо спросил Черкасского: «Кто вас в законодатели произвел?» Эта фраза переменила ход событий. Обращение к нему лично, сознание, что он погиб, если отступит, заставило Черкасского повернуться лицом к опасности. Громким голосом он ответил:

    «Вы сами, когда уверили императрицу, что „пункты“ были делом всех нас, а мы, между тем, в этом не участвовали».

    Роковое слово было произнесено, борьба перенесена на опасную для Василия Лукича и его товарищей почву. Он попробовал выиграть время. По обычаю императрица должна была вместе с Советом обсудить поданное ей прошение. Верховник объявил заседание закрытым. Анна не знала, на что решиться, когда вступилась герцогиня Мекленбургская. Ее инстинкт подсказывал ей выбор между подателями прошения, сами не знающими чего они хотят, и Верховным Советом, желания и власть которых были хорошо известны. Наклоняясь к сестре, она сказала ей на ухо: «Нечего тут думать, государыня. Извольте подписать, а там видно будет». Так как Анна колебалась, она повторила: «Подписывайте, я отвечаю за последствия».[162] Анна начертила внизу листа освещенные слова: быть по сему, и, осененная гениальной мыслью, выразила свою волю, чтоб дворянство, которому она разрешила обсудить будущую форму правления, в тот же день представило ей результат своего совещания.

    Ограничить таким коротким сроком совещания этих новичков в политике было лучшим средством заставить их от всего отказаться. После некоторых недель, проведенных в бесцельных препирательствах, что могли они сделать в несколько часов? Им не давали даже возможности повидаться и переговорить с родными и друзьями, от которых они не имели доверенности. Они должны были начать свои занятия сейчас, в смежной зале; выходы из дворца оставались закрыты до разрешения вопроса. В то время как они удалялись, в их среде успел произойти раскол, как бы предрешавший будущее вопроса. Выход из дворца был закрыт, но входил кто хотел, и число присутствовавших гвардейцев все увеличивалось. Вдруг они подняли шум и крики: «Мы верные подданные вашего величества; мы верно служили прежним государям и сложим свои головы на службе вашего величества; мы не можем терпеть, чтоб вас притесняли». Анна показала вид, что хочет заставить их замолчать, и даже угрожала, но они кричали еще громче: «Мы ваши верные слуги и не потерпим, чтоб крамольники предписывали вам. Прикажите, государыня, принесем к ногам вашим их головы».

    Луч радости блеснул в глазах дочери Иоанна. Она взглянула на своих советников, как бы ища у них защиты. Бледные и дрожащие, они не были в состоянии сопротивляться урагану. Тогда она решилась. «Вижу, что я здесь не безопасна», сказала она; потом, делая знак Альбрехту, прибавила: «Повинуйтесь только Семену Андреевичу Салтыкову». Одним словом, она сметала с лица земли Совет, вырвав из его слабеющих рук главную суть власти – войско. В то же время, чисто женским приемом, она, пригласив верховников к своему столу, увела их, как узников, оставив дворянство с глазу на глаз с гвардейцами.

    Совещание, председательствуемое Черкасским, могло быть при таких обстоятельствах только формальным. Из залы, где их заперли, и куда не согласились последовать за ними офицеры, он и его друзья слышали нескончаемые возгласы: «Смерть крамольникам! Да здравствует самодержавная царица! На куски разрежем того, кто не даст ей этого титула!» Левенвольд и Кантемир знатно поработали! Первым заговорил Юсупов. Он сказал, что благосклонность Ее Величества к выраженным общим жалобам, требует выражения благодарности. Убежденный абсолютист, Чернышев подхватил: «Самое приличное выражение благодарности было бы просить государыню принять неограниченную власть». Никто не возражал; оказалось, что Кантемир заранее составил проект адреса в таком духе. Некоторые, более совестливые дворяне предложили прибавить пожелания: замену Верховного Совета Сенатом, как при Петре I; право дворянства выбирать на должности сенаторов, президентов, коллегий и губернаторов. Это ничего не значило, так как абсолютизм исключает всякие условия такого рода между государем и подданными, они это отлично знали, но это было средством несколько замаскировать капитуляцию, которой они стыдились. 160 человек подписали.

    Когда они кончили в три часа пополудни, их попросили представить решение Верховному Совету, который внешним образом еще существовал. Анна Иоанновна хотела сыграть комедию до конца, а времени она имела довольно, чтоб вооружиться против могущих возникнуть случайностей. Под командой Салтыкова, весь дворец обратился в тюрьму. Верховники молча выслушали решение, которое для них было приговором, с ужасающими намеками. Была минута нерешительности и муки; но канцлер Головин положил этому конец, громко заявив свое одобрение. Как гром раздались крики: «Да здравствует самодержавная царица!» Тогда встали Дмитрий Голицын и Василий Долгорукий и сказали просто: «Да будет воля Провидения!»

    Все торжественно отправились к Государыне. Она представилась удивленной. «Так ты меня, значит, князь Василий Лукич, обманул?» Она как будто хотела знать мнение советников, но они, молча, опустили головы. В четыре часа секретарь Совета, Маслов, получил приказание принести «пункты» и бумагу, на которой Анна подписала свое согласие на них. Она тут же разорвала оба документа. В продолжение ста пятидесяти лет думали, что обрывки эти пропали и что ничего не сохранилось от этой первой русской хартии. Она существует, спрятанная от нескромных взоров в пыли архивов, с соединенными булавкой частями разорванного пергамента. Но обладание копией ее считалось, почти до настоящего времени, государственным преступлением, и высокие сановники, как вице-президент Коммерческой коллегии Фик, адмирал Сиверс, поплатились за это ссылкою в Сибирь.

    V

    «Трапеза была уготована», – грустно говорил Дмитрий Михайлович Голицын, уезжая из Парижа, «но приглашенные оказались недостойными. Мардефельд предвидел это. Уже 12 (26) февраля он писал: „Русские, вообще, очень стремятся к свободе, но хотя и говорят они о ней много, однако не знают ее и не сумеют ею воспользоваться“. Через десять дней он уверял, что императрице вполне обеспечено самодержавие, если только она сумеет воспользоваться своими преимуществами».

    На Голицына ложится в значительной степени тяжесть ответственности за неудачу. Предложив Совету свой проект реформы в конституционном духе, он не сумел сделать ничего, чтобы обеспечить ему поддержку извне. Со свойственной ему горячностью и вельможной самоуверенностью, он шел вперед, не обращая внимания на окружающее, наперекор духовенству, дворянству и армии, возбуждая даже между сотрудниками неудовольствие своей резкостью и таинственностью, которой окружал свою деятельность. Большинство не знало до конца, куда и какими дорогами он поведет. Василий Лукич последовал за ним, пытаясь опередить его. Никто, в действительности, не признавал в нем руководителя. По-видимому, мысль, лежавшая в основании его плана, была главным образом внушена ему действиями шведского сейма 1719–1720 г. во время восшествия на престол Ульрики Элеоноры. Он хотел предоставить людям своего лагеря и Верховному Совету роль, на которую в Швеции предъявляли притязания аристократ и Государственный Совет. Само собой разумеется, Голицын оставлял в стороне влияние двух классов – крестьян и духовенство – которым в Швеции история отводит столь значительное место. Однако он предусматривал уменьшение подушной подати; идти же далее, по его мнению, не позволяло существующее положение государства. Составленный таким образом план не являлся исключительно олигархическим. По крайней мере сам Голицын думал, что все призываются к приготовленной ими трапезе, на которой за «верховником» сохранялся верхний конец только для того, чтобы они могли играть роль распорядителей. Он впоследствии приводил в свое оправдание то соображение, что, соглашаясь на восстановление неограниченного самодержавия, дворянство достигало только замены «правления десяти» правительством трех-четырех проходимцев – иностранцев.

    Дворянство слишком поспешило заявить претензии на завоевание себе свободы, и проявило больше аппетита, чем способности переварить пищу. У него также не было ни руководителя, ни ясности во взглядах. Его проекты, исходившие от семейных групп, служили обыкновенно отголосками члена индивидуальных побуждений, которые трудно было согласовать между собой. Шут царицы Прасковьи, Тихон Архипович, говаривал: «Нам русским хлебушка не надо; мы друг друга едим».

    Обе партии шли на авось; они не были подготовлены к решительному действию. Впервые в них пробудилось смутное сознание единства интересов, существующих между ними, и даже единства общего существования, как корпорации. И в эту только что зарождавшуюся корпорацию Петр ввел столько новых и противоречивых элементов! Что же удивительного, что все беспорядочное брожение окончилось тем, что организаторы остались «в дураках».

    Однако что-нибудь да должно было сохраниться от этого брожения неясных представлений и колеблющихся стремлений, и что-нибудь должно было счастливо избежать погребения на веки в тайниках архивов, подобно клочкам изорванной хартии. В организации своего правления, зависевшей теперь исключительно от ее произвола, Анна могла теперь принимать во внимание только то, что соответствовало ее личным соображениям. Однако, уничтожая Верховный Совет и восстановляя Сенат в той форме и с теми полномочиями, какие принадлежали ему при Петре I, она уже приняла во внимание желание, выраженное дворянством, оставив, впрочем, что само собой разумеется, за собой право выбора сенаторов. Такого же рода уступками явились несколько позднее: возвращение к выборной системе, возведенной Преобразователем в замещение военных должностей, восстановление его же указа о правах на гражданские чины, основание в 1731 г. кадетского корпуса и, наконец, уничтожение в 1730 г. закона о майоратах.

    Правда – дворянство при банкротстве идеала, на мгновение мелькнувшего было перед ним, спасло и впоследствии развило себе на выгоду только крепостное право, скоро сделавшееся краеугольным камнем его существования и предметом безграничной эксплуатации. Некоторые из наиболее высоких стремлений и великодушных желаний как бы возродились на мгновение к концу нового царствования в фантастических проектах Волынского,[163] но только для того, чтобы потерпеть новое и более ужасное крушение. На этот раз все подобные проекты замолкли надолго… Среди этого дворянства, поредевшего и униженного, казалось, продолжали жить только с одной стороны – низкие инстинкты рабства, покорно принятого, а с другой – тираны, не знавшие пределов. В умах и сердцах как будто даже исчезло самое воспоминание о том, чего осмелились желать и домогаться в 1730 г. Проекты 1767 г. знаменитой комиссии по составлению уложения, доставившей столько славы Екатерине II, по своей нравственной ценности и политическому значению, куда уступают самому из незначительных проектов, выработанных за тридцать семь лет перед тем. Когда же ценой угодливости, доходившей до унижения, конституционалистам 1730 г., в конце века, удалось избавиться от обязательной военной службы, еще лежавшей на них, то за эту свободу заплатили двадцать миллионов крепостных.

    Сто лет спустя после событий 1730 г. солдаты, посланные для подавления польского восстания, не понимали цели этой неравной борьбы. Им сказали, что восставшие борются за свою конституцию, они воображали, что конституция – жена Константина, бывшая полькой. Вот к чему в этот долгий промежуток времени свелось в народной массе идейное движение дворянства, которое агитаторы XVIII века пытались распространить во всех классах.

    Уже первые шаги восстановленного самодержавия возвещали все это. Потерпевшие поражение дворянство и притихшие члены Верховного Совета были допущены к целованию руки императрицы, приказавшей в то же время выпустить из тюрьмы Ягужинского и привести его к себе. Василию Лукичу пришлось ввести его со знаками величайшего почета. Анна немедленно вернула ему шпагу и орден Андрея первозванного и объявила, что назначает его генерал-прокурором. Немедленно был также отправлен курьер в Митаву. Нетрудно угадать, с каким поручением. Бирону не пришлось долго ждать. Вечером была большая иллюминация, но свету плошек пришлось бороться с необыкновенно ярким северным сиянием, как бы кровью заливавшим небосклон, что впоследствии сочлось предзнаменованием кровавой зари начинавшегося царствования.

    Действительно, уже следующий день был мрачным и кровавым. Семен Андреевич Салтыков, герой предшествующего дня, проснулся генерал-лейтенантом и майором Салтыковского гвардейского полка. Некоторое время спустя к этой награде присоединился чин генерал-аншефа, титул гофмейстера и поместье в десять тысяч душ. Уезжая из Москвы в Петербург, Анна назначала его московским губернатором, причем ему было пожаловано графское достоинство. Он оставался губернатором три года, но затем Бирон нашел его недостаточно покорным и заменил его князем Барятинским, говорившим:

    «Кланяйся пониже, взберешься повыше».

    Голицыных сначала щадили; Дмитрий Михайлович уехал в свое имение Архангельское и жил там, позабытый до 1737 г. По побуждению Кантемира, Бирон возобновил против него дело о майорате, которого более или менее несправедливым образом был лишен поэт.[164] И бывший верховник окончил свое существование через год в каземате Шлиссельбургской крепости, а движимое и недвижимое имение все было описано.[165]

    Фельдмаршал Михаил Михайлович Голицын был назначен президентом Высшей коллегии, а жена его, урожденная Куракина, статс-дамой. Но храбрый воин всего на несколько месяцев пережил потерю надежд, разделяемых им с братом, и, таким образом, не стал свидетелем опалы, поразившей в близком будущем членов его семьи и партии.

    Эти два обломка великого царствования были обязаны тени Петра I, витавшей над ними, что не разделили судьбу, постигшую побежденных, на место которых поднялись победители. Со всех сторон поднимались голоса против Долгоруких. Немецкая партия присоединилась к вельможной, взваливая на них всевозможные преступления: «Алексей захватил царскую корону и не оставил в ней ни одного камня; Иван присвоил себе драгоценное пастырское облачение Успенского собора…» Иностранная пресса, подхватив эти обвинения, еще преувеличивала их. Немецкая газета – Europaeische Fama, Genealogische Archivarius, Staats und gelehrte Zeitung, Reichspost Reiter, французская – le Recueil des Gazettes, le Mercure, голландская – Утрехтская газета — нагромождали басню на басню, небылицу на небылицу.

    Но Анна и не нуждалась в подстрекательствах. Указом 8 апреля 1730 г. Василия Лукича и Михаила Владимировича она отправила в ссылку, назначив первого губернатором Сибири, а второго Астрахани. В то же время Алексею было приказано отправиться в самую отдаленную из его вотчин, после того, как всем им, особенно же Ивану, был учинен допрос «под страхом смерти», по поводу подложного завещания, приписываемого Петру II. Бывший фаворит отпирался от всего. Его отпустили, но только до поры до времени. Его ждала плаха.

    Но невеста оставалась верна ему, лишенному должностей и почестей. Когда все бежали от опального, Наталия Шереметьева объявила, что желает разделить судьбу своего будущего супруга. Спустя двадцать семь лет она писала: «Я не имела такой привычки, чтоб сегодня любить одного, а завтра другого; я доказала свету, что я в любви верна. Во всех злополучиях я была своему мужу товарищ, и теперь скажу саму правду, что будучи во всех бедах, никогда не раскаивалась, для чего я за него пошла…»

    Это была любовь, зародившаяся с первого взгляда. Наталия не знала молодого человека до обручения; ей, конечно, не было известно ничего о его прошлой жизни; наперекор всем своим близким, она настояла на своем. Никто из Шереметьевых не присутствовал при венчании, Сергей Долгорукий, брат Ивана, и его сестры увезли Наталию в Горенки, «будто хоронить». Все плакали. Через три дня после этого надо было ехать. Местом ссылки был назначен Никольск, в Пензенской губернии. Но это было только началом. Как относительно Меншикова, и, вероятно, по тем же соображениям, наказания шли степенями. Через несколько месяцев, 12 июня 1730 г. ссыльные получили приказ снова пуститься в путь – также в Березов, как их предшественник.

    Имущества всей семьи были конфискованы. Наталья отправилась в путь с 50 рублями, занятыми у мадамы, гувернантки, которую так называли, хотя она была немкой, как свидетельствует ее имя, Мария Штанден. Екатерина Долгорукая, бывшая невеста царя, следовала тем же путем. Ей оставили только те платья, которые она должна была одеть на несостоявшейся свадьбе. Та же тюрьма, где были заключены Меншиковы, ожидала Долгоруких, с тем же содержанием: рубль в день на каждого. А в тех местах фунт сахара стоит девять с половиной рублей! Они ели деревянными ложками и пили из оловянных стаканов. В 1731 году Наталия разрешилась от бремени сыном, которого крестил майор Петров. Добрые отношения с местным гарнизоном несколько смягчали жизнь ссыльных. Кое-какие сохраненные драгоценности также помогали им, хотя и были потом причиной новых бедствий. По смерти Алексея в 1734 году Иван сделался главой семьи. При относительной свободе, предоставленной ему, молодой человек возвратился к своим прежним привычкам и, сойдясь с моряком Овцыным, предавался кутежам. Этого Овцына впоследствии считали любовником Екатерины Долгорукой. Ничто не доказывает, чтоб она отступила от того достоинства и той гордости, с которыми она всегда обращалась с новыми друзьями своих родственников. Виноват во всем был Иван. В пьяном виде он много болтал лишнего, вспоминал свою связь с Елизаветой, называя ее Лизаветкой, обвиняя ее в своей опале. Он подробно рассказывал о любви царевны и Шубина, об оргиях в Покровском. Слухи об его словах распространились. В 1737 году первый донос имел последствием бoльшее стеснение узников: им было запрещено выходить из тюрьмы. Военные, однако, посещали их. Служащий в Тобольской таможне Тишин влюбился в Екатерину Долгорукую. Оскорбленная его назойливостью, она пожаловалась Овцыну, и последний, с двумя товарищами, наказал нахала. Новый донос и новое следствие. Приказ отделить Ивана от жены и прочих членов семьи. Его поместили в землянку. Наталия вымолила позволение навещать его ночью. Она носила ему пищу. Одной ночью она нашла землянку пустой. Иван, его два брата и другие их сообщники, всего шестьдесят человек, были тайно увезены в Тобольск. Оставленная в Березове с семилетним сыном и невестками Наталия падала к ногам прохожих, рвала на себе волосы и восклицала: «Где Иванушка»?

    Она уже более не видела его. В Тобольске, комиссия председательствуемая Ушаковым, родственником свирепого начальника полиции, и Суворовым, отцом будущего полководца, допрашивала Ивана Долгорукова и пытками довела его до безумия. Он выдал все, что знал, и то, чего не знал, о ложном завещании Петра II; Анна, наконец, нашла предлог удовлетворить своей ненависти. В начале 1739 г. Василий Лукич, Сергей и Иван Григорьевичи, Василий и Михаил Владимировичи присоединились к двоюродному брату в Шлиссельбургской крепости. Сергей, в это время своей изворотливостью успевший устроить дела, был назначен посланником в Лондон. Если б императрица не откладывала постоянно его прощальную аудиенцию, он избег бы своей тяжкой участи. Дознание на этот раз производил сам Остерман. В числе обвинений значилось то, что бедная вдова поднесла Алексею Долгорукому двух уток! Иван Долгорукий был приговорен к четвертованию и к отсечению головы, Василий, Сергей и Иван Григорьевичи только к последнему. Василий Владимирович и брат его Михаил были также присуждены к смерти, но об их помиловании ходатайствовали перед государыней, 6 ноября, за два дня перед казнью, приговоренных снова пытали, спрашивая об их замысле в 1730 г. основать республику.

    Иван Алексеевич продолжал все отрицать.

    Сохранилась легенда о его героизме во время казни, совершенной в Новгороде. Говорят, он читал молитвы, делая только ударения, когда ему ломали руки и ноги.

    Этот рассказ правдоподобен, ввиду многих случаев подобной силы воли у казнимых, но подробности, кажется, не верны.

    «Такой неожиданный, такой страшный страдальческий конец», пишет в еще неизданных записках Иван Михайлович, внук мученика, «искупает грехи его юности, и кровь его, полив землю Новгорода, древней колыбели русской свободы, должна примирить с его памятью всех врагов нашей семьи». Несчастная семья стоила снисхождения, так как много сама себе вредила. Один из братьев Ивана, Александр, заключенный с младшим братом Николаем в Вологде, дал напоить себя сыщику и выдал много компрометирующего. Придя в себя, он нанес себе бритвой удар в живот, тем не менее считался предателем между своими. Палачи спасли его для того, чтобы наказать кнутом и отрезать язык, также как и Николаю.

    Эта последняя экзекуция произошла 28 октября 1740 г. в конце того, что до сих пор называется в России «бироновщиной», названием ненавистным, синонимом царства грязи и крови. Мы увидим, насколько справедливы и название, и его смысл. В выше приведенное число Анны Иоанновны уже не было в живых, а Бирон был регентом и на несколько недель полным властелином. Он поспешил помиловать осужденных, но приговор уже был исполнен.

    Третий брат Ивана, Алексей, также заключенный в Тобольске, служил впоследствии матросом на Камчатке.

    Екатерину Долгорукую заточили в монастырь в Томске, одном из самых бедных в Сибири. Пять келий и больница, в которых ютились семь старых, слабых монахинь, питавшихся подаянием. Павшее императорское высочество разделяло свою келью с наиболее доброй из них, долженствовавшей сторожить заключенную. В холодные дни караульный солдат спал с ними же в их кельи. Редко могла Екатерина покидать тюрьму, чтобы подышать чистым воздухом; для этого ей позволяли подняться на деревянную колокольню, откуда был вид на Томск. Предание говорит, что туда последовал за ней офицер, требовавший, чтоб она отдала свое обручальное кольцо. «Отрежьте мне палец!» отвечала она. Этот анекдот, вероятно, выдуман, но рисует характер гордой девушки. Она оставалась в Томске; до декабря 1741 г., когда воцарившаяся Елизавета вернула ее в Петербург и хотела выдать ее замуж. Близость этой «невесты царя» была не совсем удобна. Она долго отказывалась и, наконец, обессилив, решилась выйти замуж за шотландца Якова Брюса, который не внушал ей расположения. Вскоре после свадьбы, она отправилась в Новгород поклониться могилам отца и замученных дядей и решила построить там церковь. Но через несколько месяцев она умерла, приказав сжечь все свои платья, чтоб никто не мог носить их после той, которая должна была быть императрицей.[166]

    Наталия Долгорукая, настоящая и самая трогательная героиня этой мрачной драмы. Вся Россия повторяла стихи Козлова, посвященные ее трагической судьбе. После похищения ее мужа, ее еще два года держали в Березове, в Москве же она появилась в день смерти Анны Иоанновны, 17 октября 1740 г. Она некоторое время жила у своего брата Петра Борисовича Шереметьева, «богатого Лазаря», как его называли; владея огромным состоянием, он оставлял детей своей сестры босыми. Окончив воспитание детей и женив старшего сына, Наталия, в 1758 году пошла в монастырь в Киеве. Девять лет спустя днепровские рыбаки увидели женщину в черном одеянии, нагнувшуюся над рекой и бросившую в нее кольцо. Это была Наталия Долгорукая, уничтожившая последний предмет, соединявший ее с прежними радостями и горестями морской жизни. В тот же день она приняла схиму. Однако она не утопила свои воспоминания. В своей келье, среди поста и молитв, она написала мемуары, которые, помимо ее воли, соединяли прошлое с настоящим, сулившим ей новые испытания. «Еще удар!» пишет она в 1768 году, узнав о смерти одного из ее близких. Она скончалась 31 июля 1770 года, написав последние слова: «Надеюсь, что всякая христианская душа обрадуется моей смерти, подумав: она перестала плакать». На полях рукописи этих записок, в 48 листов, находятся многочисленные аллегорические рисунки, нарисованные тушью. На первом изображена Варвара великомученица, очень чтимая в Киеве.

    Воспитанная, как и ее невестка, в Варшаве, Наталия получили хорошее образование. Она часто употребляет иностранные слова, Вообще же она пишет стилем XVII века, часто употребляя простонародные выражения. Говоря о муже, она называет его «он», как до сих пор называют крестьяне умершего. Рассказ о ее путешествии в Сибирь напоминает повествование протопопа Аввакума, изгнанного противника Никона. Всего более поражает в ее нравственном облике что, смиренная жертва, она нисколько не пассивна. Хотя она поминает Иова, говоря, что по его примеру никогда не обвиняла Бога во время своих испытаний, но в своих записках, писанных в старости, с глазу на глаз с этим Богом, если от не жалуется, то часто негодует; у нее вырываются порывы гнева, ненависти, даже фамильной гордости. Она, эта монахиня, относится злобно к Анне Иоанновне, «отвратительной на вид», и, как оскорбленная патрицианка, к Бирону, «который шил сапоги ее дяде», – факт, впрочем, неверный. Ее кровь, говорит она, кипит, при воспоминании о мерзостях, совершенных этим parvenu. Называясь теперь сестрой Нектарией, она ни на минуту не забывает, что она Долгорукая, также как, спускаясь по Оке, по дороге в Березено, она не оставила аристократического понятия о барщине и, не имея прислуги, заменяла свою прежнюю свиту, привязывая за баржей живую стерлядь. Эта выдумка указывает на поэтическое воображение, проглядывающее и в некоторых местах ее воспоминаний. В день ее свадьбы, пишет она, «влажные стены отцовского дома, казалось, плакали со мной».[167]

    Начиналось царствование, стоившее ей и ее близким столько слёз и крови. Постараюсь обрисовать его физиономию.

    Глава 8

    Императрица и фаворит. Бирон

    I. Признанный и предполагаемый отец Анны Иоанновны. – Василий Юшков. – Двор царицы Прасковьи. – Брак будущей императрицы. – Пребывание в Митаве. – Бестужев. – Портрет государыни. – Физический и духовный образ. – Интимные черты. – Переписка с Салтыковым. – Ум и характер. – Увеселения. – «Говоруны». – Шуты. – Голландские волчки. – Окружающие. – II. Бюрен или Бирон. – Сущность его сношений с Анной. – Истопник. – Биография фаворита. – Ходячие суждения об его характере и историческом значении. – Внешняя сторона и действительность этой роли. – Фаворит и герцог Курляндский. – Его сподвижники. – Еврей Мейман. – Семья Бирона. – Настоящие причины его непопулярности. – III. Немецкая гегемония и роль иностранного элемента в истории России. – Восточное происхождение знатных семейств. – Иностранные источники в умственном движении. – Причины этого явления. – Соперничество немцев в царствование Анны Иоанновны. – Бирон и Миних.

    I

    Родившейся 28 января 1693 г. Анне при воцарении, было 37 лет. Известен грустный образ ее отца, хилого, глупого и импотентного, который, разделив в продолжение нескольких лет царство с Петром Великим, был и полугосударем, и получеловеком. Как и ее сестру, герцогиню Мекленбургскую, Анну считали дочерью Василия Юшкова, дворянина, здорового малого, которого не без задней мысли назначили спальником к жене царя, Прасковье Салтыковой.[168] Интересно прочесть в журнале голштинского посланника Бергхольца рассказ о его приезде ночью, с экстренным поручением, в имение царицы, Измайлово. Прежде всего, ему пришлось пройти по спальне царевен. Младшая царевна Прасковья, слабая и золотушная, протянула ему руку. Дальше была спальня, где придворные дамы и служанки спали вперемежку; они приводили пришельца остротами и сальными шутками, которые были слышны в соседней комнате и заставляли краснеть царевен. Бергхольц увидел не одну голую грудь, но не был соблазнен. Грязь всех этих женщин отталкивала его. Другой раз, придя с поздравлениями в Новый год, он был принят Прасковьей в одной рубашке. Петр называл этот дом «богадельней сумасшедших и лицемеров».

    Нелюбимая матерью, предоставленная гувернанткам и учителям, – немцу Остерману, брату вице-канцлера, и французу Рамбур,[169] – Анна мало воспользовалась их уроками. Как я уже упоминал, выданная 17 лет замуж, она скоро овдовела. Муж ее отличался в Петербурге сильным пьянством. Он положительно заливался водкой и превзошел всякую меру на свадебном пиру, превратившемся в оргию. Во время этого пира, две карлицы вышли из пирогов и плясали на столе менуэт. Петр Великий взрезал пироги, а потом сам стал пускать фейерверк, причем чуть не искалечил себя. После чего новобрачный во время празднеств, продолжавшихся с 31 октября до середины ноября, занялся женитьбой карлика Ефима Волкова и захотел, чтобы брачная ночь произошла в его комнате.[170]

    В Митаве Анне жилось не весело. Из ее гофмейстера Бестужева Петр сделал тюремщика. Приехав, она нашла дом безо всякой мебели и получила 12 680 талеров содержания, а стол, конюшня, ливрея и содержание драгунского батальона стоили ей 12 245 талеров. Она вышла из затруднения, сделавшись любовницей Бестужева, но не могла выносить долго такого положения, так как этот плут грабил герцогство и превращал дворец в публичный дом. Долго жаловалась она св. Сергию со всеми святыми и Меншикову, и его жене, и дочери, называя последнюю «моя милая племянница», и даже Варваре Арсеньевне.[171] Назначенный в 1728 году заместитель Бестужева, курляндец Рацкий был поражен расточительностью двора, казавшегося нищенским. Гофмейстер, гофмейстерина, камергер, три камер-юнкера, шталмейстер, провиантмейстер, гофдама, две фрейлины, куча советников, секретарей, переводчиков, лакеев, окружали герцогиню, имевшую еще своего представителя в Москве, Корфа, которому платила 1200 рублей.[172] Она принадлежала своему времени и народу, потому любила видеть около себя много людей: это всегда было ее роскошью. Такая потребность и теперь существует у многих русских. С другой стороны Митавский двор следовал вычурным привычкам маленьких немецких дворов.

    Сведения современников о наружности дочери Ивана или Юшкова очень противоречивы. В одном только впечатление несчастной невесты Ивана Долгорукова сходится с портретом, набросанным герцогом Лирия: Анна была такого высокого роста, что, по словам Натальи Долгорукой, при въезде в Москву, она была головой выше всех присутствовавших мужчин. Лирия говорит:

    «Царевна Анна очень высока ростом и смугла, у нее красивые глаза, прелестные руки и величественная фигура. Она очень полна, но не отяжелена. Нельзя сказать, что она красива, но, вообще, приятна».[173] Почти также выражается Бергхольц: «Принцесса любезна и оживленна, хорошо сложена, вид и способ держаться внушают уважение». Это не похоже на «страшный вид» и «отталкивающее лицо», как говорит Шереметьева. Однако существующие портреты оправдывают скорее мнение последней. Шут царицы, очень важный свидетель, если и называл ее дочерью и Анфисой, именем одной из православных святых, за ее религиозные наклонности, то часто также, при ее виде, восклицал: «Берегись, берегись, вот царь Иван Васильевич!» (Грозный).[174]

    Так как красота государыни не играла никакой исторической роли, то вопрос этот не имеет значения. Достоверно одно, что она ни физически, ни нравственно не была похожа на официально признанного отца. Зато она многое унаследовала от матери: суеверие, патриархальные привычки, смягченные несколько новшествами Петра. Ее дед, Алексей Михайлович, хотя, по-видимому, не был ей родственен по крови, оставил ей в наследство упрямство, вкус к представительству, к роскошным одеждам, к роскоши церковных церемоний, к разговорам с монахами; также страсть к охоте и стрельбе в цель. Страсть к шутовству приближала ее к Петру I. Ирония и дух ужасного устроителя маскарадов оживали в ее речах и в ее увеселениях с той же грубостью и цинизмом. Увеселения Алексея Михайловича все же имели более тихий и приличный характер. Он любил купать своих стольников в коломенском пруде, но интересовался беседой с людьми, видевшими свет.

