Онлайн библиотека PLAM.RU


  • I
  • II
  • ГЛАВА 10. СВИДАНИЕ БЕЗ УСЛОВИЙ

    Перемены в настроении и словах Александра. – Русский самодержец и французские журналы. – Записка князя Адама Чарторижского. – Поццо ди Борго снова выступает на сцену. – Усилия Коленкура одержать победу над русским обществом. Рекогносцировка в Москву. – Посланник употребляет все силы, чтобы приобрести уважение и доверие Александра. – Он дает ему стратегические советы. – Выговор Наполеона. – Блестящий ответ Коленкура. – Наполеон продолжает действовать на Александра путем личной дружбы. Письмо с выражением сочувствия. – Объяснения, данные по поводу Испании. – Как Наполеон сам объясняет Байоннские события. – Защитительная речь от 8 июля. Испанские дела подвергают союз новым испытаниям. – Александр скрывает свои чувства, одобряет действия Наполеона и льстит ему. – Таким способом он надеется ускорить разрешение восточного вопроса. – Наполеон прерывает молчание, но все еще уклоняется от всякого компрометирующего обязательства; он желает свидания без условий. – Упадок душевных сил и нервное состояние Александра. – Он соглашается на свидание без предварительных условий. – Последний разговор по поводу Константинополя и Дарданелл. – Считая, что дела в Испании налажены, Наполеон возвращается к своим проектам, относительно Востока и Индии; он рассчитывает дать им исполинское развитие. – Флот Бреста и Лориента. – Новая экспедиция в Египет. – Замечание Декре. – Сверхчеловеческая деятельность и бесчисленные приготовления. – Объявление о необычайных событиях. – В то время, когда Наполеон думает, что в недалеком будущем, изнурив Англию необычайной по размерам борьбой, он вынудит ее к миру, восстает Испания и дает Европе сигнал к восстанию.

    I

    Александр то предавался надеждам, то впадал в уныние, и его разговоры были ярким отражением его настроения и его дум. Иногда, возвращаясь к своей излюбленной системе, он старался тронуть императора, делая вид, что безгранично восторгается как Францией, так и лично им. Он просил Коленкура передать императору уверения в своем восхищении и преданности, скромно присоединяя к ним совет не гнаться за слишком многим. “Когда, – говорил он, – будут улажены дела в Турции и Индии, – что вынудит Англию к миру, – Императору останется думать только об отдохновении и, особенно, о личном счастье. Тогда ему нечего будет больше желать. Он часто говорил мне это в минуты откровенности в Тильзите. Да и чего можно еще желать, когда управляешь французами? Что за нация! Какое просвещение! Какая разница с нами! Мы перепрыгнули все промежуточные ступени. Петр I слишком торопился жить; Екатерина любила только мишуру. В мирное время, когда Император станет на страже мира, его будут обожать так же, как удивлялись ему на войне. Что за гений! Но, чтобы наслаждаться всем содеянным, он нуждается в личном счастье и в тихой спокойной жизни. Это потребность всех людей. Слишком напряженная деятельность Императора даст ему впоследствии почувствовать, как это необходимо. Я, со своей стороны, желаю ему счастья, ибо в Тильзите я привязался к нему… Мне приятно, что даже наши современники воздают ему должное. Уверяю вас, те, кто думает иначе, плохо приняты у Императора Александра. У него нет большего поклонника, чем я”…[412]

    На другой день после этих излияний чело Александра было снова озабочено, омрачено печалью: он “обдавал холодом” посланника.[413] Чему приписать такую внезапную перемену? Александр был обидчив по натуре. Недавние неприятности усилили, довели в нем эту склонность до болезненности; он дошел до такой степени чувствительности, что малейший укол булавки причинял ему страдания, как бы от раны. Достаточно было незначительного события, статьи во французском журнале, составленной в духе, неблагоприятноv России, чтобы сомнение вновь возродилось в его душе. Коленкур должен был в продолжение многих часов успокаивать и разуверять его, – задача тяжелая и ни к чему не приводящая; труд Пенелопы, так как каждое утро сводило к нулю работу предыдущего дня.

    Действительно, после свидания с нашим посланником, Александр попадал в общество своих министров, друзей, в свою семью, и, по-видимому, каждый из окружающих его дал себе слово отдалить его от Франции. Его теперешний кабинет, хотя и составленный из лиц, наименее враждебных тильзитской системе, советовал ему быть осторожным и держать ухо остро. Что же касается его старинных советников, поверенных первых его дум и влечений юности, то, если и были моменты, когда они отказывались от открытой борьбы и уходили с поля сражения, зато тайно они относились ко всему с удвоенным вниманием и враждебностью. Князь Адам Чарторижский отправлялся в Вену, но при отъезде выпустил последнюю стрелу: он передал императору талантливо и ядовито составленную записку, в которой будущее изображалось в самых мрачных красках. Обычные агенты коалиции опять взялись за дело: снова появился Поццо ди Борго. Правда, Александр в беседах с Коленкуром выражался очень резко о личном враге Наполеона.[414] Он обещал опять его удалить, но его уверения были не вполне искренни. Отправляя обратно в Вену своего прежнего в этом городе эмиссара, он разрешил ему изложить свои соображения обо всем, что касалось безопасности и славы России,[415] и Поццо поторопился до своего отъезда представить ему общий обзор положения. В своей записке, со свойственными ему прямотой, жаром и страстью, он старался доказать, что Россия, доверяя Наполеону, стремилась к пропасти; что предположение о разделе, даже предполагая, что оно искренно, было только западней; что царь, приведя в исполнение это опасное дело по сигналу и под руководством Франции, сделается и орудием и игрушкой бессовестного честолюбия.[416]

    Александр прочел и сохранил записки, составленные противниками союза. Записка Чарторижского была найдена после смерти царя в его бумагах.[417] Если эти записки и не убедили, то, во всяком случае, поколебали его. Являясь как бы отражением, но в слишком преувеличенном виде, его собственного недоверия, они заставляли его более внимательно относиться к своим подозрениям. Непрерывное обещание и ежедневные разговоры с нашими врагами в часы, посвященные монархом государственным делам, наводили его на грустные и опасные размышления.

    Но и вечером Александр встречал общество или у императрицы-матери, или у великих князей, или в домах, где он имел обыкновение бывать, и гул антифранцузских чувств доходил до его слуха. Приняв за правило беседовать с салонами, вместо того, чтобы заставить их замолчать, он затруднялся теперь отвечать на их возражения. Обладая достаточным мужеством для борьбы с общественным мнением, он сам не был убежден в пользе союза настолько, чтобы совершенно не считаться с недовольством общества и не огорчаться этим. В течение нескольких недель он был счастлив, – писал Коленкур, – “потому что никто не дулся на него”.[418] Теперь же он страдает, читая на лицах скрытое под видом почтения уныние или еще более нестерпимое выражение сожаления.

