Онлайн библиотека PLAM.RU


15. Неаполитанский съезд. Фашистская революция. Муссолини и парламент

10 октября 1922 собирается в Болоньи съезд либералов. Тревожная обстановка, насыщенная кризисом, не вливает, однако, свежих сил в эту старую партию. Съезд проходит в мелких внутренних распрях, под аккомпанемент почтенных, но бессильных слов: «авторитет закона», «достоинство государства», «покушения справа и слева»… Две худосочные шеренги «молодых либералов» в рубашках хаки охраняют съезд: комичное подражание фашистам, лишь оттеняющее беспомощность его авторов…

Социалисты после провала последней стачки переживали тоже состояние глубокого упадка. Внутрипартийные раздоры достигли кульминационного пункта. Коммунисты держали себя по отношению к социал-предателям злейшими врагами. Новый раскол социалистической партии в сентябре 1922 довершал процесс разложения. Массы, шедшие за красной революцией, были отчасти терроризированы, но еще больше разочарованы. Газеты писали, что некто Джиованни Эпозито, бедный неаполитанский рабочий, назвавший в декабре 1919 г. своего новорожденного сына Лениным, теперь просил разрешения короля переименовать малолетнего Ленина в Бенито Муссолини. Этот Эпозито явился лишь красочным символом перемены в массовых настроениях, словно живою иллюстрацией язвительных слов старика Лебона о среднем человеке из народа, который будто бы – «всегда приветствовал тех, кто разрушал алтари и троны, но еще воодушевленнее приветствовал тех, кто их восстанавливал»…[66]

24 октября открылся в Неаполе фашистский съезд: прелюдия переворота. Кроме делегатов, на съезд со всех концов Италии явилось несколько десятков тысяч черных рубашек: посмотреть, послушать, приветствовать вождя, продемонстрировать силы фашизма. Повсюду слышались фашистские песни, царило веселье, город принял праздничный вид, жадные до зрелищ неаполитанцы были довольны. Правительство, чуя недоброе, распорядилось принять кое-какие меры. Были усилены наряды полиции, держались наготове войска. Но не было уверенности, что полиция и войска в глубине души – не на стороне фашистов…

Речь Муссолини на съезде прозвучала ультиматумом по адресу правительства. Он ставил определенные, чисто конкретные требования. «Мы хотим – гласил его публичный ультиматум – роспуска нынешней палаты, избирательной реформы и новых выборов. Мы хотим, чтобы государство вышло из состояния того шутовского нейтралитета, который оно держит в борьбе национальных и антинациональных сил. Мы требуем ряда серьезных мероприятий в области финансов. Мы настаиваем на отсрочке эвакуации далматийской зоны. Наконец, мы хотим пять портфелей и комиссариат авиации в новом министерстве. Мы требуем для себя министерства иностранных дел, военное, морское, труда и общественных работ. Я уверен, что никто не сочтет эти требования чрезмерными. Если правительство не уступит желаниям тех, кто представляет нацию, черные рубашки пойдут на Рим».

Кроме этих конкретных политических требований и заявлений, неаполитанская речь Муссолини содержала и некоторые общие идеологические указания. Она объявляла фашизм «наиболее интересным, жизненным и мощным явлением послевоенного периода» и констатировала, что «им интересуется весь мир». Она подчеркивала насущную современность и прогрессивность фашизма, призванного заменить собою устаревшие принципы формальной демократии. «Мы думаем, – говорил вождь, – что после демократии грядет сверх-демократия и что если демократия была полезной и действенной для XIX века, то возможно, что XX век осуществит некоторую другую политическую форму, более совершенную и лучше приспособленную к национальным требованиям».

На другой день, 25 октября, Муссолини внезапно покидает Неаполь. Съезд объявляется закрытым. Черные рубашки спешно куда-то исчезают. «Все на боевые посты!» Начинается заранее обдуманное и технически подготовленное сосредоточение вооруженных фашистских отрядов к столице. Идет знаменитый «поход на Рим». Фашисты фактически уже господа положения; они хотят стать ими и по праву. Они устремляются к Риму – «во имя мертвых и ради будущего живых». К ним примешиваются, здесь и там, отряды «голубых рубашек»: это молодежь националистической партии спешит приобщиться к движению.