    Анна была типом истинной барышни-помещицы; ленивая, она иногда проявляла порывы энергии; без всякого воспитания, хитрая – мы видели ее в деле, – она была ограниченна и скаредна. B Митаве она, полуголая, нечесаная, постоянно валялась на медвежьей шкуре, спала или мечтала. Она не употребляла воды для умывания, а смазывала себя растопленным маслом. Сделавшись государыней, она вдобавок стала румяниться. В 1738 г. она упрекала одну старуху, приглашенную к ней ради болтовни, в том, что у нее желтый цвет лица. Та отвечала: «Я уже не так слежу за собой, не крашусь и не сурьмлю бровей». – «Напрасно, можно не румяниться, но надо красить брови». Анна заботилась о своей фигуре: «Что, разве я полнее Ржевской?»[175]

    В Москве, она вставала между семью и восемью часами и проводила часа два в рассматривании нарядов и драгоценностей. В девять часов начинался прием министров и секретарей. Она подписывала бумаги, большей частью не читая их, и отправлялась в манеж Бирона, где у нее было помещение. Она осматривала лошадей, давала аудиенции, стреляла в цель. В двенадцать возвращалась во дворец, обедала с Биронами, не снимая утреннего костюма – длинного, восточного покроя платья, голубого или зеленого цвета, и, в виде головного убора красного платка, повязанного, как это делают мелкие мещанки в России. После обеда она ложилась отдыхать рядом с фаворитом, – госпожа Бирон с детьми при этом скромно удалялась. Проснувшись, она открывала дверь в смежную комнату, где ее фрейлины занимались рукоделием:

    – Ну, девки, пойте!

    Начинался концерт, блиставший не качеством, а количеством, ибо певицы должны были петь во весь голос и до тех пор, пока не получат приказания замолчать. Иногда они доходили до полного изнеможения, но рисковали получить пощечины и быть отправленными в прачечную, если б императрица заметила их усталость. Когда она, наконец, благоволила велеть им перестать, наступала очередь сказочниц, сплетниц, гадальщиц, шутов и шутих. Мы увидим все это в подробности, когда я буду говорить о нравах этого двора, теперь же я коснусь только личности и интимной жизни самой царицы. В этом отношении поучительна ее переписка с московским губернатором Салтыковым.[176] О серьезных вопросах в ней редко говорится. «Напишите-ка мне, женился ли камергер Юсупов. Здесь говорят, что они разводятся и что он видит много женщин… Когда получишь это письмо, извести меня по секрету, когда была свадьба Белосельского, где и как. Как встретила их княжна Мария Федоровна Куракина? Была ли она весела? Все мне расскажи… Узнай, секретным образом, про жену князя Алексея Петровича Апраксина. Прилично ли она себя ведет? Здесь говорят, что она очень пьет и что с ней всегда Алексей Долгорукий». Вот о чем заботилась Анна Иоанновна. Ей нравится сосватать людей, часто против их воли, и любопытно узнать, как они живут. Остальные поручения, даваемые ею Салтыкову, столь же мало относятся к государственным делам. Она поручает ему прислать ей дочь князя Вяземского, «мне ее рекомендовали, как бойкую на язык». Это главная забота. Она ищет говоруний даже в Персии, Салтыкову же дает указания о нужных ей субъектах. «У вдовы Загряжской, Авдотьи Ивановны, живет одна книжка Вяземская, девка, и ты ее сыщи и отправь сюда, только, чтоб она не испугалась; ты объяви ей, что я беру ее из милости, да дорогой вели ее беречь. Я беру ее для своей забавы – как сказывают, что она много говорит». Эта должность не была пустой, так как с рассказчицами было тоже, что с певицами. Вот разговор, записанный современником:

    – Говори, Филатовна, говори!

    – Матушка, не знаю, что еще сказать…

    – Говори, рассказывай про разбойников.[177]

    Салтыкову было нелегко. То он должен был отыскивать скворца, слава которого дошла до слуха ее величества, то достать песню, певшуюся в московских кабаках и которой хотела насладиться ее величество. Являлось приказание государыни то заняться торжественной службой заупокойной обедни по царевне Прасковье, то заказать раку на мощи святого Сергия, то разобрать ссору между священниками и монахами, то закупить целые вороха материи у московских купцов. При этом Анна Иоанновна долго торговалась. Хорошая хозяйка, она следила за стиркой белья, боясь заразы – опасение очень распространенное тогда в России. Она обладала родственными чувствами, и Салтыков должен был доставать ей различные портреты родных. Патриархальная в отношениях со своими, она входила в денежные затруднения своего родственника Апраксина, из которого, впрочем, сделала шута, а также в дела и шута по профессии Балакирева. Она заботилась и о своем духовнике, сделавшемся архимандритом в Троицкой Лавре.

    Добрая? Да, по-своему; но способная к большим зверствам. Она была достойная племянница брата ее матери В. О. Салтыкова, который защищался от обвинения жены, урожденной Долгоруковой, тем, что он не имел намерения бить ее до смерти. Говорят, что Анна велела повесить перед своими окнами повара, за то, что он в блины употребил несвежее масло. Достоверно, что она все свое царствование держала в тюрьме киевского митрополита Ванатовича за очень незначительную вину, за забытый молебен.[178] Автор очень интересных «воспоминаний», Карабанов, рисует нам ее, гневающуюся на шталмейстера Куракина, бывшего посланника в Париже, за то, что, когда она дала ему попробовать французского вина из своего стакана, он вытер его, прежде чем поднести к губам.

    – Негодяй! Ты брезгаешь мной! Позовите Ушакова! – Понадобилось заступничество Бирона, чтоб избавить дипломата от встречи со страшным блюстителем порядка.

    Чтоб придать настоящее значение этим фактам, надо их вставить в их историческую рамку. Данилов в своих записках упоминает одну свою родственницу, которая, садясь за свои любимые бараньи щи, заставляла тут же, при себе, сечь кухарку, пока все тарелки не были опорожнены. Страданья и крики несчастной придавали ей аппетита. В своей «Истории русской женщины», Шашков рассказывает, как княгиня Дарья Голицына встретила приехавшего к ней на дачу гостя, словами: «Какое счастье! А то я, от скуки, хотела велеть сечь моих негров!»

    Леди Рондо без сомнения преувеличивала, представляя наследницу Петра II, как пример человеколюбия, и уверяя, что «в ней было врожденное отвращение ко всему, что имело вид жестокости». Однако нельзя винить Анну лично за жестокости ее царствования. Тогда Россия не выходила из борьбы. Боролись с людьми и обстоятельствами. Отсутствие умственного развития, преобладание грубой чувственности порождали насилия. Груба и чувственна была и вера людей того времени. В 1725 году Анна требовала у Салтыкова склянку масла из лампады, горевшей перед гробницей царевны Маргариты Алексеевны, сестры Петра I, постриженной в монахини.

    Избранница верховников не была лишена ни здравого смысла, ни юмора, в духе Петра I. Когда казанский архиепископ оповестил ее о своем приезде в этот город 25 марта в день Благовещения, она отвечала: «Мы очень рады узнать, что Благовещение в Казани, как и в Петербурге, бывает в названное вами число».[179] По мнению Екатерины II, она была лучшей правительницей, чем Елизавета.[180] Это, конечно, еще немного, но, кроме корреспонденции с московским губернатором, ее переписка с Остерманом, напечатанная отрывками,[181] стоит внимания. В ней выясняется ее полное непонимание дел, но невольно восхищаешься ее уменьем представляться их понимающей. Приходишь к заключению почти такому же, как и Щербатов:[182] «Ограниченный ум, никакого образования, но ясность взгляда и верность суждения; постоянное искание правды; никакой любви к похвале, никакого высшего честолюбия, поэтому никакого стремления создавать великое, сочинять новые законы; но определенный методический склад ума, любовь к порядку, забота о том, чтобы не сделать что-нибудь слишком поспешно, не посоветовавшись со знающими людьми; желание принять самые разумные меры, достаточная для женщины деловитость – в этом отношении Щербатов, может быть, слишком нетребователен, – любовь к представительству, но без преувеличения». Эта характеристика была бы недурна даже для таких государынь, о которых сохранилась неплохая память в истории. Прибавьте к этому, что Анна вступила на престол после многих перенесенных неприятностей, с ее от природы грубым темпераментом, в такое время, когда для сохранения этого престола ей необходимо было прибегнуть к крутым мерам, оправдываемым нравами той эпохи. При постоянной неуверенности и беспокойств она нуждалась в развлечениях, грубых, как все окружающее, соответствующих ее воспитанию и семейным традициям.

    Сначала страстно любила она верховую езду, потом увлеклась стрельбой в цель. Во всех углах дворца у нее под рукой были заряженные ружья. Она из окон стреляла в птиц, наполняла комнаты треском и дымом, требуя, чтоб и ее придворные дамы делали то же. В ее конюшне было 379 лошадей. Одно время она увлеклась также голландскими волчками, для чего из Амстердама выписывались целые ящики бечевок.[183]

    Пословица: «скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты», не очень лестна для Анны. Ее главная статс-дама и большая фаворитка, Анна Феодоровна Юшкова, была судомойка, ходившая босиком, среди низшей прислуги дворца. Анна приблизила ее к себе, выдала ее замуж за родственника своего предполагаемого отца, но не цивилизовала ее. Веселая, «затейница», любившая неприличные разговоры, Юшкова развлекала царицу в длинные зимние вечера, и стригла ногти ее величеству, Бирону и его семье. Она и другая бывшая судомойка, Маргарита Феодоровна Манахина, вместе с веселой и предприимчивой княгиней Аграфеной Александровной Щербатовой составляли интимный кружок государыни. С мужской стороны главную роль играли шуты и скоморохи, и у Анны была привычка и даже система вводить в их число лиц из высшей аристократии. Впоследствии я укажу грустные примеры этого. Теперь я должен перейти к главному, самому близкому человеку этого кружка, распоряжавшемуся им полновластно, даже во всевозможных мелочах.

    II

    12-го февраля 1718 г., в бытность Анны, тогда еще герцогини курляндской, в Анненгофе, близ Митавы, произошло событие, казавшееся не важным, но, впоследствии, имевшее громадное значение, как для будущей императрицы, так и для всей России. Во время болезни Петра Михайловича Бестужева герцогине Анне принес бумаги для подписи мелкий чиновник. Она велела ему приходить каждый день. Через некоторое время она сделала его своим секретарем, потом камергером.

    Его звали Эрнест-Иоанн Бюрен.

    Я написал это имя так, как оно писалось в то время и как должно писаться, ибо ничего не оправдывает употребляемое всюду правописание «Бирон», разве только претензии фаворита или ошибочное правописание его по-русски. Бюрен (Buhren) превратился по-русски в Бирена: отсутствие подходящих букв или графических знаков на местном языке дало повод заменить их приблизительно фонетически близкими; то же делаем и мы, французы, с русскими именами. Таким же образом de Mahy мог превратиться в России в герцога de Mailly.

    Некоторые биографы сомневаются в характере отношений, установившихся в то время между молодой женщиной и этим пришельцем. Они выдумали какое-то Wahlverwandschaft платонического свойства душ, основываясь на горячей привязанности Анны к жене фаворита и его детям.[184] Но другие соображения объясняют эту последнюю любовь тем, что детей этих г-жа Бюрен только выдавала за своих. Она привязывала себе подушки на живот, когда была беременна ее госпожа. В истинном положении вещей нельзя бы было сомневаться, если б был верен рассказ об истопнике, произведенном в дворяне за то, что каждое утро, он, входя в спальню государыни, не только ей, но и фавориту, целовал ноги. Его звали Алексей Милютин, и его правнук, знаменитый военный министр, имеет в своем гербу многоговорящие три печные вьюшки.

    Это, впрочем, безразлично для определения нравственности Анны Иоанновны, так как достоверные любовники ее считаются дюжинами. Было ли тут сродство душ или что другое, она глубоко любила Бюрена и не скрывала этого. Доказательством может служить сообщение Маньяна от 13 июля 1731 г. «Переехав прошлое воскресенье из дворца на новую дачу, построенную наскоро в три месяца, где апартаменты канцлера (Бюрена) смежные с ее покоями, царица обещала быть в среду на банкете у княгини Ромодановской… Ее величество уже села в экипаж, чтобы отправиться туда, когда лошадь, на которую сел господин Бюрен, чего-то испугавшись, сбросила его наземь. По счастью, он отделался легким ушибом ноги; тем не менее, царица так обеспокоилась, что вышла из кареты и послала сказать княгине Ромодановской, чтоб ее не ждали. Нельзя выразить всю силу впечатления, произведенного этим случаем на старых бояр.

    Родившийся в 1690 году, фаворит был третьим сыном вышедшего в отставку польского офицера. Его семья, вышедшая из Вестфалии, поселилась в Курляндии, где владела уже давно имением Кальпцеем.[185] Так как по местным законам могли владеть землею только дворяне, то Бюрены, из-за владения этим именьем, считали себя дворянами. Они хвастались также подлинным гербом, приобретенным в Вестфалии, где они породнились с некоторыми аристократическими семьями, с Ламсдорфами, Берами, Турновыми.[186] Когда Анна Иоанновна захотела официального признания дворянства канцлера, ей в этом было отказано, и Бюрен сделался герцогом Курляндским, не бывши дворянином. Города, Митава на востоке и Либава на западе, со временем отнеслись к нему снисходительно; но земельная аристократия до конца восставала против этого выскочки.

    Бюрен провел буйную молодость. Бывши студентом в Кенигсберге, он два раза сидел в тюрьме за участие в краже и за незаплаченные штрафы. В 1714 г. он приехал в Петербург и старался устроиться при дворе принцессы Софии Шарлотты, жены царевича Алексея, но для этого его нашли слишком низкого происхождения. Он удостоился большего внимания, когда десять лет спустя провожал Анну в Москву на коронацию Екатерины I; он приобрел некоторые связи, и его познания по конской части были оценены императрицей. Ввиду его грубого и резкого характера о нем говорили впоследствии, что он беседует с лошадьми, как с людьми, а с людьми, как с лошадьми. Говорили также, что он был конюхом, но это не видно из его биографии. В 1723 году Анна женила его на Бенигне фон Тротта-Трейден, выбор который может быть объяснен не только уступчивостью последней, так как кроме довольно представительного родства в ней не было ничего привлекательного: она была необычайно безобразна, столь же глупа, болезненна, изъедена оспой и с большими претензиями.

    Среднего роста, хорошо сложенный, Бюрен показался Казанову, видевшему его уже в пожилых годах, стариком, бывшим когда-то красавцем.[187] Портрет Соколова, не конченный из-за отъезда Бюрена в Сибирь, изображает жестокое, повелительное лицо с носом хищной птицы, удивлявшим посетителей герцогского склепа в Митаве, где набальзамированный труп фаворита открыто показывался еще недавно.

    Сибирь ждала этого счастливца, которому суждено было двадцать два дня быть регентом России и двадцать два года узником. Он, говорят, придавал значение цифре 2 в своей жизни. Его представляли грубым неучем, распространявшим вокруг себя запах конюшни, с подходящими к этому привычками, с отсутствием всяких правил. Такую передачу можно оспаривать. По части образования, женщины семьи Бюрен, не исключая и Бенигны, стояли выше мужчин: они уже происходили не из семьи конюхов. Доказательством может служить переписка матери фаворита, урожденной фон дер Рааб, и его жены, сохраняющаяся в московских архивах. Бенигна и ее дочери рисовали и производили прекрасные женские рукоделья. В изгнании они вышивали на материях изображения обывателей Сибири и их сельских занятий. Одна комната Митавского дворца до сих пор обита этими изделиями. Бенигна в то же время сочинила целое собрание религиозных стихотворений, напечатанных в Митаве в 1773 году под заглавием «Eine grosse Kreuztragerin». Когда игра счастья вернула Бирона в его герцогство, после потерянного в России положения, Эрнест Иоанн Бюрен не ударил лицом в грязь. Он лучше справлялся с Сеймом, чем его сын Петр, в пользу которого он отказался от герцогской власти. В Петербурге, во время величия, он обладал прекрасной библиотекой, где проводил много времени.

    По приезде в Россию сухость его сердца, приобретенная вследствие дурных отношений со знатью Курляндии, при столкновении с политическими нравами страны обратилась в жестокость, в ненависть к людям и ко всему аристократическому. Борьба Анны с олигархической партией еще более развила эту сторону его характера. Пострадавший еще более от бедности, чем от уколов самолюбия, Бюрен был еще более скуп, чем жесток. Еврей Липман служил ему посредником для разных темных дел, между которыми было и ростовщичество.[188] Он дал этому мошеннику титул придворного комиссионера и допустил его в советы, где заседали министры, государственный секретарь и президент коллегии. Он позволил ему, вместе с другим евреем Биленбахом, обратить его переднюю в лавку, где торговали местами и милостями. Таким образом, он способствовал укоренению в высшем управлении привычек, хотя и не чуждых ему прежде, но принявших теперь более широкий размах.

    Бюрен заведовал верховным управлением раньше, чем получил на это официальное право. Во все время царствования Анны он официально этого права не имел. Именуясь герцогом Курляндским с 1737 года, в России он был только фаворитом. Но этот последний титул издавна влек за собой более или менее сильную власть, а при темпераментах Анны и Бюрена, власть последнего достигла такой силы, что только могущество Потемкина могло сравниться с ней. Письмо из Петербурга, писанное 30 декабря 1738 года, дает об этом понятие:

    «Царица часто страдает подагрой и скорбутом; хотя бы она имела гениальные способности к делам и любовь к труду, ей все же невозможно бы было царствовать самой. Потому она, собственно, занимается только своими удовольствиями… В управлении она предоставляет свое имя своему милому герцогу Курляндскому. Граф Остерман кажется только по виду помощником герцога. Правда, герцог советуется с ним… но не доверяет ему и следует его советам, когда их одобряет… Липман. Можно сказать, что этот жид правит Россией.[189]

    Соучастник Липмана был избран герцогом Курляндским под давлением нескольких русских полков, посланных в Митаву после смерти Фердинанда (23 апреля) (3 мая 1737 г.) под предводительством полковника Бисмарка, подлинного предка «железного канцлера». С этим авантюристом мы еще встретимся. Заседая под тенью штыков и перед жерлами пушек, Курляндский сейм показал при избрании Бюрена столько же кротости и послушания, сколько было в нем энтузиазма при избрании Морица. Польша не протестовала, и грамота об избрании от 2 (13) июня 1737 г. была утверждена Августом III 13 июля того же года.[190] Только Тевтонский Орден заявил возражения, так как желал получить герцогство в свое владение; его великий мастер, курфюрст Кёльнский, подал жалобу в Регенсбургский Сейм. Бюрен не обратил на это никакого внимания. Он остался в Петербурге, и управляемая издали страна привыкла к своему положению, плод созревал на дереве, оторванном от родной почвы – Польши. Фаворит получил титул высочества от императора Карла VI, также имел ордена Александра Невского и Андрея Первозванного. Он превратился также в Бирона, что любезно допустил глава французских Биронов, Арман-Карл де Гонтан, герцог Бирон. «Он не мог найти лучшего имени в Европе». Если верить Маньяну, его венские и берлинские коллеги были еще любезнее, целуя руки фаворита и выпивая за его здоровье, стоя на коленях.[191] Стоит ли человек, столь избалованный судьбой, окруженный таким низкопоклонством зависимых от него людей, стоит ли он тех обвинений, которыми осыпали его же прислужники после его падения? Я этому не верю, и мне не требуется подтверждения от его немецкого биографа Сиверса, говорящего: «Немец все делает обстоятельно, grundlich; в дурном обществе он самый дурной; вследствие этого многие вестфальцы или саксонцы в России сделались негодяями».[192] Обращусь к свидетельству в пользу обвиняемого самой истории царствования, во время которого он, по мнению его же обвинителей, пользовался полной властью, не заставляя страдать жизненных интересов страны. Недавно напечатанные отрывки его корреспонденции,[193] указывают черты его нравственного облика; не подозреваемые его биографами, хотя последние и приводят факты, когда, как например в приключении с Куракиным (см. выше), Бирон побуждал Анну к снисхождению и милосердию. Никто не знал меланхолического и разочарованного Бюрена, писавшего в 1736 году: «Бог свидетель, что жизнь тяготит меня насколько возможно. Годы, немощи, государственные заботы, горести и труды все увеличиваются, и я вижу, что освободить меня может только смерть». Далее: «Вся тяжесть дел падает на меня, Остерман в постели, а все должно идти своим чередом». Если ему верить, уйти из мира и окончить жизнь в уединении было его ежедневным горячим желанием. Принять такие выражения за чистую монету было бы наивно. Но на некоторых ступенях моральной лестницы – а здесь мы находились на самой низшей – лицемерие есть уже добродетель, так как показывает некоторый стыд. Что фаворит не был великим государственным человеком, не был даже просто честным человеком, не подлежит сомнению. Мы видели его, занимающимся ростовщичеством, и это еще не худшее. Но он не был чудовищем, гнусным и глупым зверем, каким его изображают даже его соотечественники.[194]

    Он не был блестящим регентом: смешно и глупо, как он дал поймать себя врасплох и развенчать. Но и Меншиков, без сомнения, умный и сильный, не избежал той же участи. Положение этих людей зависело от законов неустановившегося равновесия. Как бы они ни подымались, их положение могло измениться от легкого толчка.

    Взвешивая обстоятельства, я думаю, что главная вина фаворита в том, что он был немец. Как ни исключительно тяжела была для России бироновщина, думаю, что она не взяла бы перевеса над феофанщиной, как назвал один историк церковное управление честолюбивого епископа, которому воцарение Анны развязало руки.[195] У немца действительно была нестерпимо высокомерная, тираническая и дерзкая манера обращения. Сенаторы не могли не относиться к нему враждебно, когда, например, по поводу того, что его растрясло при проезде на одном мосту, он сказал, что положит их, сенаторов, под колеса своего экипажа.[196] Ему вредила также его семья. Разодетая, в платьях, стоящих сто тысяч рублей, с бриллиантами, ценностью в миллион, жена его принимала гостей, сидя на подобии трона, и обижалась, когда ей целовали одну руку, а не обе.[197] Забава его детей заключалась в том, чтобы поливать чернилами платья гостей и снимать с их голов парики. Старший сын, Карл, имел привычку бегать по залам с бичом в руках и хлестать им по икрам тех, кто ему не нравился. Старому князю Барятинскому, главнокомандующему и всеми уважаемому человеку, выразившему неудовольствие по поводу такого обращения с ним, фаворит отвечал: «Можете не появляться больше ко двору. Подайте в отставку, она будет принята». В Малороссии, где долгое время была главная квартира, старший брат Бирона, Карл, вел жизнь старца: у него был сераль, куда вооруженной силой приводили девушек и молодых женщин, и псарня, где крестьянки должны были грудью кормить щенят.[198] Но, впоследствии, Потемкины и Зубовы поступали почти также, а были популярны, в особенности первый. Они не были немцы. Дурно обращаясь с людьми, они не говорили им с презрением: «Вы, русские»… Бирон не позаботился даже изучить язык презираемой их страны, не понимая ее величия, которым, однако, первый пользовался. А русские того времени, как и нынешние, не достаточно признавали историческую необходимость величия иностранцев на судьбу их родины.

    Я уже касался этого щекотливого вопроса, но должен возвратиться к нему на пороге эпохи наибольшего влияния немцев, когда действительно все высшие должности были как бы завоеваны представителями этой нации…

    III

    Неспособность национального элемента этой страны собственными силами выдвинуть и использовать средства, данные ему природой и историей, неспособность его и в настоящий момент эксплуатировать их в их совокупности, без помощи иностранцев, составляет неопровержимый исторический факт. Громадность и трудность задачи исключают, конечно, всякое унизительное толкование этого явления Племя, владеющее наибольшим в свете континентальным пространством, сумевшее сохранить и старающееся увеличить его, племя состоящее из ста тридцати миллионов людей, нельзя считать низшим по отношению к другим племенам. Пострадавшие от его стремления к расширению должны бы были подтверждать это, ибо нельзя возвеличить себя, унижая победителей. Но и Рим не завоевал мир без помощников. Система Петра выписывать иностранцев имеет основание в далекой старине. Присутствие и значение, даже количественное, контингента иностранцев, в разное время поглощенных страной, видны из постепенного роста правящих классов, из генеалогии знатных родов. Судя по Бархатной книге, названной так из-за ее переплета и хранящейся в департаменте, большинство герольдий дворянских семей происходит от иностранных пришельцев, в разное время поступавших на службу к Киевским, Тверским, Рязанским, Московским и Новгородским князьям. Более того, по той же книге, кроме потомков Рюрика, ни одна семья не может похвалиться местным происхождением. Их родоначальники, безо всякого сомнения черкесы, литовцы, пруссаки, волынцы, галичане, немцы, татары, шведы Предки Салтыковых, Морозовых и Шереметьевых – пруссаки; Апраксиных и Урусовых – татары; Толстых – немцы; Головкиных – греки. Начальники не приходили одни! Немец Индрис, от которого происходят Толстые, по слухам, привел с собой дружину в 2000 человек. Из числа незаписанных в Золотой книге дворян Орловы происходят от немца Лео; Новосильцевы от шведа Шалэй; Блудовы от венгерского эмигранта.

    Эти сведения нельзя, конечно, принять без оговорок. Странное самолюбие людей размножало гипотезы, даже фантастические выдумки. Среди двора и общества, где преобладало иностранное влияние, казалось выгодно предписывать себе такого рода происхождение. Это было своего рода снобизмом, как кажется, существующим до сих пор также и в промышленном классе. Лет десять тому назад в Петербурге разбиралось дело против крестьянина Тульской губернии, ложно присвоившего себе полуанглийское имя Викторсон. Он объяснил, что с этим именем ему легче было сбывать продаваемые папиросы.

    Эту черту нельзя отрицать. В армии, даже в духовенстве, многие известные личности были иностранного происхождения. Авраам Палицын, известный во время самозванцев келарь Сергиевской Лавры, был поляк. Из 43-х, назначенных с 1700 года фельдмаршалов, – за исключением царствующего рода, так же, как известно, не русского, – 13 были недавние русские подданные, 12 – иностранцы или балтийские немцы; 6 Рюриковичей, более или менее доказанного нормандского происхождения; 6 – потомков литовского Гедимина и 4 малоросса. Только двое Шуваловых были русского происхождения. Предки Суворова были шведы, Потемкина – поляки. Князь Голенищев-Кутузов, герой 1812 года, происходил от немцев, предков его отца и даже матери, урожденной Беклемишевой. Мать защитника Москвы от поляков, князя Пожарского, была из той же семьи. При Анне Иоанновне три гвардейских полка были под начальством трех немцев и одного англичанина: фельдмаршала Мюниха, князя Брауншвейгского, Густава Бюрена и генерала Кейта. Пробегая списки высших сановников, от Анны Иоанновны до наших дней, мы видим татар, как князь Черкасский, шотландцев, как Бестужев-Рюмин, настоящее имя которого было Бест, итальянцев, как Панин, у которого были родственники в Лукке, малороссов, как Безбородко и Кочубей; засим множество немцев: Остерман, Нессельроде, мать которого была португальской жидовкой, – только двух чисто русских: Головкина и Румянцева – и одного Рюриковича – Горчакова.

    Движение интеллектуальное имеет такой же источник. В семнадцатом веке оно исходило из Польши; Симеон Полоцкий, основатель школ в царствование Алексея Михайловича, был родом из Польши. Молдавия подарила России времен Петра Великого ее единственным поэтом Кантемиром. Ломоносов, явившийся в следующую за ним эпоху, был чисто русский, но Державин сам воспел в стихах свое татарское происхождение. Предки Сумарокова были из Швеции, Хераскова из Валахии, Болтина из Крыма. Фонвизин не мог скрыть своего немецкого имени, а Карамзин гордился своим происхождением от какого-то степного Кара Мурзы или Черного Мурзы. Предок Грибоедова был Грибовский, призванный из Польши, чтобы участвовать в предпринимаемом, во время Алексея Михайловича, своде законов. Жуковский, как известно, был сын рабыни турчанки и обрусевшего поляка, Бунишевского, сделавшегося в России Буниным. Лермонтов, неизвестно с каким основанием вздыхал по Learmouth-Tower в Шотландии, будто бы принадлежавшем его предкам; мать же его была татарка. Малоросс Гоголь признавал своим родоначальником поляка, дворянина Яновского, основавшегося в Украйне. К африканской крови Пушкина присоединялась и кровь немца, авантюриста тринадцатого века.[199]

    От семнадцатого до девятнадцатого века, по крайней мере, эти иностранцы действительно держали в руках то, что составляло величие и силу России. Они ли одни создали эту силу и это величие? Конечно, нет! По сознанию самих немцев, богатства, находимые ими в стране, горизонты, открывавшиеся перед ними, удесятеряли врожденные способности Остерманов и Минихов. Некоторые из них даже весьма неблестяще выступали ранее в других странах. Так было с победителем Данцига; я скоро покажу его борющимся с Бироном, поэтому должен теперь обрисовать личность третьего действующего лица, так как Остерман уже достаточно известен читателям.

    Миних, которому Петр Великий поручил постройку каналов, принадлежал к крестьянской семье, жившей в Вюстеланде, болотистом местечке в Ольденбургском графстве, и из рода в род занимавшейся ремеслом – осушением болот. Однако его отец, дослужившийся в датской армии до чина подполковника, получил дворянское достоинство. В 1699 году сын его, шестнадцати лет, поступил в военные инженеры во Франции, перешел в гессенское войско, чтобы скорее сделаться майором, сражался со своими прежними товарищами при Евгении Савойском и Мальборуке, а, после Уденарда, оказался пленным вместе с ними. Водворенный в Камбрэ, он впоследствии заявлял, что в это время познакомился с Фенелоном и передавал – может быть выдуманные, – разговоры, доставившие ему «лучшие минуты в жизни».

    В 1716 году он уже состоял генералом на службе Августа II, но был недоволен и колебался между Петром I и Карлом XII, которые, как ему казалось, могли лучше оценить его. Смерть шведского героя невольно заставила его направить свои стопы к Петербургу.