    Правда, Коленкур был тут же, являлся всегда на самом опасном месте, без устали стараясь смягчить проявления недовольства, а, следовательно, и нежелательное действие их на ум государя. Чтобы снова завладеть своим влиянием на общество, он не пренебрегал никакими средствами, какими только мог располагать ревностный и превосходный посланник: он не щадил ни себя, ни своего состояния. Он достиг того, что удивлял своей роскошностью общество, “в котором самый плохо обставленный дворянин ездил четвериком”;[419] всюду говорили о его образе жизни, о его роскоши, непомерных тратах и утонченных пирах.[420] Неудачи последнего времени не приводили его в уныние; для характеристики его можно позаимствовать следующее сравнение: “после того, как он в течение нескольких недель победоносно нес знамя Франции”, он и теперь “во время бури, держал его высоко и крепко”. “У меня часто бывают, – писал он, – вскоре ко мне опять соберутся”.[421] Так как его высокое положение препятствовало ему быть не в меру любезным и зазывать к себе общество, а нужно было ждать, чтобы оно само посещало его, то он рассылал наиболее деятельных и обаятельных членов своего посольства, поручая им заманивать к нему. Он даже просил у своего правительства об увеличении числа таких помощников; он ходатайствовал о подкреплении. “Смею напомнить Вашему Величеству, – писал он императору, – что мне будет крайне полезен молодой офицер, безукоризненно воспитанный и остроумный, музыкант, с приятным голосом, для того, чтобы образумить некоторых молодых дам, недовольных более чем другие. Наша гвардия кишит красивыми молодыми людьми, обладающими светскими талантами; некоторые из них могут нравиться дамам. Итак, нужны только такие, а других совсем не надо”. Он доходит до того, что называет среди своих парижских знакомых лицо, наиболее, по его мнению, обладающее качествами, потребными для такой роли,[422] и наиболее способное “вернуть под наше знамя всю партию Чарторижского и Кочубея, в которую, необходимо сознаться в этом, эмигрировали наиболее блестящие представители и представительницы столичного общества”.[423]

    Его деятельность не ограничивается Петербургом. Он посылает одного из своих атташе разведчиком в Москву, куда удалялись во все царствования попавшие в немилость, и где замечалось опасное течение. При теперешнем настроении умов внезапный взрыв недовольства, даже покушение на императора, делалось возможным предположением. Необходимо было проверить это, чтобы в случае надобности иметь возможность не допустить ничего подобного. На этот счет сведения, собранные в Москве и Петербурге, оказались успокоительными; нельзя сказать того же самого в другом отношении. Русская знать не подготовляла переворота, но, более, чем когда либо, предавалась надежде вызвать перемену в политике. Наши враги всюду брали верх; они царили в гостиных, оттачивали там свои стрелы и распространяли эпиграммы. Их дерзость доставляла им многочисленных союзников; верные вчерашние друзья, как например, великий князь Константин, фельдмаршал Толстой, начинали колебаться и перестали влиять на императора в пользу правого дела.

    Коленкур задумал тогда подействовать непосредственно на монарха, “на единственного, может быть, человека, – с грустью признавался он, – который является более или менее искренним сторонником теперешней политики”.[424] При невозможности влиять на его ум, снедаемый борьбой между различными течениями, не удастся ли, думал он, воздействовать на его сердце и его сохранить за собой? Александр продолжал выказывать лично к посланнику большое расположение и симпатию. Если бы эти, заботливо поддерживаемые и развиваемые, чувства приобрели силу истинной привязанности, если бы между государем и посланником установилось безусловное доверие человека к человеку – дело только выиграло бы от этого. Александр легче поверит объяснениям нашего посла, если он, как человек, а не как посол будет отстаивать искренность нашей политики. Тому, что говорится дружескими устами, лучше верится. Чтобы полезнее служить императору, Коленкур все более старался приобрести привязанность Александра и сделаться достойным ее.

    При достижении такой задачи нужно было снова бороться с обществом, которое, не довольствуясь тем, что ставило препятствия его политической деятельности, до некоторой степени приписывало ему лично несчастья России и старалось лишить его не только доверия, но даже уважения государя. На его счет распускались ложные слухи, и совершенно несправедливо, с злым умыслом, старались связать его имя с особенно ненавистными воспоминаниями. Пользуясь тем, что он был в Страсбурге в 1804 г. с особым и определенным поручением, ему приписывали некоторую роль в деле похищения герцога Энгиенского; на него указывали как на одно из орудий, избранных Бонапартом для того, чтобы схватить и казнить знаменитую жертву. Коленкур счел долгом как в видах государственных интересов, так и для ограждения своей чести, рассеять в этом отношении все сомнения, которые могли возникнуть в уме Александра. Он вызвал его на конфиденциальное объяснение, восстановил, с документами на руках, истинный характер событий, заставил своего собеседника благосклонно преклониться перед очевидностью, и раз навсегда покончил с клеветой, которую по временам бросали ему в лицо.[425]

    В своих деловых разговорах с Александром он старался как можно меньше ему противоречить, понимал его взгляды, не оспаривал законности его требований и старался не столько оправдывать, сколько извинять наши проволочки. Он дошел до того, что вызвался давать советы царю в деле военных операций и дал ему возможность воспользоваться своим опытом, приобретенным подле Наполеона. Он составлял для него специальные краткие обзоры и рассуждения о способах защиты Финляндии, о том, как обеспечить за Россией владение ею, т. е., целый план нападения на Скандинавский полуостров. Александр, видимо, в высокой степени ценил знаки его преданности, и первым доказательством его благодарности был строжайший выговор вождям оппозиции и мнение, которое он высказал некоторым из них, “что не мешало бы им попутешествовать”.[426]

    Однако, эта новая тактика, в которой Коленкур откровенно признавался в своих донесениях и которая начинала приносить плоды, не была одобрена императором. Тот нашел, что советы, которые он давал царю, не совместимы с ролью посланника, так как они свидетельствуют о слишком заметной заботе о чужих интересах: “Помните, – резко писал он своему послу, – что вы должны оставаться французом!”[427]

