Онлайн библиотека PLAM.RU


  • Рост цивилизаций
  • Проблема роста цивилизаций
  • Природа роста цивилизаций
  • Процесс роста цивилизаций
  • Критерий роста
  • Анализ роста
  • Отношение между растущими цивилизациями и индивидами
  • Уход-и-возврат
  • Взаимодействие между индивидами в растущих цивилизациях
  • Движение Ухода-и-Возврата
  • Дифференциация в ходе роста
  • Надломы цивилизаций
  • Убедителен ли детерминизм?
  • Часть вторая

    Рост цивилизаций

    Проблема роста цивилизаций

    Задержанные цивилизации

    Озаглавив, таким образом, главу, мы можем сразу вызвать недоуменный вопрос. Если произошло рождение, разве развитие не следует само собой? Для ответа прибегнем вновь к испытанному нами эмпирическому анализу.

    Если взять список родившихся цивилизаций, исключая эмбриональные, которые еще не успели родиться, можно ли утверждать, что их жизнь разворачивалась в истории мудро и последовательно? Чаще, конечно, они действительно продолжали свою жизнь в развитии. Двадцать один представитель этого вида обществ подтверждает данное правило. Хотя в настоящее время все, кроме семи, из двадцати одной цивилизации уже мертвы, да и большинство из этих семи клонится к упадку и разложению, очевидно, тем не менее, что даже самые недолговечные и наименее удачливые из этих обществ, по крайней мере, в какой-то степени продвинулись по дороге развития. Но двадцать одна развитая цивилизация и четыре неродившихся (дальнезападная христианская, дальневосточная христианская, скандинавская и неродившаяся сирийская цивилизации [321]) не исчерпывают списка цивилизаций, которые позволяет обнаружить эмпирический метод. Продолжив исследование, мы обнаружим третий класс цивилизаций – примеры обществ, которые родились, но были остановлены в своем развитии после рождения. Именно существование таких задержанных цивилизаций оправдывает название настоящей главы, ставя перед нами новую проблему. Первый шаг к ее разрешению – перечисление этих обществ.

    Таких обществ, не раздумывая, можно сразу же назвать полдесятка. Среди цивилизаций, родившихся в результате ответа на вызов природной среды, – и полинезийцы, и эскимосы, и кочевники. А среди цивилизаций, родившихся в результате ответа на вызовы социального окружения, – некоторые специфические общины типа османов в православно-христианском мире или спартанцев в эллинском мире, ответ которых был интенсивен, но непродолжителен в силу чрезмерной суровости этих вызовов. Это примеры задержанных цивилизаций; и здесь легко просматриваются некоторые общие черты.

    Все задержанные цивилизации потерпели фиаско, пытаясь преодолеть возникшие препятствия toure deforce (рывком). Это были ответы на вызовы того порядка суровости, который характеризует саму границу, пролегающую между позволительной силой стимула и той степенью этой силы, за которой начинается действие закона «снижающих возвратов».

    Фактически задержанные цивилизации в отличие от примитивных обществ дают истинные примеры «народов, у которых нет истории». Неподвижность – их неизменное состояние, пока они живы. Они оказались в этом состоянии, желая продолжить движение, но вынуждены пребывать в своем незавидном положении из-за того, что всякая попытка изменить ситуацию означает гибель. В конце концов, они гибнут либо потому, что отважились все-таки двинуться, либо потому, что окоченели, застыв в неудобной позе.

    Это общее положение неподвижности в сочетании с сильной напряженностью можно наблюдать на разных исторических примерах и в разных исторических условиях.

    Например, полинезийцы совершили свой рывок в попытке преодолеть трудности трансокеанского пути. Они искусно использовали в дальних морских путешествиях хрупкие открытые каноэ. Последовавшее наказание своим коварством и силой вполне соответствовало нраву Тихого океана. Его огромные пространства пересечь можно, но нельзя этого сделать без смертельного риска. Это постоянное невыносимое напряжение продолжается до тех пор, пока замечательно смелые и отчаянные мореплаватели не решат обменять власть над океаном на безопасную и беззаботную жизнь на необитаемом острове – а каждый из таких островов представляет собой рай земной. Жизнь замирает, но все-таки теплится, пока не появятся, в конце концов, западный мореход и не начнет их уничтожать, как арктические охотники уничтожают моржей, а охотники прерий – бизонов.


    Эскимосы

    Что касается эскимосов, то «палеоэскимосская культура была первоначально формой североиндейской культуры… Существенный импульс для развития эскимосской культуры появился после того, как эскимосы приспособились зимовать на морском льду и охотиться на моржей» [прим45]. В этом заключалась сущность того рывка, который предприняли эскимосы в своей истории, а стимул, который побудил их к этому, кажется, скорее исходил из наличия чисто экономических преимуществ, чем давления со стороны агрессоров.

    Какими бы ни были первоначальные побудительные мотивы, факт остается фактом, что в какой-то момент их истории предки эскимосов смело повели наступление на арктическую среду и вполне приспособились к превратностям Севера. Адаптация их к суровым арктическим условиям просто поразительна и, безусловно, требовала наивысшего напряжения всех человеческих способностей. С точки зрения социальной организации общество эскимосов представляется несколько примитивным, но если учесть тяжелейшие жизненные обстоятельства, в которых они находятся с незапамятных времен, то следует признать, что они полностью приспособились к ним. Культура эскимосов, как представляется, не имела сколько-нибудь глубоких корней. Создается впечатление, что их культура представляет собой всего лишь способ приспособления к окружающей среде.

    Наказанием за умелое приспособление к арктическому окружению и использование скрытых Севером богатств, стало жесткое подчинение жизни эскимосов годовому циклу сурового арктического климата. «Все трудоспособные члены племени обязаны выполнять в течение года определенные операции, которые соответствуют различным временам года» [прим46]. Тирания арктической природы властно вводит столь жесткое расписание жизни арктического охотника, что оно, пожалуй, сравнимо с тиранией «научного управления».


    Кочевники

    Рывок, совершенный эскимосами, был направлен на преодоление вызова ледовых полей Северного Ледовитого океана, а рывок, совершенный полинезийцами, – на преодоление вызова безбрежных просторов Тихого океана. Кочевники направили свои усилия на преодоление вызова степи. Природа этого стимула скорее похожа на природу стимула заморских стран, чем неплодородных земель. Между степью и морем общим является то, что оба они открыты человеку только для пилигримства или временного пребывания. Ни степь, ни море (кроме оазисов и островов) не могут предоставить человеку места для постоянного обитания. Но и степь, и море дают широкий простор для передвижения в отличие от тех мест, где люди вели оседлый образ жизни. Однако как плата за эту благодать человек, как в степи, так и в море обречен на постоянное движение либо же вообще должен покинуть эти пределы, подыскав себе убежище где-нибудь на terra firma[322]. Таким образом, есть определенное сходство между ордой кочевников, вынужденной, подчиняясь годовым циклам, перемещаться с одного места на другое в поисках новых пастбищ, и рыболовецким флотом, ибо навигация также подчинена временам года, а флотилия торговых судов вполне сопоставима с караваном верблюдов, груженным товарами и бредущим через пустыню к торговым центрам. Так и морские пираты схожи с теми жителями пустыни, что совершают налеты на торговые караваны. Впрочем, сравнения можно продолжать и продолжать.

    В оазисах Закаспийской степи, как и в речных долинах нижнего Тигра и Евфрата и нижнего Нила, мы обнаруживаем вызов засухи. Наступление засухи стимулировало некоторые общины, традиционно поддерживавшие свое существование охотой. Трудно сказать, был ли переход к земледелию в прикаспийских землях местным достижением или оно было занесено из индской долины или Шумера. Археологи обнаружили в северном кургане Анау семена культивированных злаков, а значит, там, помимо охоты, занимались и земледелием [323].

    В Закаспийской степи земледелие дополняло охоту, и эти две формы хозяйственной деятельности долгое время существовали параллельно. Однако наиболее важным является то подтвержденное археологами обстоятельство, что «сельскохозяйственная ступень предшествовала доместикации и, следовательно, предшествовала номадической пастушеской ступени цивилизаций» [прим47].

    Таким образом, первое изменение климата в Евразии не только стимулировало общество, первоначально жившее охотой, перейти к сельскому хозяйству, оно произвело и другое – косвенное, но не менее важное – действие, повлияв на социальную историю обитателей степи, которые совершили свой первый успешный ответ на вызов. Переход от охоты к сельскому хозяйству повлек за собой и изменение отношения к животным. Ибо искусство доместикации в значительно большей мере свойственно земледельцу, нежели охотнику. Охотник может приручить волка или шакала, превратив его в сотоварища. Но маловероятно, чтобы охотник был в состоянии и хотел приручить свою жертву. В отличие от охотника у пастуха есть два преимущества: во-первых, он не охотится на диких животных, а следовательно, его присутствие не внушает им страха; во-вторых, его присутствие даже привлекательно для некоторых животных, например быка или овцы, потому что человек способен создать запасы кормов.

    Археологическое исследование в Анау показывает, что следующий шаг в социальной эволюции был совершен в период второго существенного изменения климата. Первый приступ засухи застал в Евразии человека-охотника. Вторую волну засухи встретил уже оседлый земледелец и скотовод, для которого охота стала второстепенным занятием. В этих обстоятельствах вызов засухи, который проявился с большей силой, породил две, причем совершенно различные, реакции. Начав доместикацию жвачных, евразиец вновь восстановил свою мобильность, утраченную было в период, когда он совершил свой первый крутой поворот – от охоты к земледелию. В ответ на новый импульс старого вызова он вновь обрел активность.

    Некоторые из земледельцев решили просто уйти от засухи и по мере наступления ее передвигались со всем своим скарбом, скотом, припасами. Им не пришлось кардинальным образом менять свой образ жизни, так как, гонимые засухой, они искали себе новую родину с привычными условиями существования, где они могли бы, как и раньше, сеять, жать, пасти скот на пастбищах.

    Однако их степные братья ответили на вызов другим, более отважным способом. Эта часть евразийцев, оставив непригодные для жизни оазисы, также отправилась в путь вместе со своими семьями и стадами. Но они, оказавшись в открытой степи, охваченной засухой, полностью отказались от земледелия, как их предки когда-то полностью отказались от охоты, и стали заниматься скотоводством. Они не пытались уйти из степи, а приспособились к ней.

    Как видим, номадический ответ на повторяющийся и усиливающийся вызов действительно был рывком. В первый приход засухи доземледельческие предки кочевников от охоты перешли к земледелию, превратив охоту в дополнительный и вспомогательный промысел. А в период второго ритмического наступления засухи патриархи номадической цивилизации смело вернулись в степь и приспособились к жизни в таких условиях, в каких не могли бы существовать ни земледельцы, ни охотники. Засушливую степь мог освоить только пастух, но, чтобы выжить там и процветать, кочевник-пастух должен был постоянно совершенствовать свое мастерство, вырабатывать и развивать новые навыки, а также особые нравственные и интеллектуальные качества.

    Если сравнить кочевую цивилизацию с земледельческой, то можно заметить, что у номадизма есть определенные преимущества.

    Во-первых, доместикация животных – искусство более высокое, чем доместикация растений, поскольку это победа человеческого ума и воли над менее послушным материалом. Другими словами, пастух – больший виртуоз, чем земледелец, и эта мысль зафиксирована в знаменитом отрывке из сирийской мифологии: «Адам познал Еву, жену свою, и она зачала и родила Каина и сказала: приобрела я человека от Господа. И еще родила брата его, Авеля. И был Авель пастырь овец, а Каин был земледелец. Спустя несколько времени Каин принес от земли плодов дар Господу, и Авель также принес от первородных стада своего и от тука их. И призрел Господь на Авеля и на дар его, а на Каина и на дар его не призрел» (Быт. 4, 1 – 5).

    Фактически искусство, доступное Авелю, родившемуся после Каина, было не только более поздним изобретением. Номадизм был более выгоден экономически, чем земледелие. Здесь напрашивается определенная параллель с промышленным производством. Если земледелец производит продукцию, которую он может сразу же и потреблять, кочевник, подобно промышленнику, тщательно перерабатывает сырой материал, который иначе не годится к употреблению. Земледелец выращивает злаки, которые сам и потребляет. Кочевник пользуется естественными выпасами, скудная и грубая растительность которых непригодна для человека, но приемлема для животных. Человек же получает молоко и мясо животных, использует их шкуры для одежды.

    Эта непрямая утилизация растительного мира степи через посредство животного создает основу для развития человеческого ума и воли. Круглый год кочевник должен искать корм для своего скота в суровой и скупой степи. В соответствии с годовым циклом он должен перемещаться по степным пространствам, преодолевая немалые расстояния, с летних пастбищ на зимние и наоборот. Причем кочует он не только со своим стадом, но всей семьей, со всем своим имуществом. Кочевники не смогли бы одержать победу над степью, выжить в столь суровом естественном окружении, если бы не развили в себе интуицию, самообладание, физическую и нравственную выносливость.

    Неудивительно, что христианская церковь нашла в повседневной жизни номадической цивилизации символ высшего христианского идеала (образ «доброго пастыря»). Неудивительно также, что столь мощный и успешный рывок должен был предопределить и плату, соразмерную огромному напряжению, сопровождавшему его.

    Наказание, постигшее кочевников, в сущности, того же порядка, что и наказание эскимосов. Ужасные физические условия, которые им удалось покорить, сделали их в результате не хозяевами, а рабами степи. Кочевники, как и эскимосы, стали вечными узниками климатического и вегетационного годового цикла. Наладив контакт со степью, кочевники утратили связь с миром. Время от времени они покидали свои земли и врывались во владения соседних оседлых цивилизаций. Несколько раз им даже удавалось перевернуть размеренную жизнь оседлых своих соседей. Однако кочевник выходил из степи и опустошал сады цивилизованного общества не потому, что он решил изменить маршрут своего привычного годового климатико-вегетационного перемещения. Скорее это происходило под воздействием внешних сил, которым кочевник подчинялся механически. Выло две такие силы, которым он слепо повиновался. Кочевника выталкивало из степи резкое изменение климата, либо его засасывал внешний вакуум, который образовывался в смежной области местного оседлого общества. Вакуум этот возникал как следствие таких исторических процессов, как надлом и распад оседлого общества.

    Таким образом, несмотря на нерегулярные набеги на оседлые цивилизации, временно включающие кочевников в поле исторических событий, общество кочевников является обществом, у которого нет истории.


    Османы

    Вызов, на который османы и спартанцы ответили своим порывом, исходил в отличие от вышеописанных случаев из человеческого окружения. Османы пришли из степи, и вызов, который был брошен им, заключался в необходимости перемены степного кочевого образа жизни на жизнь среди завоеванных общин.

    Жизнь кочевого общества целиком зависит от степени влажности климата. Наступление засушливого периода побуждает человека в степи изменить взаимоотношения с животным миром. Отношения «охотник – добыча» становятся невозможными, ибо лишают обе стороны шанса выжить.

    В том случае, когда засуха выталкивает кочевника за пределы степи и он становится «пастырем» местного «человеческого стада», союз этот экономически ненадежен, хотя и бывает политически оправдан. С экономической точки зрения новые пастыри скоро превращаются в трутней, которые живут эксплуатацией подчиненного населения.

    Судьба империй, основанных номадическими завоевателями, покорившими оседлые народы, заставляет вспомнить притчу о семени, которое «упало на места каменистые, где не много было земли, и скоро взошло, потому что земля была неглубока; когда же взошло солнце, увяло и, как не имело корня, засохло» (Матф. 13, 5 – 6). Обычно история таких империй начинается с резкой демонстрации власти, которая затем быстро деградирует и распадается. Средняя продолжительность жизни таких империй, по определению Ибн Хальдуна, не более трех поколений, то есть 120 лет. Номадические империи могущественны, ибо силы, обретенной под действием стимула враждебного мира степи, хватает, как правило, для завоевания оседлых народов. В то же время номадические империи эфемерны, потому что с утратой стимула начинает исчезать и сила. Особые качества, выработанные в условиях сурового физического окружения, неизбежно атрофируются в новых условиях, начинается деградация и упадок. С другой стороны, покоренные кочевниками племена, оправившись от шока, вызванного неожиданным, зачастую весьма грубым ударом, начинают выходить из летаргического оцепенения и постепенно восстанавливать свое нравственное самосознание. Это приходится на тот момент, когда их номадические хозяева начинают терять свою власть и силу. Названные процессы, хотя и совпадают по времени, вызваны разными причинами. Если номадический пастырь деградирует, не отвечая экономическим целям общества, то паства восстанавливается, поскольку она осталась на прежней почве и по-прежнему экономически продуктивной, несмотря на изменившиеся политические условия.

    Процессы эти рано или поздно приводят к тому, что незваные пастыри либо изгоняются, либо ассимилируются. Господство аваров над славянами длилось, по всей видимости, менее пятидесяти лет, и, тем не менее, оно предопределило всю дальнейшую историю славян, тогда как аварам не принесло ничего хорошего. Когда славяне стали оказывать заметное влияние на православное христианство и западное христианство, авары влачили к этому времени жалкое существование на окраине венгерского выступа Евразийской степи, а через два столетия были и вовсе уничтожены Карлом Великим [324]. У некоторых номадических империй жизнь была еще более краткой. Например, империя западных гуннов в Альфёльде, основанная приблизительно за полтора века до прихода туда аваров, распалась со смертью Аттилы. Империя монгольских ильханов в Иране и Ираке просуществовала менее восьмидесяти лет (1258-1335) [325], а империя великих ханов Южного Китая продержалась и того меньше (1280-1454) [326]. Мадьяры, которые заняли Альфёльд после аваров, уже через сто лет были поглощены социальной системой западного христианства. Более чем двухстолетнее (прибл. 1142-1368) правление монголов в Северном Китае [327] и более чем трехсотлетнее (140 до н.э.-226 н.э.) владычество парфян над Ираком и Ираном представляются исключениями [328]. Исходя из этого, можно утверждать, что длительность господства Оттоманской империи над православным христианством была уникальной. Если ее начало датировать оттоманским завоеванием Македонии в 1371 г. [329], а конец – Кючук-Кайнарджийским мирным договором 1774 г., венчавшим самую разрушительную русско-турецкую войну, срок жизни ее длился четыре столетия, не считая периода становления и распада. В чем причина этого уникального исторического факта?

    Можно предположить, что Pax Ottomanica отвечал потребностям православно-христианского общества, удовлетворяя его жажду витальности. Однако это объяснение нельзя считать удовлетворительным, потому что с православно-христианской точки зрения власть Оттоманской империи всегда была чуждой и навязанной насильственным путем. Общественные институты если и признавались, то больше по принуждению. К тому же оттоманская власть не вписывалась в местный экономический механизм, что было следствием ее номадического происхождения. Относительная продолжительность жизни Оттоманской империи может быть объяснена только при сравнении ее с другими номадическими обществами в свете особого ответа на необычный вызов.

    Авары и некоторые другие кочевники, выходя из пустыни в области оседлого земледелия, пытались, правда безуспешно, из пастухов переквалифицироваться в пастырей. Их неудача не кажется странной, если мы примем во внимание, что создатели империй, потерпевшие крах, даже не пытались обзавестись помощниками, через которых они могли бы управлять своими подданными по уже испытанной и привычной схеме. Ведь степное общество – это не просто пастухи и стада. Среди домашних животных есть и такие, функции которых существенно отличаются от функции стада парнокопытных, – кормить и одевать кочевников. Эти животные – собаки, верблюды, лошади – помогают кочевнику выжить и нужны ему не менее, чем стада. Доместикация этих животных по праву может считаться шедевром номадической цивилизации и ключом к последующему успеху. Без их помощи номадический рывок был бы невозможен. Человек здесь проявил чудеса изобретательности. Овцу или корову, чтобы они служили человеку, нужно просто приручить, хотя это тоже порой довольно трудно. Собака, верблюд и лошадь, функции которых куда более сложны, требуют не только приручения, но и обучения. Нужно сделать из них помощников человека. Это замечательное достижение номадизма помогло кочевникам не только выжить в степи, но и приспособиться некоторым из них к роли «пастырей» человека. Именно это и отличает Оттоманскую империю от империи аваров. Оттоманские падишахи управляли империей с помощью обученных рабов, и это стало залогом продолжительности их правления и мощи режима.

    Замечательная идея производства солдат и администраторов из рабов – идея, столь естественная для номадического гения и столь далекая от нас, – не была чисто оттоманским изобретением. Мы обнаруживаем ее в других номадических империях, созданных в земледельческих районах. Именно эти империи смогли просуществовать дольше других.

    Можно заметить следы военного рабства в Парфянской империи в I столетии до н.э. Одна из парфянских армий, похоронившая честолюбивую мечту Марка Антония сравниться с Александром Великим [330], состояла из 50000 воинов, среди которых только 400 были свободными, а Сурена, который командовал раньше парфянской армией и уничтожил римскую армию Красса [331], как сообщают, привел на поле битвы не менее 10000 рабов и клиентов. В том же районе через тысячу лет Аббасиды упрочили свою власть при помощи тюркских рабов из Евразийской степи [332]. Обучив их, они затем использовали рабов не только в армии, но и на административной службе.

    В период междуцарствия, последовавшего за исчезновением государств-преемников халифата Аббасидов, рабы-солдаты и рабы-администраторы успешно освоили методы свержения династий, которым они первоначально служили и у которых прошли выучку. В XIII в. новая область в Индостане, завоеванная для растущей иранской цивилизации серией походов удачливых солдат тюркского происхождения, управлялась из Дели царями – выходцами из рабов [333]. Более ярким примером этого примечательного явления был режим мамлюков в Египте. Институт мамлюков, созданный для защиты власти и успешно функционировавший, в 1250 г., в самый решающий момент смертельной битвы растущей арабской цивилизации с крестоносцами, обернулся против своих создателей. Мамлюки Айюбидов свергли самих Айюбидов, захватили власть в свои руки, сохранив в неприкосновении институт рабства. Они заключили союз с кипчаками [334] и морской державой Венеции. Кипчакские ханы устраивали походы за рабами на Кавказ, в русские леса и к евразийским кочевникам. Венецианцы были посредниками и переправляли пленников из Таны в Дамьетту [335]. Работорговля была одной из наиболее прибыльных статей венецианской экономической деятельности.

    За фасадом марионеточного халифата, вписанного в родословную поздних Аббасидов, которым мамлюки предоставили убежище в Каире после разграбления Багдада монголами, молчаливо согласившись, что эти августейшие беженцы будут царствовать, но не править, стояли бывшие рабы исчезнувших Айюбидов, усиленно управлявшие Египтом и Сирией и сдержавшие монголов на линии Евфрата [336]. Так продолжалось с 1250 по 1516 г., пока они не встретились с силой еще более мощной – с османами. Однако оттоманское завоевание не положило конец системе мамлюков. Сильный раб столкнулся с еще более сильным, и только. Османы не выбили из рук мамлюков оружие, которому те присягали. При оттоманском режиме в Египте мамлюки не изменили своего образа жизни, а по мере упадка оттоманской власти власть мамлюков все более укреплялась. В XVIII в. оттоманский паша в Египте оказался на некоторое время узником мамлюков. Ему были предоставлены права вице-короля падишаха, однако фактически он имел власти не больше, чем каирские Аббасиды. На рубеже XVIII–XIX вв. было неясно, вернется ли оттоманское наследство в Египте в руки мамлюков или попадет к какой-нибудь западной державе. Однако эта альтернатива была перечеркнута гением Мухаммеда-Али, великого государственного деятеля Египта, который предпочел иметь дело с британскими армиями, чем продолжать союз с мамлюками. Мухаммед-Али использовал все свои способности, энергию и жестокость, чтобы истребить мамлюков, представлявших собой самовоспроизводящиеся войска на почве чужой страны в течение пяти столетий, постоянно пополняясь кавказскими и евразийскими рабами. Однако институт мамлюков был живуч. Горстка их, уцелевших после резни 1811 г. на североафриканских египетских территориях верхнего Нила, продемонстрировала исключительную жизнестойкость этого необычного формирования [337].

    Система мамлюков, пришедшая на смену айюбидской династии, господствовавшей в Египте, претерпела существенные изменения в организации и дисциплине, прежде чем стала надежным средством сохранения и господства над православно-христианским миром. Удержать власть над другой цивилизацией – задача более серьезная, чем эту власть завоевать. Оттоманская система рабства – высочайший образец систем такого рода, и именно поэтому она интересна для нас.

    Общий характер оттоманской системы передан следующим отрывком из блестящего исследования американского ученого: «Оттоманский правящий институт включал султана и его семью, придворных, чиновников, армию, состоящую из кавалерии и пехоты, а также большое количество молодых людей, которых готовили к службе в армии, при дворе и в правительстве. Эти люди владели пером, мечом и скипетром. Они выполняли все функции правительства, кроме функций правосудия, связанных с соблюдением Священного Закона. Наиболее характерной особенностью этого института было то, что его личный состав пополнялся в основном лицами, родившимися от христианских родителей. Во-вторых, почти каждый член этого учреждения считался рабом султана и оставался им всю свою жизнь, что никак не зависело от богатства, власти, доблести, которыми он обладал или которых мог достигнуть…

    Царская семья… могла справедливо считаться семьей рабов, потому что матери детей султана были рабынями; сам султан был сыном раба; его дочери выходили замуж за людей, которые носили титул визиря или паши, только пока это нравилось султану, тогда как титул «кул», или раб, был постоянным. Сыновья султана, имея право претендовать на трон, женились только на рабынях. Задолго до времен Сулеймана султаны практически перестали получать невест царского происхождения, как, впрочем, и называть женами матерей своих детей [прим48].

    Фактически оттоманские падишахи воспитывали своих детей от специально отобранных женщин-рабынь, как их номадические предки в степи выращивали породы скота от лучших представителей стада, а их отношение к собственному потомству напоминало отношение к выводку в стаде. Мехмет II Завоеватель получил разрешение убить своих братьев, «чтобы сохранить в мире мир» [338]. Султан Мехмет объявил предписание обязательным, а не просто разрешенным, и все его последователи тщательно выполняли эти инструкции. Однако можно предположить, что великий оттоманский государственный деятель, когда он приказывал задушить своих лишних наследников, испытывал не большие угрызения совести, чем современный западный буржуа, когда он решает утопить лишних котят.

    «Возможно, Земля не знала более смелого эксперимента, чем оттоманская система управления. Ее ближайший теоретический аналог – Республика Платона [339]; ее ближайшая историческая параллель – система мамлюков Египта; но эта система широко раздвинула рамки аристократических эллинских построений. В Соединенных Штатах Америки человек, воспитанный в среде лесников, может дойти до президентского кресла благодаря своим способностям и труду, но не благодаря тщательно отработанной системе, которая толкает его вперед. Римская католическая церковь и сейчас может из крестьянина сделать священника, но она никогда не выбирала кандидатов для этого из враждебной религии. Оттоманская система отбирала рабов и тщательно готовила из них управителей государства. Она брала мальчиков с пастбищ и от плуга и делала их супругами принцесс; она брала молодых людей, чьи предки веками носили христианское имя, и ставила их правителями великих магометанских государств, воспитывала из них солдат и генералов непобедимых армий, и они с восторгом сшибали крест и поднимали полумесяц. Она никогда не спрашивала у своих новичков: «Кто твой отец?», или «Что ты знаешь?», или даже «Можешь ли ты говорить на нашем языке?». Но она изучала их лица и телосложение и говорила: «Ты будешь солдатом, а если покажешь себя достойным, то генералом!» или «Ты будешь ученым и знатным человеком, а если проявишь способности, то губернатором или премьер-министром». Полностью игнорируя тот глубинный механизм, который называется человеческой природой, и те религиозные и социальные нормы, которые, кажется, диктуются самой жизнью, оттоманская система навсегда отнимала детей у родителей, лишала их семейной заботы, отказывала в праве на владение собственностью, а семьям не давала никаких гарантий относительно будущего их дочерей и сыновей, не перемещала их по социальной лестнице, но учила их чужому закону. чужой этике, чужой религии и всегда заставляла помнить, что над их головами висит меч, который в любой момент может положить конец блестяще начатой карьере» [прим49].

    Легко заметить, что сущность оттоманской системы заключалась в отборе и тщательной тренировке «овчарок», которые должны были держать в повиновении «стадо» падишаха. Оттоманский общественный раб высшего уровня – это самая трудная, опасная, почетная и славная профессия, о которой только мог мечтать подданный падишаха. Однако существенным и поразительным правилом оттоманского государственного правления является то, что эти места предназначались лицам иноверческого происхождения безотносительно к тому, были ли родители претендента подданными падишаха, тогда как единоверцы падишаха были нежелательны, даже если они являлись сыновьями оттоманской феодальной знати, которая считалась равной падишаху перед лицом Бога. Исключения допускались крайне редко. Этот обычай просто удивителен, поскольку он являет собой крайнее проявление отлучения отпрысков правящей элиты от власти. Однако он, безусловно, имел позитивные стороны. Оттоманская система обучения предъявляла человеку столь строгие требования, что только тот, кто полностью и безоговорочно порывал с привычной средой и входил в новую систему как изолированный атом, мог соответствовать ей по всем параметрам. Поэтому среди всех претендентов, находившихся в распоряжении падишаха, наименее пригодными оказывались дети мусульманских феодалов, обремененные клановыми и родственными связями, гордые своим происхождением и религией. Падишахи понимали, что если однажды они уступят и допустят этот свободнорожденный, а потому свободномыслящий элемент к власти, то возникнет острый конфликт между личностью и системой. И не было никаких гарантий, что в поединке победителем окажется система. Отсюда запрет на принятие мусульман. Надо сказать, что решительная политика эта была оправдана последующими событиями. Когда свободные мусульмане прорвались наконец в сферу придворных рабов, система надломилась.

    Однако до этого революционного нововведения, обернувшегося катастрофой, султанские рабы добывались, за редким исключением, за пределами оттоманских границ и были военнопленными.

    Кроме военного источника, существовал также рынок рабов, который поддерживался двумя группами профессиональных работорговцев. Оттоманские колонисты в Тунисе и Алжире совершали рейды вдоль морского побережья Западной Европы, а крымские татары (остатки монгольской орды Кипчака, которые сохранились в качестве оттоманского протектората [340]) совершали набеги на Причерноморскую степь в Польшу. Средний годовой вывоз рабов из татарского Крыма в Константинополь достигал 20000 человек.

    На территории самой страны периодически объявлялся призыв рекрутов по закону о воинской повинности.

    По каждому из этих каналов собирались кандидаты в гвардию рабов падишаха. Все они независимо от возраста должны были пройти длительный, тщательно продуманный, напряженный курс обучения, прежде, чем занять какой-либо пост. Обычно к военной или административной службе приступали в 25 лет. Главными принципами оттоманской общественной образовательной системы были постоянный и неослабный надзор, специализация на всех ступенях прохождения обучения, а также чередование поощрения и наказания. Дисциплина была очень строгой, а наказания, хотя и регулировались определенными правилами, были жестокими. С другой стороны, применялись и положительные стимулы, срабатывала постоянная апелляция к честолюбию. Каждый мальчик, поступивший в гвардию оттоманского падишаха, сознавал себя потенциальным Великим Визирем. Перспективы его целиком зависели от личной доблести и успехов в соперничестве со своими товарищами по учебе. На каждой ступени обучения у него была возможность повысить служебную категорию; успех означал немедленное увеличение жалованья (слуги-рабы оплачивались с самого начала), кроме того, возрастал шанс достичь самых блестящих вершин карьеры.

    Обильные плоды – продукт изумительной культивации человека – описаны фламандским ученым и дипломатом Ожье Эселином де Бусбеком после его визита в лагерь султана Сулеймана Великолепного в 1555 г. в одном из четырех его «Турецких писем». «Штаб султана был наполнен помощниками, включая и высших чиновников. Вся кавалерийская гвардия была представлена там, кроме того, присутствовало большое количество янычар [341]. Никто из присутствовавших не демонстрировал своего превосходства, а все старались показать свои добродетели и храбрость; никто не кичился своим рождением, ибо честь здесь соответствует занимаемой должности и характеру исполняемых им обязанностей. Таким образом, нет никакой борьбы за первенство, каждый знает свое место и свои функции. Сам султан распределяет обязанности и должности и сам оценивает достоинства и уровень претензий своих подданных, не обращая внимания на богатство, влиятельность или популярность кандидата. Он смотрит только на деловые качества и природные задатки. Таким образом, каждому воздается по его заслугам, и должности заполняются людьми, способными выполнить свой долг. В Турции у каждого человека есть возможность выдвинуться. Высшие посты очень часто занимаются детьми пастухов, и вместо того, чтобы стыдится своего происхождения, они гордятся им и всячески это подчеркивают. Чем меньше они обязаны успехом своему происхождению, тем более этим гордятся. Они считают, что хорошие качества не передаются по наследству, часть их – дар небесный, часть – результат обучения, труда и усидчивости. Как способности к искусствам, музыке и математике, геометрии, по их мнению, не передаются по наследству, так и характер человека не обязательно наследуется. Они даруются человеку Богом. Таким образом, турки получают награды, чины и административные посты как воздаяния за природные способности. Нечестные, ленивые и пассивные всегда останутся внизу, достойные лишь презрения. Вот почему туркам удалось не только стать правящей нацией, но и постоянно расширять свои границы. Наш метод отличается от их метода; у пас все зависит от рождения и все высокие посты распределяются только в связи с ним. По этому поводу я, возможно, скажу больше в другом месте, но то, что я скажу, предназначено только для твоих ушей…

    Представь густую толпу людей. Головы в тюрбанах… Что особенно поразило меня, так это выдержка и дисциплина. Никаких возгласов, шушуканья. Каждый был очень спокоен. Офицеры сидели… солдаты стояли. Самое примечательное зрелище – длинная шеренга янычар в несколько тысяч, которая, не шелохнувшись, стояла позади всех, и поскольку они были от меня на некотором расстоянии, то я некоторое время сомневался, люди это или статуи, пока наконец не догадался поприветствовать их. Они дружно поклонились в ответ на мое приветствие…» [прим50].

    Таковы были «овчарки», вышколенные оттоманскими «пастырями», чтобы удерживать в подчинении все православное христианство, а все западное христианство – в оцепенении. Западный историк XX в. может воссоздать общие черты этой системы, посетив остатки Сераля [342] в Стамбуле. Раньше здесь была церковь св. Ирины, теперь – военный музей. При виде всех этих нагрудников, наспинников, расшитых воротничков, галунов, шлемов и прочих атрибутов западного воинского снаряжения XVI–XVII вв., разбросанных так, как они лежали когда-то, оставленные на поле брани, невольно приходит мысль, что оттоманы могли совершать рывок только благодаря своей выучке и закалке. Сами османы презирали снаряжение – возможно, потому, что хорошо владели метательным оружием, унаследовав эту способность от далеких номадических предков. Янычары вообще не носили никаких лат, а сипахи [343] только в атаке надевали латы и шлемы с рогами.

    Оттоманская система пала, потому что она пренебрегала человеческой природой. Отнюдь не суровость методов обучения и дисциплины погубила ее. Разложение системы явилось совокупным итогом усилий всех, кто в нее входил. Фундаментальные обычаи, поддерживающие остов ее, не могли быть законсервированы навечно. Первая трещина прошла тогда, когда рабы падишаха захотели повторить свою судьбу в своих детях. Определенные уступки здесь всегда допускались для детей (хотя не внуков), мальчиков-рабов, что относилось прежде всего к сипахам Порты. Сулейман Великолепный к концу своего правления стал терпимо относиться к сыновьям янычар, а его преемник Селим II [344] отпраздновал свое восхождение на трон расширением привилегий сипахов и янычар. Уступка открыла ворота, через которые хлынул поток, и скоро стало совершенно невозможным пресекать претензии местной феодальной мусульманской знати.

    Фактически разрешение для янычар открыло путь к высшим государственным постам для всех свободных мусульман, кроме негров. Последствия этого показывают, что инфляция здесь производит то же действие, что и в финансовом мире. К моменту смерти Сулеймана количество янычар доходило до 12000, а общая численность рабов-домочадцев была около 80000.

    К 1598 г. было призвано 101600 янычар, которым определили жалованье, не говоря о 150000 неоплачиваемых призывников. Во вспомогательных войсках проявилась тенденция к занятию торговлей и ремеслами. Последствия этого не замедлили проявиться в падении дисциплины и снижении эффективности армии.

    Психологической компенсацией суровости воспитания и монотонности повседневной жизни стали неожиданные вспышки возмущения, что было в полном противоречии с привычными и, казалось, незыблемыми нормами. Разумеется, все это не могло не сказаться и на воинских успехах.

    Православно-христианское население, первоначально примирившееся с оттоманским режимом, ибо Pax Ottomanica устраивал всех, теперь почувствовало себя обманутым. Подданные падишаха стали порабощаться и закабаляться войсками самого падишаха так, словно это были чужеземные враги. Уже в 1683 г., когда анатолийская феодальная кавалерия спешила на воссоединение с оттоманской армией для второй, и последней, осады Вены, крестьяне румелийских провинций [345] поджигали свои дома и укрывались в горах, лишь бы не видеть, как разоряются их родные очаги.