    Несмотря на его величественную осанку и воинственный вид, его услуг не потребовали в персидскую войну, но в 1723 году, по рекомендации Брюса, ему было поручено докончить неудачно начатую постройку Ладожского канала. С 1710 г. русский строитель Писарев, протеже Меншикова, из 104 верст проектированной длины канала, успел выкопать только десять, и эта работа его оказалась негодной. Немец обещал больший успех, но заручился формальным условием и должностью генерал фельдцейхмейстера. Для получения большего он должен был дожидаться смерти Меншикова. Тогда, в царствование Петра II, он получил губернаторство Ингерманландии и Финляндии и чин командующего находящимися там войсками. При коронации молодой царь пожаловал ему графское достоинство, и, когда был окончен Ладожский канал его сделали губернатором Петербурга. Елизавета, желавшая пристроить одного из покровительствуемых ею поручиков, не была чужда этому избранию.[200]

    Миних стремился к командованию артиллерией. Не находя других средств для достижения этой дели, он женился на вдове гофмаршала Салтыкова, имевшей семейные связи. Она доставила ему, кроме желаемого, еще и председательство в Военной коллегии. Он создал два новых полка, Измайловский и Конногвардейский, отделил инженерное ведомство от артиллерийского, основал кадетский корпус, снискал большую популярность между русскими, уравнял жалованье в армии, где, со времен Петра Великого, иностранцы получали двойное содержание.

    Бирон хотел сначала воспользоваться такой популярностью, чтобы противопоставить Остерману его соотечественника. Он предоставил президенту Военной коллегии право заседать в Кабинете, новом, созданном Анной органе управления. Но он скоро раскаялся в этом. Миних вовсе и не думал помогать фавориту против его немецкого противника. Честолюбие этого кондотьера разгоралось все больше и больше. Пришлось скоро убедиться, что вместе с небольшим талантом в нем была стихийная сила, игравшая препятствиями, особенно деятельная там, где не надо было считаться ни с людьми, ни с внешними обстоятельствами, как в странах молодых, где эта сила могла совершать чудеса. У Миниха было мало знаний и хитрости. Желая показаться светским человеком, он был смешен. В политике он делал неловкости. На войне он побеждал, но с большими потерями. Один убитый турок стоил ему трех русских. Но никто не умел, как он, пренебрегать страданиями и человеческой жизнью и заставлять других приносить себя в жертву. Он не щадил ни себя, ни других.

    Занятый интригами или ошибаясь в нем, Бирон думал извлечь пользу из его решительности и энергии, но Миних действовал локтями, бесновался, так всех подмывал, что внешняя политика Анны была обусловлена отчасти желанием избавиться от такого мешавшего всем субъекта. За это взялись Левенвольды, – их было трое, и они занимали важные места при дворе и посольствах. Миниха послали сначала в Польшу против Лещинского, потом в Крым против турок. Он много истребил народа, выиграл несколько сражений, стоивших дорого и ничего не принесших.

    Соперничества, за которые платила Россия, много способствовали ненависти, направленной против фаворита, и отвращению, возбуждаемому управлением, носившем его имя. Стараясь рассмотреть и указать характеристические черты этой главы национальной истории, я надеюсь дать возможность читателю лично принять ту или другую сторону в распре, угрожающей еще не скоро кончиться.

    Глава 9

    Внутренняя политика царствования. – Немцы у власти

    I. – Организация нового правительства. – Сенат. – Кабинет. – Олигархия, состоящая из иностранцев. – Остерман и Бирон. – II. Административные реформы. – Возвращение к программе Петра Великого. – Переезд в Петербург. – Законодательство и юстиция. – Реформа и традиция. – Утилитарный характер уголовного процесса. – Одиссея Ваньки Каина. – Жестокость. – Высшая и административная полиция. – Бедность последней. – Пожары. – Нищенство. – Разбои. – Медицинская канцелярия. – III. Финансы. – Бедственное положение финансов, осложняющееся неправильным поступлением налогов. – Медленность экономического развития. – Ее причины. – Переселение. – IV. Военное устройство. – Трудность поддержать его кадры. – Общее бегство. – Манифест 1736 г. – Частичное отступление от принципа обязательной службы. – Его последствия. – Разрыв с народными традициями. – Слишком большая погоня за иностранными образцами. – Роль Миниха. – Упадок флота. – Его причины. – Первое столкновение на море русских с французами. – Военно-учебные заведения. – Их недостаточность. – Кадетский корпус. – V. Народное образование. – Недостаток школ. – Академия наук. – Уход ученого персонала, собранного Петром I. – Россия пользуется плодами иностранной науки. – Байер. – Мюллер. – Научные журналы. – Первые русские ученые. – Ададуров. – Тредиаковский. – Татищев. – Вторая экспедиция Беринга. – Благородные усилия. – VI. Правительство Анны и национальная церковь. – Протестантские и католические тенденции. – Прокопович. – Торжество православия. – Преследование ереси и раскола. – VII. Ложно приписываемый этому царствованию характер иноземной тирании. – Причины такой ошибки. – Так называемые жертвы народного дела. – Румянцев. – Ягужинский. – Долгорукие. – Черкасский. – Волынский. – Его судьба. – Его проекты реформ. – Его процесс и казнь. – Рассказы и история. – Заключение.

    I

    Правление этого царствования было, конечно, олигархией, состоявшей из иностранцев, и его организация, изменившаяся с течением времени согласно удобствам этих иностранцев, носила отпечаток такого влияния. Восстановление значения Сената в том размере, как при Петре Великом, постигла участь всех уступок, делаемых побежденным. Снабженное снова всей обстановкой «правительственной власти» высокое собрание имело генерал-прокурора, целую армию прокуроров, пять департаментов, (церковных дел, военный и морской, финансов, юстиции, мануфактур и коммерции), и ему принадлежало верховное руководство всей администрацией во всех ее степенях. Но с 6 ноября 1731 г. рядом с Сенатом возник Кабинет министров, внезапно начавший угрожать Сенату оставлением на его долю лишь внешности этой вернувшейся к нему власти.[201] Новый орган правительства функционировал уже несколько месяцев под видом личного, и так сказать тайного, секретаря императрицы, руководимого Остерманом. Придавая новому учреждению официальное существование, ноябрьский указ как будто желал ввести его в государственный организм без шума, тайком. В принципе речь шла только об органе, который служил бы посредником между государыней и другими государственными учреждениями; но на практике этот принцип оказался очень растяжимым; новым указом от 9 июля 1735 г. начался ряд дальнейших захватов, что совершенно изменило физиономию новорожденного. Оказалось, что воскрес тот же Верховный Совет, только под измененным названием, но обладавший всеми правами старого, в том числе и правом издавать законы. Указы, исходящие из Кабинета, даже в отсутствии императрицы, должны были иметь такую же силу, как бы подписанные ею.

    А императрица отсутствовала часто. Вначале она аккуратно посещала заседания Кабинета, и в тот момент, когда обсуждались меры преследования против Долгоруких, она проводила целые дни со своими министрами. Но усердие ее мало-помалу остыло, и уже в 1732 г. присутствие ее величества в Кабинете отмечено только два раза. Министрами были Головкин, князь Черкасский, Остерман и Миних. Но канцлер предпочитал появляться пореже и оставался у себя дома; Черкасский был человеком ограниченным, а от Миниха Остерману отделаться было не трудно, когда Бирон убедился, что не мог пользоваться им. В сущности вице-канцлер управлял делами вместе с фаворитом, за исключением тех случаев, когда обращался к знанию некоторых специалистов, как Прокопович или Ушаков.[202] И это руководство обнимало все; по словам Сперанского – министра-преобразователя будущего века, – «оно присваивало себе все элементы власти, соединенные в лице государя и проявляющиеся в законодательстве, высшей административной и верховной юстиции». Часто приглашаемый из заседания Ушаков представлял собой высшую государственную полицию, в силу другого – тоже сделанного втихомолку – возврата к прошлому: в силу восстановления под именем Канцелярии тайных розыскных дел, Преображенского приказа.

    II

    Один историк того времени, весьма строгий критик современных ему нравов, Щербатов, отзывается о таком управлении очень одобрительно. «Только одна знать, лишенная новыми олигархами власти, захваченной ею на короткое время, могла жаловаться на подобное правительство. Народ же, напротив имел все причины быть довольным: законы ясные и применяемые точно; суды, не обязанные считаться с произволом или заискиваться у сильных, самих дрожащих за себя; подробное обсуждение всех вопросов, имеющих общий интерес, в Кабинете, члены которого не боялись касаться даже самой императрицы; а главное, и прежде всего, умеренные подати, не превосходящие способностей плательщиков. Правда, раздача должностей и милостей зависела от Бирона и его «жидов»; но так как народ не предъявлял на них притязания, то и не горевал об этом».

    Подобная оценка, по-моему, может быть принята только при наличности явных доказательств. На актив я поставлю сначала весьма почтенную попытку административной реорганизации в провинции, где воеводы, не знавшие никакого удержу с предыдущего царствовании, возвращались вскачь к свойственной им тирании. Но мысль, заставлять их приезжать каждые два года, чтобы отдавать отчет в своем управлении, должна была, на практике, повести к чересчур большой централизации, неудобства которой ощущаются и до сих пор. А изъятие из их ведения собирания подушной подати и передача в ведение помещиков было мерой сомнительного достоинства с фискальной точки зрения и составляло бессмыслицу с социальной. Я объяснюсь по этому поводу ниже.

    Уничтожение майоратов было тоже мерой мудрой. В этом отношении, как и в некоторых других, Петр Великий пошел слишком быстро. Они не могли с такой же быстротой изменить экономических условий страны, где земля составляла единственный свободный капитал. Не имея возможности выплачивать деньгами долю младшим, старшие должны были разорять свои имения, отдавая единственное движимое имущество, которым владели – крестьян и скот. Следует также упомянуть о некоторых улучшениях в области колонизации. Двадцать ратных полков, поселенных между Днепром и Днестром, положили начало грандиозному делу, за развитием которого мы следили. После подавления мятежа Булавина (1707 г.) эти земли превратились в пустыню. В 1737 г. генерал-майор Тараканов получил там 4 000 десятин, чтобы заселить малороссами, в то время как далее к востоку, по нижнему течению Волги, Хопра и Медведицы, также основались кое-какие поселенцы.

    Точно также значительно улучшились пути сообщения. Подобно большинству реформ Петра Великого, орудием этого улучшения сделалась война: ведущим ее приходилось устраивать сообщения между армиями и операционной базой. Дорога между Москвой и Киевом, на Калугу, Северск и Глухово, со станциями через каждые 25 верст, была дорогой военной, но она продолжала существовать и после заключения мира.

    Таким образом, после периода застоя, даже шага назад, во время предыдущего правления, снова возвращались на путь Реформатора, но постепенно, не спеша, во многих случаях только намечая дальнейшие пункты движения.

    Возвращение в Петербург двора и государственных учреждений, решенное в 1732 г. подчеркнуло этот переход. Но такова ли была столица, куда дала себя перевезти Анна Иоанновна, какою Думал Петр? Он мечтал создать на берегу Невы город русский, русский флот и русскую торговлю, которые послужили бы базой для господства России над северо-восточной Европой. Напротив того, с Остерманом и Бироном там образовалась главная квартира, откуда управляли Россией, эксплуатируя ее торговлю и промышленность. В этом отношении ничто не изменилось и до сих нор. Но к городу, с возвращением в него двора, вернулась часть его жизни, уже угасавшей в нем. На Васильевском острове снова принялись за постройку домов, начатых по приказанию Петра I и затем заброшенных.

    Законодательная деятельность этого царствования была простым толчением на одном месте. Вечная попытка издания законов с помощью собрания депутатов началась с обычным успехом и окончилась… перепечаткой старинного уложения Алексея Михайловича! В видах улучшения судопроизводства Анна и ее советники делали усилия более серьезные. Общая тенденция к объединению, также чересчур поспешная, повела к уничтожению в Москве специальных судов. Их было восемь для гражданского и уголовного судопроизводства: суд во Владимире для некоторых категорий чиновников; губернский суд для Москвы и ее окрестностей, суд в Смоленске для дворянства в этой губернии и т. д. С 1710 по 1727 г. рядом указов была установлена централизация судопроизводства в губернских канцеляриях. Таким образом в московскую канцелярию поступило 21 388 дел, что составило для нее большую обузу. Видя это, правительство Анны снова распорядилось отделить гражданский суд от уголовного, учредили два приказа судный и сыскной. Но скопление дел все увеличивалось. Традиционная волокита продолжала задерживать применение закона. И как прежде, частные люди разыскивали способы заменить его. Похождения знаменитого Ваньки Каина, вора-сыщика, дает в этом отношении любопытные и странные указания. Бежавший из дому своего хозяина, купца по фамилии Филатьева, которого обокрал, Ванька, преследуемый по московским улицам и пойманный, познакомился с патриархальным судопроизводством. Собственной властью Филатьев продержал его два дня на одной цепи с ручным медведем. Досыта накормленный зверь не растерзал данного ему товарища, но отказался разделить с ним свой обед. На третий день Филатьев собирался наказать Ваньку батогами, как был остановлен ужасным слово и дело, благим матом выкрикиваемым Ванькой: одна служанка, сжалившись над вором, накормила его и шепнула ему, что купец скрывает у себя убитого полицейского.

    Таким образом Ванька вступил в сношения с представителями исполнительной власти, заручившись благосклонностью с помощью доноса, сослужившего ему такую службу, что ему захотелось попытать счастья вторично. И с этих пор в течение многих лет он то крал, то делался сыщиком, исполняя свое двойное ремесло под прикрытием официально полученного от сената поручения и с помощью низших полицейских служащих, предоставленных в его распоряжение. Он обложил данью бесконечное число лиц, взводя на них воображаемые преступления. Он подвел под телесное наказание молодую вдову, единственным преступлением которой было, что она отвергла его ухаживание. Но, подкупив сначала судей, он потом заплатил палачам, и жертва, отделавшись легким наказанием, согласилась, из благодарности и страха нового преследования, выйти замуж за Каина. Его подвигам был положен конец только в 1749 году после ужасного пожара, где он действовал уж чересчур бесцеремонно. Дело его тянулось до 1755 года. И наконец он все же избег смертной казни.[203]

    Однако правительство Анны как будто старалось уничтожить подобного рода злоупотребления. Ложным доносчикам грозила смертная казнь; было запрещено прекращать наказание преступника, крикнувшего: слово и дело! Но вслед за этим распоряжением, вышедшим 10 апреля 1730 г. другое, появившееся шестью днями позже, назначало также смертную казнь за недонесения в важных делах. И этот быстрый шаг назад был началом других подобных же ограничений, вроде распоряжения 1733 г. заменившего смертную казнь для монахов – ложных доносчиков, отдачей в солдаты. В действительности, уголовный процесс того времени зиждился, и прежде и после, на этом ложном и развращающем основании, таким образом противоречащем самой идее правосудия, по знаменитому выражению Бенжамена Констана. Для него не существовало также принципа, выставленного русским законоведом Чичериным: «Чтобы я уважал закон, он должен уважать меня». Уголовный процесс был чисто утилитарным и до крайности жестоким. В 1730 г. крестьянка Евфросинья, уличенная в убийстве мужа, была живой закопана в землю 21 августа в Брянске и умерла только 22 сентября.[204] После восстановления Сыскного приказа, всего в пять месяцев, от 1 августа 1730 г. до января 1731 г., в протоколах его значатся 425 человек, подвергнутых пытке, 11 казненных, 57 сосланных в Сибирь, 44 отданных в солдаты, и из этого застенка вышло известное «сказать всю подноготную».

    Попасть в приказ ничего не стоило. В 1736 г. кабинетский курьер был там наказан кнутом за то, что говорил на одной из сибирских станций о близкой свадьбе Анны Леопольдовны, о которой все знали в Петербурге. В 1737 г. туда попал мужик, заподозренный в том, что он украл курицу, которую нес. Заподозренный на каком основании? Так, здорово живешь. Дело должно было выясниться через палача. Подозрительное по своему положению, это правительство проходимцев постоянно действовало на удачу. Оно отправило в тайную канцелярию, т. е. в застенок, священника, – Иосифа Решилова, арестованного «по важному подозрению», а какому – неизвестно.[205] Двусмысленного слова, превратно истолкованного жеста было достаточно, чтоб поставить на ноги полицию и инквизиторов. 20-летнему Мартыну Карловичу Скавронскому, родственнику покойной императрицы вздумалось как-то шутя сказать своим слугам, что бы он стал делать, если бы был царем. Он был приговорен к наказанию кнутом по доносу слуги.

    Когда являлось дело более серьезное, как например дело лжецаревича Алексея – по-видимому сумасшедшего, которому во время турецкой войны поверили несколько крестьян в Ярославце близ Киева – то тут творились положительно ужасы, и Анна проявляла черты, которые ей приписывал шут царевны Прасковьи. Целые месяцы допросов под кнутом, дни казней – плаха, кол, костры…

    В конце царствования два иностранных дипломата попытались подвести итог этого правосудия, вероятно воспользовавшись теми же документами, потому что цифры у них почти одни и те же, за незначительными отступлениями, которые можно приписать описке. Ла Шетарди доходит до 37 002 жертв, из которых 1 002 казнены, а прочие сосланы в Сибирь. Мардефельд считает только последних 5 002. Правда, что его товарищ принимает во внимание также тайно казненных, между которыми считает и герцога де Фальери, мужа знаменитой любовницы герцога Орлеанского. Рассказывают, что несчастный приехал в Россию незадолго до замужества Анны Леопольдовны с герцогом Брауншвейгским, привезя письма и драгоценные подарки к герцогине от ее отца. Его заподозрили в преступных кознях, и он исчез бесследно.[206]

    И закон не знал никаких ограничений для подобного вмешательства государственной полиции. Она вторгалась во все общественные и частные дела, претендовала все знать. Она врывалась в дома, нарушая святость семейного очага. Только об одном она не заботилась – о поддержании порядка и о безопасности в городах и деревнях. Можно возразить, что это дело административной полиции. Но последняя находилась еще в зачаточном состоянии. До 1733 г. она существовала, в самой элементарной организации только в обеих столицах. В этом году – по сообщению князя Гессен-Гомбурского – сделана была попытка ввести ее в двадцати пяти других городах. Во время своего пребывания в Казани принц был поражен грязью и «невыносимым смрадом», царившими там. В 1737 г. были учреждены стражи и патрули, чтоб следить за пожарами. В предыдущем году было их несколько ужасных. В Москве сгорел Кремль, Китай-город, Белый город, обе Басманные, Немецкая слобода, Лефортовская слобода, 102 церкви, 11 монастырей, 4 дворца, 17 богаделен, 2527 домов, 9145 мелких построек. И по обычаю, бедствие послужило предлогом к общему грабежу, в котором принимали большое участие солдаты и матросы.[207] В окрестностях столиц леса горели постоянно, и даже императрица жаловалась в июле 1735 г., что не может открыть окон из-за дыма. Полиции в этом году было приказано содержать трубочистов, а поджигателям грозила смертная казнь. Пренебрежительный отзыв о пожаре мог подвести под кнут.

    Нищенство и бродяжничество, тесно связанные, представляли язву, с которой было трудно справиться, тем более что само правительство способствовало их поддержанию. Задержанные за долги и политические арестанты просили милостыню на улицах, так как тюрьма не кормила их. В кандалах, под конвоем, они проходили по улицам, выставляя напоказ свое истощение и раны от перенесенных пыток. Обычай правежа для неисправных должников продолжал существовать. Их стегали по ногам, пока они не уплачивали долги. Указом было разрешено отдавать арестантов в разного рода работы разным людям, и этот обычай сохранился до сих пор. Число нищих увеличивалось; решили более молодых записывать в солдаты и в матросы, а других отправлять в каторжные работы; заимодавцам вменялось в обязанность кормить своих должников. Самым очевидным последствием этих мер было усиление разбоев; появились организованные шайки. В апреле 1735 года одна из них могла продержаться под Петербургом несколько месяцев и дать настоящее сражение отряду пехоты и, обратив его в бегство, грабить и обирать жителей. В деревне Нарышкина, Ушакове, убив управляющего, дали священнику 3 рубля, «чтоб поминал конобеевского приказчика и убитого их товарища, да еще дали три рубля, на которые велели купить колокол».[208] В 1739 году казнили в Москве князя Ликутьева.

    Даже духовенство принимало участие в разбоях. В 1735 г. в малороссийской деревне Кролевец, на дом священника напала шайка под предводительством двух монахов.[209] Для сыска воров был назначен особый постоянный отряд войска под предводительством подполковника Реткина. В 1732 г. он взял 440 человек, а в 1736 – 825.[210] Стало быть, преследование не уменьшало числа воров.

    Ни по количеству, ни по качеству городская полиция не была на высоте, своего положения. Сотские, пятидесятые и десятские – большей частью очень молодой народ или дряхлые старики – прежде всего заботились о собственных удобствах. В холодную и ненастную погоду они непременно уходили из будок спать в соседние дома. В 1728 г., впрочем, будки были уничтожены, так как по словам указа сделались «притонами грабежа». У входа в города существовали заставы, но если на вопрос: «Кто ты? Что несешь?!» вор отвечал: «Водку!» то мог быть уверен, что его пропустят. Представителями порядка и нарушителями его часто становились горожане в пользу последних. Случалось, что нанимали солдат, чтоб отбить у полиции вора или контрабандиста.[211] Немало также было хлопот у полиции с людьми, мчавшимися в галоп и давившими прохожих. В 1727 г. Миниха чуть не убило дышлом кареты, несшейся вскачь по многолюдной улице.

    Если разбойники и поджигатели давали вздохнуть населению, приходила очередь болезням. В 1737 г. в Пскове открылась эпидемия, и налицо не оказалось ни одного врача. Запрошенная по этому доводу Медицинская канцелярия – таковая существовала – объяснила, что у нее «лишних докторов и лекарей нет; есть штадт-физик с лекарем, да те нужны в Петербурге, и в Москве при ратуше есть лекарь, но он нужен на месте.[212] За два года перед тем был отправлен в Новопавловск аптекарский «гезель» – помощник. Он обратился к местным властям, прося отвести квартиру, и получил ответ: «Все бы привозили из Москвы». Ему пригрозили батогом. Четыре недели он со своей аптекой пробыл на улице и спал там же. Только в 1737 г. были отправлены в Псков, Новгород, Тверь и Ярославль военные лекари из отставных и при них аптекари.

    Недостаток в деньгах, конечно, играл значительную роль при медленном исполнении всех подобных проектов.

    III

    По донесению, посланному Маньяном в конце 1730 г.[213] весь доход империи выражался в цифре 8 560 000 рублей, из которых половину доставляли подушные подати. Но эти доходы были далеки от действительности. В 1733 г. по донесению Камер-коллегии прокурора Мельгунова, – из 2 439 573 р. таможенных, кабацких и прочих доходов поступило всего 186 982 рубля. А есть ли надежда собрать остальные? Для ответа надо было ждать «рапортов» от губернаторов и воевод, а они не торопились присылать их, несмотря на многократные указы. Последний из них предписывает «за неприсылку рапортов держать под караулом, а секретарей и подьячих в оковах». Но и после этого рапортов все же не прислано.[214]

    Для борьбы со злом одна за другой были учреждены Ревизион-коллегия, Счетная Комиссия и Доимочный приказ. Штат Счетной Комиссии состоял из 500 чиновников. Но с 1732 г. по 1736 г. она рассмотрела всего 78 счетов на сумму 2 204 712 рублей, и начетов явилось всего на 1 152 рубля. Упраздненная после таких подвигов, она переслала свои дела в Ревизион-коллегию. Но уже в 1735 г. обер-прокурор Сената Маслов доносил императрице, что в коллегии не рассмотрено ни одного счета, потому что их не доставлено. «Всем непорядкам и воровству причина та, что в ревизию ни откуда не присылают счетов, а Сенат за это не взыскивает, потому что из сенаторов г. барон Шафиров сам счетов коллегии своей уже три года не отправлял в ревизию. О прочих многих непорядках и упущениях, особливо барона Шафирова, который самый сильный голос в Сенате имеет и тайного советника Головкина, теперь по причине болезни моей пока ваше величество не утруждаю».[215] И вообще Маслов решился заговорить об этом, только чувствуя себя при смерти.

    На бумаге от этого – скромного бюджета в восемь миллионов оставался еще остаток, благодаря наследству, полученному современной Россией от старой Москвы и позволявшему чиновникам и военным растрачивать большие суммы, черпая их из запасов. Даже получая на свою долю девять десятых суммы из доходов, доставляемых подушной податью – 3 775 015 рублей из 4 000 000, и кроме того фигурируя в бюджете цифрой 739 609 рублей, армия не могла бы удовлетвориться этим, если бы не жила по губерниям за счет обывателей. Губернская администрация ничего не стоила, так как воеводы жили так же, как военные. Двор, получая много доходов в виде натуральных повинностей, тратил, при всей своей роскоши, всего 360 000 рублей. Другой источник экономии заключался в незначительности сумм, отпускаемых на различные ведомства; но они, конечно, в меньших размерах, чем военное – вознаграждали себя другими путями. Например, поддержание дорог стоило очень мало, но той простой причине, что и поддерживать-то было нечего – дорог не было. На народное образование расходовалось 49 373 рубля, да и те почти целиком уходили на содержание двух Академий. Медицинская канцелярия, с ее двумя медиками и физиком, не тратила и половины этой суммы. Ввиду всего этого финансы Анны Иоанновны могли бы быть в блестящем состоянии, если бы подати поступали правильно. Но они не поступали, и дефицит все увеличивался.[216] Когда пришлось вести войну, дыра превратилась в пропасть.

    В 1736 г. пришлось вернуться к старинному способу уплаты жалования гражданским чиновникам в столицах и губернских городах мехами и китайскими товарами. В 1739 г. был восстановлен закон Петра Великого, чтоб чиновники, служащие в других городах, получали жалования вполовину против служащих в Петербурге. А затем последовало распоряжение выплачивать и эту половину только после того, как будут «удовольствованы денежной казной Военная и Адмиралтейская коллегии и артиллерия. Статские чины должны получать жалование из доимочных денег».

    Характеристичной чертой финансов этого царствования является учреждение в Москве в 1730 г. с отделением в Петербурге – специальной канцелярии конфискованных имуществ, которые доставляли большие доходы государству.

    Как ни как, доход в восемь миллионов был очень недостаточным основанием для сохранения воздвигнутого Петром Великим великого здания, которое теперь надо было поддерживать. Остерман и люди его взглядов понимали, что эта задача представляется невыполнимой без развития экономических сил страны, что предвидел и преобразователь. Они занялись этим вопросом, но не находили другого средства, как налегать на производителей. В 1734 г. на основании мнения Коммерц-коллегии Сенат приказал определить особый комиссариат «для смотрения, над фабриками и приведения их в лучший распорядок». Деньги на жалование этим новым комиссарам предполагалось собирать с фабрикантов. И в этом духе были почти все меры, приняты правительством Анны.

    Государство оставаясь само фабрикантом, добывателем руды, и горнозаводчиком, не получало со своих предприятий достаточных доходов. И тому были причины. Управляющий государственными железными и медными рудниками в Пермской губернии, Геннин, жаловался, что не может выдерживать конкуренции с Демидовым, который при числе рабочих вдвое меньшем против него, получал доходу вдвое больше. Он винил в этом местного воеводу. В апреле 1735 г. заместитель Геннина, Татищев, писал Остерману любопытное письмо: «О здешних делах ныне иного донести не имею, токмо что раскольников по всем заводам стали приписывать. От оных приходил ко мне первый здешний купец, Осенев и приносил 1 000 рублей, и хотя при том никакой просьбы ни представлял, однако ж я мог уразуметь, что желал он, чтоб я с ними так же поступил, как и прежние; а я ему отрекся, что мне не видя дела и не зная, за что принять сомнительно. На завтра пришел паки, да с ним Осокиных приказчик и принес другую тысячу; но я им сказал, ни десяти не возьму, понеже то было против моей присяги. Осенев говорил мне, что генерал-поручик Геннин, приехав последний раз с Москвы, что он весьма разорился, и якобы ему объявил более 10 000 убытка стало и посылал де меня к Демидова приказчикам говорить, чтоб за показания его благодеяния тот его убыток наградили, и потому приказчик Демидова, Степан Егоров, ему, генерал-поручику, то число денег привез и отдал, которым и меня склонял, чтоб я так же поступил»…

    Геннина не удалось уличить; но на самого Татищева скоро явились жалобы в том же роде.[217]

    Мало-помалу правительство перешло к системе уже намеченной Петром I – передаче этого источника доходов в частные руки. Эту же меру предполагалось распространить и на прочие промышленные монополии, оказывавшиеся мало прибыльными по тем же причинам. За государством остался только доход от ревеню, которого добывалось 1000 пудов. Его продавали англичанам по сто рублей пуд, и контрабанда наказывалась смертной казнью.

    Что касается торговли хлебом, то она по временам бывала свободной, а по временам составляла монополии, как при Петре I, причем прилагались к регулированию ее те же меры. В 1734 г., во время неурожая, на зерно в складах хлеботорговцев было наложено запрещение, а хлеб помещиков продавался с надбавкой 10 % в их пользу. Вывоз зерна из губерний, особенно постигнутых неурожаем, был совершенно запрещен.

    Петр заботился об улучшении скотоводства, и теперь следовали его примеру. В 1730 г. был основан конский завод; а в 1733–1737 г. на казенных дачах Казанской, Нижегородской, Воронежской, Тамбовской губерний, в городах Алатыре, Севске и Курске, в Малороссии, а также в «Синодальной области и в архиерейских и монастырских вотчинах» велено было учредить заводы.

    Главным препятствием к осуществлению всех мер являлась недостаточность народонаселения. Прирост его шел очень медленно. Даже одно время оно просто уменьшилось вследствие выселения. Крестьяне толпами бежали в Польшу. Требовали выдачи беглецов, иногда даже ловили вооруженной силой, но они все продолжали бежать. Почему? По «баловству или простой склонности к бродяжничеству», обыкновенно отвечали русские историки. Но смоленский губернатор, по-видимому, лучше понимал, в чем дело. Он предлагал: «Которые крестьяне не бегали, с тех брать подати по прежнему, а которые возвратились из бегов, с тех брать с уменьшением, именно сколько в Польше берут. Увидя это, многие и не додумают бежать, а ушедшие с радостью возвратятся». На это ему возражали, что, «который мужик возвратится и тот уж никакой работы лишней, перед тамошней понести не может».

