Онлайн библиотека PLAM.RU


  • I. НАМЕРЕНИЯ ИМПЕРАТОРА
  • II. ВСТРЕЧА
  • III. ПРЕНИЯ
  • IV. ПОЕЗДКА В ВЕЙМАР, ЖИЗНЬ В ЭРФУРТЕ
  • V. РАЗГОВОР ПО ПОВОДУ БРАКА
  • VI. ДОГОВОР
  • ГЛАВА 12. ЭРФУРТ

    I. Намерения Императора. – Прежде чем возобновить военные операции в Испании и остановиться на определенном способе соглашения с Россией, Наполеон хочет уяснить себе намерения Австрии. – Дипломатический прием 15 августа 1808 года. – Обещания Австрии. – Второй разговор с Меттернихом. – Празднества по случаю прохода войск. – Послание Сенату. – Наполеон узнает, что день свидания назначен. – Он хочет явиться в Эрфурт при самой величественной обстановке, устроить в нем разнообразные развлечения, ослепить и очаровать Александра. – Разговоры с Талейраном; положение, занятое Талейраном. – Работа, порученная де Готриву. Совещания с Себастиани. – Наполеон откладывает на неопределенное время раздел и надеется удовлетворить Россию только обещанием княжеств. Характер соглашения, которое он хочет заключить в Эрфурте. – Талейран старается привлечь в Эрфурт австрийского императора. – Отъезд Наполеона и его министров. – Проект раздела, составленный де Готривом и его препроводительное письмо Талейрану.

    II. Встреча. – Несмотря на страх матери, Александр отправляется в путь. – Его способ путешествовать. – Сперанский. – Проезд через Кенигсберг. – Император Александр и графиня Фосс. – Барон Штейн. – Наполеон приказывает передать царю перехваченное письмо Штейна. – Маршал Ланн посылается навстречу императору Александру; французская армия в Германии. – Вид Эрфурта: преобразившийся город. – Грандиозные приготовления, прилив иностранцев, меры предосторожности, тайная полиция. – Короли Баварии, Саксонии и Вюртемберга; слезное послание баварского короля. – Громадное стечение немецких принцев, их рабски почтительная и подобострастная манера держать себя. – Их просьбы. – Прибытие Наполеона. – Встреча с императором Александром и торжественный въезд; ни с чем не сравнимое зрелище. – Съезд высокопоставленных особ в Эрфурт; как они держатся и что хранят в глубине души. – Барон де Винцент. – Талейран. – Его измена. – Он хочет вести переговоры о своем личном мире с Европой; его влияние на царя. – Александр I. – Наполеон. – Знаменательный разговор императора о делах Испании; он собирается с силами, чтобы снова овладеть Александром.

    III. Прения. – Затрагиваются все вопросы. – Пруссия – предварительные требования Наполеона. – Польша – обещание эвакуировать великое герцогство и не занимать его снова. – Отсрочка раздела Востока. – Александр довольствуется княжествами; к чему привело его размышление. – Какую демонстрацию пытались сделать Англии. – Курьер из Вены. – Отказ Австрии признать созданных Наполеоном королей; важное влияние этого решения на ход переговоров. – Австрия становится главным предметом обсуждения. Требования Наполеона и сопротивление Александра. – Заблуждение Александра и Талейрана относительно истинных намерений венского двора. – Бурная сцена между императорами. – Александр отказывается от всякого поступка, имеющего характер угрозы по отношению к Австрии. – Наполеон объявляет, что он удержит за собой прусские крепости. – Неприятный разговор. – С большим трудом приходят к удовлетворительному соглашению. – Кажущееся согласие обоих государей; необычайный блеск в Эрфурте. – Знаменитый жест. – Веймарская интермедия.

    IV. Поездка в Веймар и жизнь в Эрфурте. – Охота в Эттебургском лесу. – Веймарский двор. – Стол государей. – Когда я был артиллерийским поручиком. – Наполеон во время спектакля. – Виланд, по приказанию доставленный на бал. – Разговор с Гете и Виландом; политическая цель Наполеона. – Посещение поля битвы при Иене. – Гора Наполеона. – Уроки военного искусства. – Жизнь обоих монархов в Эрфурте. – Завтрак императора; двор ученых и поэтов. – Послеобеденное время; прогулки, посещения войск. – Восторг великого князя. Да здравствует коронация. – Париж в мечтах Наполеона. – Отношения к Сперанскому. – Шпага Наполеона в Петербургском музее. – Вечера. – Французская комедия и русский союз. – Бегство mademoiselle Жорж в С.-Петербург; ей предназначается интимная роль при Александре; ее дебюты. – Пьесы, даваемые в Эрфурте. – Русские не любят трагедии. – После спектаклей. – Салоны Эрфурта; жена презуса[513] де Рек и принцесса де-ла Тур и Таксис. – Интимные беседы между Наполеоном и Александром.

    V. Разговор по поводу брака. – Слухи о разводе императора и его браке с русской великой княжной. – После Тильзита Наполеон думает расстаться с Жозефиной. – Придворные интриги; соперничество между королевой Гортензией и великой герцогиней Бергской. – Фуше пускает слух о разводе. – Беспокойство в С.-Петербурге. – Великие княжны Екатерина и Анна: их характеристика, сделанная Жозефом де Местр. – On dit Петербурга. – Право вето, предоставленное императрице-матери. – Тревожное письмо Румянцева. – Выходка Фуше по отношению к Жозефине; первое объяснение между императором и императрицей; семейный мир устанавливается за счет министра полиции. – Второй кризис: донесение Толстого по поводу сцены в Тюльери. – Старания императрицы-матери выдать поскорее замуж дочь Екатерину. – Баварский наследный принц; герцог Ольденбургский. – В Эрфурте Наполеону хотелось бы, чтобы русский император сохранил для него одну из великих княжон. – Его указания Коленкуру и Талейрану, как подойти к этому вопросу. – Александр соглашается начать разговор. – Характер разговора, которым обмениваются оба императора. – Замалчивания с той и другой стороны; невыгодные стороны и опасности этого предложения.

    VI. Договор. – Постепенное составление статей договора; роль государей и министров. – Статьи, относящиеся к Англии, Испании, Финляндии и княжествам. – Наполеон хочет, чтобы Россия не требовала в Константинополе уступки княжеств до тех пор, пока не будет известен результат переговоров с Англией; причины, которыми он руководствуется. – Нетерпеливая жадность и недоверие русских. – Задние мысли, которые они приписывают Наполеону. Важная перемена во взглядах. – Полюбовная сделка. Статья, относящаяся к Австрии. – Турция поставлена под секвестр. – Новые затруднения; наконец, решаются подписать договор. – Письмо английскому королю. – Существенное различие в словах, с которыми Наполеон и Александр обратились к барону Винценту. – Опять о признании новых королей; отдельное письмо Александра. – Наполеон старается успокоить и образумить венский двор. – Просьбы Пруссии. – Наполеон прощает ей двадцать миллионов. – Конец переговоров; прощание императоров. – Письмо Александра к матери. – Грустное настроение Наполеона. – Результаты Эрфурта. – Непосредственная причина конфликта между Францией и Россией устранена. Наполеон пламенно желал, чтобы следствием свидания был всеобщий мир. Почему не была достигнута эта цель. – Последовательные стадии, через которые прошел Александр на пути разочарования и недоверия. – Оставляя под сомнением свои намерения, он тем самым поощряет воинственные намерения Австрии. – Талейран выдает Меттерниху секрет истинного настроения Александра. – Действие этого сообщения. – В Вене решено объявить войну. – Неизбежность рокового влияния новой континентальной войны на отношения Франции и России. – Сравнение между Тильзитом и Эрфуртом.

    I. НАМЕРЕНИЯ ИМПЕРАТОРА

    Как ни был поглощен Наполеон неотложными делами – решением судьбы Пруссии и военными приготовлениями против Испании – он непрестанно думал об условиях своего будущего соглашения с Россией и не терял из виду Востока. Его заботила катастрофа в Константинополе. Еще с большим основанием, тем прежде, он вывел из нее заключение о невозможности поддерживать существование Турции и пользоваться ею для своих политических целей. В душе он уже приговорил ее, но сознавал свое бессилие теперь же привести в исполнение приговор. Поэтому он был очень доволен тем, что избегал всякого определенного обязательства с Россией и что, благодаря шестимесячной дипломатической отсрочке, отложил свои окончательные решения.

    Хладнокровно рассматривая положение, он сразу же пришел к заключению, что все дела на Востоке должны быть отложены до полного покорения полуострова. На это дело пойдет осень 1808 г. Следовательно, чтобы покончить с Испанией, Наполеон назначил себе три месяца. По его расчетам, этого времени было достаточно для того, чтобы разогнать мятежные армии, смести в море англичан, войти победителем в Мадрид, явиться там в роли миротворца и завершить свои победы делами умиротворения. “К началу января, – писал он Жозефу, – во всей Испании не будет ни одной восставшей деревни”.[514] Он рассчитывал, что, в начале 1809 г., он будет располагать всеми своими силами, и тогда, если Англия не признает себя побежденной, надеялся соединить свои колонны с берегов Эбро и Таго с колоннами на Адриатике и на Ионическом море, и после поражения нашей соперницы в Испании, доконать ее на Востоке. Но прежде, чем составить план операций для настоящего и будущего времени, прежде, чем определить характер сделок с Россией, было необходимо выяснить намерения Австрии. Без сомнения, конфликт с Австрией не казался уже столь неизбежным, ибо венский кабинет не воспользовался для разрыва моментом наших неудач; австрийский посланник в Париже держался корректно, да и Россия вмешалась в дело. И все-таки могла ли Франция безбоязненно направить свои лучшие силы в Испанию, не приобретя предварительно уверенности в том, что Австрия не воспользуется этим моментом для вероломного нападения на нее с тыла? Поведение, усвоенное в Вене, ставило будущему предприятию на Востоке еще более серьезное препятствие, чем возмущение на полуострове, взятое в отдельности. Испания вынуждала только к отсрочке, Австрия не могла быть ему помехой. Итак, Наполеон признавал чрезвычайную важность теперь же проникнуть в планы Австрии, знать наверняка, чего он должен опасаться и чего ожидать с ее стороны; одной из побудительных причин, ускоривших его возвращение в Париж, и было желание вызвать ее на категорическое объяснение. Появившись неожиданно на сцене, он намеревался обратиться к венскому двору в лице его представителя, и, пустив в ход все свое искусство, чтобы внушить ему страх, удержать его от враждебных решений, попытаться затем уверить его в его безопасности и примирить с собой.

    В ночь с 14 на 15 августа министры и иностранные посланники получили извещения, что на другой день, в день своих именин, Его Величество примет их в Сен-Клу. Эти коллективные аудиенции имели скорее грозный, чем торжественный характер. Наполеон часто пользовался ими, чтобы выпустить то, что Меттерних называл “его устными манифестами”,[515] те неожиданные, как молния в ясную погоду, язвительные упреки и замечания, с которыми он обращался к представителю какого-либо государства и которые разносились по всей Европе и часто предшествовали пушечным выстрелам. 15 августа 1808 г. в одной из зал дворца собрался дипломатический корпус. За отсутствием нунция[516] австрийский посланник, граф Меттерних, занял первое место; за ним граф Толстой, затем голландский посланник; немного далее Турок и Перс в своих длинных восточных нарядах придавали экзотический отпечаток этой выставке придворных костюмов и форменных мундиров. Вошел император со своим двором и министрами. По своей привычке он сперва быстро обошел собравшихся, принимая знаки почтения и отвечая на них немногими словами. Произведя смотр дипломатическому корпусу, он вернулся к графу Меттерниху и остановился перед ним. Это была критическая минута, ожидаемая с замиранием сердца.

    Однако, чело императора не предвещало бури. Произошел обмен[517] с тыла австрийского посланника и мешал ему отступить, Наполеон подошел к нему с фронта и начал с ним, в очень энергичной, очень настойчивой форме, но вполне спокойный и любезный, разговор по поводу вооружений Австрии. Он энергично развил целую серию доводов, на которых основывались его нападки, тесня своего противника и не давая ему перевести дух.

    Меттерних защищался искусно, исчерпывая все силы своего гибкого, обширного ума, привыкшего к диалектике в переговорах.

    Меттерних защищал положение, что Австрия имела право преобразовывать свою армию и никому этим не угрожала. В принципе это было справедливо; но и Наполеон не был не прав, утверждая, что спешность, внесенная в это дело, придавала ему вид угрозы. Кроме того, он утверждал, что были сделаны приготовления для непосредственных военных действий: передвижения войск, закупка лошадей; он приводил технические подробности и выражался как знаток дела. Он обвинял также в давлении, которое производилось на общественное мнение, и в возбуждении народных страстей. Он перечислял все эти факты, нанизывал их один на другой, подавлял ими, однако, без гнева, своего собеседника; приписывал императору Францу не злой умысел, а скорее неосторожность. Настойчиво указывал на опасность такого поведения и на необходимость положить этому конец. В нем заметно было усилие быть сдержанным в выражениях, ибо он желал предостеречь, не оскорбляя. Он говорил не обличительную речь, а хотел только убедить Австрию, старался отклонить ее от ложного пути и вернуть на путь ее истинных интересов.

    Во время разговора, продолжавшегося час с четвертью, он высказал следующие соображения. К чему могут привести Австрию ее вооружения? Она не будет в состоянии воевать, ибо Франция и Россия состоят в союзе, и всякое нападение сокрушится об их союз. Мы уверены, уверены безусловно в императоре Александре; он не позволит венскому двору тронуться с места, и венский двор вынужден будет преклоняться пред его волей. Не лучше ли будет для него сойтись с нами по собственному побуждению и, вместо того, чтобы уступать силе, добровольно примкнуть к политической системе Франции. Таким путем он получит выгоды, связанные с нашей дружбой; но он их безвозвратно лишится, если будет продолжать свои неправильные способы действий. “Русский император, – говорил Наполеон, – может быть, и помешает войне, твердо объявив вам, что он не желает ее и будет против вас; но, если Европа только его вмешательству будет обязана сохранением мира, то ни Европа, ни я ничем не будем вам обязаны. Не имея возможности смотреть на вас, как на своих друзей, я буду избавлен от необходимости приглашать вас к совместной со мной деятельности при устройстве Европы, которого может потребовать ее настоящее положение”.[518]

    Последние слова относились к Востоку. Чтобы его собеседник не заблуждался на этот счет, Наполеон тотчас же завел речь о поведении австрийских агентов в Турции, об их интригах, направленных против нас на той почве, где интересы обеих империй должны были бы сблизиться и слиться воедино. Касаясь самой сущности вопроса, он мог выражаться только намеками, так как в двух шагах стоял посланник Порты, бесстрастный, но внимательный. Тем не менее, он попытался в замаскированной форме придать ясный смысл; своим словам и затронул в форме намеков весь вопрос о разделе. Это был беспримерный разговор, где в присутствии осужденного обсуждалось, каким способом его умертвить. “Не думаете ли вы, благодаря вашим вооружениям, вступить на равных началах в наши соглашения? – говорил император Меттерниху. – Вы ошибаетесь. Никогда не дозволю я вооруженному государству предписывать мне условия… Я совсем не допущу вас к участию в предстоящем решении многих вопросов, в которых вы заинтересованы. Я один столкнусь с Россией, а вы будете только зрителями”.[519] Однако общим характером своего поведения и разговора он давал понять, что его слова должны быть приняты скорее за предостережение, за угрозу, чем за выражение непреклонной воли. Он давал понять, что, если император Франц и его кабинет пойдут навстречу его желаниям и докажут свою готовность сговориться с ним, если они поклянутся в своих мирных намерениях и во всеуслышание объявят об этом, все может быть исправлено. Указывая Австрии место, которое она может занять в его доверии, и роль, которую может сыграть в его планах, он старался указать ей на ее одиночество и вызвать ее на откровенные и искренние поступки.

    Рассуждение императора было истолковано всеми присутствующими, включая и тех, которых он предупреждал более других, как попытка к миру, как желание сблизиться. Вечером Шампаньи пригласил дипломатический корпус на обед. После обеда Меттерних разговаривал с посланниками России и Голландии, двоими ближайшими соседями во время аудиенции. “Что решает дипломатический кружок?” – подходя к ним, спросил Шампаньи. – “Он решает, – ответил Меттерних, – что Европа получила новый залог мира”.[520] Толстой выразился в том же смысле. К несчастью, поведение Толстого во время утренней сцены почти что отнимало всякое значение у императорской речи. Когда Наполеон ручался за верность и намерения царя, он в упор смотрел на Толстого, безмолвно призывая его в свидетели, стараясь уловить и вызвать на его лице какой-нибудь знак одобрения. Но русский посланник стоял, как мраморное изваяние. Такая холодность позволяла Меттерниху усомниться насчет истинных чувств Александра и поощряла Австрию искать свое спасение не в одном только искреннем примирении с Францией.

    На донесение Меттерниха об этом разговоре Австрия обещала, что собранные в Кракове, около силезской границы, войска будут распределены по другим местам; что резервы и милиция, мобилизованные для упражнения и обучения, будут в скором времени распущены по домам, и что монархия примет вскоре свой обычный вид.[521] Она еще не высказалась по поводу признания короля Жозефа, но позволяла надеяться на благоприятный ответ.

    Получив приказание передать эти уверения, Меттерних 25 августа вернулся в Сен-Клу. Император принял его в частной аудиенции вечером, перед спектаклем. Он принял к сведению заявления посланника и дал объяснения успокоительного характера по поводу исключительных причин, которые заставили его свергнуть с престола испанских Бурбонов; заявил, что эта мера, принятая для обеспечения собственной безопасности, не должна быть рассматриваема как угроза другим династиям и закончил свой разговор пожеланием, чтобы была устранена всякая возможность серьезной размолвки между Францией и Австрией. Теперь нужно работать над тем, чтобы возродить доверие и создать дружбу, – добавил он. Он охотно пойдет на это, лишь бы его поощрили вступить на этот путь. Он жаловался, что император Франц, его семья и министры вносят слишком мало любезности и предупредительности в их отношения с нами. В Вене наш посланник только терпим, а не принят благосклонно. Двор и общество сторонятся его; в официальных кругах стараются не произносить имени императора французов, никогда любезного слова, никакого внимания. Отчего не порвать с такими вредными традициями? Мелочи также имеют свое значение и ведут к крупным последствиям.

    Вместо прямого ответа Меттерних искусно обошел вопрос. Он притворился, что не уловил более глубокого смысла, скрытого в словах Наполеона, что понял их буквально, и, вместо того, чтобы вступить в объяснения, постарался замять разговор. “Ручаюсь вам, Ваше Величество, что мне очень скоро поручено будет передать вам несколько драгоценных ваз, если только они могут служить к упрочению добрых отношений между нами”, – заверил он. Прижатый к стене, он спросил в упор: “Вы желаете союза”? – На это император ответил: “Для союза нужна подготовка; договоры ничего не стоят, все зависит от дел”. Он привел как образец полного согласия между двумя дворами свои отношения с Россией, заметил, что от самой Австрии зависит встанет ли она с нами на равную дружескую ногу, что она много раз пренебрегала этим. Он долго говорил тоном дружеского упрека и был более прост и сообщителен, чем во время сцены 15 августа. Публичная аудиенция имела вид политической лекции, частная аудиенция, по выражению Меттерниха, походила “на ссору любовников”.

    Наконец, пришли предупредить императора, что уже около часа ждут с началом спектакля. “В этом вы виноваты”,– сказал он Меттерниху. Затем, подводя итог общему положению, он сказал, что не видит никакого повода к раздору между обоими государствами и даже наоборот. “В Европе есть место, – сказал он, – на которое должны быть устремлены и ваши, и наши взоры: вы видите, что происходит в Константинополе. Если бы вы в последнее время иначе держались, мы бы теперь уже сговорились; но, благодаря вашему поведению, дела приняли такой оборот, что мне придется сговориться с Россией. Однако, ведь это вопрос скорее австрийский, чем французский? У меня на Востоке, – продолжал император, – нет прямых интересов, и мало претензий к Порте”. Оканчивая разговор, он постарался дать понять, что его последнее слово еще не сказано, что “поступки и иное поведение в мелочах” могли быть полезны Австрии и изменить будущее в ее пользу.[522]

    Ожидая результатов своих намеков, в особенности же, чтобы Австрия высказалась по вопросу о признании Жозефа и дала формальный ответ на требование, целью которого было не только испытать ее, но и связать ей руки, он все еще облекает свои проекты непроницаемой пеленой. По временам он, как будто, все еще верит в то, что более сложные и более решительные дела могут последовать вскоре за делом, начатым по ту сторону Пиренеев: “Невозможно рассчитать, – пишет он своему брату Жозефу, – что может случиться от сегодняшнего дня до апреля”.[523] Вокруг него все истощено; натянутые до крайности пружины ослабевают; люди, преданные ему, колеблются; страдающие интересы отдельных лиц вызывают тревогу; повсюду чувствуется недовольство. Истомленная Франция жаждет покоя и требует его уже с заметным ропотом. Один он неутомим и непреклонен; ибо он знает, что мир, чтобы быть прочным, должен быть всеобщим; что Франция не может рассчитывать на мир, пока Англия остается под ружьем. Он старается оживить мужество своих подданных, которое, видимо, ослабевает в них. В августе и сентябре 1808 г. он предлагает Франции зрелище целого ряда воинственных торжеств. Колонны великой армии, отозванные с Севера на Юг, проходят через империю, направляясь в Испанию. Наполеону желательно, чтобы это шествие было истинным триумфом, чтобы задним числом были отпразднованы победы предыдущих лет, – те победы, всех героев которых нация еще не видала и не приветствовала. Он желает, чтобы наши батальоны, из которых многие понесли большие потери, но которые, несмотря на это, все еще были бодры и верили в себя, нашли на своем пути триумфальные, убранные цветами и зелеными ветвями, арки, украшенные флагами города, устроенные в их честь пиры и ликующее население. Чтобы в их честь были сочинены гимны, дабы при общении с ними вновь вспыхнул охладевший энтузиазм. Он сам встречает их в Париже, делает смотр, говорит речь, и его слова ясно говорят им, что после ожидавшей их Испании, им придется встретиться с новыми трудами и пожать новые лавры, может быть в тех странах, куда еще никогда не проникал французский орел: “Солдаты, – говорит он им, – вы превзошли славу современных армий, но сравнялись ли вы в славе с римскими легионами, которые в одну и ту же кампанию одерживали победы на Рейне и Евфрате, в Иллирии и на Таго? Долгий мир, прочное благосостояние будут наградой за ваши труды. Истинный француз не может и не должен отдыхать, пока моря не будут открыты и свободны”.[524]

    3 сентября он созывает Сенат и приказывает ему утвердить новый рекрутский набор; при этом случае его речь носит на себе следы забот, которые еще осаждают его ум. Делая обзор Европы, министр иностранных дел представил доклад в оправдание новой меры, в котором ограничился только намеком на беспорядки в Константинополе. В своем собственном послании Сенату император уделил особое внимание событиям в Константинополе, как будто он хотел привлечь общественное внимание на Восток и подготовить его к важным событиям на этом поприще. По его мнению, чем более откладывается великий проект, тем более необходимо, чтобы Европа думала, что он близок к осуществлению, и чтобы Англия пришла в ужас. “Византийская империя, – говорит Наполеон, – подвергается самым ужасным переворотом. Султан Селим, лучший император, какого с давних пор не имели оттоманы, только что погиб от руки своих ближайших родственников. Эта катастрофа сильно подействовала на меня”.[525]

    Два дня спустя, он узнал, что русский император выезжает в Эрфурт 12 сентября; вслед за извещением Коленкура прибыло и письмо Александра I. Наполеон не мог и не хотел уклониться от этого приглашения. Он написал Александру, собираясь уведомить его о своем согласии на свидание и выразить ему, какое счастье испытывает он при мысли о встрече с ним. Он поручил маршалу Ланну приветствовать монарха-друга на границе занятых нашими войсками областей (это все еще была Висла) и повсюду воздавать ему чрезвычайные почести. Вместе с тем он принял меры, чтобы свидание произошло при беспримерном блеске. Он хотел предстать в Эрфурте во всем блеске своего могущества, и, сверх того, собрать там все наиболее привлекательное. Хотел не только поразить и очаровать Александра, но и доставить ему развлечения, ослепить и его взоры, и его ум. Наконец, снова возвращаясь к столь страстно обсуждаемому, но в продолжение целого года ни на шаг не подвинувшемуся вопросу, рассматривая в последний раз судьбу Востока, он позаботился точно определить решения, с которыми он явится в Эрфурт.

    У него было обыкновение прибегать в важных и специальных вопросах к лицам, за которыми установилась репутация знатоков, и пользоваться их опытом и знаниями. Их мнения, не определяя его решений, служили ему материалом; они давали его решениям прочную точку опоры и позволяли ему охватить вопрос со всех сторон. До отъезда он совещался с некоторыми министрами; позвал в свой кабинет возвратившегося из Турции генерала Себастиани и долго расспрашивал его об этой стране, но прежде всех был приглашен на совещание князь Талейран.