    Последствием разложения оттоманской системы явилась утрата гибкости, что сказалось самым фатальным образом на истории османского общества. Османы не смогли ответить на грозный вызов со стороны Запада, своевременно и мобильно изменив свои социальные институты. К концу XVII в. разложение Оттоманской империи достигло апогея. Перейдя к обороне, османы были вынуждены искать спасения иными методами. Они стали просить оружие и снаряжение для своей защиты у тех, с кем недавно воевали, – у Запада. Это был неизбежный путь, и им следовали все оттоманские реформаторы. В течение двух с половиной столетий они вынуждены были заниматься вестернизацией Турции, одни – с отвращением, другие – с энтузиазмом.

    Столь резкий поворот, происшедший в конце XVII в., повлек за собой и другие перемены. Чтобы вести переговоры с Западом, потребовалось искусство дипломатии, и тогда выяснилось, что падишах вынужден назначать на самые ответственные посты православно-христианских подданных, не прошедших курса обучения в его школе. Дело в том, что школа при дворе падишаха не давала греческому мальчику знания ни иностранных западных языков, ни западных навыков и обычаев. Между тем это знание было доступно тому греческому мальчику, который не попал в школу пажей и оставался у себя дома, готовясь к торговой карьере своего отца.

    Другим великим унижением, которому подверглись османы, было поражение в русско-турецкой войне 1768-1774 гг. Шок позорного поражения в войне привел к мучительной переоценке собственных возможностей и заставил Селима III после подписания в 1774 г. Кючук-Кайнарджийского мирного договора создать особое армейское подразделение из свободных мусульман. Это был первый шаг на пути вестернизации оттоманской армии, но он имел далеко идущие последствия и повлиял на все сферы жизни турецкого общества. Процесс этот набирал силу и был завершен президентом Турции Мустафой Кемалем.

    Метаморфоза оттоманской социальной системы, начатая Селимом и доведенная Мустафой Кемалем до логического завершения, стала удивительным и своеобразным рывком, подобным первоначальному рывку, послужившему толчком к созданию оттоманской рабской системы. Однако сравнение этих двух процессов показывает, что второй не привел к столь уникальным результатам, как первый. Создатели оттоманской рабской системы выработали средство, позволившее небольшой группе кочевников, выброшенных из пределов родной степи и скитавшихся в чужой земле среди враждебного населения, не просто выжить, но и установить мир и порядок в этом чужом им обществе, входившем в фазу распада.

    Турецкие государственные деятели последнего периода просто пытались заполнить вакуум, образовавшийся на Ближнем Востоке вследствие исчезновения неповторимой структуры Оттоманской империи. Они стремились заполнить пустоту схемой, построенной по западной модели, в виде так называемого турецкого национального государства.


    Спартанцы

    Возможно, оттоманская система ближе всего к идеальному государству Платона. Сочиняя свою Утопию, философ вдохновлялся Спартой – величайшим городом-государством эллинского мира. Спартанская и оттоманская системы при сравнении обнаруживают поразительное сходство, но это, бесспорно, не следствие мимесиса, хотя общества хронологически следовали одно за другим и территориально не были удалены друг от друга. Скорее здесь обнаруживается однотипный ответ на одинаковый вызов, данный двумя не связанными между собой обществами. По существу оттоманская и спартанская системы принципиально различны. Спартанцы контролировали две пятые Пелопоннеса, но весь полуостров составлял лишь малую часть оттоманской провинции Румелии. И тем не менее достижения спартанцев не менее значительны, чем успехи османов.

    Спартанцы своеобразно ответили на вызов, обращенный в VIII в. до н.э. ко всем эллинским общинам. Обрабатываемые земли к тому времени сильно истощились и не могли прокормить стремительно растущее население Эллады. Напрашивалось самое простое решение проблемы – расширить площадь плодородных земель за счет захвата чужих территорий и образования там греческих колоний. Это решение было вполне удовлетвори тельным по двум причинам. Во-первых, заморские территории можно было захватить и удерживать сравнительно легко, без больших материальных затрат, ибо Эллада превосходила к тому времени своих соседей в искусстве войны, и, во-вторых, земли, приобретенные таким путем были очень эффективны, так как греки отличались не только на ратном поле, но и в земледелии и быстро облагораживали не знавшие до того культурной обработки поля.

    Первая Мессенская война (736-720 гг. до н.э.), совпадавшая по времени с основанием первых эллинских поселений во Фракии и на Сицилии, дала спартанцам обширные земельные приобретения в плодородной Мессении. Но видимое и осязаемое благо таило в себе скрытое зло. Спартанские невзгоды начались сразу же после победы. Завоевать обитателей Мессении оказалось значительно проще, чем удержать их в повиновении. Это были не варвары-фракийцы или сицилийцы, а такие же эллины, как и сами спартанцы, с той же культурой, искусные в ратном деле и, кроме того, достаточно многочисленные. Первая Мессенская война была детской игрой в сравнении со Второй Мессенской войной (650-620 гг. до н.э.). Мессенцы, преисполненные вражды, ярости и стыда за предыдущее позорное поражение, направили оружие против спартанских правителей и сражались долг о и упорно, пытаясь вернуть свободу и независимость. Однако удача снова отвернулась от них. Победа досталась спартанцам, но на этот раз победители стали обращаться с побежденными с беспрецедентной жестокостью. Однако в более широком историческом плане повстанцы Мессении отомстили Спарте, как Ганнибал отомстил Риму. Вторая Мессенская война изменила весь ритм спартанской жизни, повернула ход спартанской истории. Это была одна из тех войн, в которых железо сковывает души тех. кто выжил. Испытание было столь суровым, что спартанское общество так и не смогло восстановить всю полноту жизни. Спартанское развитие, став односторонним, шло в тупик. Спартанцы, целиком захваченные перипетиями войны, не смогли расслабиться н найти достойный выход из тупика послевоенной ситуации.

    Спартанцы, завоевав Мессению с надеждой жить и благоденствовать на новых землях, вынуждены были напрячь все свои силы, чтобы удержать ее. С этого момента они превратились в послушных слуг своей власти над Мессенией. что стало проклятием всей их истории. И эта неизбежная служба была столь же тяжким бременем, как и рабская система оттоманского падишаха.

    Подобно османам, спартанцы приготовились совершить свой рывок. Они приспособили старые институты для выполнения новых задач. Но, тогда как османы могли положиться на старое наследство номадизма, спартанские институты восходили к первобытным и примитивным основам, которые пришлось срочно приспосабливать к специфическим требованиям новой жизни.

    Спартанцы произошли от грекоязычных варваров, которые принадлежали к так называемой дорийской общине, представлявшей собой слой внешнего пролетариата погибшего минойского мира. На берега Эгейского моря дорийцы пришли из европейских континентальных племен в постминойский и доэллинский период (прибл. XIII–XII вв. до н.э.). Первобытные учреждения спартанцев были заимствованы у дорийцев: надо сказать, что другие эллинские общины, берущие начало от дорийцев, как, например, эллинские завоеватели Крита, не только унаследовали, но и сохранили примитивные дорийские институты вплоть до последних дней эллинской истории. Критские дорийцы, однако, следовали традиции по инерции и не стремились приспособить унаследованное общественное устройство к условиям нового социального окружения.

    Для спартанской системы, как, впрочем, и для оттоманской, характерна изумительная эффективность на первой стадии, затем фатальная закостенелость и, наконец, надлом. Все это явилось следствием абсолютного пренебрежения человеческой природой. Но если мы посмотрим на эти системы под одним углом зрения, то увидим, что в некоторых отношениях напряжение законов Ликурга было не столь безжалостно, как рабская система оттоманов, а значит, вызов Спарты был менее силен.

    Например, Спарта никогда не игнорировала прав происхождения и наследования. Свободные граждане-землевладельцы Спарты оказались в прямо противоположной ситуации, чем свободная мусульманская землевладельческая знать. В то время как оттоманские мусульмане исключались из участия в государственной деятельности, а потомкам рабов падишаха запрещалось быть наследниками своих отцов и дедов, вся тяжесть владычества и непростого управления Мессенией легла на плечи свободных детей свободных спартиатов. В то же время внутри спартиатской гражданской системы принцип равенства был не только провозглашен, но и на деле практиковался весьма широко.

    Хотя не существовало равенства в богатстве, каждый спартиат получил от государства одно поместье или надел (клер) равной площади или равной продуктивности. На такие участки была разделена после Второй Мессенской войны вся обрабатываемая земля Мессении. Наделы эти обрабатывались закрепощенными местными жителями – илотами. Размеры участка позволяли содержать спартиата и его семью по-спартански, то есть вынуждали быть бережливым и экономным. Среднее число илотов на каждую семью спартиата, по Геродоту, не превышало семи человек. Каждый спартиат, каков бы ни был его имущественный ценз, полностью посвящал все свое время совершенствованию воинских приемов и навыков, а поэтому имущественное неравенство никак не сказывалось на образе жизни [прим51].

    В вопросе наследования чинов спартанская знать не оставляла за собой никаких привилегий, кроме права быть избранным в совет старейшин – герусию. Верховным органом государства считалось собрание полноправных граждан – апелла, – фактически не игравшее существенной роли. Отборные войска тяжеловооруженных пехотинцев также рекрутировались из спартиатов. Наиболее поразительной чертой системы Ликурга был статут царей. Хотя цари возводились на трон по праву наследования, фактическая власть была в руках военной олигархии. Несмотря на ряд церемониальных обязанностей и второстепенных привилегий, цари наряду с членами их семей подчинялись той же строгой дисциплине, что и остальные спартиаты. Царские дети получали то же образование, что и остальные [346].

    Однако это равенство свободнорожденных не имело ничего общего с равенством по принципу «отец у нас Авраам» (Матф. 3, 9). Свободное спартиатское рождение не гарантировало места в высших сферах общества. Происхождение из знатной семьи, хотя и требовалось для успешной карьеры, не было, тем не менее, обязательным. Слабые новорожденные сразу приговаривались к смерти общественными властями, остальные же обязаны были пройти курс спартанского воспитания. Достигший совершеннолетия и показавший успехи в обучении мог претендовать на заметное место в обществе. Однако те из спартиатов, которые не смогли удовлетворительно пройти испытания, не допускались в аристократическое «братство трехсот» [347]. Наоборот, бывали случаи, по всей вероятности весьма редкие, когда мальчики неспартиатского происхождения проходили курс спартанского образования.

    В этом отношении спартанская система, подобно оттоманской, игнорировала привилегию рождения и наследования. Но в некоторых пунктах Ликург игнорировал человеческую природу в еще большей степени, чем султан Осман. Если, например, в Оттоманской империи удовлетворялись рекрутированием детей, родившихся в супружестве, то спартанская система вмешивалась и в сам брак, причем в чисто евгенических целях. Во-вторых, в Спарте вербовка носила универсальный характер, а османы вербовали только часть юношества, и то один раз в четыре года н не во всех провинциях. В-третьих, спартанцы изымали детей из семьи и помешали их в школу в возрасте семи лет: османы же с двенадцати. Наконец, спартанцы превзошли всех, вербуя и воспитывая девочек, и далеко продвинулись в деле уравнивания полов. Для спартанских девочек вербовка также была обязательной, причем они не обучались особым женским манерам и не были отделены от мальчиков, как это было в оттоманской системе рабов-домочадцев. Спартанские девушки, подобно спартанским юношам, обучались атлетике по состязательной системе и обнаженными участвовали в состязаниях вместе с мальчиками на глазах у мужской публики.

    Спартанская система воспитания, по свидетельству Ксенофонта, преследовала как качественные, так и количественные цели. Обращаясь к каждому отдельному взрослому мужчине-спартиату, она пыталась регулировать его поведение путем поощрения и наказания. Убежденный холостяк наказывался государством и был презираем обществом. С другой стороны, отец трех сыновей освобождался от воинской повинности, а отец четырех детей – от каких бы то ни было обязанностей перед государством. Пытались регулировать и качества потомства путем подбора супружеских пар по евгеническому принципу. Спартиатский муж получал полное общественное одобрение, если не удовлетворенный качеством потомства, уходил от жены к другой женщине, с которой надеялся получить лучшее потомство. Так же общество относилось и к женщине, если она в аналогичной ситуации выбирала себе другого мужа. Эти отношения описывает Плутарх в «Жизни Ликурга».

    В вопросе образования спартанская система также находилась на досемейной ступени, поскольку ребенок воспитывался не в доме отца, где он мог перенять отцовские привычки, навыки, умение, а среди сверстников, оторванный от семьи. Ликургова реформа ввела возрастные классы: дети также распределялись по возрастным группам, причем старшие присматривали за младшими и обучали их. Эти юношеские объединения были первоначальной ступенью подготовки к взрослым «общим столам». Всего было сорок таких «годовых классов»: все члены их были военнообязанными. Высшей точкой тринадцатилетнего образования спартанского мальчика была аттестация для вступления в одни из «общих столов». Процедура принятия во фратрию основана на кооптировании, и единственный «черный шар» означает отказ в принятии. Кандидат, которого кооптировали в «общий стол», оставался бессменным членом его в течение сорока лет. Он вносил регулярные взносы пожертвованиями и деньгами. Предательство или трусость, проявленные на войне, влекли за собой неминуемое исключение из фратрии.

    В основных чертах спартанская система сопоставима с оттоманской: те же отбор, строгий надзор и специализация, тог же дух состязательности с применением поощрения и наказания как воспитательного средства. Причем эти методы и средства воздействия не ограничивались сферой воспитания и образования. Они распространялись на все сферы жизни и касались не только детей и юношества, но и охватывали все общество. Подчинение воинской дисциплине для спартиата было обязательным. Служба в действующей армии в общей сложности длилась пятьдесят три года, кроме того, спартиат обязан был безоговорочно выполнять все общественные обязанности, включая и обязанность взять жену. Если янычарам не разрешалось жениться, но при нарушении этого запрета им разрешалось все-таки жить в квартале, где жили женатые, то спартанцы, с одной стороны, обязаны были жениться, а с другой им запрещалось вести нормальный семейный образ жизни, оставаясь в семье и уделяя достаточно внимания дому. Даже свою брачную ночь жених обязан провести в казарме, и, хотя запрет на ночлег дома постепенно ослабевал, запрет на домашний обед оставался в силе и был абсолютным.

    Очевидно, что столь сильное давление на человеческую природу не могло не встречать противодействия. Однако система, разработанная Ликургом, была столь совершенна, что противники спартанского общественного порядка наказывались самим обществом, причем презрение к ним было всеобщим и действовало сильнее, чем кнут надсмотрщика.

    Однако одно только наказание, сколь бы суровым оно ни было, не может создать героический этос. Спартанский этос складывался под воздействием внутренних и внешних условий, жесткие людские души подвергались столь сильному давлению со стороны общественного мнения, что оказывались одновременно и продуктом, и создателем самой этой общественной системы. Категорический императив в душе каждого спартиата был высшей движущей силой Ликурговой системы и позволял в течение более чем двух столетий пренебрегать человеческой природой.

    Это был дух, вдохновлявший спартанские достижения и дошедший в героических рассказах до наших дней. Неподражаемые поступки спартанцев настолько широкоизвестны, что нет надобности пересказывать их. Это и рассказ о Леониде и трехстах спартанцах из седьмой книги Геродота, и история мальчика с лисенком [348], описанная Плутархом в «Жизни Ликурга». Разве эти две истории не дают типический образ спартанского мальчика и спартанского мужчины? Если же обратиться к обратной стороне жизни Спарты, то обнаружится, что спартанские мальчики последние два года своего обучения состояли на секретной службе, призванной контролировать лаконийскую провинцию и действовавшей по ночам, наводя ужас на илотов и, расправляясь с каждым, кто демонстрировал малейшие признаки ума и воли. Вдохновляя своих граждан на невиданный героизм, прославивший их в веках, Спарта одновременно с этим поощряла детскую преступность среди членов секретной службы, обеспечивая их руками власть меньшинства над большинством, которое было готово воспользоваться любым удобным случаем, чтобы уничтожить горстку своих правителей. Ликургова система позволила достичь высот, на которые только способен человеческих дух, разбудив одновременно самые темные глубины его.

    Ликургова система во всех своих проявлениях была направлена только к одной цели; и эта цель была Спартой достигнута. При Ликурговой системе лакедемонская тяжелая пехота была лучшей пехотой эллинского мира. Она превосходила эллинские войска примерно так, как янычары превосходили армию западного христианства в дни Бусбека. Почти два столетия эллинский мир боялся встречи с лакедемонской армией в открытом сражении. Тренированность и моральный дух лакедемонян были неподражаемы. Однако односторонний характер развития не мог не сказаться на исторической судьбе Спарты.

    Спарта дорого заплатила за свое своеобразие, за то, что в VIII в. до н.э. она избрала особый путь развития, а к VI в. до н.э. застыла с оружием наизготовку, словно на параде, тогда как другие эллинские города продолжали динамично развиваться, что и предопределило дальнейший ход эллинской истории.

    Приходится напрягать воображение, чтобы осознать, что братство спартиатов было ранней формой греческой демократии, что раздел пахотных земель Мессении на равные наделы с распределением их между спартиатами имел революционное значение и вызвал конвульсию Афин в следующем поколении. Порыв Спарты, вылившийся в реформу Ликурга, самой этой реформой и был преждевременно остановлен, ибо, изменив облик спартанской жизни, реформа не придала ей стимула к дальнейшему развитию. Творческий акт VI в. до н.э. свершился отнюдь не на землях Спарты. На новый вызов смогли дать достойный ответ те эллинские общины, которые на вызов VIII в. ответили колонизацией заморских земель.

    Таким образом, система Ликурга, призванная сохранить власть над илотами, в конце концов заставила Спарту защищаться от всего эллинского мира. Горькая ирония судьбы заключалась в том, что Спарта, пожертвовав всем, что делает жизнь людей привлекательной, во имя одной единственной цели – создания несокрушимого и совершенного военного аппарата, – обнаружила вдруг, что столь дорого купленная власть бесполезна, ибо равновесие Ликурговой системы настолько выверено, а социальное напряжение настолько высоко, что малейшее нарушение статус-кво могло закончиться катастрофой.

    Победа 404 г. до н.э. и поражение 371 г. до н.э. явились этапами на пути к катастрофе. Однако спартанской государственной машине удалось отсрочить роковой день на два с лишним столетия [349].

    К моменту, когда эллинскому миру был брошен вызов империей Ахеменидов, Спарта уже утратила роль лидера. Она не смогла протянуть руку помощи анатолийским греческим повстанцам в 499 г. до н.э. В начале греко-персидских войн Спарта возглавляла оборонительный союз греческих государств. Покрыв себя неувядаемой славой в битве при Фермопилах, Спарта, сильная только на суше, уступила главенство Афинам, когда борьба развернулась на море. Спарта предпочла остаться в уединении, выйдя в 478 г. до н.э. из общегреческого союза. И даже этой горькой ценой она не изменила своей судьбы. Ибо великий отказ принять вызов 499 г. до н.э. дал Спарте лишь краткую отсрочку. Уступив афинянам шанс принять вызов на себя, спартанцы открыли дверь эллинским свободам, которые наступали на суровую Спарту по мере усиления Афин. На этот раз спартанцы оказались перед вызовом, который нельзя было игнорировать. По мнению Фукидида, «основная причина Пелопоннесской войны заключалась в том страхе перед афинским величием, который возник в лакедемонянах. И этот страх заставил Спарту взяться за оружие» (Фукидид. История).

    В 431 г. до н.э. коринфской дипломатии удалось наконец заставить Спарту возглавить эллинский мир [350]. В великой войне 431-404 гг. до н.э. спартанская военная машина продемонстрировала всю свою мощь и достигла того, чего от нее ждали.

    Однако победа в этой войне принесла Спарте не больше, чем принесла османам победа в войне 1682-1699 гг. Народ-воин, представ перед необходимостью налаживать связи со своими соседями на мирной основе, оказался к этому не готов в силу сложившихся и закостеневших институтов, обычаев и этоса. Качества и навыки, выработанные для решения локальных проблем и прекрасно показавшие себя в прошлом, утратили свою действенность перед лицом проблем более широких. Старый запас, призванный облегчить тяготы пути, стал ненужным и обременительным грузом. Идеально подогнанные к условиям прошлого, спартанские институты превратились в твердыню, не поддающуюся ни малейшим изменениям. Спартанский этос также оказался в полной дисгармонии с окружающим миром.

    Контраст между поведением спартанцев дома и за границей был просто разителен. У себя дома спартанцы по-прежнему демонстрировали образцы дисциплины и отсутствия интереса к окружающему, но, оказывавшись за границей, они просто преображались, проявляя себя с прямо противоположной стороны.

    В 371 г. до н.э. большинство спартиатов служило за пределами Лаконии в гарнизонах на территории других эллинских государств, бывших когда-то добровольными союзниками Спарты. Теперь этот союз поддерживался только военной силой, позволявшей, кстати, удерживать за собой и главные административные и государственные посты, на которых спартанцы прославились на всю Элладу крайней бестактностью, жестокостью и коррупцией. Эти самые спартиаты, которые в мирной жизни порочили имя спартанца, без сомнения, проявили бы традиционные спартанские добродетели, поставь их Судьба в те условия, для которых, собственно, они и воспитывались. Спарта демонстрировала полную неспособность освоить невоенные формы контактов.

    К тому же победа Спарты над Афинами в великой войне 431-404 гг. до н.э. подточила мощь Спарты другим, более тонким путем. Спарта оказалась перед необходимостью введения товарно-денежной экономики, от чего ее народ всячески уклонялся. Освоение, новых форм экономики меняло в свою очередь отношение к частной собственности. Традиционно Ликургова система не допускала купли-продажи земельного надела. Но уже в IV в. до н.э. высший орган государственного управления – коллегия эфоров приняла закон, согласно которому каждая семья имела право не только обладать земельным наделом, но и по своему усмотрению продавать его или перепоручать управление им другому лицу. Разрушительное действие этого закона на традиционную Ликургову систему не идет в сравнение даже с территориальными потерями, также подорвавшими мощь Спарты.

    По свидетельству Плутарха, к середине III в. до н.э. выжило не более 700 спартиатов, из коих только 100 имели свои земельные наделы. Остальные превратились в неимущую и бесправную толпу.

    Другим примечательным социальным феноменом в спартанском и оттоманском декадансе было «чудовищное засилье женщин». Подобно непропорциональному распределению собственности, непропорциональное распределение влияния и власти в Спарте давало себя знать уже во времена Аристотеля.

    Несомненно, женщины пользовались некоторыми несправедливыми преимуществами. Например, имущество переходило в их руки в случае, если глава семьи погибал на войне. Причиной женской власти была «компенсация» за ту суровость, которой подвергались мужчины. Но в период упадка женская власть определялась не столько материальными, сколько нравственными факторами.

    С другой стороны, женщины Спарты были в значительно меньшей степени специализированы, чем мужчины, и поэтому не оказались в такой растерянности, когда исключительные обстоятельства, которым успешно служила Ликургова система, стали заменяться другими общественными условиями. Этот феномен, вероятно, характерен и для других общественных систем. Какая бы форма специализации ни культивировалась в данном обществе, женщины всегда специализируются менее глубоко, чем мужчины; и когда общество переживает надлом, катастрофу, поворот, именно женщины демонстрируют большую эластичность, приспособляемость к новой возникающей ситуации.

    «Власть над свободными людьми более прекрасна и более соответствует добродетели, нежели господство над рабами… Не следует признавать государство счастливым и восхвалять законодателя, если он заставил граждан упражняться в том, что нужно для подчинения соседей, ведь в этом заключается большой вред… Ведь большинство государств, обращающих внимание лишь на военную подготовку, держатся, пока они ведут войны, и гибнут, лишь только достигают господства. Подобно стали, они теряют свой закал во время мира. Виноват в этом законодатель, который не воспитал в гражданах умения пользоваться досугом» (Аристотель. Политика 1333 в-1334 а).

    Таким образом, Ликургова система неизбежно обречена была на саморазрушение, и самоубийство это было мучительным. Созданная с определенной целью – дать возможность Спарте сохранить свою власть над Мессенией, – она сохранялась и поддерживалась консервативной Спартой еще почти два века, после того как Мессения была безвозвратно потеряна.

    Наиболее примечательной победой спартанского упрямства была попытка царей-мучеников Агиса и Клеомена [351] обновить старую Ликургову систему, вдохнуть в нее новую жизнь, предпринятая через полтора столетия после того, как великая победа над Афинами приговорила эту систему к смерти. В этом последнем рывке изношенное колесо спартанской жизни под напором консерватизма откатилось так далеко назад, что не восстановило, а, напротив, окончательно разрушило старый механизм. Процедуры Клеомена, призванные оживить социальное тело, в конце концов способствовали его гибели. Слишком резкое дуновение погасило едва тлеющий костер, вместо того чтобы поддержать огонь.

    Спарте оставалось жить мечтами о прошлом, ревностно предаваясь академической игре в архаизм, что было в моде в первые века Римской империи. Но все это было карикатурой на традицию. В Спарте архаические ритуалы выполнялись с мрачным упорством. Так, примитивный ритуал плодородия, когда мальчиков пороли на алтаре Артемиды Ортии, превращенный Ликурговой системой в состязания на болевую выносливость, в дни Плутарха был доведен до крайнего садизма. Мальчиков доводили до исступления, и в таком состоянии они запарывали друг друга до смерти. «Это свойственно спартанскому юноше и сегодня, – пишет Плутарх в «Жизни Ликурга», вспоминая знаменитый рассказ о спартанском мальчике, который украл лисенка, – ибо я своими глазами видел десятки их, умирающих под кнутом на алтаре». Эта схема, в которой сверхчеловеческое отношение к боли, а в сущности, бесчеловеческое отношение к человеку, выраженное демонстрацией бессмысленного терпения, характеризует спартанский этос и спартанскую судьбу.

    По свидетельству Тацита, спартанцы в I в. н.э. все еще продолжали территориальные споры с соседями (правда, совершенно безуспешно), ссылаясь на завоевания предков.

    Вряд ли требует доказательств, что спартанцы оказались народом, лишенным своей истории, и, если читатель предпримет путешествие из Спарты в Каламату [352], он будет просто поражен, что такое потрясающее напряжение, как Ликургова система, потребовалось для захвата и удержания этого ничтожного клочка горной местности с голыми склонами, покрытыми редкими соснами и скудной растительностью. И в своем утомительном пути в Мессению путешественник будет повторять слова Акселя Оксеншерна [353]: «Если бы ты знал, в руках какого дурака находится весь мир!»

    Поворот к анимализму [354]. Социальная система Спарты является последней из «задержанных» цивилизаций, которые мы здесь рассматриваем. Заканчивая этот обзор, хотелось бы выделить некоторые характерные черты представителей обществ этого вида. Наиболее яркие особенности, которые сразу бросаются в глаза и обнаруживаются в каждой из задержанных цивилизаций, – это наличие каст и специализация. Оба эти явления укладываются в следующую формулу: общество не однородно. Оно разделено на определенные категории по функциям или признакам.

    Для задержанных цивилизаций характерна многосложность и полиморфность. Жизненный уклад общества эскимосов, например, обеспечивался не только охотниками, но и собаками, необходимыми для охоты и транспорта. В субарктической ветви кочевого пастушества на территории евразийской тундры уклад обеспечивался тремя составными: люди-охотники, ездовые олени и олени мясомолочные. Номадическое общество в Афразийской степи подразделялось на другие «касты». Это, прежде всего, пастухи; во-вторых, пастушеские собаки, лошади и верблюды; в-третьих, сам скот – коровы, овцы и козы. В оттоманской социальной системе можно обнаружить эквиваленты трех «каст» номадического общества, где животные заменены людьми. Полиморфная система номадизма образована разнокачественным сочетанием людей и животных в едином обществе, ибо в условиях степи люди и животные не могут вести самостоятельный и независимый друг от друга образ жизни. Оттоманская же социальная система построена на целенаправленном разделении однородных социальных элементов на касты, причем границы между ними были столь же резкими, как между людьми или между животными разных видов. Для нашего исследования достаточно принять во внимание наличие каст и соотнести это с аналогичным явлением в номадическом обществе. Сам оттоманский падишах – пастырь; его обученные рабы соответствуют пастушеским собакам и другим помощникам кочевников; а все остальные подданные падишаха в оттоманской социальной системе не более чем стадо [355]. В Ликурговой системе Спарты также прослеживаются три касты (хотя спартанское общество не номадического происхождения): илоты – стадо, спартиаты – помощники пастыря, а пастырь – Закон.

    Эта кастовая система обладает свойством подвергать определенной трансформации включенные в нее компоненты. Эскимосская собака, лошадь и верблюд кочевника частично очеловечены партнерством с Человеком, который не только использует их, но и ухаживает за своими помощниками. С другой стороны, оттоманский раб и спартанский илот частично обесчеловечены, поскольку к ним относятся как к домашнему скоту. Остальные партнеры вовсе утрачивают в этих связях человечность и превращаются в сверхчеловеческих и нечеловеческих существ. Совершенным спартанцем является уэллсовский марсианин, совершенным янычаром – монах, совершенным номадом – кентавр, совершенным эскимосом – тритон.

    Плутарх рассказывает, как однажды в ответ на упрек в малочисленности спартанцев Агесилай [356] устроил смотр, в котором спартанцы были выстроены отдельно от союзников. Затем он стал вызывать по очереди представителей различных ремесел. Сначала попросил выйти из строя всех гончаров, затем всех кузнецов, затем плотников и строителей. Короче говоря, войска союзников сильно поредели, а из спартанских рядов не вышел никто, потому что в Спарте запрещалось заниматься простонародными ремеслами. Агесилай рассмеялся и сказал: «Ну что, видите теперь, сколько Спарта посылает солдат и как мало их у вас?»

    Этот исторический анекдот на первый взгляд свидетельствует в пользу спартиатов, но при более близком рассмотрении обнаруживается, что преимущество Спарты мнимое. История сыграла злую шутку, и военное превосходство спартиатов обернулось для них поражением в других, невоенных сферах, где профессионалами показали себя неспартиаты, а спартиаты оказались беспомощными дилетантами. Тем более примечательно, что союзники спартанцев, будучи ремесленниками и считаясь профанами в военном деле, воевали достаточно хорошо, несмотря на более слабую воинскую подготовку и меньшую тренированность. Это нашло отражение в речи Перикла, посвященной памяти афинян, павших в Пелопоннесской войне 431-404 гг. до н.э., дошедшей до нас в изложении Фукидида. «Мы отличаемся от наших соперников тем, что не изнуряем себя постоянными военными упражнениями, предпочитаем в нашей привольной жизни заниматься каждый своим делом, оставаясь готовыми бесстрашно встретить любую опасность, если таковая возникнет. Тот факт, что мы сохраняем нашу боеготовность не перенапряжением, а живя свободно и раскованно, дает нам двойное преимущество. Нас не понуждают готовиться к ужасам войны, но мы встречаем их столь же мужественно, как и те, кто постоянно поддерживают в себе эту готовность. Кроме того, мы наслаждаемся искусствами и развиваем свой разум, не поощряя изнеженности. Наши политики не чураются домашних радостей, а те, кто посвятил себя делу, не утрачивают интереса к политике. Одним словом, я считаю Афинскую республику школой Эллады» (Фукидид. История).

    Человеческий разум отличает редкостная многогранность. Неисчерпаемы его возможности анализа, синтеза, отражения, способности хранить информацию, перерабатывать и воплощать посредством воли и рук человека в дела. Насильственно сковывая человеческий разум, низводя функции человека к искусственно выработанной сумме навыков и умений, эскимосы, кочевники, османы и спартанцы предали свою человеческую сущность. Они встали на порочный путь, ведущий от гуманизма к анимализму, – путь, обратный тому, что проделало Человечество, стимулируемое величайшими творческими актами живой истории Вселенной. Подобно жене Лота, они совершили непростительный грех и этим навлекли на себя библейское наказание. Соляными столпами стоят они, заколдованные, задержанные в своем развитии навсегда, остановленные на самой заре своего странствия по жизни, как страшное предупреждение другим цивилизациям. Необходимость наращивать усилия в борьбе за существование век от века возрастала, поднимаясь выше среднего уровня индивидуальных возможностей человека. Несмотря на общий подъем, никогда не прекращался и процесс выпадания, деградации некоторых видов. Процесс проявлялся не только как структурный распад, но и как противоположность распада – жесткая структурная специализация. В основе этих явлений лежит общая причина – необходимость приспособления к узким, ограниченным условиям.

    «Самоочевидно, что все организмы должны более или менее адаптироваться к своему окружению; другими словами, они должны более или менее зависеть от среды. Неумение существовать в любой замкнутой, ограниченной среде, очевидно, является слабостью, недостатком независимости и представляется фактом, согласно которому приспособление к определенной замкнутой среде делает невозможным или очень трудным для животного существование в любом другом окружении. Сам успех адаптации уменьшает адаптационные возможности организма» [прим52].

    Природа роста цивилизаций

    Установив, что рост цивилизаций представляет собой проблему, и поставив перед собой цель исследования этой проблемы через изучение природы роста, обратимся, как мы уже делали не раз, к мифологии.

    Мифы об Иове и о Фаусте освещают нам основные черты генезиса цивилизаций. Некоторый свет на проблему проливает и миф о Прометее.

    Этот подход к проблеме выглядит многообещающе, так как просматривается общая структура мифов. Их объединяет тема: конфликт между двумя сверхъестественными силами – Зевсом и Прометеем в одном случае и Богом и Сатаной, или Мефистофелем, в другом. В каждом случае этот надчеловеческий конфликт разворачивается вокруг человека или человеческого общества, которое и является в конечном счете не только центром, но и целью борьбы. Роль Фауста или Иова в Эсхиловом мифе о Прометее представлена эллинским обществом, которое в воображении поэта есть все человечество. И, наконец, в обоих мифах относительная значимость человеческого и сверхчеловеческого, как это представляется в мифологической фантазии, обретает обратный знак при психологическом анализе.

    Мифы в известной степени аналогичны. Различие лишь в отношениях двух сверхчеловеческих соперников – или двух конфликтующих человеческих импульсов – между собой. В мифе о Фаусте и об Иове Бог принимает вызов как удобный случай одержать победу над Сатаной, или Мефистофелем, как импульс к новому акту творения, ибо Бог отстранен благодаря собственному совершенству.

    В этом мифе бросающий вызов – Мефистофель, или Сатана, – получает разрешение от Бога преследовать жертву, с тем, чтобы преследователь в итоге понес ущерб или поражение. С другой стороны, в Эсхиловом мифе Зевс, получив вызов, терпит поражение. Зевс далек от свершения акта творения и обеспокоен лишь тем, чтобы оставить все как есть. Вселенная, по Зевсу, должна пребывать в неподвижности. Вызов, брошенный Зевсу Прометеем, поставившим под сомнение и власть, и поступки Зевса, заставляет Зевса наказать возмутителя спокойствия. Этим актом Зевс сам нарушает благословенное равновесие, в результате чего терпит поражение, тогда как Прометей через страдания идет к победе [357].

    Зевс Эсхила – первобытный Зевс – аналог ахейского варварского вождя. Историческая победа ахейцев в завоевании земель увядшей минойской цивилизации находит мифическое отражение в легендарной победе Зевса над своим божественным предшественником Кроносом. Совершив этот рывок и завладев троном, Зевс не помышлял больше ни о чем, кроме сохранения своей власти, единоличной, косной, тираничной, подобно тем варварам, что, поработив минойцев, обосновались на Крите в результате дорического движения племен. Зевс, однако, не смог победить Кроноса единоличными усилиями. Вынужденный прибегнуть к помощи Прометея, он и после победы должен был считаться с этим союзником. Но Прометей – созидатель, творец, тогда как Зевс желает только управлять. Прометей – мифическая персонификация непрерывности роста, бергсонианского «жизненного порыва» [358]. Он знает, что, пока Зевс активен, всякий претендент на власть потерпит крах, и поэтому он не дает Зевсу покоя.

    Прометей всегда предпочитает силе разум, а застою – движение вперед. Таким образом, Прометей противопоставляется Зевсу и ведет человечество вперед и вверх из тьмы постминойского междуцарствия к свету эллинской цивилизации, озарявшему Афины в дни Эсхила.

    Искусства, что теперь у Человека, дал Прометей. И он дал их, вдохновляя человека Прометеевым духом. За это нарушение своей воли Зевс мстит Прометею, направляя против него всю мощь своей сверхъестественной силы. Этим самым Зевс раскрывается как тиран и душитель: и космические силы – Ио, Океан и Хор Океанид, – которые сочувственно относились к Зевсу в его борьбе с Титанами, теперь оборачиваются против него. Но их сочувствие не может помочь Прометею в поединке с олимпийским противником.