    Война с Турцией придала еще большее значение этому бегству, составлявшему и в мирное время большое препятствие для солдатских наборов.[218]

    IV

    Русский народ вообще народ не воинственный. Это мнение, которое автор уже имел случай проверить, находит себе яркое подтверждение в тех затруднениях, которые преемникам Петра приходилось испытывать при поддержании военной силы в кадрах, созданных им. От солдатчины бежал всякий, кто мог. Неограниченный срок службы с ее тяжестью способствовал вселению ужаса перед ней в массы. Человек, раз попав в солдаты, попадал на всю жизнь, и при том не каждый день бывал сыт. Альгаротти писал в 1739 г.: «Здесь не очень заботятся о прокормлении солдата. Им дают муки, и, став лагерем, они сейчас же роют ямы, где пекут себе хлеб». Но часто даже и муки не давали. Люди зажиточные находили исход в отпусках. За «двенадцать душек» полковой секретарь выдавал отпускной паспорт на год.[219]

    Другим приходилось бежать из полков. Они рисковали попасть под жестокие наказания, но и при службе они не были избавлены от последних. В царствовании Анны бежали даже офицеры. Недоросли из дворян, избегая службы, записывались в купечество. В 1737 г. велено одного такого недоросля взять из купечества и отдать в солдаты в гарнизон, а с бурмистров и секретаря ратуши, которые его записали в купечество, взять 100 рублей штрафа.[220] Но пример не послужил впрок. В том же году было решено учредить несколько школ, имевших целью подготовление к службе детей служилых людей.

    Но никакие меры не помогали. Тогда сочли необходимым удовлетворить всеобщему желанию дворянства, ограничив срок военной службы дворян. Последний день 1736 г. составил эпоху в истории русского дворянства. Манифестом было разрешено: 1) Кто имеет двух или более сыновей, – из оных одному, кому отец заблагорассудит, оставаться в дому для содержания экономии, также, которые братья родные, два или три, не имея родителей, пожелают оставить в доме своем, для смотрения деревень и экономии, кого из себя одного, о том давать им на волю; но чтоб те оставшиеся в домах довольно грамоте и по последней мере арифметике обучены были. 2) Прочие все братья, коль скоро к воинской службе будут годны, должны вступить в военную службу. И всем шляхтичам, от 7 до 20 лет возраста их, быть в науках, а от 20 лет употреблять в военную службу, и всякий, должен служить в воинской службе от 20 лет возраста своего 25 лет, а по прошествии 25 лет всех, хотя кто еще и в службу был годен, от воинской и статской службы отставлять с повышением одного ранга, и отпускать в дома, а кто из них добровольно и больше служить пожелает, тем давать на их волю. 3) Которые шляхтичи, за болезнями или ранами, по свидетельствам явятся к службе неспособными, могут быть отставлены и отпущены в дома свои и до урочных дел. А понеже ныне с турками война, то отставлять по вышеписанному только по окончании войны». Последняя оговорка была прибавлена позднее, так как явилась опасность, что некому будет оставаться под знаменами. Все оказывались ранеными и больными, или ссылались на двадцатипятилетний, якобы уже выслуженный срок: такие, которые были записаны в полки с самого рождения. Другой указ разъясняет, что служба считается только с 20-ти летнего возраста.

    Задача осложнялась еще необходимостью, явившеюся теперь, провести границу между военной и штатской службой, обуславливаемую требованиями современной жизни. В 1737 г. с этой целью были учреждены различные экзамены. Не выдерживавших их записывали в матросы. Таким образом служба во флоте превратилась в наказание.

    Что касается рекрутских наборов, то в 1732 г. Миних подал мнение, указывавшее, что в основании набора лежала система выкупа. Автор записки говорит, что набор делается таким образом: «Велено например набрать 16 000 человек; при этом приходится на 320 человек поставить одного рекрута; 320 человек соглашаются кого-нибудь купить в рекруты, собирается для этого с каждого двора по три или четыре гривны, и на каждого рекрута придется среднее число 150 рублей, что со всех крестьян, обязанных ставить рекрут, получится от двух до трех миллионов. Такими великими деньгами нанимается бобыль, ни к чему не годный, часто пьяница, больной или увечный; ежели же такого нет, то крестьяне ищут какого-нибудь беглого или бурлака». Таким образом государству от этих миллионов не было ни малейшей пользы. Миних указывал также причины, почему не находилось добровольца, а очень часто люди себя калечили, чтоб не попасть в военную службу. Во 1-х: «Во время тяжелой шведской войны каждая семья должна была отдать рекрута, и все эти рекруты погибли на войне, или, по крайней мере, домой не возвратилась; 2) От неприятеля столько людей не побито, сколько погибло от дурного распоряжения офицеров, например при стрости Петербургской крепости и Ладожского канала в первые годы; 3) Но главная причина, что солдаты из военной службы не отпускаются до глубокой старости или увечья, так что, когда они приходят домой, то родным помогать ни в чем не могут и принуждены питаться от их милостыни».

    Миних предлагал брать рекрутов по жребию и ограничить службу десятью годами. Его мнение не было принято во внимание и в 1732 г. насчитывалось 20 000 дезертиров.

    До последнего времени принято приписывать все хорошее и плохое, все особенности военного управления этой эпохи данцигскому победителю. В действительности, он пользовался влиянием в этой области только в сравнительно короткий период: от 1730 до 1734 г. С этого времени и до 1737 г. он был занят своими походами, а после того его всецело поглотила политика. В этих границах, кроме указанных начинаний – из которых именно те, которые не встретили приема, были особенно удачны – его участие можно резюмировать главным образом в трех отношениях: исключительное применение иностранных образцов, воинских упражнений и мундиров, не принимая во внимание национальных нравов; усиление дисциплины даже против бесчеловечности, господствовавшей при Петре; уничтожение участия в административном контроле, предоставленного Петром военным.[221] Армия европеизировалась, без сомнения даже больше чем того желал реформатор, а с другой стороны, отступление от принципа обязательной военной службы, в пользу дворян, сделавшее низшие слои общества основанием рекрутчины, было уже разрывом с национальными традициями, результаты которого не замедлили отразиться на качестве состава войск.

    Но нельзя было требовать от этих немцев, – которым Петр передал свое наследие, не подумав, как им распорядиться иначе, – очень тонкого понимания национального духа, точно так же, как нельзя было ожидать, чтоб они умели направить во всех подробностях ту эволюцию, движение и исход которой не мог в точности определить и сам реформатор.

    Он, конечно, не предвидел, что станется с его флотом, старшим и любимым детищем его гения. Занявшись в 1734 г. укреплением Кронштадта, Миних распорядился снести строения, находившиеся там и только стеснявшие оборону. Незадолго перед тем произошла первая встреча на море русских сил с французскими. Но хотя она и окончилась победой русских,[222] ее нельзя приписать флоту. Последний имел 14 линейных кораблей, 5 фрегатов, 2 канонерки и несколько мелких транспортных судов. Взятие в плен французского корабля «Le Brillant» было скорее следствие капитуляции Вейхсельмюнда (12 июня 1734 г.) и делом сухопутного войска. Но и русский флот при этом сильно пострадал, и один фрегат «Митава», был взят в плен, а затем выменян на французское судно».

    Такое плачевное состояние флота объясняется без труда, если вспомнить, что уже в 1723 г. из суммы 1 500 000 рублей, ассигнованных ежегодно на содержание флота, 1 200 000 не были выплачены. В то же время адмиралтейство согласилось на уменьшение кредита, но и при этом не получило полностью суммы следуемой ему. Во время турецкой войны пришлось признать невозможность вывести из Дона флотилию, оставленную там Петром I. Выстроили наскоро 500 судов, на которых отличился своим героизмом только один француз, Тремери. Атакованный 10 июля 1737 года 30 турецкими судами, он посадил свою барку на мель, высадил людей и, оставшись сам на барке с четырьмя канонирами, выпустил четыре заряда и взорвался. Остальные барки были все сожжены турками. На Десне, притоке Днепра, в это время также построили 400 шестидесятифутовых транспортных барок. После взятия Очакова Миних требовал в свое распоряжение эту флотилию, намереваясь двинуться с ней к Константинополю; но из 300 шлюпок, выехавших из Брянска весной 1737 г. только четыре прибыли в Очаков в августе, да и то в таком виде, что еле могли держаться на воде. Это приключение тоже имеет свое объяснение: начальником адмиралтейства был теперь Остерман, хороший дипломат, но плохой моряк, и его помощник Головин, опытный и образованный моряк, добился в мае 1728 г. указа, в котором говорилось, что «некоторые начальники препятствовать воровству не могут, потому что сами воруют». Хотя намек был ясен, но Остерман оставался на занимаемом им месте до 1743 г.

    Речные адмиралтейства в Брянске и Таврове были заброшены после упомянутого опыта, так, же как каспийские доки. В Петербурге и Архангельске выстроили в течение царствования 17 линейных кораблей, 2 канонерки и 7 фрегатов, имевших внушительный вид только на бумаге в рубрике расходов. Работали над каналами и кронштадской верфью, но не спеша и без специального назначения. Эта часть творения Петра Великого, слишком несогласная с континентальным характером страны, приходила все в больше упадок.

    Флот, так же, как армия, продолжал получать офицеров из-за границы. Кадетский корпус, основанный в июле 1731 г. собственно не был военно-учебным заведением. Программа его не предвидела подобной специализации. Наряду с основаниями военных наук, кадеты – около 200 «шляхетских», дворянских детей – обучалось «юриспруденции», «танцам и музыке». Расход на содержание корпуса не превышал 30 000 рублей в год. Можно себе представить, как велось в нем обучение. По рапорту, поданному Минихом видно, что «обязательными для всех кадетов были только три предмета: Закон Божий, военные экзерциции и арифметика, остальным же наукам учился, кто хотел. Из 245 русских кадет только 18 учились русскому языку, 51 – французскому, 15 латыни и 237 – немецкому. Любителей геометрии нашлось всего 36 человек, а танцев 110». В 1739–1740 г. участились случаи краж, производимых кадетами. Виновных били кошками публично в зале корпуса и «писали в барабанщики, чтоб выше рядового никогда не производить».

    И эта школа была единственной. Существовала еще Артиллерийская школа, и в ней первоначально было до 700 человек, но мало-помалу вследствие недостатка порядка и надзора, они все разбрелись кто куда.[223]

    Великая задача народного образования, не затронутая предшественником Анны, и в ее царствовании осталась без практического решения.

    V

    По принципу, выставленному Петром, все дети «благородных» должны были учиться, но где и как? Дома могли иметь учителем только какого-нибудь деревенского дьячка, запиравшего своих учеников в тесную комнату, и уходившего затем по своим делам.[224]

    Там учился класс привилегированный; для обучения народа не было сделано ровно ничего. От 1732 до 1735 года было открыто несколько начальных училищ в Астрахани и Казанской губернии, но только для крещеных татарских детей, с целью распространения православия.

    В Петербурге, кроме упомянутых уже учебных заведений, существовала Академия Наук, как учреждение научное и образовательное. До 1733 г. в ней было всего 20 учеников, набранных из духовных училищ. «Оных половина взята с профессорами в Камчатскую экспедицию, из коих один удался, Крашенинников, а прочие от худого присмотра все испортились. Оставшаяся в С.-Петербурге половина, быв некоторое время без призрения и учения, распределена в подьячие и к ремесленным делам. Между тем с 1733 по 1788 г. никаких лекций в Академии не преподано российскому юношеству».

    В 1735 г. вытребованы были вновь 12 человек в Академию из Московской Спасской школы, между которыми был и Ломоносов. Будущий творец русского языка с одним товарищем, которого тоже ждало блестящее поприще, Виноградовым, были отправлены за границу, за «море», по тогдашнему выражению. Прочие десять человек, оставлены без призору.[225]

    В царствование Анны ряды ученого персонала, собранного Петром I, редеют. В то время, когда президентом Академии был лейб-медик Блюментрост, секретарь Академии Шумахер, тоже немец, малообразованный, но умевший заискивать расположение сильных, делал столько неприятностей ученым, которым часто вместо жалованья платил «грубостью», что после 1718 г. большинство: Герман, оба Бернулли и Бильфингер решились уехать из России.[226]

    Из числа оставшихся наиболее серьезные, как Делиль и Байер, не ходили на заседания, куда показывались одни педанты, как Юнкер и Вейтбрехт, которые только и делали, что спорили и даже дрались.[227] И все это были иностранцы. Россия еще не могла доставлять академиков. Блюментроста сменили на президентском кресле Кейзерлинг, Корф, Бреверн.

    В числе состоявших при Академии, мы находим для юстиции Гольдбаха; для астрономии – Делиля, Вингейма и Гензиуса; для анатомии – Дювернуа; для ботаники – Аммона, для высшей математики – Эйлера, для истории – Гросса и Байера – «профессора антиквитетов» (древностей). Делиль, кроме того, занимался картографией. Байер начал писать историю Алексея Михайловича, не зная ни слова по-русски. Но это не помешало ему сделаться главой школы, доказывавшей происхождение варягов, и не иметь соперников до появления Миллера, тоже немца – вестфальца, 20 лет от роду назначенного адъюнктом исторического и географического классов при Академии. Первым научным трудом Миллера был большой «Сборник статей, относящихся к русской истории, куда он вставил и рукопись „Повести временных лет черноризца Феодосьева монастыря Печерского“.[228] Миллер в 1732 не мог подозревать, что его Abt Theodosius есть тот же Нестор, так как Татищев привез в Петербург свою историю только в 1739 г. Вместе с тем Миллер увлекался этимологическими фантазиями, вследствие чего, например, по его мнению варяг значит морской человек от Varech, означающего все, что выбрасывается морем. Он выводил отсюда заключение, что основатели Русского государства были мореплаватели. Шумахер невзлюбил Миллера и отправил его в Камчатскую экспедицию. Благодаря этому, Миллер сделался настоящим ученым. Он привез из своего путешествия 20 томов заметок, в которых не все можно принимать безусловно на веру, но которые, тем не менее, представляют собой сокровища. Между прочим, Миллер основал в Петербурге «С.-Петербургские Ведомости», где, начиная с 1728 г., следуя примеру английских газет, касался в общедоступной форме всевозможных вопросов.

    Только около середины царствования Анны среди профессоров Академии появляется один русский – Ададуров. Состоя адъюнктом по кафедре физика, он переводил сочинения своих сослуживцев-немцев и читал свои переводы в «конференции», учрежденной при Академии под названием «Российского собрания», для обработки русского научного языка и слога. Задача нелегкая! Петр I желал, чтобы этот язык возможно ближе подходил к живой разговорной речи, уже сильно отличавшейся от языка церковно-славянского. Но научные переводы исходили, главным образом, из духовных школ, считавших живую народную речь «подлой». А тут еще являются малороссы со своим языком, и разбираться в этом хаосе, приходилось немецким ученым и русскому переводчику-физику!

    К счастью Ададурова, у него был приятель и сотрудник, тоже русский, только что возвратившийся из Парижа и Сорбонны, где слушал лекции Ролена. Его звали Василий Кириллович Тредиаковский. Я говорил в своих очерках русской литературы об этом грамматике-поэте, писавшем плохие стихи, но доставившем Пушкину возможность писать хорошие. Анна и Академия, правда, отнеслись к Тредиаковскому несправедливо: его заставляли писать оды на торжественные случаи, и часто за труды ему наградой бывали побои.[229] Нужен был гений Ломоносова, чтобы доказать всем в России, что русский поэт и ученый могут не уступать немецкому и даже превосходить его, и только Елизавета могла поставить на соответствующее место уже предвиденного Петром соперника Бернулли и Делиля.

    Битый, травимый Тредиаковский был во время Анны мучеником героической плеяды – призванной к продолжению в области науки и литературы традиции легендарных героев эпохи татарского ига. Тредиаковский совершил путешествие в Париж пешком. Ломоносов, таким же способом, добрался от берегов Ледовитого Океана до Москвы. Манкиев, написавший краткую историю России, напечатанную только при Екатерине II, написал ее в шведской тюрьме. Между изучением горного искусства заграницей, трудами по монетной канцелярии в Москве, где ему поручено было переплавить русские рубли, в Сибири, где он основал заводы, и в Оренбургском крае, где устраивал башкир, Татищев нашел время сделаться историком, этнографом, географом и юристом. Он чуть было не сделался архитектором в «Художественно-ремесленной школе», которая, впрочем, так и осталась в проекте из экономических соображений:[230] Академия и без того очень нуждалась при своем скромном бюджете, большая часть которого поглощалась экспедициями. Продолжавшаяся с 1733 по 1743 г. экспедиция Беринга приняла колоссальные размеры при участии в ней 600 человек. Самостоятельные морские и сухопутные экспедиции Мальгина, Скуратова, Овцына, Пручищева, Харитонова, Лаптева, производили снимки берегов Сибири от Белого моря до устьев Калымы, между тем как Беринг – главный начальствующий – посещал острова Курильские, доезжал до Японии, открыл несколько островов близ полуострова Камчатки и умер на одном из них. Делиль также участвовал в этой экспедиции.

    При полном равнодушии и даже враждебности толпы, преследуемые насмешками, даже перенося побои, все эти люди науки шли вперед, заставляя двигаться почти нечеловеческими усилиями корабль, который Петр нагрузил самой благородной частью народной будущности. Но вообще, без помощи Мюллера и Беринга; добросовестные труженики недалеко бы ушли. Они терпеливо и покорно принимали эту помощь. Один только Кантемир стоял совершенно особняком в зарождающемся литературном мире. Разыгрывая недовольного и возмущенного, он обратил весь свой талант на сатиру, критиковал направо и налево и даже не щадил попов, с их «рясами в заплатах» Татищев – которого обвиняли за это в свободомыслии, – желал бы также улучшения их положения, чтобы в них проснулось чувство собственного достоинства.[231]

    Сношения господствующей церкви с лютеранской и протестантской кликой, стоявшей у власти, представляют один из курьезов этого царствования, а также служат доказательством той внутренней силы, которую страна хранила и развивала в себе – хотя скрытого, но могучего двигателя, от которого, главным образом зависела ее судьба, причем внешние влияния могли иметь только второстепенное значение. Хотя чужеземный экипаж и захватил в свои руки руль и начальство – он не мог дать судну другого направления.

    VI

    17 марта 1730 года, Анна, желая показать, что долгое пребывание в еретических странах не повлияло на чистоту ее веры и ревности к ней, издала манифест, где духовенству предписывалось «иметь прилежное попечение о хранении и защищении православного закона христианского Восточной церкви». А Синоду поведывалось: «Прилежное попечение иметь, дабы все христианский Закон Божий сохраняли, тайны святые и прочие предания от церкви святой узаконенные со тщанием и благоговением исполняли и в праздники и в воскресные дни в церковь приходили со тщанием, и во время службы святой в церквах благочиние сохраняли… Установленные же в нашей империи крестные ходы и благодарные моления во дни тезоименитства нашего и нашей фамилии, а также на память усопших предков наших поминовения отправлять неотложно, так как прежде сего при их величествах дяде и отце нашем было».

    Это уже было как бы поворотом назад и осуждением новаторского духа, представителем которого являлся Феофан Прокопович. Противники архиерея воспользовались этим, чтобы возобновить свои нападения. В высших духовных сферах в это время шла борьба между двумя течениями: одно склонялось к протестантизму, другое – к католицизму. Буддей и Мосгейм печатали по-немецки трактаты – мысль которых приписывали Прокоповичу – против книги «Камень веры» Яворского, где автор «мирволил» католицизму. Лопатинский открыто вступил в борьбу, издав ответ, где прямо обращался к архиерею Новгородскому. Старались даже устроить так, чтобы Прокопович не служил в день коронации Анны. Но она была ему слишком многим обязана и не только не послушалась наветов, но при организации Синода, Феофан получил вместе со своим другом Питиримом место несменяемого члена, между тем как девять остальных членов назначались только на два года. Феофан воспользовался этим, чтоб уничтожить своих врагов, замешанных в политическом процессе: Георгий Дашков был сослан в монастырь, архимандрит Маркелл Родышевский, предполагаемый автор памфлета, содержавшего письмо папы к Феофану Прокоповичу, был лишен сана и заключен в тюрьму; а против Лопатинского также начато было уголовное преследование, еще не окончившееся, когда истощенный борьбой Феофан умер 55 лет в 1736 г. Он привлек к допросу одного из предполагаемых сообщников своего врага, монаха Решилова, но не дожил до радости увидать Лопатинского в Выборгском замке, куда тот был заключен два года спустя. Лопатинскому было запрещено читать и писать, и на содержание его выдавалось по гривне в день. Но косвенным следствием борьбы было, что победитель остановился на уклоне, скользя по которому он рисковал пойти по следам Генриха VIII английского. Чтобы победить, Феофан был принужден громко заявить о своей приверженности к православию и отречься от всяких сношений с протестантизмом. Таким образом его влияние ограничилось устранением – в духе реформ Петра Великого – тех беспорядков, какие царили в среде черного духовенства. В 948 монастырях жило до 14000 монахов и монахинь. Монастыри владели 758 802 душами, и все высшие должностные лица духовного ведомства, из которых многие имели до 30 000 содержания, были из монахов. Испорченность нравов в этой среде была всеобщая. В 1732 г. крестьяне из окрестностей Архангельска три дня гонялись за иеромонахом, увезшим молоденькую девушку.[232] Попойки в монастырях происходили ежедневно. Прокопович принимал энергичные меры для искоренения этих «злообразий и соблазнов», в то же время как заботы его о распространении образовали среди духовенства выразились в декабрьском указе 1731 года, предписывавшем отправлять «поповских детей в московские греко-латинские школы». Другим указом, в 1739 г. предписано Синоду «иметь наиприлежнейшее попечение, чтобы во всех епархиях неотменно были учреждены семинарии[233] по образцу основанной Феофаном. Но мера эта долго оставалась без осуществления.

    С другой стороны правительство твердо держалось обещаний, высказанных в манифесте 17 марта. В апреле 1730 г. выпроводили под конвоем монаха-бернардинца, явившегося в Россию для пропаганды, а черниговскому архиерею разрешили разрушить лютеранскую часовню, построенную мекленбургцами.[234] В июле 1736 г. по предложению самого Феофана Сенат обратился к Синоду с предложением уничтожить в одном из монастырей могилы двух ересиархов, Лупкина и Суслова. Святейший Синод по этому поводу припомнил, что по Соборному уложению еретиков и ересиархов следует сжигать живыми. И спустя два года капитан-лейтенант флота Возницын был сожжен по доносу своей жены, что он «жидом Борухом превращен в жидовство». Одновременно сожгли и совратителя.[235]

    Что же касается раскола, то Остерман и его товарищи шли по старой колее: на отступников налагались двойные подати; детей обязательно крестили; за распространение раскола ссылали в каторжные работы. Раскол, между тем, распространился и в Сибири, где искали убежища многочисленные раскольники. В 1783 году, когда в Польшу были отправлены войска, они воспользовались досугом для выслеживания сектантов. Татищев ловил в лесах раскольничьих монахов и монахинь и препровождал их к тобольскому архиерею для размещения по монастырям; но многие с дороги бежали. Одна монахиня претворилась мертвой и таким образом сохранила жизнь и свободу.[236] В Москве открыты были тайные собрания, где женщины вертелись по целым часам, как дервиши, и говорили, что Дух Святый сошел на них… И тут не, обошлось без вмешательства палача: кнут и топор справились с виновными.[237]

    Весь этот быстрый перечень должен оставить в читателе большей частью невыгодное впечатление; но вместе с тем он может доказать, что он, будучи блестящим – этого нельзя было ожидать уже по самому умственному уровню правителей – правительство, несмотря на Остерманов и Биронов, оставалось столько же русским, так как имело в виду направление, данное первоначально русскому национальному развитию.

    Чем же объяснить, что это правительство сохранилось в народной памяти, как ненавистное господство иноземной тирании, и что до сих пор по адресу его несутся проклятия? Я уже намекал на ответ; постараюсь теперь изложить его точнее.

    VII

    Вообще, внутренняя политика царствования обусловливалась обстоятельствами, сопровождавшими восшествие на престол Анны. Среди знати, намеревавшейся предписывать законы императрице, и дворянством, держалось тайное, все порицавшее неудовольствие, уступившее лишь вмешательству вооруженной силы. У дочери Иоанна оставалась только одна точка опоры: иностранцы, на верность которых она могла рассчитывать, пользуясь ими для поддержания своего положения, потому что от последнего зависела их судьба. Кроме того, ей, во всех отношениях, было бы трудно обойтись без их помощи, раз уж и Долгоруким, и Голицыным приходилось обращаться к ним. После государственного переворота, как прежде него, Остерман был необходим для руководства иностранной политикой так же, как впоследствии Минин и Леси для начальства над армией за пределами России. А так как Анна, имевшая в Митаве двор, поставленный на европейскую ногу, не могла обойтись без него и в Петербурге, то само собой для управления им явился Левенвольд. Петр избег такого естественного порядка вещей, созданного им самим, сначала обходясь вовсе без двора, а затем устраиваясь так, чтобы иностранные силы, употребляемые им, служили только подкладкой платью, которое он кроил для преобразованной России из обильного и прочного материала изумительного гения. Теперь материала не хватало; подкладка, естественно, начала выступать повсюду наружу. Это было естественно и неизбежно, но национальное чувство должно было чувствовать себя при этом обиженным. Оно возмущалось, протестовало, и возникшее недоразумение между ним и правлением Анны Иоанновны не имеет другой причины.

    Дух царствования очень ярко выразился в поручении, данном в первые месяцы Густаву Левенвольду образовать новый гвардейский полк, подполковником в который был назначен Кейт, шотландец, перешедший с испанской службы в русскую. Ему было поручено набрать прочих офицеров «между ливонцами, эстонцами, курляндцами и прочими иностранцами, а также между русскими». Этот полк получил название Измайловского по имени села в окрестностях Москвы, любимого летнего местопребывания императрицы; но русских, очевидно, среди его штаба было немного. И были ли бы они способны занимать в армии и прочих отраслях места, отдаваемые другим? Румянцев, палач Алексея, занимал теперь два места: в гвардии и Сенате; затем он получил подарок в двадцать тысяч рублей в виде вознаграждения за приходившуюся на его долю часть из состояния Лопухиных, отнятую у него Петром II. Так как он не удовлетворился этим, ссорился с Бироном и жаловался на предпочтение, отдаваемое немцам, то Анна предложила ему президентство в коллегии финансов. Он отказался: «Ничего я не смыслю в финансах и не найду способов удовлетворить безумным тратам вашего двора и фаворитов». Его дерзость достигла таких пределов, что Анна принуждена была отдать его под суд Сената, и он был приговорен к смерти. Императрица помиловала его и сослала в Казань. Но его считали мучеником. Затем наступила очередь Ягужинского, ежедневно в пьяном виде или притворяясь нетрезвым, оскорблявшего публично Остермана. Его отправили в Берлин, а оттуда в Вену. Даже на Долгоруких, которых все ненавидели, стали смотреть как на мучеников за народное дело, лишь только против них началось преследование. Пошли слухи, что царица хотела выйти замуж за Рейнгольда Левенвольда, и что Василий Долгорукий пострадал за свое несогласие на это.

    Новым правительством не только возмущались, но против него устраивались и заговоры. B 1733 г. по доносу бывшего камер-пажа герцогини Мекленбургской, Федора Милашевича, против смоленского губернатора, князя Александра Черкасского было возбуждено преследование за государственную измену. Доносчик обратился со своими сообщениями к Бестужеву-Рюмину, великому государственному человеку будущего – отправленному, как бы в полуопале, резидентом в Гамбург. В надежде вернуть себе милость этим путем, Бестужев сам предал обвиняемого Ушакову.

    Таким образом, вместо того, чтоб соединиться против общего врага, русские старались подставить ногу друг другу! Дело Милашевича и Черкасского никогда не было вполне прояснено. Милашевич впоследствии взял свое обвинение назад, говоря, что не имел другой цели обвинять князя, кроме желания удалить его из Смоленска, где оба ухаживали за одной молодой девушкой, а Черкасский говорил, что признался из страха перед дыбой. Однако несомненен факт существования довольно-таки подозрительной переписки между им и Милашевичем с герцогом Голштинским, право которого на русский престол они, по-видимому, признавали.[238] Таким образом, эти двое русских не нашли никого, чтобы заменить Анну и ее немцев, как сына немецкого князя!

    Окруженная подобными людьми и зная настроение всего русского общества, Анна постоянно боялась заговоров. Даже в иностранной прессе 1738 г. по поводу нового процесса против Долгоруких говорили об обширном заговоре, имевшем целью положить конец неправильно захваченному царствованию и установленной им гегемонии. В январе 1740 г. Байрейтская газета передавала, что ей сообщали, будто Долгорукие, Голицыны и Гагарины согласились возвести на престол Елизавету, выдав ее за одного из Нарышкиных, невестой которого она уже состоит. Этот Нарышкин, роман которого – истинный или вымышленный – служил бесконечной темой для современной иностранной печати, жил в то время в Париже. Но, если эта государыня, выбранная несколькими недальновидными олигархами для собственного удобства и принужденная таким образом повторить заблуждение всех узурпаторов, если она, действительно захватила трон не по праву, то ни Бирон, ни Левенвольд, ни даже Остерман не сделали ничего, чтобы извлечь ее из Митавы: туда за ней отправлялись трое русских – посланцев семи или восьми таких же чисто русских.

    В 1734 г. Анна держала в тюрьме бывшего кабинетского секретаря Макарова, обвиненного якобы в злоупотреблениях и напрасно молившего судить его. Истинное же преступление его заключалось в том, что у него находились письма Анны, относившиеся ко времени, когда ей и в голову не приходило, что она может стать императрицей.[239] И не пришло бы ей этого в голову никогда, если б члены Верховного Совета, Голицыны и Долгорукие, не отыскали, что бы передать ей наследие Петра I, эту вдову немецкого герцога, 20 лет жившую в немецкой стране, деля свое расположение между Левенвольдами, Корфами и Биронами!

    Великой искупительной жертвой этого царствования и вместе с тем самым значительным представителем идей и народных стремлений, был Волынский. Поэтому мы остановимся несколько дольше на его истории, – во всяком случае любопытной и поучительной – начиная с его выступления на сцену, где мы его видим борющимся не за русских против немцев, но за немца против другого немца. Они тоже отчаянно грызлись! В 1735 г. со смертью Густава Левенвольда у Бирона стало одним врагом, а у Остермана одной опорой, меньше. Но последний и сам мог защитить себя. Во всех затруднительных делах внешних или внутренних, наученная опытом Анна обращалась к «оракулу», как тогда выражались. А выдвинутый вперед фаворитом Миних проявлял честолюбие еще большее, а главное, еще более обширные аппетиты.

    После войны за польское наследство прошел слух, что Лещинскому удалось ускользнуть из Данцига только предложив победителю значительную сумму, и Ягужинский сделал запрос по этому поводу, но, повидавшись с Бироном, Миних добился, что запрос остался без ответа. Кто знает: может быть и поделились! По окончании турецкой войны фельдмаршал настаивал на продолжении враждебных действий; ему приписывали желание сделаться независимым князем Молдавии или Украины. Говорят, будто Анна сказала: «Миних очень скромен; я всегда думала, что он будет просить у меня титула великого князя московского.[240] Таким образом, большой заботой Бирона было преградить дорогу своему бывшему ставленнику.