    Эти слова, поразившие Коленкура в самое сердце, вызвали в нем благородную вспышку негодования. Он с почтительной смелостью дал это почувствовать и высказал, что считает незаслуженным упрек, против которого говорила вся его жизнь: “Смею думать, – ответил он, – что Ваше Величество имеет обо мне мнение, основанное на моих бесспорных заслугах. Если бы вы соблаговолили подумать, что ваше перо пишет на скрижалях истории, быть может, вы не причинили бы такого огорчения слуге, верность и преданность которого вы испытали”. Далее, он оправдывал свое поведение полученными результатами. “Эти мелочи, которым Ваше Величество придали значение советов, лучше, чем всякое другое средство, сослужили мне службу в деле приобретения доверия русского государя и позволили дать другое направление теперешнему затруднительному положению… Проявить по некоторым вопросам усердие в пользу дела государя, значит тронуть его сердце. Он знает, что я слишком предан Вашему Величеству, чтобы не установить тесной связи между моим советом, который он считает полезным, и сочувствием, которое вы к нему питаете. Император никому не показывал ни заметок, ни соображений, которые я ему передал; однако, я знаю, что он отдал приказания, сообразуясь со всем, изложенным в них. На будущее время, Государь, я буду более осмотрителен. Если этого не было в настоящем случае, то только потому, что нужно было снискать полное доверие государя, сделаться даже до некоторой степени ему необходимым, дабы нам ничего не упускать в то время, когда все более или менее старались отдалить его от меня… Ваше Величество лучше, чем я, знает трудность моего положения. Итак, я ограничусь уверением, что достаточно Вашему Величеству кашлянуть, чтобы это услышали здесь; а так как известная часть общества весьма усердно распространяет все дурное, что думают и говорят в Европе о Франции, то необходимо быть всегда настороже против этой части общества и заботиться о разрушении ее происков. Проявленная за последнее время императором ко мне благосклонность и его твердость разрушили надежды оппозиции более, чем все, что делалось до сих пор. Может быть, действуя подобным образом, я и заслужил подозрения Вашего Величества, будто я недостаточно ценю ваше доверие и ваши милости. Обвинение удручающее; но в глубине вашей души вы, Государь, воздадите мне должное”.[428]

    Коленкур не заблуждался, предугадывая в своем письме сокровенные чувства императора. По свойственному ему обыкновению, Наполеон нарочно сильнее выразил свою мысль, чтобы произвести более сильное впечатление на агента, к которому он обращался. В действительности, он никогда не переставал правильно оценивать благородные качества Коленкура и его испытанное усердие, и даже в то время, когда он жестоко и строго журил его, он вознаградил его преданность, сделав его герцогом Виченцы.[429] Но, будучи до крайности недоверчивым, он не допускал, чтобы его доверенное лицо стало в слишком близкие отношения с иностранным государем. В особенности он не хотел, чтобы Коленкур своими советами способствовал военному образованию русских и развивал в них таланты, которые они могли бы когда-нибудь использовать против нас.

    Впрочем, сам он не отказывался действовать на Александра силою своего авторитета и уверениями в нежных чувствах, т. е. от тех средств, пользоваться которыми запрещал своему послу. Он боялся, что другие не окажутся достаточно сильными в этой опасной игре, и, думая покорить Александра, сами не устоят против чар обаятельного монарха. В самом же себе он был настолько уверен, что не опасался подобных увлечений. Он знал, что ни ласка, ни предупредительность не в состоянии ни на один шаг сбить его с прямых и сокровенных путей, по которым он вел свою политику. Рассчитывая продолжать в Эрфурте систему обольщения, испытанную в Тильзите, он подготавливал ее, поддерживая фамильярно доверчивые отношения со своим союзником.

    При всяком удобном случае он старался доказать царю, что любит его ради него самого независимо от каких бы то ни было политических соображений. Он давал доказательства того, что принимает участие в его тревогах и горестях. Узнав, что Александр только что испытал большое горе, что он лишился своего единственного ребенка, маленькой великой княжны Елизаветы, он написал ему следующие строки: “Я вполне разделяю горе Вашего Величества. Я чувствую, как сильно страдает ваше сердце от только что понесенной утраты. Позвольте мне повторить уверение, что вдали от вас есть друг, который чувствует все ваши огорчения и желает вам успеха во всех ваших делах”.[430] В других письмах он говорит, с каким нетерпением ждет предполагаемого свидания. “Я страстно жду, – говорит он, – минуты, когда снова увижу Ваше Величество и лично выскажу вам мои чувства”.[431] Хотя он даже в настоящую минуту избегал всякого намека на раздел, опасаясь, чтобы в момент окончательных прений не сослались на какое-нибудь выражение, ставящее его в неловкое положение, но по всем другим вопросам он всегда не прочь был вступить в дружеские и сердечные объяснения.

    Это старание делалось особенно заметным по мере того, как испанские дела приближались к развязке. Остановившись в Байонне, на полпути между Парижем и Мадридом, Наполеон ожидал Карла IV и Фердинанда VII, согласившихся съехаться здесь. Сперва приехал молодой принц, затем прибыли старый король и королева. Признав Наполеона судьей, они решили подчиниться его приговору. Подготовляется развязка, “в трагедии начинается пятый акт”.[432] И в эту важную минуту Наполеон не забывает о России; по временам его внимательный взор переносится на нее, и более чем когда-либо он сознает необходимость поддерживать тесное общение с Александром. Он желает объяснить ему причины своего поведения относительно Испании, представить ему в выгодном для себя свете деяния, которые должны отдать ее в его руки. Он хочет постепенно приучить его к мысли о дерзком захвате чужого права. Он обращается то лично к царю, то в кратких записках к Коленкуру, дает наставления посланнику, доставляет объяснения, которые следует давать, даже выражения, которые следует употреблять. Благодаря этому у нас имеется бюллетень о байоннских событиях, составленный самим Наполеоном, и толкования, которыми он сопровождает их, по мере их развития.[433]

    29 апреля в письме к Александру он ограничивается сообщением о присутствии в Байонне королевской четы и принца Астурийского. Он говорит о их ссоре, и тоном почти добродушным, по-видимому, не придавая ей слишком большого значения, жалуется на беспокойство, которое причиняют ему эти неприятные сцены вражды. “Эта семейная ссора и симптомы революции, которые обозначаются в Испании, – говорит он, – причиняют мне некоторые хлопоты, но скоро я буду свободен, чтобы совместно с Вашим Величеством обдумать великое дело”.[434] Тем не менее процесс начинается; на нем присутствуют отец и сын. Наполеон устраивает им очную ставку, заставляет их уличать друг друга, стращает того и другого, с тем, чтобы бросить их к своим ногам уничтоженных, потерявших голову, готовых променять свои священные права хоть на какое-нибудь убежище. К этой-то развязке и следует подготовить Александра и, все более роняя в его глазах испанских Бурбонов, указать на невозможность оставлять их царствовать. Коленкуру поручено говорить следующее: “Сын обвиняет отца, отец – сына: это не подвигает дела. Крайне трудно будет примирить их. Сын оскорбляет принципы и нравственные чувства, отец – нацию. И тот и другой вряд ли успокоят возбуждение и будут в состоянии импонировать страстям, которые разыгрались благодаря этим событиям. В заключение император очень сожалеет, что свидание, вопреки его предположениям, пока еще не состоялось: ему приятнее было бы быть в Эрфурте, чем в Байонне”.[435]