    В этой борьбе Прометей скован физически, но никакая пытка не в состоянии сломить волю его. И нет у Зевса средства вырвать у противника его тайну. Тайна же заключена в том, что Зевс, сохраняя свое застывшее тираническое правление, как и его предшественники, обречен на падение. Этот секрет есть ключ к судьбе Зевса. В «Прикованном Прометее» Эсхила – первой и единственной дошедшей до нас части его трилогии – Зевс предстает в своих неудачных попытках вызнать секрет Прометея. Сначала он прибегает к психическому давлению, угрожая Прометею через Гермеса, а в конце пьесы применяет и силу молнии. Две другие пьесы трилогии – «Прометей Освобожденный» и «Прометей Огненосец» – до нас не дошли, но существует много свидетельств, показывающих, что в конце произошло примирение. Во имя Человека и попранных Старых Богов Прометей выдержал все муки, которые только Зевс мог наслать; и сам Зевс, «наученный страданием», дает пример прошения; он освобождает своих старых врагов Титанов [359]; он обращает заботы свои на Человечество; дарует право просителя. Этого уже достаточно, чтобы сделать возможным примирение.

    Что помогло Прометею одержать победу над Зевсом? Произошло ли это благодаря тому, что он похитил божественный огонь и, укрыв его в стебле тростника, принес Человеку? Или благодаря тому, что он поставил Зевса перед необходимостью осознать трагические последствия косности и застоя? Но нравственные победы не заслуга лишь сферы разума; и причина поражения Зевса, бесспорно, лежит глубже. Зевс был «не совсем тем, чем он казался», ибо в Зевсе жил дух «союза с противником». Именно этот слабый отблеск прометеевского света в душе Зевса и заставлял его думать, что Прометей владеет тайной его собственной судьбы. Пытаясь постичь ее, Зевс не придумал ничего лучшего, как прибегнуть к помощи силы, но сам в конце концов обнаружил, что сила здесь бесполезна. Примирение Зевса с Прометеем стало возможным потому, что их конфликт разгорелся в большое пламя благодаря той прометеевской искре, которая тлела в душе Зевса.

    Возможно, этот аспект отношений Зевса и Прометея психологически может быть объяснен столкновением двух импульсов в человеческой душе, обретающих в конце концов единение и примирение, сколь бы силен ни был их конфликт, ибо и источник, и вместилище их – одна душа.

    Мифу Эсхила можно дать следующую историческую интерпретацию. Если представить, что в Элладе летаргия ахейских или дорийских варваров, рассыпавшихся среди осколков разрушенного минойского мира, не была бы потревожена потоком прометеевской энергии разума, то Эллада так и осталась бы в состоянии летаргии, подобно Криту. Или предположим, что прометеевский вызов, брошенный молодой эллинской душе, породил ответ спартанского характера. Тогда эллинская цивилизация застыла бы, едва начав свое развитие. Если эллинскому обществу удалось избежать судьбы Крита или Спарты, то это произошло потому, что гуманистический, прогрессивный, цивилизующий этос мифического Прометея взял верх над косным и грубым этосом Зевса. «Зевс был не совсем тем, чем он казался». Выглядел он чистым варваром, однако в нем, должно быть, было нечто и помимо этого. В противном случае исторический факт, согласно которому эллинская цивилизация действительно выросла из ахейского варварского корня, станет необъяснимым чудом.

    Прометеев порыв в юном эллинском обществе стимулировал бурный рост. Эллинская судьба видится как процесс роста, а не как катастрофа, разразившаяся вследствие того, что силы, мобилизованные задержанной цивилизацией, в конце концов находят выход в разрушении общественной системы, сдерживающей их, с тем чтобы расчистить площадку для нового строительства.

    Прометеев порыв человеческого разума, вдохновивший фантазию афинского поэта, иначе интерпретирован современным французским философом. «Изначальная функция интеллекта состояла в осмыслении объектов, непосредственно окружающих человека, однако тот факт, что Вселенная представлена в каждой части ее, доказывает возможности человеческого разума охватить весь материальный мир. С интеллектом происходит то же, что и со зрением. Глаз, созданный лишь для фиксации объектов, представляющих непосредственный интерес для человека, имеет и более широкую, не столь утилитарную функцию (например, мы видим звезды, хотя они не входят в сферу нашего непосредственного действия). Равным образом Природа дала нам вместе со способностью понимать окружающие нас явления и предметы фактическое знание о многом другом, а также умение пользоваться этим знанием на практике» [прим53].

    Касаясь легенды о Зевсе и Прометее, Бергсон говорит: «Человек, как творение Природы был в равной мере существом и разумным, и общественным, социальным в силу жизни в складывающемся обществе, и интеллектуальным в силу необходимости обеспечивать как индивидуальную, так и групповую жизнь. Разум, имея тенденцию к саморазвитию, неожиданно вступил в новую фазу. Разум компенсировал человеку зависимость от Природы… У воли, как и у разума, есть свой гений, а гений отрицает всякие предсказания. Посредством этих воль, вдохновленных гением, жизненный порыв, пронизывая Материю, извлекает из нее прогноз будущего для человечества, будущего столь далекого, что оно даже не маячит на горизонте… Можно сказать, используя термин Спинозы, но вкладывая в него новое значение: чтобы возвратиться к natura naturans, необходимо оторваться от natura naturata[прим54][360].

    В философии Бергсона, как и в поэзии Эсхила, личность Прометея – гения человеческого разума – обрисована мастерски. Приложима ли к конфликту между Прометеем и Зевсом теория Вызова-и-Ответа? Прибегнув к эмпирическому анализу, мы установили, что наиболее стимулирующее действие оказывает вызов средней силы. Возможно, теперь нам удастся получить более глубокое знание относительно выведенного нами закона, применив его к мифу о Прометее. Главное в Прометее – это порыв, который влечет его из той мертвой зоны, в которой застрял бы Зевс, когда бы не усилия Прометея. В терминах Вызова-и-Ответа Прометеев порыв предполагает существование еще чего-то, что не было затронуто пока в нашем исследовании. До сих пор мы твердили, что недостаточный вызов может вовсе не стимулировать противоположную сторону, тогда как слишком сильный вызов может надломить ее дух. Но что можно сказать о вызове, на который система способна ответить? С первого взгляда это наиболее стимулирующий вызов. На конкретных примерах полинезийцев и эскимосов, кочевников, османов и спартанцев мы убеждались, что такие вызовы порождают рывок. Однако уже в следующей главе исторического развития приходит фатальная расплата в виде прекращения развития. Поэтому по зрелом размышлении мы должны сказать, что не всегда мощный ответ является показателем того, что вызов оптимален и дает устойчивый и длительный стимул. Вызов скорее оптимален тогда, когда, стимулировав противоположную сторону на успешный ответ, он включает инерционную силу, которая способствует движению: от победы – к борьбе, от покоя – к движению, от Инь – к Ян. Разовый, пусть и мощный, рывок от возмущения к восстановлению равновесия недостаточен, чтобы за генезисом последовал рост. А чтобы сделать движение непрерывным, задать ему определенный ритм, должен возникнуть порыв, который вдохнет в движение бесконечное стремление к смене одного состояния другим.

    Эллинский ответ на демографический вызов представлял собой последовательность социальных экспериментов. Поначалу использовался самый простой и наиболее очевидный метод решения этой проблемы. Однако он породил эффект снижающих возвратов, что заставило эллинов прибегнуть к более сложному методу. Он-то и дал ожидаемые результаты.

    Первый метод предполагал использование технических средств и социальных институтов, которые были созданы эллинами, живущими в долине, для защиты от воинственных горных соседей, для захвата и колонизации заморских территорий. Однако успешная колонизация и освоение заморских краев поставили перед победителями другую проблему. Экспансия Эллады сама по себе явилась вызовом другим средиземноморским народам и стимулировала их активность, что в значительной мере нейтрализовало давление эллинов. Агрессии было оказано сопротивление, причем методы ведения войны и оружие заимствовались у нападавших. Соперникам эллинов перед лицом угрозы удалось также добиться координации и объединения. Одним из «законов равновесия» является то, что значительно труднее создать политическую консолидацию в центре расширяющегося общества, чем на его периферии. Эллинская средиземноморская экспансия, начавшись в VIII в. до н.э., в VI в. до н.э. была остановлена набравшим мощь и силу сопротивлением местных народов. Между тем демографические проблемы в эллинском обществе все нарастали, простейший метод решения проблем за счет захвата чужих территорий выказал свою неэффективность, и эллинам оставалось лишь искать иные пути.

    Первыми выход из тупика нашли Афины, которые стали «школой Эллады». Однако мы уже касались своеобразного ответа Афин на брошенный эллинскому обществу вызов и не будем здесь повторяться. Следует только отметить, что афинский ответ был ответом вынужденным, поскольку доафинский ответ на тот же самый вызов привел к временному равновесию между греками и их средиземноморскими соседями, но, породив ответную реакцию в виде усланного сопротивления греческой экспансии, вновь обострил прежнюю проблему.

    Процесс роста цивилизаций

    Критерий роста

    Усиливающаяся власть над человеческим окружением

    Мы видели, что рост цивилизаций по своей природе является поступательным движением. Цивилизации развиваются благодаря порыву, который влечет их от вызова через ответ к дальнейшему вызову; от дифференциации через интеграцию и снова к дифференциации. Этот процесс не имеет пространственных координат, ибо прогресс, который мы называем ростом, представляет собой кумулятивное поступательное движение, и кумулятивный характер его проявляется как во внутреннем, так и во внешнем аспектах. В макрокосме рост проявляется как прогрессивное и кумулятивное овладение внешним миром; в микрокосме – как прогрессивная и кумулятивная внутренняя самодетерминация и самоорганизация. Оба эти проявления – внешнее и внутреннее – дают возможность определить прогресс самого порыва. Рассмотрим каждое из проявлений с этой точки зрения, считая, что прогрессивное завоевание внешнего мира подразделяется на завоевание естественной среды и человеческого окружения. Начнем исследование с человеческого окружения.

    Зададимся вопросом, является ли экспансия достаточно надежным критерием определения роста цивилизации, причем имея в виду, что pocт включает не только физическое, но и умственное развитие. Если ожидать положительного ответа, трудно удовлетвориться утверждением, что географическая экспансия – это возможный и случайный спутник роста. Требуется доказать, что это неизбежный сопутствующий фактор роста, который исчезает, стоит цивилизации приостановиться в развитии или пережить надлом или распад. Кроме того, необходимо доказать, что соответствие географической экспансии росту столь же определенно, как корреляция с завоеванием человеческого окружения; что экспансия распространяется с быстротой и размахом, присущим внутреннему порыву, который и является критерием; что экспансия не только прекращается с остановкой роста, но и уступает место обратному процессу, когда цивилизация распадается. Прибегнув вновь к методу эмпирического анализа, мы скоро убедимся, что ответ будет отрицательным.

    В области чистой географии эмпирический подход позволяет обозреть широкий спектр случаев экспансии различных цивилизаций, выявив при этом сходства и различия, проявляющиеся в процессе роста.

    Интересно, например, проследить многовековую борьбу древнеегипетской, шумерской и минойской цивилизаций за обладание «ничейными землями», лежащими на стыке этих цивилизаций. В этом состязании древнеегипетская цивилизация оказалась менее удачливой, чем любая из ее соперниц. На ранней исторической ступени древнеегипетская цивилизация отодвинула сирийцев до Библоса, расположенного на севере Ливана. Однако, несмотря на все свои преимущества и успехи в завоевании финикийской части побережья, где Ливанские горы круто спускаются к морю, египетская культура не получила широкого распространения в Сирии, тогда как намного более отдаленная шумерская цивилизация преуспела в своих аннексионистских устремлениях и существенно расширила своп владения за счет Сирии. Египетское общество окончательно утратило свое влияние в пределах сирийского побережья в ходе движения племен XIV–XII вв. до н.э., уступив минойскому обществу, которое успешно освоилось не только на Кипре (естественная сфера экспансии для морской державы Эгейского региона), но даже на материке, захватив самую южную часть сирийского побережья. Продвигаясь в другом направлении, древнеегипетское общество вновь терпит неудачи. Распространение египетской цивилизации на верховья Нила несравнимо ни с экспансией минойского общества в Средиземном море, ни с сухопутной экспансией шумерского общества, захватившей не только юго-запад Азии, но и частично Европу и Индию. Однако это отставание египетской цивилизации не может рассматриваться как признак недостатка порыва, ибо общий взгляд па истории рассматриваемых нами цивилизаций ясно показывает, что египетская цивилизация развивалась с той же скоростью, что и две другие.

    Сравним экспансию эллинской и древнесирийской цивилизаций с экспансией старших цивилизаций их поколения – древнеиндийской и древнекитайской. Две средиземноморские цивилизации демонстрируют одинаковую силу экспансии, равную силе минойской цивилизации, с которой они родственно связаны. Они не только осваивают весь Средиземноморский бассейн, но и через Гибралтар устремляются в Атлантику. Позже они обращают свои взоры в сторону Азии, и в этом направлении продвижение их оказывается вполне успешным; здесь они вторгаются в индский и древнекитайский миры. Подобно минойской цивилизации, достигшей в своем продвижении порога Египта, две средиземноморские цивилизации оставляют на порогах Индии и Китая экзотические элементы культуры и языка.

    В Индии письмо кхарошти, бесспорно, имеет арамейские корни, а письмо брахми, возможно, берет свое начало непосредственно в финикийском алфавите [361]. Письменность дальневосточных маньчжуров и монголов также восходит к древнесирийскому алфавиту, а не к китайскому иероглифическому письму, что является еще одним неожиданным свидетельством превосходства древнесирийской цивилизации над китайской, принимая во внимание, что Маньчжурия и Монголия лишь Великой Китайской стеной отделены от родины древнекитайской культуры.

    Таким образом, движущая сила древнесирийской и эллинской цивилизаций была намного выше, чем сила индской цивилизации или древнекитайской. Однако кто осмелится догматически утверждать, что сирийская и эллинская цивилизации превзошли две другие в росте по всем параметрам?

    Неадекватность географического критерия подтверждается тем фактом, что индская цивилизация, долгое время оставаясь на собственной почве, как бы в ожидании рождения эллинизма, впоследствии обрела экспансионистский характер, продвигая эллинистический стиль на Восток – от Инда до Тарима и от Тарима до Желтой реки. Мы уже упоминали, что эллинистическое искусство пришло на Дальний Восток через махаяно-буддийское учение, а махаяна, разумеется, была творением индских душ. К весьма любопытному заключению пришел выдающийся авторитет в области изучения восточных религий Ч. Элиот: «Идеи, подобно империям и расам, имеют свои естественные границы. Можно, например, сказать, что Европа – немагометанский край… А в районах, расположенных к западу от Индии (граница пролегает приблизительно по 65 градусе долготы), индийская религия экзотична и носит спорадический характер… И это при том, что влияние Индии в Восточной Азии было выдающимся по размаху, силе и продолжительности» [прим55].

    Проанализировав становление двух цивилизаций, сыновне родственных сирийской, мы обнаружим, что иранская цивилизация поглотила сестринскую арабскую на третьем веке их одновременного рождения. Однако заметим мы и то, что иранская цивилизация росла интенсивнее, чем ее жертва. Если мы примем территориальную экспансию за показатель роста, то будем вынуждены признать, что в данном случае этот показатель не работает, так как в размахе и силе экспансии арабская цивилизация ничуть не уступала иранской.

    В конце концов, приходится признать, что территориальная экспансия не может быть принята в качестве критерия роста цивилизации.

    Можно обратиться еще к двум сестринским цивилизациям – вавилонской и хеттской, – родственно связанным с Шумером. С первого взгляда кажется, что хеттская цивилизация за свою короткую жизнь выросла больше, чем ее вавилонская сестра. Однако экспансия хеттской цивилизации, длившаяся с XVI по XIII в. до н.э., была не столь широкой, как экспансия вавилонской цивилизации, имевшая место в IX–VII вв. до н.э.

    В наше время разворачивается впечатляющая и всеобъемлющая экспансия западного мира. Впервые за всю свою историю человечество столкнулось с ситуацией, когда одно общество распространило свое влияние практически на всю обитаемую поверхность Земли. Едва ли были в истории большие контрасты, чем в наши дни: глобальные экспансионистские устремления западного общества при относительной неподвижности других живых обществ нашей планеты. Когда эти другие цивилизации предпочитали держаться своих постоянных границ, безудержно расширяющаяся западная цивилизация, не зная пределов своим устремлениям, стала стучаться во все двери, взламывать все преграды и прорываться в самые замкнутые крепости. Когда вестернизация незападных обществ достигла апогея. Homo Occidentalis [362] охватило неверие в собственные силы и страх перед будущим, а это – если судить по прецедентам – плохой признак.

    Таким образом, эмпирический анализ показывает, что прогрессивное и кумулятивное завоевание человеческого окружения напрямую связано с территориальной экспансией, направленной от географического центра цивилизации к периферии, но это ни в коей мере не может считаться правомерным показателем роста цивилизации. Пожалуй, единственным социальным последствием территориальной экспансии можно считать ретардацию, или замедление роста, но никак не усиление его. Причем в крайних случаях наблюдается и полная остановка роста.

    Ярким примером этого феномена в западной истории является Ренессанс. Зародившись в Северной и Центральной Италии в XIV в., это интеллектуальное движение достигло своей наивысшей точки к XV в. В Англии процесс этот протекал в XVI–XVII вв., во Франции – в XVII–XVIII вв., в Германии – в XVIII–XIX вв. Немецкое Просвещение эпохи Гёте как бы повторяло фазу, пройденную Ренессансом в Италии за четыре столетия до того. Фактически западный Ренессанс представлял собой ослабленный гребень волны, бегущий от центра – прародины западного христианства – к периферии – в Западную Европу.

    Чтобы проиллюстрировать подмеченное нами правило, рассмотрим социальные последствия распространения западной цивилизации на другие части земного шара. Пожалуй, можно считать общепринятым мнение, что заморский этос в своих основных чертах радикален, если не прогрессивен. Однако при более близком рассмотрении обнаруживается ложность этого вывода. В области технологии, где вызов направлен на завоевание непокорной Природы, действительно происходило иногда столь резкое стимулирование первопроходцев, что им удавалось делать замечательные открытия и изобретения. Истинно также и то, что каждая заморская миграция несет дезинтегрирующий эффект, что в свою очередь побуждает к акту нового социального творения. Эта возможность была блестяще использована скандинавскими поселенцами в Исландии и эллинскими поселенцами в Ионии. Но следует помнить, что это всего лишь возможность, но никак не неизбежность и заморский поселенец волен принять ее или нет. Заморская миграция – это просто возможный стимул, а не неизбежная ступень интеллектуального роста; и если этот стимул не порождает ответа, от него мало проку. Стимул к техническим изобретениям также не стоит переоценивать, ибо область техники и технологии, сколь бы ни был значителен удельный вес ее в обществе, представляет далеко не главный пласт социальной жизни. Поэтому, пренебрегая открывшимися возможностями, колониальный этос вполне может оказаться весьма косным. И эта косность – отличительный признак западного заморского мира.

    Итак, тщательный эмпирический анализ показывает, что территориальная экспансия приводит не к росту, а к распаду.

    Возьмем, например, историю эллинистической цивилизации. Мы уже отмечали, что на определенной исторической ступени эллинское общество ответило на демографический вызов масштабной географической экспансией: что через два столетия эта экспансия была остановлена успешным сопротивлением неэллинских сил и что эллинизм ответил на этот новый вызов переходом от экстенсивной экономики к интенсивной, выработав новый метод решения проблемы перенаселения. Этот кризисный период эллинской истории, период реадаптации, когда эллинское общество трансформировало свой порыв, перейдя из экстенсивного в интенсивный ритм, имел все признаки смутного времени. Фукидид говорил, что со времен Кира и Дария «развитию Эллады долгое время мешали различные препятствия. Поэтому она не могла сообща совершить ничего великого, а отдельные города были слишком мало предприимчивы» (Фукидид, История). Геродот писал в «Истории», что в течение трех последовательных поколений, охвативших период правления Дария Гистаспа-сына, Ксеркса Дария-сына и Артаксеркса Ксеркса-сына Эллада была наполнена большими невзгодами, чем в течение двадцати поколений, предшествовавших восхождению Дария.

    Современному читателю, возможно, трудно понять скепсис великих историков прошлого, ибо эпоха, которую они столь безрадостно описывают, представляется в ретроспективе апофеозом цивилизации эллинов, когда эллинский гений вершил свои великие творческие акты во всех сферах социальной жизни, сделав эллинство бессмертным. Однако в оценках Геродота и Фукидида прослеживается понимание ими того исторического факта, что век безудержной и беспрепятственной экспансии эллинства кончился. Элладе противостояли более могущественные внешние силы. Однако, несомненно и то, что с момента восхождения Дария и до начала Пелопоннесской войны порыв рос га эллинской цивилизации был выше, чем в течение двух предшествующих веков, когда средиземноморская экспансия эллинизма достигла апогея. И если бы у Геродота и Фукидида была возможность проследить историю Эллады не только в глубь веков, но и в будущее, они бы зафиксировали, что за надломом эллинской цивилизации в Пелопоннесской войне (катастрофа, которую засвидетельствовал Фукидид) последовал новый взрыв территориальных завоеваний, начатых Александром и превзошедших масштабами раннюю морскую экспансию. В течение двух столетий после первых походов Александра эллинизм распространялся в азиатских сферах, оказывая давление на сирийскую, египетскую, вавилонскую, индскую цивилизации. А затем еще два века эллинизм расширял свою экспансию уже под эгидой римской власти, захватывая европейские земли варваров. Но это были для эллинистической цивилизации века распада.

    Таким образом, мы видим, что в эллинистической истории порыв роста достиг своего максимума до начала территориальной экспансии, а в момент экспансии он оказался на мертвой точке. Краткий период духовной активности приходится на время, когда экспансия греков, столкнувшись с внешним давлением, ослабела, но затем последовал длительный период новой эллинистической экспансии, который привел к мучительному процессу распада.

    Иллюстрация из истории Эллады подтверждает, что если экспансия и имеет какое-либо соответствие росту, то здесь – обратная пропорция, другими словами, территориальные захваты – симптом не социального роста, а социального распада.

    Примеры, подтверждающие наш вывод, можно продолжить.

    Сирийская история дает модель, сравнимую с моделью истории Эллады. Великий творческий период сирийской истории – эпоха пророков Израиля – был периодом, когда сирийская экспансия из Леванта в Западное Средиземноморье захлебнулась, столкнувшись в VIII–VI вв. до н.э. с морской экспансией Эллады. Сирийское общество подверглось в тот период давлению и с противоположной стороны – со стороны воинственного ассирийского общества. Во второй половине VI в. до н.э. сирийский мир освободился от этих внешних давлений. В морской зоне конфликта заморские сирийские общины финикийского происхождения сумели приостановить эллинскую экспансию. На пути Эллады стоял финикийский Карфаген, собравший достаточно мощные вооруженные силы. В континентальной зоне арамеи и обитатели израильских земель, вытесненные ассирийцами за пределы внутренней Сирии на западный край Иранского нагорья, сумели восстать против своих вавилонских гонителей, почерпнув силы в объединении древнесирийской культуры с культурой мидян и персов, пришедших на смену ассирийским правителям. Таким образом, со второй половины VI в. до н.э. сирийская цивилизация, восстановив свои права в Западном Средиземноморье, вступила в новую фазу экспансии. Однако на сей раз одержанные победы и восстановленное материальное процветание не сопровождались, увы, духовными приобретениями. В духовной истории культуры сирийского общества период между VI в. до н.э. и II в. до н.э. представляется временем относительной стагнации. Сирийский этос не имел стимула для духовных исканий вплоть до новых атак эллинизма, начатых Александром и продолженных его последователями, с тем чтобы навсегда лишить Карфаген господствующего положения в Западном Средиземноморье.

    Время, когда сирийский мир прекратил свою собственную экспансию и вынужден был снова перейти к обороне, стало временем создания псалмов. Нового завета, «Исповеди» Августина Блаженного. Можно видеть, что в сирийской, как ив эллинской, истории географическая экспансия и духовный рост находятся в обратной зависимости друг от друга.

    В китайской истории мы наблюдаем аналогичный процесс. В эпоху роста пределы древнекитайской цивилизации не простирались дальше бассейна Желтой реки. Во время китайского смутного времени Цинь Шихуанди, основатель китайского универсального государства, продвигает политические границы китайского мира до линии, очерченной Великой Китайской стеной; династия Хань, наследующая труды императора Цинь, продвигает китайские границы дальше, пока не присоединяет все южное побережье Китая и весь Таримский бассейн. Таким образом, и в китайской истории периоды географической экспансии и социального распада совпадают.

    Подмеченное нами соотношение между экспансией и распадом характерно и для дальневосточного общества на островах Японского архипелага. В японском варианте дальневосточной истории территориальная экспансия и социальный распад явно находятся в причино-следственной связи. Здесь дальневосточная цивилизация вступила в стадию надлома в последней четверти ХП в., когда японская военно-феодальная знать лишила императора реальной власти. Переход власти от рафинированной и образованной аристократии в руки грубой и деспотичной военщины нанес столь мощный удар развитию японского общества, что оно так и не смогло от него оправиться. Но, проанализировав путь к власти японской военно-феодальной верхушки, мы увидим, что это потомки воинственных племен варваров, которые несколько веков назад расширяли границы дальневосточной цивилизации на острове Хоккайдо за счет местного населения – айнов. В ходе своей бесконечной и неизменно победоносной войны эти варварские племена достигли такой мощи и совершенства в военном деле, что в конце концов завладели основными земельными богатствами архипелага, что и дало им власть над императорским двором. Однако победы отнюдь не обогатили захватчиков культурой, и. когда они пришли на смену чиновникам японского двора, которые совершали свой рывок, чтобы любой ценой сохранить своеобразную дальневосточную культуру в чуждом социальном окружении, это привело к политической революции, потрясшей всю социальную систему Японии [363]. Качество было принесено в жертву количеству. Территориальная экспансия и здесь влекла за собой общественный упадок.

    Ветвь православно-христианского общества в России обладает схожими историческими чертами. В этом случае также имел место перенос власти из центра, который самобытная православная культура создала в бассейне Днепра в Киеве, в новую область, завоеванную русскими лесными жителями из варварских финских племен в бассейне верхней Волги. Перенос центра тяжести с Днепра на Волгу – из Киева во Владимир – сопровождался социальным надломом по тем же причинам, которые мы только что анализировали на примере Японии. Социальный спад и здесь оказался ценой территориальной экспансии. Однако на этом экспансия не прекратилась, и русский город-государство Новгород сумел распространить влияние русской православной культуры от Балтийского моря до Северного Ледовитого океана. Впоследствии, когда Московское государство сумело объединить разрозненные русские княжества, под единой властью универсального государства (условной датой создания российского универсального государства можно считать 1478 г., когда был покорен Новгород), экспансия русского православного христианства продолжалась с беспрецедентной интенсивностью и в невиданных масштабах. Московитам потребовалось менее столетия, чтобы распространить свою власть и культуру на Северную Азию. К 1552 г. восточная граница русского мира пролегала в бассейне Волги западнее Казани. К 1638 г. граница была продвинута до Охотского моря. Но и в этом случае территориальная экспансия сопровождалась не ростом, а упадком.

    Можно заметить подобную закономерность и в развитии обществ Нового Света. В андской истории, например, Чили вошла в орбиту андской культуры благодаря военным завоеваниям поздних инков [364], а инкское государство было андским универсальным государством на предпоследней стадии распада андской цивилизации. В истории майя экспансия культуры майя по Мексиканскому нагорью и на полуостров Юкатан протекала в тот момент, когда цивилизация майя стремительно приближалась к своему загадочному концу. В истории Мексики распространение мексиканской культуры в пределах Северной Америки вплоть до Великих Озер проходило в период смутного времени, когда ацтеки сражались с другими государствами мексиканского мира, прокладывая нелегкий путь к созданию мексиканского универсального государства [365].

    Остается несколько сомнительных и нетипичных случаев. Юкатанская цивилизация, например, контрастна своей сестринской мексиканской цивилизации, поскольку она вообще никогда не выходила за пределы своих изначальных границ. Хеттская цивилизация, существование которой было неожиданно и насильственно прервано вторжением чужеземного общества, первоначально расширялась в направлении с Анатолийского нагорья в Северную Сирию. Трудно судить, переживало ли хеттское общество в тот период рост или же находилось в состоянии распада. На этот вопрос нельзя ответить с определенностью в силу преждевременности конца хеттской истории. Однако мы легко можем догадаться, что падение хеттского общества под натиском постминойского движения племен в начале XII в. до н.э. было итогом милитаризма, в который впала империя Хатти в течение предыдущих двух столетий. Другими словами, можно рассматривать воинственность Хатти как признак социального распада; а поскольку распространение хеттской культуры в Северной Сирии было прямым следствием военного вторжения, можно предположить, что связь между территориальной экспансией и социальным распадом наличествует и в хеттской истории.

    Следует принять во внимание, что в некоторых случаях цивилизации увлекались территориальными приобретениями в раннем детстве и без какой-либо задержки своею роста. К таким случаям относится заморская экспансия индуистской цивилизации в Индонезию и Индокитай, имевшая место в последней половине I тыс.; экспансия арабской цивилизации XIV в.; современная ей иранская экспансия. Однако при более близком рассмотрении мы видим, что все эти три цивилизации принадлежат к связанному классу и что их экспансионистские устремления не что иное, как продолжение тех движений, которые характеризовали отеческие цивилизации в периоды их разложения. Во всех рассматриваемых здесь случаях зарождение экспансии можно обнаружить не в некоем новом импульсе, а в инерционных всплесках старого движения.

    Итак, наш эмпирический анализ выявил только два случая, когда территориальная экспансия сопровождалась не упадком, а социальным ростом. Это средиземноморские экспансии сирийской и эллинской цивилизаций, имевшие место в первой половине I тыс. до н.э.

    Как объяснять этот четкий социальный закон? Одно очевидное объяснение лежит в сфере военизации общественной жизни, ибо милитаризм, в чем мы еще не раз убедимся на примерах, является на протяжении четырех или пяти тысячелетий наиболее общей и распространенной причиной надломов цивилизаций. Милитаризм надламывает цивилизацию, втягивая локальные государства в междоусобные братоубийственные войны. В этом самоубийственном процессе вся социальная ткань становится горючим для всепожирающего пламени Молоха.

    Например, в эллинистической истории милитаризм был – по крайней мере частично – ответствен как за позднюю экспансию эллинистического мира, гак и за распад эллинистического общества, начавшийся одновременно с этой экспансией. Подобное объяснение соотношения между экспансией и распадом не является натяжкой. Ибо военное завоевание не обязательно требует принятия побежденными культуры победителей. И хотя распространение эллинизма через завоевания в Азии и Европе является доказательством, что последствия войны и победы всегда непредсказуемы, эллинский пример представляется исключительным. Чаще случается, что победители становятся пленниками культуры побежденных – так, римляне были пленены греками. Но если покоренный народ не может одержать культурной победы как компенсации за военные и политические поражения, он начинает усваивать элементы культуры своих завоевателей. Например, воздействие ассирийских захватчиков на арамейские и израильские народы привело к распространению вавилонской культуры, более древней и развитой по сравнению с сирийской. Однако мидяне, попав под ассирийский пресс, предпочли не вавилонскую культуру своих поработителей, а сирийскую, носителями которой были арамеи и иудеи. Таким образом, в этом примере факт военного завоевания не только не привел к распространению культуры завоевателей, но и послужил серьезным тому препятствием.

    Объяснение закономерности расширения территориальной экспансии в связи с углублением социального распада можно найти в природе общественных процессов, благодаря которым эта экспансия и возникает. Ибо, как мы видели, географическая экспансия выражает притязания одного общества на владения другого: успех подобных притязаний приводит к ассимиляции, а социальная ассимиляция является результатом «культурного облучения».

    Известно, что белый свет разлагается на составляющие цвета. Подобно этому, лучи, которые излучает духовная энергия общества, также состоят из отдельных элементов – экономических, политических и культурных.

    В случаях успешной ассимиляции материальные экономические факторы обычно действуют первыми. Афганец или эскимос стремится завладеть каким-либо привлекательным западным изделием, например ружьем, швейной машиной или граммофоном. Принимая незнакомый инструмент или игрушку, абориген не обязан принимать вместе с этими предметами иностранные институты, идеи, этос. Если бы афганцу сказали, что он может взять британское ружье только в том случае, если признает британскую конституцию, обратится в англиканство, освободит своих домашних женщин, то, безусловно, условия показались бы ему неприемлемыми. Он скорее вернет ружье и удовлетворится оружием своих предков, чем изменит стародавние обычаи. Экспансионизм цивилизации затрудняет проникновение ее в чужую цивилизацию. Иными словами, лучи ее не развернулись в спектр и имеют слишком резкое свечение. Это та форма, когда экономические, политические и культурные элементы в обществе диффузно сливаются друг с другом. Подобное состояние характерно для цивилизации на стадии роста. Одной из отличительных черт растущей цивилизации является то, что она представляет собой на этом этапе некое единое социальное целое, в котором экономический, политический и культурный элементы объединены внутренней гармонией растущей социальной системы. С другой стороны, когда общество надламывается и начинает распадаться, одним из симптомов этой социальной болезни является разделение культурного, политического и экономического элементов, что порождает болезненный диссонанс. В этот момент ткани социального тела излучают целый спектр лучей: и эти рассеянные лучи распадающейся цивилизации обладают способностью проникать в ткани других общественных организмов в большей мере, чем неразложенный свет цивилизации, пребывающей в стадии роста.

    Возможно, это объясняет закон, выведенный нами в ходе исследования и гласящий, что социальный распад представляет собой более благоприятное условие для географической экспансии, чем социальный рост. С этой точки зрения мнение, согласно которому географическая экспансия является проявлением социальной болезни, кажется, пожалуй, оправданным.

    Таким образом, общество, переживающее упадок, стремится отодвинуть день и час своей кончины, направляя всю свою жизненную энергию на материальные проекты гигантского размаха, что есть не что иное, как стремление обмануть агонизирующее сознание, обреченное своей собственной некомпетентностью и судьбой на гибель.


    Рост власти над природой и средой

    Определив, что критерий роста цивилизации не в ее прогрессивном кумулятивном завоевании человеческого окружения, попробуем рассмотреть вопрос о том, является ли завоевание физического окружения, то есть природной среды, достаточным критерием роста цивилизации. Очевидный признак прогресса в этой области – совершенствование техники. Легко можно допустить, что существует определенное соответствие между технической вооруженностью общества и успехами в деле покорения Природы. Однако удается ли обнаружить элементы соответствия между совершенствованием техники и социальными достижениями общества?

    Концепция современных западных социологов, с легкостью усвоенная обыденным западным умом, такое соответствие признает как само собой разумеющееся. Более того, предполагаемая последовательность ступеней совершенствования материальной техники берется в качестве показателя соответствующей последовательности в прогрессивном развитии цивилизации. В этой умозрительной схеме развитие человечества представляется чередой «эпох», различающихся своим технологическим характером: палеолит, неолит, медно-каменный век, медный век, бронзовый век. железный век с кульминацией его в машинном веке, в котором имеет привилегию жить наш нынешний Homo Occidentalis. Несмотря на широкую популярность этой классификации, она явно нуждается в критическом осмыслении. Теория эта выглядит малоубедительной даже при беглом взгляде, без серьезной эмпирической проверки ее. И прежде всего она сомнительна именно в силу своей чрезмерной популярности. Технологическая классификация принимается широкими слоями с готовностью и некритично, без достаточного ее осмысления, поскольку она апеллирует к общественным эмоциям, которые и без того взвинчены недавними техническими достижениями. Изобретая эту схему, наши социологи обращались к обыденному сознанию, но и в своем научном анализе они оказались заложниками своей эпохи и своего окружения, утратив невольно исторический взгляд на предмет. Этот феномен мы уже рассматривали в самых общих чертах ранее, поэтому не будем повторяться и пойдем дальше.

    Другим поводом для критического отношения к технологической классификации социального прогресса может служить то, что существует реальная опасность для историка стать рабом случайного материала. С научной точки зрения может оказаться чистой случайностью то обстоятельство, что материальные орудия, созданные человеком, обладают большей способностью выживания, чем творения человеческой души общественные институты, чувства, идеи. Действительно, если этот ментальный аппарат задействован, он играет куда более важную роль для человека, чем материальная сфера его жизни. Однако в силу того, что памятники материальной культуры сохраняются, а ментальный аппарат исчезает, а значит, археологам остается реконструировать второе через первое, существует даже тенденция изображать Homo Sapitns как Homo Faber par exellence. «Произнесенное слово не останется на земле, как возвращается метательный снаряд, пущенный рукой атлета, или судно, чтобы стать памятью о былых человеческих достижениях. Слово исчезает в воздухе, и филологу остается иметь дело не с оригиналами, а в лучшем случае с отзвуком эха. Поэтому реконструировать то, что делали люди, или то, что они создавали, и в еще большей мере то, о чем они думали, к чему стремились, удается в какой-то степени только при помощи археологии, науки, выросшей из геологии» [прим56].