    Сначала он дал своим двум братьям поручение действовать в этом направлении. Но Карл, красивый мужчина – и больше ничего – только сумел встревожить герцогиню Мекленбургскую, уже вообразившую, что он готовится предъявить права на наследие Анны Ивановны вместе с Елизаветой. Она даже решила вызвать из Ревеля удаленного туда красавца Шубина, единственного способного, по ее мнению, отвлечь внимание Елизаветы от ее новой привязанности. Анна, не терпевшая отступления от нравственности в других, косо взглянула на это и запретила Карлу Бирону видаться с влюбчивой цесаревной, Шубина отправили в Сибирь, да в такую глушь, что Елизавета впоследствии с трудом могла разыскать его.[241] Фаворит после этого принялся за упомянутого выше Бисмарка. Отец его, родом из Вестфалии, служил в Пруссии, где у него было поместье Шенгаузен, и был комендантом крепости Кюстрина. Сын его, Рудольф Август, дослужился также на прусской службе до полковника, но, убивши своего слугу, он был принужден бежать в 1715 г. Но, получив прощение, он еще десять лет командовал Голштинским полком, пока новый подвиг не заставил его перебраться в Россию. Фаворит женил его на своей свояченице, некрасивой и болезненной девице фон Трейден, воспользовавшись его услугами в Митаве, где он имел успех, послуживший примером правнуку в его деятельности в Ганновере, наградил его чином генерал-майора и сделал лифляндским губернатором.

    Но во внутренней политике и придворных интригах от этого юнкера совершенно не могло быть никакой пользы, а Ягужинский, возвращенный в 1735 г. из своих посольств, назначенный кабинет-министром и обер-шталмейстером по смерти Левенвольда, совершенно некстати умер в следующем году.

    Артемий Петрович Волынский был последним из борцов, которого фаворит выдвигал таким образом в продолжение десяти лет. По своей жене, Александре Львовне, урожденной Нарышкиной, Волынский приходился родственником Петру I, что, вероятно, и побудило временщика, после того, как он собственноручно отдул Волынского палкой, назначить его сначала послом в Константинополь, потом командующим войсками, посланными в Персию, и, наконец, губернатором в Астрахань. Волынский всюду злоупотреблял своим положением, всюду отличался всевозможными излишествами. Не особенно образованный, но очень способный, нервный, страстный, беспорядочный, Волынский был одной из тех «широких натур», которые и теперь встречаются на Руси – могучих и способных на великие дела, но не знающих ни меры, ни удержу. Когда он скомпрометировал себя в Астрахани, Екатерина I спасла его, переведя в Казань, где он продолжал проявлять свои необычайные способности наряду с невообразимыми сумасбродствами и неудержимой страстью к лихоимству и проявлениями жестокой свирепости. Мы видели, что в 1730 г. его извещали о проектах конституционной реформы, возникших в Москве. Он сам написал один из них, проводя в нем идеи, дорогие среднему дворянству, к которому он принадлежал, хотя и производил себя от предка, павшего рядом с Дмитрием Донским на Куликовом поле и бывшего женатым на дочери героя. Избегнув в царствовании Анны нового следствия, благодаря родству с Салтыковым, он пробрался в конюшенное ведомство и ждал наследия после Ягужинского.

    – Предвижу, что Волынский проберется в кабинет-министра, – говорил перед смертью последний; – но не пройдет и двух лет, как принуждены будут его повесить.

    Остерман некоторое время отстаивал Кабинет против вторжения этого незваного члена, но в 1738 г. уступил и мог заметить, что на этот раз Бирон дал ему серьезного противника. Чтобы составить противовес «оракулу», новый назначенный член присоединился к Черкасскому, которого называли «телом» кабинета. «Душой» же был Остерман. Так как строгого разделения обязанностей между министрами не было, то Волынский стал вмешиваться во все дела, а, главное, постарался заручиться доверием императрицы, к которой ходил с докладами один. Он стал редко появляться в передней фаворита; но у последнего нашлись и более серьезные причины пожалеть о своем выборе.

    Здоровье Анны начинало в это время внушать опасение и всех озабочивало неопределенное будущее. Конечно делались предположения о том, каким способом Бирон намеревается обеспечить свою будущность и будущность своей семьи. Он был на высоте своей власти. Цесаревна Елизавета не смела показываться в Петербурге, не предупредив временщика о своем приезде в выражениях не только вежливых, но и покорных. Княгиня Черкасская подписывалась в своих письмах к нему: «Ваша покорная раба», а дочь ее вышивала ему туфли.[242] Предполагали, что он хочет женить своего шестнадцатилетнего сына на племяннице императрицы, дочери принцессы Мекленбургской Екатерины Иоанновны, Анне Леопольдовне, у которой уже давно был жених, Антон, принц Брауншвейгский, ей очень не нравившийся. Рассказывали, что, заметив это, Бирон начал уговаривать императрицу поторопиться свадьбой и взял на себя уговорить непокорную невесту. Она ответила ему: «Скорей положу голову на плаху, чем выйду за принца Антона». Тогда Бирон предложил ей выйти за его сына: «Или тот, или другой».

    Бирон всегда отрицал подобное намерение. Из одного его письма к Кейзерлингу видно,[243] что прусский министр подал ему эту мысль, говоря, что таким образом Курляндия сделается вассальной землей России, и Польша перестанет ее беспокоить. Но Бирон отверг подобный план. Принеся присягу Республике, Бирон не желал нарушать своей клятвы. Во всем этом достоверно только одно, справедливо или нет, но при дворе упорно держались в 1739 г. слухи о намерении Бирона заменить Антона Брауншвейгского сыном, и Волынский первый высказал свое негодование против этого «годуновского» намерения. Бирон узнал об этом, и война была объявлена.

    Новый министр скоро заметил, что она склоняется не в его пользу. Вдруг, благосклонное до той поры ухо императрицы закрылось для его наговоров, между тем как Остерман, приунывший было, стал держать себя более уверенно. Увидев, что ветер переменился, Черкасский принял враждебный тон, и все придворные сразу повернулись спиной к тускневшему светилу. Волынский потерял голову. Он счел себя достаточно сильным, чтобы бороться со всеми, соединившимися против него. Скоро стало известно, что дом его сделался местом собрания целой клики недовольных, которым дали название «новой русской партии». Тут были и архиереи, и люди, состоявшие на государственной службе, и гвардейские офицеры, и писатели – Татищев и Кантемир – и лица, принадлежавшие к высшей знати, как Нарышкин и Урусов – человек тридцать, представлявших собой «интеллигенцию того времени», а также многие, чьи взгляды являлись смесью европейской культуры, введенной Петром Великим, с традициями старомосковских либералов, вроде Ордын-Нащокина. Медик цесаревны Елизаветы, Лесток, тоже принадлежал к этому кружку, что дало повод подозревать заговор в пользу цесаревны. Собрания происходили ночью, и споры и «вольные» речи тянулись целыми часами. Читали комментарии Юста Липсия на Тацита, а на полях писали параллели между Иоанной Неаполитанской и Мессалиной. Волынский написал: «Это она!» намекая на Анну. После отъезда гостей, он еще разговаривал с одним из своих слуг о независимом положении польских шляхтичей, «которым и сам король ничего не смеет сделать, а у нас всего бойся». К этому времени относится его «Генеральное рассуждение о поправлении внутренних государственных дел», о котором упомянуто выше. Хрущев отзывался об этом сочинения, что «эта книга будет лучше Телемаковой», а Волынский, в восторге от похвалы, говорил сыну: «Счастлив ты, что у тебя такой отец».

    Однако он не мог не отдавать себе отчета в опасностях, грозивших ему на этом пути. «Не знаю, куда приведет, меня Бог, к славе или погибели», говаривал он. До нас от «Генерального рассуждения» дошли только отрывки. Рядом с указанными выше отголосками конституционных идей 1730 г. в проекте, по-видимому, значительное место было отведено критике существующего образа правления. Волынский представил императрице извлечение из проекта летом 1739 г., и она сразу поняла, что к ней лично относится плохо замаскированный упрек за дурной выбор приближенных. Она спросила Волынского: «На кого метишь?» Он указал на Куракина и Головкина, больше всего на Остермана, и на Бирона. Анна сказала с досадой: «Ты подаешь мне письмо с советами, как будто молодых лет государю!» Несколько дней спустя, говоря об этом с Черкасским, императрица с раздражением прибавила: «Он это из Макиавелли вычитал»! Анна хорошенько и не знала, кто такой Макиавелли, но считала его человеком опасным. Однако, больная и желая покоя, она не дала дальнейшего хода этому инциденту, а Бирон, поглощенный опасениями катастрофы, которой можно было ожидать, причем ему грозила бы потеря всего, на некоторое время оставил брошенный ей вызов без ответа. Двор, вскоре после этого занялся приготовлениями к празднествам по поводу мира, заключенного с Турцией. Принимавший короткое время участие в переговорах и отличившийся затем устройством шуточного маскарада, о котором мы еще скажем ниже, Волынский снова был на виду; императрица как будто вернула ему свою милость, и он получил 20 000 рублей награды. Один Куракин попытался отмстить недругу и подговорил Тредиаковского написать шуточную песенку на своего хулителя. Мы видели, как Волынский отделал поэта в приемной Бирона. Однако и это самоуправство сошло Волынскому до поры до времени.

    Но скоро вопрос внешней политики поставил его лицом к лицу с фаворитом. Дело шло о вознаграждении, требуемом поляками за пребывание русских войск на их территории. Бирон считал эти притязания основательными; Волынский вышел из себя: «Не будучи ни герцогом Курляндским, ни польским шляхтичем, он не имеет их причин мирволить врагам империи!» С таким человеком невозможно было оставаться с глазу на глаз, в случае исчезновения Анны. Фаворит поставил вопрос ребром: «Или я, или он». Анна колебалась; но тут вмешался Куракин: «Петр I нашел Волынского на такой дурной дороге, что накинул ему на шею веревку; так как Волынский после того не исправился, то если ваше величество не затянет узел, намерение императора не исполнится».

    И Анна уступила.

    В апреле 1740 г. Волынский был привезен в следственную комиссию, состоявшую исключительно из русских, в том числе его двух зятьев, Алексея Черкасского и Александра Нарышкина, и двух его близких друзей: Новосильцева и Петра Черкасского. Последние два были также сначала арестованы и допрошены по тому же делу, но затем освобождены и призваны быть судьями. Они оказались неумолимы. После суда с Нарышкиным сделалось дурно; в карете, до возвращения домой, начался бред. Он все кричал: «Я чудовище, я осудил невинного; я послал на смерть брата!» Менее чувствительный, Ушаков закусывал в той самой комнате, где пытали несчастного, и между двумя допросами приглашали палачей: «Поработали; подкрепитесь».

    Сначала державший себя очень вызывающе, Волынский впоследствии дошел до трусости: он ползал у ног этих людей, которых сначала называл негодяями, и умолял их умилосердиться. И на дыбе он не сознался в честолюбивых замыслах, приписываемых ему, но предпочел обвинить себя… в воровстве! Рассказывали, будто он мечтал сделаться императором, и даже дипломатический корпус относился с некоторым доверием к этим слухам. В одной из своих депеш Мардефельд упоминал о сонном снадобье, которое обвиняемый приготовил для императрицы, «с целью погрузить ее в вечный сон, чтобы ничто не помешало ему (Волынскому) взойти на престол».[244] Из собранных улик можно только усмотреть, что Волынский очень кичился своим происхождением, так же, как саблей, которая якобы служила его предку на Куликовом поле, и что он украсил свой герб императорскими эмблемами.

    Волынский признал себя виновным только во взяточничестве и мошенничестве; но, несмотря на это, он был приговорен к смерти и 27 июня 1740 г. был привезен на место казни со ртом завязанным окровавленной тряпкой. В тюрьме ему вырвали язык, и он не подписал последних допросных пунктов, так как на дыбе во время допроса ему вывернули правую руку. Он был приговорен к колу; но по оказанной «милости» ограничились тем, что отсекли ему сначала руку, а потом голову. Двум его приближенным, Еропкину и Хрущову, отсекли голову, а нескольких других били кнутом и сослали в Сибирь.

    Наказание явно не соответствовало вине. Скоро вокруг казненного сложился целый цикл легенд, окруживший его сиянием. Нащокин и князь Шаховской хвалят взапуски в своих записках обширный ум и любовь к отечеству Волынского. На его долю также выпало удивительное счастье дождаться похвалы от Екатерины, назвавшей его в своем завещании хорошим патриотом и жертвой несправедливости; а Рылеев прославил его имя в одном из своих известных стихотворений. Сделав Волынского одним из наиболее симпатичных героев своего романа «Ледяной дом», Лажечников только явился выразителем всеобщих чувств.

    История должна быть осторожнее. На основании недавно опубликованных документов можно, по-видимому, безошибочно предположить, что будь этот человек, которого так идеализировали, на месте Остермана или Бирона, Россия ничего бы не выиграла от такой замены. Уже в Казани против него было назначено судебное следствие по обвинению в краже церковных драгоценностей. Он засекал до смерти людей без причины и убил нескольких человек, стреляя из пушки на своей канонерке. Между прочим, на следствии всплыл случай с одним купцом, которого Волынский за его отказ дать взятку приказал раздеть донага, обернуть сырым мясом и отдать на растерзание собакам.[245] В конюшенном ведомстве, которым он управлял, после его ареста оказалась растрата в семьсот тысяч рублей. Среди его многочисленной челяди находились его два незаконных сына, записанных им крепостными и терпевших общую участь дворовых.[246] Собственно он и его приверженцы возмущались большей склонностью к порядку, известной последовательностью и простотой, проявляемыми иностранцами, а также их более порядочным образом жизни и обширным образованием. И мне кажется, что эти же причины играют значительную роль в ненависти русского народа к бироновщине.

    В заключение: моя осторожность в выводах не доходит до полного исключения их, когда они сами собой вытекают из фактов. Мне кажется, что русская знать и дворянство, в том числе и Волынский, были сами создателями этого правления, тяжелого, как всякое правление, захваченное силой, и отдавшего власть в руки иностранцев, потому что они сами не были в состоянии взять или сократить ее. Эти иностранцы не были ни гениями, ни образцами добродетели, но среди неурядицы, в которую бросило страну незаконченное дело Петра, они одни, приблизительно угадывая ее судьбы, имели достаточно способности и хладнокровия, чтобы, насколько возможно, охранить ее интерес в этот критический период. Краткое знакомство с внешней политикой того времени, покажет нам это еще более наглядно.

    Глава 10

    Внешняя политика. Ученики и преемники Петра Великого

    I. Осложнения в Персии и в Крыму – Угроза европейской войны. – Австрийский союз – Партия русская и немцы. – Престолонаследие Австрии и Польши. – Лживые переговоры с Францией. – Проекты соглашения с Пруссией и Австрией. – Попытки саксонского двора. – Матримониальный план Августа II. – Девица Огинская. – Окончательное соглашение. – Участь Польши. – II. Двойное избрание Станислава и Августа III. – Война за престолонаследие Польши. – Взятие Данцига. – Французские пленники в России. – Попытки французской дипломатии в С.-Петербурге. – Бернардони. – Польская конфедерация и ее посланник в Париже. – Озаровский. – «Варвары» на Рейне. – Мир – III. Война с Турцией. – Происхождение восточного вопроса. – Исторические толкования. – «Система Петра Великого». – Ученики великого мужа в Константинополе. – Неплюев и Вишняков. – Они требуют войны. – Сопротивление Остермана. – Начало враждебных действий в Крыму. – Неудачный поход Миниха. – Разрыв с Портой. – Бездействие Австрии. – Критическое положение. – Дорогой успех под Очаковым. – Россия и Австрия намереваются заключить договор. – Немировский конгресс. – Прекращение переговоров. – Новые неудачи. – Посредничество Франции – Вильнёв. – Победа Миниха под Ставучанами. – Слишком поздно! – Капитуляция Австрии. – Она принуждает Россию заключить невыгодный мир. – IV. Избегнутый разрыв со Швецией. – Партия русская и французская в Стокгольме. – Женское влияние. – «Колпаки» и «шляпы». – Планы союза между Швецией и Турцией. – Бестужев и Сен-Северин. – Убийство Сен-Клера. – Возбуждение общественного мнения в Швеции. – Торжество русской дипломатии. – V. Ее успех в Польше. – Образование русской партии. – Благоприятное для России разрешение курляндского вопроса. – Новый проект конфедерации, поощряемый Пруссией. – Смерть Карла VI. – Опасность новых осложнений. – Ла Шетарди в Петербурге. – VI. Общий обзор – Политика укрепления внутреннего и внешнего. – Присоединение Малороссии. – Умиротворение, достигнутое на берегах Урала. – Сношение с Китаем. – Национальное стремление к распространению и политике немцев.

    I

    Анна застала внешнюю политику при благоприятных условиях, за исключением Персии. Австрийский двор сожалел о Петре II, но изъявил свое согласие поддерживать только что заключенный союз. Король Пруссии выразил живейшую радость при известии о восстановлении самодержавия, осушил громадный кубок вина за здоровье императрицы и сказал: «Теперь меня не беспокоит Польша в курляндских делах». Даже в Версале высказали надежду, что новая государыня окажется более «беспристрастной», чем ее предшественник.

    В Персии дела принимали плохой оборот. Тахмасиб, законный шах, взял верх над Эшрефом, узурпатором, с которым Россия заключила договор, а затем был разбит турками под Эриванью. Двойная неудача! Главной задачей России было преградить Турции доступ к Каспийскому морю. Пришлось войти в соглашение с Тахмасибом, обещая возвратить Персии завоевания Петра Великого. Но в 1732 г., заключив в свою очередь мир с Турцией, Тахмасиб был низвергнут Кули-ханом. Крымский хан Каплан-Гирей, как вассал Порты, перешел тогда в наступление и, овладев Кабардой, посягнул на русские владения. Таким образом зарождалась угроза, возникал конфликт, с которым затруднительно было бы бороться, ввиду обязательств взятых на себя в европейской политике. С минуты на минуту Австрия могла потребовать против новых врагов, кроме турок, помощи обещанного тридцатитысячного корпуса, и пришлось бы уплатить выкуп на новое величие, которому еще не соответствовали силы страны.

    В апреле 1730 г. была уже первая тревога. Отказавшись идти навстречу требованиям, предъявленным Испанией и ее союзниками, согласно Севильскому договору, венский двор обратился к Петербургскому. «Конечно мы исполним свои обязательства», отвечал Ягужинский графу Вратиславу; но не успел тот выйти, как он разразился смехом: «Неужели нас за дураков считают». Такова была политика русской партии: «Сидеть себе спокойно дома и глумиться надо всем на свете». Но у Остермана была иная политика, и вскоре вся Европа заговорила о тридцати тысячах новых «варваров», ожидаемых на берегах Рейна. И в Вене не преминули воспользоваться таким пугалом. В июне на Маньяна было возложено поручение сделать вице-канцлеру серьезные представления. Если известие подтвердится, Франция не может «скрыть свое неудовольствие». Остерман молча выслушал французского дипломата; но последний заметил, что он «переменился в лице, как человек сильно взволнованный и охваченный чувством либо внутреннего гнева, либо чересчур глубокого потрясения.[247] То был очевидно гнев. И подтверждением этого послужил ответ Маньяну на свою речь: «Сомневаюсь, чтобы вы получили подобные приказания, или достаточно их обдумали, прежде чем исполнить». Вскоре за тем Вейбах, аккредитованный Россией у польского сейма, обнародовал решение своего правительства испросить пропуск для тридцатитысячной армии, между тем как Бирон получил из Вены титул графа Германской Империи, портрет и двести тысяч талеров, на которые купил поместье Вартенберг в Силезии.

    Во Франции и Исландии заговорили о продажности временщика. Мне кажется, что в данном случае он заставил заплатить себе за услуги, им вовсе не оказанные. Без его вмешательства Остерман решился – чему достаточным доказательством служит его поведение с Маньяном – исполнить обязательства, нарушение которых некоторым образом выбрасывало бы Россию за черту Европы и окончательно погубило бы будущность ее политики. Дело шло не только о системе вмешательства в дела Западной Европы, введенной Петром Великим. Тревога севильских союзников на этот раз оказалась напрасной; император смягчился вследствие признания Испанией и Англией его «прагматизма», и русской армии не пришлось двинуться в поход. Но уже на горизонте возникала двойная проблема престолонаследия в Австрии и престолонаследия, в Польше, близкая солидарность которых, связывала между собой эти вопросы. Желанием Франции было конечно иметь в Польше своего ставленника, – если возможно Лещинского, в противовес Австрии, где на престол предстояло вступить принцу Лотарингскому. И здесь ее интересы сталкивались непримиримым образом с интересами России.

    Дипломатическая борьба возобновилась на этой почве в 1732 г., когда Остерман встретил себе противника, а Франция столь же неожиданного союзника. В апреле Маньян имел свидание с Бироном и был чрезвычайно удивлен, услыхав речи, где Бирон «как бы журил его, за его излишнюю робость, мешавшую им чаще видеться», и выражал свое желание «оказаться для Франции полезным в каком-нибудь отношении». После аудиенции, увлекши французского посла в уединенный покой, Миних в свою очередь поразил его еще сильнее. Его слова граничили с формальными признаниями: «Обязательства России относительно императора распространялись только на случай войны с турками и нисколько не препятствовали соглашению с Францией».[248]

    В это время возгоралась борьба между Бироном и Остерманом, и Миних согласился временно принять сторону фаворита, что и послужило причиной подобных излияний пред французским посланником. Но Францию трудно было убедить в возможности извлечь из этого что-либо серьезное. Однако Маньяну было поручено продолжать интригу. Свидания между Маньяном и Минихом участились. Они назначались между пятью и шестью часами утра, чтобы обмануть бдительность Остермана. В июне генерал ручался за успех. Бирон сделал императрице доклад и встретил с ее стороны живейшее сочувствие. В следующем месяце из Версаля был прислан Маньяну проект договора, основанного на соглашении по поводу избрания римского короля. Взамен этого Франция предлагала признание императорского титула за царствующей государыней и «кое-что для герцога Голштинского». Миних нашел, что этого слишком мало. Чтобы уравновесить выгоды австрийского союза, он требовал ни более ни менее, как давления Франции на Турцию, чтобы та согласилась вернуть Азов в обмен на Дербент, обещания содействия в Польше во время предстоящих выборов, – и субсидий. За это тридцатитысячная армия, обещанная Австрии, и даже пятидесятитысячная, если понадобится, готова к услугам короля, и, кроме того, если не «флот, – вам известно, что наш сгнил», добавил Миних с улыбкой, – «то эскадра из двенадцати или пятнадцати кораблей с флотилией из ста галер».[249]

    Только вопрос о субсидиях возбудил затруднение во Франции. Петр I их не требовал. Маньяну пришлось намекнуть Миниху, что инициаторы договора лично не будут обижены щедростью короля, и в сентябре дело почти дошло до скрепы подписями. Уже обсуждался вопрос о «благодарностях», которые предстояло подвести царице и ее приближенным. Миних прикидывался совершенным бессребреником, ничего не требуя для себя. Достаточно ста тысяч золотых для Бирона и гобеленов для государыни. «Согласны» получился ответ из Версаля. Таким образом Флёри вовсе не проявил такой скупости и такой небрежности, как его упрекали.[250] Французские дипломаты редко бывают пророками в своем отечестве.

    Действительное препятствие к предполагаемому союзу, по-видимому, предвиденное и кардиналом, так поверхностно отнесшимся к этим переговорам, обнаружилось в ноябре, когда оставалось лишь скрепить договор. Неожиданно Миних объявил Маньяну, что вопрос подлежит обсуждению Государственного Совета.

    – Но в таком случае мне предстоит иметь дело с Остерманом!

    – Без сомнения; не я министр иностранных дел.

    И одновременно, возвращаясь к уже исчерпанному спору, генерал снова заговорил о субсидиях.

    – Ведь решено, что Бирон получит сто тысяч червонных.

    – Что вы этим хотите сказать? Мы здесь не берем денег.[251]

    Флёри понял, что над его агентом издевались. Остерман и Австрия очевидно взяли верх. Действительно, в это самое время Бирон, чувствуя себя побежденным, уверял Мардефельда в своем намерении «твердо придерживаться прежней системы». Ему предлагали огромные суммы за отказ от нее; но он совершенно не нуждался в деньгах, предпочитая хорошую лошадь всяким сокровищам. Один Маньян еще некоторое время находился в заблуждении, плохо осведомленный относительно переговоров, происходивших одновременно между Петербургом, Австрией и Пруссией. Уже в сентябре 1730 г. последняя приняла на себя обязательство в новом договоре, не допускать в качестве наследника польской короны ни Лещинского, ни кого-либо из принцев Саксонских.[252]

    Но этим не удовлетворялась Австрия. Если Франции вздумается действительно проводить Лещинского, то, по мнению Вены, единственным серьезным конкурентом ему можно было противопоставить принца Саксонского. И с декабря месяца того же года Россия постепенно стала склоняться к такой же точке зрения. Но в Берлине Фридрих Вильгельм оставался непреклонным. Напрасно ему предлагали Эльбинг. «Мой верный Ильген мне сказал», – повторял он, – «что уступай мне Польша хоть Вармию и Померанию, Данциг и Мариенвердер, этим не возместишь воцарения Саксонской династии в Варшаве. Польша должна остаться республикой».[253] В 1732 г. к нему отправили из Петербурга Карла Левенвольда, приложившего все старания к тому, чтобы «соединить трех черных орлов», чего действительно он и достиг в декабре, предложив проект примирительного договора, по которому Лещинский и принц Саксонский исключались, и кандидатом признавался дон Эммануэль Португальский; Фридрих Вильгельм заручался обещанием Курляндии для своего сына, а Бирон подарком в двести тысяч талеров. В Берлине считали, что дело в шляпе, но Петербург и Вена отказались от ратификации сделанных подписей, и король прусский «сел между двух стульев», по его собственному выражению. Он негодовал, носился с широкими замыслами, как занять Польшу и сыграть там роль Карла XII, присоединив к себе польскую Пруссию, вступив в соглашение с Францией, благодаря уступке графств Юлиха и Берга. Но до конца жизни ему пришлось ограничиваться беспокойным и сварливым нейтралитетом, постоянно быть настороже, постоянно рассчитывать получить что-нибудь от кого-нибудь, заигрывая с ла Шетарди, предлагая Станиславу после Данцига гостеприимство в Кенигсберге и добившись лишь утраты к себе всякого сочувствия. Саксонский двор тоже не терял времени. Август II был человек изобретательный. В июне 1731 г. Мардефельд остановился, по-видимому, на самом неожиданном плане, возвестив прибытие в Москву девицы Огинской, дочери польского воеводы. Анна знала ее еще в Митаве и чувствовала к ней такую симпатию, что, кажется, даже спала с ней на одной кровати.[254] И тогда же, в разговоре со своей любимицей, она будто бы призналась, что в случае необходимости вторичного замужества, желала бы иметь мужем короля Польского. Она покровительствовала саксонцам! Действительно ли Августу пришла в голову мысль воспользоваться этими словами? Мардефельд был в том убежден. Девица Огинская должна была уверить государыню, что этому неожиданному жениху и на вид не более сорока лет, хотя в действительности ему было за шестьдесят. Король был готов по первому зову явиться в Москву; Ягужинский одобрял этот план, и жена саксонского посланника, Лефорта, при помощи итальянской певицы, Людовики, приближенной к государыне, брались привести его в исполнение.[255] Фридрих-Вильгельм испугался, и генерал-лейтенант фон Грумбков, поспешно посланный в Дрезден, чтоб разузнать о намерениях короля, прислал вести малоуспокоительные. Искусно наведенный на откровенный разговор после сытного обеда, Август лишь наполовину отрекся от приписываемых ему матримониальных покушений. «Хе! хе! Если б мне с десяток лет поменьше».[256] Но для Анны Иоанновны пора любви была уже отмечена на часах, за стрелками которых наблюдал Бирон. Он устраивался всегда, чтобы присутствовать третьими при разговорах девицы Огинской с ее другом,[257] и план не удался.

    Саксонская дипломатия имела более успеха в Вене, добившись там в последнюю минуту отказа от португальского кандидата, чему немало способствовал сам король португальский, предложивший заместить дона Эммануэля его младшим братом, доном Антонио. Продолжение польской анархии под управлением саксонской династии послужило причиной нового оборота дела, к которому Россия поспешила присоединиться.

    Одна только Польша, в то время как решалась ее участь, жила, по-видимому, нисколько не заботясь о завтрашнем дне. Народ, сделавшись повелителем, получает склонность веселиться. Таким образом подготовлялись события 1733 г.: двойное избрание Станислава и Августа III (12-го сентября и 5-го октября), бегство французского кандидата в Данциг и странная война, когда Франция, сражавшаяся за Лещинского, одержав победу, обеспечила престол его сопернику. Все эти события слишком хорошо известны, и потому я ограничусь здесь лишь указанием на общий смысл русской политики, среди опасных приключений, куда она была завлечена.

    II

    Руководимая Остерманом, несмотря на Бирона и вразрез с ним, эта политика вполне соответствовала традициям Петра I. В июле 1733 г. посол поляков – сторонников Лещинского, Рудомина, встретился в Петербурге с враждебным посольством «благомыслящих поляков», чьи аристократические имена сделались известными лишь впоследствии, когда русские войска пощадили поместья Браницких, Любомирских, Радзивиллов, Сангушко и Сапеги.[258] Рудомина, привезший письмо от маркиза де Монти, французского посланника в Варшаве, к Маньяну, последнего уже не застал на посту. Его решили отозвать. Французский консул Виллардо имел свидания с поляком в церкви францисканцев, но сознался, что не получал никаких инструкций. Французская дипломатия произнесла свое последнее слово; дошла очередь до пороха.