    Талейран все более входил в роль сдерживающего элемента при Наполеоне. Это была роль, которую он пытался играть и которую, в особенности, любил выставлять напоказ. Оценивая события с присущей ему проницательностью скептического наблюдателя, он ясно понимал, что борьба между Наполеоном и Европой делалась все более опасной, уже не только потому, что слишком затягивалось, но и потому, что делалась все напряженнее и доходила до огромных размеров. Он сознавал, что ошибочные действия делали успех необеспеченным, и начинал сомневаться в конечном исходе. Он начал отделять свою судьбу от судьбы Наполеона, который, по его мнению, слишком зарвался; он начал думать о том, чтобы избавиться от ответственности, чтобы позаботиться о своем будущем и с этой целью прилагал все старания отделить свой политический путь от пути, по которому упорно, неистово и без удержу шел император. В присутствии лиг своего круга, при иностранных министрах, он порицал начатые или подготавливаемые предприятия и строго и с сожалением высказывался о необузданном честолюбце, стремившемся в пропасть. Как скрытно ни велась эта игра, она не ускользнула от Наполеона. Результатом была некоторая холодность в его отношениях с его прежним министром. Тем не менее, подготавливая свидание, во время которого нужно было и очаровать, и вести переговоры, император считал, что Талейран может быть ему полезен при выполнении той и другой задачи, и как искусный редактор, и как увлекательный собеседник. Решив взять его с собой в Эрфурт, он сперва воспользовался им для подготовления своего дела. Он полностью посвятил его в тайну наших сношений с Россией, разрешил взять для справок из государственной канцелярии донесения Коленкура, ноту Румянцева о разделе, различные записки Шампаньи, географические и статистические труды Барбье дю Бокаж.[526] По его мнению, из этих бумаг князь почерпнет данные для тех решений, которые придется предлагать в Эрфурте. Во всяком случае, он будет осведомлен, как вести разговор с русским государем и его кабинетом. В то же время одному из светил департамента, Готриву, было поручено представить письменно, так спешно, как только допускала обширность такой задачи, соображения по поводу раздела Востока. Готрив лихорадочно взялся за работу, и начал с того, что представил записку в пятнадцать страниц.

    Поседев на изучении политических задач, воспитанный в разумных и охранительных принципах нашей прежней школы, ученик Талейрана, Готрив ненавидел идею о разделе Турции. Но, с другой стороны, он знал, что император упорно держался за нее. Ему были известны статьи тильзитского договора, равно как и содержание совещаний, происходивших в Петербурге, и он считал, что эти предварительные переговоры заранее предрешали вопрос. Он с особым усердием постарался, – о чем свидетельствуют его усилия, – втиснуть в рамки своих принципов проект, который был самим их отрицанием. Благодаря такому разладу, его вывод опровергает положения, высказанные им вначале. На поставленный вопрос: следует ли уничтожить Турцию? – он отвечает: да, после устранения всех доводов в пользу противного мнения.

    В целом ряде пространных, но бедных идеями, рассуждений, он установил в принципе, что раздел чреват самыми роковыми последствиями, – возможно ли его избегжать? – Для борьбы с Англией, незаконно завладевшей морями, – пишет он, две великие континентальные державы, Франция и Россия, поставлены в необходимость принять на себя не имеющую пределов систему параллельного территориального расширения. Турция, стоящая на пути, которым они должны идти, чтобы нанести поражение их врагу в Индии, является в настоящее время первым государством, которое должно испытать на себе применение этого агрессивного обязательства. Следовательно, Турции суждено пасть. Однако, Готрив высказывает желание, чтобы раздел был допущен, “как простой проект, исполнимый только при лучших обстоятельствах”.[527] Прилагая к своей записке набросок предварительного договора, он в крупных чертах указывает в нем весьма простой и скорый способ, которым можно воспользоваться для определения долей. Пусть Балканский полуостров, – говорит он, – будет пересечен надвое, по проведенной с севера на юг черте, по меридиану от Никополя на Дунае до соответствующей точки на Эгейском море. Все части на восток от этой черты, включая Константинополь и Дарданеллы, должны быть предоставлены России. Западная половина будет разделена между Францией и Австрией, Франция оставит за собой право определить долю Австрии, но во всяком случае, возьмет себе Египет и острова. В заключение Готрив предлагает, чтобы план раздела, отложенный пока на будущее время, и только, как дело, возможное при известных условиях, был сообщен Англии нотою, “как мера предупреждения, как угроза, которая будет немедленно приведена в исполнение, если она не окажет на Англию надлежащего действия, и не сломит упорства ее правительства, которое не соглашается дать Европе и народам мир, в котором все так нуждаются”.

    Как ни велика была неопределенность этого проекта, в котором все предоставлялось будущему, он не отвечал уже теперешним желаниям императора. Правда, он не отказался от мысли поддерживать надежды Александра на разделе, но самый раздел должен был отступить в далекую и туманную даль. Он уже не хотел, даже условно, давать обязательства по этому делу, а тем более, связывать себя какой-либо статьей договора. По-видимому, его решение на этот счет установилось под влиянием его разговоров с Себастиани. Если верить автору, который был в курсе дворцовых событий,[528] Себастиани три дня подряд приглашался на совещания. Вначале Наполеон все еще сочувственно относился к идее о разделе. Он признавал, что главным препятствием была Австрия. Он раздражался; говорил, что нужно уничтожить это препятствие, чтобы на развалинах старой Европы остались только две империи, два колосса, Франция и Россия, окруженные их вассальными королевствами. Затем, спускаясь с этих головокружительных высот, он возвращался к практическому изучению проекта при настоящем положении вещей. Тогда Себастиани выдвигал технические соображения, доводы военного человека военному. По его мнению, для нападения на Турцию Франция будет вынуждена удлинить сверх всякой меры свою операционную линию, следовательно, сузить ее и растянуть. Проведенная “от Парижа до Афин”,[529] пересекая Италию, огибая Адриатику, углубляясь в мало исследованные страны Албании и Греции, эта линия, сжатая и сдавленная между морем и Австрией, подвергалась бы всегда опасности быть прерванной, была бы под угрозой внезапного нападения, зависела бы от вероломной воли, – все это было более чем вероятно при прошлом и настоящем настроении венского двора. Император был поражен этим возражением и признал его неопровержимым. Тогда, быстро переходя к другому, решению, он высказал, что он надеется и думает добиться всего от Александра, пожертвовав только княжествами.

    И, в самом деле, он хотел сделать из этой уступки новую основу своих соглашений с русским императором. Но было бы ошибкой приписывать ему намерение дать своему союзнику, хотя бы и ограниченное, но немедленное удовлетворение, – поставить факт на место надежд. В конце концов он остановился на мысли подписать такой договор, по которому княжества были бы только обещаны царю, но не предоставлены ему теперь же во владение, и по которому этой ценой обеспечивалась бы за нами свобода действий в Испании и полное содействие России против Австрии, т. е. акт очень неопределенный в деле уступок с его стороны и крайне положительный по его требованиям. В таком смысле Талейрану было поручено составить целый ряд статей. Итак, Наполеон хотел проделать в Эрфурте то же самое, что и в Тильзите; он имел в виду только в более определенной форме высказаться о признанных за Россией выгодах, но все еще не придавая им бесспорного характера.

    Талейран исполнил приказания своего повелителя. Тем не менее, осведомленный о русских вожделениях, узнав из прочитанной переписки Коленкура, как горячо желали раздела Александр и, в особенности Румянцев, он не переставал бояться, как бы результатом свидания не были крупные перемены. Чтобы их предупредить, он прибег к окончательным путям и постарался вызвать внешнее давление. Как и всегда, он надеялся на Австрию. Он хотел бы, чтобы Франц I, неожиданно явившись на свидание императоров в Эрфурт, заставил бы их принять себя как третьего участника в совещаниях, с тем, чтобы опираясь на свои восстановленные военные силы, поддержать в Эрфурте дело умеренной политики и существующих прав: “Ничто не может свершиться в Европе, – говорил Талейран Меттерниху, – без содействия или противодействия австрийского императора. В настоящем случае я желал бы, чтобы приезд императора Франца подействовал, как тормоз”.[530]

    Меттерних был поражен этой идеей и поспешил сообщить ее своему двору. Затем, так как оставалось слишком мало времени для получения инструкций, он, как человек предприимчивый, который, не колеблясь, ловит случай, взял на себя ответственность обратиться к Наполеону с просьбой о разрешении ему сопутствовать императору французов во время его поездки. Ему в самой любезной форме ответили отказом. Наполеон опасался, чтобы присутствие Австрии в Эрфурте не повело к сближению ее с Россией. К тому же, ввиду характера наших отношений с Александром, необходимо было, чтобы предположенное восемь месяцев тому назад совещание было исключительно франко-русским и чтобы всякому обмену мыслей между тремя великими континентальными державами предшествовало дружеское соглашение между императором а царем.

    Наступил час отъезда. 23 сентября в Сен-Клу император садится в карету. Его министры, Шампаньи с канцелярией, Талейран со своим верным Ла-Бернардиером, отправились вперед. До отъезда Талейран, чтобы быть готовым ко всяким случайностям, разрешил Готриву, оставшемуся в Париже, приготовить и прислать ему план раздела, более подробный, чем его прежний набросок, но составленный в том же духе; ибо во всяком случае разговор будет идти о разделе Турции, притом в срок и на условиях, о которых уже велись переговоры. Готрив снова берется за перо и набрасывает на бумаге новый проект. В благородном стремлении водворить порядок в Европе и обеспечить ей нормальное существование, он желал бы, чтобы переговоры в Эрфурте положили основание этому великому делу. К статьям, относящимся к Турции и Англии, он прибавляет некоторые статьи, имеющие общее значение, применимые всецело к характеру наших отношений с Россией. 23 сентября он отправляет в Эрфурт князю Беневентскому свой проект с препроводительным письмом. Из него видно, что, на основании всех переговоров за этот год, он в это время считал невозможным избежать в более или менее близком будущем раздела Турции и больших военных операций в Азии.

    “Предназначенный к выполнению план и экспедиция в Индию, – писал он Талейрану, – дела, при известных условиях, возможные, и, во всяком случае, дело мудрой политики установить их, теперь же, впредь до времени их осуществления. Насколько я понимаю это дело, нет сомнения, что все это совершится. Оттоманская империя будет разделена, и мы сделаем поход в Индию. Каковы бы ни были последствия этих двух великих событий, они неизбежны; но нужно все сделать, чтобы они не наступили слишком скоро; нужно все сделать, чтобы выиграть время для того, чтобы обратить их в пользу континента, и, в то же время, нужно все сделать, чтобы они сделались главным предметом действительного и обоснованного страха Англии. В этом всецело узел затруднений. Именно в едва уловимой связи этих двух планов гений и мудрость императора должны найти разрешение современных затруднений. Я все сказал по этому предмету. Я хочу дать отдых моему уму и с живейшим беспокойством буду ожидать известий из Эрфурта. Никогда еще никакое имя не производило на меня такого впечатления, как это варварское название. Я не могу думать о нем без страха и надежды. С ним связаны судьбы Европы и всего света, будущее могущество европейской политики и, быть может, европейской цивилизации”.[531]

    II. ВСТРЕЧА

    14 сентября Александр выехал из Петербурга, напутствуемый слезами и увещаниями своей матери. При дворе и в городе говорили, что царь не вернется из Германии; что ему устроена западня; что Наполеон прикажет его увезти и поселить во Франции, так же, как испанских Бурбонов; что Эрфурт будет второй Байонной. Эти слухи дошли до Гатчины, где императрица-мать проводила лето, и не на шутку встревожили ее. Уверяют, что в минуту прощания она будто бы сказала гофмаршалу Толстому, уезжавшему с Его Величеством: “Вы ответите за это путешествие пред императором и пред Россией”.[532]

    Александр ехал быстрее “всякого курьера”, без всякой пышности, в простой коляске.[533] Он не взял с собой своего придворного штата; его спутниками были только гофмаршал, флигель-адъютант и лейб-хирург. Его брат Константин и лица, которые должны были в Эрфурте состоять при его особе, уехали раньше. Между ними были прокурор Святейшего Синода князь Голицын, несколько генерал-адъютантов и среди этих родовитых вельмож Николай Сперанский, сын простого священника. Этот молодой человек, с оригинальными и глубокими взглядами, человек сильной воли и почти апостольского энтузиазма, в короткое время сделался любимцем царя и поверенным его преобразовательных стремлений. С его помощью Александр надеялся провести в администрации и правительстве упорно желаемую им реформу и осуществить свою благородную мечту. В 1808 году Сперанский был на заре своей карьеры; его только что произвели в тайные советники и в статс-секретари. Александр желал, чтобы он видел Наполеона, чтобы услышал те обаятельные речи, в которых император французов подробно излагал свой образ правления; чтобы он вступил в его великую школу, в которой вырабатывались порядок и метод. Сперанскому в Эрфурте предназначалась только роль слушателя, для помощи же в переговорах царь рассчитывал на Румянцева. Вполне естественно, что и Коленкур участвовал в путешествии. Александр милостиво пригласил его, а Наполеон считал полезным его присутствие при свидании.

    Первая остановка в этом подававшем столько надежд путешествии была тягостна. Прежде чем вступить в переговоры с гением, с баловнем счастья, Александр не мог избавиться от необходимости отдать визит людям в несчастье. Проездом, через Кенигсберг, он остановился в нем на два дня. В печальной столице, где всюду чувствовалась нищета, постарались, тем не менее, достойно принять его и даже дать впечатление великой державы. Состоялся торжественный въезд, на пути государей были выстроены войска; был дан обед-гала во дворце. Вечер второго дня был проведен в тесном семейном кругу. Фридрих-Вильгельм увез своего гостя в загородный дом, купленный им для себя в окрестностях города. В этом скромном убежище прусский король находил удовлетворение своим чисто мещанским вкусам, и, созерцая природу, забывал об удручающих его думах. При всяком удобном случае Александр выказывал свою обычную рыцарскую любезность: он был внимателен к дамам, любезен со всеми. Узнав некоторых из своих сотоварищей по оружию в 1807 г., он для каждого из них нашел милостивое слово. Дело Пруссии, которое он обещал защищать в Эрфурте, по-видимому, внушало ему самое живое участие; но в общем, казалось, что его твердость не будет на высоте его добрых намерений. В своей семейной хронике о дворе графиня Фосс передает слухи о такого рода разочаровании, хотя она, подобно всем дамам, и была сторонницею Александра. Она находила его очаровательным, но таким слабохарактерным.[534] Только один министр Штейн вынес лучшие надежды. Он уловил в Александре возрастающие опасения по поводу наполеоновского честолюбия и считал, что бедствия Пруссии возбудили в нем искреннее чувство жалости.[535]

    Наполеон предвидел это впечатление – это было неизбежное зло. Однако, случай доставил против него целебное средство. За несколько недель до этого французская полиция в Берлине нашла у одного обвиненного в шпионстве прусского агента письмо Штейна к князю Сайн-Витгенштейну. Это письмо доказывало, что Пруссия не только лгала, уверяя в своем раскаянии, но и старалась поддерживать смуту и разжигать возмущение в новом Вестфальском королевстве. Император с гневом и презрением прочел перехваченное письмо. “Пруссаки, – сказал он, – жалкие и дрянные людишки”.[536] неизданное письмо. Он решил потребовать отставки и изгнания Штейна, лишить его права проживать в соседних государствах, поставить его вне европейского закона; но, в то же время, умея искусно пользоваться всеми, даже внушающими ему брезгливое чувство обстоятельствами, он сумел извлечь выгоды из доставленного ему документа. Он использовал его сперва для ускорения подписи соглашения от 8 сентября, пригрозив в Париже принцу Вильгельму и прусскому посланнику, что прервет переговоры и подвергнет их страну суровому режиму, теперь более, чем когда-либо, оправдываемому, если они немедленно не согласятся исполнить его волю, а затем приказал напечатать письмо Штейна в Journal de l'Empire, сопровождая его ядовитыми комментариями.[537] Кроме того, он приказал переслать Коленкуру письмо в качестве вещественного доказательства. Посланник должен был показать его во время самого путешествия сперва Румянцеву, а затем и императору Александру, как противоядие от впечатлений их пребывания в Кенигсберге. Царь получил известие об этом случае тотчас по выезде из Кенигсберга. Он был удручен им и сразу же понял, что Пруссия сама доставила против себя страшное оружие. “Это помутнение разума, – сказал Румянцев, – и притом необъяснимое”.[538]

    Как только Александр переправился через Вислу, он заметил наши флаги и мундиры. Немного далее, в Фридберге, его приветствовал маршал Ланн, которого он взял к себе в коляску и с которым завязал дружеский разговор. Когда иностранец, хотя бы то был государь, встречается с французом, он почти немедленно начинает говорить с ним о Париже. Александр не нарушил общепринятого обычая. “Он много говорил мне о Париже, – писал маршал, – он даже сказал мне, что если дела устроятся так, как он надеется, он чрезвычайно желал бы посетить нашу столицу и подольше побыть с императором Наполеоном”.[539]

    Он без устали говорил о своей привязанности к императору французов и не только любовался, но и интересовался нашими войсками. На Висле он обратил особое внимание на 26-й полк легкой пехоты и 8-й гусарский полк за их “выправку”;[540] в Кюстрине он пожелал остановиться на несколько часов, чтобы видеть стоящую в нем гарнизоном кирасирскую дивизию. Впрочем, были приняты меры, чтобы наиболее выдающиеся по военной выправке или по красоте обмундирования полки были показаны ему на многих остановках его пути. Стоящие вне всякого сравнения войска были расставлены шпалерами от города до города, вдоль всего его пути через Германию.

    По мере приближения к цели царь ехал быстрее. Не заехав в Берлин, промчавшись через Лейпциг, он остановился только в Веймаре, совсем возле Эрфурта: он хотел там отдохнуть несколько часов и “сделать свой туалет”,[541] прежде чем отправиться к месту свидания, где Наполеон должен был уже ждать его и принять 27-го.

    Расположенный на полпути между Рейном и Эльбой, в одной из местностей Германии, где скрещиваются несколько путей, древний ганзейский город Эрфурт был некогда обязан своим значением и богатством своей торговле. Позднее, вместе со свободой исчезло и его оживление; древний город заглох под управлением духовного князя, а затем был присоединен к Пруссии. После Иены он остался в ведении императора в числе военной добычи, которую он удержал за собой для того, чтобы потом распределить по своему усмотрению. Он ожидал своей участи, не зная, будет ли он саксонским или вестфальским городом, будет ли оставлен князю-примасу[542] или отдан какому-нибудь великому герцогу, когда узнал, что земные владыки назначили себе свидание в его стенах, и что в нем будут обсуждаться дела, имеющие мировое значение. Прежде всего, известие об этом его смутило. Мирный город Эрфурт, население которого состояло из горожан и чиновников, не претендовал на столь высокое положение, да к тому же и устройство его совершенно не годилось для его новой роли. Очевидно было, что его извилистые, плохо мощеные, не освещавшиеся по вечерам улицы и неправильные площади были мало пригодны для процессий и движения войск. Его узенькие дома с остроконечными коньками, с живописными фасадами, которые искусство шестнадцатого века украсило нежной лепной работой, если до сих пор и были достаточно просторны для того, чтобы укрывать под своей кровлей роскошную семейную обстановку богатых горожан, вовсе не отвечали требованиям блестящей жизни двора. Что за дело! Хозяин так приказал. Эрфурт не принадлежал себе. Он должен был предоставить себя в распоряжение владыки и изменить весь строй своей жизни, сделаться на несколько дней столицей и приспособиться к почестям и обязанностям, связанным с его непредвиденным назначением.

    Сперва им завладел военный элемент; всюду появились войска. В крепости – артиллерия с генералом графом Удино, комендантом крепости; в городе отборные войска, в окрестных деревнях – расставленные по квартирам пехотные полки. Сперва горожане с восхищением смотрели, как проходили наши великолепные войска, но потом сообразили, что им, пожалуй, придется снабжать их съестными припасами и отводить им квартиры; это соображение умерило их восторг. За нашествием солдат последовало нашествие чиновников, агентов и рабочих. Они являлись длинными вереницами, приводя с собой обозы с дорогими вещами. Их руками все было исправлено и украшено. В княжеском дворце прежняя мебель была заменена обстановкой в современном стиле; античные вещи были подновлены, появились бронза, вазы, статуи. Стены зал, украшенные легкой лепной работой, скрылись под тяжелыми материями и гобеленами. Портреты прежних князей, герцогов в фалборках, с улыбками на напудренных лицах, уступили место эмблемам империи; орлы и золоченые пчелы были всюду рассыпаны по пурпурным обоям. Старый, заброшенный и превращенный уже в сарай, придворный театр снова засверкал свей подновленной позолотой; некоторые дома горожан, отведенные под квартиры гостям императора, украшались роскошно и принимали вид дворцов.[543]

    К этим нескрываемым приготовлениям присоединились тайные меры предосторожности. В Эрфурте, как и везде в Германии, были недовольные; их число увеличивалось с каждым днем. Их называли их родовым именем – пруссаками, ибо взоры и надежды;их инстинктивно устремлялись к Пруссии. Важно было учредить над ними надзор. Во время свидания желательно будет следить за состоянием умов и направлять их надлежащим образом, и с этой целью императорская полиция, роль которой в правительстве усиливалась с каждым днем, поставила на ноги все свои резервы. Париж прислал полный комплект служащих, другой был организован на месте, набран в стране.[544] Его составили из разного рода агентов, тайных и явных, состоящих на службе и из добровольцев. Блюстители замечали злонамеренных, следили за их поступками, проникали во все собрания, подслушивали, что говорилось в частных кружках, в кофейнях и “казино”. Каждый день их задача становилась тяжелее, ибо население Эрфурта на глазах у всех удваивалось и утраивалось. Двадцать городских гостиниц брались с боя, частные дома были переполнены. Каждый час прибывали новые лица; вчера – группа дипломатов, приехавшая до своих государей; сегодня – Comedie francais, приглашенная в усиленном составе, в числе тридцати двух человек; затем любопытные, чиновники в отпуску, профессиональные игроки, люди ничем не занятые, приехавшие с германских вод, из Карлсбада и Теплица, из всех увеселительных и общественных мест которые Меттерних называл “кафе Европы”;[545] наконец, среди этой жужжащей и разношерстной толпы появились люди, обращающие на себя внимание: важные особы всякого рода, маршалы империи, владетельные принцы и короли.

    Первые слухи о свидании вызвали при германских дворах большое волнение. Наиболее значительные из них оказались в наиболее затруднительном положении. Короли Баварии, Саксонии, Вюртемберга, – короли милостью Наполеона, – желали выразить свое уважение и преданность их вождю и государю, покровителю Конфедерации. Но, может быть, императоры предпочтут быть только вдвоем, и присутствие королей может вызвать их неудовольствие, помешать их дружеским беседам, так как, по своему официальному званию, короли имели право на приличествующие им почет и место рядом с Наполеоном и Александром? Короли оставались в нерешительности, колеблясь между желанием угодить императору и боязнью его стеснить. В конце концов, они решили написать императору и представить вопрос на его усмотрение. Они сообщили ему о своем желании и о своих сомнениях, и почтительно просили допустить их в Эрфурт. Великий герцог Баденский, который по своему преклонному возрасту не мог приехать, старался извиниться письмом, написанным в особенно униженной форме, в котором он выражал повелителю “чувства глубокого благоговения” и “свои неизменные пожелания ему славы и сохранения его драгоценного здоровья”.[546] Таков был тон, который царил между императором и его крупными германскими вассалами.

    Наполеон позволил королям приехать в Эрфурт. Первыми получившими ответ были короли Саксонский и Вюртембергский; они отправились тотчас же. Так как ответ королю Баварскому немного запоздал, то он испытывал страшное беспокойство. Он собственноручно написал нашему посланнику, аккредитованному при его дворе, следующую записку: “Король Саксонский со вчерашнего дня в Эрфурте. Мой зять герцог Баварский сообщает мне, что он тоже едет туда. Неужели я один буду исключен? Я знаю, что Император относится ко мне дружелюбно; смею льстить себя надеждой, что он считает меня среди самых верных его союзников. Несмотря на все это, если он не пригласит меня к себе, хотя бы на двадцать четыре часа, он до некоторой степени, умалит мое политическое значение и огорчит меня лично. Если вы найдете, что эти соображения не прогневают Его Величество, я уполномочиваю вас, господин Отто, довести их до его сведения”.[547] Когда Максимилиан Иосиф, узнал, наконец, что император позволяет ему явиться, он был вне себя от радости. “Никогда Его Величество, – писал Отто, – не казался мне более довольным и более веселым”.[548]

    Что же касается князьков, которых имелось в Германии в изобилии, их ничтожество избавляло их от всякого затруднения. Они явились без предварительного извещения, зная, что их присутствие никого ни к чему не обязывает, и в надежде, что и на них падет взор повелителя. Они понаехали со всех концов, с севера и юга; они приезжали или в одиночку, или с семействами, и их имена стояли вперемежку в списке иностранцев, добивавшихся милости быть представленными Его Величеству, наряду с польскими полковниками и немецкими графинями. Каждый из них был одновременно и льстецом, и просителем. У каждого свое прошение, своя просьба. Кто хочет город, кто денег, кто титула или какой-либо милости. Никто не желал сделать бескорыстного путешествия и вернуться с пустыми руками. Герцог Ольденбургский просит вернуть ему несколько клочков земли за счет Голландии; герцог Веймарский просит Эрфурт; герцог Кобургский – Байрейт и Кульмбах, “с таким округлением, чтобы привести их в непосредственное соприкосновение с Кобургским герцогством”. Герцог Мекленбург-Шверинский просит титула великого герцога, герцог Мекленбург-Стрелицкий желает, “чтобы соблюдалось полное равенство между его домом и Шверинским. Принц де-ла-Тур-и-Таксис желает вознаграждения за потерянные им, благодаря новому устройству имперских почт, доходы. Герцог Александр Вюртмбергский желает аббатства в вознаграждение за потерю своих уделов”[549]

    Тем не менее эти затерянные в толпе посетителей принцы старались отличаться от нее роскошью своих уже вышедших из моды ливрей и экипажей и обилием придворного штата. Вместе с ними снова появились придворные чины и титулы феодальной Германии. Собравшихся в Эрфурте, насквозь пропитанных чванством камергеров, тайных советников, обер-шталмейстеров было несчетное число. Но, как только появлялся француз, более или менее близкий к императорской свите, каждый из них старался почтительно держаться в сторонке, – до такой степени было развито у немцев поклонение силе. Старый режим преклонялся перед новым; принципы царствующего дома давали дорогу герцогам, созданным Наполеоном. Чтобы на чем-нибудь сорвать злобу за такое общее унижение, они соперничали между собой, воскрешали старые претензии и старые ссоры. Эти статисты шумно толкались на сцене в ожидании, когда появление главных актеров заставит их замолчать.