    Еще одним основанием для критики технологической классификации прогресса является то, что эта классификация – яркий пример ошибки в понимании Роста, рассматриваемого как единое прямолинейное движение по восходящей, и Цивилизации как единого и единичного процесса. Мы касались этого феномена ранее, полому сейчас отметим только, что, даже согласившись признать технологическую классификацию истинной, мы все равно столкнулись бы с невозможностью создать единую схему, внутри которой все исторические факты были бы приведены в строгий порядок. Кроме того, такая схема не может охватить весь обозримый мир.

    Даже в настоящее время, когда, экспансия Запада и сопутствующая ей вестернизация мира зашли очень далеко, можно увидеть живых представителей каждой ступени развития техники – от современной машинной, которая придала западному обществу невиданную мобильность, и кончая техникой каменного века, которой до сих пор пользуются эскимосы и австралийские аборигены.

    Фактически не существует и никогда не существовало таких реалий, как эпоха Палеолита или Машинный век, ибо все, что мы знаем о технике, начиная с первой дубинки до железной отливки, изобреталось множество раз самыми различными обществами, в разные времена и в разных местах. Но даже если допустить, что древняя техника предвосхитила появление машин, будучи изобретена в каком-то одном пространственно-временном отрезке, нам все равно не удается построить диаграмму единого движения по прямой линии.

    Изобретение не проводит четкой линии между двумя эпохами мировой истории. Скорее оно порождает движение волны мимесиса, и эта психическая волна движется наподобие других волн в других средах. Она распространяется в различных направлениях из точки своего возникновения: ей требуется время для перемещения в пространстве, и, перемещаясь, она принимает разную длину, что зависит от местных условий и препятствий на ее пути. Чем дальше распространяется волна, тем более она утрачивает первоначальную форму и изначально заданный ритм. Действительно, многие технические и технологические достижения приходили в различные части мира в различном порядке, а некоторых обществ определенные волны технического прогресса вообще никогда не достигали. Например, египетское общество так и не вышло за рамки бронзового века, а общество майя – каменного. И ни одно из известных обществ, кроме западного, не прошло путь из железного века в машинный. Однако едва ли правомерно измерять рост цивилизаций по этим параметрам и ставить тем самым нашу на самый высокий, а цивилизацию майя на самый низкий уровень.

    Даже если предположить, что развитие техники является критерием роста, следует все-таки определить, что понимается под словом «развитие» в данном контексте. Следует ли думать о развитии в утилитарном смысле как о достижении определенных материальных результатов или же развитие предполагает духовное обогащение? Передача человеческой речи по телефону или телеграфу не столь чудесна, как возникновение человеческого языка (без которого техника передачи звуков не имела бы никакого смысла). Паровой двигатель или огнестрельное оружие не столь смелые находки, как получение и использование огни нашими далекими предками. Изобретение огнестрельного оружия требовало меньших интеллектуальных усилий, чем изобретение первых метательных орудий. Первые лук и стрела – больший триумф человеческой мысли, чем «Большая Берта» [366]. С этой точки зрения колесо примитивной воловьей упряжки более удивительно, чем локомотив или автомобиль, каноэ поразительнее лайнера, а кремневое оружие – парового молота. И значительно труднее далась человеку доместикация животных и растений, чем господство над неодушевленной природой. Неодушевленная природа подчиняется периодическим законам и Человек, осознав это, должен просто следовать им, применяя к своим собственным нуждам. Бесконечно труднее иметь дело с многообразием и сложностью Жизни. Крестьянин и кочевник, овладевшие искусством управления растительным и животным царствами, могут сардонически улыбнуться в адрес самодовольного промышленника, который похваляется покорением Вселенной и не преминет напомнить, что единственная область, действительно заслуживающая изучения, – это сам Человек. «Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всякую веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто» (I Кор. 13, 2).

    Все усилия промышленника направлены на преобразование Природы, тогда как Человеком и отношениями между людьми он пренебрегает. Влияние Человека на силы Добра и Зла возросло невероятно с освоением новых источников энергии, но это, увы, не прибавило Человеку мудрости или добродетели, не убедило его в том, что в царстве людей милосердие более ценно, чем часовой механизм.

    Эти «априорные» возражения против технологической диаграммы человеческого прогресса сами по себе почти достаточны для опровержения идеи о технических усовершенствованиях как критерии социального роста. Если прибегнуть к хорошо испытанному методу эмпирического анализа, то он сразу же опрокинет эту гипотетическую корреляцию обыденного ума. Обзор ряда фактов и ситуаций выявит с неизбежностью случаи, когда техника совершенствовалась, а цивилизации при этом оставались статичными или даже приходили в упадок; будут и примеры противоположного свойства, когда техника не развивалась, а цивилизация между тем была весьма динамичной.

    Очень высокий уровень техники был характерен для каждой из задержанных цивилизаций. Полинезийцы стали прекрасными мореходами, эскимосы – рыбаками, спартанцы – солдатами. Цивилизации оставались статичными, тогда как техника совершенствовалась.

    Верхнепалеолитическое, например, общество довольствовалось примитивными орудиями, но оно совершенствовало свое эстетическое чувство и художественное мастерство. Изящные и живые рисунки животных, сохранившиеся на стенах пещер и открытые недавно археологами, вызывают удивление и восторг. Неолитическое общество, напротив, приложило много усилий, для того чтобы выработать тщательно отесанные орудия, и, возможно, использовало их в качестве оружия в борьбе за существование, в результате которой Homo Pictor был вытеснен Homo Faber. Палеолитическое общество исчезло, а неолитическое общество выжило. Это, безусловно, явилось победой нового уровня техники и само по себе служило ее развитию, однако для цивилизации победа эта означала отступление назад, ибо искусство верхнепалеолитического человека вымерло вместе с ним.

    Другой пример, когда развитие техники сопровождалось отступлением цивилизации, можно найти в истории минойской цивилизации. Минойское общество не вышло за пределы бронзового века. Последним и наиболее разрушительным нападением континентальноевропейских варваров постминойского движения племен был приход дорийцев, племен – носителей техники железа. Однако победа вооруженных железом дорийцев над вооруженными бронзой минойцами была победой Варварства над Цивилизацией. Железный меч, равно как и стальной танк, подводная лодка, бомбардировщик или любая другая машина уничтожения, может быть символом победы, но не символом культуры. Дорийцы, освоив технику железа, не перестали быть варварами. Железо дорийцев, возможно, не было оригинальным дорийским открытием, а просто было ими заимствовано у более искусных соседей. Итог встречи дорийцев с минойцами опровергает технологический критерий прогресса, ибо, будь он верен, железные мечи дорийцев проложили бы путь к небывалым высотам культуры, но история свидетельствует об обратном: в период постминойского междуцарствия культурный уровень общества упал чрезвычайно низко.

    Прокопий Кесарийский дал историю войн римского императора Юстиниана. Эти войны, в сущности, стали последним испытанием древнего эллинистического общества. Тщетно пытаясь осуществить свою мечту восстановить территориальное единство империи, Юстиниан подорвал финансы восточных и уничтожил население балканских провинций, опустошил Италию. Но даже столь высокой ценой он не смог достичь своей односторонней цели, ибо, разбив вандалов в Африке, он открыл тем самым путь маврам, а уничтожив остготов в Италии, создал вакуум, который уже через три года после его смерти стал быстро заполняться находящимися на более низком культурном уровне лангобардами. Грядущий за войнами Юстиниана век стал низшей точкой постэллинистического междуцарствия. В восприятии Прокопия Кесарийского и его современников это было трагедией. Общество болезненно переживало и глубоко сознавало тот факт, что эллинистическая история уже прошла свой зенит. Однако, приступая к описанию роковых событий, – событий, только что нанесших эллинизму смертельный удар, – выдающийся историк находит нужным сравнить настоящее с прошлым, причем отмечает не без гордости, что его современники намного превзошли древних в военной технике и в искусстве ведения войны. «Для непредубежденного ума очевидно, что события этих войн имеют впечатляющее значение для истории. Благодаря им появилось то необычное, о чем нельзя прочитать ни в каких исторических свидетельствах, если не учитывать точки зрения тех читателей, которые заведомо считают, что древность во всем превзошла современный мир. Первый пример, который приходит на ум, – это сетования их но поводу современных войск, которым якобы недостает тех свойств, которые характерны были для древних воинов. Но забывают при этом, что у древних гомеровских воинов не было ни верховой лошади, ни копья, ни щита, ни лат. Они принуждены были ходить пешком, а укрывались за камнем либо плитой, что не позволяло им ни успешно защищаться, ни преследовать врага, ни – что самое главное – сражаться в открытую. Отсюда их репутация хитрых тактиков, тогда как на деле искусства было мало в их действиях, ибо все, что им оставалось, – это раскручивать пращу да посылать снаряды, не ведая, долетят они до цели или нет, да, собственно, не зная даже, где находится цель. Вот уровень, на котором стояла армия в те времена. В отличие от них нынешние лучники имеют панцири и наколенники, колчан у них с правой стороны, меч – с левой, у некоторых воинов и копье за плечами, и небольшой щит для защиты лица и шеи. Будучи прекрасными наездниками, они к тому же великолепные стрелки и могут посылать стрелу на полном скаку, причем как вслед убегающему противнику, так и отбиваясь от преследователя. Они натягивают тетиву почти до уха с такой силой, что стрела способна пробить и панцирь, и щит. Однако находятся люди, которые с пренебрежением относятся к современному войску, продолжая настаивать на преимуществах древнего боя и упрямо не желая считаться с новыми изобретениями. Непонимание такого рода, разумеется, бессильно лишить современные приемы ведения войны их очевидного преимущества и неоспоримого значения».

    Рассуждение Прокопия – несуразица, опровергающая самое себя, поэтому единственное замечание, которое необходимо сделать в данном случае, – это то, что панцирь, который Прокопий представляет читателю как величайшее достижение греческого гения, был в действительности для греков и римлян изобретением не более оригинальным, чем открытие железа дорийцами. Этот всадник – с ног до головы покрытый броней и прекрасно владеющий оружием – был в высшей мере чужд греческой и римской военной традиции, отводившей коннице второстепенную роль, а главное значение придававшей пехоте, сила которой измерялась коллективным действием и дисциплиной, причем ценилось это значительно выше, чем снаряжение и навыки отдельного солдата. В римской армии верховой лучник появился немногим более чем за два столетия до Прокопия, и если он стал в столь короткий период основной единицей римской армии, то эта революция в военной технике свидетельствует только о том, что знаменитая вошедшая в историю своими победами римская пехота начала свое быстрое н очевидное разложение.

    В своем восхвалении верхового лучника Прокопий достигает прямо противоположного эффекта. Вместо гимна греческой и римской военной технике он произносит ей надгробную речь. Однако, пусть иллюстраций Прокопия и неудачна, в целом он прав, отмечая несомненное совершенство тогдашней военной техники. Касаясь этой области греческой и римской социальной истории, оставим на некоторое время ее эпилог, сосредоточив наше внимание на тысячелетнем периоде ее. начавшемся с изобретения спартанской фаланги во Второй Мессенской войне во второй половине VII в. до н.э. и завершившемся поражением и дискредитацией римского легиона в битве при Андрианополе в 378 г. н.э. [367] Развитие эллинистической военной техники может быть последовательно прослежено в этот период, и тогда мы легко убедимся, что остановка или замедление роста эллинистической цивилизации неизменно сопровождались развитием эллинистического военного искусства.

    Изобретение спартанской фаланги [368], представлявшее собой первое явное достижение, по дошедшим до нас свидетельствам, явилось результатом событий, остановивших рост спартанского варианта эллинской цивилизации.

    Следующее значительное усовершенствование состояло в разделении пехоты на два вида: македонских фалангистов и афинских пелтастов. Македонская фаланга, вооруженная двуручными пиками вместо одноручных копий, была сильнее в наступлении, чем ее спартанская предшественница, но она была менее маневренна и поэтому более уязвима в случае расстройства боевого порядка. Для защиты ее флангов и вводились пелтасты: новый тип легкой пехоты, использовавшийся в качестве застрельщиков. Македонские фалангисты и афинские пелтасты, действуя объединенными усилиями, представляли собой значительно более эффективный тип пехоты, чем единая фаланга спартанской модели. Это второе усовершенствование эллинской военной техники родилось из братоубийственных войн, терзавших эллинский мир в течение века – от начала Пелопоннесской войны 431 г. до н.э. до македонской победы при Херонее в 338 г. до н.э. [369], – века, ставшего свидетелем надлома эллинской цивилизации и движения ее к распаду.

    Следующее крупное усовершенствование военного дела было совершено римлянами, которые сумели соединить достоинство, устранив недостатки фалангистов и пелтастов, создав новую воинскую единицу – легион. Легионер был вооружен двумя копьями и колющим мечом, а легион шел в наступление открытым порядком двумя волнами, а третья волна, вооруженная и построенная по типу традиционной фаланги, находилась в резерве. Это третье усовершенствование появилось в результате нового круга братоубийственных войн, который начался в 218 г. до н.э. войной Ганнибала, а закончился III Македонской войной в 168 г. до н.э [370], когда римляне нанесли сокрушительный удар всем великим державам эллинистического мира той поры.

    Четвертым, и последним, достижением стало усовершенствование легиона: процесс, начавшийся с Мария и закончившийся при Цезаре [371], – результат ста лет переворотов и гражданских войн. Таким образом, при Цезаре и Крассе греко-римская военная техника достигла зенита своего развития. И то же самое поколение стало свидетелем распада эллинской цивилизации. Ибо век римских революций и гражданских войн, начавшийся в 133 г. н.э., достиг своего пика при Тиберии Гракхе, а миссия Цезаря заключалась в том, чтобы выйти из смутного времени и создать предпосылки образования универсального государства, что в конце концов удалось Августу после битвы при Акциуме [372].

    Проследив историю последовательных нововведений в сфере военного дела, можно отчетливо видеть, что они сопутствовали не росту цивилизации, а надлому и распаду ее.

    Искусство войны – это не единственная сфера приложения технической мысли, находящейся в обратно пропорциональной зависимости к общему прогрессу социальной системы. Война – столь очевидно антиобщественная деятельность, что противоречие между военным и социальным прогрессом не вызывает особого удивления. И заметим, что во всех рассмотренных нами примерах рост технических достижений сопровождался остановкой общественного развития или замедлением его, причем техника развивалась за счет всего общества, но обслуживала преимущественно армию. Возьмем теперь случай из совершенно противоположной области. Обратимся к главной и самой мирной сфере приложения рук человеческих – к искусству обработки земли. Если проследить развитие сельскохозяйственной техники на общем фоне эллинистической истории, то мы обнаружим, что и здесь рост технических достижений сопровождался упадком цивилизации.

    Сначала, возможно, мы наткнемся на некоторое отступление от привычной схемы. Если первое исторически достоверное нововведение в эллинском военном деле имело следствием остановку роста одной из эллинских общин, то первое сравнимое с ним нововведение в эллинском земледелии дало более счастливый результат. В области земледелия первыми эллинскими новаторами были не спартанцы, а афиняне. Когда Аттика по инициативе Солона повернула Элладу от смешанного сельского хозяйства, производящего натуральный продукт для внутреннего потребления, к режиму специализированного сельскохозяйственного производства, ориентированного на экспорт [373], эта революция в земледелии сопровождалась таким взрывом энергии и столь бурным ростом, что мощный порыв распространился за пределы Аттики, вливая новые жизненные силы в эллинское общество.

    В дальнейшем, однако, история нововведений в эллинском земледелии принимает другой, на сей раз более драматический поворот. Следующая ступень в совершенствовании эллинистического сельского хозяйства заключалась в расширении масштабов специализации через организацию массового производства. Представляется, что этот шаг впервые был предпринят в колониальных эллинских общинах на заморских берегах Сицилии, ибо сицилийские греки начали расширять рынок вина и масла за счет варваров Западного Средиземноморья, которые стремились получить эти продукты у соседей, не обременяя себя разведением собственных виноградников и оливковых рощ. Первое свидетельство новых масштабов аттического сельского хозяйства обнаруживается на территории греко-сицилийского города-государства Агригента к концу первой четверти V в. до н.э., но опыт этот нес в себе заметный социальный порок благодаря широкому применению рабского труда. Описание этого мы находим у Диодора Сицилийского в его «Исторической библиотеке».

    Грандиозный технический прогресс, достигнутый в ходе аграрной революции, был омрачен, однако, столь же великим спадом, ибо новые формы рабства, на которых держалось ландифундистское земледелие, представляли собой значительно большее социальное зло, чем рабство патриархальное. Ландифундистское рабство было более массовым, более бесчеловечным и жестоким.

    Система массового производства с помощью рабского труда для насыщения внешнего рынка сельскохозяйственной продукцией распространилась на весь средиземноморский бассейн. Система латифундий в сельском хозяйстве, основанная на рабском труде, значительно повышала продуктивность земли, а это в свою очередь поощряло землевладельцев к расширению плантаций винограда и маслин, а значит, и к укреплению рабства. Но эта же система подрывала, социальные отношения, ибо, где бы ни распространялось плантационное рабство, оно искореняло и пауперизировало крестьян с той же неотвратимостью, с какой неизбежно развращают человека нечестно заработанные деньги.

    Социальные последствия не заставили себя ждать. Сельская местность обезлюдела, в городе рос паразитический пролетариат. Эго был фатальный, необратимый путь. Все усилия последующих поколений римлян, например, смелые политические реформы самоотверженных Гракхов или щедрая система алиментаций [374]. введенная во II в н.э., оказались тщетными. Ничто не могло избавить римский мир от того социального зла, которое принесло с собой последнее достижение а области римского сельскохозяйственного производства и агротехники. Никакие реформы не могли остановить разрушительного действия системы, пока она сама не рухнула под бременем финансового кризиса, поскольку массовое сельскохозяйственное производство опиралось на денежную экономику. Этот надлом был частью общего крушения, разразившегося в III в. н.э. и отдаленным следствием рабовладельческой системы землепользования, которая, подобно раковой опухоли разъедала ткани римского общества в течение предыдущих четырех столетий.

    Римская латифундия имеет аналогию в западной истории XIX в, в плантациях хлопкового пояса Соединенных Штатов. Рабство – эта древняя социальная болезнь – и здесь возникло как этап экономического развития.

    Промышленная революция придала новое дыхание экономике Южных штатов, расширив рынки сбыта хлопка-сырца и механизировав очистку и обработку его. В условиях технической реконструкции и модернизации всей западной промышленности сохранение института рабства стало угрозой не только политическому единству Соединенных Штатов, но и всему общественному благополучию западного мира. К счастью, западный мир нашел более эффективный ответ, чем в свое время эллинистический. Мы своевременно поняли, что рабство становится чересчур опасным злом. когда оно действует вкупе с чудовищной, не менее страшной силой индустриализма. И, осознав это, мы заплатили высокую цену – прошли через Гражданскую войну [375], – чтобы искоренить навсегда современное рабство. Однако до сих пор приходится преодолевать целый ряд социальных пороков, принесенных промышленной революцией. Одним из этих все еще не побежденных зол является рост паразитического городского пролетариата; это зло в наши дни подтачивает силы западного общества, как когда-то оно высасывало соки из римской общественной системы.

    Несоответствие между прогрессом в технике и ростом цивилизации очевидно в тех случаях, когда техника развивалась, а рост цивилизации прекращался и начиналась стагнация. Но нет гармонии и тогда, когда в технике наблюдается застой, а цивилизация продолжает развиваться.

    Например, крупный шаг вперед был сделан человеческим обществом в Европе между нижним и верхним палеолитом. «Культура верхнего палеолита связана с концом четвертого ледникового периода. На местах стоянок неандертальского человека можно обнаружить останки нескольких типов, ни один из которых не имеет точек соприкосновения с неандертальцем. Напротив, все они более или менее приближаются к современному человеку. Глядя на эти ископаемые останки в Европе, создастся впечатление, что мы имеем дело с современностью, если судить по особенностям человеческого тела» [прим57][376].

    Это преображение человеческого вида, наступившее в середине палеолитического периода, возможно, было самым эпохальным событием человеческой истории и остается таковым вплоть до настоящего времени, ибо в тот момент Предчеловек сумел превратиться в Человека, но Человеку так и не удалось с тех пор выйти на сверхчеловеческий уровень, как бы он к тому ни стремился,

    Духовная революция, однако, не сопровождалась сколько-нибудь заметными изменениями в технике, так что, приняв технологическую классификацию, мы должны будем художников, создавших наскальные рисунки верхнего палеолита, очарование которых действует на воображение и сегодня, рассматривать как «недостающее звено» [377].

    Этому примеру, когда техника оставалась неизменной, а цивилизованность сделала значительный шаг вперед, можно противопоставить пример, в котором техника оставалась неизменной, а цивилизация деградировала.

    Техника производства железа, освоенная в Эгейском бассейне в период, когда минойская цивилизация переживала упадок, оставалась неизменной – ни совершенствуясь, ни ухудшаясь – вплоть до следующего великого социального спада, постигшего на этот раз эллинистический мир. Западный мир унаследовал технику производства железа у Рима, как унаследовал латинское письмо и греческую математику. В социальном плане произошел катаклизм, эллинистическая цивилизация распалась, наступило междуцарствие, из которого выросла западная цивилизация. Но в царстве техники не было соответствующего разрыва непрерывности.

    Другой пример техники, топчущейся на одном месте, в то время как цивилизация пятится назад, приводит арабский историк Ибн Хальдун в описании своей родной страны. Он замечает, что в той части Иберийского полуострова, что оставалась под мусульманским правлением, древние искусства продолжали сохраняться, однако освященный веками общественный порядок резко распадался.

    Итак, данный эмпирический обзор с большой наглядностью показывает, что не существует какого-либо соответствия между прогрессом в области техники и прогрессом в развитии цивилизации в целом. Однако, хотя история техники сама по себе не является критерием роста цивилизаций, она может служить ключом в поисках такого критерия.


    Этерификация[378]

    История техники, до сих пор не открывавшая нам никаких законов общественного прогресса, все же открывает нам принцип, который стоит за прогрессом техническим. Принцип этот можно определить как закон прогрессирующего упрощения.

    Например, в истории современной транспортной системы на Западе замена мускульной силы механической знаменовала технический прогресс, который сопровождался дальнейшим развитием материального инструментария. Локомотив, придя на смену лошади, потребовал строительства железнодорожных путей, тоннелей, виадуков, что привело к уничтожению естественного ландшафта. Когда в свою очередь паровой двигатель был заменен двигателем внутреннего сгорания, произошло значительное упрощение. Двигатель внутреннего сгорания, позволивший создать автомобиль, обладает всеми достоинствами парового двигателя и лишен многих его недостатков, ибо при автомобильном сообщении отпадает необходимость в столь сложном инженерно-техническом обеспечении пути. Кроме того, автомобиль способен развить скорость не меньшую, чем паровоз, и при этом он обладает почти такой же свободой передвижения, как лошадь.

    Закон прогрессирующего упрощения просматривается также в историй современной западной техники связи. Электрический телеграф и телефон, электрические линии, посредством которых передавался код Морзе или человеческий голос, требовали металлического провода. Затем следует изобретение беспроволочного телеграфа и телефона. Это техническое достижение сделало возможным передачу человеческого голоса на расстояние через эфир с той же скоростью, с какой органы речи непосредственно передают сигналы через воздух.

    Или возьмем историю письменности, этого древнейшего средства передачи мысли не в звуковом выражении, а через символ или знак, способный сохраниться в Пространстве и Времени. В истории письменности наблюдается не только соответствие между развитием техники письма и упрощением формы, но эти две тенденции фактически тождественны друг другу, поскольку вся техническая проблема, которую должно решить письмо как фиксатор, хранитель и посредник человеческой речи, – это отчетливая репрезентация широчайшей сферы человеческого языка с максимальной экономией визуальных символов.

    Возможно, наиболее громоздкой из когда-либо изобретенных человеком является китайская письменность, где иероглифы эволюционировали практически без упрощения и где каждая пиктограмма [379] представляет собой не звук или отдельное слово, а идею. Поскольку идеи, посещающие человека, бесконечно разнообразны, число знаков в китайской письменности распадается на пять фигур, а каждый отдельный знак может содержать больше линий, чем западный алфавит – букв. Естественно, что китайская письменность технически наиболее несовершенна и наиболее громоздка среди всех употребляемых ныне систем. Она технически менее совершенна, чем и не дошедшие до нас системы. Египетская иероглифика и шумерская клинопись, каждая независимо от другой, определенным образом эволюционировали и пришли к большей экономии визуальных символов. Если бы египетское и шумерское письмо полностью отказалось от использования идеограмм и перешло на фонограммы, то, возможно, обе эти системы письма сохранились бы живыми до наших дней. Однако этого не произошло.Они продолжали использование фонограмм параллельно с идеограммами (порочная практика, ставшая источником путаницы, вместо того чтобы внести в систему большую ясность). Тем не менее и египетское, и шумерское письмо технически во всех отношениях более развито, чем китайское. Число пиктограмм в них более ограниченно, и они проще по форме. Египтяне провели значительное формальное упрощение, ими был разработан вариант курсивного написания, а анализ звуков человеческой речи позволил создать фонограммы для отдельных слогов, состоящих только из одной согласной. Последнее достижение привело египтян к самому порогу изобретения консонантного алфавита.

    В историческом алфавите, изобретенном каким-то древнесирийским книжником, тогда как египетские писцы не смогли этого сделать, упрощение письменности, что фактически и означало ее техническое усовершенствование, было полным и радикальным. Сущность алфавита – разложение звуков человеческой речи на отдельные составляющие и представление каждого из этих элементов отдельным визуальным символом, соединяющим в себе четкость и простоту формы. Финикийцы – изобретатели алфавита – выделили и обозначили согласные. Греки заимствовали эту находку, а затем развили и дополнили алфавит, выделив и обозначив также и гласные звуки. Латинский алфавит, ставший письменностью западного общества, – это вариант греческого без каких-либо существенных изменений с технической стороны.

    История письменности, кульминацией которой было создание алфавита, может служить яркой иллюстрацией закона соответствия между совершенствованием техники и упрощением аппарата. Действие этого закона можно проследить также в истории языка – технике артикулированных и значимых звуков. Процесс этот первичен относительно процесса возникновения письменности и, видимо, совпадает с самой историей человечества.

    В истории языка, как и в истории письменности, упрощение – это линия технического прогресса. Тенденция языка, прогрессивно развивающегося, – отказываться от громоздкого аппарата флексий [380], которыми наполнены части речи и которые несут определенные значения, вводя вместо этого предлоги, дополнительные глаголы, частицы. Можно заметить, что эта тенденция в развитии техники языка схожа с тенденцией совершенствования письменности, когда наблюдается переход от идеографических пиктограмм к конвенциональным символам, представляющим элементарные звуки. В обоих случаях преследуется одна цель – максимально возможное упрощение и экономия форм и средств выражения.

    Тенденцию языка к самоупрощению через отбрасывание флексий в пользу вспомогательных слов можно проследить на примере некоторых представителей индоевропейской семьи языков. В качестве двух полярных крайностей возьмем классический санскрит и современный английский. Санскрит в силу исторической случайности оказался законсервированным в канонической литературной форме еще до того, как, претерпев существенные изменения, он превратился в индоевропейский праязык – язык, из которого произошли все индоевропейские языки [381]. В санскрите англоговорящий исследователь найдет поразительное количество флексий при удивительной бедности частиц, тогда как на другом конце шкалы в современном английском осталось чрезвычайно мало флексий, унаследованных от праязыка, но образовалось огромное количество предлогов, частиц и вспомогательных глаголов. В этой лингвистической шкале, где английский и санскрит представляют собой две крайности, аттический греческий находится ближе к середине. Аттическое наречие поражает сходством с санскритом по обилию флексий, но дальнейшие наблюдения показывают, что греческие и санскритские флексии иначе распределены между различными частями речи. Греческому менее, чем санскриту, свойственны флексии существительного, но, с другой стороны, в нем больше флексий глагола. Эта разница весьма существенна, ибо глагол в отличие от существительного несет в своем содержании и отношение, и значение. Однако индуистский санскритолог, обратившись к греческому языку, возможно, вообще не заметит обилия флексий. Особенность аттического наречия, способная привлечь внимание санскритолога, – это обилие частиц. Исходя из первого своего впечатления, санскритолог даже может прийти к выводу, что аттический и современный английский обладают одной общей тенденцией, которая отсутствует в санскрите.

    Если сопоставлять языки по силе их выражения, то, возможно, мы придем к заключению, что наш гипотетический исследователь из Индии скорее найдет параллель между английским и греческим, чем наш гипотетический англичанин – между греческим и санскритом, так как сложный английский глагол имеет столь широкий диапазон употребления и несет в себе столько нюансов и оттенков, что он вполне сопоставим с греческим, но никак не с санскритским, неразвитым и бедным.

    Арабский глагол поначалу поражает английского исследователя обилием «аспектов», выраженных с помощью внутренних флексий, но вскоре обнаруживается, что английский глагол с помощью вспомогательных слов может выражать все эти аспекты, равно как и все возможные значения времени, тогда как арабский глагол с его единственной парой времен – совершенным и несовершенным – фактически беспомощен выразить элементарное временное различие между прошлым, настоящим и будущим.

    Оттоманский тюркский язык, как и греческий, может выразить широкий диапазон значений с тонкими оттенками отношений с помощью развитого флективного глагола, но его несовершенство по сравнению с греческим в незначительном количестве частиц. В большинстве своем все такие частицы являются заимствованиями из персидского и арабского. Но самым большим недостатком тюркского является ограниченное число относительных местоимений. Он пытается восполнить нехватку местоимений, используя герундий. Результатом становится усложнение синтаксиса, в сравнении с которым цицероновские и мильтоновские периоды кажутся простыми. Тюркский язык намного бы упростился, отказавшись от вербальных флексий и приобретя взамен горстку относительных местоимений.

    Линия прогресса в совершенствовании техники языка, которая раскрывается в данном обзоре, предполагает, что язык постепенно освобождается от флексий в пользу вспомогательных слов и в конце концов полностью утрачивает всякие черты флективности. Современный английский проделал длинный путь в этом направлении, а классический китайский язык – с этой точки зрения столь же совершенный, сколь несовершенна китайская письменность, – возможно, прошел весь путь до своего логического предела. Закон соответствия между развитием техники и упрощением технического аппарата, который мы проиллюстрировали на примерах из истории транспорта, связи, письменности и языка, можно проиллюстрировать также примерами из истории астрономии, философии и одежды.

    В истории физики, например, птолемеева геоцентрическая система мира, представлявшая собой первую попытку дать связное объяснение всех наблюдаемых движений известных в то время небесных тел, выработала геометрический аппарат эпициклов [382]. Коперникова система, пришедшая на смену системе Птолемея, дает возможность в значительно более простых геометрических понятиях создать стройное объяснение бесчисленного множества движущихся небесных тел, обнаруженных теперь уже с помощью телескопа. А современная система Эйнштейна – для тех, кто ее понимает, – кажется вариантом дальнейшего упрощения представлений о физической структуре Вселенной через объединение свойств пространства, времени и законов гравитации, электричества и магнетизма в некую единую систему.

    Все эти примеры наглядно иллюстрируют закон прогрессирующего упрощения. Причем тенденция к упрощению неуклонно проявляется в самых различных областях. Но возможно, термин «упрощение» не совсем точно отражает суть явления. Слово «упрощение» имеет отрицательный смысл, тогда как в конкретных примерах обозначенного феномена наиболее явным проявлением или следствием этого закона является не снижение, а изменение уровня энергии, переход к энергиям все более и более элементарным, тонким и постигаемым лишь при помощи абстрактных категорий, как бы эфирным. Фактический результат – не потеря, а приобретение.

    Иными словами, процесс, который мы анализировали, не просто упрощение средств, а перенос энергий, сдвиг из более низкой сферы бытия в сферу действия более высокого уровня. Возможно, мы более точно определим процесс, назвав его не «упрощением», а «этерификацией».

    Феномен этерификации можно наблюдать в самых разных сферах.

    В сфере человеческой деятельности по преобразованию физической природы наблюдается картина стадиального перехода человека от применения самой сложной и наглядной из энергий (мускульной энергии) к энергиям более элементарным, эфирным – от воды к пару, от пара к электричеству; от передачи электрических волн по металлическим проводам – к передаче через посредство «эфира».

    Феномен этерификации можно наблюдать также в теологии, математике, искусстве, философии.

    А. Бергсон сравнивает этерификацию богословия с аналогичным процессом в истории математики. «Постепенное восхождение Религии к Богам со все более ясно очерченной личностью и более четко определенными отношениями между собой означает в конечном счете абсорбцию в понятие некой единой божественной личности; и это в свою очередь вызывает переход от внешнего к внутреннему представлению о Боге, переход Религии от статики к динамике, и этот конверсивный процесс аналогичен тому, что происходит в Чистом Разуме, который постепенно переходит от математики конечных величин к дифференциальному исчислению» [прим58].

    Этерификация современного западного искусства, имевшая место в XVIII в., когда скипетр перешел от Архитектуры к Музыке и когда порыв художественного импульса избрал себе более утонченного посредника в звуке, была отмечена Освальдом Шпенглером в его «Закате Европы», где он говорит, что «приблизительно в 1740 г., когда Эйлер пришел к определенной формуле функционального анализа, в музыке возникла соната как зрелая и более высокая форма инструментального стиля. Музыка в этот период стала властвовать над всеми другими искусствами. В области пластических искусств Музыка вытесняет скульптуру, пощадив лишь чисто музыкальные, перегруженные деталями неэллинского и антиренессанского характера, малые формы из фарфора, материала, изобретенного в то время, когда камерная музыка завоевывала мир. Если пластическое искусство готической эпохи представляет собой архитектонический орнамент – ряды человеческих фигур везде и вокруг, – стиль рококо являет собой примечательный пример искусства, которое пластично только внешне, тогда как в действительности оно вдохновлено Музыкой. Это показывает степень, в которой техника может управлять основами художественной жизни и в которой основа художественной жизни может вступить в противоречие с духом мира форм, создаваемого этой техникой, в отличие от общепринятой эстетической теории, согласно которой дух и техника находятся друг к другу в отношении причины и следствия» [прим59].

    Если Шпенглер обнажает процесс этерификации в области искусства, то иллюстрацию соответствующего процесса в области философии можно найти в приведенном Платоном рассказе Сократа. «В детстве, – сказал Сократ, – у меня была необычная страсть к той области знания, которую они называют физикой. Мне казалось соблазнительным узнать причины всех явлений и понять происхождение, распад и существование каждого из них. И часто я напрягал свой ум, размышляя о том, правда ли то, о чем говорится в теории, что живые организмы возникают из соединения тепла и холода; или что материальное средство нашей мысли – кровь, воздух или огонь; или что, возможно, это неверный подход к проблеме и больше следует думать о голове, в которой содержатся слуховые, зрительные, обонятельные ощущения, о памяти и предположении, которые возникают из этих ощущений, а затем – о знании, возникающем в конце цепи из памяти и предположения, когда они сводятся в одну точку. А потом я стал размышлять о путях, которыми исчезают эти явления, а также о естественной истории звездной вселенной и нашей планеты, пока в конце концов я не пришел к заключению, что у меня меньше дара проводить такого рода исследование, чем у любого другого существа. Я расскажу вам последнюю вещь о состоянии моей души. Я был ослеплен своими изысканиями до такой крайней степени, что мне казалось, я перестал знать все то, что знал раньше… Но однажды, – продолжал он, – мне довелось услышать Анаксагора, который читал из книги, где было написано, что Ум – это главная сила во вселенной и причина всех явлений; и отсюда в конце концов я извлек желаемое объяснение. Мне показалось истинным, что причина всех явлений должна быть Умом: и я решил, что если это правда, то ум-устроитель должен устраивать все наилучшим образом и всякую вещь помещать там, где ей всего лучше находиться» (Платон. Федон 96-97).

    В описанном здесь опыте, который, очевидно, стал поворотным пунктом в духовном становлении Сократа, афинский философ переключает интерес с физической стороны на психическую, обращается от макрокосма к микрокосму и открывает духовную причину всех явлений, хотя первоначально он такую причину видел в материальном. Таким образом, Сократ нашел интеллектуальный выход, а найдя его, он обрел и нравственное спасение, ибо эта перемена означала также и перемену цели. В акте переноса своих интересов из физической сферы в психическую Сократ вышел за границы метафизики и оказался в царстве этики. Как видно из цитированного отрывка, он расширил поле исследования, включив в него наряду с понятием Истины также понятие Добра. Свое высшее выражение принцип этерификации получает в Новом завете. «Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи и тело – одежды? Взгляните на птиц небесных: оне не сеют, не жнут, не собирают в житницу; и Отец ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их? […] И об одежде что заботитесь? Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут. Но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них. […] Итак, не заботьтесь и не говорите: что нам есть? или: что пить? или: во что одеться? Потому что всего этого ищут язычники: и потому что Отец ваш Небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом. Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам» (Матф. 6, 25-26, 28-29, 31-33).