    Вскоре свершилось подготовленное уже событие; его ускорил вспыхнувший в Мадриде 2 мая бунт. Фердинанд VII, испугавшись совершившегося его именем дела, удрученный отцовскими проклятиями, отказывается от своих прав. Власть номинально возвращается к старому королю, который спешит отречься от нее. Испанская корона свободна. Наполеон овладевает ею и намеревается распорядиться по своему усмотрению. Прием, который он употребляет для своего оправдания перед Александром, неизменно состоит в том, чтобы доказать, что он не обдумывал заранее своего захвата, а был приведен к нему событиями. Согласно его приказанию, Коленкур говорил: “После того, как отец опозорил сына, а сын отца, невозможно допустить, чтобы кто-либо из них мог внушить уважение гордой и пылкой нации, среди которой появились уже первые вспышки революции. Следовало немедленно спасти Испанию и ее колонии. Ваше Величество согласится, что другого средства не было. Из-за этой неожиданной развязки, быть может, как справедливо думает Ваше Величество, на некоторое время затянется возвращение Императора.[436] Проходит еще несколько дней. Наполеон сбрасывает последний покров, скрывавший его намерения, и объявляет, что удерживает испанское королевство для своего брата Жозефа. Он приказывает тотчас же сказать в Петербурге, “что перемена династии делает страну только более независимой, что Император ничего не берет себе, что Франция получит только ту выгоду, что, в случае войны, будет более уверена в своей безопасности, если в Испании будет править король ее династии, а не Бурбоны”. При этом он снова подчеркивает, что был вынужден “вырвать Испанию из рук анархии”.[437] Наконец, уже после провозглашения Жозефа, он снова возобновляет с Александром об этом же переписку, и, путаясь, пишет ему довольно длинное письмо, в котором философствует, оправдывается, предусматривает возможные возражения, старается их опровергнуть и принимает совершенно не свойственный ему тон. В своем письме он не оправдывает себя, а только объясняет свои поступки.

    “Мой брат, – пишет он, – посылаю Вашему Величеству конституцию, которую только что утвердил испанский совет. Беспорядки в стране дошли до невероятных размеров. Вынужденный вмешаться в дело, я был приведен, благодаря непреодолимому ходу событий, к политической системе, которая, обеспечивая счастье Испании, в то же время обеспечивает спокойствие моих владений. При этом новом положении Испания фактически будет более чем когда-либо независима от меня; но я буду иметь ту выгоду, что она, заняв положение, предназначенное ей самой природой, и не имея никакого повода не доверять континенту, употребит все средства на восстановление флота. Я имею причины быть крайне довольным знатью, состоятельными и образованными классами. Только монахи, которые владеют половиной всех земель, предвидя в новом порядке вещей прекращение злоупотреблений, равно как и многочисленные агенты инквизиции, предчувствующие свой близкий конец, волнуют страну. Я отлично сознаю, что это событие даст обильную пищу для разговоров. Не захотят оценить событий и обстоятельств, при которых оно совершилось; будут говорить, что все это подстроено с заранее обдуманным намерением. Однако, если бы я имел в виду только интересы Франции, к моим услугам было бы более простое средство, а именно: расширить в эту сторону мои границы и уменьшить Испанию. Ибо кому не известно, что в расчетах политики родственные узы мало принимаются во внимание и к концу двадцати лет теряют всякое значение? Филипп V воевал со своим дедом. Провинция вроде Каталонии или Наварры, присоединенная к Франции, имела бы более значения для могущества Франции, чем только что совершившаяся перемена, которая, на самом деле, полезна только Испании”.[438]

    С помощью таких доводов Наполеон старался оправдать свои хищнические приемы и ослабить их впечатление. Позднее, говоря о тех же фактах, но обращаясь к потомству, он выскажется в качестве судьи, постановит решение против самого себя и, не переставая отстаивать с гордым высокомерием величие своей цели, не будет искать оправданий несправедливой и бесполезной жестокости своих приемов. Он признает в испанском деле главную ошибку своего царствования и причину своего падения.[439]

    II

    Узнав о факте, который в лице одной из древних династий нанес удар и всем остальным, Александр показал себя более русским, чем европейцем, более склонным преследовать интересы собственной страны, чем охранять права корон. Нельзя сказать, чтобы захват, которому предшествовало столько других, не усилил его беспокойства по отношению к честолюбцу, который думал только о себе и беспрестанно искал новой добычи. Тем не менее, как ни была расшатана его вера в систему, которую старались установить в Тильзите, благоразумие, самолюбие и, особенно честолюбивые замыслы повелевали ему стойко держаться за нее. И в самом деле, опыт будет доказателен и может принести плоды только при условии, если он будет доведен до конца. Стоило ли из-за жалоб и упреков портить отношения с Наполеоном в ту минуту, когда, по-видимому, для России наступало время получить награду за свое долготерпение; когда Наполеон, распорядившись Испанией по своему усмотрению, не мог более выставить никакой причины, чтобы уклониться от соглашения по восточному вопросу. Благодаря этим соображениям, Александр решился быть снисходительным, но желал по крайней мере, поставить это себе в заслугу перед своим союзником, сделав это с любезностью, проявлять которую ему никогда ничего не стоило. Не имея возможности идти против событий на Юге, он не ограничился тем, что утвердил их своим молчанием, напротив, он сделал даже вид, что одобряет их и, затаив в глубине души свои истинные чувства, сумел выказать другие.

    Пока тянулись переговоры в Байонне, он избегал неуместных вопросов, довольствовался даваемыми ему объяснениями и предоставлял Наполеону действовать. Так как он не был особенно расположен к испанским Бурбонам, то ему не было надобности особенно насиловать себя, чтобы выражаться на их счет пренебрежительным тоном. Отречение Карла IV показалось ему делом вполне естественным для государя, который “хотел жить только для своей Луизы и для своего Эммануила”.[440] Когда стала известна развязка, у него по отношению к императору были только слова одобрения, доходящие до лести: “Я думал, – говорил он, – что он заполнил уже все страницы в истории, но ему остается в ней еще одна прекрасная страница для Испании”;[441] и он приветствовал в нем “преобразователя и законодателя”[442] Испании. Когда ему была представлена новая конституция королевства, он нашел ее либеральной и достойной ее автора. Однако по некоторым выражениям, предусматривающим дальнейший ход событий, по некоторым словам, кстати сказанным, легко было убедиться, что царь не смотрел на свои похвалы, как на нечто не подлежащее оплате: “Я не завидую и не буду завидовать ни одной из выгод, которую получает или может получить Император, – говорил он”;[443] но при этом он начал с указания, что выгоды должны быть обоюдными. Он не пропускал случая, чтобы в выразительных словах не подчеркивать корректности своего поведения, “своей нетребовательности за все время, пока шли события”;[444] и видно было, что он учитывал свои хорошие поступки и давал им накапливаться, предоставляя себе право бросить их на весы во время тех решительных объяснений по делам Востока, о которых он говорил с тревожной настойчивостью.