    Наполеон приехал 27-го утром, неожиданно, как простой путешественник, сопровождаемый только князем Невшательским. Красивые эскадроны его гвардии скакали вокруг его кареты. Вид этих воинов, героев сказочных подвигов, этой живой легенды, произвел на народ свое обычное, захватывающее впечатление. Наполеон не пожелал, чтобы ему был сделан официальный прием. Были приготовлены триумфальные арки, – он приказал их отменить. Он хотел, чтобы все почести, все знаки внимания были общими для обоих императоров, и отказался преждевременно принять на свой счет хотя бы ничтожную их часть. Он поместился во дворце, отправил некоторые приказания, написал Камбасересу, отдал визит королю Саксонскому; затем сел на коня и со всем своим придворным штатом поехал навстречу русскому императору.

    На некотором расстоянии от города показалась ехавшая с противоположной стороны коляска Александра, окруженная группой блестящих офицеров. Александр вышел из коляски, Наполеон сошел с коня. Оба императора пошли друг другу навстречу, обнялись, затем, в продолжение нескольких минут обменивались сердечными приветствиями, как друзья при радостной, давно желанной встрече. По знаку Наполеона, Александру подвели коня с седлом, на каком обыкновенно ездил царь, убранного по-русски чепраком из горностаевого меха. Александр сел на него, Наполеон на своего коня; их свиты смешались, и, составив одну колонну, все направились в город, готический силуэт которого обрисовывался вдали.

    Войска в парадных мундирах были собраны у въезда в Эрфурт. Артиллерия гремела непрерывными залпами, старые крепостные орудия отвечали французским батареям, а в промежутках между оглушительной пальбой в воздухе разносился со всех церквей, со всех башен торжественный и ясный звон колоколов. С высот, окружающих Эрфурт и представлявших природные трибуны, несметная толпа любопытных любовалась величественным зрелищем, приближавшимся к городу. Позади стальных рядов кавалерии авангарда виднелись блестящие чины свиты, – снежная белизна султанов, блестящие мундиры, золотое шитье и цвета лент больших орденов, начиная с красной ленты Почетного Легиона до голубой ленты ордена Андрея Первозванного; мало-помалу впереди группы начали выделяться оба императора. Они ехали рядом. Александр, изящный в темно-зеленом общегенеральском мундире, ловко управляя своим конем, ехал по правую руку; его высокая и стройная фигура была выше фигуры его союзников. Однако, все взоры привлекал и приковывал к себе небрежный всадник, казавшийся сгорбленным, благодаря своей короткой и коренастой фигуре, в простом мундире стрелков французской гвардии, – то был Наполеон. Рядом с ним меркло всякое величие, всякое великолепие, ибо его бессмертные дела, окружая его своим блеском, указывали на него народам и были его волшебными спутниками.[550]

    Въезд в город был торжественный. Барабаны били поход, знамена склонялись, и, по мере того, как перед войсками проезжали свиты обоих императоров, в рядах поднимались возгласы: “Да здравствуют Императоры!” В продолжение дня Наполеон и Александр показывались несколько раз с многочисленной свитой, и народное любопытство было удовлетворено в избытке. Возле императора отыскивали и старались разглядеть знаменитых высоко титулованных людей, тех генералов, которые носили прозвища по их победам, сынов народа и победителей королей, тех преданных слуг, которых народное воображение никогда не отделяло от Наполеона и всегда ставило рядом с ним: Ланна, Бертье, командира стрелков Дюрока, Коленкура, снова принявшего на себя обязанности обер-шталмейстера. Министров, государственных людей было труднее найти в глубине их карет; называли Талейрана, Шампаньи, Румянцева. Формы французских сановников и русские мундиры поражали своей новизной. В ход пошли анекдоты. Манера держать себя, малейший жест обоих государей находили своих истолкователей; передавали, что они все время дружески разговаривали, что на их лицах были написаны сердечность и доверие, и что они под руку вошли в дом, предназначенный императору Александру. Эти обстоятельства принимались за счастливые предзнаменования и уменьшали опасения за будущее. Но после того, как стало известно, что император, по случаю радостного прибытия, освобождает жителей от обязанности давать квартиру и провиант войскам, ничто более не мешало полному удовлетворению: вид города, по донесению одного полицейского с претензиями на красноречие, “давал сладостное удовлетворение наблюдателю”.[551] Вечером в иллюминованном городе гарнизон и народ общими группами ходили свободно по улицам, и ничто не нарушало порядка. Спокойствие было полное, восторг казался единодушным; каждый оставался под впечатлением событий дня и незабвенного величественного зрелища.[552]

    На другой день оба императора установили порядок дня на время своего пребывания вместе. Они условились, что каждый из них предоставит себе утро для личных дел; время после полудня будет посвящено вопросам политики, приемам монархов и высокопоставленных лиц и прогулкам; вечер – свету и развлечениям. Этот же день был отмечен замечательными событиями. Прибыл чрезвычайный австрийский посол, генерал барон Винцент, с сердечными, но бессодержательными письмами своего государя к Наполеону и Александру. Очевидно, что, под видом этого дружеского шага, Франц I, отчасти по совету Талейрана, хотел обратить на себя внимание императора и косвенно вмешаться в их переговоры. Наполеон немедленно дал аудиенцию барону Винценту и при торжественной обстановке принял его послание.

    Этот момент и выбрал придворный художник для того, чтобы в сцене, воспроизводимой его воображением на картине, сохраняемой в музее нашей славы, искусно сгруппировать главные лица, собравшиеся в Эрфурте, в тех позах, которые им приписываются рассказами современников и легендами. Прием происходит в кабинете императора. Возле массивного стола стоит император. Его озаренное славой чело с печатью думы слегка наклонено; рука величественно протянута за письмом, которое подает ему с глубочайшим поклоном барон Винцент. В нескольких шагах император Александр с довольным взором созерцает эту подающую надежду на мирный исход сцену; его поза дает полную возможность любоваться тонким очертанием его профиля, его благородной и изящной осанкой. На втором плане между обоими императорами виден Талейран; его темный с голубым шитьем костюм вносит скромную нотку в среду блестящих мундиров; напудренные волосы смягчают жесткое выражение его лица и напоминают былую красоту; помещенный позади стола, он, по-видимому, ограничивается ролью беспристрастного секретаря. Он как бы готовится писать под диктовку обоих императоров и составит акт принятых ими решений. В глубине зала виднеются короли, немецкие принцы и министры; затем Дюрок, Бертье, Маре, Коленкур, другие слуги императора; наконец, граф Румянцев и великий князь Константин, татарское лицо которого выступает в полумраке. Все эти лица сгруппированы в разных позах, но таким образом, чтобы составить круг царедворцев около императора, который занимает середину сцены и привлекает и сосредоточивает на себя всеобщее внимание. Лица, так же, как и костюмы и аксессуары, воспроизведены с исторической верностью: каждая фигура – портрет. Что же касается выражения лиц, художник – сознательно или бессознательно – изображает их нам с тем выражением, которое они принимали для парадных сцен, следовавших одна за другой в Эрфурте, т. е. холодными, бесстрастными и торжественными. На лицах всех присутствующих выражение казенной приятности, то выражение удовольствия по обязательствам службы, при котором неуловимы внутренние чувства, которые волнуют их и заставляют биться их сердца. Попытаемся же разглядеть скрытое под этими масками душевное состояние. Попробуем у этих лиц, большинство которых будет в Эрфурте играть роль и оказывать свое влияние, выделить пылкую игру их страстей, их ненависти, их вожделений, готовых слиться воедино или бороться, соединиться на общей почве интриг или с любезностью царедворцев начать упорную борьбу.

    Австрийский посол, согнувшись в робкой почтительной позе, выражает только притворную покорность, принятую императором с недоверием. Наполеон хочет судить об Австрии по ее поведению, а не по словам; он не получил еще никакого убедительного доказательства ее добрых намерений. Сам барон Винцент – враг; наш посланник в Вене, оповещая об этом, указывает на него, как на наперсника и креатуру Стадиона, этого неисправимого нашего противника.[553] В Эрфурте барон Винцент будет, главным образом, в качестве соглядатая. Ему поручено разузнать секрет обоих императоров, проникнуть в тайну их совещаний и, если возможно, вырвать Александра из-под влияния Наполеона. Он уже позондировал почву, и почуял поддержку для достижения своей задачи, обнаружив среди самих же французов помощников и такого союзника, лучше которого не мог желать.

    Точно так же князь Талейран, который только старается делать вид, что держится в стороне и отходит в глубину сцены, намерен, оставаясь в тени, играть выдающуюся роль и вести свою собственную линию. Эрфурт – та почва, на которой завяжется решительная игра, в которой он принимает участие уже несколько месяцев. С этого времени он находится в рядах скрытых, но бесспорных врагов своего повелителя, и является сюда не с целью служить его воле, а с целью составить заговор против его планов. У него на первом плане – вести переговоры о своем обособленном личном мире с Европой, скрепить свои добрые отношения с Веной и заручиться доверием царя для того, чтобы застраховать себя от опасностей в будущем. В Эрфурте он вступает с Александром в отношения, которые шесть лет спустя позволят ему воздать русскому монарху почести от имени взятого Парижа.

    Его изменой руководили и другие, более возвышенные побуждения. Видя со справедливым ужасом, как Наполеон все более стремится к невозможному и идет к верной гибели, но неправильно оценивая роковые потребности, управляющие политикой императора, он считал, что существовало только одно средство остановить его и умерить его пыл, и что таким средством было – поддержать мужество других государей и убедить их стойко сопротивляться ему. Он становится на сторону иностранцев, и изменяет его делу, обольщая себя мыслью, что служит его интересам. Беря противоположное направление во всем, чего желает и чего добивается император, он постарается сделать так, чтобы Австрия не слишком склонялась перед ним, чтобы император Александр не вполне доверялся ему. Он предупредит Александра, посоветует ему не поддаваться соблазну, попытается уронить в его глазах обаяние Наполеона и будет умолять его не приносить независимости Европы в жертву своим собственным честолюбивым стремлениям. Хотя он и желает, чтобы переговоры дали результаты, и чтобы состоялось соглашение между обоими государями, но он хочет, чтобы это соглашение было неполным, было окружено предосторожностями и обставлено ограничительными условиями. По его мнению, союз с Россией должен сделаться для Наполеона не рычагом, а тормозом. Идея, которая была бы верна и глубока, если бы Англия была расположена вести переговоры, и если бы всеобщий мир зависел только от умеренности завоевателя. При существующих же условиях его идея – ложная, игра – преступная и роковая, так как Англия – она вскоре докажет это – непоколебимо решила не уступать до тех пор, пока у нее будет еще надежда на возможность разъединить континент, или пока Наполеон не соединит в своих руках для борьбы с нею всю Европу.

    Тотчас же по приезде Александра Талейран испросил себе у него тайную аудиенцию, о чем мы знаем со слов Меттерниха, которому было сообщено об этом под строжайшим секретом. Чтобы приобрести доверие царя, он сделал безрассудно смелый, но крайне искусный ход – он с первых же слов отдал свою судьбу в его руки. Он сказал ему следующие смелые слова: “Государь, зачем приехали вы сюда? Вам надлежит спасти Европу, а вы достигнете этого, только ни в чем не уступая Наполеону. Французский народ цивилизован, его государь не цивилизован. Русский государь цивилизован, а его народ нет. Следовательно, русскому государю надлежит быть союзником французского народа”.[554]

    И в следующих беседах Талейран продолжает развивать ту же мысль. Он указывает, что просвещенная славой, утомленная победами, жаждущая покоя Франция, чтобы избавиться от новых испытаний, вверяется мудрости и стойкости Александра, и прибегает к нему, как к посреднику между нею и ненасытным гением, который ее изнуряет. Он развивает эту тему перед царем и при содействии посредников; он влагает ее в уста других лиц. Пуская в ход все средства, которые подсказывает ему его изощренный ум, свое обаятельное обращение и превосходное знание людей и дел, он умело вербует в свою партию самых разнородных лиц. В каждом собеседнике он находит его слабую струнку, разжигает господствующую в нем страсть, и, овладевая им, пользуется им для достижения своих целей. Ему удается сойтись с Толстым, который долго уклонялся от сближения; он поддерживает его страхи, заставляет его в пылу горячих разговоров повторить своему государю все, что заключается в его депешах. Он ухаживает за Румянцевым, очаровывает его, внушает ему свои идеи, льстя тщеславию, которое составляет преобладающую слабость престарелого государственного человека, и ослепляет его мечтой о великой роли, которую ему предназначено сыграть. Он умеет привлечь на сторону своих взглядов и превратить в бессознательных соучастников даже самых усердных слуг Наполеона. Оправдывая в маршалах, в сановниках начинающую проглядывать в них усталость и желание мирно наслаждаться приобретенным положением, он доводит до Александра отголоски их жалоб. Он приучил их чтить в нем олицетворенного гения политики, и каждый из них думает, что, следуя направлению, данному князем, он тем самым доказывает свою просвещенную преданность императору. Одним словом, с поразительным искусством и осторожностью Талейран работает над тем, чтобы соткать вокруг царя сеть интриг и незаметно завлечь его в свои сети. В Тильзите Наполеон победил Александра. Отчего же Талейран не может взять его в плен в Эрфурте.[555]

    Несмотря на знаки привязанности и дружбы Наполеона к царю, которые царь и сам расточает ему, царь взволнован и поражен доходящими до него с той стороны речами. Он сам говорит, что они кажутся ему выражением мнения “всего мыслящего о Франции”;[556] он видит в них подтверждение осаждающих его столько месяцев сомнений, непреложное доказательство его личного недоверия. Так как “даже самые просвещенные и наиболее мудрые люди Франции”[557] сами не доверяют императорской политике и не одобряют ее, его ли дело сглаживать пути не знающего границ честолюбца и помогать ему сокрушать все препятствия? Безрассудство такого попустительства представляется ему теперь доказанным. Но он не хочет отказаться от союза с Францией до получения от него выгод. Он согласится продолжить опыт, но при условии, что Наполеон даст ему удовлетворение, требовать которого дают ему право оказанные им услуги и его долготерпение. Но он ждет теперь этих, столь горячо желанных выгод уже не от дружбы своего союзника, а в силу его затруднительного положения. Он надеется, что Франция, занятая в Испании, находясь под угрозой со стороны Австрии, предоставит ему за незначительные услуги свободу действий на Дунае, позволит ему преследовать там свое честное дело и со славой окончить текущие предприятия. По достижении этого результата, он вполне избавится от зависимости и подумает о принятии окончательного решения. Итак, его желание состоит в том, чтобы Россия получила полную свободу действий для того, чтобы теперь же посвятить себя своим собственным интересам и, затем, чтобы в течение этого времени не было нанесено европейской независимости непоправимого удара. Увлекшись желанием добиться этой двоякой цели, он считает за счастье, что непредвиденные затруднения тормозят действия Наполеона, и у него все более теряется желание устранять их с его пути. Он не поддается уже тем мимолетным восторженным порывам, которые недавно заставляли его связывать свое дело с делом великого императора, и не желает входить с ним в тесное общение во взглядах и поступках. Хотя он и продолжает наружно высказывать доверие, искренность, сердечную дружбу, хотя ничто не изменилось во внешнем, воздаваемом им императору Наполеону поклонении, его вера в него близка к тому, чтобы погибнуть безвозвратно. Он еще поклоняется, но уже не верует.

    Хотя в отношениях с союзником Наполеон и высказывает невозмутимое спокойствие и непринужденность, тем не менее он чувствует, что враждебные ему влияния оспаривают у него Александра; он замечает в нем недоверие, задние мысли; находит его “не тем, каким он был в Тильзите”. Как только он свиделся с Коленкуром, он пожаловался ему и спросил у него о причине такой перемены. Коленкур смело объявил ему, что каждый считает себя под угрозой и что Россия начинает разделять общие опасения. “Какое же предполагают у меня намерение?” – спросил Наполеон. “Властвовать одному”, – ответил Коленкур. – “Меня считают властолюбивым?” – улыбаясь, сказал император; но Франция достаточно велика, чего же еще могу я желать?.. Без сомнения, это все те же испанские дела”. И, чувствуя в них непоправимую ошибку, и как бы испытывая необходимость оправдать себя перед другими и перед самим собою, он повторяет Коленкуру рассказ о событиях в Байонне. Он утверждает, что его принудила к этому сила обстоятельств; что довериться Фердинанду значило бы предать Испанию нашим врагам, открыть в нее доступ англичанам, лишить Францию ее естественной союзницы: “Разве я был не прав? Время докажет это; поступать иначе, значило бы вновь воздвигнуть Пиренеи. И Франция, и история поставили бы мне это в упрек. Впрочем, – прибавил он, – России не к лицу ставить ему в преступление, что он распорядился по-своему одним народом. Разве в ее истории нет раздела Польши?”

    Однако, несмотря на этот высокомерный тон и желание придать своим действиям непогрешимый характер, он отдает себе отчет в том, что испанские события, выставляя его ненасытным властолюбцем и доказывая, что он уже не непобедим, подают надежду на успех всем нашим врагам. В окружающей его низкопоклонной толпе он уже улавливает симптомы возмущения; он чувствует, что правительства и народы зашевелились под его рукой, и сознает, что великолепие Эрфурта только вуаль, наброшенная на критическое и угрожающее положение. Привыкши к победам, он надеется и теперь восторжествовать над всеми препятствиями, надеется снова овладеть Александром и сковать Европу рукою России; но он не скрывает от себя, что борьба будет горячая, в упор; что она потребует всех его сил и ловкости. Видя, с каким невозмутимым спокойствием царит он над своим собственным двором, состоящим из коронованных особ, можно подумать, что он занимается только представительством; между тем, он подготавливается к борьбе, готовит средства, напрягает все силы своего гения и собирается дать в Эрфурте великое дипломатическое сражение.

    III. ПРЕНИЯ

    С 28 сентября по 5 октября имели место главные прения, относящиеся к основам имеющегося в виду соглашения. В эти дни, когда Талейран действовал под сурдинку, ходил то к Наполеону, то к Александру и имел с Румянцевым тайные совещания, продолжавшиеся далеко за полночь,[558] монархи обсуждали дела вдвоем, с глазу на глаз. В большинстве случаев они разговаривали, прогуливаясь взад и вперед по обширному кабинету императора. Вначале Наполеон и Александр зондировали друг друга по всем вопросам. Избегая входить в суть дела, каждый из них старался проникнуть в намерения противника, угадать его игру, не раскрывая своей. Осторожно были затронуты в общей связи все вопросы, как-то: о Пруссии, Польше, Турции и Австрии.

    По вопросу о Пруссии можно было заметить, что главное затруднение будет относиться к трем крепостям, остающимся в наших руках по сентябрьскому договору. Александр настаивал на возвращении крепостей. Наполеон же хотел, чтобы Пруссия прежде всего утвердила этот договор и тем дала доказательство своей полной покорности. Если она отдастся на его милость, говорил он, он не откажется принять в Эрфурте посла Фридриха-Вильгельма. Но, во всяком случае, право на окончательное решение он удерживал за собой. Не прекращая своих настояний, Александр приказал пригласить кенигсбергский двор дать требуемый от него залог, чтобы этим путем дать ему возможность с наибольшей пользой вступиться за него.[559] Относительно Варшавского герцогства, он во что бы то ни стало требовал гарантии; он откровенно высказывал свои опасения и свои душевные тревоги в виду возрождающейся Польши, которая в присутствии наших войск черпала удвоенную веру в свои силы и стремление к расширению своих границ. Наполеон понял необходимость принести серьезную жертву. Он обещал вывести свои войска. Он сделал больше, он дал обещание, что великое герцогство ни в коем случае не будет снова им занято. Подобное обязательство не могло сделаться статьей письменного договора, достаточно было слова Наполеона, и он дал его. Это удовлетворение не уничтожило зародыша вражды, образовавшегося между обоими императорами из-за создания великого герцогства, но оно на короткое время задержало его развитие.

    Еще восемь месяцев тому назад предметом обсуждения при свидании был назначен раздел Востока. В Эрфурте должны были постановить окончательный приговор судьбе Турции и распределить ее владения; решить, кто будет хозяином на Дунае, кто будет господствовать в Греции, кто присвоит себе Египет и острова; решить, может ли Константинополь войти в долю России, или эта ни с чем несравнимая позиция должна оставаться навсегда предметом желаний. Но, как известно, при том положении, которое создали императору неудачи в Испании и угрожающее поведение Австрии, он не допускал, чтобы эти громадные вопросы были разрешены или даже серьезно обсуждены в Эрфурте. В настоящее время он хотел объявить раздел несвоевременным и предложить России только княжества.

    По этому вопросу он не встретил в Александре большого сопротивления. К тому же царь никогда не требовал разрушения Турции; его первоначальные виды, как он их изложил в ноябре 1807 г., не шли далее Молдавии и Валахии. Целый уже год раздел был скорее наполеоновской, чем русской идеей. Его неожиданно для Александра предложил в Тильзите император французов. В феврале 1808 г. он снова взялся за эту идею, давая ей неслыханное развитие. Тогда Александр отдался ей с увлечением, с энтузиазмом, веря, что он поведет свой народ в Константинополь и воочию покажет ему конечную цель своих честолюбивых стремлений. Но теперь, после целого ряда разочарований и под влиянием первых впечатлений в Эрфурте, он спрашивал себя, не подвергнет ли Россию всякое, совместно с Наполеоном начатое предприятие опасности быть одураченной, не окончится ли оно для нее самой горькой и самой большой неудачей. Без всякого постороннего, влияния он пробудился, хотя и с сожалением, от волшебного сна. Опасаясь волшебной силы чарующей и обманчивой мечты, он постарался, хотя не без грусти, отрешиться от нее, чтобы вернуться к более прозаической, но более мудрой действительности. Он возвращался к мысли, что самостоятельно предпринятое расширение границ даст более верные выгоды, чем обширная система совокупных завоеваний, в которой Наполеон наверное возьмет себе львиную часть. Теперь и Румянцев присоединился к этой мысли и сделался ее защитником. Намекая на проекты раздела, которые он все еще думал найти в уме Наполеона, он писал своему государю: “Приобретение только Молдавии и Валахии, и при том без всякого сотрудничества, будет для нас гораздо выгоднее”.[560] Таким образом, Россия уже заранее свыклась с идеей частичного решения восточного вопроса, и, когда Наполеон заговорил о княжествах, царь не отказался удовольствоваться дунайским королевством, которым некогда ограничивались его желания. Итак в принципе было условлено отложить вопрос о разделе, не исключая возможности вернуться к нему при новом свидании, а в Эрфурте коснуться восточных дел только для того, чтобы установить расширение границ России до Дуная. Александр дал себе слово добиться, чтобы этой уступке был дан бесспорный и точный характер. Наполеон же надеялся ослабить ее значение или, по меньшей мере, отсрочить ее исполнение некоторыми ограничительными статьями.

    Итак, раздел был отложен. Но нужно ли было в силу этого отказаться от преследования иными способами той главной цели, для достижения которой он должен был бы послужить, т. е. для устрашения Англии и косвенного на нее нападения? Каким же другим средством заменить его, раз этот способ одолеть общего врага был исключен, и в настоящий момент приходилось отказаться от проекта проложить себе путь через Оттоманскую империю к британской Азии?

    Не имея возможности активно действовать, остановились на идее о демонстрации. Несмотря на тайну, в которую Франция и Россия целый год облекали свои совещания, их план вышел наружу. Сверх того, Наполеон сам умышленно разгласил о нем в своих речах. Слух о задуманном предприятии распространился далеко. О нем говорили даже в самых отдаленных провинциях Турции, говорили и в Лондоне. Англия заволновалась. Она боялась за свою торговлю на Востоке, за свое преобладание на Средиземном море, за Индийскую империю. Она изучала способы помешать разделу или свести к нулю его результаты. По мере приближения времени свидания, ее тревога усиливалась. Свидание казалось ей предвестником чрезвычайных событий. Вовсе не желая рассеивать ее подозрений, оба императора решили, наоборот, довести их до крайних пределов, создав для них официальную основу, и остановились на следующем приеме. Они попробуют сделать в пользу мира следующий внушительный шаг. Написав королю Великобритании за общей подписью письмо, они предложат ему вступить в переговоры, пригласят его дать мир народам и признать происшедшие в Европе перемены. Затем в осторожных, но достаточно определенных выражениях они дадут ему понять, что отказ повлечет за собой новые и более серьезные перевороты. Так как внимание англичан было направлено на Восток, то нет сомнения, что они усмотрят в этих словах угрозу Турции и, быть может, покорясь необходимости, начнут переговоры ради предупреждения разрушения Турции. Не будучи в состоянии напасть на Англию с оружием в руках, Наполеон и Александр хотели поразить ее морально, воздвигая перед ее глазами бесформенное страшилище, и показать ей под покровом нарочито-загадочных слов призрак великого проекта.