    Этим отрывком из Евангелия от Матфея можно закончить обзор иллюстраций, подтверждающих действие принципа этерификации в самых различных областях общественной жизни. И всюду привлекает внимание одна и та же тенденция, получающая лишь незначительные отклонения. В морфологических понятиях этерификация проявляется как закон прогрессирующего упрощения: в биологических понятиях она проявляется как Saltus Naturae (скачок Природы) из неодушевленной материи в жизнь; в философских понятиях это переориентация умозрения из макрокосма в микрокосм; в религиозных понятиях – переселение души из дьявольского мира плоти в Царствие Божие. Продолжив этот обзор, мы, без сомнения, нашли бы различные проявления этерификации и в других сферах; но примеры, собранные здесь, как нам кажется, достаточно убедительны, ибо они безошибочно указывают путь к цели настоящего исследования.


    Перенос поля действия

    Этерификация рассматривалась нами как обстоятельство, сопутствующее росту; и вышерассмотренные примеры данного явления проясняют критерий роста, который нам не удалось обнаружить в прогрессивном и кумулятивном завоевании человеческого и физического окружения. Этот критерий скорее связан с законом прогрессивного упрощения и переносом энергии, сдвигом сцены действия из этого поля в другое поле, где действие Вызова-и-Ответа может найти альтернативную сферу. В этом другом поле вызовы не приходят извне, а рождаются изнутри. Ответом на них является внутренняя самоартикуляция или самодетерминация. Когда мы наблюдаем человека или человеческое общество в ситуации Вызова-и-Ответа, мы замечаем устойчивую тенденцию к перемещению из одного поля действия в другое. Наличие или отсутствие этой тенденции позволяет судить о наличии или отсутствии роста, ибо если посмотреть на процессы более внимательно, то мы убедимся, что невозможно назвать пример Вызова-и-Ответа. где действие имело место исключительно в одном поле. Даже в тех ответах, которые на первый взгляд кажутся всего лишь завоеванием внешнего окружения, всегда можно заметить элемент внутренней самодетерминации, и, наоборот, всегда существует какой-то выплеск действия наружу, если само действие направлено внутрь. В то же время, если серия Вызовов-и-Ответов стимулировала рост, это предполагает, что в каждом последующем круге Вызова-и-Ответа влияние действия на внешнее поле понижается, а действие на внутреннее поле оказывается решающим в ходе борьбы.

    Эта истина со всей ясностью вытекает из тех представлений об истории, где делается попытка описать процесс роста исключительно в терминах внешнего поля. Обратимся к примерам из сочинений двух гениальных исследователей – Эдмона Демолена [383] и Г. Дж. Уэллса.

    Тезис о примате среды бескомпромиссно выражен в предисловии к книге Демолена. «Землю заселяет бесконечное множество народов; какова причина возникновения этого многообразия? Первая и решающая причина различия рас определяется тем путем, который позволил им выжить. Именно путь создает расу и формирует социальный тип» [прим60]. Когда этот вызывающий манифест побудил нас ознакомиться со всей книгой, мы убедились, что тезис этот разработан в ней блестяще и кажется убедительным, пока речь идет об истории примитивных обществ. В этих случаях состояние общества можно объяснить с определенной точностью и полнотой, анализируя лишь вызовы из внешнего окружения. Однако такой анализ не выявит причин роста, поскольку примитивные общества находятся в статическом состоянии. Демолену в равной мере удается объяснить возникновение задержанных цивилизаций. Блестяще написана глава о евразийских номадах. Но во всех этих случаях условия статичны. Когда автор применяет свою формулу к патриархальным сельским общинам, читатель ощущает некоторое неудобство. Объяснение кажется слишком правдоподобным, ход рассуждения – слишком гладким и простым. А главы о Карфагене и Венеции рождают чувство какой-то недосказанности. Когда он пытается объяснить пифагорейскую философию в понятиях колониальной торговли с югом Италии, невольно улыбаешься, но тут же ощущаешь завидную способность автора заземлить проблему. Однако глава под названием «Путь Нагорья – социальные типы албанцев и греков» совершенно неудачна. Албанское варварство и эллинская цивилизация находились в одном и том же физическом окружении просто потому, что их предки пришли туда одним и тем же путем – сухопутным! Получается, что весь грандиозный человеческий опыт и великие достижения, вошедшие в историю под именем эллинизма, предопределены одним лишь второстепенным фактором – Балканским нагорьем! В этой неудачной главе основная идея оказывается сведенной к абсурду. Попытка описать рост цивилизации в стадии, предшествующей надлому, как ответ на вызов из внешнего окружения, оказывается явно неудачной.

    Уэллс в свою очередь утрачивает блеск своего таланта, когда пренебрегает простым и примитивным. Реконструируя драматические события геологической истории, он в своей стихии. Когда он описывает, как «эти териоморфы [384], эти доисторические млекопитающие» уцелели, тогда как рептилии вымерли, сила его пафоса приближается к пафосу библейского рассказа о Давиде и Голиафе, и в определенном смысле его рассказ неповторим. Читая этот отрывок, с жадностью предвкушаешь главы о волнующих событиях человеческой истории, но приходится испытать некоторое разочарование. Повествуя, как маленькие териоморфы становятся палеолитическими охотниками или евразийскими номадами, Уэллс, как и Демолен, выглядит вполне убедительным, но ему совершенно не удаются события западной истории, когда из териоморфа нужно вывести высокоорганизованную личность Уильяма Юарта Гладстона [прим61][385]. Неудачу Уэллса можно измерить успехом Шекспира в решении аналогичной проблемы. Если мы расположим выдающиеся типажи великой шекспировской галереи в порядке возрастания духовности, имея при этом в виду, что драматургия раскрывает характеры персонажей в действии, мы увидим, что Шекспир движется от низкого к высокому, постоянно перемещая поле действия героя. Причем сдвигает его всегда в одном и том же направлении – отводя микрокосму главное место на сцене и отодвигая макрокосм на задний план. Это прослеживается в характерах шекспировских героев от Генриха V через Макбета к Гамлету. Довольно примитивный характер Генриха V ярко раскрывается в его ответах на вызовы человеческой среды: отношения его с собутыльниками, с отцом, с соратниками.

    В описании Макбета использованы другие краски. Поле его действия сдвинуто, как бы более повернуто внутрь, ибо отношения Макбета к Малькольму или Макдуфу и даже его отношение к леди Макбет не менее значимы для героя, чем отношение его к самому себе. Наконец – Гамлет. Мы видим, что макрокосм здесь почти полностью исчезает. Все – от отношения героя к убийцам своего отца до любви его к Офелии, – все погружено в пучину внутреннего конфликта, разыгрывающегося в душе героя. В Гамлете поле действия переносится из макрокосма в микрокосм почти полностью.

    Подобный перенос поля действия обнаруживается и в истории цивилизаций. Когда серия ответов на вызовы стимулирует рост, можно видеть, что по мере роста поле действия сдвигается, перемещаясь из внешнего окружения во внутреннюю социальную систему растущего общества.

    Например, мы уже говорили в другой связи, что, когда наши предки на ранней ступени западной истории сумели отразить нападение скандинавов на западное христианство, одним из средств, с помощью которых была достигнута эта победа, было создание мощного военного и социального инструмента в виде феодальной системы. Создание феодальной системы явилось ответом на скандинавский вызов. Феодализм обеспечил временное равновесие, впоследствии нарушенное, что вызвало новый порыв, охвативший западное общество и позволивший ему преодолеть мертвую точку, в которой неизбежно оказывается система, достигшая равновесия. Успешно ответив на брошенный вызов, западный мир совершил переход от одного динамического круга Вызова-и-Ответа к другому. Социальная, экономическая и политическая дифференциация между различными социальными классами, вызванная феодализмом, породила определенные стрессы и напряжения в структуре западного общества, а это в свою очередь поставило растущее общество перед лицом следующего вызова. Западное христианство едва оправилось от напряженной борьбы с викингами, как перед ним возникла новая задача, требующая замены феодальной системы новой системой отношений, основанной на суверенитете государств и личной свободе граждан. Этот пример двух последовательных вызовов в истории западной цивилизации наглядно демонстрирует сдвиг поля действия из внешней сферы во внутреннюю.

    Пример этот не единичен. В эллинской истории мы также видели, что все ранние вызовы приходили из внешнего окружения. Самым ранним был вызов, брошенный горными жителями обитателям долин Эллады. Жители долин, победив, оказались перед новым вызовом – мальтузианской проблемой [386]. Решив ее с помощью заморской экспансии, они вновь столкнулись с вызовом человеческого окружения со стороны соперничающих финикийских и этрусских колонистов Западного Средиземноморья и, конечно же, местных варваров.

    Бесконечная череда вызовов и ответов в истории Эллады была прервана во второй половине IV в. до н.э., когда эллинское общество получило передышку, продолжавшуюся вплоть до III в. н.э. Это было время господства эллинского общества не только над всеми обществами, попавшими в его орбиту, но и над физической природой. В III в. н.э. внешнее окружение снова дало о себе знать, что сказалось на самочувствии эллинского мира.

    В течение пяти или шести предшествующих веков эллинский мир был практически свободен от вызовов, исходящих от внешнего окружения, физического или человеческого. Но это не означает, что в течение этих столетий эллинский мир был вообще свободен от вызовов. Наоборот, как уже отмечалось нами, это был период упадка, то есть период, когда эллинизм оказался несостоятелен перед лицом новых вызовов. Мы касались уже данной темы, но если посмотреть на нее под иным углом зрения, то мы обнаружим, что новые вызовы представляли собой версии старых вызовов – тех, что уже получили триумфальный ответ во внешнем поле и, преобразованные, обратились теперь к внутренним сферам жизни эллинского общества.

    Например, внешний вызов ахеменидского и карфагенского военного давлений стимулировал эллинское общество в ходе своей самообороны к созданию двух мощных социальных и военных инструментов – афинского флота и сиракузской тирании. Эти инструменты исполнили свою непосредственную функцию, придав Элладе силы в борьбе с внешним врагом. Но эти же инструменты породили определенные стрессы и напряжения внутри эллинской социальной системы – борьбу за гегемонию между Афинами и Спартой, распад афинской власти и превращение ее в тиранию, борьбу в Сиракузах. Все это и представляло собой новый вызов эллинскому обществу, вызов, на который оно не смогло ответить, что привело к социальному надлому.

    В западной истории соответствующая тенденция прослеживается вплоть до настоящего времени. В ранний период западное христианство противостояло вызовам человеческого окружения. В младенчестве западное христианство вынуждено было защищаться от арабов – строителей нового сирийского универсального государства на Иберийском полуострове, а также от экспансии недоразвитых дальнезападнохристианской и скандинавской цивилизаций. Противостояло оно и континентальным варварам. В эпоху крестовых походов западные христиане распространили свое влияние на Средиземноморье и Прибалтику. Экспансия их была временно приостановлена успешным сопротивлением со стороны местных обществ, не желающих подчиняться агрессии. Западный мир подвергся контрдавлению, с одной стороны, московитов, с другой – османов. Однако вскоре Запад вновь ударился в экспансию: началось движение, сравнимое по своему размаху разве что с победами македонян и римлян, движение, которое противопоставило Запад всему незападному миру.

    Современная западная экспансия в буквальном смысле имеет мировой масштаб, и по крайней мере в настоящее время она освободила нас полностью от старых вызовов со стороны внешнего окружения. Последний вызов такого рода в современной западной истории наблюдался два с половиной века назад, когда османы попытались захватить Вену. Однако с момента неудачи последнего крупного оттоманского нашествия 1683 г. Homo Occidentalis успел позабыть, что значит предстать перед серьезной угрозой со стороны внешних сил. С тех пор он постоянно угрожает другим, сам не ведая чувства страха, и в последнее время достиг всемирного господства, как в экономическом плане, так и в политическом, и культурном. Трансформация внешнего конфликта между двумя противостоящими обществами во внутренний конфликт, поражающий то из них, которое, победив противника, включает его в свою собственную социальную систему, представляет собой феномен, который легко обнаружить в истории отношений современного западного общества с любым другим обществом, оказавшимся в сфере его интересов. Фактическая элиминация внешних вызовов из человеческого окружения, что было одной из примечательных черт западной истории в течение последних двух с половиной столетий, сопровождалась эквивалентными вызовами во внутренней жизни западного общества, продолжавшего свою глобальную экспансию. В экономическом плане одним из этих видоизмененных вызовов стала проблема, возникшая из различий в жизненных стандартах, что продолжает разделять человечество, уже в некоторой степени связанное мировой системой экономических отношений, международной торговлей, транснациональной промышленностью и финансами. В политическом плане процесс вестернизации породил вызов «священных войн» со стороны народов, пытающихся оградить свою независимость и сохранить самобытность, вылился в проблему «империализма» и «колониальной администрации». В культурном плане конфликт между западной культурой и другими культурами перерос в конфликт между различными классами и расами внутри созданного Западом «великого общества».

    Превращение внешних вызовов во внутренние сопровождало победное шествие западной цивилизации. В материальной сфере процесс трансференции действия особенно отчетливо прослеживается в экономической истории Великобритании – страны, где сто пятьдесят лет назад впервые заявил о себе западный индустриализм, чтобы распространиться затем по всему миру, как раскаленная лава, низвергаясь из кратера, исторгаемая земными недрами, расползается по склонам горы.

    В Англии первый Круг упорного состязания Человека с Природой, породивший новую силу индустриализма, проходил при тех же условиях, что и мифологическая борьба Иакова с Ангелом, когда Сверхчеловек победил человека, повредив ему бедро [387]. В канун промышленной революции пионеры индустриализма в Англии, находясь в зависимости от источников сырья и энергии, ощущали настоятельную потребность подчинить их своей воле. Гончары были привязаны к месторождениям гончарной глины, сталевары – к рудникам и каменноугольным копям. Даже текстильщики были вынуждены строить свои фабрики у подножия гор, чтобы использовать энергию горных ручьев для работы машин. На этой стадии физическая природа диктовала человеку место и характер взаимоотношений, а промышленная карта Англии находилась в прямой зависимости от геологической и физической карт.

    Но подобно Иакову, всю ночь проборовшемуся с Ангелом, человек покорил природу. Во втором круге состязания отцы индустриализма решили транспортную проблему, освободив тем самым промышленность от территориальной привязанности к сырьевой и энергетической базам.

    В течение столетия индустриализации происходило постепенное изменение роли двух фундаментальных факторов в промышленном производстве. Если в XVIII в. господствующим фактором в гончарном производстве было сырье, диктовавшее гончару, где размещать мастерскую, то век спустя господство перешло от Природы к Человеку. Место для гончарных мастерских уже стало диктоваться не столько местоположением залежей глины, сколько наличием квалифицированных гончаров.

    Первоначально магнитом была глина, но в следующей главе истории магнетическая сила из неодушевленной природы перемещается в человеческое мастерство.

    Обратимся теперь от глины к металлу, открыв еще одну главу в истории индустриализации. Когда человек установил свое господство над источниками сырья и энергии, прорыв человеческого духа в другие сферы стал делом времени.

    В английской металлургии после окончания мировой войны 1914-1918 гг. наблюдается тенденция к техническому перевооружению и переориентации на выпуск новых видов продукции, менее материалоемких, но более наукоемких и требующих большего мастерства при изготовлении. В 1931 г. это было подмечено зорким взглядом французского ученого А. Зигфрида, писавшего в своей книге «Кризис Англии»: «Наблюдается спонтанная миграция населения с севера Англии на юг, из добывающих районов в Лондон и долину Темзы. Это заметное передвижение можно понять как первое очевидное следствие подрыва угольной монополии. В XIX в. центр тяжести британской экономической структуры упорно перемещался в направлении угольных бассейнов севера; XX в. может породить новое равновесие, менее зависимое от угольной монополии» [прим62].

    В хлопчатобумажной промышленности, имеющей дело с материалом куда более легким, чем сырье послевоенной металлургии, человеческий фактор также стал играть главенствующую роль. В этой отрасли промышленности уровень мастерства, стимулированного ростом технической оснащенности, значительно возрос, что позволило обрабатывать сырье в нетрадиционных, порой существенно удаленных от источников сырья центрах. В настоящее время хлопок выращивается почти во всем тропическом и субтропическом поясе при наличии воды и подходящих почв, однако весь мировой урожай хлопка не стекается, как это было когда-то, в Манчестер или Лоуэлл, а перерабатывается на фабриках, выросших, как грибы, по всему миру – от польских равнин до низин Северной Каролины.

    В распространении ткацкой промышленности можно наблюдать классический пример триумфального ответа Homo Faber на вызов физического окружения. Следует ожидать, что результат, полученный в текстильной промышленности (на всех ступенях – от переработки сырья до сбыта готовой продукции), по всей видимости, завтра будет достигнут и другими промышленными отраслями. В сущности, мы можем вполне предвидеть такой момент в развитии индустрии, когда все ее отрасли полностью освободятся от пут местной зависимости и сделают технически возможным выполнение любых операций в любом месте, где только они захотят обосноваться. Однако развитие текстильной промышленности и самый ее успех показывают, что конфликт между Человеком и Физической Природой не был преодолен, скорее он был просто перенесен в область человеческих отношений, став конфликтом между Человеком и Человеком.

    Основатели текстильной промышленности стояли перед проблемами выращивания хлопка, транспортировки урожая, механической обработки волокна. Однако триумфальное развитие техники создало новые проблемы в сфере человеческих отношений. Борьба за рынки сбыта породила напряжение между производителями хлопка Америки, Азии и Африки; совершенствование хлопко-обрабатывающей техники также породило соперничество между производителями Великобритании, Новой Англии, Северной Каролины, Японии, Китая, Индии и Польши за место на мировом рынке; кроме того, возник конфликт между капиталом и трудом, между производителем и потребителем. Эти проблемы достались

    Человеку как следствие развития текстильной промышленности, как результат победы над Природой. В истории современной западной текстильной промышленности еще раз можно заметить тенденцию к перемещению сферы действия с внешнего окружения на внутреннюю жизнь общества или индивидуума.

    Аналогичную тенденцию можно видеть и в истории развития технических средств транспорта и коммуникаций, сыгравшего, безусловно, важнейшую роль в промышленном развитии современного Запада.

    Изобретение корабля помогло преодолеть морскую преграду; изобретение винтовых пароходов дает надежный источник энергии и несколько ослабляет зависимость от стихии. Изобретение колеса дает человеку возможность транспортировать грузы значительного веса и объема, изобретение железной дороги позволяет ему увеличить количество грузов почти ad infinitum [прим63], причем существенно возрастает дальность перевозок. Туннели пронизывают неприступные горы; шестиколесные автомобили и гусеничные трактора преодолевают болота и пески: наконец, самолетам не страшны никакие естественные преграды, за исключением, пожалуй, погодных условий.

    Еще удивительнее было совершенствование средств коммуникаций. Ибо искусство письма, телеграф, телефон, телевидение, пресса, радиовещание расширили диапазон человеческого восприятия, возможности общения с миром до пределов всей планеты. Вековая человеческая мечта «упразднить расстояние» в наше время наконец реализована: но и здесь в акте преодоления вызова, брошенного внешним окружением, родился новый вызов, на этот раз внутри нашей общественной жизни. Мы «упразднили расстояния» при помощи технических средств, но эта техническая победа, сделав скоростной дорогу, не облегчила тем самым наш путь.

    Воспользовавшись символом дороги, пути, представим реальную дорогу далекого прошлого. Поначалу по ней медленно движется примитивный колесный транспорт. Вообразим эту дорогу запруженной колесным транспортом с уже встречающимся кое-где меж повозок велосипедом – знамением грядущего будущего. Поскольку наша воображаемая дорога перегружена, столкновения неизбежны. Тем не менее никто не боится, потому что серьезная опасность никому не угрожает, ибо мускульная сила, с помощью которой движутся все эти транспортные средства, не может развить высокую скорость. Однако проблемы на нашей дороге есть – это прежде всего проблемы сохранности и защиты грузов и проблемы времени. Надо ли добавлять, что, естественно, никто не регулирует движение. Нет ни полицейских, ни светофоров.

    А теперь посмотрим на путь – дорогу наших дней, по которой мчится, рыча, механизированный транспорт. Здесь решена проблема скорости и сохранности груза, если судить по огромным грузовикам с прицепами и спортивным автомашинам, летящим, словно выпущенная пуля. Но в то же время проблема столкновений стала проблемой номер один. Конечно, если шофер трезв и вполне профессионален, то он не опасен для себя и других, но глупец или безответственный человек за рулем опаснее, чем дурак на стогу сена. Таким образом, современная магистраль предъявляет человеку вызов уже не технологического характера, а психологического. Старый вызов физического расстояния превратился, таким образом, в новый вызов человеческих отношений – между водителями, которые, научившись «уничтожать расстояния», столкнулись с опасностью уничтожить друг друга.

    Все это, думается, имеет символический смысл. Ситуация на дороге дает типичную картину перемен, имевших место в западной общественной жизни с момента появления двух господствующих социальных сил эпохи: экономической силы индустриализма и политической силы демократии. Благодаря необычайному прогрессу в деле покорения сил природы к организации координированного действия миллионов людей, все свершенное, служит ли оно Злу или Добру, приобретает титанический размах. Материальные последствия индивидуальных актов возрастают до глобальных масштабов, а моральная ответственность за содеянное несоизмерима с той, что была при старом социальном порядке. Вполне возможно, что на каждой стадии развития каждого общества неким моральным результатом всегда является вызов, фатальный для будущего этого общества, но нет сомнения, что нашему обществу в настоящее время брошен моральный, а не технический вызов.

    «Рог изобилия Инженера потряс Землю, щедро рассыпая дары доселе невиданных и немыслимых возможностей. Нет сомнения, что многие из этих даров несут Человеку благо, делают его жизнь полнее, шире, здоровее, богаче, комфортнее, интереснее и счастливее в той мере, и какой это можно ожидать от мира вещей. Но мы прекрасно сознаем, что дары индустрии являются также источником серьезных бед. В некоторых случаях они несут в себе будущую трагедию, а современниками воспринимаются как тяжкое бремя. Человек оказался неподготовленным этически для столь щедрого подарка. Медленное развитие нравственных начал привело к тому, что власть над Природой оказалась в его руках до того, как он овладел искусством владеть собой».

    Эти слова были произнесены президентом Британской ассоциации развития паук сэром Альфредом Эвингом на открытки сто первой ежегодной встречи секции историков. Будет ли новая социальная мощь индустриализма и демократии использована в великом созидательном деле превращения вестернизнрованного мира в экуменическое общество или же эти новые силы будут играть разрушительную роль, обслуживая такие древние и бесчеловечные институты, как Война, Трайбализм, Рабство, Собственность? В этом состоит нынешняя проблема западной цивилизации в ее глубинной духовной сути.

    В свете вышеизложенного можно, вероятно, утверждать, что серия успешных ответов на последовательные вызовы должна истолковываться как проявление роста, если по мере развертывания процесса наблюдается тенденция к смещению действия из области внешнего окружения – физического или человеческого – в область внутреннюю. По мере роста все меньше и меньше возникает вызовов, идущих из внешней среды, и все больше и больше появляется вызовов, рожденных внутри действующей системы или личности. Рост означает, что растущая личность или цивилизация стремится создать свое собственное окружение, породить своего собственного возмутителя спокойствия и создать свое собственное поле действия. Иными словами, критерий роста – это прогрессивное движение в направлении самоопределения, а движение в сторону самоопределения – это прозаическая формула чуда самовыражения Жизни.

    Анализ роста

    Отношение между растущими цивилизациями и индивидами

    Ход рассуждений привел нас к заключению, что критерий роста следует искать в прогрессивном процессе самоопределения. Если этот вывод справедлив, то это поможет нам найти ключ к анализу процесса роста цивилизаций.

    В общем, очевидно, что общество определяется через индивидов, которые принадлежат к этому обществу или которым это общество принадлежит. Можно выразить отношение между Обществом и Индивидом как полностью симметричное, но эта двойственность требует специального рассмотрения взаимозависимости Общества и Индивида.

    Разумеется, это один из основных вопросов социологии, и на него существует два противоположных ответа. Первый состоит в том, что отдельное человеческое существо – это реальность, способная существовать и быть познаваемой сама по себе, а общество представляет собой не что иное, как сумму или совокупность атомарных автономных индивидов, взаимодействие которых и создает его. Второе мнение прямо противоположно. Согласно ему, реальность – это общество, а не индивид. Общество есть совершенное и умопостигаемое целое, тогда как индивид – всего лишь часть этого целого, не способная ни существовать, ни быть понятой в отрыве от той социальной системы, в которую он помещен. Если проанализировать эти взаимно исключающие положения, то мы убедимся, что ни одно из них не выдерживает критики.

    Классический портрет воображаемого атомарного индивида был дан Гомером в описании циклопа Полифема и ему подобных и повторен Платоном в «Законах». «Нет между ними ни сходбищ парадных, ни общих советов. В темных пещерах они иль на горных вершинах высоких вольно живут; над женой и детьми безотчетно там каждый властвует, зная себя одного, о других не заботясь».

    Примечательно, что в эллинской мифологии подобный образ жизни присущ только легендарным чудовищам, обитающим на краю Земли, и не распространяется на людей. И действительно, ни один человек никогда не жил, подобно этим мифическим циклопам, ибо Человек по сути своей существо социальное, а общественная жизнь – необходимое условие становления Человека из предчеловека. «Чисто индивидуалистическое Я, или просто индивидуум, является голой абстракцией. Ибо Я реализуется и осознается не в одиночестве, индивидуальной изолированности и замкнутости, а в обществе, среди других людей, с которыми оно взаимодействует, общаясь. Я никогда бы не познал себя и не осознал свою индивидуальность, если бы был лишен возможности соприкасаться с другими, похожими на меня. Познание других Я необходимо для осознания собственного Я. Поэтому истоки самосознания – в опыте. И даже более того, чисто социальное средство – язык – формируется, проявляется и находит свое выражение в опыте. Язык дает имена предметам личного опыта, и, таким образом, через язык они изолируются и абстрагируются. Способность подняться до общих понятий также вырабатывается благодаря социальному посредничеству языка. Таким образом, весь интеллектуальный багаж, с помощью которого я пытаюсь понять Вселенную, а также овладеваю неповторимым богатством личного опыта, – это не мое индивидуальное приобретение и собственность. Это общественное достояние, и я разделяю его с другими членами общества. Индивидуально Я, или Личность, покоится не на своих собственных основаниях, но на целой Вселенной» [прим64].

    Таким образом, понятна суть мифического Циклопа, который предстает свободным для жизни и смерти и который вступает в «общественный договор» с другими существами, руководствуясь лишь собственным выбором. Отношения между человеком и обществом, очевидно, не сводятся к отношениям числа и суммы. А что, если поставить вопрос иначе: является ли отношение индивида к обществу отношением части к целому? Существуют сообщества наподобие пчелиных или муравьиных, которые хотя и не обладают непрерывной вещественной целостностью, тем не менее, каждый их член трудится для всего общества, а не на себя и, оказавшись изолированным от общества, погибает.

    Биологическая и психологическая аналогии, возможно, в наименьшей мере порочны и ошибочны, когда они применяются для описания примитивных обществ в их статике или же к тем редким цивилизациям, что были остановлены в ходе своего развития. Но они совершенно непригодны для анализа отношений растущих цивилизаций и индивидов. Склонность использовать частные аналогии в подобном контексте представляется нам очевидным недостатком западной социологии. Недостаток этот можно объяснить тем, что западное общество привычно персонифицирует группы, классы, ассоциации людей, социальные институты, дает им собственные имена – «Британия», «Франция». «Чехословакия», «Правительство Его Величества», «Лондонский муниципальный совет», «Церковь». «Пресса» и т.д. Отметим, что представление общества как личности или организма не дает нам адекватного и точного выражения отношения между обществом и индивидом.

    Каково же истинное отношение между обществом и личностью? По всей видимости, человеческое общество само по себе представляет собой отношение, вернее, особый вид отношений между людьми как явлениями частными, индивидуальными, но в то же время и социальными в том смысле, что они не могут существовать вне общественных связей. Вид человеческих отношений, примером которого является наше общество, нами уже рассматривался. Отметим, что общественные отношения между людьми простираются за границы возможной сферы личных контактов и что эти надличностные отношения поддерживаются с помощью специальных механизмов, именуемых социальными институтами. Без социальных институтов общество не могло бы существовать. Действительно, само общество – просто институт высшего порядка: институт, включая в себя все остальные институты, сам не включается ни в один из них. Исследование общества и исследование институциональных отношений – одно и то же.

    Однако понятие отношения между предметами и существами включает в себя логическое противоречие, ибо нечто отдельное и замкнутое на себе должно восприниматься как нечто пересекающееся с иными сущностями. Как преодолеть это противоречие при попытках описания природы Вселенной? Возможно, это удастся сделать, если мы заменим понятие «предмет» понятием «действие», понятие «существо» – понятием «деятель», а термин «пересечение» – термином «взаимодействие».

    Если обратиться к явлениям из области физики, то можно утверждать. что каждый отдельный атом, протон или электрон, как и каждый луч света, несет в себе всю Вселенную. Современный французский философ Анри Бергсон, исходя из этого принципа, заключает, что Человек равен Вселенной. «Люди продолжают твердить, что человек – ничтожная песчинка на лике Земли, а Земля – песчинка в просторах Вселенной. Однако Человек, даже если взять лишь его телесную ипостась, не довольствуется отведенным ему пространством (с этим соглашался и Паскаль), а, будучи наделен сознанием, вмещает в себя всю Вселенную» [прим65]. Средневековые схоласты также отождествляли отдельную человеческую душу со Вселенной, сравнивая микрокосм с макрокосмом. В микрокосме Вселенная отображена или сконцентрирована в Душе; в макрокосме Душа простирается до пределов Вселенной, становясь тождественной ей. Высшее Целое, слитное и неделимое в реальности, несмотря на логическую дихотомию, которую пытается к ней применить человеческий разум, – это Душа и Вселенная в едином.

    В этом средневековом схоластическом предвосхищении современной идеи мы можем найти ответ на интересующий нас вопрос. Отдельные человеческие существа связаны между собой через индивидуальные поля действия, каждое из которых тождественно Вселенной, и поэтому все они накладываются друг на друга. Но как и многие другие догадки средневекового схоластического гения, ответ на точный вопрос не является ответом, пригодным для практических целей. Ибо сказать, что люди связаны между собой через поля, не имеющие каких-либо ограничений во Вселенной, фактически означает признать возможность взаимоотношений людей в Бесконечности, а это лишь запутывает представление об отношениях людей в мире, игнорируя жесткую пространственно-временную обусловленность их. Строгий эмпирический анализ действительности, выраженный в объективных понятиях, подсказывает нам, что общество – это институт высшего порядка в том смысле, что он обнимает другие институты, не включаясь одновременно в какие-либо иные более обширные системы. В начале нашего исследования мы определили общество как «интеллигибельное поле исследования».

    Попробуем определить природу эмпирически фиксируемых отношений между отдельными индивидами внутри социальных полей, не являющихся ни всеобщими, ни бесконечными. С другой стороны, коль скоро микрокосм отличается от макрокосма, а сфера взаимодействия индивидов – макрокосм, нельзя сказать, что каждое индивидуальное лицо тождественно другому, хотя совокупность их отношений и есть, по сути дела, общество, которым они все объединены. В этой «политической арифметике» или «социальной геометрии» евклидова аксиома, согласно которой «две величины, равные третьей, равны между собой», очевидно, не является истинной.

    Проведенный нами анализ выявил существенный момент, имеющий важное значение для дальнейшего исследования. Анализ «полей действия» и «носителей действия» предполагает не только то, что «вещество или материал Вселенной» есть «деятельность, а не материя» [прим66], но также и то, что эта деятельность организована и строго направлена. Микрокосм вносит целенаправленное действие в макрокосм; а действие, будучи главной темой человеческой истории, представляет собой давление отдельных людей на общую основу соответствующих полей действия, основу, которую мы и называем обществом.

    Поле действия – и к тому же пересечение некоторого множества полей – не может само быть источником действия. Источником социального действия не может быть общество, но им может быть отдельный индивид или группа индивидов, поля действий которых и составляют общество. «Поле» или «отношение» самой своей природой обречено на бессилие, что Аристотель считал свойством абстрактного разума, ибо абстрактный разум не повелевает движением [388]. Поле – это просто место для действия того, кто, собственно, это поле и создает, сам им не являясь. Общее основание, возникнув как результат взаимодействия двух или более лиц, является одновременно и полем их действия. Как пространство, само не совершая действий, является сферой действия электронов, атомов, частиц, так и общество не может играть активную, созидательную роль в человеческих делах. Общество не является и не может быть ничем иным, кроме как посредником, с помощью которого отдельные люди взаимодействуют между собой. Личности, а не общества создают человеческую историю.

    Эта истина настойчиво и последовательно проводится А. Бергсоном, к чьим работам мы уже не раз обращались.

    «Мы не верим в «бессознательный» фактор Истории, так называемые «великие подземные течения мысли», на которые так часто ссылаются, возможно, лишь потому, что большие массы людей оказались увлеченными кем-то одним, личностью, выдвинутой из общего числа. Нет надобности повторять, что социальный прогресс обусловливается прежде всего духовной средой общества. Скачок совершается тогда, когда общество решается на эксперимент; это означает, что общество или поддалось убеждению, или было потрясено кем-то, но именно кем-то. Нет надобности говорить, что скачок предполагает, что этот кто-то не тормозит намеренно развитие и не заинтересован в том, чтобы общество отставало, как нет нужды доказывать, что здесь нет акта творчества, сравнимого с творчеством художественным. Широко известно, что большинство великих реформ воспринималось сначала как неосуществимые, что фактически соответствовало действительности; они могли воплотиться в жизнь лишь в обществе, создавшем для этого надлежащие духовные условия. Но здесь возникает порочный круг, из которого нет выхода, если какая-нибудь избранная душа не разобьет его» [прим67].

    Теперь о том, что имеется в виду, когда мы говорим о чуде художественного творчества. Люди, создающие это чудо, обеспечивают рост общества, которому они принадлежат. Это больше, чем просто люди, ибо им дано делать то, что воспринимается другими как чудо. Они в определенном смысле сверхчеловеки, и здесь нет метафоры.

    В чем же специфика характера этих редких сверхлюдей, способных разрушить порочный круг примитивной общественной жизни и свершить акт творения? Охарактеризовать такого человека можно одним словом: Личность.

    «Личность – это растущий фактор Вселенной, пребывающий пока в стадии младенчества. Возраст его – всего какие-то тысячи лет, тогда как органическая природа существует миллионы. Личность – это сравнительно недавно зародившееся свойство целого, но характер ее, тем не менее, уже отчетлив и хорошо очерчен, а будущее ее представляется самым ярким лучом надежды в жизни людей, если не всей Земли… Сила и активность ее постепенно возрастают, и часто даже в самых неблагоприятных обстоятельствах она одерживает нравственные победы, которые становятся великими вехами прогресса» [прим68].

    Благодаря внутреннему развитию Личности Человек обретает возможность совершать творческие акты, что и обусловливает рост общества. Таким образом, распространение индивидуального творческого мастерства на макрокосм является следствием творческих преобразований в области микрокосма, а этот процесс есть поступательное движение во внутреннем самоопределении. Внешнее и внутреннее совершенствование организации и усиление зависимости настолько переплетены, что эти процессы трудно отделить один от другого.

    «Становление личности с самого начала отличается от процессов в области органической природы и приближается к формам действия, которые характеризуют Общество. Как в хорошо организованном обществе существует центральная законодательная и исполнительная власть, которая в чем-то стоит над обществом или государством, контролируя их деятельность, так и человеческой личности присущ еще более строгий внутренний контроль за целесообразностью своих действий… Идеальная личность – это та, в которой внутренний контроль достаточно силен и осуществляется сознательно, имея своей целью гармонизацию противоречивых порывов и желаний и упорядочение случайных поступков и действий, грозящих конфликтом с самим собой» [прим69].

    Итак, общество – это совокупность отношений между индивидами, и отношения эти, как мы установили, предполагают совпадение индивидуальных полей действия, а это совпадение говорит о наличии общей основы. Общая основа и есть то, что мы называем обществом. Коль скоро индивидуальное поле действия представляет собой часть или аспект самого индивида, каждый отдельный индивид в некотором смысле действительно тождествен всей целостности общества.