А в Риме, наверху – все та же бестолковица. Кабинет изнемогает в непрерывном кризисе. Его отставка откладывается до 7 ноября – день возобновления заседаний парламента. Факта хочет защищать свою политику; но никто, в сущности, и не атакует ее: по общему мнению, кабинет уже мертв.

Кулуары оживают, вновь начинаются примеривания различных комбинаций, похожие на какую-то мышиную возню перед лицом надвигающейся грозы. Со всех сторон змеятся слухи, сеются сенсации. Говорили, в частности, будто Муссолини, проведший в Риме несколько часов 25 октября, предлагал Джиолитти коалицию; впоследствии фашисты категорически опровергали это. Факта обращается к тому же Джиолитти с просьбой заменить его и провести новые выборы. Называют имена Орландо и Бономи. В Риме появляется Д'Аннунцио и ведет таинственные беседы с Джиолитти и Орландо о «кабинете единения»; но его, кажется, уже никто не берет всерьез. Говорят, одна из комбинаций все-таки налаживается. Возможно, что эти сведения заставляют Муссолини спешить. В таких случаях всегда чрезвычайно важно не упустить момента. «Нет ничего надежнее быстроты в гражданских войнах, где больше нужно действовать, чем рассуждать», – писал мудрый Тацит («Истории», гл. 62).

Саландра убеждает Факта подать в отставку. Король совещается с Саландрой. По-видимому, имя Муссолини фигурирует в совещании: консерватор Саландра не прочь кооперировать с фашистами.

Но гроза близка. 27 октября Рим окружен мобилизованной армией черных рубашек. Положение обостряется и кулуарные разговоры сами собой затихают. Фашистское военное командование выпускает прокламацию, где излагается цель похода. Там говорится, что фашисты ополчаются против «политического класса слабых и убогих, не сумевших в продолжении четырех долгих лет дать нации правительство». Прокламация заканчивается торжественным заверением: «мы призываем всевышнего и души наших пятисот тысяч жертв в свидетели, что единое стремление нами движет, единая воля нас объединяет, единая страсть воспламеняет нас: помочь спасению и служить величию родины».

Становится известным, что Муссолини наотрез отказался вести разговоры об участии фашистов в кабинете Саландры: не может быть и речи о министерстве, руководимом кем-либо из людей старых партий. «Чтобы устроить сделку с Саландрой, – пишет «Popolo», – не стоило мобилизовать. Правительство должно быть фашистским. Фашизм не злоупотребит победой, но он хочет, чтобы она стала полной».

В последний момент Факта вдруг решил проявить мужество и запоздалую твердость, подобно Керенскому в дни октябрьской революции в России. В ночь на 28 октября вся Италия была объявлена на осадном положении; правительственное воззвание к народу излагало мотивы, вызвавшие столь исключительную меру. Рим превратился в большой военный лагерь. Казалось, неминуема вспышка гражданской войны. Но ее предотвратил король Виктор Эммануил своим суверенным вмешательством. Когда премьер предложил ему подписать указ об осадном положении, фактически уже осуществляемый, – монарх внезапно отказался это сделать. В тот же день осадное положение было снято и правительство заявило об отставке. Наступал «великий час», grande ora.

Накануне из дворца по поручению свыше Муссолини официально сообщили в Милан, что король хотел бы с ним посоветоваться. Муссолини ответил, что ради совещаний не видит смысла беспокоиться. Тогда высочайшая телеграмма предложила ему составить кабинет. Утверждают, что на случай отказа короля капитулировать фашистским штабом был уже разработан план действий, предусматривавший детронацию. Передавались даже и технические подробности этого плана. Однако до его практического осуществления дело не дошло.

29 октября Муссолини появляется в Риме, король его принимает немедленно. «Ваше Величество, – обращается к нему победитель, – я прошу прощения, что представляюсь Вам в черной рубашке, в духе этих дней, которые, к счастью, не оказались кровавыми. Ваше Величество, я приношу Вам Италию Витторио Венето, освященную победой. Я – верный слуга Вашего Величества». Аудиенция продолжается пятьдесят минут. Вернувшись в свой отель, Муссолини становится предметом шумных оваций толпы. «Фашисты! Граждане! – кричит он ей. – Фашизм – полный победитель. Меня призвали в Рим – править. Через несколько часов у вас будет уже не министерство, а правительство. Да здравствует Италия, да здравствует король, да здравствует фашизм!»