    Но Наполеон думал, что этот прием даст результат только при условии, если будет сопровождаться настолько сильными и угрожающими шагами против Австрии, что отнимет у нее не только всякое желание, но даже и возможность сделаться союзницей Англии и возобновить войну на континенте. Поэтому еще до отъезда на свидание Наполеон решил просить Александра двинуть русские войска к границам Галиции, т. е. сделать военную демонстрацию, имеющую своей задачей ответить на вооружение Австрии и парализовать ее действия. В Эрфурте новое, крайне важное событие, указав ему на необходимость быть в этом отношении более требовательным, вдруг осложнило переговоры и изменило их ход.

    На другой же день после первых совещаний Наполеону была передана депеша от нашего посланника в Вене генерала Андреосси. Она шла вслед за бароном Винцентом. Из содержания ее было видно, что поведение Австрии шло вразрез с заявлениями ее посла и решительно говорило о ее непримиримости. Обеспокоенная таинственными совещаниями в Эрфурте, потеряв от страха всякое благоразумие, Австрия отказывала в единственном удовлетворении, которое могло бы успокоить императора относительно ее намерений. Она отказывалась от признания королей испанского и неаполитанского. Повторные требования генерала Андреосси не могли заставить Стадиона дать благоприятный ответ. Долго укрываясь за уклончивыми ответами, тщательно избегая слова “признание”, министр объявил, наконец, “что дипломатические сношения с указанными дворами будут восстановлены тогда, когда оба короля прибудут в свои столицы и установленным порядком известят о своем вступлении на престол”.[561] Это было откровенным требованием признания, высказанным в самой оскорбительной форме, так как Австрия ставила свое поведение в зависимость от событий и не признавала прав государей, созданных Наполеоном, считая нужным преклониться только пред совершившимся фактом. К тому же, вопреки обещаниям, задачей которых было только обмануть и успокоить императоров, она продолжала, правда, с меньшим шумом, но деятельно и настойчиво свои вооружения. По сообщениям Андреосси, никаких мер для успокоения народного возбуждения не принималось. Итальянские курьеры, проезжавшие по австрийской территории, были только что задержаны и оскорблены. Во внешней политике венская дипломатия по-прежнему вела подпольную работу. Стало известным, что ее отношения и дружба с Англией никогда не были более тесными; что в Константинополе австрийские агенты ведут себя, “как бешеные”,[562] и жестоко возбуждают турок против нас; что в Сицилии и Испании они сеют интригу, и хотя нельзя сказать, чтобы Австрия повиновалась обдуманной и предвзятой мысли – начать с нами войну, – но ее “враждебное настроение”[563] заставляет ее поддерживать повсюду наших врагов, возбуждать диверсии в их пользу и держать ее в состоянии постоянного заговора против нас.

    Это сообщение произвело на императора глубокое впечатление. Его гнев разразился в резких выражениях. Одно время он думал, что австрийский император лично прибудет в Эрфурт. “Теперь я понимаю, – сказал он, – отчего император не приехал. Государь не может лгать в глаза: он возложил этот труд на барона Винцента”.[564] Его волнение и бешенство понятны, ибо открыто проявленная вражда Австрии вполне определенно ставила его перед осложнением, которого он более всего опасался. Если Австрия без удержу поддастся чувству страха и ненависти и пустится по роковой наклонной плоскости, нападение с ее стороны сделается, если и не достоверным, то, во всяком случае, весьма вероятным. А разрыв с ней был бы эрой новых коалиций; он замедлил бы покорение Испании, снова нарушил бы континентальный мир, отсрочил бы на неопределенное время морской. Существовало ли средство избегнуть этого испытания, более грозного, чем предыдущие? Чтобы с ним справиться, нам необходима была помощь России. Но не могло ли ее содействие совершенно избавить нас от войны с Австрией и от всего, что связано с нею? Устоит ли Австрия перед совокупным требованием двух властителей мира, которые заставят ее покориться под угрозой немедленного разгрома? Ради достижения этой цели Наполеон мирился с необходимостью усилить свои уступки России. Он решил, если потребуется, точнее высказаться об отдаче княжеств.[565] Перед лицом высшей необходимости всякое другое соображение становилось для него второстепенным. Обеспечить за собой наверняка помощь Александра для войны с Австрией в случае, если бы она напала на нас, и удержать ее от этого шага, если только уже не поздно, – такова была отныне преобладающая мысль императора в Эрфурте и цель, к которой стремилась вся сила его воли.

    Он обратился к Александру со следующей речью. Англия надеется найти помощников и вызвать войну на континенте, – вот что поддерживает ее и питает ее воинственный пыл. Следя за настроением и поступками Австрии, лондонский кабинет надеется найти в Вене ядро пятой коалиции, которая будет состоять из Испании, части германских народов, быть может, Турции и которая даст всей Европе сигнал к восстанию. Но если Австрия под совместным давлением обоих императоров будет вынуждена преклониться пред их желанием мира, разоружиться, откажется вполне от всякой мысли и от всякого способа вести войну, если она вынуждена будет порвать связь с Лондоном и чистосердечно присоединится к франко-русскому союзу, сопротивление нашей соперницы потеряет главную точку опоры. Испания, предоставленная самой себе, быстро падет. Англия очутится одинокой пред всеми государствами Европы, сгруппированными около двух императоров, прикованными неразрывной цепью к их политике. Может быть, ее мужество ослабеет при зрелище континентальной лиги, о которой столько раз возвещалось и которая на этот раз превратится в грозную действительность. Итак, следует говорить ясно. Не прекращая переговоров с Лондоном, следует пригрозить в Вене. Необходимо, чтобы результаты, полученные в Вене, тотчас же сделались известными в столице Британского государства. В записке, составленной по указанию Наполеона и предназначенной для императора Александра, подробно излагаются меры, которые следует принять против тайного врага; объясняется тесная связь их с теми мерами, которые будут предприняты против явного, и указывается, каким образом покорность Австрии может обусловить сдачу, Англии.

    “Австрия, – говорилось в ноте, – единственное государство на континенте, намерения которого находятся под сомнением. Следует устранить это сомнение. Нужно сообщить Австрии о предложениях мира которые будут сделаны Англии, и дать понять ей, что в случае, если они будут отвергнуты, она не на словах, а на деле должна объявить войну Англии, изгнать всех проживающих в Вене и в наследственных ее владениях англичан, уничтожить все приготовления к войне с Францией, чтобы от них не осталось и следа, и последовать, наконец, по пути, который не оставил бы Англии никакой надежды на возможность отвлечь Австрию от политики континента. Главным образом, ей нужно вменить в обязанность – признать происшедшие перемены в Испании. Было бы желательно, чтобы признание этого порядка вещей Россией и Австрией стало известным в Лондоне в момент получения относящихся к миру предложений. Это известие в совокупности с дошедшим уже до Лондона известием о походе французских войск в Испанию весьма способствовало бы ускорению переговоров. Англия выиграла бы этим еще то, что могла бы включить Португалию в свое Uti possidetis и избавить свою армию от позора быть вышвырнутой в море.

    Но такой результат получится только тогда, когда Англия вполне убедится в том, что Франция, будучи совершенно уверена в полной безопасности на континенте, может наводнить Испанию своими войсками и вполне спокойно двинуть их до Гибралтарского пролива.

    Австрийским императором прислан сюда барон Винцент. Необходимо, чтобы ему было объявлено обоими императорами, что они требуют признания вновь установленного в Испании порядка; что он должен отправиться за этим признанием; что только при этом условии оба императора согласны продолжать дружественные отношения с Австрией. Признание должно быть изложено Стадионом в ноте, обращенной к английскому правительству. Эта нота будет опубликована в Moniteur, и Англия получит ее в одно время с предложениями о мире.

    Значило бы не знать современного положения дел, если не видеть, что без системы объединенных сил и мероприятий, которые давали бы возможность быть всегда готовым к совместным действиям, Англия будет поддерживать в Европе смуту и неупроченное положение и натолкнет Австрию на компрометирующие поступки, которые хотя и не нарушат мира на континенте, но в самой Англии дадут опору и почву врагам мира. Предлагаемые же меры, если они будут проведены энергично, свидетельствуя о согласии обоих императоров и о непоколебимой твердости их решений, заставят Англию дать мир Европе, ибо у нее не будет более надежды вносить в нее смуту”.[566]

    Но поддастся ли Александр этим пылким речам? Захочет ли он предписать Австрии, чтобы она заранее сдалась на капитуляцию и сложила оружие; согласится ли он предъявить ей такие требования из боязни, чтобы она не воспользовалась сделанными приготовлениями для ничем не оправдываемого нападения? Александр заявил, что он готов подписать обязательство действовать заодно с нами, если почин к разрыву будет исходить от венского двора, и согласился снова взяться за хлопоты о признании новых королей. Затем в весьма ясных, твердых и вместе с тем крайне любезных и сдержанных выражениях он дал понять, что дальше этого он не пойдет; что он никогда не пойдет на преждевременное насилие над Австрией. Никогда не согласится на лишение ее свободы располагать собой; не нарушит ее прав самодержавного государства, насильственно изменяя ее политический путь и принуждая ее разоружиться в то время, когда она ничем не проявила своего намерения нарушить европейский мир и когда приходилось обвинять ее скорее в намерениях, чем в поступках.

    Наполеон настаивал, и спор принял необычайное значение. Все остальные обсуждения были приостановлены. О Пруссии уже мало говорили и совсем не говорили о Востоке. Внезапно поставленный вопрос о согласовании мер против Австрии казался единственным, который с этих пор волновал императоров. Он отодвинул на второй план слегка задетые или наполовину уже решенные вопросы и заставил совещания уклониться от их первоначального предмета.

    Неистощимый в средствах воздействия, прибегая то к хитрости, то к настойчивым просьбам, то к ласке, то к требованиям, Наполеон до бесконечности разнообразил свои приемы и доводы. Он прочел Александру письмо Андреосси и дал ему красноречивое разъяснение. Чтобы доказать исключительно оборонительный характер своих намерений, он не прочь был гарантировать Австрии, неприкосновенность ее территории, если она согласится разоружиться. Он допускал, чтобы она была успокоена со стороны Франции, лишь бы только оставалась под угрозой со стороны России. Если бы предлагаемый план действий был принят, повторял он, если бы у австрийцев была отнята возможность мутить Германию, ему было бы гораздо легче совсем очистить Германию от войск. Тогда он мог бы облегчить участь Пруссии и сохранить на Одере только одну крепость вместо трех. Но и эти подкупающие маневры действовали на Александра не лучше прямых нападений. Этот император, о котором говорили, что он слабохарактерный, непостоянный и нерешительный, таил под видом невозмутимо ясного душевного спокойствия удивительную стойкость характера. Он выслушивал все с удивительным терпением, спорил мало, даже не пытался опровергать многочисленных и сильных доводов своего противника, давал волю этому стремительному потоку, но затем возвращался к высказанной им идее и отстаивал ее с кротким упорством.

    Его кроткое, но упорное сопротивление, совершенно не поддававшееся силе убеждения, уступая, подобно пружине, давлению только для того, чтобы вслед за тем вновь незаметно выпрямиться, страшно раздражало императора. Вернувшись к своим приближенным после таких встреч, во время которых его противник, уклоняясь от сражения, лишал его победы, он не щадил Александра и, смотря по расположению духа, высказывался о нем или язвительно или насмешливо. Однажды он сказал Коленкуру: “Ваш император Александр упрям, как лошак. Прикидывается глухим, когда не хочет чего-нибудь слышать”.[567] Затем, намекая на злосчастное предприятие, в котором признавал источник своих затруднений, он воскликнул: “Эти дьявольские испанские дела дорого мне стоят”.[568] На другой день он возвращался к сражению совершенно свежим, полным сил, с новым оружием; но его энергия снова разбивалась о неуловимого противника.

    Исчерпав все доводы, он разразился жалобами. Союз, говорил он, потеряет всю свою силу. С тех пор он не будет иметь в глазах англичан никакого значения и не обеспечит всеобщего мира. Александр оставался невозмутимым. Упреки, как и любезности, не действовали на него. В конце концов Наполеон прибег к вспыльчивости. Он рассердился. Произошла бурная сцена. В один прекрасный день, когда, расхаживая по кабинету императора, опять перешли к нескончаемому вопросу, спор разгорелся, и Наполеон в порыве яростного нетерпения бросил на пол свою шляпу и начал топтать ее ногами. Александр тотчас же остановился, пристально, с улыбкой посмотрел из него, помолчал немного, затем сказал спокойно: “Вы вспыльчивы, а я упрям. Гневом от меня ничего не добьешься. Поговорим, обсудим – иначе я ухожу”.[569] И он направился к двери. Императору оставалось только стихнуть и удержать его. Спор возобновился в сдержанном, даже в дружеском тоне; но дело нисколько не подвинулось вперед. И в этот раз Александр не дал увлечь себя на какой-либо угрожающий шаг против Австрии.

    Можно ли сказать, что он хотел поощрить Австрию начать с нами войну? Ничуть. Александр так же, как и император французов, искренне желал сохранения мира. Еще более он желал избегнуть войны в Германии, ибо дал обязательство в ней участвовать. Оба императора были согласны относительно цели, но резко расходились в способах ее достижения. Александр думал, что дружеские и успокоительные слова вернее, чем угрозы, удержат Австрию. Он был убежден, что австрийский двор не желал войны, что он вооружался только из страха и что если его не выведут из терпения, он никогда не начнет вражеских действий. “Он никогда не дойдет до такого безумия, чтобы сделаться зачинщиком и в одиночку вступить в борьбу”, – говорил он.[570]

    По его мнению, истинная опасность шла не от Вены, а от Франции; он думал, что Наполеон только скрывал свое собственное намерение напасть на Австрию и уничтожить ее. В предлагаемых ему крутых мерах Александр видел неопровержимое указание на такие намерения; в них он усматривал только способ обезоружить несчастную монархию и лишить ее средств защиты, чтобы вернее справиться с нею. Чем настойчивее просили его, тем глубже укоренялась в его уме эта мысль. Вследствие этого он считал полезным, даже необходимым, чтобы Австрия вместо того, чтобы сдаться на волю победителя, оставалась во всеоружии, обладая всеми своими силами, оставалась в положении, настолько внушающем уважение, чтобы отбить у Франции охоту от всякого корыстного покушения. Что же касается России, то она вместо того, чтобы преждевременно перейти на нашу сторону, должна была, по его мнению, занять строго нейтральное положение и стараться, сколь возможно дольше, не склонять весов в чью-либо пользу. Если бы Франция или Австрия стали питать планы, противные миру, необходимо было, чтобы ни та, ни другая не могли рассчитывать на его содействие. Такое его поведение будет поддерживать между обеими сторонами известное равенство положения и сил, поставит их лицом к лицу с готовыми в равной степени к бою внушительными силами, даст им возможность защищаться, но не нападать. Следствием такого равновесия сил будет их обоюдное бездействие. Если Франция и Австрия будут таким образом взаимно держать друг друга в почтении, парализуя друг друга, континентальный мир не будет нарушен, а, с другой стороны, Россия получит свободу действий на Дунае и отнимет у Турции то, что Наполеон предоставлял ей в этой империи.[571]

    Эти мысли, которые поддержал и укрепил в уме царя своими внушениями Талейран,[572] основывались на глубоко ошибочной оценке положения. Александр, равно как и французский министр, сделавшийся его советником, не считался ни с характером Наполеона, ни с требованиями его политики, ни с истинными намерениями Австрии. Если Англия не уступит, Наполеону придется начать с ней трудную борьбу на новой почве, придется сражаться с нею в Испании. Ему не желательно, да и нельзя будет терпеть позади себя отделившееся от его системы, шедшее вразрез с требованиями его политики, всегда пытавшееся зайти ему в тыл государство. Рано или поздно он обернется против него и мечом рассечет нестерпимое положение. Поддерживать в Австрии дух возмущения и скрытой вражды было наивернейшим способом вызвать войну, которой хотели избегнуть.

    Более того. Допуская, что принятые в Вене меры носили сначала чисто оборонительный характер, они в силу обстоятельств должны были существенно измениться и окончиться нападением. Благодаря вооружениям, совершенно не отвечающим ее средствам, ее денежным доходам, Австрия была на пути к разорению. Такое положение не могло долго продолжаться. Уже теперь император Франц с грустью повторяет: “Армия съедает государство”.[573] А вскоре его министры и администраторы объявят ему об ужасной пустоте в его казне; они укажут ему, что Австрия не в состоянии больше содержать войска, если не будет субсидий от Англии или если армии не будут кормиться за счет неприятеля.[574] Итак, пройдет еще несколько месяцев, а может быть, даже недель, и Австрия вынуждена будет или сражаться или разоружиться. Из двух решений она изберет первое. Она скорее предпочтет пойти на крайне рискованное дело – использовать собранные ею громадные военные средства, вернувшие ей веру в самое себя, чем примириться с горестным положением и открыто признать свое падение. Если бы император Александр мог проникнуть в тайны венского кабинета, он открыл бы в них то, о чем через несколько дней сообщит Андреосси, и что проницательность Наполеона позволяла ему заранее предчувствовать, а именно, – что идея о нападении, о необходимости попытать счастье оружия, о реванше быстро брала верх. Стадион всегда поддерживал ее. Теперь присоединился к ней осторожный эрцгерцог Карл, и даже сам император Франц начинал предпочитать рискованный, быть может, спасительный кризис тревожному, изнуряющему монархию, выжидательному положению. Единственное обстоятельство смущало и могло удержать Австрию – это страх, что Россия открыто присоединится к Франции, и что Австрия погибнет, раздавленная под тяжестью их двойной массы. Если царь даст повод усомниться в его намерениях, откажется идти заодно с нами, тогда в Вене война будет окончательно решена, и рано или поздно обоим императорам придется сражаться с Австрией, если они не сговорятся теперь же смирить и обезоружить ее. Предлагая это решение, жесткое и властно-требовательное, Наполеон указывал на него, как на единственное средство сохранить мир, который был столь же дорог его союзнику, как и ему самому. При настоящем положении дел он один был безжалостно последователен. Александр и Талейран, – великодушный монарх и тонкий политик, – оба сбились с пути.

    Хотя Наполеон видел лучше и дальше всех, но он ошибался, думая, что Александр мог смотреть на вещи его глазами и что он согласится с его требованиями. В общем он просил Александра на время сдержать Австрию. Но не была ли Австрия, снова ставшая на ноги и занявшая твердое положение, единственной преградой, защищавшей Россию от наполеоновского всемогущества, единственным буфером, поставленным между русской границей и распространившейся по всей Европе Францией? Для России разоружить Австрию значило, остаться самой без прикрытия, подставить под удар самое себя, отказаться от всякой гарантии, кроме веры в добросовестность Наполеона. Но испытанные Александром со времени Тильзита разочарования и невнимательное отношение к его интересам не допускали уже такого чуда. Наполеон нес наказание за то, что в продолжение целого года скрывал от своего союзника конечный результат и величие своей цели, которая состояла в том, чтобы дать покой миру; за то что в своих самовластных поступках он слишком мало принимал во внимание его беспокойство и личные его интересы и за то, что насиловал королей и народы. Его наказание состояло в том, что теперь, когда он чистосердечно заявлял о своем желании мира и о своих чисто оборонительных намерениях, ему никто не верил. Александр не мог читать в его душе, он судил по его поступкам, а прошлое давало ему право не доверять будущему. Его опасения, основанные на неправильном толковании фактов, оправдывались внешним их характером; он вполне основательно не мог соглашаться на то, чего вынужден был просить у него Наполеон. Вопрос о совместном плане действий против Австрии, в том виде, как он был теперь поставлен, становился неразрешимым. Всякое усилие достичь полного и действительного соглашения неизбежно должно было сокрушиться о неожиданно появившийся камень преткновения.

    Прошло восемь дней, потерянных в бесплодных спорах, а по вопросу, сделавшемуся главным, не получалось никакого результата. Наполеон понял, наконец, что он гоняется за невозможным; что он ничего не добьется от Александра; что он наткнулся на непреодолимое сопротивление. Тогда по своему обыкновению он внезапно переменил план и, не сходя с места, переменил фронт. Почти не надеясь избегнуть войны с Австрией, он хотел, вести ее при наиболее выгодных для себя условиях. Он взял с Александра простое обещание, что, если Австрия нападет, Александр окажет ему содействие. Вместе с тем, чтобы ограничить и локализовать борьбу и помешать революционному пламени распространиться на всю Германию, он объявил о своем намерении сохранить все, что обеспечивает за ним благоприятный исход. Он сказал, что оставит за собой в Пруссии три крепости на Одере на все время, на какое давал ему право договор от 8 сентября.

    Александр снова восстал против этого притязания. Теперь он, в свою очередь, должен был занять наступательное положение, а Наполеон развить всю силу своего сопротивления. Императора французов и просили, и умоляли покинуть крепости, дать России и Европе этот залог умеренности. “Вы предлагаете мне систему слабости, – гневно сказал он, – если я на это соглашусь, Европа будет обходиться со мной, как с мальчишкой”.[575] Он с некоторой досадой, в раздраженных, почти оскорбительных выражениях отверг просьбу Александра. “Как! Мой друг и союзник, – сказал он, – предлагает мне покинуть единственную позицию, откуда я могу угрожать австрийскому флангу, если бы Австрия напала на меня в то время, когда мои войска будут на юге Европы за четыреста лье?.. Впрочем, если вы непременно требуете эвакуации, я соглашусь, но тогда вместо того, чтобы идти в Испанию, я теперь же покончу мои счеты с Австрией”.[576] Перед такой перспективой, которой он боялся больше всего, Александр отступил. Удостоверившись в том, что убедил Наполеона удовольствоваться против Австрии тайным соглашением оборонительного характера, веря, что благодаря этому мир будет сохранен и, следовательно, его главная цель достигнута, он согласился, чтобы Наполеон удержал временно крепости на Одере, полагаясь в будущем обеспечить полное освобождение Пруссии. Таким образом, монархия Фридриха-Вильгельма понесла издержки за неполное соглашение, к которому с таким трудом пришли оба императора.

    Оставалось изложить на бумаге установленные пункты: предложения Австрии, уступки России княжеств, содействие в случае нападения Австрии. Наполеон представил Александру, как свой личный труд, составленный Талейраном проект договора. Но он не вполне отвечал выработанным соглашениям; кроме того, и царь, со своей стороны, приказал написать целый ряд статей. Прежде, чем сличить и изложить в форме договора оба проекта, императоры решили дать себе отдых.

    Вне их интимного круга ничто не обнаруживало происшедших между ними разногласий. На глазах публики они продолжали расточать друг другу самое нежное внимание, как будто они всецело отдавались своей дружбе и удовольствию быть вместе. Для успокоения и направления общественного мнения Наполеон отправлял каждое утро записки в следующем роде: Камбасересу: “Совещания продолжаются; все идет как нельзя лучше”. Королю Жозефу: “Все принимает хороший оборот”. Камбасересу: “Высочайшие особы и иностранцы прибывают со всех сторон, и дела продолжают подвигаться к общему удовлетворению”. Королю Мюрату: “Эрфурт великолепен”.[577] Действительно, съезд достиг тогда апогея своего блеска. Только что прибыли государи Баварии, Вюртемберга и Вестфалии, и вечером в партере театра короли были в полном составе. 4 октября давали “Эдипа” Вольтера. Когда дошли до стиха:

    L'amitie d'un grand homme est un bienfait des dieux[578]

    ________________


    Александр встал, взял руку сидящего рядом с ним Наполеона и крепко пожал ее. Этот жест, подсказанный артистическим внушением, восторженно принятый присутствующими, отмеченный в истории, был понят не только, как банальное проявление дружбы. В нем видели освещение соглашения и торжественное возобновление союза.

    На третий день после этого императоры намеревались посетить в его столице герцога Саксен-Веймарского, их временного соседа. Во время их отсутствия оба министра иностранных дел – Шампаньи и Румянцев, – с пером в руке должны были рассмотреть статьи договора и редактировать их, дабы при своем возвращении государи нашли работу уже начатой; тогда им останется еще окончательно столковаться относительно встретившихся между министрами затруднений и довершить дело соглашения. Эта последняя часть их роли будет не менее затруднительной. Когда их мысли будут изложены в точной форме, они яснее посмотрят на принятые обязательства. Тогда могут возродиться некоторые сомнения и различия во взглядах; могут обнаружиться задние мысли, и найдутся новые поводы для интриг. Поездка в Веймар, предпринятая императорами, как переходная ступень и как отдых, разделяет свидание в Эрфурте на два различных, но почти одинаковых по значению, периода. В первом – с большим трудом пришли к соглашению по некоторым основным вопросам; во втором – придется подойти к более деликатной задаче, к вопросу о применении соглашения.