    Духовно озаренная Личность, очевидно, находится в таком же отношении к обычной человеческой природе, в каком цивилизация находится к примитивному человеческому обществу. В обоих случаях новый вид развивается из старого благодаря последовательному переходу из временного состояния равновесия в состояние динамической активности, ибо, как отмечает в цитируемой выше работе Смэттс, «всем вещам присуще самопроизвольное нарушение своих собственных структурных рамок, а значит, существует тенденция к преодолению ими своих границы [прим70]. У цивилизаций, только что зародившихся, существует тенденция не только к росту, но и к давлению на другие общества. Аналогичным образом Личность, самоопределившись, осознает неизбежно истину, что «никто из нас не живет для себя и никто не умирает для себя» (Рим. 14, 7); что нет покоя, когда один вознесен, а другие не привлечены (Иоанн 12. 32); ибо для того и свершается их пришествие в мир (Иоанн 16, 28).

    Необходимость, в силу которой творческая личность стремится преобразить других, имеет как внутренний, так и внешний характер. Внутренняя необходимость лежит в тождестве Жизни и Действия. Никто не может считаться самим собой, не выразив свою сущность в действии. Однако поле действия человека накладывается на поля множества других людей, взаимодействуя с ними, и именно тут под воздействием внешнего давления один человек поднимается к вершинам гениальности, являя собой «новый вид, представленный одним-единственным индивидом» [прим71]. Творческая мутация в микрокосме требует адаптивного видоизменения в макрокосме. Однако усилия преображенной личности повлиять на собратьев неизбежно столкнутся с сопротивлением их инерции, которая стремится сохранить макрокосм в гармонии со своим устоявшимся внутренним миром, то есть оставить все без изменений.

    Эта социальная ситуация выдвигает дилемму. Если творческий гений не может произвести в своем окружении мутации, которой он достиг внутри самого себя, его творческий порыв становится роковым для него. Он должен выйти из своего поля действия; но, утратив силу действия, он утратит и волю к жизни, даже если общество не приговорит его к смерти, как выбраковываются ненормальные члены улья, стада, косяка и т.п. Это плата, которую должен платить гений за преждевременную попытку видоизменить социальное окружение. С другой стороны, если гению удается преодолеть инертность или открытую враждебность социального окружения, и он успешно воздействует на общество, устанавливая новый порядок, вполне гармонирующий с его преображенным внутренним миром, это не значит, что жизнь сразу становится приемлемой для его собратьев. Каждому приходится проходить болезненный процесс приспособления к новым социальным условиям и меняющемуся социальному окружению, навязанному им волей победоносного гения.

    В этом и состоит смысл слов Иисуса: «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч: ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человеку – домашние его» (Матф. 10, 34 – 36).

    Появление сверхчеловека – великого мистика, гения или выдающейся личности – неизбежно вызывает социальный конфликт, Масштаб конфликта будет зависеть от того, насколько возвышается творческая личность над общим уровнем. Даже при незначительном разрыве некоторый конфликт неизбежен, поскольку социальное равновесие, нарушаемое самим фактом появления творческого гения, восстанавливается либо его победой над обществом, либо его социальным поражением.

    «Произведение гения, которое не встречает должного признания в момент своего появления, самим фактом своего существования создает постепенно новое понимание искусства и этим готовит почву для принятия себя. Впоследствии оно, как правило, признается гениальным. Однако случается, что этого не происходит и произведение так и остается непризнанным. Но Природа художественного творчества такова, что произведения искусства, даже просто шокировав публику, имеют своим последствием преобразование общественного вкуса. С этой точки зрения продукт художественного творчества обладает как силой, так и целью. Он передает внутренний порыв художника… Только сила гения способна победить инерцию человечества» [прим72].

    Как восстанавливает общество социальное равновесие, нарушенное порывом гения?

    Простейшее решение заключается в том, что все члены общества воспринимают порыв и одновременно включаются в процесс преобразований. В этом случае никакого напряжения или дисбаланса на общей основе соответственных индивидуальных полей действия не будет ощущаться, ибо каждый будет пытаться приспособить свое собственное поле к происшедшей мутации. Адаптация в данном случае будет вполне безболезненной и естественной. Однако столь простое решение представляется фантастикой, так как творческая мутация человеческой природы является актом индивидуальной души, действующей независимо, а поэтому единообразная и единовременная мутация в каждом отдельном человеке была бы настоящим чудом.

    Разумеется, реальных примеров такого чуда в человеческой истории не наблюдалось. Самое большее, что можно обнаружить, – это примеры того, что одни и те же или подобные творческие замыслы и идеи появлялись приблизительно в одно время и в одном месте и принадлежали сразу нескольким индивидам.

    В истории техники, например, паровая машина, локомотив, аэроплан и танк были изобретены почти одновременно несколькими людьми [389]. Весьма характерен затянувшийся и получивший большой резонанс спор между несколькими претендентами на премию, которую назначило правительство Его Величества за изобретение танка. Спор возник несмотря на то, что изобретение, о котором идет речь, было совсем недавним, а общество к тому времени уже привыкло строго фиксировать и документировать все происходящее в нем. Здесь не важен результат этого внутрибританского спора, однако сейчас широко распространено мнение, зафиксированное в «Энциклопедии Британика», что «идеи, рожденные британскими учеными в 1914 г., были самостоятельно и независимо повторены французскими инженерами в 1915 г.».

    В истории современной науки длительное время считался открытым вопрос относительно авторства понятия Эволюции в его классической формулировке – «борьба за существование» или «естественный отбор». Приоритет делился между Чарлзом Дарвином и Альфредом Расселом Уоллесом [390]. Расчеты, благодаря которым была открыта планета Нептун, проводились независимо и одновременно двумя учеными Адамсом и Леверье [391].

    Феномен, который проясняют приведенные выше исторические примеры, нашел свое отражение в афоризме: «Идеи носятся в воздухе». И в этом нет ничего удивительного. Люди, объединенные определенной системой общественных отношений, являются, как правило, наследниками одной и той же культуры, и поэтому было бы странно, если бы на общий вызов не последовало схожих ответов. По-настоящему удивительным в реальной динамике социальной жизни оказывается как раз то, что «идея, что носится в воздухе», не завладевает умами сразу всех представителей данного общества. Но это, тем не менее, факт. И если истинно то, что новая творческая идея или проект не могут покорить все общество одновременно, то истинно и то, что они никогда не появляются за границами социального меньшинства.

    Значение творческого меньшинства в человеческой истории поразило воображение Г. Дж. Уэллса. «Все мои надежды на будущее связаны с верой в то серьезное меньшинство, что так существенно отличается от равнодушной и безликой массы нашего общества. Я не могу понять смысла любой большой религии, я не могу объяснить конструктивного хода истории, пока я не обращаюсь к этому вдумчивому меньшинству. Они Соль Земли [392], эти люди способны посвящать свои жизни отдаленным и величественным целям» [прим73].

    Внутренняя неповторимость и индивидуальность любого творческого акта лишь в незначительной мере противоречит его тенденции к однородности, которая базируется на том, что каждый член общества является потенциальным творцом, и члены одного общества живут в одинаковой социальной атмосфере. Однако творец, заявив о себе, всегда оказывается выброшенным за пределы инертной, нетворческой массы. Иногда у него есть удачная возможность наслаждаться общением с узким кругом родственных душ. Акты социального творчества – прерогативы либо творцов-одиночек, либо творческого меньшинства.

    Западная наука и западная техника, существующие для того, чтобы превращать знание в силу и богатство, чем мы имеем все основания гордиться, обладают тем не менее опасной эзотеричностью. Великие общественные силы современности – Демократия и Индустриализм, – приведенные к жизни западной цивилизацией, возникли из глубин творческого меньшинства, и это меньшинство стоит сейчас под вопросом, способно ли оно руководить и управлять гигантской энергией высвобожденных сил. Главная причина, по которой Соль Земли не может ощущать себя в безопасности, заключается в том, что большинство, увы, по-прежнему «пресно».

    В настоящее время огромные массы людей все еще остаются на том интеллектуальном и нравственном уровне, на котором они пребывали и его пятьдесят лет назад, когда новые гигантские социальные силы только начали появляться. Мера нравственного убожества и деградации современного человечества в полной мере видна на страницах «желтой прессы». В извращенности западной прессы также ощущается властная сила современного западного индустриализма и демократии, стремящаяся удержать основную массу людей, и без того ущербную в культурном отношении, на как можно более низком уровне духовности. Та же сила вдохнула жизнь в порочные институты Войны, Трайбализма, Рабства и Собственности. Творческое меньшинство в современном западном мире находится перед опасностью регресса, а земля, преображенная творческим актом, оказалась в руках новых сил и нового аппарата власти. Совершается преступление, и нельзя утверждать, что впереди нас не ждут еще большие несчастья. Использование изобретений меньшинства не приводило бы к столь катастрофическим последствиям, если бы в то время, когда меньшинство совершает гигантский нравственный и интеллектуальный шаг вперед, большинство не пребывало в косности. Стагнация масс является фундаментальной причиной кризиса, с которым столкнулась западная цивилизация в наши дни. Явление это обнаруживается в жизни всех ныне здравствующих цивилизаций и является чертой, характеризующей процесс роста.

    Сам факт, что рост цивилизаций – дело рук творческих личностей или творческих меньшинств, предполагает, что нетворческое большинство будет находиться позади, пока первооткрыватели не подтянут арьергарды до своего собственного уровня. Последнее соображение требует внести уточнение в определение цивилизации и примитивного общества. Ранее в настоящем исследовании мы установили, что примитивные общества находятся в статическом состоянии, тогда как цивилизации или но крайней мере растущие цивилизации – в динамике. Отметим теперь, что растущие цивилизации отличаются от примитивных обществ поступательным движением за счет творческого меньшинства. Следует добавить, что творческие личности при любых условиях составляют в обществе меньшинство, но именно это меньшинство и вдыхает в социальную систему новую жизнь. В каждой растущей цивилизации, даже в периоды наиболее оживленного роста ее, огромные массы народа так и не выходят из состояния стагнации, подобно примитивному обществу, пребывающему в постоянном застое, так как подавляющее большинство представителей любой цивилизации ничем не отличается от человека примитивного общества.

    Характерным типом индивида, действия которого превращают примитивное общество в цивилизацию и обусловливают причину роста растущей цивилизации, является «сильная личность», «медиум», «гений», «сверхчеловек»: но в растущем обществе в любой данный момент представители этого типа всегда находятся в меньшинстве. Они лишь дрожжи в общем котле человечества.

    Таким образом, духовное размежевание между Личностью и Толпой не совпадает с демаркационной линией, пролегающей между цивилизациями и примитивными обществами. В наиболее развитых и цивилизованных обществах подавляющее большинство представляет собой инертную массу.

    И все же мы не уяснили до конца, каким путем динамические личности, сумевшие разбить «кристалл обычая», пробиваются сквозь бездну косности к победе, каким образом им удается избежать социального поражения и сплотить вокруг себя других людей. По утверждению Бергсона, «требуется двойное усилие. Прежде всего, со стороны отдельных личностей, нацеленных на новаторский путь, и наряду с этим – всех остальных, готовых воспринять эту новацию и приспособиться к ней. Цивилизованным можно назвать лишь то общество, в котором эти встречные усилия слились воедино. В сущности, второе условие более трудно для исполнения. Наличие в обществе сильной личности – фактор необходимый и достаточный для зарождения процесса (нет оснований предполагать, что Природа лишила какое-либо человеческое общество сильной личности). Однако для ответного движения нужны определенные условия, при которых творческая личность может увлечь за собой остальных» [прим74].

    Подтягивание нетворческого большинства растущего общества до уровня творческих пионеров, без чего невозможно поступательное движение вперед, на практике решается благодаря свободному мимесису – возвышенному свойству человеческой природы, которое скорее есть результат коллективного опыта, нежели вдохновения.

    Чтобы включить механизм мимесиса, необходимо активизировать внутренние потенции человека, ибо мимесис – это черта, присущая человеку испокон веков. «Первоначальные уроки, преподанные Человеку Природой, сводились к принятию обычаев группы. Мимесис как подражание вырабатывался вполне естественно и свободно, ибо Человек становился Человеком в коллективе» [прим75].

    Творческая эволюция, таким образом, использует ранее выработанное свойство для выполнения новой функции. Историческая переориентация внутренне неизменного феномена мимесиса уже привлекала наше внимание при анализе специфических различий между примитивным обществом и цивилизацией. Мы отмечали, что мимесис – это общая черта социальной жизни и что его действие можно наблюдать в обществах обоих видов. Однако если в примитивном обществе мимесис сориентирован на старшее поколение живущих и на образы предков, ушедших в мир иной, как на воплощение «кристалла обычая», то в обществах растущих образцом для подражания, эталоном становится творческая личность, лидер, прокладывающий новый путь.

    Для того чтобы побудить инертное большинство следовать за активным меньшинством, недостаточно лишь силы духа творческой личности. Освоение высоких духовно-нравственных ценностей предполагает способность к восприятию «культурной радиации», свободный мимесис как подражание духовно-нравственному порыву избранных носителей нового.

    Уход-и-возврат

    Личности

    Обратимся теперь к механизму роста. Существует ли определенный ритм его? Признаками роста являются, как мы определили, прогрессирующее упрощение, этерификация, трансференция [прим76] действия и самодетерминация. Все они тесно связаны между собой, однако есть ли среди них такой признак, который мог бы быть наиболее очевидным логическим основанием для построения схемы роста?

    Наиболее конструктивным признаком является трансференция действия. Чтобы феномен трансференции действия имел место, необходимо, чтобы в индивидуальной или коллективной биографии, в которой будет совершен творческий акт ответа на брошенный вызов, существовал аналог такой трансференции. И этим реальным аналогом является движение ухода и последующего возврата. Уход-и-Возврат, таким образом, можно рассматривать как «двухтактный» ритм творческих актов, составляющих процесс роста.

    Схема Ухода-и-Возврата подтверждается множеством исторических примеров.

    Большинство биографий общепризнанных творческих личностей дает яркие свидетельства действия Ухода-и-Возврата – Павел Тарсийский жил в тот период истории сирийского общества, когда вызов, брошенный ему со стороны эллинизма, достиг апогея. Первоначально, будучи членом ортодоксальной еврейской общины, он преследовал христиан. Однако после паломничества в Дамаск и трехлетнего отшельничества в Аравийской пустыне он заявил о себе не только как ревностный поборник христианства, но и как «апостол язычников» [393].

    Жизнь Бенедикта Нурсийского (480-543) совпала с предсмертной агонией эллинистического общества. Юношей, прибыв из Умбрии в Рим, чтобы получить традиционное для представителей состоятельных классов гуманитарное образование, он скоро восстал против столичной жизни и удалился в пустыню. В течение трех лет жил он в полном одиночестве, однако поворотным пунктом в его судьбе стало возвращение в общество по достижении совершеннолетия, когда он встал во главе монашеской общины. Святой Бенедикт создал новую систему образования взамен старомодной, отвергнутой им еще в детстве [394]. Община бенедиктинцев стала матерью монастырей, быстро распространившихся по всему западному миру. Монашеский орден св. Бенедикта лег в основу социальной структуры западного христианства, выросший из руин эллинистического мира.

    Важнейшей чертой бенедиктинской системы было обязательное предписание заниматься физическим трудом, прежде всего трудом сельскохозяйственным. Движение бенедиктинцев, таким образом, в экономическом плане означало возрождение земледелия в Италии, так и не оправившегося со времен Ганнибала. Бенедиктинский устав сделал то, чего не смогли сделать ни аграрные законы Гракха. ни система алиментаний, поскольку он действовал не сверху вниз в отличие от государственных постановлений, а снизу вверх, возбуждая личную инициативу через религиозный энтузиазм. Благодаря духовному порыву орден бенедиктинцев вызвал экономический подъем не только в Италии, но и во всей средневековой Европе.

    Григорий Великий через тридцать лет после смерти св. Бенедикта, получив пост префекта Рима, столкнулся с неразрешимой задачей. Рим 573 г. можно, пожалуй, сравнить с Веной 1920 г. Большой город, бывший в течение длительного времени столицей империи, оказался вдруг отрезанным от своих провинций, лишенным привычных ресурсов. Римский городской рынок был не в состоянии обеспечить нужды паразитическою населения города, веками стекавшегося в него как в столицу империи. Понимание того, что в условиях старого порядка невозможно решить новые проблемы, и сознание собственного бессилия явились, по-видимому, основной причиной ухода Григория из мирской жизни через два года после получения поста префекта.

    Его уход, как и уход Павла, длился три года. По окончании этого срока он решил проповедовать христианство среди язычников-англов и получил на это благословение папы [395]. Успешно продвигаясь по ступеням церковной иерархии (на папском престоле с 590 по 604 г.), он решил три большие задачи: реорганизовал управление церковными владениями в Италии и за рубежом, стал инициатором переговоров между властями Италии и лангобардскими завоевателями, заложил основы новой Римской империи. Новая Римская империя создавалась усилиями миссионеров, а не огнем и мечом.

    Сиддхартха Гаутама родился в смутное время. Он был свидетелем того, как разграбили его родной город-государство Капилавасту, а родственники его были вырезаны. Гаутама происходил из царского рода племени шакьев. Он родился в тот период, когда аристократическому порядку был брошен вызов со стороны новых социальных сил. Личным ответом Гаутамы был уход из мира, ставшего негостеприимным для аристократов. В течение семи лет он искал просветления с помощью аскезы. Обретя просветление, он вновь возвратился в мир. Узрев свет, он потратил оставшуюся часть жизни на просветление душ учеников своих [396].

    Мухаммед, напротив, принадлежал к среде аравийского внешнего пролетариата Римской империи. Он родился в период, когда отношения между Римом и Аравией зашли в тупик. На рубеже VI и VII вв. н.э. культурное воздействие империи на Аравию достигло кульминации. Неизбежно должна была последовать свечная реакция Аравии. Выразителем и носителем этой реакции и стал Мухаммед (570-632).

    Для жизни Восточной Римской империи того периода были характерны монотеизм в религии и закон, и порядок в управлении. Мухаммед посвятил свою жизнь перенесению элементов римской государственности на местную почву. Объединив институт власти с религией, он создал теократическое государство ислама. Сила ислама была столь велика, что он не только успешно послужил объединению Аравийского полуострова, но и распространился вскоре от берегов Атлантики до Великой степи.

    Деятельность Мухаммеда условно можно разделить на два этана. Примерно на сороковом году жизни Мухаммед увлекся чисто религиозными материями. На втором этапе основную роль стала играть политическая деятельность. Первоначальное обращение Мухаммеда к религии было следствием его возвращения в родные места после пятнадцати лет странствий с торговым караваном между аравийскими оазисами и сирийскими форпостами Римской империи на севере Аравийской степи. Второй этап жизни, политико-религиозный, был начат уходом пророка из родного оазиса – Мекки во враждебный оазис Ятриб (ныне Медина). Мухаммед вынужден был покинуть Мекку, спасаясь от преследований. После семилетнего отсутствия (622-629) он вернулся в Мекку не как прощенный изгнанник, но как господин и хозяин половины Аравии.

    Макиавелли (1469-1527) был гражданином Флоренции. Ему было двадцать пять лет, когда в 1494 г. Карл VIII перешел Альпы и вторгся в Италию с французской армией. Он был уже достаточно взрослым, чтобы помнить Италию такой, какой она была до вторжения варваров. Он был также достаточно взрослым, чтобы осознать, что полуостров стал ареной борьбы приморских и континентальных государств, покушавшихся на суверенитет итальянских городов-государств, некогда славившихся своей независимостью. Удар, направленный против Италии со стороны неитальянских государств, представлял собой вызов, с которым столкнулось поколение Макиавелли. Этот вызов не только требовал нового опыта, но и давал этот опыт.

    От природы Макиавелли был наделен незаурядными способностями и склонностью к политике, а жизнь предоставила ему возможность применить эти качества на практике. Его родная Флоренция была одним из влиятельнейших городов-государств того времени. Способности Макиавелли были оценены по достоинству, и уже в 1498 г. через четыре года после первого французскою вторжения, он был назначен правительственным секретарем. Круг служебных обязанностей давал ему великолепную возможность получать разнообразную информацию о новых варварских государствах. Четырнадцать лет подобного опыта сделали его, по-видимому, самым квалифицированным и искушенным политиком и государственным деятелем Италии. Однако крутой зигзаг флорентийской внутренней политики неожиданно вышвырнул его из системы государственной власти. В 1512 г. он был лишен поста правительственного секретаря, а на следующий год подвергся тюремному заключению и пытке. Чудом, оставшись в живых, он был выпущен из тюрьмы, после чего жил в предместье Флоренции, полностью устранившись от политической и государственной деятельности. Хотя его карьера была кончена, оставались жизнь и творчество.

    В письме к своему другу и бывшему коллеге он описывает распорядок своего дня. Гимнастика по утрам, потом занятия сельским хозяйством. Из развлечений – игра с местными крестьянами в трактире в кости. Однако не оставил он ни научных занятий, ни занятий литературным трудом.

    В своем ученом трактате «Государь» и многих других трудах Макиавелли вновь и вновь возвращается к проблемам, раздирающим Италию, считая основной ее бедой политическую раздробленность и обосновывая необходимость сильной государственной власти. Макиавелли при любых обстоятельствах не расставался с надеждой, что через творчество он может свою незаурядную энергию, лишенную практического выхода, направить на пользу Италии.

    Надеждой этой пронизан его «Государь», но, увы, она не оправдалась. Книга не соответствует цели, которую ставил перед собой автор, но это не значит, что она вовсе не имела политического значения. Это было духовное возвращение Макиавелли в мир, и надо сказать, что воздействие творчества Макиавелли оказалось более значительным, чем его влияние на общество как государственного деятеля.

    За два века до Макиавелли тот же город дал миру яркий пример творческого Ухода-и-Возврата незаурядной Личности. Основной труд своей жизни Данте смог завершить лишь на чужбине, принужденный покинуть родной город. Во Флоренции была любимая Беатриче. Во Флоренции она и умерла на его глазах. Во Флоренции он стал заниматься политикой. Флоренция же и приговорила его к вечному изгнанию. Однако, потеряв флорентийское гражданство, он приобрел гражданство более высокого порядка. Мир политики лишился гения, но сфера духа обогатилась его «Божественной комедией».


    Социальные группы

    Мотив Ухода-и-Возврата можно почувствовать и при анализе инициативной роли групп. Во всех обществах, включая примитивные и даже стада животных, наступает время, когда представители одного поколения мужских особей данного сообщества проходят период инициации. Переход из одной группы в другую сопровождается обычно временным уходом мальчиков из общества и последующим возвращением их уже в новом качестве. Иногда этот Уход-и-Возврат имеет мифологическую окраску, иногда проявляется в виде издревле существующего обычая. Временное отделение мальчиков в примитивном обществе в период инициации составляет общее место в антропологических исследованиях. Сохранение этого института в истории цивилизации можно усмотреть в спартанской системе воспитания мальчиков и даже в современных английских public schools.

    Другим примером ритма Ухода-и-Возврата является формирование в обществе групп ущемленного меньшинства. Например, в истории еврейства перед лицом вызова, брошенного во II в. до н.э. эллинизмом, (фарисеи отделили себя («фарисеи» буквально означает «те, кто отделяется») от движения культурной эллинизации, которое пытался возглавить первосвященник Иешуа – Ясон [397]. И в то же время они оградили себя от воспламененной Маккавеями военной и политической борьбы с эллинизмом в лице династии Селевкидов. И тогда в I в. н.э., после двухвековой обособленности этого духовного движения, величайший из фарисеев, Иисус, вышел к людям во всеоружии такой духовной силы, что ему удалось стереть грань между эллином и иудеем.

    В аналогичном движении несториане удалились под давлением волны ислама, которая выбросила их из родного сирийскою общества на окраину Великой степи. Обратно они вернулись победителями на гребне волны монгольского завоевания.

    Константинопольские греки после оттоманского завоевания из сферы общественной жизни перешли в область частного предпринимательства, чтобы через два века вновь вернуться на арену общественной жизни в качестве фанариотов, пользующихся значительными привилегиями при оттоманском дворе и оказавших ему незаменимые услуги в трудный для него час [398].

    Английские нонконформисты, громко заявившие о себе во время гражданской войны и образования парламента, вскоре сошли со сцены и вернулись при обстоятельствах, аналогичных тем, которые в Оттоманской империи вызвали движение греческих православных христиан. Нонконформисты ушли в сферу частного предпринимательства накануне Реставрации, чтобы через полтора века вернуться всемогущими и стать авторами промышленной революции [399].


    Греция во второй главе эллинской истории

    Ярким примером Ухода-и-Возврата является реакция Афин на демографический кризис VIII в. до н.э.

    Как уже отмечалось выше, первая реакция Афин на этот вызов была полностью негативной. Афины не устремились за море, не стали захватывать земли своих соседей, как это сделала Спарта. Афины вели себя крайне пассивно. Первая вспышка скрытой реакции произошла в тот момент, когда спартанский царь Клеомен I попытался установить лакедемонийскую гегемонию [400]. Этой мощной реакцией, последовавшей за периодом воздержания от экспансии, Афины на два века отодвигали себя от эллинского мира. Однако эти два века не были для Афин периодом бездействия. Напротив, Афины получили преимущество, которое заключалось в том, что им удалось решить общую для эллинского мира проблему оригинальным способом. Афинский путь показал свою историческую жизненность, тогда как спартанское решение и решение за счет колонизации оказались несостоятельными. Благодаря своему уходу Афины смогли перестроить традиционные учреждения и приспособить их к новым условиям жизни. Эта перестройка вернула Афины на историческую арену. А вернувшись. Афины решились на шаг, беспрецедентный в эллинской истории: они бросили вызов Персидской империи. В 499 г. до н.э. Афины откликнулись на призыв азиатских греческих повстанцев, став главным действующим лицом пятидесятилетней войны между Элладой и сирийским универсальным государством. В течение двух веков, начиная с V в. до н.э. роль Афин в эллинской истории была исключительной. В этот период Афины определяли политику всей Эллады, пока титаническая деятельность Александра не отбросила их на второй план. С другой стороны, уход Афин после их поражения в войне с Македонией в 262 г. до н.э. [401] не означал конца их активного участия в эллинской истории. Ибо задолго до того, как Афины проиграли военное и политическое состязание, они стали школой для Эллады. Афины придали эллинской культуре неизгладимый аттический отпечаток, что единодушно признано потомками.

    Взаимодействие между индивидами в растущих цивилизациях


    Движение Ухода-и-Возврата

    Проанализировав отношения людей в обществе, представляющем собой общую основу, где пересекаются поля действия всех представителей данного общества, мы увидим, что творческая личность, уходя, выпадая из своего социального окружения, преображенная, возвращается затем в то же самое окружение: возвращается, наделенная новыми способностями и новыми силами. Уход позволяет личности реализовать свои индивидуальные потенции, которые не могли бы найти выражения, подавленные прессом социальных обязательств, неизбежных в обществе. Уход дает возможность, а может быть, и является необходимым условием духовного преображения: но в то же время преображение лишено цели и смысла, если оно не становится прелюдией к возвращению преображенной личности в общество, из которого она удалилась. Возвращение есть сущность всего движения, равно как и его окончательная цель.

    Это согласуется с древнесирийским мифом об уединенном восхождении Моисея на Синай. Моисей восходит на гору по призыву Яхве, чтобы получить от него заповеди, причем призыв этот адресован только Моисею. Остальным сынам Израиля было запрещено приближаться к горе. Цель Яхве состояла в том, чтобы вернуть Моисея вниз с новым законом, адресованным народу, но сам народ не имел возможности непосредственно общаться с Богом. «Моисей взошел к Богу на гору, и воззвал к нему Господь с горы, говоря: так скажи дому Иаковлеву и возвести сынам Израилевым…» (Исх. 19. 3). «И когда Бог перестал говорить с Моисеем на горе Синае, дал ему две скрижали откровения, скрижали каменные, на которых написано было перстом Божиим» (Исх. 31. 18).

    Идея возвращения присутствует и в трудах арабского философа Ибн Хальдуна. «Человеческой природе свойственно бежать своего естества и облачаться в одежды праведника, чтобы хоть на миг почувствовать себя безгрешным. Душа тем самым возносится над плотью, улавливая весть из горнего мира, предназначенную для людей» [прим77].

    В этом философском толковании исламского учения о пророчестве можно почувствовать отголосок эллинистической философии.

    Дорога, которую Платон в трактате «Государство» выстилает для философов-правителей, тождественна пути, выбранному христианскими мучениками. Однако если пути и одинаковы, то суть эллинистической и христианской душ различна.

    Для Платона естественно, что личный интерес и личное стремление освобожденного и просвещенного философа противоположны интересам его собратьев, пребывающих «во тьме и тени смертной, окованные скорбию и железом» (Пс. 106, 10). Для платоновских узников подземелья главным и самым нужным представляется возвращение философа со славой во Господе, подобно весне, которая дает им свет. «Просветить сидящих во тьме и тени смертной, направить ноги наши на путь мира» (Лука 1, 79). С другой стороны, философ, по Платону, не может удовлетворять чаяниям человечества, не пожертвовав своим счастьем и своим совершенством. А посему самое лучшее для философа, с точки зрения Платона, обретя просветление, жить счастливо.

    Действительно, фундаментальнейшей заповедью эллинистической философии является мнение, согласно которому лучшее для человека – отрешенное «созерцание». Созерцательная жизнь поставлена Пифагором выше жизни ради действия, равно как и выше жизни ради наслаждения. Это учение проходит через всю эллинистическую философскую традицию от Пифагора до неоплатоников. В целом, придерживаясь того же взгляда, Платон отводит царям-философам иной удел. Он считает, что просвещенный правитель должен усилием воли заставить себя вернуться к своим собратьям, ибо это его долг перед обществом. Давление, которому платоновские правители-философы должны были подчиниться, может быть не полностью внешним, но, даже если они руководствуются более чувством долга, нежели внешним понуждением, они все равно побуждаемы к действию. Как бы безупречно они себя ни вели, их поступкам недостает того внутреннего содержания, которое характеризует жизненный порыв. Этот отрицательный дух усталости и меланхолии можно видеть в трактате «Наедине с собой» Марка Аврелия, царя-философа, достойно пронесшего на своих плечах тяжкое бремя правления всей Римской Ойкуменой.

    Платон в «Государстве» выражает веру, что просвещенные философы, получив приказ возвратиться к обществу, подчинятся ему и будут согласны участвовать в мирских делах. И если надежды Платона нашли воплощение в личности Марка Аврелия, который пронес тяжелое бремя социальной ответственности, не уклонившись от выполнения своего долга, то в целом дух служения обществу был малохарактерен для эллинистических философов. Пример Марка Аврелия не оказался заразительным и не был подхвачен Плотином. В III в. н.э., время надлома эллинистического универсального государства, долг возвращения в мир стал для эллинистических философов менее привлекательным, чем когда-либо ранее. В Плотине эллинистический умозрительный мистицизм достиг своей высшей точки. Отрицание им платоновского призыва к возврату рассматривается Бергсоном как признак того, что эллинская форма мистицизма внутренне не завершена. «С нашей точки зрения, мистицизм способен достичь своей вершины лишь в контактах между людьми, потому он и способен отчасти совместиться с творческим усилием самой Жизни. Это усилие исходит от Бога, если оно не тождественно самому Богу. Великий мистик должен быть личностью, которая преступает границы, предопределенные человеческому виду его материальной природой, и тем самым подхватывает и продолжает дело самого Бога… Плотину… дано было увидеть Землю Обетованную, но не дано было ступить на нее. Он пришел к пониманию экстаза, состояния, в котором душа ощущает самое себя или мыслит, близкое присутствие Бога и его сияния. Но Плотин не преодолел той черты, за которой созерцание переходит в действие, а человеческая воля становится волей божественной. Сам Плотин считал, что он находится на вершине и что идти дальше – это значит, идти вниз. Таким образом, Плотин остался верен интеллектуализму эллинистического гения. Одним словом, мистицизм в том смысле, в каком мы начали употреблять этот термин, никогда не получил завершения в эллинистической мысли. Нет сомнения, мистицизм искал здесь своей реализации, и как нереализованная возможность он несколько раз стучался в дверь, и дверь приоткрывалась, но так никогда и не распахнулась настолько, чтобы дать ему войти» [прим78].

    Окончательный отказ эллинистических философов возвратиться из мира созерцания в мир действия может объяснить, почему надлом, который пережила эллинская цивилизация, стал для нее роковым. Ибо здесь мы видим тот же самый «великий отказ», который совершили создатели египетской цивилизации в эпоху строителей пирамид. Причина, по которой «великий отказ» стал уделом эллинистических философов, очевидна. Их нравственная ограниченность была следствием ошибки в их вере. Веря в то, что экстаз, а не возврат представляет собой главное содержание и конечную цель их духовной Одиссеи, в болезненном переходе от экстаза к возврату они не видели ничего, кроме жертвы на алтарь долга, тогда как именно возврат представлял собой цель, смысл и кульминацию того движения, в которое они оказались вовлечены.

    Движение Ухода-и-Возврата – это не только прохождение сквозь темную ночь Души, но и ее преодоление. Это не только свойство жизни человеческой, но и Жизни вообще. Человек впервые столкнулся с этим, вероятно занявшись земледелием. В растительном царстве Уход-и-Возврат, а иными словами, Смерть-и-Воскрешение чередуются по временам года. Осенью, когда увядают травы, семя ложится в землю: скрытое в земле, оно претерпевает таинственное незримое преображение и вновь воскресает весной, когда восходят к свету зеленые ростки, чтобы возродиться в новом урожае. Уход-и-Возврат – это и ритм номадического сезонного передвижения по орбите пастбищ. И даже можно найти свидетельства этого в ритмах современного западного индустриализма, когда речь идет о капиталовложениях и об отдаче их.

    Человеческое воображение усмотрело аллегорию, применимую к жизни людей, в феномене Смерти-и-Воскрешения, характерном для жизни трав, деревьев и цветов. Таким нулем человек пытался подойти к разгадке Смерти.

    У Гомера есть отрывок, в котором сопоставляется судьба людей и листьев, увядающих, но снова зеленеющих весной.

    Листья в дубравах древесных подобны сынам человеков:
    Ветер одни по земле развевает, другие дубрава.
    Вновь расцветая, рождает, и с новой весной возрастают.
    Так человеки: сии нарождаются, те погибают.
    ( Гомер. Илиада)

    В анонимной греческой поэме III в. до н.э. сезонное возрождение растений дается в духе античного земледельческого ритуала как счастливое воскресение, а не как безжалостное вытеснение новой жизнью жизни старой. Однако здесь – нить патетическое противопоставление цветка, готового воскреснуть, и человека, заснувшего последним сном, сном, от которого нет пробуждения.

    Горе, увы! Если мальвы в саду, сельдерей
    Иль аниса цветы завитые завтра умрут,
    То весною опять разрастутся.
    Мы же, столь сильные разумом люди.
    Раз лишь один умираем и сном засыпаем
    Глубоким, глухим, беспробудным.

    В этой поэме эллинистического упадка возвращение человека ударом Смерти вырванного из общества своих собратьев, представляется абсолютно невозможным. Но было и подпочвенное течение в эллинистических чувстве и мысли, антропоморфно представлявшее вегетационные циклы в виде ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? (годового божества) как аналог бессмертия людей. Это скрытое духовное течение, которое составляло дух элевсинских и орфических таинств, переполняло мышление и веру раннего христианина. «Если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно: а если умрет, то принесет много плода» (Иоанн 12. 24). Аллегория, выраженная в этом отрывке из Евангелия от Иоанна, была выработана в более старом документе из собрания, составляющего Новый завет [402]. «Но скажет кто-нибудь: как воскреснут мертвые? и в каком теле придут? Безрассудный! то, что ты сеешь, не оживет, если не умрет. И когда ты сеешь, то сеешь не тело будущего, а голое зерно, какое случится, пшеничное или другое какое. Но бог дает ему тело как хочет, и каждому семени свое тело… Так при воскресении мертвых, Сеется в тлении, восстает в нетлении: сеется в уничижении, восстает в славе; сеется в немощи, восстает в силе; сеется тело душевное, восстает тело духовное. Есть тело душевное, есть тело и духовное, так и написано: «Первый человек Адам стал душою живущею» (Быт. 2, 7); а последний Адам есть дух животворящий… Первый человек из земли перстный: второй человек Господь с неба» (I Кор. 15, 35-38, 42-45, 47).