    Если исключить гипотезу о соглашении с Англией, то Наполеону никогда и в голову не приходило уклоняться от платежа: он хотел только отдалить его. Хотя он все еще был против точного определения своих обязательств к России, но он всегда допускал принцип раздела Турции при условии, если лондонский двор будет долго затягивать борьбу. Он хорошо сознавал опасность не в меру злоупотреблять долготерпением Александра. Поэтому с мая месяца, лишь только он дал желаемое направление переговорам в Байонне и получил уверенность, что Бурбоны сойдут со сцены, он нашел, что самое трудное в его задаче на Юге выполнено, и уделил часть своего внимания Востоку. Ему достаточно было только взглянуть на план раздела Турции, составленный Румянцевым, чтобы по многим пунктам признать его неприемлемым. Более обстоятельный просмотр русского проекта только укрепил его в этом убеждении. Тем не менее он не отчаивался примирить, когда придет время, взаимные требования, и, скорее с целью оживить надежды Александра, чем прийти к немедленному соглашению, не отказался теперь же возобновить прения.

    Нота Румянцева и письмо Александра, в котором царь давал санкцию ноте своего министра, ставя условием свидания предварительное соглашение об основах раздела, вынуждали его изменить тактику. Вместо того, чтобы, как он желал, установить все с Александром с глазу на глаз, ему приходилось решиться вести переговоры издали и при содействии посредников. Он попробовал вступить на этот путь. Он посвятил Шампаньи в тайну дела, передал ему разные бумаги, полученные из Петербурга, и приказал ему составить по поводу их пространный доклад.[445] 22-го он приказывает объявить Коленкуру о предстоящей отправке министерской записки в ответ на ноту Румянцева.[446] Однако проходят дни, недели, а обещанная посылка заставляет себя ждать. Что за причина этого нового замедления? Вникнув в вопрос, Наполеон и на этот раз признал невозможным решить его обычным дипломатическим путем, с помощью нот, депеш, предложений и контрпроектов. Он решительно не допускает, чтобы кто-либо другой, а не он лично вел переговоры, от которых зависит судьба мира. С другой стороны, возможно и то, что он не решается выдать русским документ, который они могли бы использовать против него, если бы соглашение не состоялось, и между ними произошел разрыв; что он не хочет оставить им письменного доказательства своих разрушительных планов. Поэтому, он возвращается к своей первой мысли, к свиданию без предварительных условий, упорно держится именно за такой характер свидания и намерен настоять на нем. 31 мая он пишет Коленкуру, поручая ему опять заговорить о свидании. Посланник должен снова указать на необходимость все отложить до откровенного личного объяснения между императорами без предварительных обязательств, которые могут только связать их и помешать их взаимному доверию. Для того, чтобы сговориться, им нужно свидеться; только их личная дружба должна примирить их интересы.[447]

    В то время, когда было отправлено это письмо, оно было уже ненужным! Доблестно отвечая на упреки своего императора, Коленкур определил его приказания и, продолжая действовать в духе прежних инструкций, возобновил просьбу и добился свидания без условий.

    Он обязан был своим успехам не любезности Александра, а его тяжелому настроению. Изнервничавшись от ожидания, все более обуреваемый то надеждой, то сомнением, царь на первом плане ставил уверенность, что он еще в течение текущего года встретится с Наполеоном и категорически объяснится с ним, и только эта уверенность могла облегчить его нетерпение. Сверх того, благодаря только что поразившему его личному горю,[448] он переживал период отчаяния и страдал от чувства одиночества: его энергия была надломлена. После первых дней горя, он прежде всех других пожелал видеть Коленкура. Он говорил ему о своем горе, открыл свою душу; затем, сделав над собой усилие, перешел к делам. “Я всегда желал свидания, – сказал он, – я вполне доверяю Императору. Он отлично написал вам: “Поставьте циркуль на карту”. Но из моего письма явствует, что следует предварительно сговориться о некоторых основах; тогда при встрече мы нашли бы крупные вопросы уже законченными, а это значительно облегчило бы дело. И обсуждение деталей достаточно важно для того, чтобы занять наше внимание. Получили ли вы какой-нибудь ответ на ваше донесение? Нет ли затруднений по вопросу о кошачьем языке?”

    Посланник. И тридцать курьеров не выяснят того, что будет сделано в три дня свидания; даже в два года нельзя покончить того, что будет сделано в десять дней. В этом важном деле столько неудобных положений, что только одни государи могут сговориться. У графа Румянцева руки длинноваты.

    Император. Я желал свидания, ибо вижу в нем доказательство дружбы Императора, которую я чрезвычайно ценю.

    Посланник. То, что оно предложено, доказывает Вашему Величеству полное его доверие к вам. Лучший способ на него ответить, – если Ваше Величество разрешите мне говорить об этом, – это принять свидание без условий. Интересы России более связаны с этим делом, чем интересы Франции. Проявляя по отношению к Императору такое же доверие, какое он оказывает вам, Ваше Величество только ответите ему тем же. Ведь раздела желаете вы, Ваше Величество. Император Наполеон соглашается на него только потому, что желает быть вам приятным. Следовательно, в этом случае, он не может жертвовать всеми интересами Франции и интересами своего исконного союзника. В таком важном деле дипломатические прения скорее задерживают, чем подвигают дело.

    Император. Согласен; я сам всегда был такого же мнения. Впрочем, я питаю к нему полное доверие; я слишком сочувственно отношусь ко всему, что может быть выгодно императору Наполеону, чтобы он иначе думал о моих интересах; я доказал ему это. Как бы вы хотели устроить это дело? Скажите откровенно. Посланник. Принять, Государь, свидание без условий.

    Император. Охотно, но когда?[449]

    Этот вопрос поставил Коленкура в затруднение. Он не знал, установил ли его повелитель время свидания, и на всякий случай заговорил об июне месяце. Александр облегчил ему задачу; он нашел, что это время слишком близко и что он не может покинуть Петербурга в самое удобное для действий неприятеля время года. Действительно, это было время, когда можно было опасаться, что шведы перейдут в нападение, быть может, пришлось бы отражать и нападение англичан, причем все это совпало бы с сильнейшими нападками недовольных. Может ли государь для отлучки со своего поста избрать час опасности? По мнению Александра, раз уже пропустили зиму, не дав хода проекту, всего лучше было бы подождать до конца лета, по крайней мере, до августа. Если это время будет принято, посланник должен получить полномочия установить с царем точно день встречи. Со своей стороны Наполеон обяжется отправиться в путь немедленно по получении известия о выезде своего союзника. Это желание было немедленно внесено в отправленную в Байонну ноту, которая начиналась следующей фразой: “Император Александр принимает свидание без предварительных условий”.[450]

    Наполеон восторжествовал. Россия уступила ему в вопросе о непосредственных переговорах и отсрочила их настолько, что позволяла ему сперва окончить покорение Испании. Он поспешил согласиться на прибывшее из Петербурга предложение. Тем не менее, не желая, чтобы Александр прибыл в Эрфурт с надеждами, которые могли бы сделать невозможным всякое соглашение, он предупредил его, что его молчание на ноту Румянцева не должно быть принято за согласие на все территориальные требования России. Он написал ему об этом и сверх того приказал Коленкуру, снабженному соответствующими инструкциями, на словах подтвердить это. А так как царь пожелал узнать, по каким пунктам встречалось затруднение, то предметом последнего разговора сделались Константинополь и Дарданеллы.