    IV. ПОЕЗДКА В ВЕЙМАР, ЖИЗНЬ В ЭРФУРТЕ

    6 октября Наполеон и Александр выехали в экипаже из Эрфурта. На границе веймарских владений они были встречены герцогом в сопровождении обер-егер-мейстера и четырех лесничих со свитой лесников и охотников. Началом празднеств должна была послужить большая охота, которая входила в программу развлечений первого дня. Экипаж въехал в Эттерсбергский лес. Вместо обычной здесь лесной тишины и безмолвия императоров встретили шум и толпы народа. Горожане из Эрфурта и Веймара, крестьяне в национальных костюмах, любопытные, пришедшие за десять лье в окружности, заняли все дороги. Появились продавцы пищи и прохладительных напитков. Для привилегированных зрителей возвышались трибуны. Яркое солнце, заливая своим светом лес, придавало необычайно картинный вид этим сценам, и, согласно официальному немецкому описанию, все представляло “вид веселого народного праздника”.[579]

    Императоров провели на возвышенное, открытое место, откуда взору, отдохнувшему сперва на позлащенных осенью лесах, открывались вдали зеленеющие горизонты Тюрингии. В глубине ограды, скрытой за натянутыми полотнами, был выстроен павильон. Это была продолговатая, открытая галерея. Вместо колонн ее поддерживали стволы деревьев, украшенные прикрепленной на их верхушке листвой. Гирлянды из цветов и фруктов окончательно придавали этой постройке безыскусный вид. Императоры заняли места; короли прибыли раньше их. Затем по сигналу ограда из полотна местами была спущена, и через устроенные таким образом отверстия пробегали загнанные в лес из окрестностей олени, лани и косули.

    Как только монархи сделали первый выстрел, по всему фасаду галереи вспыхнул беглый огонь из ружей. Обезумевшие животные прыгали в ограду, где, попадая прямо под выстрелы, падали и умирали перед императорами. Появление каждого шестирогого оленя приветствовалось звуком труб и литавр. По временам пальба прекращалась. Из-за деревьев выскакивали переряженные в дикарей, закутанные в шкуры и листву загонщики. Они подбирали убитых животных и воздвигали перед павильоном залитые кровью пирамиды. Когда было убито сорок семь оленей, эта безжалостная бойня, которая не давала даже понятия о настоящей охоте, была прекращена. Государи отправились в Веймар искать более благородных развлечений.[580]

    Несмотря на небольшие размеры, Веймар – очень представительный город. Его украшенные статуями площади, колоннады, значительное число памятников, правильное их распределение, величественная обрисовка фасадов, придавали ему местами облик столицы. В то время это была столица германской мысли и искусства. Герцог Карл-Август любил окружать себя учеными и поэтами. Он умел привлекать их к себе, умел удерживать при своем дворе и гордился тем, что создал для своей резиденции положение, единственное среди городов Германии; что сделав ее средоточением наук и искусств, он отличил ее от ей подобных и создал из нее нечто вроде Афин. Его двор сохранил традиции и обычаи прежнего режима. Он принял своих знаменитых гостей с непринужденностью хорошего тона, который выигрывал еще больше от достойной его посетителей пышности. Въезд императоров и королей состоялся в простых охотничьих колясках; но зато на пути их следования стояли шпалерами с развернутыми знаменами городские корпорации. В замке, где приветствовала их герцогиня, их ожидало радушное гостеприимство. Их свитам был оказан великолепный прием, и старинная столица сделала чудо, поместив достойным образом пятьсот пятьдесят человек гостей.

    Приходилось страшно со всем торопиться. Наполеон отдал своим хозяевам только один вечер, и поэтому на протяжении нескольких часов хотели нагромоздить все обычно принятые при дворе развлечения. Должны были состояться обед, концерт, спектакль и бал. Для выполнения всей программы не хватало времени; концерт пришлось выкинуть. За обедом стол высочайших особ, поставленный в виде подковы, был сервирован на шестнадцать персон, наименьший титул которых был титул принца. Во время обеда Наполеон говорил очень много. Он изумил обширностью своих познаний, вступив с князем-примасом в спор по детальным вопросам древнегерманской конституции, и, когда стали удивляться такой серьезной учености, он напомнил, что некогда во Франции досуги гарнизонной жизни давали ему возможность много читать и много изучать; тогда-то он начал одну из своих фраз такими словами: “Когда я был артиллерийским поручиком…” В ту минуту, когда он вспоминал об этом, направо от него сидел император Всероссийский, затем государи Вестфалии и Вюртемберга; налево герцогиня Веймарская, короли Баварии и Саксонии; ему служили пажи; а позади него, у стены, высокотитулованные вельможи, носители славнейших фамилий Германии, исполняли обязанности феодальных слуг.[581]

    Поездка в театр и обратно совершилась торжественно, в парадных каретах, по иллюминованным улицам, между двумя рядами вооруженных людей, из которых каждый держал в руке зажженный факел. Из любезности к своему гостю герцог Карл-Август выписал из Эрфурта артистов императора. Они дали “Смерть Цезаря”, где Тальма выступил на первой немецкой сцене в роли великого завоевателя. Когда бесподобный трагик произнес стих:

    Sur l’univers soumis regnons sans violence.[582]

    ________________


    намек был понят, и уверяют, что дрожь, как электрическая искра, пробежала по присутствующим. Во время спектакля Наполеон осматривал залу, лица, туалеты и позы. Он заметил в одной из лож старца, красивая, убеленная сединами голова и умное лицо которого бросились ему в глаза. Узнав, что этот старец Виланд, “Вольтер Германии”, он выразил желание, чтобы вечером он был ему представлен.

    Тотчас же после спектакля в большом зале замка, где столпилось общество, подобного которому нельзя было видеть ни в одном императорском или королевском дворце, Александр открыл бал с королевой Вестфальской. Молодой монарх в течение вечера несколько раз принимал участие в танцах, причем его изящество и приятная наружность имели громадный успех. “Император Александр танцует, – писал Наполеон Жозефине, – я нет. Сорок лет дают себя знать”.[583]

    Обходя группы, он приказал представить себе некоторых замечательных по красоте или уму дам и осчастливил их взглядом или словом. Он беседовал с выдающимися лицами; затем, увидев Гёте, который по званию тайного советника был в числе приглашенных, подошел к нему, как к старому знакомому. За несколько дней до этого, узнав, что поэт в Эрфурте, он пожелал его видеть. С восхищением и как знаток, говорил он с ним о его произведениях и разбирал некоторые места из “Вертера”.[584] “Вот человек в полном смысле этого слова”,– сказал он после аудиенции. В Веймаре он возобновил с ним разговор и поддерживал его некоторое время; затем спросил о Виланде. Но Виланда не было. Старец удалился тотчас же после спектакля и не присутствовал на балу. Пришлось отправиться за ним вдогонку до самого его дома и привезти к императору.

    “Мне ничего не оставалось, – рассказывает Виланд, – как сесть в карету, присланную за мной герцогиней, и поехать на бал в моем обыкновенном наряде, не напудренным, с ермолкой на голове, в суконных сапогах; но в общем одетым прилично. Я приехал в половине одиннадцатого. Едва я вошел, как Наполеон пошел мне навстречу с другого конца залы; сама герцогиня представила меня ему”.[585]

    Прием, оказанный Наполеоном поэту, был совершенно исключительным. Это не был прием монарха подданному, которому он хочет оказать некоторое внимание. В словах Наполеона, в его манере держать себя не было ничего покровительственного, ни малейшего следа той монаршей благосклонности, которая заставляет чувствовать разницу положения. Он хотел понравиться Виланду и серьезно познакомиться с этим гениальным человеком. Обнаруживая высокую степень деликатности, понимания людей и собственного величия, он обошелся с ним, как с равным, и говорил с ним просто и увлекательно, тоном, равно далеким от надменности и фамильярности. Можно было подумать, что это – встреча двух равных по положению людей, двух величайших гениев на различных поприщах, которым принято познакомиться, обменяться взглядами и которые знают, что могут многое сказать друг другу.

    На Александра, который в это время принимал участие в танцах, перестали смотреть. Зрелище было в другом месте. Высочайшие особы, министры, сановники составили на почтительном расстоянии около императора и поэта круг любопытных. Из благоговейного чувства к этому великому воспоминанию Виланд не хотел ни описать разговора, ни рассказать о нем подробно, но присутствующие уловили некоторые отрывки, и согласные рассказы дают возможность воспроизвести некоторые штрихи. Наполеон коснулся самых разнообразных и высоких предметов. От литературы он перешел к истории, к грекам, которых плохо понимал; к римлянам, которыми сильно восторгался; защищал цезарей от нападок Тацита; рассуждал также о религиях и их социальной пользе; говорил – и не только как верующий, – о значении христианства в политике. По всем этим вопросам он высказывался горячо, в оригинальных, хотя всегда серьезных выражениях; оживлялся, не впадая в игривый тон, ничуть не стараясь блеснуть, ослепить, но стараясь только выдвинуть вперед идеи и вызвать своего собеседника на разговор. Среди высказываемых им глубоких взглядов, он иногда обращался к нему со словами участия и интересовался интимными сторонами его жизни. Но главной целью, которую он преследовал, оказывая Виланду такое внимание, было показать, какую цену он придавал его мнениям по затронутым вопросам и как велико было его желание ознакомиться с его взглядами. Немец отвечал на очень плохом французском языке и излагал свои взгляды, очарованный и приведенный в смущение острым, кованным языком этого человека, который проникал в самую его душу и стремился осветить все уголки его ума и знания. После двухчасовой беседы, усталый и взволнованный, он остановился в выжидательной позе и старался вызвать знак, которым разрешалось бы ему удалиться. Не получая его, он набрался смелости и начал откланиваться: “Идите”, – дружески сказал ему император и повторил: “Идите, доброй ночи”. Наполеон вернулся опять к Гёте, еще раз поговорил с ним и, наконец, удалился, оставив присутствующих под впечатлением этих достопамятных сцен.[586]

    В таком поведении его ясно видна политическая цель. С некоторого времени он стал замечать в Германии пробуждение нового и мощного чувства, чувства сознания общенемецкой национальности, пробужденного нами благодаря общению с нашими идеями, но направленного против нас и вытекавшего из ненависти к нашему господству. Усматривая в этом чувстве грозного противника, он старался его успокоить и обезоружить. С этого времени он стал заботиться, хотя и о запоздалых, но тем не менее достойных внимания мерах, для успокоения германских народов и облегчения их страданий.[587] Он хотел в лице самых знаменитых представителей Германии почтить и примирить с собой ее общественное мнение, и именно в этом смысле и приказал официально истолковать прием, оказанный обоим поэтам. В сообщении о празднествах, опубликованном по распоряжению веймарского двора, по поводу благосклонности, оказанной Гёте и Виланду, мы читаем: “Герой века доказал этим, что он с уважением относится к нации, покровителем которой состоит; что он уважает ее литературу и язык, которые служат ее национальной связью”. Добавим, что эти знаки внимания не были обременительны для Наполеона. Он правильно оценивал интеллектуальные силы и, хотя иногда и смотрел на них, как на своих врагов, и безжалостно изгонял их, но всегда признавал их и никогда не считал за унижение обращаться с королями ума, как с равными себе.

    Следующий день был реваншем за вечер в Веймаре. Воздав дань уважения просвещенной и покорной Германии, Наполеон безжалостно афишировал свою победу над воинственной и восставшей, присоединив к ней задним числом и Александра. Он сговорился с Александром поехать осмотреть поле битвы при Иене. Поездка, на которую покорно согласился веймарский двор, заняла второй день. Праздничные торжества приказано было устроить на самом поле битвы. Немецкие руки украсили место, где погибло прусское величие. На самом возвышенном месте, на вершине горы, получившей благодаря этому случаю прозвище горы Наполеона, была воздвигнута легкая постройка – храм Победы. Один из профессионалов Иены сделал для нее рисунок, а член факультета составил для фронтона бьющее на претензию двустишие.[588]

    Наполеон и Александр отправились верхом к подножию памятника. Осмотрев его, они спустились на менее возвышенную площадку, откуда император руководил сражением. Гравюра, исполненная с натуры, представляет их именно на этом месте.[589] Оба императора изображены пешими впереди свиты из королей, высочайших особ и маршалов. В нескольких шагах их ожидают оседланные и взнузданные кони. Конь Наполеона оставлен под присмотром его мамелюка. Палатки и зажженные костры напоминают бивуак. Вдали солдаты из Веймара сдерживают громадную толпу любопытных, которая теснится и давит друг друга. Наполеон держит в руках карту. Предварительно объяснив своему союзнику расположение корпусов и предписанные им движения, он воспроизводит перед глазами Александра на волнистом поле, которое расстилается вокруг них, нестройную и беспорядочную картину битвы; рисует черные массы пехоты, полосы дыма, которые в зависимости от хода битвы то отступают, то подаются вперед; пылающие деревни, штурм позиций, сшибки эскадронов. Когда урок военного искусства был окончен, для довершения иллюзии позавтракали, как на войне, – государи в палатке, их свита – под открытым небом. Во время завтрака Наполеон принял депутацию от Иенского университета и пожаловал некоторые привилегии городу, свидетелю его победы; затем, когда оба императора осмотрели в подробностях все поле сражения, общий обзор которого они сделали вначале, и поохотились в окрестностях Апольда, где Наполеон провел ночь накануне сражения, они пораньше вернулись в Эрфурт, чтобы показаться вечером в театре. Представление пьесы “Гораций” довершило этот, столь богатый по воспоминаниям, день.[590]

    В Эрфурте императоры возобновили свою правильную и почти монотонную жизнь. Каждое утро они обменивались через камергеров взаимными приветствиями. У того и другого был утренний прием, когда они показывались раззолоченной толпе, которая заполняла их апартаменты. Затем они работали со своими министрами. В это время Наполеон читал дипломатические депеши, диктовал в меньшем, чем обыкновенно, количестве приказы и инструкции, принимал донесения коменданта крепости, к которым прилагались донесения полиции. Он желал знать в малейших подробностях происшествия дня и предыдущего вечера, т. е. что говорилось в разных обществах, где собирались “пруссаки”; что делала полиция для поддержания порядка; как устраивалась она, чтобы одновременно следить и за недовольными, и за “мошенниками, воровавшими кошельки, табакерки и часы у лиц, выходивших из театра”.[591]

    Затем следовали аудиенции. Наполеон более или менее быстро сбивал их с рук между двумя беседами со своими министрами, принимая в соображение не столько ранг представляющих лиц, сколько их ум и таланты, и продолжая во время своего завтрака и работу, и прием. В такой именно момент и видел его Гёте. Он дал нам в нескольких штрихах набросок этой сцены. “Меня ввели. Император завтракал, сидя за большим круглым столом; направо, в нескольких шагах от стола, стоит Талейран; налево, возле императора – Дарю, с которым он говорит о сборе контрибуции”. Наполеон хотел еще раз повидать Виланда и некоторых веймарских академистов. Иногда он оставлял их завтракать, присутствовал при их спорах и, будучи чувствительным ко всякого рода успеху, находил удовольствие видеть при своем дворе ученых.

    Днем императоры сходились вместе. Они совещались, беседовали, ездили верхом. Волнообразные и веселые окрестности Эрфурта способствовали продолжительным прогулкам. Сверх того, события и картины из жизни войск, которые разыгрывались в окрестностях города, постоянно разнообразили цель их поездок. Благодаря передвижению войск с севера на юг и перемене фронта великой армии, под стенами Эрфурта почти каждый день проходили новые полки. Наполеон хотел, чтобы они были представлены его гостю, и чтобы некоторые из полковых офицеров несли при нем почетную службу. Как и в Тильзите, он ездил с ним в места стоянок войск и вводил его во все подробности военной жизни французов. Ему доставляло немалое удовольствие показать свои войска во всеоружии, в полной парадной форме, в их воинственной красоте. Он часто назначал церемонии, в которых они должны были принимать участие: маневры, парады, полковые богослужения. Около Эрфурта в течение нескольких дней происходил непрерывный и торжественный церемониальный марш, как бы большой смотр.[592]

    Александр с удовольствием следил за этими зрелищами и, видимо, ими интересовался. Он умел разнообразить свои похвалы и оказывал каждому роду оружия, каждому корпусу подобающее ему внимание. Среди его спутников, бесспорно, самым счастливым был великий князь Константин. Как и всегда, обращая главное внимание на мелочи, он запоминал номера полков, замечал малейшее различие в форме, маршировке, в движениях войск. Он восхищался, как знаток дела; но и недостатки от него не ускользали. Он постоянно говорил “то о дисциплине и хорошей выправке 17-го армейского пехотного полка и 6-го кирасирского, то о красоте 8-го гусарского, о плохом обучении 1-го гусарского, о великолепии и воинственном виде гвардейских батальонов”. По возвращении в Петербург его первой заботой было собрать офицеров Конного и Уланского полков и передать им свои впечатления. “Похвалы были неиссякаемы относительно всех войск, за исключением 1-го гусарского полка”. На память об Эрфурте он привез целое собрание французских военных мотивов, и на первом параде, которым он командовал, в то время, когда трубы конной гвардии играли наши марши, музыканты двадцати двух батальонов все вместе грянули французский марш под названием “Да здравствует коронация!”.[593]

    Не так односторонне смотрел на вещи Александр, Он изучал в Наполеоне не только полководца, но и законодателя. Несмотря на то, что восхищение Наполеоном все более заслонялось у него другими чувствами, он по-прежнему желал учиться у него. Речи императора служили для него источником, из которого он пополнял свои знания. Отвечая его желаниям, Наполеон с одинаковым удовольствием беседовал с ним как о трудах и заботах мирного времени, так и о военном деле. С картинным и безыскусственным красноречием рисовал он великие проекты всякого рода; объяснял свои чудные творения; говорил, что создаст новые; перечислял чудеса цивилизации и искусств, которые он надеялся во множестве возрастить на французской почве; говорил о величественных зданиях, которые воздвигались по его повелению в его столице и которые должны были придать ей небывалый блеск. Он рисовал пред ним тот Париж, который был в его мечтах – нечто вроде древнего Рима, перенесенного в нашу эпоху – вид блестящего и строгого города, усеянного триумфальными воротами, портиками и пантеонами. Эти картины поражали живое воображение Александра. Чуткий и склонный ко всему, что казалось ему благородным, полезным и новым и горя желанием подражать Наполеону, он просил, чтобы ему прислали планы всех памятников, предназначенных для украшения наших городов.[594] Он и сам рассказывал о своих преобразовательных проектах. Наполеон сочувствовал ему, деликатно давал советы, рекомендовал управлять твердой рукой и дать почувствовать свою власть. Он выразил желание видеть Сперанского; долго разговаривал с ним, подарил ему свой портрет, осыпанный брильянтами, и этим лестным вниманием, которое относилось столько же к государю, сколько и к любимцу, он, по-видимому, поздравлял царя, так хорошо поместившего свое доверие.

    В уменье стать на уровень вкусов и непостоянного настроения Александра он обнаружил поразительнее искусство. Он старался то ослепить его блестящими идеями, то развлечь игривыми или пикантными разговорами. У Александра, склонного к тоскливой меланхолии, бывали иногда порывы увлечения и молодости. Наполеон умел быть с ним молодым, умел разделять его увлечения. Зная, что он не любит церемониала, он сумел изолировать его от окружающей пышности и среди придворной суеты устроить для него почти товарищескую жизнь. По словам очевидца, о них можно было сказать, что это “два молодых человека хорошего общества, у которых общие удовольствия, и между которыми нет никаких секретов”.[595] И никто, видя их такими доверчивыми и откровенными, не мог бы заподозрить существующих между ними жестоких разногласий. Бывали моменты, когда у них было общее жилище и общие покои. Если Александру по возвращении с прогулки нужно было привести в порядок свой туалет, Наполеон приглашал его к себе. Но царь должен был остерегаться любоваться чем-либо под опасением, что ему тотчас же будет предложено то, на что он обратил внимание. Так, Наполеон подарил ему два великолепных из позолоченного серебра несессера, которыми он обыкновенно сам пользовался. Он не забыл и отсутствующих и заготовил для императрицы Елизаветы несколько великолепных севрских фарфоров, которые он приказал доставить в Эрфурт. Для выражения благодарности Александр умел находить слова, в которых ничего не было банального. Однажды, когда он забыл надеть шпагу, Наполеон предложил ему свою. “Я никогда не обнажу ее против Вашего Величества”,[596] – сказал царь, принимая ее. Эта шпага хранится теперь в Петербурге, в музее Эрмитажа, недалеко от трофеев, взятых у императора и Франции во время русского похода.

    Каждый вечер государи обедали у Наполеона в местном дворце. Талейран и Шампаньи по приказанию императора угощали иностранных сановников и дипломатический корпус. Затем все общество неизменно встречалось на спектакле. Наполеон приказал устроить залу так, чтобы она вполне отвечала особенностям Александра, который был туговат на ухо. За образец была взята зала, которой пользовались для придворных спектаклей в собственном дворце царя. Наполеон хотел, чтобы Александр и здесь нашел привычные ему удобства, чтобы, как бы по мановению волшебного жезла, театр Эрмитажа перенесся в Эрфурт. Оба императора сидели непосредственно за оркестром, против сцены. Короли сидели рядом с ними в том же ряду; далее за балюстрадой весь Рейнский союз, министры и сановники. Ложи были заняты элегантной и нарядной толпой. Там сидели – как бы окаймляя роскошною рамой картину собравшихся государей – дамы в парадных придворных костюмах и лица, занимающие высокое положение, понаехавшие из любопытства в Эрфурт.[597]

    Спектакли были обставлены великолепно; каждый вечер давались новые пьесы, изобилующие блестящими эффектами и всякого рода дивертисментами. Наполеон хотел, чтобы из входивших в программу развлечений его союзника эта часть была особенно тщательно оборудована. Он сам лично выбрал состав артистов и назначил им роли. Нужно прибавить, что в деле воздействия на Александра увлечениями этого рода у него был уже некоторый опыт, и вызов Французской Комедии в Эрфурт был только следствием хорошо обдуманного плана. Еще задолго до того, как пустить в дело главные силы, он выпустил разъезды.

    Припомним, что Александр, как и большинство русских, был большим любителем театра и что после свидания в Тильзите он выразил желание иметь при своем дворе некоторых из лучших наших актеров и известных актрис. Наполеон приказал рассмотреть этот вопрос, но не решил его удовлетворительно. По какой причине – мы не знаем. Быть может, вследствие мнения кардинала Берни, к которому императрица Елизавета обратилась с просьбой прислать ей Лекена и mademoiselle Клерон и который нашел, что “вопрос об удовольствиях Парижа заслуживает внимания правительства и что взять из состава Французской Комедии главных актеров значит привести ее в упадок”.[598] Император не послал актеров. Впрочем, когда в дело вмешался случай и сыграл на руку желаниям Александра, Наполеон решил не быть помехой.

    В один прекрасный день Париж узнал, что модная трагическая актриса, талант и красота которой производили фурор, знаменитая mademoiselle Жорж исчезла. Вскоре узнали, что она уехала в Петербург вслед за молодым русским офицером, в которого влюбилась и который, как говорили, обещал на ней жениться. В одно время с нею уехал Дюпор, танцовщик из Оперы, который должен был присоединиться к ней в Петербурге. Наполеон мог бы потребовать обратно беглецов; но он воздержался и оставил их России. “Несколько артистов, – писал он Коленкуру в особой записке, – сбежали из Парижа и нашли себе убежище в России. Мое желание, чтобы вам не было известно об их дурном поступке. В чем другом, а в танцовщиках и актрисах у нас в Париже недостатка не будет”.[599] Посланник, в ответ на это приказание ответил царю – “Франция настолько населена, что может не гоняться за беглецами”.[600]

    Впрочем, для бегства mademoiselle Жорж, кроме ее страсти к русскому офицеру, была еще и другая причина. Параллельно с ее романом шла интрига. В Петербурге довольно многочисленная партия задавалась, целью устроить сближение между императором и императрицей. Многие жалели государыню, которая, будучи неутешной матерью, едва была супругой. Надеялись за возвращение к ней супруга получить право на ее благодарность и использовать приобретенное этим путем влияние. Задача, за которую брались, была трудна, так как император, по-видимому, все более увлекался Нарышкиной.[601] Не осмеливаясь нападать открыто на его привязанность, мечтали об отвлекающем средстве. У заговорщиков в Париже были друзья. При их посредничестве, они постарались привлечь mademoiselle Жорж в русскую столицу, где ей была обещана блестящая карьера. Они рассчитывали, что, когда она явится перед императором в полном блеске своей красоты, с ореолом успеха, Александр не устоит перед ее общепризнанной чарующей красотой и покинет давнишнюю привязанность ради “царицы театра”.[602] Но такая связь, по их мнению, не могла долго продолжаться; от прихоти легче излечиться, чем от серьезной привязанности. Оторванный от своего привычного круга знакомств и не имея времени завести новый, Александр вернется к законному чувству и, благодаря случайной прихоти, возвратится на путь долга. Нам не известно, знал ли Наполеон об этом плане, когда он допускал побег mademoiselle Жорж. Во всяком случае, когда Коленкур рассказал ему все подробности, он не отнесся к нему неодобрительно. Нарышкина не оправдала его надежд. Она скоро отказалась от влияния на дела и довольствовалась тем, что властвовала над сердцем своего государя.“Это не Помпадур, – говорил Жозеф де Местр, – это не Монтеспан, это скорее Лавальер; только она не хромая и никогда не сделается кармелиткой”.[603]

    Император ничего не имел против того, чтобы вместо этой бесполезной для него владычицы сердца Александра одна из его подданных имела на него некоторое, хотя бы минутное, влияние. Чтобы влиять на своего союзника, он не считал нужным пренебрегать никакими средствами.