30 октября министерство Муссолини было уже сформировано. Вопреки ожиданиям, оно не выглядело чисто фашистским: в него входили, кроме фашистов, представители пополяров, демократов и либералов. Но самый стиль кабинета свидетельствовал о существенно новой эре. Премьер оставил за собой портфели внутренних и иностранных дел: «руль в моих руках и я его не передам никому другому; но я буду рад тем, кто готов быть у меня гребцами». Министерствам отводилась роль спецов при диктаторе. Когда некто из приглашенных министров спросил нового премьера о программе кабинета, он получил весьма короткий ответ: «моя политика – это мое дело!» Под внешнею видимостью парламентского аппарата устанавливалась личная власть, сильная, волевая, практически бесконтрольная и безусловная.

До сих пор не замолкли еще споры, можно ли назвать революцией появление фашизма у власти. С точки зрения строго формальной, революции, пожалуй, не было: «я с первого дня был в конституции» – вспоминал потом автор и вождь переворота. События втиснулись в легальные рамки. Революцией называют насильственное ниспровержение существующего строя, незаконное сокрушение верховной власти в стране. Но в данном случае верховная власть осталась вполне на месте, благословила, а рассуждая юридически, даже и вызвала своей закономерной волей происшедшую перемену. «Призванный доверием Его Величества, принимаю я с сегодняшнего дня правление страной» – гласило первое послание Муссолини префектам. А через две недели и парламент, со своей стороны, выслушав декларацию нового правительства, вынес ему вотум доверия.

Но по существу основные элементы революции, несомненно, имели место в событиях, приведших к победе фашизма. Осуществился «нажим на закон» со стороны внепарламентских и антиправительственных сил: «on peut sortir de la legalite pour rentrer dans le droit» – рассуждали в свое время бонапартисты. Сложилось сильное народное движение, оформляемое политической партией и возглавляемое одним человеком, «вождем», duce, движение, воодушевляемое определенным кругом задач и решимостью провести их в жизнь любыми средствами. Три года упорной агитации, два года соединенной с широким применением чисто революционных методов «прямого действия». Наконец, вооруженный поход на столицу с ультиматумом по адресу государственной власти: очистить место для фашистского правительства! Понятно, что термин Rivolucione Fascista при таких условиях имеет достаточно прав на существование[67].

Решение короля было менее всего «добровольным»: оно диктовалось победоносным движением, не скрывавшим своего экстра-легального характера. В аналогичном положении был царь Николай II, подписывая в атмосфере всеобщей забастовки манифест о конституции 17 октября 1905 года. И за событиями того времени твердо установилось наименование революции, хотя формально-юридически дело шло о свободах, «дарованных волею монарха». Сила, а не право, стояла в порядке дня. Вооруженная сила фашистских отрядов вырвала и у Виктора-Эммануила «легализацию» революционной программы: король на минуту вышел из состояния своего золоченого анабиоза, дабы затем, заново позолотившись, снова в него погрузиться – всерьез и надолго. Парламент, в свою очередь, склонился перед силой «вооруженного плебисцита», жалко спасая свою жизнь ценою ее смысла.

Новая политическая система выдвигалась узаконенным переворотом на место прежней, парламентарной, либерально-демократической. Перемена, внесенная в государственный строй Италии фашизмом, на могла сразу же не бросаться в глаза, словно и впрямь начиналась «новая эра»: лишний аргумент в пользу тех, кто говорил о «фашистской революции».

Муссолини был первым из них. Он не уставал рекламировать это словосочетание. «Революция имеет свои права, – заявил он, например, в правительственной декларации парламенту, нарочито и горделиво оговаривая революционное происхождение новой власти. – Я стою на этом месте, чтобы защитить революцию черных рубашек и придать этой революции максимальную действенность, вводя ее, в качестве элемента прогресса, благосостояния, равновесия, – в историю нации». Позднее, в марте 1924, в уже цитированной нами речи мэрам коммун, он опять возвращается к этой теме, дабы дать понять, что фашистская революция не умерла, не перестала быть ненужной даже и после своей победы. Он преподносит слушателям как бы своего рода «теорию перманентной революции». «Я не хочу, – заявляет он, – чтобы фашизм заболел избирательной горячкой. Я хочу, чтобы фашистская партия вошла в парламент, но я хочу, чтобы сам фашизм остался вовне – контролировать и воодушевлять представителей. Национальная фашистская партия должна навсегда остаться неприкосновенным резервом фашистской революции». Правда, параллельно таким заявлениям фашисты любят называть свой переворот «революцией, являющейся в то же время реставрацией». Очевидно, они имеют при этом в виду реставрацию национальной преемственности, давно прерванной в Италии культом заграницы. «Фашизм, – гласит третий член декалога, – есть Италия мыслителей, провозгласившая права национального общества и тем самым освободившаяся от иностранного идейного влияния, господствовавшего у нас со второй половины XVIII века и достигшего своего апогея к началу ХХ века в матереубийственной идеологии Москвы». С этой точки зрения фашистская революция хочет стать реставрацией. Но и становясь ею, она не перестает быть революцией, насилием ниспровергавшей итальянское либерально-демократическое государство.