    В августе 1733 г. Фридрих Левенвольд заключил в Варшаве двойную конвенцию: с саксонскими министрами относительно пропуска русских войск и с воеводой краковским, и Феодором Любомирским, – который был сам претендентом на корону – относительно избрания Фридриха Августа. Польский королек получил обещание гетманского жезла, и в конце концов удовлетворился пенсией в пятнадцать тысяч рублей. Так как подобных претендентов на королевское достоинство было немало, то они стоили недорого. Польские сторонники Лещинского, совершив его избрание согласно обряду в укрепленной ограде Волы, сумели только уничтожить укрепления и сжечь деревянный сарай, под сенью которого ютился Сенат.[259] Двенадцати тысячная русская оккупационная армия под начальством Леси обошла это затруднение, провозгласив избрание своего кандидата в соседней камиенской церкви. Во время молебна, пушки, расставленные из предосторожности по близости, загрохотали с такой силой, что пол в церкви провалился, увлекая за собой присутствующих в подвал. Трагически-символическое падение![260] Скрывшийся в Данциге Лещинский писал дочери: «Если король (французский) не займет Саксонию, мне остается лишь вернуться к своей аренде». Остерман и Бирон, временно примирившиеся, торопили Миниха, радуясь возможности избавиться от него в Петербурге, скорее овладеть Данцигом и его гостем, Миних, без всякой пользы потеряв четыре тысячи человек при осаде Хагельберга, прозванного с тех пор «кладбищем русских», взял город благодаря подоспевшим десяти тысячам саксонцев под командой принца Сакс-Вейсенфельда, упустил короля и, совершенно в духе Петра Великого, не осудившего бы так же его гекатомбы человеческих жизней, пообещав Ламмоту с его спутниками-французами «корабли в достаточном количестве, чтобы доставить их вместе с обозом в Копенгаген» и нарушил условия капитуляции, удержав пленниками оставшихся в живых участников доблестной фаланги.[261] С доставленными в июле 1734 г. в Петербург офицерами обращались с почетом, почти оскорбительным. Их заставляли присутствовать на балах. Но простые солдаты, заключенные в Копорском лагере испытали все лишения самого строгого плена. В августе 1734 г. официальный агент, Фонтон де Л’Эстан, прибыл из Парижа в Петербург с целью добиться освобождения пленников, в то время как секретный агент французского правительства, Бернардон, личность которого остается довольно загадочной,[262] предлагал Остерману проект договора. Первый пункт его оговаривал признание Россией Станислава в обмен на гарантию, представляемую Францией всем русским владениям, и помощь в тридцать тысяч, человек, обещаемую Францией и Польшей на случай войны с Турцией.[263] Одно время Бернардони рассчитывал на успех. Анна выражала некоторое неудовольствие по поводу слов, приписываемых французскому посланнику в Швеции: «Эта женщина слишком высоко задрала нос, надо ей посбавить спеси. Моему повелителю королю, обойдется не дороже ста червонцев ее отравить, потому, что русские способны за сто рублей убить родного отца». И Л’Эстану пришлось писать Бирону, чтобы опровергнуть слух. Но временщик за одно с Левенвольдом казался настроенным весьма благоприятно. И сам Остерман указывал лишь на предстоящее ему затруднение «преподнести обществу столь быструю перемену». Мне кажется, что Флёра оценил по достоинству такое, по-видимому, благожелательное отношение, написав в декабре Л’Эстану, что с его коллегой просто «забавляются», и сам он, без сомнения, имел в виду лишь дипломатический маневр. Но таким же образом «забавлялись» с Л’Эстаном, и позабавились настолько, что в январе 1735 г., надеясь добиться по крайней мере свободы де Монти, также взятого в плен под Данцигом, он писал Шовелэну: «Я возвращаю вам г-на де Монти, верните меня к себе. Не будь благоразумия графа (Бирона), я сделался бы игрушкой в руках безумцев этого двора. Один из них добыл себе в воскресенье платье, чтобы нарядиться пти-метром, передразнивая меня… В другое время я бы первый рассмеялся, но не теперь. Об этом узнал граф Бирон и пригрозил ему палками, если он покажется ему на глаза».

    Монти пробыл в Петербург до заключения мира, и тем временем там было придумано остроумное средство, чтобы урегулировать положение остальных пленников. В июле 1734 г. флотский капитан, Полянский, владевший французским языком, был отправлен в Коморский лагерь с поручением убедить подполковника Лопухина, охранявшего лагерь, уменьшить свою бдительность и облегчить побеги – с тем, чтобы излавливать по дороге воспользовавшихся этим пленников и отправлять их в С.-Петербург, так как среди них рассчитывали найти изрядное количество искусных мастеров.[264] При таких обстоятельствах даже мир оказался не в силах восстановить правильные дипломатические сношения между обеими странами. Они возобновились только в 1738 г. при посылке князя Кантемира в Париж и маркиза де ла Шетарди в С.-Петербург.

    Французские защитники Станислава блеснули под Данцигом только своим героизмом, пропавшим совершенно даром; его польским защитникам не хватало даже храбрости. Конфедераты Дзикова (ноября 1735 г.) правда откликнулись на призыв бежавшего короля, вновь появившегося в Кенигсберге, но сражались плохо, и вели переговоры еще хуже. Их посланец в Париже Озаровский, писал: «Со мной ни о чем не говорят, и я это считаю за честь для себя».[265] В этом сказывался уже дух будущих польских эмигрантов и их манеры облекаться в горделивую скромность. Наконец, Шовелэн сообщил этому совершенно необычайному посланнику, что судьба конфедерации и ее короля решится в Вене.

    Подписанию всеобщего мирного договора предшествовало и, отчасти содействовало, на этот раз действительно состоявшееся появление «варваров» на берегах Рейна. В сентябре 1735 г. Леси привел их на эти исторические поля битв в количестве десяти тысяч, растеряв по дороге остальные пятнадцать тысяч. Было много дезертиров.[266] Дошедшим до места назначения не пришлось сделать ни одного выстрела; но эффект получился громадный и весьма ощутительный. Заветная мечта Петра Великого осуществилась в этой военной демонстрации, когда русские цвета развивались в сердце Европы, между тем как в Варшаве счастливый соперник Станислава воцарялся под сенью русских штыков.

    Это двойное событие послужило источником вдохновения для любопытного панегирика – чешского поэта, по имени Крауса, писавшего плохими немецкими стихами.[267] Но за подобные триумфы предстояла расплата. Ею послужила война с Турцией.

    III

    В России существует историческое толкование, ведущее лишь с Петра Великого наступательную политику этой державы относительно Оттоманской Порты. Ранее отношения между обеими странами были довольно дружелюбные. По другим же писателям, миссия, приписываемая себе Россией, – освобождения славянских народностей от мусульманского ига – не более как случайная фикция, зависящая от обстоятельств совершенно новых.[268] Подобному взгляду, встретившему горячие возражения, кажется, действительно противоречат факты. Во всяком случае, соглашаясь ли с большинством русских историков, – в том числе с Соловьевым, видящими в Восточном вопросе только эпизод великой борьбы Европы с Азией, – или с писателями-славянофилами, усматривающими в этом лишь столкновение элемента романо-германского с элементом греко-славянским, и сводящими при подобном толковании роль Турции к защите балканских национальностей от первого из этих враждующих влияний,[269] вплоть до эпохи вмешательства России, так или иначе антагонизм между орлом и полумесяцем насчитывает за собой в прошлом много столетий. Естественное развитие России на обширной равнине, граничащей морями Белым, Балтийским, Черным и Каспийским, горными хребтами Урала, Кавказа и Карпат, реками, текущими в моря в двух различных направлениях, с самого начала было предуказанно знаменитым путем Варягов «из Скандинавии в греческие страны». Сперва Азия выслала татар. Стряхнув их иго и едва приступив к своему стремлению вперед, Россия столкнулась на пути с турками, прочно основавшимися на Балканском полуострове. И уже взятие Константинополя разлучило Русь с ее духовной столицей, священной метрополией, куда с десятого века стекались толпами ее богомольцы, наслаждаться лицезрением великолепия храмов, первого источника своей цивилизации. Под влиянием подобных обстоятельств зародилась постепенно мысль о Москве, как духовной преемнице древней Византии и «третьем Риме». В этом смысле истолковывались некоторые изречения Льва Мудрого и патриархов Мефодия и Геннадия, а также надпись на могиле Константина. Женитьба Иоанна III на Софии Палеолог (1742) содействовала укреплению подобных чувствований и представлений, отсюда проистекавших. Петр I получил лишь готовое наследие.[270] До него один только вопрос о Малороссии привел к кровавому столкновению с Портой. В царствовании Феодора Алексеевича (1676–1682) тянулась эта война, обеспечившая России обладание восточной Украйной. Последовав вначале по стопам князя Голицына и возобновив неудачный поход этого полководца в Крым, Петр был затем отвлечен Северной войной, и Порта, перейдя в наступление, нанесла России поражение при Пруте (июль 1711 г.). Эта злополучная война однако содействовала первому сближению между Россией и народностями, угнетенными победителями. Великий царь умер, мечтая об отплате и подготовляя австрийский союз, необходимый, по его мнению, для успешности действия, – союз, осуществленный его наследниками в 1726 г., продолжавшийся до воцарения Петра III, и называвшийся «системой Петра Великого».

    Побежденный в 1711 г. царь пытался подойти к разрешению задачи с другой стороны: через Грузию и Армению. По его словам, то был «такой же путь». При его непосредственных преемниках преобладали миролюбивые наклонности. Остерман находил, что России не по силам придерживаться своей традиционной программы. Но события 1733–1735 г. побудили самую Турцию к возобновлению враждебных действий. В Константинополе не могли равнодушно относиться к упрочению русского протектората на берегах Вислы. И французский посланник, маркиз де Вильнёв, употребивший все усилия, чтобы возбудить подозрения и разжечь природную ненависть, встретил себе косвенного союзника в лице русского посланника Неплюева. Последний был учеником Петра I, более пылким чем его учитель и более оптимистом, чем Остерман. Он видел ослабление Турции, благодаря поражениям в Персии, раскрывал планы Вильнёва, пытавшегося вызвать в России внутреннюю революцию, и твердил без устали: «Война на пороге, не ожидайте нападения, предупредите его!»[271] В начале 1735 г. он заболел, но у него был помощник Вешняков, точно вторивший ему. Напрасно Остерман упорствовал: «Слишком рано; не настаивайте»! В течение года Вильнёву удалось добиться падения миролюбивого визиря Али Паши, и, опасаясь выступлений его преемника Измаила, за намерение которого ручался Вешняков, в Петербурге, решили «предупредить нападение».

    Такому решению немало способствовало желание удалить Миниха, возвратившегося из Данцига «увенчанным лаврами пополам с терниями» и ставшего от этого еще несноснее.

    Остерман все еще не соглашался открыто объявить войну. Восьмидесятитысячная армия была первоначально отправлена в поход лишь против татар, захвативших русские владения в Кабарде и других местах. Вешняков этим удовлетворился. «При первом поражении своих крымских данников Порта», – уверял он, – «запросит мира». Но усчитанного им успеха не последовало. Русская армия растаяла еще по дороге. Офицеры Миниха довели до укреплений Перекопа не более сорока тысяч, отступивших по тем же причинам, как войска Голицына: недостатку провианта, редким переменам погоды и ссорам генералов между собой. Леси, ссылаясь на свое звание фельдмаршала, а принц Гессен Гомбургский – на свой титул высочества, – отказывались от повиновения главнокомандующему. Тридцать тысяч человек были выведены из строя голодом и жарой![272] И, вместо того, чтобы взывать о мире, Порта собирала войска.

    В марте 1736 г. Миних сделал попытку взять Азов, но потребовал 53 263 рабочих для осадных работ. Князь Шаховской, губернатор Малороссии, на обязанности которого лежало удовлетворение этой просьбы, дал понять в Петербурге ее несообразность. В мае 1736 г. победитель при Данциге овладел наконец укреплениями Перекопа, где татары оказали весьма незначительное сопротивление, дошел до Бахчисарая и сжег город вместе с ханским дворцом и монастырем иезуитов, заключавшим прекрасную библиотеку. У этого немца текла в жилах кровь вандала. В Киеве в 1732 г., приступив к укреплению древнего города, он приказал взорвать часть знаменитых «Золотых ворот», возведенных великим князем Ярославом в начале XI века.[273] И вслед за этим успехом армии все-таки пришлось отступить, несмотря на одновременное взятие Азова и Кинбурна усилиями Леси и Леонтьева. Миних обвинял Леси, что тот не выслал ему провианта и не торопился догнать его со своим двадцатитысячным корпусом, Леси утверждал, что главнокомандующий отступил слишком рано.

    В С.-Петербурге царило полное уныние. На просьбы о помощи Австрия отвечала одними обещаниями, и Анна с ужасом представляла себе, что станет с ее войсками, когда, кроме татар, им придется иметь дело с турками. «Выручите меня, – писала она Остерману, – и я осыплю благодеяниями вас и ваше семейство».[274] Проклиная Миниха, Вешнякова и свою собственную слабость, допустившую опасное предприятие, вице-канцлер надеялся успеть избежать войны с Оттоманской империей. Пока еще не было официального разрыва; Вешняков оставался в Константинополе, и, несмотря на усилия Вильнёва, поддерживаемого Бонневилем, Порта склонялась к миру. Русский посланник пугал ее своим бахвальством. Он уверял в это самое время, что, гуляя по Пере, замечал, как весь народ расступался перед ним с необычайным почтением. И он повторял свой военный клик: «Вперед. Вы дойдете без боя до Константинополя!» Он держался настолько угрожающим и вызывающим образом, что в октябре 1736 г. турки, подобно людям, бросающимся в воду, чтобы избежать дождя, решились его отослать.

    Теперь грозила неизбежная война, а между тем из Персии приходили в Петербург вести совсем неутешительные. Кули-Хан выражал свою готовность сразиться с Турцией, но «вовсе не намеревался совершать путешествие в Крым, добавлял он. У Австрии также находились все новые причины, чтобы откладывать посылку вспомогательного войска. Посланнику Анны в Вене, Ланчинскому, удалось с величайшим трудом добиться разрешения вернуть обратно хотя бы десятитысячный отряд, в настоящее время совершенно излишний на Рейне и стоявший в Богемии. Ему бесцеремонно возражали, что самой Австрии он может понадобиться против турок!

    При таком критическом положении вещей начался поход 1737 г., когда, наконец, восторжествовали храбрость, упорство и счастливая звезда Миниха. Под Очаковом, как ранее под Хагельбергом, без припасов, без осадной артиллерии, без плана кампании, даже без объяснения, для чего он собрал здесь всю свою семидесятитысячную армию, рисковавшую умереть с голода, он приказал взять крепость приступом, послал на убой головные колонны, бросил шпагу в разгаре битвы и воскликнул: «Все погибло!» Но в эту самую минуту, пожар, вспыхнувший в городе, и взрыв двух пороховых погребов принудил турок к сдаче (2-го июля 1727 г.).[275] Благодаря счастливой звезде немецкого кондотьера и России, в то же время австрийцы, решив исполнить данное обещание, отвлекли на себя лучшие силы Порты и ее генералов. Так восторжествовала «система Петра Великого» и его властный завет: «Не жалеть ни людей, ни денежных затрат, добиваясь намеченной цели; безгранично рассчитывать на богатство страны, на покорность и самоотверженность ее сынов». Миних даже не потрудился изучить крепость, не знал о существовании глубокого рва, заполнившегося тысячами солдатских тел. Они послужили мостом для остальных.

    Победа опоздала. Уже в марте, Россия и Австрия, по обоюдному согласию, решили заключить мир и отправили депутатов в Немиров. Турецкие парламентеры сумели отлично воспользоваться жертвами, ценой которых досталась победа под Очаковом. Миних взял город, но потерял армию. Кроме того, в Боснии дела австрийцев приняли весьма дурной оборот. Остерман послал своим уполномоченным приказ добиваться отдельных условий мира, «потому что союзник был разбит». Но вполне основательно, да и вполне справедливо, турки не соглашались разделять при заключении мира тех, кого связывала война, и в октябре 1737 г. переговоры были прекращены. Месяц спустя в Вене, как и в Петербурге, решили прибегнуть к последнему средству – к вмешательству Франции.[276]

    Кампания 1738 г. была неудачна даже для русских. Не будучи в силах переправиться через Днестр, Миних утешал Анну, уверяя, что далее свирепствует чума. Но он должен был сознаться, что, отступая, ему пришлось бросить всю тяжелую артиллерию, и та же чума послужила предлогом к эвакуации так дорого доставшегося Очакова. Австрийский капитан Паради, прикомандированный к особе главнокомандующего, чтобы следить за его действиями, приписывал его неудачи перегруженными обозами, которыми была обременена армия. Простые гвардейские сержанты тащили за собой до шестнадцати повозок. За братом фаворита следовало до трехсот лошадей или волов, семь ослов, да три верблюда! Войскам удавалось тронуться в путь не раньше, как через два, три, а иногда и четыре часа после восхода солнца, а арьергард добирался до лагеря только с зарей.[277] Подбодряемая и поддерживаемая ударами русского кнута и немецкими шпицрутенами, самоотверженность и покорность солдат не мешала дезертирству. У русского человека героизм и по настоящее время идет рука об руку с весьма развитым здравым смыслом. Люди умирали безропотно, когда требовалось, но и бежали также при первой возможности. Старые вояки и молодые рекруты дезертировали взапуски.[278] Австрийцы в свою очередь, после блестящего начала, сдали Орсову туркам, угрожавшим даже Белграду.

    В мае 1738 г. Остерман написал Вильнёву, что императрица, совместно с императором, уполномочивают его заключить предварительный договор, отказываясь при этом признать посредничество морских держав, принятое Австрией. В то же время, обмениваясь письмами с Флёри – кисло-сладкими со стороны кардинала – вице-канцлер соглашался признать за Францией право обиженной стороны, выслав, – первый – посланника в Париж.[279] Флёри ему советовал избрать Вильнёва единственным парламентером – не договаривая, что в переговорах, уже начатых с целью спасти Белград, император поступил таким же образом, отстранив участие Англии и Голландии, протестовавших против такой обиды. Франция становилась полновластной распорядительницей переговоров. Но Порта оказывалась весьма несговорчивой. Напрасно ей предлагали уступку Очакова и Кинбурна. Возвращаясь к старинной политической теории: «пустыня-оплот», она требовала кроме того разрушения Азова. За спиной Вильнёва она пыталась столковаться с Россией через посредство князя Молдавского, Гика, но выставляла требования еще более значительные.

    В 1739 г. в Петербурге решили действовать на пролом. Так как Австрия в свою очередь настоятельно требовала помощи, то был возбужден вопрос о пропуске через Польшу просимого военного отряда. Таким образом зародилась мысль воспользоваться тем же путем, гораздо более выгодным, для целой армии и этим было положено начало новому порядку вещей, превратившему территорию Республик в арену для борьбы ее соседей. В июле 1739 г. Миних воспользовался ею, чтобы без помехи перейти Днестр, вступить в Молдавию и грозить Хотину. Сераксир Вели-паша преградил ему дорогу под Ставучанами с тридцатью тысячами человек, укрепившимися на выгодной позиции, и положение русской армии казалось снова безнадежным. Останься она на месте, ей в будущем грозил голод, а для штурма ее построение в каре с обозом, запасами и артиллерийским нарком в центре, было по-видимому непригодным.[280] Миних все-таки произвел атаку (17 августа 1739 г.). То было первое столкновение русских и турок в открытом поле, и оно обнаружило такое соотношение между силами, какого не подозревал Петр Великий. Понадобилось участие немца, чтоб открыть глаза его преемникам! Обманутые ложным маневром на левом фланге, турки открыли свой правый фланг и обратились в бегство при первом же натиске. Два дня спустя сдался Хотин. Победоносная армия перешла через Прут 12-го сентября в Яссах, где ее опередил Собесский, праздновала присоединение Молдавии к России. Но в тот же самый день Минин получил известие о заключении мира между Портой и Австрией. 10 июля австрийский генерал Валлис был разбит на голову при Дунае, потеряв двадцать тысяч человек, и Нейперг, заступивший его место с самыми широкими полномочиями начать переговоры, поспешил воспользоваться своим правом, уступив имперскую Валахию с Орсовой и Сербию с Белградом. Это не я, это Нейперг, писал Анне Карл VI, прося ее не нарушать прежний союз и выражая надежду, что после Хотина ей удастся заключить мир, не похожий на заключенный им.

    Нейперг и Валлис были преданы суду, и первого, в Вене, обвинили в превышении предоставленных полномочий. Миних настаивал на продолжении кампании, но Остерман считал дело России проигранным. Истощение страны достигло крайних пределов. Вице-канцлер боролся еще некоторое время за сохранение Азова. Объявляя, что возлагает все надежды только на Вильнёва, он пытался в свою очередь вступить в тайные переговоры через «средство итальянского авантюриста Каниони, затем покорился. Азов подлежал уничтожению, а Анна даже не добилась признания за ней императорского титула. Россия совершенно бесполезно потеряла сто тысяч человек и уйму денег. Миних называл Вильнёва „изменником“; но более осторожный Вешняков говорил: «Это человек любезный, ума не слишком высокого, но здравомыслящей, требовать же того, чтобы французский посланник был более расположен к нам и более искренен с нами, чем с турками, мы не можем; это не соответствовало бы интересам его родины.

    Русский историк, наиболее основательно занявшийся изучением этой эпохи, М. Кочубинский, не колеблясь, возлагает всю вину и всю тяжелую ответственность на Неплюева и Вешнякова, создавших войну, последствия которой предвидел Остерман «более русский по духу», на его взгляд, и бесспорно более предусмотрительный. Его соперник, немец Миних, по крайней мере не посрамил русского оружия и покрыл его славой на поле брани, плоды чего в недалеком будущем пожала Екатерина II. Таким образом два иноземных сподвижника Петра Великого во всех смыслах затмили его отечественных учеников.

    IV

    Анне и ее министрам оставалось лишь поздравить себя с избавлением от новой опасности, какой грозила им эта злосчастная война. В августе 1735 г. Бестужеву, их представителю в Стокгольме, удалось несмотря на усилия французского посла Кастежа «заключить со Швецией оборонительный союз. Кастежа был отозван, но оставил довольно сильную партию, преимущественно в рядах молодежи», «опьяневшей от французского вина», – по выражению Хорна, представителя русской партии, – а также среди дам. Графиня Ливен, графиня де ла Гарди и баронесса Будденброк отличались страстностью своих французских симпатий, тогда как в противоположном лагере едва ли не одна графиня Бонд увлекала за собой своих поклонников. За столом сторонники Франции и сторонники России выражали симпатии тостами в виде загадок:

    «Was wir lieben» означало войну с Россией, a «Ich denke mir’s», – означало мир и дружественные отношения с этой державой. Ссоры и дуэли не перемежались. Молодые люди подносили дамам шарфы, служившие в виде шляп, табакерки и подушечки для булавок такой же формы, олицетворявшие собою мужественную храбрость, после того, как графиня де ла Гарди объявила поборнику союз с Россией: «Вы и ваши друзья ночные колпаки»! В конце 1736 г. «партия шляп» заволновалась по поводу предложений Турции, обещавшей широкие субсидии и дававшей слово, что не прекратить войны, пока Швеция не получит обратно все свои владения. Графу Горну, щедро награжденному Бестужевым, удалось отвести грозу. Но в 1738 г. сейм открылся при обстоятельствах, неблагоприятных для России. Кандидата этой державы в президенты сейма, Пальмфельд получил всего сто сорок голов, и кандидат Франции, Тессен, прошел подавляющим большинством. В тайной комиссии из пятидесяти членов Бестужев мог рассчитывать лишь на преданность пяти, шести человек. Новый французский посланник, граф де Сен-Северин очевидно брал верх. В июне визирь и Бонневаль обратились с новыми предложениями союза, и Бестужев посоветовал Остерману перехватить майора Сен-Клера, уполномоченного комиссией, членом которой он состоял, доставить ответ – благоприятный по подозрению русского посла. Он уверял, что шведский король и его министры отнесутся благосклонно к такому смелому шагу.

    В действительности Сен-Клер вез лишь дубликаты депеш, отправленных через Марсель и содержавших в себе только поздравления, однако с поручением шведским агентам уговорить Порту продолжать войну.

    В октябре Сен-Северин предложил субсидию в триста тысяч экю ежегодно при единственном условии, что в течение десяти лет Швеция не заключит союза ни с какой другой державой без согласия Франции. В этом была уже почти победа для России и во французской партии, горевшей воинственным пылом, раздался ропот неудовольствия, а русская партия упрекала Англию в том, что та не отразила щедрости Версальского кабинета. В С.-Петербурге не удовольствовались таким полууспехом, и на Кантемира было возложено поручение убедить Францию отказаться от поощрения шведских интриг в Константинополе, сделав в этом смысле официальную декларацию. «Так вы хотите, чтобы Вильнёва заключили в Семибашенный замок!» возразил Флёри: «Мы не вмешиваемся в дела Швеции в Константинополе, но вам придется удовлетвориться в этом отношении нашими словами». «Кантемир не настаивал; но в Петербурге сделалось известным, что Франция посылает эскадру в Балтийское море, а Бестужев! – отмечал тревожное вооружение Швеции. Этими обстоятельствами была решена судьба несчастного Сен-Клера, возвращавшегося в то время из Константинополя через Польшу и Саксонию.

    Причины, вызвавшие это известное преступление XVIII века, до сих пор остаются неясными. Предупрежденные Бестужевым шведские министры хорошо знали, что офицер будет арестован, но они не предвидели, что его ожидает смерть. Распространившаяся в Стокгольме в июле 1739 г. весть об убийстве, вызвала там всеобщее возмущение, и канцлер Гилленборг, хотя принадлежавший в данное время к партии мира и союза с Россией, нашел, что за дело взялись очень неловко. Убийцы, капитан Куттлер и майор Левицкий имели форменное поручение от Миниха, паспорт от резидента императора в Варшаве, Кюнера, и приказ об аресте, выданный из «Оберамта» Верхней и Нижней Силезии. Министр Август III в Дрездене Брюль и русский посланник в Париже Кейзерлинг имели по этому поводу переговоры, причем последний уверял первого, что императрица будет благодарна за содействие предприятию. Разумеется, все и каждый складывали с себя потом ответственность за происшествие. Остерман притворялся страшно изумленным и полным искреннего негодования, называя поступок бесчеловечным и требуя колесования убийц. Брюль прикинулся совершенно ничего не подозревавшим и уверял в полнейшей непричастности Кейзерлинга, «питавшего такое отвращение к подобным злодеяниям, что теперь заболел от огорчения». В действительности ни в переписке обоих дипломатов, ни в других однородных документах, по крайней мере, из числа известных нам, не встречается никаких указаний на предполагаемое убийство. Сен-Клера было решено только арестовать и отобрать у него бумаги, и так как, по-видимому, с его стороны не последовало никакого сопротивления, то убийство является непонятным. С другой стороны нельзя допустить, чтобы Куттлер и Левицкий действовали самостоятельно, тем более что по возвращении в Петербург, по крайней мере последний (нам неизвестна судьба первого) не только не был колесован, но преспокойно жил, получая хорошую пенсию.[281] В Петербурге и в Дрездене решили всю вину взвалить на Миниха; во всяком случае не надо забывать, что первоначальный план был русского происхождения, исходя от Бестужева.

    Последнему приходилось раскаиваться об этом в Стокгольме. Офицеры гвардии угрожали ему кровавой отплатой. Он сжег свой архив с отчетностью о подкупах, окружил свой дом охраной, обратился к шведскому правительству с официальной декларацией в духе уверений, высказанных Остерманом, и все-таки вынужден был послать уведомление, что без решительной победы со стороны Миниха война неизбежна. Битва при Ставучанах и договоры Белградский и Константинопольский успокоили его тревогу. Партия войны обвинила Францию в измене, и русская дипломатия могла праздновать по праву новую победу, дешево купив неоцененный нейтралитет.

    V

    В Польше денежные затраты увенчались не меньшими успехами. При сравнительно небольших расходах, Кейзерлингу удалось образовать там могущественную партию, во главе которой стояли Понятовские и Чарторыйские. В то же время сто тысяч червонцев, одолженные Августу III, лучше саксонского оружия содействовали рассеянию конфедерации и в Дзикове. Примас, Теодор Потоцкий, заключенный в тюрьму, сопротивлялся вплоть до изъявления покорности своего кузена Иосифа Потоцкого, военного начальника партии Лещинского, затем, последовав его примеру, прибыл в Варшаву, чтобы представиться королю, и писал Анне, уверяя ее в своем «преклонении».[282] В январе 1736 г. один из Огинских доставил Августу предложение польских и ливонских магнатов, последовавших за Станиславом в Кенигсберг: они соглашались вернуться на «умиротворительный сейм» под условием уплаты сделанных ими долгов. Новому королю это обошлось в десять тысяч червонцев, и Станислав вслед за тем отказался от престола. В марте он вернулся в Лотарингию. В июне «умиротворительный сейм» под председательством сторонника Лещинского, Венцеслава Бравцеского окончился благополучно, при помощи раздачи вакантных должностей, благодаря чему гетманский жезл достался Иосифу Полоцкому, а Люблинское воеводство вождю конфедератов, Адаму Торло. И когда король отправился в Дрезден, его сопровождал длинный поезд польских вельмож, пожелавших принять участие в предстоящих там празднествах. Между прочим был улажен Курляндский вопрос постановлением сейма, уполномочившего Августа передать инвеституру после смерти Фердинанда кандидату по собственному выбору. Таким образом, проект аннексии был оставлен, и Кейзерлингу в достижении такого результата, пожалуй, более всех содействовал Озаровский вернувшийся из Франции. Герцог Фердинанд умер в следующем году, а дальнейшая судьба герцогства известна! Польша не нашла возможным высказаться при подобных обстоятельствах. Новый коронный гетман должен был бы высказаться по поводу пребывания русских войск в Польше, где Миних расположился, как дома, но кроме полученной должности у этого магната были другие сильнейшие причины, обуславливавшие его молчание: часы в семьсот червонцев и обещанные двадцать тысяч червонных, кроме незначительных щедрот еще для жены, урожденной Мнишек, и тещи. А он обладал миллионным состоянием. Современные поляки считали за честь получать вспомоществование, как Озаровский гордился доступом в министерские передние. Свобода, перешедшая в распущенность, приводит к такому моральному вырождению. Примас Потоцкий получал также пенсию в 3 166 червонцев и тем обязался противиться предположениям союза с Турцией и новой конфедерации, которую затевал один из его родственников, Антоний Потоцкий, воевода Бельцский, по соглашению с прусским резидентом в Варшаве, Гофманом. В 1739 г. по предложению его, Потоцкий отправился в Берлин, где Фридрих Вильгельм приготовил ему блестящую встречу и обещал прислать конфедератам пятьдесят тысяч ружей.

    То были последствия избрания Бирона в Митаве, что, однако, нисколько не помешало королю на смертном одре завещать сыну поддерживать союз с Россией. В действительности для Пруссии не оставалось выбора. Переговоры о заключении нового договора были уже начаты и, казалось, близились к концу, когда пришло известие о кончине императора Карла VI (20 октября 1740 г.). В это время Англия, заметив, что ее манеры держаться в стороне, давали слишком много преимуществ Франции, сама пошла на встречу Петербургу. Туда прибыл Финч с титулом посланника, а Кантемир, напрасно добивавшийся союза и признания императорского титула, был замещен в Лондоне князем Щербатовым. Просветлевший таким образом дипломатический горизонт затянулся вдруг тучами, скоплявшимися над Веной, между тем как, благодаря миру с Турцией, доставшемуся столь дорогой ценой, создавалось положение вещей весьма затруднительное и прискорбное.