    “Основы Румянцева, – сказал посланник, – хорошо устанавливают долю России, но не считаются с чужими интересами. Константинополь такой важный пункт, что обладание им и выходом из Дарданелл сделает вас вдвойне господами всей торговли с Востоком, даже с Индией. Ничего точно не определяя, скажу, что основы проекта Румянцева не могут быть приняты”.

    Император. Константинополь по уходе турок будет только провинциальным городом на окраине империи. Наше географическое положение требует, чтобы я владел им, потому что, если он будет принадлежать кому-либо другому, я не буду хозяином у себя дома. Император согласился, что для других не будет никакого ущерба в том, что я буду владеть ключом от дверей моего дома.

    Посланник. Этот ключ – в то же время ключ от дверей Тулона, Корфу, от всей мировой торговли.

    Император. Но, ведь можно составить такой договор, который гарантировал бы, что этот путь никогда не будет и не может быть закрыт для чьей бы то ни было торговли.

    Посланник. Если бы вы, Ваше Величество, царствовали вечно, такая гарантия могла бы иметь огромную ценность; но предусмотрительность требует, чтобы в деле, которое устанавливает судьбы народов, Император заручился всеми возможными средствами для безопасности своей империи. Будет ли преемник Вашего Величества другом и союзником Франции? Можете ли вы, Ваше Величество, поручиться и за него? Румянцев составил долю России так, чтобы она была хорошей и надежной при всяком положении дел. От всей души сочувствуя всему, что может быть удобно и выгодно для Вашего Величества, Император, однако, не может в деле такой огромной важности приносить вам в жертву интересы и безопасность Франции. Все присвоить себе, не значит еще согласовать обоюдные интересы.

    Император. Я ничего так не желаю, как сговориться; но в то же время, как вы получаете огромнейшую долю, в то время, как все выгоды этого великого дела будут в вашу пользу, нужно же и мне получить то, что следует мне по географическому положению. Это, впрочем, гораздо меньше, чем вы думаете. Император не может желать Дарданелл. Может быть, он хочет отдать их кому-нибудь? Разве ему будет неудобно, если они будут моими?

    Посланник. Если вы, Ваше Величество, будете владеть ими, вы будете у дверей Корфу и Тулона.

    Император. Не ближе, чем вы у дверей Портсмута, а Англия у дверей Бреста и Шербурга.

    Посланник. Потому-то мы с ней и союзники, даже в мирное время. Вероятно, мы никогда не будем друзьями, а, тем более – союзниками. Позвольте мне, Ваше Величество, заметить вам, что ваше сравнение служит не в пользу проекта Румянцева и именно в силу вашего желания, чтобы мы оставались друзьями. Для этого нужны только такие приобретения, которые не приносили бы ущерба ни вам, ни нам. Согласно планам Румянцева, действительной силой на Востоке была бы Россия, новые приобретения которой непосредственно примкнули бы к ее обширной империи. Стало быть, не было бы более того равновесия, благодаря которому сохраняется мир. Франция, которая приобретает вдали от себя, Франция в Дарданеллах, даже в Константинополе– никому не страшна, потому что ее владения будут отдаленной собственностью, вроде колонии, тогда как в руках России это будет грозным делом.

    Все эти причины доказывают Вашему Величеству, что только при личном свидании можно примирить столь важные интересы. Это одно из тех великих соглашений, по которым могут сговориться только государи.

    Император. С этим я согласен; но я не хочу поставить мою страну в более затруднительное положение, чем то, в котором она находится теперь, благодаря своему соседству с турками. Если Франция будет владеть Дарданеллами, мы потеряем больше, чем выиграем.[451]

    Несмотря на отрицательный исход этого разговора, в уме Александра наступило некоторое успокоение с тех пор, как состоявшееся соглашение относительно способа и времени свидания на некоторое время установило взаимное положение обоих дворов. Теперь Александр жил с мыслью, что его тревогам скоро наступит конец, что в определенный день он будет в состоянии откровенно расспросить Наполеона, проникнуть в его планы и разгадать тайну политики, которая казалась ему все более неопределенной и неустойчивой; он узнает, наконец, может ли союз превратиться в действительность или он только обманчивый мираж; вернется ли он из Эрфурта излеченным от своего недоверия или от своих надежд. В ожидании этого, хотя он и говорил о главном затруднении, но говорил об этом с меньшей горечью, иногда даже весело: “Сообщили ли вы Императору, – спросил он как-то Коленкура, говоря с ним о Дарданеллах, – что Румянцев называет их кошачьим языком?”

    Посланник. Да, Государь, Я ничего не скрываю от Императора; это лучший способ служить ему и в то же время Вашему Величеству.[452]

    Александр не продолжал более разговора. Он говорил, что свидание рассеет все сомнения, удовлетворит все интересы; и, может быть, он не притворялся, надеясь на это. Быть может, он предполагал, что Наполеон придумает какое-нибудь непредусмотренное и верное средство для соглашения; что его гений, для которого нет невозможного, сделает чудо и примирит их честолюбивые стремления, – одинаково неустойчивые, завистливые и чрезмерные.

    Со своей стороны, хотя Наполеон и скрывал или, по крайней мере, облекал в глубокую тайну свои окончательные намерения относительно условий раздела, он надеялся на успех от свиданий и ожидал от него громадных результатов. Точнее определяя свои будущие планы по мере того, как затруднения настоящего времени видимо устранялись с его пути, он назначил на сентябрь время для встречи, а на октябрь начало великих операций, которым предназначалось создать переворот в восточном мире от Дуная до Инда.