    В Петербурге mademoiselle Жорж была блестяще принята. Ее красота и игра произвели сенсацию. К несчастью, она вела себя как перебежчик, а не как лицо, которому можно было бы давать секретные поручения. Она не щадила в своих разговорах Францию и дурно отзывалась о правительстве.[604] Сверх того, хотя она и была замечена императором и приглашена в Петергоф для предназначавшейся ей интимной роли, ей пришлось удовлетвориться одним дебютом, – ее триумф не имел будущего. Александр отдал дань минутному увлечению, но вслед за тем вернулся к прежней привязанности. Нарышкина еще раз испытала достоинство своей системы, которая, по словам де-Местра, состояла в том чтобы “не обращать внимания на увлечения”.[605]

    Хотя этот опыт не дал ожидаемых результатов, но так как очевидно было, что он не был неприятен царю, то Наполеон возымел намерение повторить его в Эрфурте в более широких размерах. Он выписал, как антураж для первых артистов Французского театра, самых красивых статисток, то, что Меттерних называл “цветником трагедии”.[606] По мнению крайне опытного в этом деле австрийского дипломата, подбор был сделан очень тщательно. Главное внимание было обращено на красоту актрис, талантом мало интересовались; подобная забота не миновала насмешек парижской публики. Александр ничего не имел против своего союзника за такую предупредительность и был склонен ею воспользоваться. Однако, прежде чем окончательно установить свой выбор, он откровенно поговорил с Наполеоном и спросил у него совета. Император очень хвалил его вкус; но прибавил, что как истинный друг считает своей обязанностью предупредить его, что при теперешних обстоятельствах ему следует остерегаться нескромных поступков, и не скрыл от него, что его похождения будут известны всему Парижу. Боязнь такой гласности остановила Александра, очень осторожного в этих делах. Он не настаивал и удовольствовался тем, что наслаждался предназначенными для него театральными развлечениями только с художественной стороны.[607]

    Наполеон надеялся доставить ему удовольствие и выбором пьес; надеялся очаровать и удивить его образцовыми произведениями нашей сцены. К несчастью, при составлении репертуара он слишком положился на свой личный вкус. Сам он выше всего ставил нашу старую трагедию, ту мощную, благородную, подчиненную известным правилам форму искусства, где высокие страсти выражаются в строго определенных рамках. Он приписывал ей свойства внушать великие дела, высокие добродетели, “порождать героев”,[608] и при том героев послушных. Итак, он думал, что разнообразия составленной в одном жанре программы будет достаточно для того, чтобы удовлетворить эрфуртскую публику. Он нашел достаточным для представлений только своих любимых актеров. Так как он более всего любил сочинения Расина, затем Корнеля и из Вольтера “то, что было оставлено”,[609] то первый давался шесть раз, остальные два – по четыре раза каждый. Но гости императора не были такими классиками, как он сам. В Германии театр молодел под вдохновением Гёте и Шиллера, и соотечественники этих гениев-новаторов только из лести рукоплескали французской трагедии, “рамки которой, – говорили они, – слишком тесны”.[610] Что же касается русских, то многие из них не были на высоте подобного зрелища. Когда mademoiselle Жорж появилась в Петербурге, они льстили ей, как женщине, прославляли известную трагическую актрису, но самый жанр казался им устарелым.[611] В Эрфурте, хотя царь и его спутники и делали вид, что высоко ценят талант актеров и совершенство их игры, однако, нужно думать, что смотреть трагедию пятнадцать дней подряд казалось для них слишком долгим испытанием.

    После спектакля общество расходилось, и каждый располагал вечером по своему желанию. В это время в Эрфурте открывались увеселительные места и частные собрания. В известных кружках встречались единственно ради того, чтобы сообща развлечься, поужинать и поиграть в карты. Политики назначали себе свидания и собирались для долгих тайных совещаний у принца Вильгельма Прусского в главной квартире наших врагов. Наконец, были и настоящие салоны, наскоро устроенные стараниями некоторых умелых и энергичных дам. Они собирали вокруг себя все, что было в Эрфурте самого выдающегося по рождению, положению и заслугам. Быть принятым там считалось особой честью, далеко не всем доступной привилегией. Между салонами быстро установились степени и иерархии. Особенно ярким блеском отличались два: салон жены президента Реке и салон принцессы де-ла-Тур-и-Таксис, сестры прусской королевы. Первый держался нейтральной почвы, был открыт и для ученых, и для политиков: там. Гёте среди группы маршалов разбирал сочинения наших трагиков. Второй носил более аристократический характер и антифранцузскую окраску. Там велась маленькая война против Наполеона; там злорадными слухами и язвительными намеками мстили повелителю за то, что каждый из них публично вынужден был преклоняться пред ним. Некоторые остроты пользовались успехом, как, например, следующая острота посланника Толстого: “Наш император приказывает строить много церквей. Посоветуйте ему выстроить и храм во имя Богоматери – Заступницы Испании, ибо, если она не станет на его сторону, его империя погибла”.[612] Александр тоже бывал у принцессы де-ла-Тур-и-Таксис и обращал на себя внимание своими ухаживаниями за принцессой Стефанией Баденской, которая была притягательной силой и улыбкой этих собраний. Обыкновенно царь восторженно отзывался о Наполеоне, восхвалял его доброту и снисходительность и защищал его от упреков в честолюбии. Иногда он бывал озабочен, и даже поговаривали, что, когда он находился в обществе наших явных врагов, у него вырывались слова, которые нельзя сказать, чтобы очень разбивали их надежды. Он был из тех, которые, меняя среду, легко меняли и речь.[613]

    Впрочем, посещения враждебного лагеря продолжались недолго. Александр, если не по влечению сердца, то, по крайней мере, по внешности быстро вернулся к Наполеону. Часто оба императора возвращались со спектакля вместе, и вечер заканчивался у императора Александра. Между ними завязывался разговор и затягивался до глубокой ночи, столь располагающей к задушевным беседам. Нужно сказать, что по мере того, как продолжались их сношения, их дружба сказывалась в большой откровенности, и, если они и не высказывали всего, если в глубине души и таили задние мысли и подозрения, то, тем не менее, они отдавались дружеским беседам, от которых воздерживались в первые дни свидания. Оставляя в стороне злободневные вопросы, они с удовольствием рисовали перед собой картину полного согласия и союза, которые наступят в недалеком будущем после нынешнего, хотя и далеко неудовлетворительного соглашения; строили планы, мечтали и даже однажды затронули самый щекотливый вопрос, который уже задолго до этого занимал и беспокоил их ум и о котором все, кроме них самих, говорили при их дворах, – вопрос, который одновременно был и государственным, и семейным вопросом.

    V. РАЗГОВОР ПО ПОВОДУ БРАКА

    Уже целый год Европа ждала развода Наполеона и его брака с русской великой княжной. Слухи о том и о другом шли со всех сторон. Передаваясь из уст в уста, они преувеличивались и искажались, но, тем не менее, заключали в себе долю истины. С того дня, когда Наполеон объявил свою власть наследственной и возложил на свою главу императорскую корону, он сознавал необходимость обеспечить продуктивным браком будущее своей династии и иногда останавливался на мысли о разводе; но раздираемый противоречивыми чувствами, не приступал к решению этого вопроса. Хотя политика “у которой нет сердца”, и “жестокий закон”, как он его называл, и повелевали ему заключить новый брачный союз, но он испытывал глубокую сердечную тоску и угрызения совести при мысли покинуть Жозефину, удалить от себя подругу жизни, которая прошла вместе с ним все стадии его величия, заботливая и чарующая привязанность которой сделались для него потребностью. Действительно, искренняя нежность и еще более сильная связь – привычка, и даже нечто вроде суеверия привязывали его к Жозефине. Разлучаясь с ней, не оттолкнет ли он вместе с ней и свое прошлое, сотканное из счастья и славы, и не порвет ли связь со своей счастливой звездой? Итак, он колебался. По временам он, как будто близок был к тому, чтобы принять решение; но затем мужество покидало его. Он откладывал всякое решение, предпочитал неопределенное выжидательное положение, и думы о разводе проявлялись в нем приступами безвольного желания. Но, по мере того, как шли годы, мысли о разводе посещали его все чаще и все настойчивее предъявляли свои требования.

    Один из таких душевных приступов сделался с ним тотчас же после тильзитского свидания. В это время все складывалось благоприятно для того, чтобы он принял решение. Окончание трудной кампании, освобождая его от неотложных забот, давало ему возможность предаваться долгим размышлениям и проектам о будущем. Смерть только что похитила у него племянника, молодого принца Шарля-Наполеона, ребенка, на которого временами он смотрел, как на своего наследника: и, наконец, он впервые заключил с великой державой настолько тесный союз, что мысль скрепить его браком не казалась ему неосуществимой. Жозефина, чувствуя, что опасность растет и приближается, с тревогой встретила императора. Она была нервно настроена и недоверчива. Ее тревоги, отразившиеся на ее здоровье и характере, не нравились Наполеону, который не любил вокруг себя печали и изгонял ее; мысль о разлуке делалась для него менее горькой. Нет сомнения, что осенью 1807 г., во время пребывания в Фонтенбло, он думал о разводе. Его заметная холодность с императрицей, дружеские признания и иные симптомы предвещали разрыв.[614]

    Этого было достаточно, чтобы привести в движение всех, кто, в силу личных выгод, склонностей или корыстных побуждений, желал перемены императрицы. Наполеон мог победить Европу, мог уничтожить три коалиции, но был бессилен изгнать интригу при своем дворе. Возле него Бонапарты и Богарне вели глухую войну. Представителями этих двух влиятельных партий были две женщины. Королева Гортензия, которую император слушал даже больше, чем Жозефину, считалась партией Богарне лучшей гарантией их положения. Добрая, грациозная, имеющая верных и многочисленных друзей, владеющая искусством принимать у себя и держать салон, она служила связью между партиями плохо связанного общества и пользовалась при дворе доверием, основанным на симпатии к ней. Но в 1807 г. потеря сына разбила ее сердце. Семейные горести и расстроенное здоровье заставили ее держаться в стороне. Для деятельности и влияния принцессы Каролины Мюрат, великой герцогини Бергской, очистилось свободное поле. Приветливая, радушная, величественная, она любила развлечения и стремилась создать их около себя. Обладая, кроме поразительной красоты, властным умом Наполеонидов, она постепенно составила, сгруппировала вокруг себя и беспрерывно расширяла враждебную императрице партию, которая вскоре нашла поддержку в интригах Фуше.

    Министр полиции питал к Жозефине неприязненное чувство, имеющее свое основание. Он желал второго брака, ибо видел в нем залог спокойствия Европы, средство сдерживать императора и средство доставить Франции некоторые гарантии за будущее, одним словом, дать прочную основу тому порядку вещей, с которым была связана его собственная судьба. Этот человек рискнул на смелую интригу. Чтобы произвести давление на императора и заставить его принять решение, он придумал целый план. Располагая как начальник полиции общественным мнением, он вознамерился объявить о разводе, как о деле уже решенном; он хотел устроить так, чтобы известие об этом было принято сочувственно, с энтузиазмом; хотел создать в пользу развода движение умов, и, доведя до сведения Наполеона преждевременное выражение народной благодарности, убедить его заслужить эту благодарность, идя навстречу желаниям своих подданных. Со спокойной уверенностью он предрешил волю своего повелителя и, заранее оглашая ее, рассчитывал добиться ее проявления.

    Итак, слух о разводе был пущен в ход в салонах министра полиции и благодаря его стараниям. Исходя из такого места, снабженный официальным штемпелем, он не мог не распространиться. Предварительно обойдя Париж, где он возбудил сильное волнение, он проник во все уголки империи и перешел границу. Посланники передали его своим дворам; иностранцы, которые были проездом во Франции, поспешили привезти на свою родину эту сенсационную новость. Агенты Фуше повсюду повторяли эти слухи, и в мгновение ока слова, сказанные в Париже, распространились в преувеличенном виде по всей Европе. Но нигде это семя не взошло так хорошо, как в России. Оно, действительно, нашло там подготовленную почву. Известие о предстоящем важном событии было такого свойства, что могло подстрекнуть не только любопытство русских, оно могло затронуть их непосредственно. Если Наполеон разведется: его новый выбор падет неизбежно на какую-нибудь принцессу из царствующего дома, и очевидно было, что русский императорский дом по своему высокому положению и в силу недавно установившихся дружеских отношений был единственным, к которому могли обратиться его взоры. Сватовство за великую княжну казалось почти неизбежным следствием развода. Вполне естественно было предполагать, что Наполеон и Александр, объявив себя сперва союзниками, затем друзьями, захотят породниться.

    У Александра было две незамужних сестры. Младшая – великая княжна Анна – была четырнадцатилетним ребенком. Двор и свет едва знали ее. Иногда она появлялась, слабенькая и застенчивая, рядом с императрицей-матерью. Жозеф де-Местр обрисовывает ее одним словом: “Голубка”.[615] Говоря о ее старшей сестре, он впадает в галантный и витиеватый тон царедворцев прошлого века. “Если бы я был художником, – пишет он кавалеру де-Росси, – я нарисовал бы вам только ее глаза; вы увидели бы сколько ума и доброты вложила в них природа”.[616] По-видимому, весь Петербург разделял его восторженное поклонение пред Екатериной Павловной. Трудно было избегнуть притягательной силы ее взгляда, очарования ее расцветшей молодости. Вместе с тем восхваляли и ее сердце, “достойное ее положения”,[617] решительный, даже властный характер и душевную стойкость, которые вовсе не соответствовали ее возрасту. Она казалась рожденной нравиться и царствовать. Ее особа и ее имя наводили русских на дорогие им воспоминания о их великой Екатерине.

    Общественное мнение Петербурга тотчас же указало на прелестную великую княжну как на будущую императрицу и королеву. На основании того, что дело считалось возможным, его объявили почти свершившимся фактом. Ничтожные признаки, самые пустые обстоятельства считались достоверным подтверждением. Среди наших врагов – одни довольно громко возмущались и говорили о скандале; другие считали себя польщенными, хотя и не признавались в этом. У всех потребность говорить об этом и желание казаться осведомленным брали верх над всеми остальными чувствами. Каждый рассказывал о том, что им были получены достоверные известия из Парижа, и что ему вполне известны намерения Наполеона и Александра; в гостиных передавались самые точные и многочисленные подробности, и в течение нескольких недель не было другого предмета разговора.

    Коленкур не мог не передать в своей корреспонденции этих слухов. Не смея, однако, прямо подойти к такому щекотливому предмету, он нашел способ косвенно уведомить императора. Он тщательно собирал разговоры и анекдоты, ходившие по Петербургу по поводу брака, внося их в листки новостей дня, прилагаемых к каждой депеше, и помещая их в главе под названием: “Что говорят”. Мы их находим в этом отделе в каждом поселке, в игривой и наивной форме. – 31 декабря 1807 г.: “Здесь все более повторяется слух о разводе в Париже. Приводят даже слова императора Александра и великой княжны Екатерины. Рассказывают, что, когда ей было высказано сожаление по поводу того, что придется ее лишиться, она, будто бы, сказала, что когда дело идет о том, чтобы сделаться залогом вечного мира для своей родины и супругой величайшего человека, какой когда-либо существовал, не следует сожалеть об этом”. – 28 февраля 1808 г.: “Великая княжна Екатерина выходит замуж за императора, ибо учится танцевать французскую кадриль”.

    Когда эти сделавшиеся всеобщим достоянием слухи дошли до императора Александра и графа Румянцева, они были крайне удивлены и взволнованы. Ни малейшего намека ими не было получено из Тюльери. В Тильзите Наполеон ни одним словом не обмолвился ни о разводе, ни о браке. Коленкур также не получил приказания сделать какое-либо сообщение по этому поводу. Но не были ли эти слухи, столь упорно распространившиеся в Петербурге, исходящие, как было известно, из французского официального источника, средством позондировать общественное мнение и подготовить пути к предложению? Если бы такое предложение было сделано, оно поставило бы царя и его советника в весьма затруднительное положение. Отказать было крайне трудно, почти невозможно. Это значило бы нанести союзу смертельный удар. С другой стороны – соединиться кровными узами с коронованным солдатом, как бы блестяща ни была его судьба, казалось делом весьма серьезным, ставящим в крайне неловкое положение, трудно совместимым с принципами старых династий. Русский двор не мог еще свыкнуться с мыслью о таком поразительно неравном браке.

    К тому же, в самой императорской семье рисковали встретить трудно преодолимое препятствие. По завещанию, составленному в форме торжественного указа, хранящегося в надежном и священном месте, в Успенском соборе в Москве, императрица-мать получила от своего покойного супруга право располагать своими дочерьми, устраивать их будущее и их браки. Этот документ позволял ей на законном основании оспаривать любой проект о браке, и предоставлял ей действительное право вето, которым она, в данном случае, принимая во внимание всем известные чувства ее к императору французов, не преминула бы воспользоваться. Без сомнения, воля царствующего государя была непреложным законом; Александр мог сокрушить всякое сопротивление, но перспектива приказать своей матери была ему невыносима; если же он ограничится только силой убеждения и кротости, можно было опасаться, что его настояния потерпят неудачу при встрече с упрямством властной и неуступчивой женщины. Как бы то ни было, нужно было прежде всего проникнуть в намерения императора французов; разгадать эту тайну, чтобы иметь возможность обсудить, какое принять решение; составить план будущего поведения и, если потребуется, постепенно ослабить неприязнь императрицы-матери и длинными обходами подойти к делу. Румянцев написал Толстому весьма секретное, тревожное и спешное письмо, в котором он подстрекал и усердие, и любопытство посла. “Весьма убедительно прошу вас, – писал он, – быть столь любезным, сообщить мне лично ваше мнение об этом проекте. Действительно ли он существует? Есть ли вероятность, что предложение о брачном союзе будет сделано? Умоляю вас, не жалейте ни хлопот, ни трудов, чтобы удовлетворить меня по этому предмету”.[618]

    По тому, что Толстой видел и узнал в Фонтенбло и слышал в Париже, он верил в развод. Он верил даже в намерение жениться на великой княжне. Несомненно, что эта мысль заставляла его содрогаться от священного ужаса; но, писал он скорбным и пророческим тоном, разве мы не живем “в веке, когда невозможное бывает часто самым правдоподобным?”.[619] Тем не менее, когда до него дошло письмо Румянцева, он только что удостоверился, что в деле произошла временная заминка; что, по-видимому, все было отсрочено, и проделки Фуше, обратясь против их автора, задержали развязку, которую должны были ускорить.

    Подготовив умы, возбудив всеобщее внимание, пустив слух в публику, Фуше предпринял решительный шаг. Он осмелился написать императрице письмо, в котором намекал ей, чтобы она взяла на себя почин в деле разрыва и принесла себя в жертву. Для нее, говорил он, это было средством навсегда приобрести право на благодарность императора и после развода получить блестящее вознаграждение. Жозефина, вся в слезах, пошла к императору, но не для того, чтобы поднести ему свою жертву, а чтобы потребовать объяснения. Наполеон, застигнутый врасплох, не решился воспользоваться этим случаем как поводом для разговора и разрыва. Он отступил; утешил и успокоил Жозефину, обещая заставить замолчать Фуше, и, в случае надобности, его уволить. Действительно, он жестоко распек министра, а затем уехал в Италию, оставив все в неопределенном положении.[620]

    Узнав во время путешествия, что центром, откуда выходили все неблаговидные разговоры, был салон министра полиции, он еще более разгневался; не потому, что он сам перестал думать о разводе (его разговор с братом Люсьеном в Мантуа доказывает обратное,[621] но он не хотел, чтобы об этом говорили, и чтобы общественное мнение стало преждевременно волноваться по этому поводу. Он в резкой форме повторил Фуше свои упреки и приказания. 3 ноября он писал ему из Венеции: “Я уже познакомил вас с моим мнением о безрассудстве сделанных вами в Фонтенбло поступков касательно моих семейных дел. Прочтя ваш бюллетень от 19-го и хорошо зная, что вы говорите в Париже, я должен повторить вам, что ваш долг исполнять мою волю, а не следовать вашим прихотям. Поступая иначе, вы вводите в заблуждение общественное мнение и сходите с пути, по которому должен идти каждый честный человек”.[622]

    Получив строгий нагоняй, Фуше на короткое время притих, и слухи о разводе прекратились.[623] Но затем, с едва вероятной дерзостью, неисправимый министр полиции начал снова выходить из повиновения. Он был убежден, что в конце концов останется безнаказанным, ибо чувствовал, что его повелитель, не переставая порицать его поступки, вовсе не порицал их цели, и что он не всегда будет обвинять подстрекателей к разводу. Действительно, когда Наполеон вернулся из Италии, его снова охватило желание покончить с этим делом. Его настроение скоро было замечено: оно вернуло храбрость врагам императрицы, и они снова сплотились воедино.[624] Принцесса Каролина продолжала оказывать им поддержку, пользуясь своим положением в свете. Вечная соперница Гортензии, она подняла в Париже салон на салон. Князь Талейран, хотя и ненавидел Фуше, был готов поддержать его шаги в пользу развода и по этому особому вопросу соглашался вступить с ним в союз. Словом, императора оплели со всех сторон, и вскоре, видя, что он все более склоняется к жестокому решению, пришли к выводу, что дело выиграно.

    Таким образом, подготовлялся новый кризис, но так же, как и предшествующему, ему не суждено было привести к какому-либо результату. В один из вечеров в марте 1808 г. должен был состояться спектакль в Тюльери. Весь двор, собравшись в театральной зале, ожидал Их Величества, как вдруг распространился слух, что они не прибудут, и что началось решительное объяснение. Наполеон, усталый, взволнованный, сознавая себя несчастным, лег. Он приказал позвать к себе императрицу. Она пришла совсем одетая, в парадном придворном туалете, готовая отправиться на спектакль. Он просит ее подсесть к нему, открывает ей свои проекты и свою душевную тревогу. Ему хотелось, чтобы Жозефина сама потребовала развода. Он прибегает то к приказаниям, то к мольбам, то к порывам нежности, и так проходит вся ночь, – то в слезах, то в упреках, то в бешеных ласках. Умное и хорошо осведомленное перо, по секретным признаниям императрицы, описало эту сцену и передало нам рассказ Жозефины. Донесение Толстого своему министру, написанное по слухам при дворе, не особенно заметно отличается от этого рассказа; только он прибавляет к нему заключение, которое императрица сочла нужным обойти молчанием. После ее рассказа о том, что “ее слезы, настойчивые просьбы, твердость (ибо она утверждает, что выказала ее в большей степени) тронули императора, который не мог ничего добиться от нее”, Толстой прибавляет: “Через два дня он возобновил попытку и опять безрезультатно… Он до того вспылил, что будто бы сказал ей, что, в конце концов, она заставит его усыновить его незаконных детей. Она тотчас же ухватилась за эту мысль и заявила, что не прочь их признать. Удивленный такой неожиданной для него снисходительностью, он выразил ей свою благодарность, уверив, что, после такого прекрасного поступка, он никогда не решится расстаться с ней. По-видимому, дело на этом и остановилось. В фразе, сказанной по этому поводу Талейраном одному из своих сообщников, он обвиняет Наполеона в том, что, в настоящем случае, он не сумел покончить дело. “Я, со своей стороны боюсь, что теперь он слишком будет торопиться и, что, если императрица будет упорствовать по-прежнему, он прикажет начать развод от своего имени”.[625]

    Итак, по словам Толстого, опасность и на этот раз была только отсрочена; но она оставалась по-прежнему и каждый день снова могла выступить на сцену. Нa основании этих сведений, возможность сватовства все более входила в предложения и расчеты России. Благодаря этому при русском дворе начинают обнаруживаться два противоположных течения. Императрица-мать, узнав об опасности, хочет спасти свою дочь, выдав ее, как можно скорее, замуж. Она повсюду ищет партии. Александр же боится, чтобы, ввиду распространенных слухов, такая поспешность не показалась его союзнику умышленной, нежеланием оказать ему услугу, и не была истолкована, как способ избегнуть предложения; но возможно и то, что он хотел сохранить за собой средство дать Наполеону неопровержимое доказательство своей симпатии и доверия, если бы желание императора французов выяснилось в непродолжительном времени. Поэтому он задерживает замужество своей сестры, и в результате официальная деятельность правительства идет вразрез с личными усилиями императрицы Марии.

    Незадолго до этого был поднят вопрос о браке Екатерины Павловны с баварским наследным принцем. Летом 1808 г. русский посланник в Вене, князь Куракин, переписка которого с приближенными императрицы-матери и с ней самой ни для кого не была тайной, попросил своего баварского коллегу Рехберга приехать к нему. Он сказал ему, что пришло время снова взяться за это дело. “В Петербурге, – сказал он ему, – ждут шагов с вашей стороны”. Мюнхенский двор, крайне заинтригованный, поручил своему представителю в Петербурге Брею повидать графа Румянцева и выяснить дело. При первых же словах баварского посла Румянцев сделал удивленное лицо. Наведя справки, он ответил, что поручение князю Куракину сказать, что “этот брак, казавшийся некогда подходящим, остается таковым же и теперь, было дано императрицею-матерью, а вовсе не кабинетом”. Русский министр поспешил прибавить, что, так как во время первых переговоров делу не был дан надежный ход, “то он не видит основания для возобновления его в настоящее время, и что все это дело нужно рассматривать, как не состоявшееся”.[626] Баварский двор принял это к сведению и тотчас же прекратил переговоры.