    Среди иллюминаций балов и маскарадов, устраивавшихся по этому доводу, чтобы создать иллюзию несуществующей радости, умы, мрачно настроенные, справлялись, не слышно ли о празднествах по случаю разрушения укреплений Азова! Транспарант, на котором огненными буквами было начертано: «Возвращенное спокойствие», вызывал насмешки. Предполагалось, что Порта ведет со Швецией переговоры, относительно возобновления враждебных действий по случаю событий, подготовлявшихся в центре Европы. На одном из придворных балов новая личность обратила на себя всеобщее внимание и вызвала тревожные толки. Все заметили танцевавшего с Елизаветой менуэт кавалера, присутствие которого бросалось в глаза, настолько от него отвыкли. То был новый французский посланник де ла Шетарди. Всем было известно, что во время войны он горячо ратовал в Берлин против интересов России. Зачем он явился в Петербург? Некоторые оптимисты льстили себя надеждой, что теперь он хлопочет о предотвращении конфликта со Швецией. Но общее недоверие брало верх и имело за собой слишком много оснований. Ближайшему будущему – когда наступило время внутренних смут – предстояло раскрыть тайну нового пришельца, намеревавшегося сыграть роль, в то время как разразившаяся буря смела с дороги людей, сохранивших, – несмотря на жестокие испытания, ответственность за которые нельзя, не нарушая справедливости возлагать на них, и на промахи, важность которых преувеличивалась, – доселе почти в неприкосновенности наследие, случаем порученное их охране.

    Испытания и промахи зависали от сцепления обстоятельств совершенно ускользавших от их контроля. Огромная еще плохо налаженная машина, которой им предстояло руководить, не была их созданием, так же, как не в их власти было изменить опасное направление, какое принял ее бег. Они сдерживали ее, подмазывали колеса, старались обходить рытвины. Большего с них нельзя было требовать. И, между пропастями, они падали сами жертвами губительного соблазна власти. Но чтобы нестись таким образом навстречу полным опасностей приключениям, разве сами они не должны были быть авантюристами? И в этой роли Остерман – так как в сущности он заправлял всем, как в делах внутренних так и внешних, – разве не стоил Меншикова?

    VI

    Вообще в делах внутренних и в делах внешних, старания его и его сотрудников были направлены к упрочению приобретенного, в пределах результатов достигнутых и границ установленных во время великого царствования. Так в Малороссии, после нескольких колебаний, система чистой и простой аннексии, принятая Петром I, восторжествовала над бессильными попытками автономистов. В январе 1734 г. воспользовались смертью гетмана Апостола, чтобы вручить управление страной временной комиссии, состоявшей из трех великороссов и трех малороссов. И само собой подразумевалось, что временность продолжилась до бесконечности. Местное население успокоилось на обещаниях и не шевельнуло пальцем. Вначале видимость сохранялась весьма тщательно. Жителям Киева было предоставлено право выбирать себе голову; принимались лишь необходимые предосторожности, чтобы выбор пал на человека, преданного правительству. И когда истина проскальзывала как в 1739 г. устами Миниха, который во время заседания верховного суда, происходившего в Глухове, угрожал судьям Сибирью, кнутом, виселицей, а когда ему указали на закон, сказал: «Плуты его выдумали и плуты им пользуются!» Дело шло об одном из его поместий. Но коллеги фельдмаршала обыкновенно держались скромнее.

    Труднее была задача на востоке обширной империи – на границе Урала. Там пришлось столкнуться с упорным сопротивлением диких инородцев, одинаково непокорных силе и убеждению. Пытались их подчинить, «вооружить киргизов против башкир», и некоторое время такая политика удавалась Кириллову, присланному построить крепость на берегах Оры – будущий Оренбург. В 1735 г. этот энергичный, но жестокий начальник края уже мечтал покорить Ташкент с будущим русским Туркестаном и открыть России дорогу в Индию. Возмущение башкиров оборвало эти честолюбивые мечты. В стычке с драгунским полком, они убили полковника и захватили обоз. Для их усмирения был прислан А. И. Румянцев, который, как сторонник воздействия гуманными мерами, поссорился с Кирилловым, и мятеж, на время подавленный, снова вспыхнул, благодаря этим несогласиям. В Петербурге приняли сторону Кириллова, но карательная и разрушительная экспедиция, проведенная в 1736 г. с неумолимой суровостью, не помешала мятежным вспышкам со стороны побежденных. После новой попытки умиротворения, предпринятой с некоторым успехом Татищевым в 1737 г., князю Урусову пришлось в 1740 г. усмирять вновь вспыхнувшее восстание.

    Далее на восток царствование Анны увидало новое торжество политики распространения: первое китайское посольство, в ответ на посольство Владиславича (см. выше), было отправлено к Петру II, но прибыло в Москву лишь в феврале 1731 г., уже после смерти императора. По-видимому, его миссия сводилась к простой любезности. Правда, Тредиаковский в одной из своих од приписывал ему намерение просить Россию, чтобы она не смотрела на Небесную империю как на свою данницу. Это значило, конечно, забегать слишком сильно вперед! Но мысль поэта любопытный признак полноты, какой достигли в национальном сознании понятия подобного рода.

    Нельзя поставить в упрек немцам, называйся они Остерманом или Минихом, чтобы они чинили препятствия таким стремлением. Эмиссар, поддерживавший в это время сообщение между Петербургом и Пекином, наблюдая за ходом караванов по теперешнему Среднеазиатскому пути, не был русским. Его фамилия была Ланг. Имя говорит само за себя.

    Глава 11

    Двор и общество. Смерть Анны I

    I. Утро при дворе Анны Иоанновны. – Картина живописца Якоби. – Два фасада царского жилища. – Интимная обстановка. – Обитатели. – «Зверинец». – Слуги и шуты. – Придворные шуты во Франции и в России. – Шико и Балакирев. – Князь Квасник. – Его свадьба. – Ледяной дом. – Наружное убранство. – Нарушение обычаев. – Подражание западным образцам. – Организация двора. – Приемы. – Балы. – Театр. – Новая роскошь. – Сохранившаяся грубость обычаев под европейским лоском. – Нравы и чувства. – II. Общественный строй. – Простой народ и аристократия. – Переходная эпоха. – Типы прошлого и настоящего. – Василий Головин. – Его карьера и удаление. – Наследственная эксцентричность. – Причины непосредственные и отдаленные. – Нарушение морального равновесия. – Вековая отчужденность. – Отсутствие общения между различными слоями общества. – Их антагонизм. – Отсутствие руководящего принципа. – Преобразовательный фермент, проникнувший с реформой. – Стремление к эмансипации. – Действие в обратном смысле новых законодательных мероприятий. – Окончательное установление крепостного права. – Как оно содействовало развитию местного самоуправления в народной среде. – Общий баланс. – III. Болезнь Анны Иоанновны. – Вопрос о престолонаследии и регентстве. – Интриги Бирона. – Двусмысленное поведение Остермана. – Вмешательство Миниха. – Объявление фаворита регентом. – Смерть императрицы.

    I

    Художник Якоби выставил в Петербурге лет тридцать тому назад весьма любопытную картину, изображавшую утро при дворе Анны Иоанновны в 1740 г. Императрица, страдающая недугом, вскоре сведшим ее в могилу, лежит в постели. Жена Бирона подносит ей лекарство. Бирон стоит у изголовья в небрежной позе и чистит ногти. Ушаков нагнулся к государыне и шепчет ей на ухо новость тайной канцелярии. Калмычка-карлица, Буженинова, сидя на полу около кровати, следит глазами за придворными шутами, играющими посреди комнаты в чехарду. На спину согнувшегося пополам старика, князя А. М. Голицына вспрыгнул его товарищ по дурацкому колпаку, князь Волконский и в свою очередь служит подставкой для веселой физиономии Балакирева, между тем, как четвертый игрок, граф Апраксин, неловко растянулся на полу. Около двери один из соперников Балакирева, Педрилло, упражняется на скрипке, другой, д’Акоста, подбодряет игроков ударами кнута, в чем ему помогает маленький Бирон. Анне, по-видимому, зрелище предоставляет мало интереса, но окружающее ее общество хохочет во все горло. Мы видим красавицу Наталью Лопухину, предназначенную судьбой такой ужасной участи, и около нее графа Левенвольда, ее любовника, и принцессу Гессен-Гонбургскую. Она прекратила свою игру в карты и аплодирует, а далее, в глубине комнаты, другая группа, где бросается в глаза Анна Леопольдовна, будущая регентша, маркиз де ла Шетарди и Лесток, – разделяет их восторг. В стороне граф Миних и князь Трубецкой одни сохраняют важный вид и, по-видимому, беседуют о делах. В углу, рядом с клеткой с попугаями поэт Тредиаковский с видом скромным и терпеливым ожидает слушателей для своей новой оды, рукопись которой он держит. Но даже его сосед, черемис в национальном костюме и негритенок не обращают никакого внимания на его тщедушную особу. Но без сомнения, она не ускользнула от острого взгляда человека, остановившегося на пороге; и окидывающего все собрание неодобрительным взглядом! Это Волынский.

    Обстановка передана довольно точно и требует от меня лишь несколько пояснительных слов. Действие происходит в новом Зимнем дворце. После коронации Анна сначала поселилась в Кремле, в довольно удобном помещении старинного Потешного дворца, расположенного там. С наступлением лета, она переехала в Измайлово, а в это время в Кремль же, по соседству с арсеналом, итальянский архитектор Растрелли выстроил новый деревянный дворец, названный Анненгофом. Императрица переселилась туда в октябре 1730 г. Но вскоре Головинский дворец, окруженный парком, где она иногда устраивала празднества, настолько ей понравился, что она приказала Растрелли построить по соседству другой деревянный Анненгоф, который был окончен к следующему лету, и там она провела даже зиму, до переезда в Петербург в 1732 г. Более в Москву она не возвращалась. В Петербурге она поместилась в доме графа Апраксина, завещанного адмиралом Петру II. Она его расширила и превратила во дворец, названный новым Зимним дворцом, старый же, где скончались Петр I и Екатерина I – современный Эрмитаж, – был предоставлен в пользование придворного штата.[283]

    Вскоре оба жилища наполнились многочисленными обитателями. Частный штат императрицы, установленный по примеру современного барского обихода, только в весьма увеличенном размере, удвоился двором по образцу европейскому. В первом больше всего места занимали животные, в особенности птицы, воспитываемые и дрессируемые немцем Варлендом. Иногда для ее величества вдруг сразу требовалась сотня соловьев, пятьдесят зябликов, пятьдесят овсянок, пятьдесят снегирей, пятьдесят лесных канареек, пятьдесят чижей и двести коноплянок. Попугаи, менее многочисленные, пользовались особым уважением. Клетки виднелись почти во всех покоях дворца, а в одном из внутренних садов в «зверинце», содержалось еще большее количество пернатых, иногда выпускаемых на свободу, и тогда императрица стреляла в них из ружья, или из лука. Под угрозой каторжных работ воспрещалось охотиться на пространстве тридцати верст в окрестностях столицы. Для царских охот собирали со всей России медведей, волков, кабанов, оленей, лисиц. В 1740 г. Москва выслала Петербургу шестьсот живых зайцев и в том же году князь Кантемир купил в Париже для государыни тридцать четыре пары такс за тысячу сто рублей, и тогда же князь Щербатов приобрел в Лондоне шестьдесят три пары собак гончих, борзых и легавых. С 10 июня по 26-е августа в списке добычи, убитой только ее величеством значилось: девять оленей, шестнадцать косуль, четыре кабана, волк, триста семьдесят четыре зайца, шестьдесят четыре диких утки и шестнадцать морских птиц.[284] Мечтая произвести в России революцию или возложить на свою голову корону, Волынский, по должности обер-егермейстера, не отказывался от забот о царской псарне.

    В императорских покоях сука Цитринка пользовалась уходом родовитого князя, и в придворном уставе перечислялись качества и количество блюд, приготовляемых для всех царскими поварами и отпускаемых под квитанции.

    Что касается людского персонала, то штат, мужской и женский принадлежал ко всем слоям общества. Карлики и карлицы, горбуны и многочисленные калеки обоего пола, на что указывают их прозвища (Безножка, Горбушка) ютились рядом с шутами и шутихами, дураками и дурами, калмыками, черемисами, неграми. Вся эта публика держала себя весьма свободно с лицами, посещавшими двор, но относительно императрицы была подчинена довольно строгому этикету. После продолжительной болтовни, длившейся несколько часов, Чернышовой, самой многоречивый из приживалок, а потому пользовавшейся особой благосклонностью, случилось устать настолько, что она не в состоянии была держаться на ногах. «Облокотись на стол, Авдотья Ивановна», сказала ей милостиво государыня, эта девка тебя прикроет вместо ширм, и я ничего не увижу».

    Игра в чехарду составляла, как известно, обычную принадлежность придворных развлечений, в которых участвовали даже во Франции царедворцы XVI века, а с точки зрения нравов, что касается России, должно постоянно подразумевать возврат назад по крайней мере на два столетия. Шико был настоящим джентльменом. Выходки его русских собратьев при дворе Анны Иоанновны, даже рассматриваемые в такой исторической перспективе, поражают своим грубым и пошлым характером. Шико может быть обязан преданию или Дюма-отцу частью своего ума, проницательного и остроумного. Но я не думаю, чтобы Генриху IV доставили удовольствие проказы, какими Балакирев и его сотоварищи потешали Анну Иоанновну. Одной из самых приятных ей было садиться на корточки при проходе государыни в церковь и кудахтать, как курица, снесшая яйцо. Случалось также, что императрица приказывала некоторым дуракам становиться вдоль стен, повернувшись спиной, а остальным поручалось награждать своих товарищей пинками. Забава часто кончалась кровопролитной дракой. На ином поле брани проливал свою кровь Шико. Подражая богохульным фантазиям своего дяди, государыня придумала для членов шутовского братства орден св. Венедикта, напоминавший собой знак отличия Александра Невского. Генрих IV не дошел до этого, несмотря на свое еретическое происхождение.

    Официально шутов числилось шесть: Балакирев и д’Акоста, перешедшие по наследству от Петра Великого, новый чужеземный Шут Педрилло и три представителя местной высшей аристократии: Апраксин, Волконский и Голицын. Шико был лишь гасконским дворянином, но в России ту же должность занимали члены княжеских фамилий. У Иоанна Грозного был дурак князь Гвоздев, убитый им в шутке, и естественно, что ввиду общей тенденции своей политики Анна в этом отношении еще более распространяла данный обычай. Тем более что, как везде в должности этой, по местным понятиям, не заключалось ничего унизительного. Некоему Ивану Андреевичу Жировому-Засекину было даже даровано дворянство в 1676 г. за заслуги, оказанные им при отправлении этой обязанности.[285]

    Балакирев принадлежал по происхождению к мелкому дворянству. Ранее он состоял толковником при монастыре и в 1718 г. прибыл в Петербург учиться инженерному искусству, но сумел лишь пристроиться к челяди Екатерины I, и Мопс пользовался им, как посредником, для обделывания своих делишек. Отметив Балакирева ранее за веселый нрав, Петр I, тем не менее отправил его в застенок, где ему пришлось под кнутом искупить свои услуги «прекрасному камергеру». Екатерина I вернула его с каторги, а Анна Иоанновна назначила на должность, где ему предстояло прославиться. Но большинство анекдотов, ходивших на его счет, вымышлены или заимствованы из истории шутов польского двора.

    Д’Акоста, португальский еврей, начал свою карьеру маклером в Гамбурге, перешел на службу русского резидента в этом городе, увезшего его с собой при возвращении в Россию. Подобно большинству своих соотечественников он говорил на многих европейских языках, чем обратил на себя внимание Петра. Приблизив его к своей особе, царь развлекался с ним диспутами о сравнительных достоинствах Ветхого и Нового Завета.

    Педрилло, действительное имя, которого Петр Мира, уроженец Неаполя, прибыл в Петербург в качестве комического певца и первой скрипки итальянской оперы. Поссорившись с капельмейстером, он нашел себе приют среди шутов, и Анна, кроме того, сделала своим излюбленным партнером за игорным столом. Он обыкновенно держал банк для государыни, нажил на этом состояние и воспользовался им, чтобы удалиться. Жена его была чрезвычайно некрасива. «Правда ли, что ты женат на козе», спросил у него однажды Бирон. – «Правда, и на днях ей предстоит родить. Надеюсь, что ваша светлость удостоит ее своим посещением и не забудет обычного подарка на зубок новорожденному». Анна пожелала, чтобы туда отправился весь двор и, в назначенный день, застали Педрилло в постели рядом с козой в пышном наряде, в кружевах и лентах. Шут исполнял также поручения императрицы: приглашал итальянских певцов и певиц, скупал драгоценности и дорогую мебель за границей. В 1735 г. когда испанцы заняли Тоскану, он написал «от имени императрицы» Гастону Медичи, обещая ему пятнадцатитысячный русский отряд с авангардом из казаков или калмыков, в обмен на подходящее количество данцигской водки, «самой крепкой», добавляет он, «той самой, которою ваша светлость имели обыкновение напиваться в Богемии». В то же время, чтобы помочь денежным затруднениям, угрожавшим лишившемуся своих владений герцогу, он ему предлагал продать крупный бриллиант, который желала иметь императрица, и во всяком случае эта часть переписки была вполне серьезной.

    Я остановился на минуту на этих фигурах, потому, что они тесно сливаются с умственной и моральной средой, в которой развились. Личности трех остальных современных шутов в этом отношении еще более поучительны.

    Князь Никита Федорович Волконский занимал видное положение, при Петре I и Екатерине I, благодаря своей жене Аграфене Петровне Бестужевой, умной, честолюбивой и энергичной женщине, о которой я уже упоминал. В то время она возбудила против себя неудовольствие Анны Иоанновны, в чем ей пришлось так сильно раскаиваться после неожиданного возвышения бывшей герцогини Курляндской, что она умерла с горя в 1732 г. Анна тогда вызвала в Петербург ее мужа, проживавшего в деревне, где по своему слабоумию он творил бесчисленные сумасбродства, и «ввиду милости» позволила ему себя увеселять». Так как он старательно исполнял свои обязанности, то она поручила ему еще надзор за Цитринкой, «не лишая его камергерского сана».

    Граф Алексей Петрович Апраксин, приемник адмирала, боевого соратника Петра I, был обязан милости такого же рода сочетанием в своей особе камер-юнкерства, полученного им еще при дворе Екатерины I, с должностью, в которой блистал Педрилло. По-видимому, он весьма хорошо с ней освоился, пользуясь довольно значительными щедротами из сумм Преображенского полка, переносившего со своей стороны безропотно такой дележ. Женатый на Голицыной, он имел тестем князя Михаила Алексеевича, внука несчастного возлюбленного Софии; Петр I разжаловал его в рядовые, и с большим трудом ему пришлось добиваться майорского чина. Михаил Алексеевич Голицын, после смерти в 1729 г. своей первой жены, урожденной Хвостовой, получил разрешение на заграничное путешествие, влюбился в итальянку низкого происхождения и перешел в католичество. Вернувшись в Россию в 1732 г., он проживал в безвестности в Москве, скрывая жену и свое совращение. Похождения его, однако, в конце концов получили огласку, и Голицыны разразились кликами возмущения. Из простого любопытства Анна пожелала видеть виновного, пришла в умиление от его глупости и вручила ему пальму первенства среди своих патентованных «забавников». «Он всех их побил», писала она с восхищением Салтыкову, благодаря его за присылку такого бесподобного экземпляра. «Если вам попадется второй такой же, не забудьте меня известить!» Женитьба и переход в католичество нового шута были объявлены попросту недействительным, и никогда более ему не суждено было увидать свою итальянку. В 1735 г. последняя проживала в Москве в крайней бедности, не имея трех рублей, чтобы заплатить за квартиру за год, и говорила посетителю: «Если бы черт дал мне денег, я бы продала ему душу». Год спустя черт явился под видом Ушакова, и она бесследно исчезла. Сын, которого она имела от князя Голицына, вероятно умер ребенком, потому что о нем не упоминается ни в одной генеалогии. Отец же исполнял двойную обязанность при дворе Анны Иоанновны, подавая государыне квас. Отсюда произошло название «Князь-Квасник», встречающееся даже в официальных документах.

    Эти профессиональные шуты находили себе многочисленных соперников и подражателей среди лиц, имевших доступ ко двору. Генерал-лейтенант П. С. Салтыков отличался своим искусством складывать из пальцев фигуры и вертеть правой рукой в одну сторону, а ногой в другую. Анна Ивановна, прозванная Бужениновой в честь ее любимого кушанья буженины, старая калмычка, страшно уродливая, не имела соперниц по причудливым гримасам и кривляньям. Однажды, шутя, она выразила желанье выйти замуж. На следующий день Голицын был предупрежден, что государыня нашла ему невесту и принимает на себя расход по свадебной церемонии. По этому поводу возникла мысль о знаменитом «Ледяном доме», принадлежавшая, кажется Татищеву, над исполнением которой трудилась целая комиссия под председательством Волынского.

    Здание из ледяных глыб, поливаемых горячей водой, было построено на Неве между Зимним дворцом и Адмиралтейством. Длина его равнялась десяти саженям, ширина трем саженям и высота пяти саженям. На вершине его красовалась сквозная галерея, украшенная колоннами и статуями. Крыльцо с перилами, вырезанными изо льда, вело в прихожую, освещенную четырьмя окнами, и разделявшую дом на две половины: с одной стороны находилась спальня с занавесками, матрасом, одеялом и подушками из льда. В камине пылали глыбы льда, облитые керосином.

    Любопытно, что минеральное масло, согласно указаниям современных описаний этой царской затеи, употреблялось уже в то время, тогда как в обыденный обиход оно вошло лишь в середине XIX века.

    Уборная, обставленная таким же образом, довершала эту половину апартаментов. В другой помещалась гостиная, где в часах просвечивал механизм сквозь прозрачные ледяные стенки; игральный столик с картами и марками, статуи и разнообразная мебель, вырезанная также изо льда, создавали иллюзию роскошного убранства. Затем шла столовая с богато изукрашенным поставцом: с посудой, чайным сервизом и набором всевозможных кушаний, сделанных так же искусно изо льда и выкрашенных в натуральные цвета. Перед домом шесть ледяных пушек и две мортиры на таких же лафетах, стреляли шестифунтовыми бомбами. Два дельфина извергали потоки воспламененной нефти. Слон выбрасывал струю воды в двадцать четыре фута высоты и рычал, для чего внутри его был посажен человек. Две пустые, освещенные изнутри пирамиды служили для показывания картин комичных и непристойных, и такие же картины показывались в окнах дома, блестяще освещенного по вечерам. Наконец, в соседнем строении находилась баня, выстроенная так же из льда, куда допускалась публика.[286]

    Этому дому предстояло служить брачным чертогом для Голицына и выбранной ему государыней невесты. По приказу ее величества все народности, обитающие в империи, были приглашены прислать своих представителей на свадьбу, назначенную на 6-е февраля 1740 г.[287] После брачного обряда, совершенного как всегда в церкви, двинулся поезд ряженых наподобие того, каким любил забавляться Петр I. Азиаты, черемисы, самоеды, камчадалы, якуты, киргизы, калмыки, финны, одетые в свои национальные костюмы, ехали на лошадях, оленях, быках, собаках, козлах свиньях, играя на всевозможных инструментах, впереди клетки, с молодыми, укрепленной на спине слона. Под предводительством Татищева поезд прошел перед царским дворцом, по главным улицам города, и остановился в манеже герцога Курляндского, где был устроен обед из напитков и кушаний в соответствии с национальностью гостей. Тредиаковский прочел пьесу в стихах; перед императрицей и ее двором всевозможные пары исполняли свои народные танцы, затем с наступлением вечера, вновь составленный поезд направился к «Ледяному дому, горевшему огнями, окруженному пламенем. С большими церемониями молодых уложили в постель, а у дверей была доставлена стража, чтобы не давать им уйти до рассвета».[288]

    Князь-квасник и его супруга пережили это испытание. После смерти Анны, в 1741 г. они получили разрешение уехать заграницу, где калмычка вскоре умерла, оставив мужу двух сыновей: князя Алексея, не оставившего потомства и князя Андрея, женатого на Хитрово и сделавшегося родоначальником многочисленного семейства. Женатый сам в четвертый раз на Хвостовой, от которой имел трех дочерей, князь-квасник дожил до глубокой старости (1778 г.).

    Таков был вид этого московского двора и процветавших при нем удовольствий, – прямое продолжение старинного уклада жизни в Кремле, только в более широких размерах и с отпечатком развращенности, чему преобразователь первый подавал пример.

    Другая же сторона, благодаря естественному довершению реформы, знаменовала собой окончательный разрыв с прежними обычаями отвергнутому Петром, но неизбежному в царствование женщины, вдовы немецкого принца. В Митаве Анна стремилась подражать в широком образе жизни современным немецким дворам, в свою очередь сходившим с ума от Версаля. В Москве Лирия уверял, конечно, допуская преувеличение, что блеск французского двора, запечатлевшийся в его памяти, померк в сравнении с празднествами, беспрерывно устраиваемыми государыней со дня ее восшествия на престол. Но ни у Петра II, ни у Екатерины I не было двора в буквальном смысле этого слова, с его сложным устройством и декоративной пышностью, принятой в западных странах. Петр I уничтожил до последней возможности все, составлявшее величавую и торжественную обстановку его предшественников, не заполнив ничем образовавшуюся пустоту. Он жил в маленьком домике, совершал свои поездки в одноколке. За исключением нескольких заметанных должностей камергеров, все приходилось создавать вновь, и Анна не преминула это сделать. Она назначила множество придворных чинов и приемы в определенные дни; она задавала балы и устроила театр, на подобие королевского. На празднестве по случаю ее коронации, Август II прислал ей из Дрездена несколько итальянских актеров, и они поняли, что ей необходимо иметь постоянную итальянскую труппу. Она ее выписала в 1735 г., и два раза в неделю «интермедии» чередовались с балетами. Там фигурировали воспитанники кадетского корпуса, обучавшиеся под руководством француза, учителя танцев, Ландэ. Затем появилась итальянская опера с семидесятью певцами и певицами, под управлением французского композитора Аралия.

    Императрица не понимала по-итальянски, Тредиаковский переводил для нее текст, и она следила за спектаклем по книжке. Но даже и это не приохотило ее к театру. Склад ее ума и воспитание делали художественные наслаждения недоступными для нее. Бирону пришла счастливая мысль пригласить из Лейпцига немецкую труппу, и грубые фарсы, разыгрываемые ею, возымели у императрицы ожидаемый успех. Особенно она смеялась, когда на сцене появлялась палка. Но скоро началась борьба между этим новым элементом и франко-итальянским, находившим себе покровителя в Рейнхольде Левенвольде, старавшемся выставить себя человеком с изящным вкусом. Смерть Анны упрочила окончательную победу за французами и итальянцами.

    В то же время в высших слоях общества начинала развиваться и распространяться необычайная роскошь. Древнебоярский наряд был богат, но служил нескольким поколениям. Введя европейский костюм, Петр I вместе с тем подавал пример чрезвычайной простоты. При Анне появилась мода. Бирон любил одни светлые цвета, а Левенвольд – золотые вышивки. Начали разоряться, заказывая их в Лионе. Было запрещено приезжать ко двору два раза в одном платье. Старики, вроде Остермана, появлялись в розовых камзолах. Тратя три тысячи в год на платье, нельзя было одеваться изящно, и гардероб г-жи Бирон оценивали в пятьсот тысяч рублей.[289] В столе была также введена невиданная до тех пор утонченность. При Петре Великом простая, т. е. водка, употреблялась всегда в обильном количестве. Во время царствования Анны сцены пьянства сделались редки при дворе. Они вызывали в ней слишком неприятные воспоминания. Но французские вина – шампанское и бургундское – стали появляться часто на столе, вместе с изысканными блюдами. Во многих домах был введен обычай держать открытый стол, и странным образом, этот гостеприимный обычай западного происхождения принял вид национальной оригинальности. Дома в то же время делались обширнее, появилась английская мебель красного дерева, зеркала и обои. Роскошные экипажи, золоченые кареты с бархатной обивкой, стали появляться в большом количестве. Петр I запретил игру даже в армии. Анна, не любившая карты, тем не менее сочла нужным иметь свою партию, как королева в Версале. Она старалась не проигрывать крупных сумм и никогда не брала выигранных ею денег, но на соседних столах рисковали целыми состояниями. В конце своего царствования императрица сама была испугана результатами этого внезапного вторжения чужеземных нравов и старалась бороться с ним издаваемыми законами. Золото и серебро были изгнаны из мужского и женского наряда. Но привычка уже усвоилась, и неумолимая мода находила остроумные способы не выпускать своих жертв.

    Но из-под западного лоска постоянно проглядывали черты необразованности, первобытной грубости и дикости. На придворных балах, несмотря на все старания Ландэ, менуэт чередовался с национальной пляской. Гвардейские унтер-офицеры со своими женами и даже некоторые придворные отличались в ней.[290] На февральских празднествах 1740 г., о которых упоминалось выше, во время фейерверка, ракеты нарочно пускали в ряды зрителей, и официальные «С.-Петербургские Ведомости» сообщали об этом в следующих выражениях: «Слепой страх овладел толпой; она заколыхалась и обратилась в бегство, что послужило к радости и забаве высокопоставленных лиг, двора Ее Величества, присутствовавших на празднестве».

    Датский путешественник Хавен упоминает о привычке русских дам того времени умываться раствором кампешевого дерева в водке… и затем выпивать остаток. Рассказывают, что даже женщины из простонародья придерживались этого кокетства и нередко на улицах встречались нищие, просившие две копейки «на румяна». Подражание французским модам стало всеобщим, но летом нередко можно было встретить «мадам», поднимающую обшитую позументом юбку над голыми ногами.

    Хавен не принадлежит к числу хулителей всего. Так, например, он защищает русского крестьянина от обычного обвинения в неопрятности, которое слышалось тогда так же, как теперь. Датский же путешественник, напротив, находит его более опрятным, чем крестьян других стран. Он говорит о крестьянах, что они ленивы, спят после обеда, но вместе с тем красивы, сильны, преданы и послушны. Вообще его мнение о русских довольно определенно высказывается в следующем анекдоте: француз, немец и русский пили вместе, и в стаканы их попали мухи; француз вылил свое вино; немец вынул муху пальцем; а русский выпил все, чтобы ничего не терять. Далее Хавен говорит, что русский более еврей, чем все евреи мира, в том смысле, что в нем больше, чем в каком-нибудь народе развита коммерческая жилка. Дайте два рубля крестьянину, он тотчас заведет лавочку и в несколько дней удесятерит свой капитал.