    Он рассчитывал, что к этому времени на Иберийском полуострове все будет кончено; что Испания будет неразрывно связана с его системой; что, вместо причиняемых хлопот, она окажет ему содействие: “К тому времени Испания будет настолько организована, что благодаря этому, моя тулонская эскадра увеличится на несколько кораблей”.[453] Упорно оставаясь в роковом ослеплении, находя твердую опору своим заблуждениям в той легкости, с которой Бурбоны предались в его руки, он думал, что отречение обоих принцев отдало в его власть целое королевство, и, на самом деле, воображал, что, овладев подножием Пиренеев, завоевал всю Испанию. Наполеон думал, что самое большее, что придется сделать его войскам, – это справиться с какими-нибудь частичными единичными вспышками, с какими-нибудь восстаниями отдельных городов, вроде того, которое он некогда подавил на улицах Каира; что-нибудь вроде восстания горцев, с которыми легко справилась в Калабрии неаполитанская армия. Что же касается народной массы, – он не сомневался, что она подчинится ему и признает новое правление. Он уже считал этот результат как бы достигнутым и объявил о нем с высокомерным оптимизмом: “Общественное мнение в Испании, сообщал он Камбасересу, складывается согласно моему желанию”.[454] Он остается еще шесть недель в Байонне, устанавливает передачу власти в руки нового правительства, заставляет официальную Испанию воздать своему брату королевские почести, организует подобие народного представительства и председательствует при вступлении на престол нового короля; но уже немедленно после отъезда Карла IV в Компьен, а Фердинанда в Валенсию, он подготовляет предприятия будущего, вполне уверенный, что совсем покончил с испанскими делами. Испания занимает его уже менее, чем Восток.

    Теперь он жаждет сведений о далеких странах Востока. Узнав, что в Мадриде у некоторых правительственных агентов сохраняются “в большом количестве карты и бумаги о путешествии по Египту, Африке и Малой Азии, предпринятом после 1803 г.”,[455] он приказывает отобрать все эти документы, в которых, конечно, найдутся полезные сведения; они должны составить его личную часть из испанской добычи. Он приказывает начертить подробную карту Египта; приказывает отпечатать ее, но не опубликовывать; он желает, чтобы она хранилась “под секретом”, как государственная тайна, чтобы можно было раздать ее во время необычайных событий”.[456] Вместе с тем, он предписывает снова взяться за дело, за бесчисленные приготовления на всех пунктах империи. Мы видим, как сквозь посылаемые из Байонны все более точные, ясные, содержательные приказы, выступает великий проект, начатый в январе и феврале, как яснее обрисовываются его линии и закрепляются контуры.

    На суше все готово. Рекрутский набор 1809 г.[457] дал нашим армиям в Италии и Далмации подкрепление в 80000 человек; эти армии должны будут по первому сигналу напасть на Европейскую Турцию. Наиболее существенная часть предприятия, морская, поглощает преимущественно внимание императора. Он всякий день прибавляет к ней новые подробности. Он замышляет теперь вторжение в Индию и с моря совместно с крупными операциями, которые будут выполнены на суше. Он приказывает снарядить один флот в Лориенте, другой в Бресте;[458] они должны будут отправиться один за другим, первый флот, как авангард второго, и высадить в Индии 18000 человек в то время, когда франко-русская армия, разрушив сперва на своем пути Турцию, придет к Евфрату. Кроме двух экспедиций – сухопутной с Востока и морской с Запада Европы, – которые, выйдя из двух крайних пунктов нашей операционной линии, должны будут сойтись у одной общей цели, для главного нападения предназначается большая эскадра Средиземного моря, которая будет состоять из французских, русских, итальянских, испанских и португальских кораблей с моряками всех национальностей. Египет по-прежнему остается главной целью его желаний, так как между останками Порты император прежде всего и неуклонно стремится захватить именно его и живет надеждой присвоить его себе. Его желание обнаруживается не только в намеках и в некоторых словах, разбросанных в его переписке; оно проявляется и в длинных инструкциях, в которых тщательно указаны условия предприятия, количество потребных людей, продолжительность переездов и пункты остановок.

    Конечно, исполнение этого плана остается пока под сомнением, ибо возможно, что не удастся сговориться с Россией о разделе, да к тому же Наполеон еще не решил бесповоротно разрушить Оттоманскую империю. Если заготовленные силы не пойдут в Египет, они пойдут в Алжир, Тунис или Сицилию, но эти предположения остаются на втором плане. “Я рассуждаю в предположении, что экспедиция предназначается для Египта”,[459] – пишет Наполеон Декре, излагая подробно меры, которые нужно принять для снабжения провиантом войск, и исчисляя издержки по экспедиции. К военному министру Кларку, которому поручено собрать в Тулон необходимые запасы, он обращается со следующей знаменательной фразой: “Чтобы лучше понять мою мысль, сравните то, о чем я вас прошу, с тем, что было у египетской армии при высадке”.[460] 13 мая он высказывается окончательно; он делает это в длинной депеше к морскому министру, касающейся установки взаимного соотношения между всеми предполагаемыми предприятиями. Он указывает числа, когда должны будут сняться с якорей флоты в Лориенте и Бресте, затем продолжает: “В то же время я отправлю мою тулонскую эскадру взять 20000 человек в Тарентском заливе и отвезти их в Египет… Совокупность этих операций, – прибавил он, – нагонит ужас на Лондон”.[461] За время своей карьеры он мечтал уже о нападении на Англию в Индии по каждому из трех существующих путей, отдельно взятому: в 1791 г. через Суец; в 1800 г., во время своего первого сближения с Россией, – через центральную Азию, и – мимо Капштадта в 1805 г. В настоящее время он хочет воспользоваться всеми этими путями одновременно, сразу двинуть туда и армию и флот; он хочет опять начать египетскую экспедицию в то самое время, когда его флот будет огибать Африку, и на границах Персии объявить о смелом походе, о котором мечтал Павел I.

    Иногда он приводит своих министров и агентов в смущение превосходящей всякую меру самонадеянностью; они дают ему понять, что исполнение его приказаний превосходит понимание и силы человека. Тогда он сердится и жестоко бранит их: “Чтобы добиться успеха, – говорит он, – не нужно быть Богом; но нужно преодолеть препятствия и исполнять мою волю, которая непреклонна”.[462] И, в самом деле, он хочет внушить всем окружающим его ту горячую деятельность, которая воодушевляет его самого, передать даже самому последнему французу частицу великого пылающего в нем огня. Он требует от них единодушного соревнования в усердии, в преданности, в вере в успех, направленных прямо или косвенно к одной и той же цели. По его мнению, чтобы добраться до Англии в самых чувствительных для нее местах, нужно делать вид, что хочешь повсюду напасть на нее. Нужно готовиться не только в Бресте, Лориенте, Тулоне, Специи, где воздвигается другой Тулон, на Генуэзском берегу, на всех пунктах, где формируются и откуда выйдут главные экспедиции, но и в Голландии, Булони, Дюнкирхене, Гавре, Шербурге, Рошфоре, Бордо, Ферроле, Коруньи, Лиссабоне и Картагене, на береговом пространстве в несколько тысяч лье, повсюду, где господствует Франция. Пусть же во всех гаванях, – говорит он, – деятельно возводят укрепления, обучают людей, строят корабли, формируют команды матросов; пусть неприятельские эскадры, которым поручено наблюдать за нашими берегами и блокировать наши рейды, почувствуют, что выставленные против них силы вырастают и готовятся к делу. В продолжение лета наши эскадры и флотилии должны быть готовы всякую минуту сняться с якорей; они не будут переходить из одной гавани в другую, “заведут игру в барры”[463] с неприятельскими эскадрами, не дадут Англии передохнуть и “загоняют ее до изнеможения”.[464] При приближении решительной минуты выступят на сцену диверсии; возобновленное наступление наших войск на Севере, в Сканию, задержит внимание англичан на Балтийском море; в Флиссингене будет стоять флот, в Булони флотилия, опирающаяся на лагерь; тот и другая будут стоять по направлению к Британским островам. В Кадиксе, где уже находятся корабли Сенявина, будут собраны эскадры судов, и повсюду будут происходить вылазки, маневры, демонстрации и “такая путаница в операциях, что враг не будет знать, не предназначается ли все это для десанта у его берегов”.[465] Должна получиться такая всемирная угроза, которая даст возможность обмануть бдительность англичан на Средиземном море и, может быть, на океане; позволит предупредить их в Египте, в Малой Азии, может быть, в Индии; позволит разрушить, по крайней мере, позиции, которые защищают их империю со стороны Ближнего Востока и служат преддверием к ней. Эта угроза позволит направить против них ту подавляющую кампанию, в которой под нашим начальством будут сражаться все армии и весь флот Европы, и в которой у императора французов главным помощником будет русский царь.