Счастливое завершение похода на Рим ознаменовалось торжественным парадом переворотческой армии, походным порядком, при оружии, продефилировавшей по улицам столицы. Через несколько дней черные рубашки скрылись из Рима, и вечный город принял свой нормальный вид. В провинции революция протекала более болезненно. Фашисты доламывали остатки красных очагов и гнезд, дожигали социалистические кооперативы и палаты труда, довершали расправы с врагами. Но скоро из центра зазвучали умеряющие окрики: «иллегализм» кончался, приближалась «нормализация». Нужно было восстанавливать авторитет закона.

16 ноября 1922 года новое правительство предстало перед камерой депутатов, собравшихся после каникул. Это был большой день. Лицом к лицу встречались два принципа, два начала. Повсюду напряженно ожидали речи Муссолини и приема, который ему окажет народное представительство. Обстановка сложилась благоприятно для диктатора и явно неблагоприятно для палаты: не только реальная сила, но и сочувствие общественного мнения склонялось в сторону фашизма. Страна психологически приняла и усвоила переворот.

Декларация правительства была сознательно построена в форме монолога вождя. В ней не было ничего похожего на стиль выступления парламентарного кабинета, заинтересованного в доверии парламента. Недаром она начиналась с указания на «фашистскую революцию»: правительство видело источник своей власти не в одобрении палаты, а в революционном акте. В лице правительства революция авторитарно диктует свою волю учреждениям старого порядка. Но вместе с тем, победив, революция хочет сама себя ограничить, проявив умеренность, спастись от излишеств. Это провозглашение умеренности – второй существенный мотив первой парламентской декларации Муссолини.

«Я не хочу злоупотреблять победой, – заявлял он в ней, – мог бы, но не хочу. Я поставил себе пределы. Я мог бы покарать всех, кто пытался очернить, оклеветать фашизм. Это темное и серое здание я мог бы превратить в солдатский бивуак. Я мог бы разогнать парламент и образовать чисто фашистское правительство… Я составил коалиционное правительство не для того, чтобы получить парламентское большинство, – я в нем не нуждаюсь, – но чтобы призвать на помощь истощенной Италии всех, – независимо от партий, – кто хочет ее спасти… Я не хочу править вопреки палате, если это не необходимо. Но палата должна понять, что от нее зависит – жить еще два дня, или два года… Мы требуем полноты власти, ибо хотим полноты ответственности. Пусть никто из наших вчерашних, сегодняшних или завтрашних недругов не воображает, что мы пришли не надолго. Это окажется иллюзией, не менее ребяческой, нежели иллюзии вчерашнего дня»… Речь кончалась призывом к помощи Божией.

Палата послушно и покорно выслушала эту беспримерную в истории парламентаризма министерскую декларацию. Лишь социалист Модильяни реагировал на нее громким возгласом «да здравствует парламент!» Но самое замечательное – это то, что конец речи сопровождался бурными рукоплесканиями залы: парламент приветствовал собственное уничтожение! Было отмечено, что среди депутатов демонстративно аплодировал сам Джиолитти: он открыто признавал, что фашизм – естественный результат сложившейся обстановки и что нужно лояльно воспринять этот новый социально-политический опыт. Таково, в сущности, было общее настроение, и плыть против течения, лечь костьми во славу демократического парламентаризма ни у кого из демократических парламентариев не нашлось ни охоты, ни мужества, ни энтузиазма. В заключительной речи после прений по декларации Муссолини с обидной ясностью формулировал свое отношение к почтенному собранию: «во имя силы, реально существующей, я достаточно доказал это, – я принес палате зеркало и говорю ей: осмотрись, и либо изменись, либо исчезни!» Палата предпочла первое: куда девались ее строптивые привычки, ее хозяйская осанка, ее кулуарные сговоры и заговоры? Тремястами голосов против сотни социалистов она вотировала доверие правительству, с надменным презрением объяснившему, что оно не нуждается в ее доверии. А немного спустя, согласно его требованию, она постановила передать ему власть на год для проведения срочных реформ в области финансовой, административной и проч. Выпивая до дна горькую чашу позора, она даже не находила ее особенно горькой; эта атрофия вкуса усугубляла ее позор, неотразимо вскрывала всю глубину ее морально-политического падения, но одновременно выпукло отражала общую картину жизни страны…