    Ввиду того, что эта партия не состоялась, императрица-мать стала подумывать о приискании других. Говорили то о принце Кобургском, то о каком-либо эрцгерцоге. Наконец в Россию прибыл принц Георгий Гольштейн Ольденбургский, недавно перешедший на службу к царю. Возник вопрос: нельзя ли, дав ему управлять большой губернией, сделать из него подходящую партию для Екатерины Павловны? Принц был мало привлекателен. “Принц невзрачен, худ, лицо его покрыто бутонами, но он с трудом выговаривает слова, – писал Коленкур”.[627] При сравнении его с предназначавшейся ему великой княжной, которая была полным совершенством, “петербургские барышни находили, что для нее он недостаточно хорош”.[628] Но императрица предпочитала его для своей дочери, равно как и жизнь в русской губернии первому трону на свете, разделенному с узурпатором. Однако, какой бы благосклонностью вдовствующей императрицы и дружбой императорской семьи ни пользовался принц, брак не был решен, и, когда император Александр прибыл в Эрфурт, рука его сестры была свободна.

    Когда Наполеон приехал в Эрфурт, у него по вопросу о разводе и новом браке не было еще твердо установленного решения, а только более резко определившееся за последние годы желание, с которым он то боролся, то мечтал о его осуществлении. Случай заручиться согласием России показался ему благоприятным. Он вовсе не был намерен просить теперь же руки великой княжны Екатерины или вызвать Александра на официальное предложение ему ее руки, но он ничего не имел против того, чтобы Россия была к его услугам и обязалась хранить для него на случай его развода одну из великих княжон. Его желанием было связать Александра без всяких обязательств со своей стороны, заручиться несколькими словами, о которых он мог бы напомнить, и, в случае надобности придать им значение положительного обещания.

    Его гордость не позволяла ему забегать вперед; он желал, чтобы Александр заговорил первым. Он приказал Талейрану и Коленкуру вызвать его на это. Обращаясь то к тому, то к другому, он дошел до того, что подсказывал им, как ставить вопрос и какие приводить доводы, чтобы заставить царя заговорить. “Вопрос о разводе имеет значение для всей Европы; новый брак будет способствовать успокоению устрашающего всех воинственного пыла, заставит императора полюбить свой очаг”. При всем том, в своей безграничной гордости, он даже в присутствии близких ему людей не хотел показать вида, что в ком-нибудь заискивает. Если он считает, говорил он, этот шаг полезным, то только потому, что видит в этом средство испытать Александра. “Это делается только для того, – говорил он, – чтобы посмотреть, действительно ли он принадлежит к числу моих друзей, действительно ли близко принимает к сердцу счастье Франции, ибо, что касается меня, я люблю Жозефину; никогда я не буду счастливее, чем теперь; это дело – тяжелая жертва для меня”. Но, добавлял он, этого требуют от него его семья и его советники; об этом просят его со всех сторон; беспокоятся о будущем; “думают, что Франция благоденствует, пока я жив!.. (“On croit la Franse en viage sur ma tete”). И, действительно, сын был очень желателен. В самом деле, что будет с империей, когда не станет императора? Его братья не годятся ему в наследники. Он знал, что некоторые лица думали о Евгении, о его усыновлении, “дурной способ основывать династию”. И, мало-помалу, обнаруживая свои мысли, он дошел до того, что задал несколько вопросов о великих княжнах.

    Коленкур заметил, что только старшая была в таком возрасте, что могла выйти замуж, и то он не ручался за согласие императорской семьи. Препятствием служит различие веры, ибо русские великие княжны не охотно меняют религию. Доказательство этому было несколько лет тому назад, когда по этой причине не состоялся брак шведского короля со старшей дочерью Павла I. Пожимание плечами было единственным ответом на это замечание, которое, по-видимому, в высшей степени не понравилось императору. Какое ему дело до традиций и обычаев? Можно ли сравнить брак с ним с браком с каким бы то ни было государем? Впрочем, поспешил он добавить, он не выделяет великую княжну из ряда других принцесс. Его решение пока еще не принято; ему желательно только знать, будет ли его развод одобрен при союзном дворе; не будет ли этот поступок шокировать русских; что думает по этому поводу сам Александр. Тем не менее, его собеседники понимали, что его мысль шла дальше его слов, и что уверенность в том, что его предложение будет принято в Петербурге, может обусловить его решение или дать делу ускоренный ход.[629]

    Александр, мнение которого Талейран и Коленкур осторожно выведали, не отказался от шага, которого от него желали. Это было средством выяснить трудное положение. Он заговорил первый и высказал императору, что его истинно верноподданным, его лучшим друзьям желательно, чтобы он упрочил новым браком свое дело и свою династию. Наполеон принял эти откровенные слова, как проявление чувства дружбы, был, видимо, тронут, и между императорами была рассмотрена возможность семейного союза. Однако, заботясь прежде всего о том, чтобы избегнуть всего, что мало-мальски походило бы на обязательство, Наполеон все время выражался туманно, ставя развод и вытекающие из него последствия в ряду возможных случайностей будущего. Раз разговор был поставлен на такую неопределенную почву, не могло быть и речи о великой княжне Екатерине, возраст которой не позволял откладывать ее брака на долгий срок; было произнесено, да и то только вскользь, имя ее младшей сестры. Александр, успокоившись за настоящее, в сущности очень довольный, что его не обязывали ни к какому решению, что ему давали время посмотреть, какой оборот примет политический союз, не очень настаивал, и разговор окончился, не дав никакого результата. Через восемь дней по возвращении царя в свою столицу брак Екатерины Павловны с принцем Ольденбургским был объявлен официально.[630]

    Если бы Наполеон просил руки великой княжны Екатерины, весьма вероятно, что Александр не решился бы отказать ему, поставив окончательное решение в зависимость от согласия своей матери (он вполне определенно указал на эту оговорку в своем разговоре с Коленкуром). Но так как Наполеон откладывал все на будущее, может быть, отдаленное, и так как вопрос шел только о младшей великой княжне, возраст которой не допускал брака в скором времени, то Александр воздержался от какого бы то ни было слова, которое могло бы быть предъявлено ему в качестве предварительного согласия на сомнительное сватовство. В общем эрфуртские разговоры, обставленные с обеих сторон недомолвками, представляли то неудобство, что дело о браке было начато без твердо установившегося желания, с одной стороны, и без искреннего желания ему успеха, с другой. Они создали между императорами еще один вопрос, притом крайне скользкий, и не только не решили его в определенном смысле, но даже не облегчили его решения в будущем.[631]

    VI. ДОГОВОР

    Параллельно с туманными разговорами и полунамеками снова начались формальные переговоры и медленно подвигались вперед. Возвратясь из Веймара, императоры нашли, что, хотя Шампаньи и Румянцев и столковались по поводу включения в договор некоторых статей, но что многие статьи тормозили их работу. Предоставив самим себе устранить эти препятствия, Наполеон и Александр пожелали, чтобы работа их министров продолжалась под их непосредственным наблюдением и чтобы каждый спорный вопрос представлялся на их усмотрение. Благодаря этому, между их дворцами и канцеляриями шло непрерывное хождение взад и вперед. Румянцеву и Шампаньи приходилось иногда до четырех раз в день покидать друг друга, чтобы отправиться к своим государям за приказаниями и по получении их снова приступать к обсуждению. Случалось, что в тот момент, когда Александр, спеша догнать императора, садился уже на коня, к нему подходил его министр и с озабоченным видом, обращая его внимание на некоторые вновь возникшие недоразумения, просил его указаний. “Меня ждет император Наполеон, – говорил царь, я все это улажу с ним”.[632] И во время прогулки или вечернего разговора они старались сообща найти подходящую для примирения формулу. По некоторым вопросам сходились, другие устраняли, и, благодаря такому способу действий, прикрывавшему слишком частые разногласия, договор во многих своих отделах принимал определенную форму.

    Вступление и первые три статьи определяли цель, которой надлежало достигнуть, т. е. заключение всеобщего мира, и устанавливали меры, которые надлежало принять по отношению к Англии. Было установлено, что Англии будет предложено начать переговоры; что будут назначены уполномоченные, которым поручено будет явиться в указанное ею место; что при переговорах Франция и Россия будут действовать в полном согласии, будут сообщать друг другу все предложения противной стороны и никогда не разобщать своих интересов. В этих же статьях заключались все общепринятые в подобном случае параграфы, не подававшие повода ни к какому недоразумению.

    На каких основах желателен мир с Англией? Надлежало, чтобы при заключении мира Франция и Россия обеспечили друг другу приобретения, что составляло основной принцип их союза. Независимо от их прежних владений, они гарантировали друг другу все завоевания, которые они совершили или которые предприняли со времени Тильзита – Франция на юге Европы, Россия на Севере и Востоке.

    Сначала статьей 4-й было постановлено вести переговоры, исходя из фактического владения, т. е. каждый должен был сохранить за собой то, что он занял. Но этого отвлеченного обещания не было достаточно, чтобы успокоить два одинаково недоверчивых честолюбия, которые требовали положительных гарантий. Кроме того, охваченная восстанием Испания фактически не входила в наше uti possidetis a, между тем, Наполеон желал, чтобы именно присоединение Испании к его династии было совершенно точно гарантировано ему Россией. Итак, по статье 6-й, царь должен был принять на себя обязательство “считать непременным условием мира – признание Англией порядка вещей, установленного Францией в Испании”. Что же касается перемен, которые совершались или подготавливались в течение целого года по ту сторону Альп, то Наполеон удовольствовался тем, чтобы Александр написал ему простое письмо и заранее прислал все, что он решит “относительно судьбы королевства Тосканского и других государств Италии”.[633]

    Параллельно с этим – исключительно в пользу Франции – статьями шли соответственные обязательства Наполеона. Статья 5-я, по которой Наполеон, повторяя употребленные для Испании выражения, принимал на себя обязательства “считать непременным условием мира с Англией признание ею Финляндии, Валахии и Молдавии составными частями Российской империи”. Нужно ли было более подробно говорить о шведской и двух турецких провинциях, которые Франция предоставляла своей союзнице? Сначала Александр требовал, чтобы присоединение Финляндии к его владениям было признано в точных выражениях; Наполеон был не прочь на это согласиться.[634] Затем это требование было оставлено. Царь видел в этом мало пользы, он усматривал даже в подобном требовании некоторую опасность, так как Наполеон мог потребовать назад другие уступки. О Финляндии было сказано только в вышеупомянутой статье. Об участии других частей Шведской монархии, по-видимому, не поднималось вопроса, хотя Александр получил полную свободу продолжать войну на Севере и придать ей большие размеры; условились только на статье 13-й предоставить Дании расширить ее территорию пропорционально ее жертвам и ее услугам.

    Что касается Молдавии и Валахии, вопрос стоял иначе. Хотя Наполеон и сознавал, что поведение Австрии, делая необходимым соглашение с Россией, обязывало его к большей уступчивости, тем не менее он все-таки ставил некоторые оговорки. Он давал слово не препятствовать присоединению княжеств к России, но просил своего союзника не пользоваться тотчас же этим правом и сохранить его в тайне в течение нескольких месяцев. Он хотел, чтобы Россия, прежде чем объявить туркам о своем желании оставить за собой обе провинции и этой ценой обусловить мир, подождала исхода переговоров с Лондоном. Он рассуждал следующим образом: Сент-Джемский кабинет упорно стремится помириться с Портой и привлечь ее в свой союз. Турки еще колеблются, так как они еще не вполне потеряли веру в Наполеона и воображают, что Франция поможет им отстоять неприкосновенность их территории. Но, если царь, по возвращении из Эрфурта властно потребует от них уступки обеих провинций, они поймут, что Франция их покинула, изменила им и предала их. В припадке отчаяния они снова кинутся в объятия Англии и отдадут в ее распоряжение все средства своей империи. Мы обольщали себя надеждой, что замкнули нашего врага в его морских владениях; благодаря же этому обстоятельству, он появится на суше не только в Испании, но и на Востоке. Овладев вновь, благодаря захвату двух его окраин, европейским континентом, он почувствует себя в лучших для ведения борьбы условиях и приобретет мужество упорно поддерживать ее. “Он снова найдет союзника, – говорилось в вышеупомянутой ноте, – приобретет открытые двери для своих произведений и проникнет в Черное море. Для России мир будет затруднен, война поставлена в менее выгодные условия”.[635] – “Если же мир между Россией и Портой”, – говорил сам Наполеон, выдвигая другой довод, – будет заключен во время переговоров с Англией, это событие будет более чревато затруднениями, чем выгодами, так как Англия лучше уяснит себе вопросы, которые обсуждались в Эрфурте. Договор, заключенный с Портой, ясно покажет ей, что мысль о разделе отложена и что ей нет поводов особенно бояться”.[636] Итак, пусть Россия удовольствуется пока занятием двух провинций, пусть смотрит на них, как на свою собственность, управляет ими, устраивает их по своему желанию и организует там защиту против нападения, откуда бы таковое ни последовало; но в настоящее время пусть она откажется от требования их уступки в Константинополе. Дело идет вовсе не об отсрочке ее права на владение, а только об отсрочке официального его признания.

    К несчастью, всякое, хотя бы незначительное, ограничение в деле пользования предоставленными выгодами имело дар портить настроение русских и приводить их в дурное расположение духа. Единственный пункт, по которому Александр и его министр привезли в Эрфурт уже готовое мнение, пункт, на котором они твердо стояли, решив отклонить всякий компромисс, была признанная ими обоими необходимость доставить своему государству немедленное расширение границ за счет Турции. В этом отношении их решение было установлено твердо и бесповоротно. Главный упрек, который они делали французской политике, состоял в том, что она до сих пор платила им только обещаниями, исполнение которых откладывалось Наполеоном в продолжение целого года. Беспокоясь по поводу этих повторных отсрочек, устав ждать, они спешили выйти из этого положения, и Румянцев выражался по этому поводу с почти грубой откровенностью; он говорил Шампаньи: “Мы не можем согласиться на продление существующего уже целый год положения вещей; оно слишком идет вразрез с нашими интересами; мы для того и приехали сюда, чтобы объявить вам, что намерены положить этому конец”.[637] Опираясь на слова, сказанные Наполеоном в Тильзите, как на нечто, дающее им известные права и на услуги, оказанные Россией общему делу, они прибыли в качестве нетерпеливых кредиторов, желавших использовать свои права, и требовали уплаты долга, который, по их мнению, следовало взыскать уже много месяцев тому назад. Предпочитая частичное, но данное тотчас же удовлетворение надежд на безграничные выгоды в будущем, предпочитая приобретение княжеств cейчас же обещанию Константинополя в будущем, они cгорали от желания доставить России вполне определенное и бесспорное приобретение. Можно было подумать, что царь дал клятву своим подданным – не возвращаться из Эрфурта, не привезя им с собой клока Турции.

    Кроме того в своих отношениях к Наполеону Александр и Румянцев дошли до такой степени недоверия, что каждое слово императора принимало в их глазах подозрительный смысл и заключало в себе западню. В настоящем случае им казалось, что требуемая отсрочка содержала в себе отрицание самой сущности их права. Они говорили себе: если Наполеон требует от них новой отсрочки, то только в надежде их обойти и обмануть. Пока они будут бездействовать и откладывать в долгий ящик предъявление туркам требований о формальном отречении от княжеств и завершении этого дела соответствующим трактатом, Наполеон покорит Испанию. Покончив с этой задачей, он устремит свое внимание на Восток. Если к тому времени мир с Англией не будет заключен, он вернется к своим первоначальным идеям. Так как война между русскими и Портой не будет окончена, он воспользуется этим, чтобы предложить им на обсуждение вопрос о разделе Турции. Это послужит для него средством вознаградить себя за эрфуртские уступки более значительными для Франции выгодами, даст ему повод вызвать нескончаемые затруднения и подвергнуть вопрос во всем его объеме новому рассмотрению.[638] С другой стороны, если мир с Англией будет заключен прежде, чем Россия успеет окончить свою распрю с Портой соглашением, которое будет служить Александру гарантией, что наполеоновская политика будет идти прежним путем? Разве император, который не будет более нуждаться в союзе на Севере, не может вернуться к туркам, не может поддержать их и оказать содействие их сопротивлению запоздавшим требованиям и, обманув доверие России, взять обратно те уступки, к которым вынудила его только настоятельная необходимость? Итак, по их мнению, необходимо было, чтобы восточный вопрос, вместо того, чтобы оставаться полуоткрытым, как того желала коварная политика, был окончен теперь же, в течение нескольких недель, пока Наполеон не может обходиться без России, и пока его собственная выгода служит гарантией его искренности. Сверх того, Александр и его министр хотели поскорее развязаться с делами на Дунае, чтобы приобрести свободу действий в Европе и не нуждаться в Наполеоне. Вот почему Румянцев и приступил с предвзятым намерением не быть уступчивым к обсуждению тех статей, с помощью которых в отстаиваемом Шампаньи французском проекте, составленном Талейраном по указанию императора, имелось в виду установить как настоящее положение княжеств, так и будущую их судьбу.

    В первоначальной его редакции этот проект содержал восьмую статью, составленную так: “Его Величество Император Российский, исходя из того, что революция и беспорядки, волнующие Оттоманскую империю, лишают ее всякой возможности дать, а, следовательно, и всякой надежды получить от нее достаточные гарантии личной и имущественной безопасности жителей Валахии и Молдавии, решил отнюдь не возвращать княжеств, тем более, что только обладание ими может дать естественную и необходимую границу его империи. Его Величество Император Наполеон не противится решениям Его Величества Императора Всероссийского”.[639] Александр и Румянцев нашли эти выражения слишком слабыми и предложили заменить их другими, а именно; “Его Величество Император Наполеон согласен, чтобы Император Российский получил в державное обладание Валахию и Молдавию, принимая за границу Дунай, и признает с настоящего времени присоединение их к Российской империи…” После некоторого сопротивления Наполеон согласился, чтобы его согласие на намерения Александра было выражено в столь точной форме, и русская редакция была принята. “Если найдется более точная, более сильная формула для выражения нашего согласия и признания, мы примем ее, – сказал Шампаньи, – но во имя высокого значения восстановления мира ограничьтесь этим в настоящую минуту”.[640] Перешли к следующей статье, и спор возобновился с новой силой.

    Эта статья давала России право вести переговоры о приобретении княжеств непосредственно с Портой, помимо нашего посредничества. Наполеон, который сначала стремился удержать за собой признанную за ним роль посредника, для того, чтобы, руководить переговорами, удовольствовался в конце концов следующей оговоркой: “Порте не будет сделано никакого сообщения о намерениях России до тех пор, пока не станет известным результат предложений, сделанных Англии обоими государствами”. Эта фраза, решительно отвергнутая Румянцевым, сделалась новым камнем преткновения.

    После неоднократных разговоров, особенно после последнего по этому вопросу двухчасового спора, Шампаньи признал в своем собеседнике систематическое предубеждение, которое делало его глухим ко всем доводам. “Такое упорство Румянцева, – писал он императору, – не является результатом настоящего момента. Оно является результатом долгих размышлений, направленных постоянно к одной цели; следствием надежд, осуществление которых ожидалось с большим нетерпением, и, наконец, убеждения, что в настоящее время ничто не может воспрепятствовать исполнению намерений России. Я отчаиваюсь побороть его упорство”.[641]

    Ввиду того, что министр признался в своем бессилии и уклонился от борьбы, Наполеон заместил его. Он взял на себя это дело и попытался склонить Александра; но и его усилия сокрушились о невозмутимое упорство его союзника. Наконец, этот спор, угрожающий судьбе союза, окончился сделкой. Наполеон согласился, чтобы в статье вовсе не упоминалось о сроке и к русским не предъявлялось никаких требований об отсрочке; было только обусловлено, что наша дипломатия в Константинополе не будет поддерживать их требований, что она сохранит за собой право щадить самолюбие оттоманов и отрицать всякое соглашение между двумя императорскими дворами за счет Турции. Сверх того, Александр дал слово не предъявлять своих требований и не возобновлять кампании до 1 января 1809 г.[642] Наполеон надеялся, что к этому времени Англия уже выскажется по поводу предложений о мире, будет связана ответом, и, следовательно, поворот в Турции в пользу союза с нею, если бы это и случилось, будет запоздалым и не окажет влияния на ее решения. Эта оговорка, сделанная только на словах, не появилась в 9-й статье, которая в окончательной редакции была выражена так:

    “Его Величество Император Российский обязуется хранить в глубочайшей тайне предыдущую статью (ту, по которой признается присоединение к России княжеств), и имеет приступить в Константинополе или в каком-либо ином месте к переговорам для получения добровольной, если это окажется возможным, уступки обеих указанных провинций. Франция отказывается от посредничества. Уполномоченные или агенты обоих государств условятся о том, что и как следует говорить, дабы не компрометировать существующей между Францией и Портой дружбы, равно как и безопасности живущих в турецких приморских городах французов, и чтобы воспрепятствовать Порте броситься в объятия Англии”.

    В следующей статье подробно определялось предполагаемое содействие, которое оба государства должны будут оказать друг другу против Англии. И здесь, в договоре, проводился принцип обоюдных услуг между Францией и Россией на почве их взаимных интересов. Если Англия нападет на Россию на Востоке и вступит в союз с турками ради спасения княжеств, Наполеон выступит против нее; равным образом, если Австрия начнет войну с Францией, царь выступает за нас, и “должен смотреть на это дело, как на одно из условий союза, связывающих обе империи”.

    Некоторые из заключительных статей договора довершали общий характер всего дела. Согласно установленному Наполеоном принципу, эрфуртский акт не задавался целью определить на вечные времена отношения между Россией и Францией, ни даже составить окончательный план военных действий против Англии. Это было только первое соглашение о мерах, следствием которого, в случае надобности, была бы возможность сговориться относительно более энергичных способов воздействия. Эта мысль ясно вытекает из 12-й статьи; в ней было сказано: “Если шаги, сделанные обеими высокими договаривающимися сторонами для достижения мира, не дадут результатов… Их Императорские Величества встретятся снова в годичный срок, чтобы условиться о совместных военных операциях и о способах вести войну всеми силами и средствами обеих империй”. Отсюда вытекало, что только во время нового свидания они должны будут приступить к задаче, оставленной пока нерешенной: рассмотреть, не является ли раздел Востока последней мерой воздействия на Англию.

    В ожидании этого следовало, чтобы добыча оставалась нетронутой, чтобы ни одна часть из нее не была преждевременно отделена, исключая того, что было только что выделено в пользу России. 16-я статья гласила: “К тому же высокие договаривающиеся стороны обязуются охранять неприкосновенность других владений Оттоманской империи, не делая сами и не допуская какого-либо посягательства против какой бы то ни было части этой империи, не предуведомив об этом заблаговременно”. Однако, не следует думать, что давая отсрочку Восточной монархии, Наполеон предполагал оставить ей жизнь. По мнению императора, статья истолковывалась в том смысле, что оба двора взаимно обязывали друг друга не посягать на Турцию без обоюдного согласия, обязывались защищать ее от посягательства третьего лица, ставили ее под свою ревнивую охрану и только одним себе предоставляли право назначить час и условия ее раздела. Для Оттоманской империи это было не столько действительной гарантией, сколько наложением запрещения на ее владения.

    Таким образом, был установлен текст договора, который обещались держать в тайне в течение десяти лет. Наполеон оспаривал, а затем принимал одну за другой статьи этого акта, резко отличающегося от того, который он имел в виду подписать в Эрфурте. Но оставалось пока неизвестным, одобрит ли он трактат во всей его совокупности, удовольствуется ли он им и не предъявит ли внезапно новых требований. В этом отношении даже его министры не могли похвастаться, что вполне знали его мысли. Конечно, он желал бы, чтобы соглашение было более широким, более точным; чтобы в нем лучше были предусмотрены известные случайности. Он все еще настаивал, чтобы обязательствам против Австрии было придано возможно широкое значение. Замышляя уже о том, чтобы изъять Голландию из слабых рук короля Людовика и путем ее присоединения к Франции крепче связать ее с континентальной системой, он выразил желание, чтобы была внесена статья, в которой был бы сделан намек на Голландию, и чтобы она была предоставлена в его распоряжение. Но его требования порождали требования со стороны Александра. Затруднения возрастали и портили отношения, не приведя ни к какому положительному результату. Под конец наступило утомление. Жизнь в Эрфуте, с вечным повторением одних и тех же дивертисментов, тех же прений, – потеряла в глазах обоих государей свою прелесть; они поторопились закончить дело и расстаться. В конце концов они решили придерживаться сформулированных постановлений и более не говорить о них, из опасения, чтобы при стремлении к слишком точным определениям не пришлось бы воочию установить глубокие и опасные разногласия. Удовольствовались тем, что обеспечили настоящее, и 12 октября, – по энергичному выражению одного свидетеля, “закрыв глаза, чтобы не заглядывать в будущее”[643] – подписали договор.

    Задача императоров не была еще окончена. Им нужно было составить общее письмо к английскому королю. Кроме того, им оставалось еще ответить на письмо австрийского императора, и так как разговоры о торжественном его содержании не привели к соглашению, каждый из них должен был составить ответ от себя лично.

    Александр согласился, чтобы письмо к королю Георгу было составлено в выражениях, наиболее способных внушить Англии страх за последствия, которые повлечет за собой ее отказ от мирных предложений. В уста обоих монархов была вложена речь, полная умеренности, искусства и достоинства; о возможности крайне серьезных переворотов давалось понять только после того, как было высказано искреннее желание примирения.