    В этой последней борьбе местопребывание главы армии и флота, т. е. императора, было точно определено. Император намерен быть в Италии, в центре движения, недалеко от Сицилии, Греции и Египта, между двумя бассейнами Средиземного моря, – между Западом, который он рассчитывал поднять, и – Востоком, который он хочет наводнить всеми своими силами. 30 июня, он объявляет вице-королю Евгению, что перейдет Альпы в октябре или ноябре.[466] Это уведомление подтверждает ранее сказанную фразу Талейрана. “Как руководить таким сложным движением?” – спросил у него Меттерних. – “Неужели вы можете думать, что в этом деле Император откажется от своих обычных правил? – ответил князь. – Он будет всем руководить из Италии”.[467]

    Впрочем, в то время, когда император открывает ленным королям, министрам, генералам и администраторам только ту часть своих планов, исполнение которой специально поручается каждому из них, он дает Европе возможность предвидеть необычные события и хочет, чтобы она подготовилась к ним. Именно 19 июня в депеше, отправленной дружественному саксонскому правительству, он обещает мир, но ценой последнего кризиса. Изложив, обычным ему способом, через посредство Шампаньи, падение Бурбонов и возведение на престол Жозефа, он дает понять, что эти события служат только началом; что Англия, отказываясь от мира с ним, вынуждает его прибегнуть к крайним мерам; что она должна поторопиться уступить, если хочет спасти то, что остается от старого европейского здания. Изложив вкратце историю борьбы, которую он ведет с ней на континенте путем разорительных для нее мер в течение уже пяти лет, он указывает на грозную последовательность в своих предприятиях: “Если благоразумные люди, говорилось в депеше, не возьмут верх в британских советах, Англия подвергнет себя еще более гибельным событиям, чем все те, которые до сих пор имели место и которые нужно поставить в вину только ее правительству, желавшему войны и имеющему безумие бесконечно тянуть ее. События, которые совершатся в будущем, будут иметь такой характер и такие размеры, что Английское государство или будет раздавлено, или же вынуждено будет войти в надлежащие границы”…[468]

    Между тем, в то самое время, когда Наполеон предается своим грандиозным проектам и доводит их до ясной и почти окончательной формы, вблизи него, но не доходя до его сведения, начинается всеобщее восстание Испании, которое доказывает неосновательность его предложений и вскоре разрушит все его планы. За Пиренеями уже началась борьба между восставшим населением и нашими, более чем слабыми, войсками, разбросанными на слишком обширной территории. Эта война, благодаря ее ожесточенному, не знавшему жалости характеру и жестокому вероломству, приводит в замешательство наших солдат. Со всех концов полуострова скачут к императору адъютанты. Отправленные своими генералами, которые находятся в критическом положении, они должны сообщить ему об их опасном положении и о крайней нужде в помощи; но для этого им нужно проехать через восставшие города, под выстрелами партизан, засевших в засаду на их пути; одни погибают, другие, вынужденные делать большие объезды, блуждают из провинции в провинцию, повсюду натыкаются на мятеж, с трудом проскальзывают через него и привозят в Байонну уже устаревшие известия. Вся Испания в огне, а Наполеону известна только незначительная доля истины; он с беспримерной самонадеянностью продолжает отдаваться заботам о приготовлениях к своим дальнейшим предприятиям. 22 мая он пять раз пишет Декре; упрекает его за медлительность и за возражения; требует, чтобы к 15 августа в Тулоне было пятнадцать французских кораблей и чтобы Испания прислала туда с Балеарских островов свой флот. Так как движение должно начаться из Картагены, то следует, чтобы сперва он пришел туда. А в этот самый день Картагена восстает, избивает французов, водружает знамя Святой Фердинанда и подает пример всем испанским городам. 26 мая Наполеон составляет план новой экспедиции в Египет, и 26 же мая возмущается Севилья, вторая столица Испании, учреждает правительство и делается центром восстания. За день до этого Сарагоса провозгласила королем Фердинанда VII; несколько дней спустя, Валенсия следует ее примеру; за ними идут Гранада, Бадагос, Корунья; на севере восстали Астурия и Галиция – с одной стороны, Аррагония с другой, и идут на соединение в тылу нашей армии. В конце месяца, хотя Наполеон и занимается делами Испании, но все еще только для того, чтобы заставить ее военные и морские силы принять участие в своем военном предприятии. Он намеревается двинуть их на Гибралтар или в Марокко, чтобы закрыть Англии вход в Средиземное море, но, главным образом, стремится увеличить флоты Кадикса и Лиссабона путем укомплектования местными средствами. Но ему неизвестно, что его корабли в Кадиксе осаждены восставшими; что они чуть ли не завтра будут взяты в плен; что на юге регулярные войска перешли на сторону его врагов, и что Испания в лице Верховного Совета только что объявила ему войну.[469] Оскорбленная в своих национальных чувствах, в своем национальном достоинстве, вся нация поднялась; она хочет вцепиться в бока победителя, задержать его бег, парализовать его движения и вызвать против него, вслед за борьбой королей, борьбу народов. Пример Испании заражает уже Германию, и австрийский дом, уступая общественному мнению и боясь за свою собственную безопасность, готовится начать первую войну за германскую независимость. После непрерывного ряда побед, покрывших его славой, но не давших ему возможности успокоиться, Наполеон думал, что только одно последнее громадное и решительное усилие отделяло его от мира с Англией, которого он так страстно желал и который должен был на прочных началах установить его судьбу, упрочить его величие и увенчать его дело, и вдруг почва начинает колебаться и уходить из-под его ног, самые основы его могущества подкашиваются и рушатся.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.