    В этом отношении мемуарам Хавена противоречит один современник, автор тоже весьма интересных записок. Во время пребывания русских войск в Польше, его поразила неопрятность солдат. Их внешний вид, одежда и пища показались ему в одинаковой мере «отталкивающими»; а субалтерн-офицеры в этом отношении мало чем отличались от своих подчиненных.[291] Можно допустить со стороны поляка некоторую пристрастность; но личные наблюдения за последнее время дадут возможность многим моим читателям решить этот вопрос самим. Роскошь рядом с нищетой и внешний блеск, скрывающий грязь, до сих пор еще остаются характеристическими чертами общественной жизни в славянских странах. Во времена Анны интимные нравы даже высших классов были далеки от какой-либо утонченности и действительного комфорта. В имении у своего свекра Наталья Долгорукая спала со своим молодым супругом на сеновале.

    Императрица не любила, чтобы напивались в ее присутствии. Но в других местах празднества быстро переходили в попойки, как прежде, и пьянство иногда делалось обязательным. В мае 1732 г., описывая праздник, данный в императорском московском дворце в годовщину коронации ее «величества, Салтыков пишет Бирону:[292] «28 апреля здесь торжествовали в доме Ее И. В-ства обретающиеся в Москве архиереи и господа министры, и генералитет, и дамы, и лейб-гвардии полков штаб и обер-офицеры, также и других полков штаб-офицеры и статские чины. Обедали и все веселились довольно и очень были шумны, так что их насильно на руках снесли, а иных развезли. Однако ж все по благости Божией благополучно. Токмо в то число Федор Чекин был неспокоен. Как еще сидел за столом, то он многого не пил, и которые офицеры подносили, пришли ко мне и сказали, что он, Чекин, не пьет, и я ему сказал: „Ведаешь ли ты, что ты в доме Ее И. В-ства, а не хочешь пить и сказываешь, что будто вино худо. Ведь ты это зашел не в Вотчинную коллегию и не на Каток“.[293] И оное я ему сказал для того, что он часто живет в Вотчинной коллегии и кабаке, который рядом и называется Каток, а он стал со мной в спор говорить и хотел браниться, только я с ним браниться не хотел в доме Ее В-ства и в такой торжественный день». В конце концов Чекина удалили.

    Чувствительность, надо сказать, была наравне с нравами, и этим можно объяснить покорность, с которой переносилась дерзость какого-нибудь Бирона. Князь Шаховской возмущался казнью Волынского, но фаворит назначил его полицмейстером, любезно принял и угостил кофеем, и благородное негодование как рукой сняло. После смерти Бирона начальником полиции сделался Наумов, и Шаховской согласился стать его подчиненным. Сам Татищев, при случае исполнял обязанности полицейского и почти палача, когда не устраивал маскарады.[294] А между тем и тот и другой принадлежали к избранному обществу.

    II

    О правах простого народа в эту эпоху нам мало известно. Свидетельства редких современников, обративших свое внимание в эту сторону, весьма противоречивы; а сам народ при своей неграмотности, не оставил никакого памятника о своем житье-бытье, своих взглядах и чувствах. Можно догадываться, что они исходили на господствующие и поныне в провинциях, наиболее отдаленных от центров цивилизации, т. е. стояли на весьма низкой степени интеллектуального развития и отличались нравственной грубостью: всюду дикость, ограниченность и суеверия. В 1737 г. в Москве вспыхнула заразная болезнь; народ приписал ее присутствию слона, которого ночью ввели в город,[295] и Локателли, современное письмо которого считалось отголоском кружка Волынского, так объясняет эту черту: «Представьте себе жителей этого большого города (Москвы) недавно основавшимся поселением лапландцев, самоедов и остяков, считающихся самыми глупыми племенами севера. Однако не думайте, чтобы такая параллель была верна во всех отношениях: москвитяне стоят гораздо выше всех этих народов».

    Принужденное Петром Великим стать грамотным, т. е. выучиться по крайней мере читать и писать, дворянство, напротив, завещало нам многочисленные записки, где отразились без прикрас его ум и характер. Для этого класса царствование Анны было временем переходным. В рядах дворянства мы видим еще старинных вельмож, носителей титулов, имеющих после реформы лишь историческое значение – стольников и окольнических не согласившихся пожертвовать своими бородами, игнорирующих Полтаву, но рассказывающих о походе на Чигирин, в котором они принимали участие при Феодоре Алексеевиче. Они жили во дворах, обыкновенно состоявших из нижнего этажа, где помещалась кухня и кладовая, и второго этажа с двумя покоями, разделенными сенями. В одном из них стольник жил летом; в другом – зимой. Менее зажиточные довольствовались еще более скромными жилищами, ограничивавшимися всего двумя комнатами – кухней и жилым покоем. Молодое поколение состояло, почти исключительно, из лиц, служивших в армии при Петре. Они брились, одевались по-французски, были образованы и имели более широкие взгляды, но нравы от того не смягчились. Они более выносливы и закалены. Один, например, вспоминает, что царь под Нарвой соблаговолил отрезать ему ножницами два пальца на руке, оторванные шведским ядром и повисшие на коже.

    Придать характерам и всему складу человека подобный особенный отпечаток могла только одна война! Прочтите записки Василия Васильевича Головина.[296] Шестнадцати лет он должен был отправиться в Петербург, чтобы, наравне со многими другими молодыми людьми подвергнуться там как бы экзамену или смотру в присутствии царя. Вследствие этого смотра, «меня грешного, – пишет он, – на мою беду отправили в заморские края». Т. е. в Амстердам. Четыре года спустя, поучившись в Голландии, он поступил в Морскую академию, основанную в Петербурге. Дисциплина там была строгая. Живущие находились под неусыпным надзором. В класс надзиратель приходил с бичом. Днем и ночью воспитанники должны были нести караул. За малейший проступок полагалось наказание батогами или кнутом, смотря по возрасту провинившегося. В случаях вины более важной – прогнание сквозь строй – два, три раза по всему полку, а в полку считалось три тысячи человек. Учение было не замысловатое, но затруднялось схоластическими приемами и новизной официального языка, самим профессорам понятного только в половину. Василий Васильевич заболел от всего этого и получил отпуск на год, женился и затем снова принужден был вернуться в школу еще на пять лет. В 1720 г., благодаря неусыпным хлопотам и влиянию родственников, он получил должность камер-юнкера при Екатерине I. Но, будучи замешан в придворную интригу, он вскоре был арестован, подвергнут пытке и в 1725 г. сослан. Екатерина I, вступив на престол, вернула ему свободу, но в 1736 г. он попал снова в руки Ушакова. Тут он познакомился с дыбой, кнутом, горячими угольями, прикладываемыми к окровавленному телу, и чисткой ногтей раскаленными булавками. «Такого-то числа, – записал он, – мне грешному почистили ногти и искалечили меня». И тут же прибавляет: «Слава Богу, теперь мы спасены». Эго следует понимать так, что за огромную сумму его жене удалось получить для него разрешение уехать в его имение, Новоспасское.

    В этом мирном уголке, где окончилась его жизнь, он представлял любопытную смесь европейской культуры и суеверной набожности, подозрительной трусости и вспышек дикости, граничившей с помешательством. Поднявшись до рассвета, он служил со слугой утреню, затем выслушивал отчеты домоправителя, бурмистра и старосты, о которых старая служанка должна была докладывать по раз установленному церемониалу. – «Во имя Отца, Сына и Святого Духа», – говорила она, отворяя дверь перед пришедшим, на что те должны были отвечать: «Аминь». Она продолжала: «Входите с кротостью, смирением, осторожностью и осмотрительностью, с чистым сердцем и молитвой на устах, чтоб дать отчет и получить приказания господина. Кланяйтесь пониже его милости и смотрите в оба».

    – Слушаем, матушка.

    Они переступали порог, согнувшись в три погибели, желали доброго здоровья барину и каждый день слышали в ответ:

    – Добро пожаловать, други, не знавшие пытки, казни, испытаний и наказаний. Все ли благополучно?

    Доклады начинались в определенных выражениях библейского оборота. Надо было, например, доложить о любимой кошке хозяина, затянувшейся в петле, желая попробовать рыбы, предназначавшейся для барского стола. Сообщали о ее преступлении, но скрывали смерть, и барин, раздумав и снова вспомянув свое тяжелое прошлое, распоряжался сослать виновную. Затем женщина приговаривалась к тому же наказанию за то, что по ее вине произошел пожар. Вследствие этого происшествия Василий Васильевич приказал, чтоб вся дворня готовила себе обед в одной общей кухне. А так как дворни насчитывалось до трехсот человек, то приказание оказывалось невыполнимым, но барину до того не было дела. По окончании докладов подавали чай с новыми, не менее сложными церемониями; затем Василий Васильевич отправлялся к обедне, вернувшись, плотно завтракал, а скоро после того садился за обед. Торжественно благословленная священником, семейная трапеза часто состояла из сорока блюд и продолжалась три с половиной часа. Каждое блюдо готовил отдельный повар, подававший свое произведение сам при бесконечных поклонах. За столом служили лакеи в красных камзолах и пудре. По выходе из-за стола, Василий Васильевич ложился спать до следующего утра. Но укладывание тоже представляло собой целую церемонию. Прежде всего барин приказывал закрыть ставни, и во время этого читались молитвы; те, кто были заняты снаружи, отвечали помогавшим им в комнатах. При слове аминь занавески спускались с шумом. Тогда появлялись утренние докладчики за новыми приказаниями, но иногда одними и теми же.

    – Слушайтесь барина: сторожите, не спите до зари; обходите дом; прилежно стучите в колотушку, трубите в рог, трещите трещотками, бейте в набат; по углам не зевайте; смотрите, чтоб птицы не летали, чтоб не кричали, маленьких детей не пугали, чтоб барской штукатурки не клевали, на крышах не сидели и по чердакам не летали. Смотрите же, ребята!

    – Слушаем, батюшка!

    Особенные распоряжения существовали относительно кошек Василия Васильевича. Их было семь; на ночь их привязывали к стаду с семью ножками, и к каждой из кошек была приставлена особая женщина. Приказав этим нянькам, чтобы вверенные им животные не нарушали барского покоя, Василий Васильевич закрывал глаза. Минуты, когда он задремал, ждали, и тотчас на дворе поднимался страшный шум трещоток и колотушек, обыкновенно будивший его. Часто он уже не засыпал более и проводил ночь в чтении жизнеописания Александра Великого, или его катали по комнате в кресле на колесах, и он повторяли громко, переходя от фортиссимо к пианиссимо: «Брат Сатаны, отыди от мене; удались в места пустынные, в леса дремучие, в пучины, куда свет Божий не достигает!» В то же время он отмахивался от злых духов гусиным крылом.

    Так продолжалось больше сорока лет. Василий Васильевич дожил до 1781 г., никогда не прибегая к очкам при чтении и разгрызая орехи зубами, пока в один прекрасный день его не поразил удар. После него осталось восемь сыновей и десять дочерей.

    Подобные личности были явлением обыкновенным в этой среде. Они встречаются и в позднейшее время, воплощая в себе кастовые черты. Демидов, или как запросто называл его Петр Великий, Демидыч, знаменитый тульский фабрикант оружия, разбогатевший и получивший дворянство в царствование преобразователя, был человек уравновешенный и без претензий. Внук его уже ставший в ряды аристократии, принял от нее тотчас склонность к чудачествам. Однажды он пригласил к обеду одно высокопоставленное лицо, случившееся проездом в Москве. Лицо это в последнюю минуту прислало извинение, что не может быть. Демидов приказал посадить на предназначенное для гостя место свинью и сам с поклонами прислуживал ей. Это не помешало повысить портрет Демидова в одном из учреждений Императрицы Екатерины II, как благотворителя, а Московский университет имел в нем одного из своих ревностных покровителей. Подобное явление отчасти объясняется нарушением нравственного равновесия, вызванным слишком быстрым поглощением плохо согласованных между собой цивилизующих элементов; но есть причины более отдаленные и глубокие: во-первых, деспотизм, выносимый с одной стороны, а затем проявляемый в свою очередь одним и тем же классом; и во-вторых, вековое отчуждение от прочего народа, в котором этот класс жил. Что бы ни говорили, не одни только преобразования были причиной этого отчуждения между высшими и низшими слоями общества, так резко бросающегося в глаза теперь. Оно без сомнения, усилилось в ту эпоху под влиянием поверхностной, быстро нахватанной культурности, наложившей отпечаток западноевропейских взглядов и нравов только на верхние слои общества; но в сущности это отчуждение всегда существовало. Еще задолго до преобразования, внутренний строй этого общества создал пропасть между барином и мужиком. Существование первого, разделенное между церковью, где он проводил половину дня, и пирами и охотой, которым посвящал остальное время, было совершенно чуждо второму. Своеобразные общественные и экономические условия исключали всякое посредничество между владельцем земли, являвшейся единственным источником дохода, и обрабатывающим эту землю. Барин с одной стороны, раб – с другой. Свободных профессий не существовало. Не было третьего сословия, которое имело свои корни в народных массах, а верхушками касаясь высших слоев общества, служило бы связующим звеном с рабами. Привязанному к земле, впряженному в соху, приравненному к рабочей скотине, мужику некогда было ходить к обедням и вечерням что составляло одну из привилегий барина, внося таким образом даже в храм это разделение и придавая ему еще больше резкости.

    Заметьте притом, что до XVII века, среди постоянной политической и социальной анархии, такое разделение классов строго определялось правом сильнейшего. С IX века уже «Русская правда» (собрание законов) допускала, чтобы неоплатный должник делался рабом заимодавца, чтобы человека неспособного самого зарабатывать себе пропитание постигала та же участь: на него надевали ключ, как знак слуги. Когда в XVII веке укрепившаяся на прочных основаниях центральная власть справилась с анархией, закон о податях зиждился на тех же основаниях или скорее подкрепил их. Чтобы владелец земли мог платить следуемый с него налог государству, надо было, чтобы эта земля была обработана – и явилось крепостное право, прикрепление к земле со всеми его последствиями.

    Здесь не было никакого принципа смягчающего эти последствия способного ослабить созданный ими антагонизм. На Западе, церковь, в течение веков имела по меньшей мере, умеряющее влияние. В древней Москве, так же, как и в современной России, церковь до последнего времени была только собранием священников и монахов, крупных земельных собственников, а следовательно владельцев многих крепостных. Она никогда не представляла собой ни интеллектуально смягчающего начала, ни возвышающего принципа. Поп Сильвестр, самый просвещенный из духовных лиц своего времени, сводил религию к исполнению богослужебных обрядов. Загляните в Домострой; прочтите в романе Лескова описание сильно идеализированного современного священника Туберозова: вы не увидите ни единого порыва к добрым делам.[297]

    Другие источники нравственности, ума, свободы, развившиеся за поздний период в Западной Европе, отсутствовали в России до самого начала XIX века. Не было школ, не было литературных течений – всюду молчание и мрак.

    Конечно, реформа Петра Великого внесла в так сложившееся общество сверху фермент экономического, умственного и социального переворота; но только через полтора века, в 1861 г., созрели плоды освобождения: процесс шел чрезвычайно медленно. Уже с этого времени, в общем определилась эволюция, которая должна была привести к освобождению сословия; но одно только дворянство сначала воспользовалось этой эволюцией, а положение крестьянина только ухудшилось. Возложив на земельных собственников сбор подушной подати, указ 1731 г. шел в разрез с освободительной тенденцией, благодаря которой пять лет спустя дворянство избавилось от вечной военной службы. Помещики могли оставаться в своих имениях; но, будучи ответственными за уплату подушной подати, они требовали, как необходимого противовеса более полного подчинения тех, кто, работая, позволял им выполнять их новые обязанности. И последовательные указы доставили им победу, все более и более ставя крестьянина в зависимость от земли, превращая его во внешний знак богатства, в ходячую монету. Стали считать число крепостных душами; душами платили взятки. Но и это с некоторой точки зрения было уже успехом: создался движимый капитал. До тех пор самое государство платило своим слугам землями, за неимением свободных денег, а владельцы в свою очередь, раздавали земли монастырям, чтобы получить царствие небесное. Но скоро на путь этого прогресса стала сознанная необходимость прикрепить вид богатства, подвижность, которая грозила отнять у земли ценность, получаемую ею только от этого подвижного капитала. И таким образом, крепостное право приняло, благодаря новым законодательным мерам, тот отвратительный облик, который мы видели в детстве, а Радищев так красноречиво отметил в своем разговоре с крестьянином, встретившимся ему на петербургской дороге:

    – Да как же вы живете, когда обязаны ходить на барщину каждый день, даже в воскресенье работать на барина?

    – А ночи на что?..

    Картина получается очень похожая на ту, в которой один современник рисует – положение дел Франции во времена Лиги, в XVI в.:

    «Недалеко от городов и укрепленных мест, крестьяне, которым посчастливилось раздобыть несколько мер ржи, собирались по трое и по четверо, как совы, впрягались в соху и в темноте, молча, точно тати, сеяли этот скудный посев».

    Но тогда страна была на военном положении. Перенося в нормальную жизнь происходившие от этого условия существования и распространяя их на самый многочисленный класс населения, между тем как привилегированное меньшинство приняло преждевременно все наиболее утонченные формы современной жизни, мы увидим, что Россия XVIII и XIX века представляла зрелище возмутительное в другом отношении.

    Общенародная поговорка: «Нет худа без добра», по-видимому, получила в этом случае совершенно неожиданное подтверждение. Ставя крестьянина еще в более обособленное положение, чем положение занимаемое его барином, – потому что государство и двор заставляли последнего приходить в соприкосновение с внешними влияниями – этот режим способствовал созданию в народной среде привычки к самоуправлению и сравнительной независимости, подобных которым не встречается нигде и никогда ни в одном европейском государстве. Кроме барщины, военной службы и подати, в сфере своих личных интересов крепостной был вполне предоставлен самому себе; он мог устраивать эту сторону своей жизни по своему усмотрению, и демократический строй сельских обществ, представляющий одно из любопытных явлений современной России, есть следствие этой исторической особенности, точно так же, как развитие в этих маленьких республиках некоторых добродетелей, духа здоровой инициативы и оригинальности национального характера, которым высшие классы, по-видимому, не одарены в той же степени.

    Трудно было бы приписать Анне Иоанновне этот косвенный, отдаленный результат. С общественной и экономической точки зрения царствованию Анны Иоанновны можно скорее подвести следующий итог: по ревизии 1722 г. из шести миллионов жителей Великороссии, 172 тысячи, т. е. 2,9 % принадлежали к промышленному и торговому сословию. Переписи же 1742 и 1747 годов указывали всего 195 тысяч этой категории на шесть миллионов четыреста тысяч всех жителей – следовательно 3 %. Т. е. развитие почти не шло вперед.

    Как я уже сказал, это царствование вследствие причин, которые я пытался выяснить – было временем «топтания на месте».

    III

    Анна слегла 5 октября 1740 г. и уже не вставала. Вопрос о престолонаследии после ее смерти в принципе был решен уже в 1731 г. высочайшим манифестом, назначавшим наследником престола будущего сына племянницы императрицы, имевшей всего тринадцать лет и еще не выданной замуж. Все подданные должны были присягать этому, еще не существовавшему наследнику. Мать его перешла в православие только через два года после этого, и стала называться уже не Елизаветой – Екатериной – Христиной, но Анной Леопольдовной. В то же время шталмейстер Карл Левенвольд, которому было поручено отыскать жениха для нее, объезжал германские дворы и вернувшись, предложил маркграфа Карла прусского или принца Антона-Ульриха Бевернского из Брауншвейгского дома, зятя наследного принца Прусского. Лично, Левенвольд отдавал предпочтение второму, и его мнение взяло верх, несмотря на протест Остермана, стоявшего за прусского принца.

    Россия, как известно, породнилась с Брауншвейгской семьей – тогда разделявшейся на четыре ветви: Бевернскую, Бланкенбургскую, Вольфенбюттельскую и Люксенбургскую – через замужество Алексея Петровича (в 1709 г.) с принцессой Вольфенбюттельской. С этих пор Петр I, Петр II и сама Анна давали пособия некоторым членам этой семьи, очень нуждавшейся. В Антоне-Ульрихе не было ничего привлекательного – ни ума, ни внешности. Он так не понравился увидавшей его Анне, что она, по-видимому, вовсе не стала спешить осуществлением плана, привлекшего неудачника – Антона-Ульриха в Россию. Однако она удержала его при своем дворе, назначила его командиром кирасирского полка, с которым он отправился в турецкую кампанию и отличился под Очаковым; но о замужестве с ним племянницы императрица не заговаривала, а после смерти Левенвольда проект, по-видимому, был совершенно оставлен. Бирон относился к Антону явно враждебно, что способствовало возникновению слухов о соперничестве, о которых я уже упоминал. Дело приняло еще худший оборот, когда австрийский двор, желая положить конец ходившим слухам и приобрести Антону-Ульриху поддержку фаворита, выступил с проектом женитьбы молодого Бирона на одной из Вольфенбюттельских принцесс. Бирон отказался: очевидно он метил выше!

    Впоследствии, в своей автобиографии он отрицал, чтобы домогался для сына руки Анны Леопольдовны, и когда в 1739 г. Анна Иоанновна почувствовала первые приступы недуга – болезни почек, осложнившейся критическим возрастом – от которого больше не оправилась, он, по-видимому, уже не препятствовал так долго откладываемому счастью принца Брауншвейгского. Отношения между фаворитом и молодой четой были холодные; но так как императрица желала этого союза – вероятно за неимением лучшего – то Бирон не препятствовал, скрывая про себя истинные мотивы, руководившие им.

    Таким образом Анна Леопольдовна вышла замуж за человека, не пользовавшегося ее симпатией и не имевшего определенного положения. Один Остерман стоял за то, чтобы Антону дан был титул великого герцога, но его не послушались. Входя в возраст, сама Анна Леопольдовна очень много теряла в глазах императрицы, не находившей в ней ни красоты, ни ума. Это была толстая немка, довольно ограниченная, чувственная и апатичная, но не злая. В сущности, Анна Иоанновна остановила свой выбор на ней, чтобы устранить Елизавету, которую терпеть не могла; и этой причины было достаточно, чтобы она не изменила ни в чем своего первоначального решения. Она только не торопилась привести его в исполнение. В 1740 г. у Анны Леопольдовны родился сын, окрещенный Иваном Антоновичем, которому, по-видимому, суждено было со временем сделаться царем русским. Императрица очень радовалась его рождению и привяла его на свои руки. Русские имели бы право спросить, почему этот чистокровный немец, брауншвейгец по отцу, мекленбуржец по матери, родственный Романовым по бабке, был призван управлять ими, и по какому праву Анна Иоанновна сама царствовавшая по милости Голицына и четырех Долгоруких, могла назначить себе преемника. Но кто бы мог оспаривать это право! Итак, Ивану Антоновичу суждено было стать императором. Но кто будет управлять вместо него? Ему было всего девять месяцев. Анну Иоанновну, по-видимому, это не озабочивало ни прежде, ни теперь. Она боялась смерти и избегала всего, что могло напомнить ей о мрачной развязке. Но вокруг нее вопрос о регентстве волновал всех. Можно себе представить всеобщий страх, когда болезнь императрицы приняла внезапно серьезный оборот. Бирон поспешно отправил ездового к обер-гофмаршалу Левенвольду. Оба немца спрашивали друг у друга: «Что делать?» Не зная, чтя предпринять, они решили собрать наскоро Кабинет. Но Остерман по обыкновению, сказался больным. Левенвольд бросился к «оракулу» и привез совет, который не мог удовлетворить фаворита. По своей привычке вице-канцлер говорил много, но решительно невозможно было догадаться, что собственно он желал сказать, и наконец закончил: «Если быть наследником Ивану Антоновичу, так матери его, Анне Леопольдовне, надо быть правительницей, а при ней быть Совету, в котором может присутствовать и герцог». После того приехал Черкасский, а за ним новый член Совета, заменивший Волынского. То был креатура фаворита, Алексей Бестужев-Рюмин, уже прежде награжденный за донос в деле Милашевича, местом министра в Копенгагене. Между тем фаворит говорил с императрицей, но дела не подвинул. Государыня и слышать не хотела о назначении Анны Леопольдовны не только преемницей своей, но даже регентшей.[298] Об Антоне-Ульрихе не могло быть и речи. Императрица считала его человеком глупым. Между тем назначить правителя было необходимо. На ком же мог остановиться выбор?

    Снова сочли нужным обратиться к Остерману за советом, и на этот раз к нему отправился Черкасский с Бестужевым. Дорогой они рассуждали о том, почему фаворит высказывается так нерешительно. Уж не желает ли он, чтобы выбор пал на него самого?

    – Отчего бы и не так? – сказал Черкасский.

    – Так в чем же дело? – ответил Бестужев.

    Однако Остерман взглянул на это иначе. Назначение малолетнего Иоанна было делом решенным, так как об этом объявлено манифестом, которого императрица очевидно не желала уничтожать. Оставалось, следовательно, только сделать путем документа, решение официальным, и вице-канцлер брал на себя его составить. Вопрос же о регентстве надо было предоставить решению государыни. Подданным, а особенно немцам, мешаться в это не следовало.

    Дальнейший ход этой путаницы передается разноречиво. Вот, по-видимому, наиболее достоверный рассказ. Вернувшись из дворца, Черкасский и Бестужев нашли у Бирона Левенвольда и Миниха. Черкасский тотчас же передал, на чем они сошлись с Бестужевым по дороге к Остерману. Тут же Бестужев подтвердил тоже; но только что он произнес роковые слова: «Кроме вашей светлости, некому быть регентом», как ему стало страшно, и он начал путаться и заговорил по-немецки: «Разумеется, не без ненависти будет в других государствах, ежели обойти мать и отца». «Разумеется», – подтвердил фаворит и ждал. Но никто не смел произнести ни слова. Видя затруднение Бирона и боясь, что скомпрометировал себя, Черкасский начал шептать на ухо Левенвольду. «Что вы шепчетесь, говорите громко!» – сказал тот, и Черкасский начал вслух представлять о необходимости избрания Бирона в регенты. Миниху оставалось только одобрить.[299] И так дело было решено тремя немцами и двумя русскими иностранного происхождения; они распоряжались будущностью страны, как будто последняя была их собственностью, и притом все пятеро говорили на языке иностранном – единственном понятном будущему регенту.

    Решено было собраться на следующий день, чтобы составить новый манифест о назначении наследника; но сочли нужным призвать к совету и других знатнейших людей. Бестужев привез, Ушакова, Трубецкого и Куракина. Но за ночь передумали. Сам Бирон полагал, что следует приготовить императрицу к мысли о подобном регентстве. Он чувствовал со стороны Миниха глухую враждебность, что делало его еще более опасным. А «оракул» все молчал. Так что, наконец, вовсе и не стали говорить об этой части вопроса и составили только манифест о назначении наследником Иоанна Антоновича.

    Когда Анна Иоанновна подписала поднесенный ей манифест, она знаком отпустила всех и удержала при себе одного Бирона. Но тут, выходя из спальни и держась за ручку двери, Миних остановился и решился сказать: «Милостивая императрица, мы согласились, чтоб герцогу быть нашим регентом: мы просим о том всеподданнейше».

    Один из врачей императрицы, португалец Рибейра, только что перед тем уверил Анну, что ей гораздо лучше и что она может выздороветь. Миних, как ловкий дипломат, придумал эту демонстрацию, чтобы выйти из двусмысленного положения и подладиться к фавориту, не обязывая себя ни к чему.

    Анна Иоанновна молчала, но когда фельдмаршал вышел, она спросила:

    – Что он сказал?

    – Я не слыхал, – отвечал Бирон.

    Он видел, что плод еще не созрел, но не стал терять времени, и в тот же день один из его доверенных, барон Менгден, отправился к Бестужеву и заявил ему: «Если герцог регентом не будет, то мы все пропадем! А ведь герцогу самому о себе просить нельзя – так нельзя ли об этом как-нибудь стороной просить ее величество».

    Бестужев целую ночь просидел над сочинением указа о регентстве Бирона, а так как диагноз Рибейры, по-видимому, подтверждался, то сам Остерман отправился во дворец и горячо поддерживал проект. Однако Анна Иоанновна не спешила дать своей подписи. Она положила бумагу под подушку, отослала вице-канцлера и прочих, не проронив ни слова о своих намерениях, а затем, оставшись с глазу на глаз с Бироном, спросила его, как накануне.

    – Тебе это нужно?

    Он молчал, и она не прибавила ничего. Прошло несколько дней, и императрица не возвращалась к этому вопросу. Между тем временное улучшение ее здоровья прекратилось. По просьбе фаворита, Бестужев сочинил позитивную декларацию, от имени Сената и Генералитета якобы просящих государыню «обеспечить мир стране, поручив регентство Бирону». Его заботами высшие чины приглашались небольшими группами, и Миних подписался первый, между тем как главный заинтересованный делал вид, что ничего не знает.

    – Что им всем надо? – спрашивал он.

    Но и эта бумага скрылась под подушкой императрицы, как первая. Анна Иоанновна не сознавала приближения смерти. Племяннице, спросившей ее, не желает ли она пособороваться, она отвечала сердито: «Не пугай меня!» Напрасно Менгден пытался выдвинуть самого Антона-Ульриха или его жену, чтоб они поддержали это, якобы «желание всей нации». И тот и другой отказались, говоря, что никогда не вмешивались в государственные дела. Самые невероятные известия и предположения ходили по городу. Мардефельд доносил своему правительству, что в регентстве примут участие по крайней мере двенадцать человек; что фаворит не будет в числе их, но удалится в Курляндию, и Россия, к великой выгоде своих соседей, не будет иметь возможности вмешиваться в европейские дела. Ему уже мерещилась новая Польша на берегах Невы, и наследник Фридриха-Вильгельма разделял его радость.[300]

    Таким образом настало 16 октября, когда Рибейра и его товарищи объявили, что положение императрицы безнадежно. Она послала за Остерманом, долго совещалась с ним, затем позвала Бирона и показала ему столь давно ожидаемую подпись. Говорят, будто она не скрыла от него своего мнения, что подписала его погибель. Другие же утверждают, будто она, напротив, сказала ему, «не бойся!» Обыкновенно слова, которыми обмениваются любящие, ускользают от историка, и я не ручаюсь за безусловную достоверность приведенного на основании свидетельства одного из действующих лиц. Если Бирон в своих записках не привел слов «не бойся», то это, может быть от того, что он не знал по-русски; но это обстоятельство могло быть также причиной, что таких слов вовсе не было сказано.

    Отдав наследие Петра Великого после своей смерти в руки иностранцев, как отдавала его уже в течение своего царствования, Анна Иоанновна, однако, доказала в последние минуты, что в ее жилах текла русская кровь. Она сумела умереть лучше, чем жила. На другой день после беседы с фаворитом, она призвала духовенство и просила читать отходную. Высокая фигура Миниха привлекла между присутствующими внимание уже затуманивавшегося взора. Как будто желая примирить с будущим регентом этого опасного врага, она обратилась к нему в последний раз со словами: «Прощай, фельдмаршал! Простите все!» – повторила она еще и испустила дух.[301]









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.