    В этом отрывке из первого послания Павла Коринфянам четыре идеи представлены в последовательности, восходящей крещендо. Первая идея состоит в том, что, наблюдая появление всходов весной, мы являемся свидетелями воскресения. Таким образом, подтверждается древняя вера в воскресение злаков и цветов, что было выражено в земледельческом ритуале и мифе и что потрясло душу поэта, так и не сумевшего соединить мысль этой древней веры с человеческим опытом Смерти. Вторая идея заключена в том, что воскресение зерна является залогом воскресения людей. Это было новое слово учения, которому следовали эллинистические таинства, и которое с горечью отвергал греческий поэт III в. до н.э. Третья идея – воскресение людей возможно и осуществимо благодаря некоему преображению, происходящему по воле Божией в период между смертью и новым возвращением к жизни. Залог этого преображения – циклы вегетации – чудо, повторяемое из года в год, очевидное и доступное наблюдению каждого. Однако изменения в человеческой природе должны быть направлены на укрепление терпимости, совершенствование красоты, силы, духовности; а это последнее понятие соответствует тому явлению, которое мы назвали ранее этерификацией и определили как критерий роста. Четвертая идея в цитированном отрывке последняя и наиболее возвышенная. В понятии Первого и Второго человека отражена проблема Смерти и трансцендирована забота о воскресении человека. В полете мысли Павла превращение зерна в плод предстает залогом преображения человеческой природы. В пришествии «второго человека, который есть Господь с Неба», Павел видит творение нового вида, составленного из одного-единственного индивидуума, послушника Божиего. миссия которого состоит в том, чтобы поднять Человечество до сверхчеловеческого уровня, наделив своих собратьев вдохновением, исходящим от Бога.

    Таким образом, мотив Ухода-и-Возврата можно заметить и в духовном опыте мистицизма, и в жизни растительного царства, и в размышлениях человеческого ума о смерти и бессмертии, и в сотворении одних форм из других, высших видов из низших. Очевидно, это мотив космического масштаба, и неудивительно, что он представляет собой один из изначальных образов мифологии, представляющей собой интуитивную форму понимания и выражения универсальных истин.

    Одним из мифических воплощений этого мотива является сюжет с подкидышем. Дитя, рожденное в царской семье, оставлено в раннем детстве – иногда (как в рассказе об Эдине и Персее) своим отцом или дедом, предупрежденным во сне или через оракула, что новорожденному предначертано занять его место [403]; иногда (как в рассказе о Ромуле) узурпатором, убившим или изгнавшим отца ребенка и старающимся избегнуть мести [404], а иногда (как в рассказах о Ясоне, Оресте, Зевсе, Горе, Моисее и Кире) в действие включаются дружеские силы, озабоченные тем, чтобы спасти жизнь младенца от коварного убийцы [405]. Сюжет, как правило, развивается таким образом, что брошенное дитя чудесным образом спасается и выживает. Ромул вскормлен волчицей, Кир – сукой, Зевс – козой или нимфой, Ясон спасен кентавром, Эдип, Кир и Ромул – пастухами, Моисей, брошенный в корзине из тростника, был воспитан дочерью фараона (ср. историю Аттиса, спрятанного в тростниках реки Галлос, а затем взятого богиней Кибелой). Персей с матерью бросились в бурное море и благополучно добрались до берега. В третьей и четвертой главах этого драматического сюжета роковое дитя, уже возмужавшее и закалившее спой дух в горниле выпавших на его долю испытаний, возвращается во всем блеске силы и славы на родину, в свои владения.

    Сюжет с подкидышем получил столь широкое распространение, что воспринимается нами как литературная банальность.

    В других вариантах мифов мотив Смерти-и-Воскресения воплощен не в истории младенца, обреченного кем-то на гибель, но как попытка избавиться от соперника, дав ему невыполнимое и опасное задание. Персея царь Полидект посылает за головой Горюны, Ясона царь посылает за золотым руном. Геракл получает задание совершить двенадцать подвигов [406]. Но и в этих вариантах заключительная глава та же. Герой разрушает планы злодея, с блеском выполняя опасное задание, и возвращается победителем.

    В истории Иисуса мотив Смерти-и-Воскресения постоянно возобновляется. Иисус – отпрыск царского рода (сын Давида или самого Бога) – брошен в раннем детстве. Он нисходит с Неба, чтобы быть рожденным на Земле, в родном городе Давида Вифлееме. Однако для него не находится места среди людей, и его положили в ясли. В хлeву о нем заботятся ласковые животные и сердобольные пастухи. Иисус воспитывается в бедной семье. Затем он спасается от коварных намерений царя Ирода бегством в Египет. В конце истории Иисус возвращается, как возвращаются другие герои подобных мифов, чтобы вернуть свое Царство. Он входит в Иудею, и при въезде в Иерусалим люди называют его Сыном Давида. Актом Bознeceния он входит в Царствие Небесное.

    История Иисуса во всем согласуется с общим сюжетом подкинутого младенца. Но в евангелиях мотив Смерти-и-Воскресения представлен и в других формах. Он присутствует в каждом последующем духовном акте, в котором раскрывается божественная суть Иисуса. Когда Иисус узнает о своей миссии через крещение его Иоаном, он удаляется в пустыню на сорок дней и возвращается, обретя силу духа (Лука 4. 14): «и дивились Его учению, ибо слово Его было со властию» (Лука 4. 32): «ибо Он учил как власть имеющий, а не как книжники» (Матф. 7. 29). Когда Иисус понимает, что миссия его ведет к смерти, он снова удаляется «на гору высокую» (Матф. 17, 1), где и происходит его Преображение. Возвращается он, приняв решение умереть. Приняв муки земного человека в Распятии, он сходит в могилу, чтобы восстать бессмертным в Воскресении. В акте Вознесения он уходит с Земли на Небо, чтобы «вернуться со славой и судить живых и мертвых: и Царствию Его не будет конца» (Никейский символ веры).

    Эти частые повторения мотива Смерти-и-Воскресения в истории Иисуса имеют свои параллели. Уход в пустыню воспроизводит бегство Моисея в землю Мадиамскую. Есть, однако, существенное различие в природе духовного опыта, через который герои укрепляют силу своей души. Моисей в пустыне встречается с добрыми людьми и получает от них нечто вроде сверхъестественной помощи, тогда как Иисус в пустыне укрепляет свой дух через искушения дьявола, как Иов или Фауст. Преображение на «горе высокой» воспроизводит Преображение Моисея на горе Синай (параллель здесь является важной чертой рассказа, поскольку три апостола, которые были свидетелями Преображения, видят Моисея и Илию разговаривающими с Христом). Смерть и воскресение божественного существа предвосхищается эллинистическими таинствами и выводится самими этими таинствами из всемирного земледельческого ритуала и мифа. Устрашающая фигура, которая должна появиться и господствовать на сцене в момент катастрофы, разрушающей нынешний земной порядок, предвосхищается в зороастрийской мифологии фигурой Спасителя [407], а в еврейской мифологии – фигурами Мессии и Сына Человеческого. Однако существует одна идея в христианской мифологии, которой, казалось, ничто не предшествовало: это – истолкование грядущего пришествия Спасителя, Мессии или Сына Человеческого как предстоящее возвращение на землю исторической фигуры, уже прожившей на земле свою земную жизнь. В этом прозрении воплотились и доисторический миф о подкидыше, и древний земледельческий ритуал, и вековечная мечта человечества постичь свое предназначение, осознать конечную цель, в счастливом озарении овладеть самой тайной творения (Римл. 8, 22). В понятии Второю Пришествия мотив Смерти-и-Воскресения несет глубочайший духовный смысл.

    Предприняв попытку понять смысл и содержите понятия «Уход-и-Возврат», перейдем, к эмпирическому анализу исторических примеров, обращая внимание на взаимоотношения творческих личностей и творческих меньшинств со своими собратьями. Судьбы выдающихся личностей – святых, государственных деятелей, воинов, историков, философов и поэтов, – равно как и исторические судьбы государств, наций и церквей, дают нам богатый эмпирический материал.

    Творческая личность или творческое меньшинство встают на путь Ухода-и-Возврата. чтобы преодолеть определенный социальный кризис, чтобы ответить на вызов, брошенный обществу, к которому они принадлежат.


    Апостол Павел

    Начиная конкретный анализ с мистиков и святых, нельзя обойти фигуру Ап. Павла, еврея, родившегося в период, когда эллинизм бросил вызов сирийскому обществу. Как должен был реагировать сирийский гений? В духе еврейских зилотов [408], которые шли на прямое столкновение с эллинизмом и рассчитывали вооруженным сопротивлением отвести беду? Именно такой была и первоначальная реакция Павла, прирожденного проповедника, получившего фарисейское образование в еврейской диаспоре. В начале своего жизненного пути Павел преследовал еврейских сторонников Иисуса, повинных, по его мнению, в расколе еврейской общины. В конце жизни Павел использовал свой дар проповедника для ответа на вызов эллинизма. Проблему эллино-сирийских отношений он стремился разрешить мирным путем. Павел призывал к обществу, «где нет ни Еллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания. варвара, скифа, раба, свободного» (Кол. 3, 1 1). Он проповедовал именем Иисуса, чей завет непротивления, всеобщего братства и божественной любви был доведен им до логического конца. Деятельность Павла противоречила не только воззрениям зилотов: он внес смятение и в сердца вождей иудео-христианской церкви [409]. Это был наиболее творческий период в жизни Павла. Начало пути можно признать ложным, потом последовал крутой поворот. После того, как по дороге в Дамаск Павел неожиданно обрел прозрение, он удалился в пустыню, подобно Иисусу, ушедшему в пустыню после Просвещения через Крещение. «Когда же Бог, избравший меня от утробы матери моей и призвавший благодатью Своею, благоволил открыть во мне Сына Своего, чтобы я благовествовал Его язычникам, – я не стал тогда же советоваться с плотью и кровью, и не пошел в Иерусалим к предшествовавшим мне Апостолам, а пошел в Аравию, и опять возвратился в Дамаск. Потом, спустя три года, ходил я в Иерусалим видеться с Петром и пробыл у него дней пятнадцать» (Гал. I, 15-18).

    В Аравийской пустыне Павел продумал и прочувствовал новое философское и эмоциональное толкование христианства. Уход обогатил его новыми силами, почерпнутыми у Природы. Возвратившись к людям. Павел направил весь свой творческий дар и все свои обновленные силы на главное дело своей жизни, которым стала проповедь христианства.


    Святой Игнатий Лойола

    Другим святым, жизненный путь которого определялся ритмом Ухода-и-Возврата, был Игнатий Лойола. Лойола родился в католическом христианском обществе в эпоху, когда средневековому укладу римской церкви как главному институту западного мира был Орошен вызов и когда устои его содрогались под ударами возрождающегося язычества в Италии и протестантизма в континентальной Европе. В условиях религиозного и социального кризиса Лойола, испанский дворянин, воспитанный в традициях аристократической верхушки общества, до двадцати семи лет служил в испанской армии. Он был тяжело ранен при осаде французами Памплоны. Ранение потребовало операции, которая оказалась чрезвычайно сложной и чуть не свела его в могилу. Выздоровев. Лойола прошел религиозное посвящение. В 1521 г. Лойола стал солдатом Господа, но на этот раз его ждала не война. Последующие двенадцать лет он провел в паломничествах, чтении, созерцании и аскезе. Этот длительный уход завершился возвращением в мир, где он создал Общество Иисуса. Общество обрело окончательные очертания только к 1534 г., но вплоть до 1540 г. оно не получало папского признания, а сам Лойола был избран его главным настоятелем лишь в 1541 г. Таким образом, в жизни Лойолы легко заметить мотив Ухода-и-Возврата.


    Будда

    Этот же мотив присутствует и в жизни другого гения, родившеюся в другое время и в другом месте. Сиддхартха Гаутама родился в индском мире в смутное время. Таким образом, Сиддхартха Гаутама, царский сын, появился на свет в тот момент, когда старый индский общественный порядок, в котором аристократия занимала главенствующее место, рушился под давлением новых социальных сил. Личный ответ Гаутамы на этот вызов состоял в отказе от мира, в котором столь негостеприимно встречали аристократов. В возрасте двадцати девяти лег он отказался от жены, сына, братства, звания и наследства и ушел из дому, чтобы просветиться через аскетизм. В течение семи лет умерщвлял Гаутама свою плоть, доводя строгость аскезы до той предельной точки, за которой уже была смерть, и не сделал первого шага к возвращению, пока не воссиял в нем яркий свет. Просветленный, он стал собирать вокруг себя учеников, с тем, чтобы указать, другим путь к достижению высшего совершенства.

    Возвращение просвещенного Гаутамы в мир весьма примечательно, если учесть высшее интеллектуальное и духовное содержание его учения. В его философии высшая цель и блаженство души – это состояние, еще более удаленное от действия, чем эллинистическое отвлеченное созерцание идеал Пифагора, Платона и Плотина. Просветление Будды представляло собой духовное самоуничтожение. И если Платон признавал долг возвращения в мир, Будда провозгласил право философа уйти в свободу Нирваны без возвращения. Тем не менее, сам Будда возвратился в мир более искренне и вел себя более активно, чем Платон. Исторические судьбы буддизма и платонизма указывают на этот контраст и подчеркивают его. Мы уже видели, что призыв Платона возвратиться был отвергнут в теории и на практике первыми неоплатониками. С другой стороны, реальное возвращение в мир Будды, логически противореча его учению, не говоря о том, что оно не отвечало и личным его целям, стало основной чертой необуддизма, который оформился в махаяне, или Великой колеснице. Одной из новых и наиболее примечательных черт современной махаяны является кодекс альтруистической этики, которая учит, что каждый человек должен делать добро в интересах всего мира и употребить на благо других все свои добродетели.

    Представляется, что импульс, благодаря которому за уходом следует возврат, внутренне присущ человеческой природе, а может быть, он характерен и для всей Вселенной, коль скоро столь настойчиво проявляется в буддийской практике вопреки буддийскому учению и даже буддийской вере.


    Давид

    Можно заметить, что в жизни политических деятелей и военных господствует тот же ритм Ухода-и-Возврата.

    Например, Давид, согласно древнесирийскому сказанию, начинает свой жизненный путь солдатом в боевом отряде Саула. Иными словами, будущий герой сначала появляется на сцене представителем наиболее широко распространенной социальной прослойки. Только после того, как Саул изгоняет его в пустыню, ничейную землю между Израилем и землей филистимлян. Давид обращается к политической деятельности, что и делает его впоследствии преемником Саула. Вернувшись из изгнания, Давид-политик разрешает задачу, которая оказалась не под силу Саулу. Он успешно решает проблему создания политической организации, способной противостоять прибрежному народу.


    Плеяда историков

    Если обратиться к судьбам историков, поэтов и философов, внимание прежде всего привлекает плеяда историков – Фукидид, Ксенофонт и Полибий, Иосиф и Ибн Хальдун, Макиавелли, Кларендон и Оливье: все они начинали как солдаты или государственные деятели, а затем, перейдя из одного поля действия в другое, вернулись в мир историками, испытав перед тем долю либо военнопленных, либо изгнанников.

    Родившись во времена, богатые на страшные и беспощадные вызовы, и пережив временные невзгоды и лишения, все они в начале пути прошли школу «практической жизни». Эта первоначальная ориентация их энергии на практическое действие обусловливалась различными причинами и зависела у одних от личной воли, у других – от случайных обстоятельств, однако приходили они в конце концов к одному и тому же. Пока они были увлечены потоком внешних жизненных проблем, у них не было возможности реализовать свои внутренние способности. В каждой из этих биографий перемена судьбы представлялась случайным зигзагом. И здесь снова действие отказа от социальной роли человека действия и обращение к истории вне зависимости от того, встречался ли поворот судьбы с радостью, как желанное освобождение от тягостного долга, или переживался как мучительное изгнание: в какой-то мере он был во всех случаях насильственным. Однако каждый член нашей плеяды оставил заметный след и достиг крупного успеха именно в последней главе своей жизни, вернувшись в мир в качестве историка. И успех этот несравним с тем, которого каждый из них мог бы достичь, не прервись его успешная карьера военачальника или государственного деятеля пленом или изгнанием.

    В этих восьми изломанных жизнях можно усмотреть яркий пример того процесса этерификации, который принят нами в качестве важного критерия роста цивилизации. В первой главе своих биографий будущие историки намеревались повлиять на своих соотечественников через бесцеремонное и норой грубое воздействие на них своей волей. Вынужденный уход, прерывая их практическую деятельность, заставлял найти новую форму активности, иной канал для своей энергии. В тюрьме, заточении или в изгнании энергия их не имела выхода, действовать привычным образом они не могли; оставалось одно – активизировать мысль, чувство, воображение. Благодаря такому повороту судьбы энергия этих выдающихся деятелей была направлена в новое русло. Лишенные возможности непосредственно воздействовать на своих современников, они нашли путь для опосредованного влияния на людей других поколений. В этом более высоком плане, через сферы духа, действие снова обретает возможность стать действием, затронув другую волю, ибо возвышение мысли, чувства и воображения есть следствие определенного напряжения воли личности. В этой утонченной форме взаимодействия, однако, вторая воля отвечает первой спонтанным движением, которое поднимается изнутри, а не под воздействием грубой силы и давления. Итак, бывшие военные и государственные деятели, которые воздействовали на своих соотечественников прямым волевым давлением, в силу необходимости избрали новый путь. Их новый творческий метод позволял влиять на людей через произведения искусства. И именно потому, что этот новый метод был более возвышенным и духовным, он оказался и более эффективным. Ибо влияние одной души на другую через посредство воли весьма узко и поверхностно. В каждом виде действия сфера носителя этого действия ограничена природой его поля; а сфера активности человека действия ограничена рамками его личных и институциональных отношений. Человеческое действие переводится в иную сферу, где господствует не воля, а утонченные посредники мысли, восприятия, чувства и воображения, способные трансцендировать все границы Пространства и Времени и проложить себе путь в Бесконечность.

    Если проанализировать результаты жизни и деятельности историков плеяды, то мы убедимся, что до наших дней почти не дошло заметных следов их практической деятельности. Рано или поздно все они были устранены из этого поля и вынуждены были избрать другой путь, чтобы обеспечить свое бессмертие. Если посмотреть теперь на Фукидида, Ксенофонта, Полибия, Иосифа, Ибн Хальдуна, Макиавелли и Кларендона как на историков, то обнаруживается, что творчество их живо и по сей день. В качестве художников эти бывшие воины и государственные деятели пережигай свое время и стали бессмертными.

    В этом состоит духовное значение ритма Ухода-и-Возврата. Мы еще не раз обратимся в нашем исследовании к мотиву Ухода-и-Возврата, чтобы увидеть тот свет, которым освещается природа искусства. А сейчас лишь пунктирно наметим те обстоятельства, при которых эти уходы и возвраты совершались.

    Условно можно разделить названных выше историков на три группы. К первой отнесем Фукидида, Ксенофонта, Иосифа, Оливье, и Макиавелли. В их судьбах мотив Ухода-и-Возврата проявляется в самой простой форме. Разрыв, которым заканчивается глава активной практической деятельности, свершается раз и навсегда, после чего вся их жизнь до конца наполняется литературной деятельностью. В жизни Полибия и Кларендона эта модель более сложна. Вместо одного разрыва там наблюдаются два или три; и периоды практической и литературной деятельности переплетаются в серии чередующихся глав. На судьбе Ибн Хальдуна стоит остановиться отдельно.


    Ибн Хальдун

    Последний член нашей плеяды историков – арабский гений Абд-ар-Рахман ибн Мухаммед Ибн Хальдун аль-Хадрами из Туниса (1332-1406). Из семидесяти четырех лет своей жизни четыре года он провел в уединении. В течение этого короткого периода он создал литературный шедевр, по значимости сравнимый разве что с трудом Фукидида или Макиавелли. Звезда Ибн Хальдуна светила особенно ярко на фоне тьмы, которая разлилась кругом. Если Фукидид, Макиавелли и Кларендон были блестящими представителями блестящего времени, то Ибн Хальдун – единственная светлая точка на темном фоне своего времени и края. Он действительно стал выдающейся личностью в истории своей цивилизации, социальная жизнь которой была «одинока, бедна, отвратительна, груба и коротка» [прим79]. В избранном им поле интеллектуальной деятельности у него не было вдохновлявших его предшественников; не находил он откликов и в душах современников, отнюдь не жаждавших принять пламень его вдохновения, чтобы передать затем потомкам. И тем не менее в своем сочинении «Книга назидательных примеров» он сформулировал философию истории, изложив идею исторических циклов. Книга эта, несомненно, является величайшим произведением ума человеческого. Удалившись от практических дел в краткий период своего ухода, он с блеском использовал шанс проявить свою энергию в сфере духа.

    Ибн Хальдун родился в арабском мире, когда арабская цивилизация, будучи в возрасте младенчества, упорно, но тщетно пыталась преодолеть хаос, доставшийся ей в наследство от периода междуцарствия. Междуцарствие (975-1275) явилось следствием падения халифата Омейядов и халифата Аббасидов – последних воплощений сирийского универсального государства. В Северо-Западной Африке и на Иберийском полуострове последние остатки старого порядка были сметены вторжением варваров.

    Беды и разрушения варварского вторжения коснулись и семьи Ибн Хальдуна. Аристократический род Хальдунов эмигрировал из Андалусии в Африку примерно за сто лет до рождения Абд-ар-Рахмана Ибн Хальдуна, предчувствуя завоевание Севильи кастильцами.

    Ибн Хальдун сознавал различие между разрушительным арабским вторжением во время постсирийского междуцарствия и движением, которое за три или четыре столетия до того привело его предков на запад, в Андалусию. Ибо эти арабские эмиссары Омейядов пришли в Магриб не нарушить, но выполнить. Они шли по стопам римских гарнизонов, римских чиновников, чтобы вернуть бывшие колониальные владения древнего сирийского общества, которых они были лишены в течение восьми или девяти столетий иноземного правления.

    «После проповеди ислама, – пишет Ибн Хальдун, – арабские армии проникли в глубь Магриба и захватили все города страны; но они не чувствовали потребности жить в магрибских городах. Вплоть до пятого столетия хиджры [410] они кочевали по стране, разбивая повсюду свои лагеря» [прим80].

    Отрывок взят из «Всеобщей истории» Ибн Хальдуна, содержащей, возможно, наиболее резкое осуждение арабов в их попытках управлять оседлым народом. Названия глав говорят сами за себя: «Страна, завоеванная арабами, обречена на погибель»; «Арабы, не получившие религии от пророка или святого, не способны к строительству империи»; «Из всех народов арабы наименее способны управлять империей». Ибн Хальдун не ограничивался простым изложением фактов. Продолжая свои размышления, он сравнивал номадический и оседлый образ жизни, пытаясь обнаружить некоторые общие закономерности. Он ввел понятие группового чувства, или чувства солидарности социальной общности, как качества, проявляющегося в ответ на вызов пустыни. Он установил причинную связь морального духа общества со строительством империи, а также строительства империи с религиозной проповедью. Взяв это за основу, он анализирует закономерности взлетов и падений империй, генезисов, ростов, надломов и распадов цивилизаций.

    Жизнь Ибн Хальдуна началась не в обстановке уединенного созерцания и раздумий. Макрокосм призвал его; микрокосм мог подождать. Таким образом, в возрасте двадцати лет Абд-ар-Рахман ибн Хальдун избрал путь своих предков, занявшись политикой и став придворным и государственным министром. Началась жизнь «встреч вечером и расставаний утром», ибо в течение двадцати двух лет Ибн Хальдун служил не менее чем семи различным правителям и почти с каждой из этих августейших особ расставание было резким и насильственным. В родном княжестве Ибн Хальдуна, Тунисе, где началась его сознательная деятельность, он прослужил всего несколько недель, потом мы видим его то в Фесе, то в Гранаде (откуда его посылают в 1363 г. послом ко двору Педро Жестокого в Севилье). Именно благодаря этому Абдар-Рахман Ибн Хальдун получил возможность посетить дом своих предков. «Когда я появился в Севилье, – пишет он, – я увидел много памятников величия моих предков». Педро принял Абд-ар-Рахмана с почестями и пообещал вернуть ему владения родителей, если он перейдет к нему на службу. Предложение это Абд-ар-Рахман вежливо отклонил, ибо в душе его уже созрел план отойти от государственных дел.

    «Поскольку я отказался от государственных дел, – пишет Ибн Хальдун в «Автобиографии», – чтобы жить в уединении… перспектива новой миссии наполнила меня отвращением… Я обосновался со своей семьей в Калъат-ибн-Салама [411], во дворце, взятом у султана в феодальную аренду. Я жил там четыре года совершенно свободным от всяких забот и суеты государственных дел; и именно там я начал свой труд по всеобщей истории. В этом уединении я закончил «Мукаддаму» [412], сочинение, которое представляет собой полностью оригинальное исследование, составленное на основе огромного материала, добытого долгими и кропотливыми изысканиями. В моем распоряжении был дворец, построенный еще Абу Бекр ибн Арифом [413]. Годы, проведенные в просторных комнатах этого дворца, были целиком посвящены работе, и я даже не вспоминал о царствах Магриба и Тлемсе [414], сосредоточенный на своем труде» [прим81].

    Пребывание магрибского отшельника в Кальат-ибн-Салама дало жизнь гениальному труду, и это несмотря на то, что годы уединения пролетели быстро и никогда больше не повторились. Ибо, покинув дружелюбные стены дворца, он снова оказался в водовороте нескончаемых дел, которые не отпускали его уже до конца дней. Из авторского описания неясно, почему он снова вернулся в мир, тяготило ли его одиночество и ученые занятия. Определенным остается только то, что это не был ответ на призыв гражданского долга, как у Кларендона.

    С осени 1378 г. до своей смерти весной 1406 г., то есть почти двадцать восемь лет, Ибн Хальдун не знал покоя и уединения, когда бы «ум его был полностью свободен от забот». Попытка окунуться в общественную жизнь родной страны не была удачной. Через четыре года он покинул Тунис и отправился в Александрию, так больше и не вернувшись никогда в свой родной Магриб. Но даже в более устойчивом египетском обществе, несмотря на преклонный возраст, Ибн Хальдун оставался таким же, каким был в юности. Большой и неоспоримый авторитет его лишь расширил сферу, в которой он мог наживать себе врагов. За последние двадцать лет жизни он не менее шести раз назначался на одну из четырех самых высоких судебных должностей в Каире, причем пять раз отстранялся. Но умер он победителем, в очередной раз вернув себе пост, на этот раз за десять дней до кончины.

    Задуманная им «Всеобщая история» так и не была доведена до конца. И можно быть уверенным, что даже первые шесть томов не увидели бы свет, если бы не те замечательные годы уединения. Можно добавить также, что ценность отдельных частей его труда не может быть измерена какими-либо количественными мерками; и если бы когда-нибудь потомки встали перед жестоким выбором, какой том сохранить ценой потери всех остальных, я думаю, они выбрали бы «Мукаддаму», тот единственный том, Что был создан Ибн Хальдуном в условиях истинного ухода. Фактически труд Ибн Хальдуна – это труд четырех лет ухода, лет, отданных творчеству, тогда как на суету общественной жизни потрачено им более чем полвека.


    Конфуций

    Тот же мотив Ухода-и-Возврата можно заметить в судьбе древнего китайского философа Конфуция (551-479 гг. до н.э.), перипетии которой чем-то напоминают жизнь Ибн Хальдуна.

    Он родился в Древнем Китае в период надлома китайской цивилизации (если этот надлом датировать каким-либо внешним событием, условной датой можно считать начало войны 634 г. до н.э. между окраинными государствами Цинь и Чу за господство над множеством мелких государств в центре древнекитайского мира) – в то время, когда братоубийственная междоусобная война быстро набирала темпы. Молодой Конфуций стремился заняться политикой. Он надеялся остановить распад древнекитайского общества дипломатическими мерами и строгим соблюдением традиционных церемоний, обычаев и порядков. В отличие от Ибн Хальдуна, для которого политика оказалась легкой, выгодной и приятной формой деятельности, Конфуций вложил в нее практически все свое состояние. Утешение же он мог найти лишь в восторгах своих учеников, славивших мудрость государственных предписаний учителя. Жизнь Конфуция представляла собой сплошное разочарование, ибо местные правители противоборствующих государств в своей циничной и опасной борьбе за существование отнюдь исследовали рекомендациям ученого педанта. Были трудности у Конфуция и при поступлении на государственную службу. В конце концов он получил незначительный административный пост в своем родном государстве Лу (маленькое государство в центре Китая), но не смог удержать его. За отставкой последовал уход из родной страны, а потом четырнадцать лет скитаний на чужбине в поисках правителя, способного прислушаться к голосу пророка, которым пренебрегли в его отечестве. Но надежде не суждено было сбыться. Странствия Конфуция завершились приглашением его в родное Лу, что, безусловно, явилось актом признательности, но не сопровождалось приглашением занять прежний государственный пост. Конфуцию было уже шестьдесят восемь лет. и через пять лет. к моменту его кончины, он так и оставался частным лицом.

    Энергия, не получившая выхода па государственной службе и в практических делах, нашла выход в литературной и просветительской деятельности.

    Находясь в изгнании, Конфуций собрал, обработал и издал литературные памятники традиционного фольклора. Конфуций-политик хотел положить традицию в основу практической жизни и дипломатии. Ученики, постоянно сопровождавшие философа в его странствиях, записывали и издавали речи своего учителя. И через три с половиной столетия после смерти Конфуция. когда закончилась эскалация братоубийственных войн и горький опыт научил китайский мир ценить стабилизирующую силу педантичного конфуцианского этоса. учение Конфуция было принято китайским универсальным государством в качестве официального канона. Окончательно конфуцианство утвердилось в 125 г. до н.э., когда обязательным условием приема на императорскую государственную службу стали публичные экзамены по классическому конфуцианству. Если эту дату считать началом официального торжества Конфуция, то можно сказать, что оно продолжалось вплоть до ликвидации экзаменационной системы в 1905 г.

    Двухтысячелетняя посмертная власть Конфуция выдержала междуцарствие (прибл. 175-475 н.э.,). последовавшее за падением империи Хань, вторжение варваров, победоносное шествие махаяны по новому дальневосточному миру и варварские вторжения более поздних времен. Единственной силой, которая может серьезно соперничать с конфуцианством за власть над китайскими умами, оказалась цивилизация Запада, насильственно вторгающаяся в традиционную жизнь Китая в нынешнем поколении. Возможно, на некоторое время западное влияние действительно лишило Конфуция его трона, но, даже официально отстраненный, непобедимый мудрец продолжает властвовать инкогнито. Ибо сущность конфуцианской социальной системы, учрежденной две тысячи лег назад, – это правление под эгидой учителя, авторитет которого с веками только возрастал и давно уже стал непререкаемым. Следы этой системы обнаруживаются и в жизни революционного Китая, хотя они и скрыты под поверхностью. На двадцать восьмом году после ликвидации конфуцианских экзаменов, Китай все еще управляется последователями умершего мудреца. Благоговение, ранее адресованное Конфуцию, теперь перенесено на Сунь Ятсена. Политические последователи д-ра Суня получили образование на Западе, где изучали физические и социальные науки, вместо того чтобы изучать конфуцианскую классику, как делали их предшественники в течение шестидесяти поколений. Моральное и политическое банкротство этих получивших западное образование политиков Гомильдана легко может возвратить Конфуция на трон [415]. Таким образом, даже сейчас мы не можем утверждать, что настал конец его многовекового царства, без всяких ухищрений завоеванного древнекитайским мудрецом, после того как он потерял свой официальный пост в маленьком княжестве Лу.


    Уход-и-Возврат в истории цивилизаций

    Завершив наш обзор уходов и возвратов творческих личностей, попытаемся определить общие черты этого явления, когда оно касается не отдельных личностей, а охватывает творческие меньшинства.

    Первым шагом в любом групповом движении Ухода-и-Возврата становится удаление творческого меньшинства из повседневной жизни общества. Однако шаг этот может быть совершен весьма своеобразно. Меньшинство может лишиться привилегий против своей воли, как утратили их англичане на Европейском континенте в период между 1429 и 1558 гг. Меньшинство может искать путь к освобождению в борьбе, как это делали голландцы. стремясь освободиться от власти испанских Габсбургов с 1572 до 1609 г. [416] или афиняне – от спартанской власти в 508-507 г.г. до н.э. Или, подвергнутое дискриминации, оно может осознать. что уход является скрытой формой благословения, и. осознав это, начать страстно бороться за свое спасение, уклоняясь от обязанностей, прежде казавшихся ему желательными. Так было в истории англичан, сопротивлявшихся последовательным попыткам со стороны Филиппа II Испанского. Людовика XIV Французского и Наполеона втянуть Англию в строительство континентально-европейской империи столь же неистово, как раньше они отстаивали свое право на владения, доставшиеся Англии в первый период Столетней войны. Уход может выразиться в упорном нежелании меньшинства выполнять обязанности, введенные большинством. Так. Афины в VIII, VII и VI вв. до н.э. уклонялись от участия в территориальной экспансии. Формы ухода различны, но результат одинаков. В каждом случае меньшинство, охваченное этим движением, высвобождает свою энергию, для того чтобы сконцентрировать ее на творческой работе.

    Вторая стадия в этом движении – эго стадия относительной изоляции и творчества. Она в свою очередь распадается на две фазы, одну из которых можно назвать начальной, а другую – конструктивной. Первая фаза – это время поэзии, романтики. эмоциональных взрывов, интеллектуальных находок; вторая фаза относительно спокойна и прозаична. Это время здравомыслия и систематики. Психологический переход от одной фазы к другой иногда бывает довольно резким.

    Третья стадия в движении Ухода-и-Возврата – эго возвращение творческого меньшинства в обычную жизнь общества, от которой был совершен уход ради акта творения. Путь к возврату от вынужденной или добровольной изоляции готовится переходом от стадии начальной к стадии конструктивной, ибо в конструктивной фазе творец предвосхищает свое возвращение тем, что придает своему труду форму, приемлемую и понятную нетворческому большинству.

    Конфликт между большинством и меньшинством на практике принимает форму обоюдного вызова. Возвращающееся меньшинство ставит нетворческое большинство перед выбором: или принять его решение общей проблемы, или же довольствоваться беспомощным ожиданием последствий нерешенных проблем. В свою очередь большинство взывает к меньшинству в предвкушении новой жизни; в противном случае опыт, полученный в изоляции, так и не поможет решить стоящие перед обществом проблемы. Если меньшинство, вернувшись, не в состоянии обратить в свою веру большинство, то все движение Ухода-и-Возврата оказывается бесполезным. С другой стороны, если возвращающееся меньшинство действует эффективно и большинство принимает его идеи, конверсия через мимесис может стать столь сильной, что выльется в революцию. В любом случае обоюдный вызов производит трение, конфликт, бурю и волнения. Большинство наиболее ярких побед творческих меньшинств и творческих индивидуумов сопровождала нота трагической иронии.

    Иногда творец завоевывает сердца своих собратьев только посмертно, после того как он засвидетельствовал ценность своего откровения, принеся на жертвенный алтарь свою жизнь. «Горе вам. что строите гробницы пророкам, которых избили отцы ваши: сим вы свидетельствуете о делах отцов ваших и соглашаетесь с ними; ибо они избили пророков, а вы строите им гробницы» (Лука. 11, 47-48).

    В других случаях творец побеждает большинство не прямым путем, а через посредника. Моисей вывел сынов Израилевых из земли Египетской, из дома рабства и провел их через пустыню, но не он, а Иисус Навин должен был привести их в Обетованную землю. Давид победил царства Израиля и Иуды, завоевал Иерусалим и сделал все, чтобы подготовить строительство храма, но не ему, а Соломону выпало счастье этого строительства [417]. Поэзия Гомера доходит до слушателей благодаря рапсоду, музыка сочинителя симфонии – благодаря мастерству исполнителя. Евангелие Иисуса Назарянина совершает свое великое завоевание эллинистического мира благодаря толкованию Павла Тарсийского. А новации итальянского и английского творческого меньшинства стали пружиной роста западной цивилизации только через французского посредника. Именно во французской версии новая культура итальянского Ренессанса совершила свое триумфальное шествие по трансальпийской Европе, а затем и по всему западному миру; и именно во французской версии английское изобретение представительного парламентарного правительства распространилось в XIX и XX вв. по всему Старому и Новому Свету.

    Разве нет иронии в том, что пророк возвышается детьми своих убийц и что творец должен зависеть от проповедника? Но ирония лишь отраженный свет, озаряющий опыт творческой личности. Это субъективная и весьма неточная оценка акта творения. Как только мы задумаемся об этом опыте в ином аспекте, взглянув на предмет шире, с точки зрения взаимодействия отдельных личностей, причастных к творческому акту, мы увидим, что жертва или гибель творца предопределены самой природой вещей и неизбежны.

    Канонизация пророка детьми его убийц, которая выглядит горькой иронией с точки зрения самого пророка, представляется вполне нормальным делом с точки зрения нетворческого большинства человечества. Доступность рождает примирение и презрение одновременно. И только время работает на то, чтобы были приняты заветы мученика.

    Уничтожение творца – это дань, которую истолкователь платит величию творческого труда. «Буква убивает, а дух животворящ» (2 Кор. 3, 6). Именно потому, что это истина, истинным оказывается и то, что чудо творения, совершаемое духом, неподражаемо и неповторимо, между тем как мертвящая буква книжников остается незыблемой и постоянной, удобной для повторения.