В сенате диктатор выступал дружелюбнее: угрозы и колкости предназначались, очевидно, лишь для исчадий формальной демократии. Отмечая на замечания сенаторов, он повторял, в общем, свои обычные мысли, но высказывал их откровеннее и задушевнее. Мотив «умеренности» звучал в его сенатской речи 27 ноября еще более настойчиво. Революция – крайнее средство, печальная необходимость. «Не было иного средства, кроме революции, воздействовать на правящий слой… Но я поставил себе границы, ограничил себя правилами и пределами… Кто бы мог сопротивляться мне? Кто мог оказать сопротивление движению не трехсот тысяч избирательных карточек, а трехсот тысяч грудей и трехсот тысяч ружей? Ради любви к родине, я все подчинил высшим интересам, все умерил, все направил в конституционные колеи». Нельзя было губить страну из-за отвлеченного принципа свободы. «Что такое либерализм? Если совершенный либерализм требует, чтобы нескольким сотням безумцев, фанатиков или мерзавцев была дана свобода уродовать сорок миллионов итальянцев, – тогда я не либерал. Я не чту этих фетишей. Если затронуты интересы страны, правительство не вправе оставаться безучастным. Иначе это будет ошибкою в начале и самоубийством в результате. Я хочу, чтобы национальная дисциплина не была больше пустым словом». Нечего бояться дальнейших беззаконий: им положит предел беззаветная дисциплина фашистов. «Они слушаются. Я осмелюсь сказать, что они снабжены мистическим чувством послушания. Я уверен, что этот фашистский иллегализм нынче кончается, завтра исчезнет». Конечно, впереди – большие трудности и великая историческая ответственность. «Да, это верно, подчас сознание этой ответственности подавляет меня. Знаю, если мне не суждена удача, я – конченный человек. Но дело не во мне. Неуспех будет тяжелым ударом и для нации. И я принужден держать руль в своих руках и не уступать его никому».

Сенат, вслед за камерою депутатов, примирился с переворотом, признал законным выдвинутое им правительство. Тем самым фашизм вступил в новый период своей истории. Непосредственная борьба за власть кончилась. В руки Муссолини перешла вся полнота власти, какая и не снилась его предшественникам по креслу премьера. Парламент остался, но после божественной комедии самосечения вполне перешел на «холостой ход». Нужно было приступать к положительной реформаторской деятельности, к осуществлению «фашистской программы». Фашистской партии предстоял государственный экзамен.


Примечания:



6

ibid., p. 43-45. Пристрастно отрицательную характеристику Джиолитти см. у Русанова («Русское Богатство», апрель 1914): – «в нем итальянский макиавеллизм дополняется ловкостью политической игры и живостью и добродушием обращения»; для него характерен «цинизм внезапных превращений»; демократические жесты вуалируют в нем «деспотическую натуру бюрократа»; ему свойственна чрезмерная «практичность, отважно и грациозно ходящая на острой, как бритва, линии, разделяющей дозволенные в буржуазном обществе действия от караемых по закону» (с. 312-314).



66

Г. Лебон, «Психология социализма», СПб, 1908, с. 72.



67

Согласно формуле одного французского автора, фашистский переворот есть «оригинальная, специфически итальянская революция, метод действия которой может быть определен как пронунциаменто иррегулярной армии и результатом которой явилась легализованная диктатура» (анонимная статья «La croissance et l'avenement du fascisme en Italie» в «Revu des mondes», 1 сентября 1925, с. 25). Определение внешнее, формальное, и поэтому недостаточное.









Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.