    “Государь, – говорилось в письме, – настоящее положение дел в Европе соединило нас в Эрфурте. Наше главное желание – внять мольбам и нужде всех народов и попытаться в немедленном примирении с Вашим Величеством обрести наиболее действительное средство для защиты всех наций. Настоящим письмом мы сообщаем Вашему Величеству о таком нашем искреннем желании.

    Долгая и кровопролитная война, раздиравшая континент, окончена и более не может возобновиться. В Европе произошло много перемен. Многие государства потрясены до основания и изменили свой вид. Причина этому кроется в тревожном и бедственном положении, в какое поставило самые великие народы прекращение морской торговли. В будущем могут произойти еще более крупные перемены, и все не в пользу политики английской нации. Итак, мир в интересах континентальных народов, равно как и в интересах народов Великобритании.

    В полном единении мы решили просить Ваше Величество внять голосу человеколюбия, заставить замолкнуть голос страстей, изыскать средства к согласованию всех интересов, с твердым намерением достигнуть этого, и тем дать гарантию всем существующим государствам обеспечить благоденствие Европы и того поколения, во главе которого поставило нас Провидение”.[644]

    Было условлено, что это письмо будет перевезено из Булони в Лувр на французском парламентерском судне; что оно будет отправлено графом Румянцевым Каннингу, статс-секретарю Его Британского Величества, и будет сопровождаться препроводительным письмом, в котором будет предложено вести переговоры на основе uti poissdetis и “на всяком другом принципе, основанном на справедливости, взаимности и равенстве, которые должны царствовать между всеми великими нациями”.[645] Вместе с тем, было решено, что Румянцев поселится на некоторое время в Париже, чтобы в качестве уполномоченного России следить за переговорами с Англией.

    Относительно Австрии диаметральная противоположность во взглядах между обоими государями выразилась с первых же дней свидания, в том, что слова, с которыми они обратились к барону Винценту, не имели ничего общего. После приезда курьера Андреосси, Наполеон принял австрийского посла “чрезвычайно резко”, с гневом в глазах и угрозой на устах. “Неужели, – сказал он ему, – Австрия всегда будет становиться мне поперек дороги; всегда будет идти против моих планов? Я хотел жить с вами в добром согласии, хотел предоставить вам большие выгоды. Но, когда все, по-видимому, улажено, все покончено между нами, являются ваши военные приготовления и вызывают тревогу в Европе. На что претендуете вы? Пресбургский договор бесповоротно установил вашу судьбу. Не хотите ли вы начать сызнова дело, которое он решил? В таком случае, вы ищете войны; я должен к ней приготовиться и буду вести ее беспощадно. Я не желаю войны, но и не боюсь ее. Мои средства громадны. Император Александр – мой союзник, и им останется. Ваши внушения и ваши предложения не поколебали его; он добросовестно исполнит свои обязательства и направит против вас все силы своего государства; это я знаю доподлинно. При таких условиях, благоприятствует ли вам для нападения на меня настоящий момент? Это вам решать: будущее покажет, правы вы или нет. И, наконец, после четырех разгромов не пора ли вам успокоиться, посвятить себя улучшению ваших финансов, вашего внутреннего благосостояния? Разве ваша истинная польза не в том, чтобы распустить вашу милицию и сократить ваши линейные войска, которые и так еще чересчур многочисленны? Ведь вам не угрожает никакой опасности; вашими врагами могут быть только те, которых вы сами создадите себе вашим вызывающим поведением и необдуманными вооружениями”.

    Впрочем, прибавил император, он не позволит безнаказанно бросать ему вызовы. На первое воинственное воззвание он ответит войной и не сложит оружия, пока не сведет на сто тысяч военные силы Австрии. Однако минутами он смягчался, давал понять, что удалит свои войска из Пруссии, и выведет гарнизоны из крепостей на Одере, если в Вене вновь установится мирное настроение. “Пока же, – улыбаясь сказал он, – я возвращу Берлин прусской королеве”. Но при этом он беспрестанно возвращался к двум и главным своим требованиям: Австрия должна отказаться от всяких чрезвычайных вооружений и признать французских королей в Испании и Италии.[646]

    Тотчас же после этого, грозного, как буря, разговора, барон Винцент повидал наедине царя. Он ожидал услышать и от него упреки и властные требования ужас наводящего императора, правда, быть может, в более смягченной форме. Какова же была его радость, когда Александр, избегая даже намека на разоружение, на котором так настаивал Наполеон, напротив, даже с некоторым доброжелательством, признал чисто преобразовательный и, следовательно, безупречный характер принятых мер. “Никто не имеет права, – сказал он, – вмешиваться во внутренние дела другого государства”. Он ограничился советом вести себя осторожно, обдуманно; сказал, что это в интересах самой Австрии, “у которой нет лучшего друга, чем он, и которую он считает долгом чести охранять от нападения с чьей бы то ни было стороны”.[647]

    Его очень короткое письмо к императору Францу воспроизвело то же самое уверение. “Прошу вас, – говорил он, – быть вполне уверенным в участии, которое я принимаю в Вашем Величестве и в деле неприкосновенности вашей империи”.[648] Одним словом, он, очевидно, гораздо больше заботился о том, чтобы доказать венскому двору неосновательность его опасений относительно нападения на него, чем о том, чтобы наложить вето на его приготовления к наступательной войне.

    Из всех требуемых Наполеоном мер против Австрии Александр, как мы помним, согласился только на одну. Он был не прочь снова употребить свои старания, чтобы совместно с нами добиться признания новых королей. Да и то он постарался отнять у этого шага характер, который хотел придать ему Наполеон, характер истинного требования, ультиматума, отклонение которого повлекло бы за собой разрыв сношений. Князю Куракину поручено было дать Австрии только совет и высказать пожелания. Так как венский кабинет снова отклонил требование, то Александр не захотел более оказывать давления на решения своей прежней союзницы и прекратил свои настроения. Веря более, чем обыкновенно, в искренность Австрии и безвредность ее военных приготовлений, он считал, что обратясь к ней с предостережением, он сделал достаточно, чтобы сдержать ее. Он писал Румянцеву: “Главная цель – помешать Австрии напасть на Францию и тем вызвать всеобщую свалку, – достигнута, и, судя по тому, что сообщает Анштет (русский поверенный в делах в Вене, преемник князя Куракина), все ее военные меры носят только оборонительный характер. Правда, что эти меры значительно увеличили ее силы; но я ничего не вижу в этом дурного; да благодаря этому, и Франция не так уж будет спешить с разрывом с Австрией”.[649]

    В результате, вследствие инертности России, та часть в предложенной Наполеоном по отношению к Австрии системе мер, задачей которой было предупредить ее враждебные действия путем угрозы, потеряла всякое значение. Признавая, что только угрозой можно заставить Австрию разоружиться, Наполеон, тем не менее, решил объясниться с венским двором и вместе с тем сделать для успокоения его соответствующие шаги. Имея в своем распоряжении только меры успокоительного характера и силу убеждения, т. е. средства, ценность которых казалась ему сомнительной, он спрашивал себя, в какой форме их употребить, чтобы сделать их сколько-нибудь действительными; он некоторое время колебался и спрашивал совета.[650] Наконец он остановился на мысли написать Францу I обстоятельное, чрезвычайно откровенное, высокомерное и в то же время примирительного характера письмо, в котором он без обиняков указывал на серьезность положения, излагал свои требования, но утверждал и старался доказать, что он не посягает ни на существование, ни на целость Австрии.[651] Вместе с тем, чтобы поощрить австрийский двор принять меры к разоружению, он сам подал пример и пригласил рейнских государей распустить их войска, но с тем, чтобы при малейшей опасности поставить их опять на боевую ногу. “Мы желаем, – пишет он им, – спокойствия и уверенности в безопасности”;[652] и, действительно, в этой фразе заключалась в настоящее время вся его политика по отношению к Австрии.

    Когда переговоры уже подходили к концу, был снова поставлен вопрос о судьбе Пруссии. Король Фридрих-Вильгельм покорился необходимости утвердить договор по 8 сентября. Отдаваясь, таким образом, на волю победителя, он надеялся умилостивить его и получить облегчение возложенных на Пруссию тягостей. “Король, – говорилось в ноте, привезенный графом Гольцем в Эрфурт, – уполномочивая нижеподписавшегося представить и ввести в силу это безусловное утверждение обязательств, принятых в вышеупомянутом договоре, сознает, во-первых, что его отказ от утверждения был бы не совместим с разумной предусмотрительностью, которая требуется в его положении. Сверх того, он решился на утверждение договора под влиянием безграничного доверия, которое внушает ему великодушие Его Величества Императора и Короля, который, конечно, не будет желать гибели Пруссии, – и, если, в силу этого акта, Король и отказывается от права вести переговоры об изменениях, которые крайне необходимо ввести в способ уплаты контрибуции, а также в определение сроков платежа, он не отказывается от права ходатайствовать об этом пред великодушием Его Императорского и королевского Величества, так же, как не отказывается в силу прямоты своего характера и от права доказывать, что невозможно уплатить в предписанный конвенцией срок огромную сумму, в сто сорок миллионов франков, которая многим превышает все средства, остающиеся Пруссии”.[653] Затем следовала тяжелая картина финансовых затруднений королевства; указывалось на истощение ее доходов, на потерю кредита. С вышеозначенными полномочиями в руках явился граф Гольц в качестве просителя.

    Когда к настойчивым просьбам прусского посла при соединил свои просьбы и Александр, Наполеон не был неумолим. Он уступил Фридриху-Вильгельму двадцать миллионов из ста сорока и согласился, чтобы условия и сроки платежа сделались предметом будущего соглашения между Францией и Пруссией. Об этой уступке подробно было сказано в письме Наполеона к Александру, написанному накануне их разлуки. Царь со своей стороны отказался пользоваться статьей тильзитского договора, которая позволяла Пруссии при наступлении всеобщего мира надеяться получить кое-что из своих владений на левом берегу Эльбы.

    “Я покончил все дела с русским императором”,[654] – писал Наполеон 13 октября своему брату Жозефу. Действительно, трудные эрфуртские переговоры, во время которых среди развлечений и интриг было рассмотрена так много и притом столь важных вопросов, пришли к концу. 14 октября Наполеон и Александр выехали вместе из города при церемониальной обстановке, такой же, какая была при их въезде. Верхом, в сопровождении их военной свиты, они направились по дороге в Веймар. Около места их бывшей встречи они сошли с коней и продолжали разговор еще в течение нескольких минут. Наконец, после продолжительного обмена дружескими уверениями, они расстались. Александр сел в экипаж и поехал ночевать в Веймар. Уверяют, что по приезде в этот город его первой заботой было написать своей матери, чтобы успокоить ее и пошутить по поводу ее страхов. Намекая на распространявшиеся слухи о его похищении и пленении, он набросал только следующие строки: “Мы покинули эрфуртскую крепость и с сожалением расстались с императором Наполеоном. Пишу вам из Веймара”.[655] Когда русские экипажи скрылись из виду, Наполеон вернулся в Эрфурт шагом, не говоря ни слова, отдавшись глубоким, нерадостным думам.[656] Куда неслась его пылкая, беспокойная и глубокая мысль? Не к Испании ли, которая и манила его, и отталкивала; куда, как он сознавал это, ему необходимо было поехать лично, но куда ему претило забираться, как будто предчувствие побуждало его остерегаться этой пропасти? Или же, восстанавливая в памяти некоторые эпизоды, имевшие место в Эрфурте, мысленно просматривая только что законченное дело, он отдался думам об этом деле, вполне выяснив себе его несовершенство и не заблуждаясь относительно его истинной ценности?

    Да. Эрфуртское свидание временно скрепило наши узы с Россией. Разрешив целым рядом сделок недоразумения, возникшие между обоими дворами, оно устранило из их отношений всякий повод к немедленному разладу; оно гарантировало императору, что Россия не соединится с нашими врагами, чтобы зайти нам в тыл в то время, когда великая армия пойдет по дороге в Мадрид; оно сделало менее опасным все возрастающую враждебность Австрии, непримиримую ненависть Пруссии и глухое недовольство Германии; оно на короткое время предупреждало опасность всемирной коалиции.

    Выполнило ли оно более возвышенную цель, ту, которую ему торжественно предназначали императоры? Подготовил ли взятый ими на себя большой труд мир с Англией и покой мира? А именно такого-то завершения своего делa как результата решительного разговора с царем Наполеон ожидал в продолжение шести месяцев. Заставить Англию приступить к переговорам, – такова была его упорная, постоянная мысль, которую он принес с собой в Эрфурт. Она проявлялась во всех его интимных разговорах, бросалась в глаза его приближенным. “Судя по тому, что я мог тогда подметить, – говорил один из них, – император более всего желал заключить мир; чтобы его добиться, он, видимо, был готов на большие уступки”.[657] Уезжая из Эрфурта, он по-прежнему желал мира, но уже не верил в него; свидание обмануло его надежды, сведя все меры против Англии к безопасной манифестации, оставляя по-прежнему на континенте все благоприятные для войны условия, накопленные последними событиями.

    Но, по крайней мере, имело ли свидание своим результатом установление в отношениях между Францией и Россией определенной и прочной базы, делало ли оно возможным взаимное доверие между Наполеоном и Александром и совершило ли оно в их взаимных чувcтвах искреннее обновление? Если бы это было так, Наполеон, более уверенный в России, чувствовал бы себя более сильным, чтобы противостоять нападению своих врагов, разрушить частичные коалиции, развернуть свои военно-морские силы, и, может быть, продления союза, созданного в Тильзите и освещенного в Эрфурте, хотя и медленно, но все-таки привело бы его к цели, т. е. к миру, которого он мог ждать теперь только от утомления и истощения своей соперницы.

    Александр, конечно, имел основание покинуть Эрфурт с чувством удовлетворения. Он выиграл две провинции, равные по пространству целому королевству, самые нужные по своему положению и значению, каких только могла желать Россия для выполнения своих традиционных планов. Окончательно упрочившись на Дунае, владея границей, до которой только коснулся Петр Великий, которую, уже завоевав, возвратила Екатерина II, Россия заранее устраняла всякие притязания своих соперников на Востоке и намечала важный, быть может, решительный этап на пути к Константинополю. Придя отныне в соприкосновение с жизненными и центральными частями Турции, она могла оказывать более сильное давление на разрушающие империи, приобретала полную возможность или господствовать над ней, или завоевать ее, подчинить своему влиянию или подобрать ее останки. Если бы позднее Александр не отказался добровольно от того, что доставило ему свидание, может быть, история XIX века была бы иная; может быть, восточный вопрос был бы уже решен, благодаря окончательному водворению русского преобладания; может быть, русские цари царствовали бы над теми странами, которые они могли только с трудом освободить по частям.

    Александр своим живым умом ясно понимал эти выгоды, радовался им, но он мечтал о гораздо большем и чувствовал себя обманутым. В течение нескольких месяцев он жил надеждой теперь же доставить России завоевание, которое сделало бы ее владычицей Востока. Эта надежда зародилась в нем не по его вине: она была внушена и навеяна ему Наполеоном. Сперва он боролся с ней, затем отдался ей всей душой. Она одна поддерживала его в горькие минуты. Если он шел за Наполеоном по неведомому и опасному пути, то только потому, что на горизонте, освещая ему путь, указывая цель, сияя вдали таинственным блеском, стоял Константинополь. Теперь, когда волшебная картина скрылась окончательно и Александр вернулся к действительности, он находил, что и действительность прекрасна, но далеко ниже его былых надежд. Он сожалел о разрушенной мечте, и его славянская душа страдала от невозможности более предаваться грезам.

    К тому же, какое бы высокое значение ни придавал он подарку княжеств, размышление умеряло чувство его признательности. Не отказывалось ли ему упорно в течение целого года в провинциях, которые были дарованы ему теперь; ибо, ставить неприемлемые условия при их уступке, значило отказывать. Если Наполеон в конце концов и уступил, то только потому, что события стесняли его волю. Он уступил, думал Александр, потому, что его неудачи по ту сторону Пиренеев, вызвавшие волнение в Германии, вынуждали его во что бы то ни стало поддерживать добрые отношения с Россией. Признательность царя направлялась скорее к восставшей Испании, чем к Наполеону, и теперь он не придавал уже большой цены запоздалой и вынужденной предупредительности.

    Довольный выгодами, которых он добился, Александр уезжал недовольный тем, кто ему их предоставил, и окончательно приобретя уверенность в законности своих сомнений относительно намерений и добросовестности своего союзника. Мы шаг за шагом проследили, как росли и развивались его сомнения. Мы уловили их в зародыше в Тильзите; мы видели, как они усилились под влиянием крайнего возмущения, когда Наполеон предложил вторично обкорнать Пруссию; мы видели, как они снова стали развиваться весной 1808 г., когда император, предложив раздел Турции, отсрочил его выполнение. Когда грандиозные размеры и необычайная сложность его проектов, а главное – его посягательство на Испанию, исходная точка всех последующих событий, которые должны были привести его к гибели, заставили его уклоняться от требований и удовлетворения России. Именно Испания, все та же фатальная Испания, которая, обнаруживая в Наполеоне хищного врага законных династий и похитителя корон, заставила Александра пройти третий этап на пути к охлаждению. Наконец, она же была главной причиной страхов, возникших в Вене и вооружений Австрии, что поставило между императорами австрийский вопрос, по которому пришли только к далеко неудовлетворенному соглашению, притом после споров, во время которых Александру показалось, что он и тут уловил у своего союзника намерение посягнуть на достоинство и независимость государств. Этот четвертый повод к опасению и подозрению довел до крайности беспокойство Александра. Эрфурт, где должно было состояться соглашение по всем вопросам, был свидетелем явления, как раз обратного тому, которое совершилось в Тильзите. На берегах Немана в уме царя взяло верх доверие; оно оттеснило другие чувства, но не уничтожило их. В Эрфурте недоверие окончательно взяло верх, подавив остаток его привязанности к императору. Хотя в это время император Александр и не решил еще тотчас же по окончании войны с Турцией отделиться от нас, хотя в настоящее время он и не назначил еще момента разрыва, но для того, чтобы вызвать его отпадение и переход в лагерь наших врагов, достаточно было малейшей обиды, любой перемены в Европе, которая нарушила бы непрочное равновесие, любого события, благодаря которому Наполеон сделался бы в его глазах более опасным и грозным. Союз не пережил бы нового испытания.

    А между тем, такой крайне серьезный кризис приближался; он уже виднелся вдали на горизонте – это была война с Австрией, которую эрфуртское свидание могло бы, быть может, отвратить, но оно, наоборот, ускорило ее. Конечно, сомнительно, чтобы даже твердо выраженная воля обоих императоров могла заставить Австрию сойти с намеченного ею пути. Возможно, что опасности потерять самостоятельность она предпочла бы войну, войну немедленную и беспощадную, ибо, в самом начале переговоров в Эрфурте, она предупредила лондонское правительство, что будет держаться стойко, отвергнет, как вероломные и криводушные, все предложения, которые будут ей сделаны из Эрфурта, и устранится от всякого совместного действия, направленного против Британского государства.[658] Тем не менее, достоверно, что поведение Александра в Эрфурте поддержало ее в ее воинственных намерениях, позволило ей рассчитывать, что Россия никогда не позволит увлечь себя в серьезное против нее дело.

    В последующие за свиданием недели все, кто следил за венской политикой, французские и иностранные агенты, но только не русские, замечали в ней более решительные поступки. Вооружения продолжались с особой энергией, деятельность военных сфер усилилась. В октябре месяце Стадион, которому барон Винцент, передал свои разговоры с Александром, обратился к Англии с просьбой о субсидии. Он обещал ей отвлечь силы Наполеона и приказал сказать, чтобы она никоим образом не шла на уступки и не начинала переговоров “в то время, когда Австрия рассчитывает на выгоды от продолжения войны”.[659] Правда, несколько дней спустя, сведения о состоявшемся на случай войны с Австрией соглашении, о чем барон Винцент узнал только в последние минуты пребывания в Эрфурте, испугали посла и произвели впечатление на его правительство; но тайное и зловредное вмешательство вскоре успокоило венский двор и дало толчок его решению.

    В Эрфурте Талейран восторжествовал над Наполеоном. Его политика одержала верх над политикой императора. По возвращении в Париж он не нашел ничего более важного и спешного, как объявить об этой победе Меттерниху и приписать заслугу в этом деле себе лично. До сих пор он ограничивался только тем, что отговаривал нашего союзника вполне полагаться на нас, теперь же он вступает в самые близкие отношения с государством, которое вооружалось против нас и готовилось напасть на нас. Он доводит до конца свою измену и переходит на сторону врага. Он выдает Меттерниху секрет происшедшего между обоими императорами разногласия. Его впечатления о результате переговоров резюмируются в следующей решительной фразе: “Теперь Александра нельзя увлечь против вас”.[660] Он идет дальше: он выражает надежду на дружеское сближение между Австрией и Россией. “Со времени Аустерлицкой битвы, – сказал он, – отношения между Александром и Австрией не складывались более благоприятно. Только от вас самих и от вашего посланника в Петербурге будет зависеть снова завязать с Россией столь же близкие отношения, какие существовали до Аустерлица. Только один этот союз может спасти остатки независимости Европы”.[661]

    В то время, когда Талейран работает над тем, чтобы заложить фундамент новой континентальной коалиции, он совершенно не сознает, что потворствует будущему зачинщику. Во всяком случае он ошибается, думая, что в Вене вооружаются исключительно ради ограждения себя от нечаянного нападения, и что там и не помышляют о нападении на наши границы. Его цель – поставить Австрию и Россию на общую оборонительную линию и противопоставить эту двойную преграду наполеоновскому честолюбию. Но Австрия, ослепленная страстью, усмотрит в успокоительных словах князя довод в пользу своих злостных намерений напасть на нас. Талейран, ручаясь ей за доброжелательство или, по крайней мере, за нейтралитет России, как бы дает ей разрешение начать коалицию.

    При сближении чисел и сравнении документов удастся уловить между секретными сообщениями французского министра и окончательными решениями враждебного нам двора слишком очевидное соотношение. Разговоры между Меттернихом и Талейраном происходили в октябре и ноябре. В конце последнего месяца Меттерних, взяв временный отпуск, возвращается в Вену. В Вене, на основании данных, собранных в Париже, он составляет докладную записку о положении дел в Европе, которую заканчивает косвенными заключениями в пользу войны, основываясь на двух соображениях, развитых им подробно в особой записке. Первое соображение – недостаток сил, которые Наполеон, занятый в Испании, будете состоянии противопоставить вторжению австрийских войск; второе – перемена в направлении мыслей и симпатий Александра, перемена, которую и создал, и сделал очевидной, и за которую ручается Талейран.[662] Труд Меттерниха помечен 4 декабря. 1 °Cтадион излагает письменно выгоды, которые, по его мнению, представляет нападение. В следующие дни, уступая настояниям министра и доводам посланника, император Франц бесповоротно присоединяется к их партии. Составленные 23-го инструкции для возвращавшегося в Париж Меттерниха окончательно обнаруживают воинственные намерения Австрии. “Если война, – говорилось в них, – не входит в расчеты Наполеона, она безусловно должна входить в наши”.[663] Если Меттерниху и поручается повторять мирные уверения до тех пор, “пока ему не будет предписано из Вены переменить разговор или, вернее, – придать большую твердость его словам”, то только с единственной целью ввести в заблуждение относительно истинных намерений его двора, выиграть время, чтобы Австрия могла закончить вооружения и собрать все свои средства. Временем для начала решенной в принципе войны назначается весна 1809 г.

    Эта неизбежная война не только окончательно разрушит последние надежды Наполеона на общий мир; она, каков бы ни был ее результат, сыграет роковую роль в наших отношениях с Россией. Если бы Наполеон потерпел неудачу, Александр легко уступил бы непреодолимому движению общественного мнения, желанию отомстить за Аустерлиц и Фридланд и бросился бы в объятия европейской лиги, чтобы занять в ней первенствующее место. Если же фортуна останется нам верна, если Наполеон нанесет один из тех молниеносных ударов, к которым он приучил своих противников, Австрия будет повержена. Оставшись в Европе вдвоем с Наполеоном, Александр будет видеть в нем только соперника. Когда он увидит, что французское владычество, которое теперь удалялось с берегов Вислы, откуда оно его так долго тревожило, вновь подходит к нему переступая поверженную Австрию; что оно снова соприкасается с ним, если и не само, то при посредстве вассальных государств, которые будут следовать нашей политике, он почувствует, что его безопасность не обеспечена и что затронуты его жизненные интересы Обе империи, сделавшись соседними, снова станут врагами. Точка соприкосновения и раздора была вполне ясна. Это было все то же герцогство Варшавское, где трепетала и волновалась готовая ожить Польша. Естественные союзники Франции против Австрии, поляки, приняв участие в борьбе, потребуют и получат право на часть военной добычи. Их успехи, их вожделения возбудят едва заглохшие несогласия наши с Россией, которые еще более обострят предвзятое недоверие Александра. Наши победы над Пруссией заставили нас наполовину восстановить Польшу, наши успехи над Австрией подготовят более полное восстановление ее и вызовут неизбежные конфликты с третьим участником дележа. Хотя октябрьское соглашение 1808 г. и разрешило некоторые из вопросов, которые договор 1807 г. только возбудил, но не разрешил, оно все-таки не устранило между Францией и Россией причины скрытого и глубокого раздора. Оно продлило союз, но не упрочило его, и, несмотря на тревогу в лагере наших врагов, Эрфурт не стал окончанием тильзитского дела.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.