    Самой прозаической иллюстрацией того, что буква является неизменным посредником в распространении творческого труда, является история распространения института парламентарного правительства в современном западном мире. Это английское изобретение, как мы уже говорили, распространилось по большей части в неанглийской форме. Если провести обзор институтов шестидесяти или семидесяти существующих полностью самоуправляемых государств в нынешнем послевоенном мире, мы увидим, что огромное большинство их приобрело некоторые черты парламентаризма, но та особая форма парламентаризма, которая характеризовала учреждение, созданное в Соединенном Королевстве, существует лишь в тех странах, что были созданы в результате британской колонизации. За пределами Британского Союза едва ли существуют парламентарные институты, которые были непосредственно вдохновлены британской конституцией, хотя она, безусловно, является матерью всей парламентарной системы. Легко убедиться, что большинство институтов – копии либо американской, либо французской, либо бельгийской, либо еще какой-нибудь другой конституции, имеющей в основе принципы британского парламентаризма.

    Если возвращение творческой личности или творческого меньшинства заканчивается обращением нетворческого большинства, 10 покой сменяется бурей, мир – конфликтом, чувство благополучия вытесняется чувством неудовлетворенности. «В развитии как отдельных, так и скооперированных общин и групп время от времени наступает момент равновесия, когда институты стабильны и отвечают интересам тех. кто живет в условиях этих институтов, когда умы озабочены поддающимися реализации идеями, когда государственный деятель, художник и поэт в гармонии с собой и с обществом трудятся на благо других. Тогда на какое-то время человек оказывается хозяином своей судьбы. Человеческие поступки одухотворены оптимизмом, духом возвышенного благородства. В обществе господствует надежда н вера. Все это свидетельствует о зрелости социальной системы, и, хотя в действительности встречается крайне редко, история – дает нам такого рода примеры, и мы можем утверждать, что все остальные состояния общества – это пролог или эпилог. Под историческим периодом мы подразумеваем совокупность лет, в которой это гармоничное состояние, это примирение реального с идеальным проходит путь вступления, расцвета и исчезновения» [прим82].

    Момент примирения реального с идеальным, являясь следствием процесса Ухода-и-Возврата. успешно реализованного в истории общества, принадлежащего к рас гущей цивилизации. заведомо обречен на краткосрочность. Чувство благополучия и стабильности, доминирующее в обществе в этот момент, порождает иллюзию счастья, и человечество готово было бы им наслаждаться. если бы это составляло главную цель его устремлений. А кроме того, достичь подобной цели может лишь общество, состоящее целиком из святых. Но святые, какими их знает мир, способны преобразить только co6cтвенную природу да еще оставить след в немногих родственных им душах, возвысившихся до уровня святых через общение с ними. Святые с трудом пробивались к душе примитивного человека. Они воздействовали на нетворческое большинство не прямым путем, передавая божественный огонь творческой энергии от души к душе, а через мимесис. Но мимесис никогда не охватывает все общество сразу, а значит, и цель всеобщего преображения не может быть достигнута.

    Время быстротечно, и жест мимесиса. уловивший его очертания, всего лишь импровизация, которая па фоне беспощадного времени кажется искусственной и неискренней. Мимесисом достигается конформность нетворческого большинства, но внутренней адаптации не происходит. Духовная пропасть между большинством и меньшинством сохраняется. Н если в этой ситуации творческое меньшинство и подражающее ему большинство противостоят друг другу, отнюдь не большинство поднимается на более высокий уровень, а творческое меньшинство опускается уровнем ниже. Соль теряет свой вкус. Фауст, преклонив колени, взывает: «Мгновение! О как прекрасно ты, повремени!» И этим самым отдает себя во власть Мефистофеля.

    Обоюдность вызова в отношениях между меньшинством и большинством напоминает ритм человеческого шага. Уход меньшинства – это как бы момент, когда человек занес одну ногу для шага. Период изоляции соответствует моменту, когда одна нога в воздухе, а другая прочно опирается на землю, а возвращение – это момент завершения шага. Полное же равновесие наступает лишь тогда, когда обе ноги оказываются рядом и мускульное усилие минимально. Однако, если пешеход пожелает продлить этот удобный и приятный момент, он не только никогда не достигнет свежей цели, но и просто замрет, а очень скоро поза покажется ему весьма неудобной и он почувствует усталость еще большую, чем находясь в движении. Ибо один шаг – или тем более полшага – это еще не движение к цели. Каждый шаг требует следующего, и так до тех нор, пока пешеход не преодолел всего расстояния от исходного пункта до конечной цели.

    Рост цивилизации – это последовательность шагов, а социальный прогресс – это даже не поступь, а бег, и бывают моменты. когда обе ноги отрываются от земли одновременно. История знает пример, когда творческое меньшинство вступает в новый этап Ухода-и-Возврата в ответ на новый вызов, прежде чем социальная система успела с помощью мимесиса преобразиться и включиться в ответ на предыдущий вызов, который в свое время был выработан старшим творческим меньшинством в процессе его Ухода-и-Возврата. В нашей западной истории, например, в период XIII–XIV вв. возникла проблема преобразования местного самодостаточного аграрного общества во взаимозависимое международное финансово-промышленное общество. Связи такого типа уже были характерны для городов-государств Северной Италии и Фландрии, тогда как западное христианство оставалось в условиях аграрной экономики, упорно сохраняя феодальный и церковный институты. На следующем этапе, который приходится на XVII–XVIII вв. институты демократии и индустриализма, зародившиеся на итальянской почве, нашли свое признание в Англии. Однако западный мир в целом предпочитал воспринимать те элементы итальянской муниципальной культуры, которые могли быть ассимилированы без общей структурно-социальной перестройки.

    Можно видеть, что это периодическое движение роста, в котором одна проблема порождает другую, новую, до того как первая получит общее признание и благополучное разрешение, является ярким примером чередующегося ритма Инь и Ян, к чему мы уже обращались ранее, наблюдая контраст между статическими условиями уцелевших человеческих обществ примитивного вида и динамическим движением этих обществ другого вида, находящихся в процессе роста цивилизации. В частной последовательности Вызова-и-Ответа и Ухода-и-Возврата. где выступают два известных вида человеческих обществ, мы можем наблюдать лишь единственную пульсацию: импульс, вырвавший незначительное число человеческих обществ из состояния Инь, в котором находилось примитивное человечество, и ввергнувший их в активность Ян, где предназначение Святынь проступает весьма смутно и расплывчато. Продолжая исследовать процесс роста цивилизаций. мы здесь обнаружим чередующийся ритм Инь и Ян. Однако на сей раз ритм настроен на более короткую волну, что мы можем наблюдать на целом ряде примеров.

    Дифференциация в ходе роста

    Исследуя процесс роста цивилизаций, мы на целом ряде примеров убедились, что он повсюду единообразен. Рост достигается в том случае, когда индивидуум, меньшинство или все общество в целом отвечает на вызов и при этом не просто отвечает, но одновременно порождает другой вызов, который в свою очередь требует нового ответа. Процесс роста не прекращается до тех пор, пока это повторяющееся движение утраты равновесия, восстановления его, перегрузки и нового нарушения сохраняет свою силу. И хотя процесс роста единообразен, опыт, переживаемый вовлеченными в этот процесс сторонами, весьма различен.

    Разнообразие опыта, возникающего при соприкосновении с единой цепью общих вызовов, особенно ярко проявляется при сравнении опытов нескольких общин, представляющих какое-либо общество в конкретный момент его истории. Ибо, анализируя общий вызов, адресованный различным общинам, объединенным рамками одного общества, можно заметить, что одни дают успешный ответ, совершая движение Ухода-и-Возврата, а другие, не будучи в состоянии сразу включиться в движение, в то же время не отказываются от ответа полностью, а ждут, когда какая-либо творческая личность или творческое меньшинство проложит для них путь. Каждый вызов, переживаемый растущей цивилизацией, дифференцирует опыты индивидуумов или общин, включенных в данное общество, и очевидно, что дифференциация носит кумулятивный характер. Чем длиннее цепь повторяющегося Вызова-и-Ответа-и-Вызова, тем сильнее прогрессирующая дифференциация опыта вовлеченных сторон. И если процесс роста, таким образом, дает возможность размежевания внутри социальной системы единого растущего общества, то тем более тот же самый процесс должен разграничить общества, поскольку последовательность Вызова-и-Ответа-и-Вызова в разных обществах не тождественна, но раздельна и различна. Таким образом, рост цивилизаций влечет за собой все усиливающееся различие в опытах одного растущего общества и другого. Посмотрим теперь, каковы же последствия этого явления. Порождает ли многообразие в опыте в свою очередь многообразие в мировоззрении, способностях и этосе?

    Что касается мировоззрения и его зависимости от опыта, то здесь следует напомнить, что мы уже касались этого вопроса в самом начале нашего исследования, где анализировалась относительность исторической мысли. Обратившись к трудам современных западных историков, мы пришли к заключению, что их мировоззрение находится в плену «индустриализма» и «демократии» – двух главных институтов, которые западный мир выработал в предыдущей главе своей истории, ответив этим на вызовы своего времени. В этой связи мы заметили, что наблюдается тенденция рассматривать историю всех обществ и всех эпох под углом зрения демократии и индустриализма. Подобный подход к познанию истории представляется нам ложным, причем касается это не только исследования других эпох и цивилизаций, но и истории нашего общества на ранних его этапах, когда современные западные версии индустриализма и демократии еще не были выработаны. Здесь перед нами как раз тот случай, когда многообразие опыта различных цивилизаций предполагает многообразие мировоззрений. Существуют ли другие примеры такого рода?

    Довольно яркую иллюстрацию дают примеры из истории искусства. Ибо, если понятие относительности исторической мысли – идея достаточно новая, требующая доказательств и обоснований, понятие уникальности художественных стилей, воспринимаемых непосредственной эстетической интуицией, является широко распространенным и общепризнанным. Нет ничего нового, поразительного или парадоксального в предположении, что каждая цивилизация создает свой индивидуальный художественный стиль. И при попытках определить границы какой-либо цивилизации в каком-либо из измерений – пространственном или временном – мы неизменно приходим к выводу, что эстетический критерий оказывается самым верным и тонким при установлении таких границ.

    Если принять, что существуют качественные различия между художественными стилями различных цивилизаций и принять также, что каждая цивилизация является неделимой целостностью, состоящей из взаимосвязанных и взаимозависимых частей, то, конечно, трудно оспорить логику Освальда Шпенглера контрсиллогизмами. Но эмпирик попытается подойти к проблеме с другой стороны. Он начнет с утверждения, что придание абсолютной и всеохватывающей качественной индивидуальности всем и каждому из обществ предполагает, что цивилизация – это нечто качественно неизменное и потому статическое; а это в умозрительных терминах Шпенглера означает, что цивилизации принадлежат к области ставшего, а не к области становящегося – следствие, вступающее в противоречие с доктриной Шпенглера и собственными наблюдениями самого эмпирика.

    Эмпирик пойдет дальше и скажет, что цивилизация, как это видно из «реальной жизни», не является чем-то статичным, но есть динамический процесс, движение или порыв – стремление создать нечто сверхчеловеческое из обычной человеческой природы. Он может размышлять о различиях особого характера между сырым материалом и окончательным творением демиурга, ибо через опыт выявляются различия между примитивной или обычной человеческой природой и природой Святых, являющихся провозвестниками Сверхчеловека. Из опыта можно вывести, что «первый человек Адам стал душою живущею; а последний Адам есть дух животворящий», «первый человек – из земли, перстный: второй человек – Господь с неба» (I Кор. 15, 45 и 47). Но как можно принять заключения логики, когда она приписывает эту особую индивидуальность, это абсолютное качественное отличие не святым или сверхлюдям, а цивилизациям, если мы рассматриваем цивилизации как альтернативные, параллельные и философски современные усилия на пути от ставшего – от совершенного факта человеческой природы – к другой природе, сверхчеловеческой или божественной, которая и есть цель человеческих устремлений, цель, по которой «вся тварь совокупно стенает и мучится доныне» (Римл. 8, 22)? Ежели цивилизация – это движение от одного вида бытия к другому, а не вещь-в-себе, то она никак не может быть абсолютно постоянной и непротиворечивой; и если она – представитель вида, то она не может быть абсолютно уникальной. По логике или вне ее мы можем согласиться со Шпенглером только до этого пункта.

    С другой стороны, мы обнаруживаем интересную линию исследования, причем на более основательной почве, в его попытках истолковать многогранность социального стиля не как восхождение из различных сущностей, а как различие средств выражения.

    «Мы говорим о хабитусе» (habitus) растения, подразумевая специфическое внешнее проявление его, характер и стиль его выражения в царстве статического окружения и пространственной протяженности, благодаря чему каждое растение отличимо от другого. Это понятие, – утверждает Шпенглер, – настолько существенно для физиогномического исследования, что я предлагаю применить его к великим организмам истории и говорить о «хабитусе» индской, египетской и эллинской цивилизаций, истории и ментальности [418]. Смутное ощущение правильности такого подхода обнаруживается в основе понятия «стиль». И мы лишь проясняем и углубляем это понятие, когда говорим о религиозном, ментальном, политическом, социальном и экономическом стиле цивилизации или – в более общих терминах – о стиле души. «Хабитус» сознательного существа включает в себя чувства, мысли, образ и поведение человека, «хабитус» в жизни целых цивилизаций имеет более широкую сферу. В этой сфере он обнимает все проявления жизни вплоть до самых высших. Стиль цивилизации развивается как в направлении эзотеризма (у древних индусов), так и в направлении экзотеризма (у эллинов) [прим83].

    Истолкование многосторонности социального стиля как различия в оттенках, течениях, направлениях – иными словами, как разнообразия средств выражения – вполне может удовлетворить эмпирика-исследователя, потому что он легко может обнаружить все это в «реальной жизни».

    Эллинская цивилизация, например, демонстрирует явную тенденцию к оформлению эстетического «хабитуса» (по терминологии Шпенглера). Эллинский взгляд на жизнь во всей ее целостности. выраженный в отчетливых эстетических понятиях, хорошо иллюстрируется тем. что древнегреческое прилагательное «калос», что буквально означает «эстетически прекрасное», применяется также и для обозначения нравственно приемлемого.

    Индская цивилизация, как и родственная ей индуистская, формируют «хабитус», имеющий ярко выраженный религиозный характер.

    «С самого начала напрашивается одно общее наблюдение в отношении Индии. Здесь в большей мере, чем в какой-либо другой стране, национальное сознание наиболее полно реализует себя в религии. Это свойство в большей мере географическое, чем расовое, ибо оно в равной мере присуще и дравидам, и ариям; каждый – от раджи до крестьянина – интересуется теологией, и часто этот интерес принимает форму страсти. Не многие произведения искусства или литературы являются полностью секулярными. Интеллектуальные и эстетические устремления Индии, яркие. продолжительные и непрерывные, представляют собой устойчивое выражение определенной фазы религиозного развития» [прим84].

    В западной цивилизации нeтрудно заметить характерную для нее тенденцию. Это, разумеется, будет тенденция к машинному производству, иными словами, нацеленность интересов и способностей в сторону эффективного использования открытий естествознания, конструирование материальных и социальных систем (это и инженерные изобретения, такие, как паровая машина, автомобиль, ткацкий станок, часы, огнестрельное оружие; и изобретения социальные, такие, как парламентские институты, регулярная армия). Мы теперь не только смутно ощущаем, но вполне ясно осознаем, что это и есть главная линия нашего западного общества. Возможно, мы не вполне точно определяем продолжительность времени, в течение которого энергия Запада действует в этом направлении. Иногда нам кажется, будто наш машинный век открыла западная промышленная революция, начавшаяся немногим более полутора столетий назад.

    Описание Анной Комнин арбалета – «варварского оружия, которое совсем неизвестно эллинам», - перекликается с описанием современного западного ружья, принадлежащим перу конфуцианского ученого XIX в. Византийская писательница восхищается гениальностью, простотой и дальнобойностью этого смертоносного западного оружия и подводя итог, заключает, что это «действительно дьявольское изобретение». Есть много и других примеров, указывающих на то, как рано эта нацеленность на техническое оснащение проявилась в западной истории. Например, часы были изобретены на Западе в том же веке, что и арбалет [419]. А Роджэр Бэкон [420], родившийся в XIII в. в самом центре западного мира, стал выдающимся предшественником Homo Occidentalis Mechanicus, как и чужестранец Петр Алексеевич, который жил четыре столетия спустя.

    Может быть, первые импульсы западной активности в этой области возникли значительно раньше, когда отеческое эллинское общество было еще живо, а сыновнее ему западное находилось во внутриутробном состоянии. Как бы то ни было, в эллинских анналах записан один любопытный факт, свидетельствующий, что в Галлии, на дальней окраине, присоединенной к эллинистическому миру в период его заката, в сельском хозяйстве используется механическое устройство, проще говоря, жатка. Галлия всегда, во все времена западного христианства, была сердцем западного мира. Это галльское приспособление впервые было зафиксировано в I в, н.э., а потом упоминается еще раз в IV в. Современный западный ученый Хейтланд, исследующий первоначальные проявления западного механического гения в сравнении с современными западными технологическими стандартами, называет этот первый механизм примитивным и неуклюжим [прим85]. Однако если представить себе тогдашнее эллинистическое окружение и применить к галльскому изобретению эллинистические технологические стандарты, то придется признать, что оно для Римской империи было столь же мощным, как гений Петра Алексеевича для Святой Руси. Разве не правомочно считать эту неуклюжую галльскую жатку ранним провозвестником западной склонности к механике?

    Однако сколь бы глубоко мы ни заглянули в историческое прошлое, пытаясь проследить корни западной склонности к технике, нет сомнения, что увлечение механикой – это характерная черта западной цивилизации, тогда как увлечение эстетикой – характерная черта эллинистической, а религией – индской и индуистской цивилизаций. Можно с полной уверенностью утверждать, что определенная склонность или характерная черта данной цивилизации играет существенную роль для исторического развития этой цивилизации.

    Возможно, это в какой-то мере проясняет наше понимание дифференциации в ходе роста цивилизации. Мы провели достаточно полное исследование, прежде чем установили, что дифференциация действительно имеет место. Итак, мы возвратились в конце концов к тому, с чего начали. В первых главах нашего исследования мы обращались к тому факту, что в любую эпоху любого общества вся социальная деятельность, включая познание самой истории, управляется доминирующими тенденциями времени и места. Однако если бы мы продолжали муссировать эту тему, читатель мог бы уловить в наших словах фальшивую нотку, ибо, как мы убедились, анализируя понятие расы, многообразие, представленное в человеческой природе, человеческой жизни и социальных институтах, – это искусственный феномен и он лишь маскирует внутреннее единство.

    Надломы цивилизаций

    Убедителен ли детерминизм?

    Одной из вечных слабостей человеческого разума является склонность искать причину собственных неудач вне себя, приписывая их силам, находящимся за пределами контроля и являющимся феноменами, не подвластными человеку. Это ментальный маневр, с помощью которого человек избавляется от чувства собственной неполноценности и униженности, прибегая к непостижимости Вселенной во всей ее необъятной потенции для объяснения несчастий и невзгод человеческой судьбы. Этот прием является одним из наиболее распространенных «утешений философией» [421]. Он наиболее привлекателен для душ чувствительных, особенно в периоды падений и неудач. Так, в период упадка эллинистической цивилизации подобные настроения были распространены среди самых широких кругов. Философы разных направлений объясняли таким образом причины социального распада, явления вполне ощутимого, но не подвластного воле человека. Упадок объяснялся как случайное или неизбежное следствие «космического старения». Такова была философия эпикурейца Лукреция [422], представителя последнего поколения эллинистического смутного времени.

    И улетает наш ум, подымаясь в паренье свободном.
    Видим мы прежде всего, что повсюду, во всех направлениях,
    С той и с другой стороны, и вверху, и внизу, у вселенной
    Нет предела, как я доказал, как сама очевидность
    Громко гласит и как ясно из самой природы пространства.
    А потому уж никак невозможно считать вероятнымІ
    Но понапрасну, когда не способны выдерживать жилы
    То, что потребно для них, а природа доставить не может.
    Да, сокрушился наш век, и земля до того истощилась,
    Что производит едва лишь мелких животных…
    Да и хлебов наливных, виноградников тучных она же
    Много сама по себе сотворила вначале для смертных.
    Сладкие также плоды им давая и тучные пастьбы, –
    Все, что теперь лишь едва вырастает при нашей работе:
    Мы изнуряем волов, надрываем и пахарей силы,
    Тупим железо, и все ж не дает урожая нам поле, –
    Так оно скупо плоды производит и множит работу.
    И уже пахарь-старик, головою качая, со вздохом
    Чаще и чаще глядит на бесплодность тяжелой работы,
    Если же с прошлым начнет настоящее сравнивать время,
    То постоянно тогда восхваляет родителей долю.
    И виноградарь, смотря на тщедушные, чахлые лозы,
    Век злополучный клянет, и на время он сетует горько
    И беспрестанно ворчит, что народ, благочестия полный.
    В древности жизнь проводил беззаботно, довольствуясь малым,
    Хоть и земельный надел был в то время значительно меньшим,
    Не понимая, что все дряхлеет и мало-помалу.
    Жизни далеким путем истомленное, сходит в могилу.
    (Лукреций. О природе вещей)

    Эта тема через какие-нибудь триста лет вновь возрождается в полемическом труде одного из отцов западной христианской церкви Киприана.

    «Следовало бы вам сознавать, что общество теперь дряхлое. У него нет жизненной силы, чтобы выстоять, и нет страсти и здоровья. чтобы быть сильным. Эта истина самоочевидна… даже если мы промолчим, но все, что окружает нас, свидетельствует об одном – о распаде. Уменьшаются зимние дожди, необходимые для вызревания зерна в почве, и летнего тепла недостает для созревания урожаев. Весною стало меньше свежести, а осенью – плодов. Горы лысеют и истощаются, исчерпаны рудники, вены вскрыты и кровоточат. Меньше стало крестьян на полях, мореходов в море, солдат в гарнизонах, честности на рынке, справедливости в суде, согласия в дружбе, умения в мастерстве, строгости в нравах. Когда что-то стареет, разве есть надежда, что оно постоит за себя, полное свежести и юношеской страсти? Все, что приближается к концу, ослабевает. Солнце, например, на закате посылает менее теплые и не столь прекрасные лучи. Луна становится тонкой, когда она убывает. Дерево, некогда зеленое и плодоносное. становится голым, с усохшими ветками. Старость останавливает течение весны, и ее щедрые потоки превращаются в слабые ручейки. Это приговор, вынесенный миру: это закон Бога: все, что родилось, должно умереть, то, что выросло, должно состариться, то, что было сильным, должно стать слабым, то, что было великим, должно стать ничтожным: и эта утрата силы и величия ведет к исчезновению» (Cyprianus. Ad Demetrianum. 3).

    Возможно, некоторый отголосок Киприанова пессимизма есть и в озабоченных голосах нашего поколения, осознавшего угрозу истощения естественных ресурсов Земли. Знакомы мы и с идеей космической смерти, поскольку западные физики в свое время предсказали распад всей материи, гак называемую тепловую смерть Вселенной, в соответствии со вторым началом термодинамики. Впрочем, идея эта нынче оспаривается [423].

    «Человечество молодо… Наша цивилизация находится все еще в своем раннем детстве, а Земля не прошла и половины своей истории; ей сейчас более четырех миллиардов лет, но через четыре миллиарда лет она, видимо, все еще будет существовать» [прим86].

    Западные защитники предопределения или детерминизма в судьбах цивилизаций обращаются к закону старения и смерти, который, как они полагают, распространяется на всю сферу планетарной жизни. Один из наиболее известных представителей этой школы Освальд Шпенглер, утверждает, что цивилизацию можно сравнить с организмом, а значит, она проходит периоды детства, юности, зрелости и старости. Но мы уже показали выше, что общества не являются организмами, с какой бы стороны их ни рассматривали. В субъективных понятиях это умопостигаемые поля исследования; а в объективных понятиях они представляют собой основу пересечения полей активности отдельных индивидуумов, энергия которых и есть та жизненная сила, что творит историю общества.

    Кто может утверждать или предсказать, каковы будут характеры и типы взаимодействий между всеми этими действующими лицами и сколько появится их на сцене истории? Догматически твердить вслед за Шпенглером, что каждому обществу предопределен срок существования, столь же глупо, как и требовать, чтобы каждая пьеса состояла из одинакового числа актов.

    Шпенглер не усиливает детерминистский взгляд, когда он отказывается продолжить аналогию организма с видом или родом. «Жизнь любой группы организмов включает среди прочего определенное время существования и определенный темп развития: и никакая морфология истории не может освободиться от этих понятий… Время жизни поколения – для какого бы существа оно ни рассматривалось – является числовым значением почти мистического свойства. И эти соотношения также действительны для цивилизаций – в некотором смысле об этом раньше никогда не думали. Каждая цивилизация, каждый период архаики, каждый взлет, каждое падение и каждая непостижимая фаза каждого из этих движений обладают определенным временным периодом, который всегда один и тот же и который всегда имеет свое символическое обозначение. Каков смысл пятидесятилетнего периода в ритме политической, интеллектуальной и художественной жизни, которая превалирует во всех цивилизациях? Каково значение тысячелетия, которое есть идеальный временной период всех цивилизаций, сравнимый в пропорции с индивидуальным жизненным сроком человека, – семьдесят лет?» [прим87]

    Правильный, на наш взгляд, ответ состоит в том, что общество не является видом или родом. Более того, оно не является организмом. Каждое общество – это представитель некоторого вида из рода обществ. Но род, к которому принадлежат люди, не является ни западным обществом, ни эллинским, ни каким-либо еще. Это род Homo. Столь простая истина снимает с нас обязанность исследовать шпенглеровскую догму о том, что роды и виды обществ обладают предопределенными жизненными сроками по аналогии с индивидуальными организмами, являющимися представителями своих биологических родов и видов. Даже если мы на некоторое время предположим, что срок жизни рода Homo заведомо ограничен, достаточно беглого взгляда на реальную историческую длительность биологических родов и видов, чтобы понять ошибочность концепции, связывающей надломы цивилизаций с этим гипотетическим концом жизни рода Homo. Как, впрочем, нельзя их связывать и с исчезновением материальной Вселенной через распад ее вещества.

    Касаясь проблемы надломов цивилизаций, резонно задаться вопросом, а есть ли основания предполагать, что надломы сопровождаются какими-либо симптомами физической или психической дегенерации. Были ли афиняне поколения Сократа, Еврипида, Фукидида, Фидия и Перикла, пережившие катастрофу 431 г. до н.э., внутренне более ущербными, чем поколение Марафона, заставшее расцвет и славу общества, к которому они принадлежали?

    Объяснение надломов цивилизаций с точки зрения евгеники, как представляется, можно найти у Платона в «Государстве», где он говорит, что общество с идеальным устройством нелегко вывести из равновесия, но в конце концов все, что рождается, обречено на распад; даже идеальное устройство не может существовать вечно и в конце концов надломится. Надлом этот связан с периодическим ритмом (с кратким периодом для краткоживущих существ и длительным периодом для тех, кто на другом конце шкалы), который является ритмом жизни как в животном, так и в растительном царстве и который зависит от физической и психической плодовитости. Особые законы человеческой евгеники расстроят разум и интуицию нашего обученного правящего меньшинства, несмотря на всю их интеллектуальную силу; эти законы ускользнут от их взора, и однажды они произведут детей несвоевременно.

    Платон выработал поразительные числовые формулы для выражения продолжительности человеческой жизни и утверждал, что социальное разложение наступит в результате игнорирования этого математического закона евгеники вождями общества [424]. Но даже из этого ясно, что Платон не считает расовую дегенерацию, связываемую им с социальным надломом, автоматическим или предопределенным явлением. Скорее он видит здесь интеллектуальную ошибку, техническую неудачу, ошибочный шаг.

    В любом случае нет оснований следовать Платону, признавая расовую дегенерацию хотя бы как вторичное звено в причинной связи явлений, ведущих общество к надлому и упадку. Безусловно, во времена социального упадка члены распадающегося общества могут казаться пигмеями или уродами, особенно в сравнении с царским величием их предшественников, живших в эпоху социального роста. Однако назвать эту болезнь дегенерацией – значит поставить неверный диагноз. Болезнь, овладевающая детьми декаданса, крепко оковывая их «скорбию и железом» (Пс. 106, 10), не есть результат распада естественных свойств человека; она представляет собой распад их социального наследия, лишая их возможности приложения своих сил в творческом социальном действии. Понижение уровня является следствием социального надлома, но не его причиной.

    А теперь обратимся к еще одной гипотезе предопределения, согласно которой цивилизации следуют одна за другой по закону их природы, заданному космосом в бесконечно повторяющемся цикле чередований рождения и смерти.

    Применение теории циклов к истории человечества было естественным следствием сенсационного астрономического открытия, сделанного в вавилонском мире в конце III тыс. до н.э. Открытие это сводилось к тому, что три астрономических цикла, давно подмеченных людьми – смена дня и ночи, лунный месячный цикл и солнечный годовой, – есть проявление космической взаимосвязи, значительно более широкой, чем солнечная система. Из этого проистекало, что вегетационный цикл, полностью определяемый Солнцем, имеет свой аналог в космическом чередовании рождения и смерти. Умы, подпавшие под влияние этой идеи, готовы были проецировать схему периодичности на любой объект изучения [прим88].

    Эллинская и эллинистическая литература пропитана мыслями этой философии циклов. Платон, очевидно, был очарован ею, поскольку эта тема проходит через все его сочинения.

    Развивая гипотезу циклов, Платон применяет ее и к истории эллинов, и к описанию космоса как целого. Космос он представляет в виде вечного чередования катастроф и возрождений. То же учение вновь появляется в поэзии Вергилия. Позже к нему обращается Марк Аврелий. Но там, где Вергилий видит триумфальное возрождение героического века [425], Марк Аврелий, писавший спустя какие-нибудь двести лет, чувствует только опустошение.

    Таков мировой обиход – вверх-вниз, из века в век…
    Вот покроет нас всех земля, а там уж ее превращение,
    Затем опять беспредельно будет превращаться,
    А потом снова беспредельно [прим89].

    Эта философия вечных повторений, которая поразила, правда не захватив полностью, эллинский гений, стала доминировать и в индских умах. Индуистские мыслители развили циклическую теорию времени. Цикл стал называться «Кальпа» и был равен 4320 млн. земных лет. Кальпа разделена на 14 периодов, по истечении каждого из которых Вселенная возрождается, и снова Ману [426] дает начало человеческому роду. По этой теории мы находимся в седьмом из 14 периодов нынешней Кальпы. Каждый период подразделяется на 71 Большой промежуток, а каждая из этих частей в свою очередь разделена на 4 «Юги», или периода времени. Юги содержат соответственно 4800, 3600, 2400, 1200 божественных лет (один божественный год равен 360 земным годам). Мы в настоящее время находимся в четвертой из Юг, когда мир полон зла и несправедливости, и, таким образом, конец мира сравнительно недалек, хотя до конца еще несколько тысячелетий.

    Являются ли эти «тщетные повторения» [427] народов действительно законом Вселенной, а значит, и законом истории цивилизаций? Если ответ положителен, то нам придется признать себя вечными жертвами бесконечной космической шутки, обрекающей при этом на страдания, борьбу с постоянными трудностями и стремление к очищению от грехов, лишая нас всякой власти над собой.

    Этот печальный вывод был принят на удивление спокойно и трезво, если не сказать оптимистически. Один современный западный философ даже нашел в «законе о вечном возвращении» повод для радости. «Пой и радуйся, о Заратустра, грей свою душу новыми песнями, ибо ты переживешь свою великую судьбу, – судьбу, которая не постигла пока ни одного человека! Ибо твои звери хорошо знают, о Заратустра, кто ты и кем должен стать: смотри, ты учитель вечного возвращения, и это теперь твоя судьба!.. Смотри, мы знаем, чему ты учишь: все вечно возвращается, и мы со всем, и мы уже были в бесконечном числе времен, и все было с нами…» [прим90].

    Аристотель также не выражает никаких признаков неудовольствия, когда, наблюдая проявления каузальности, он пишет в своем трактате по метеорологии: «Не единожды, не дважды и не несколько, но бесчисленное множество раз одни и те же мнения появляются и вновь обращаются среди людей» (Аристотель. Метеорология. 1.3).

    В другом месте Аристотель рассматривает проблему периодичности в человеческих отношениях на конкретном примере Троянской войны, предрекая неизбежность повторения ее, словно подобные предположения нечто большее, чем плод умозрительных рассуждений. С бесстрастным спокойствием он заявляет, что «человеческая жизнь – порочный круг» повторяющихся рождений и распадов, и в словах его не чувствуется боли.

    Разве разум не заставляет нас верить, что циклическое движение звезд проявляется и в движении человеческой истории? Что в конце концов означают движения Инь-и-Ян, Вызов-и-Ответ? Разумеется, в движении человеческой истории легко обнаружить элемент повтора, он бросается в глаза. Однако челнок, снующий вперед и назад по основе времени, создает ткань, сквозь которую просматривается движение к концу, а не бесконечные уходы и возвраты. Переход от Инь к Ян в любом данном случае, вне сомнения, является возобновлением повторяющегося действия, однако это повторение ни напрасно, ни бессмысленно, поскольку оно есть необходимое условие акта творения, нового, спонтанного и уникального. Аналогичным образом ответ на вызов, за которым следует другой вызов, требующий нового ответа, несомненно, порождает циклическое движение. Но мы видели, что это тот тип ответа, который высвобождает Прометеев порыв социального роста.

    Анализируя ритм, следует помнить, что мы должны различать движение части и целого, а также различать средство и цель. Средство далеко не всегда соответствует цели, как и движение части предмета не всегда совпадает с движением самого предмета. Это особенно наглядно проступает на примере колеса, которое можно считать безупречной аналогией и постоянным символом всей циклической философии. Движение колеса относительно оси, безусловно, движение повторяющееся. Но колесо и ось – это части одного устройства, и тот факт, что все устройство может двигаться только благодаря круговому вращению колеса вокруг своей оси, не означает, что ось повторяет ритм вращения колеса.

    Гармония двух движений – большого необратимого движения, которое рождается через малое повторяющееся движение, – возможно, есть сущность того, что мы понимаем под ритмом; и это не только игра сил в механическом ритме искусственной машины, но и органический ритм жизни. Смена времен года, от которой зависит вегетационный цикл, – основа жизни в растительном царстве. Мрачный цикл рождения, воспроизводства и смерти сделал возможным развитие высших животных вплоть до человека. Ритмические движения легких и сердца дают возможность человеку жить; музыкальные такты, стопы, строки, строфы – это выразительные средства, через которые композитор и поэт доносят до нас свою мысль; вращение молитвенного колеса приближает буддиста к его конечной цели – нирване [428].

    Таким образом, наличие периодически повторяющихся движений в процессе роста цивилизаций ни в коей мере не предполагает, что сам процесс, включающий в себя эти движения, принадлежит тому же циклическому порядку, что и сами эти движения. Напротив, если из периодичности этих малых движений и напрашивается какой-либо вывод, то он, скорее, сводится к тому, что большое движение, порождаемое монотонно поднимающимися и опускающимися крыльями, есть движение совершенно другого порядка, или, иными словами, это движение не повторяющееся, а прогрессирующее. Подобное истолкование движения жизни обнаруживается в философиях африканских цивилизаций, и, возможно, в наиболее утонченной форме оно представлено в космогонии народа догонов в Западном Судане [429].

    «Их представление о Вселённой основано, с одной стороны, на принципе вибрации материи, а с другой – на восприятии движения как универсального закона единой Вселенной. Первоначальная завязь жизни символизируется мельчайшим посевным зерном… Это семя с помощью внутренней вибрации прорывает внешнюю оболочку и принимает громадные размеры Вселенной. Одновременно освободившееся вещество начинает двигаться по спирали, образуя улитку… Здесь выражено, таким образом, два фундаментальных понятия. С одной стороны, вечное движение по спирали означает консервацию материи. Однако движение… постоянно стимулируется чередованием противоположностей – правое и левое, верх и низ, четное и нечетное, мужское и женское, – в чем проявляется принцип парности, побуждающий к размножению жизни. Пары противоположностей пребывают в равновесии, которое свойственно и индивидуальному существу, поддерживаясь изнутри. С другой стороны, бесконечная протяженность Вселенной выражена непрерывным поступательным движением материи по спирали» [прим91].

    Этого заключения, сделанного в результате наблюдений, пока для нас достаточно. Мы не можем принять циклическую версию предопределения как высший закон человеческой истории; а она является последней формой доктрины необходимости, оспариваемой нами. Цивилизации, которых уже нет, не являются «жертвами судьбы», и посему живая цивилизация, как, например, западная, не может быть априори приговоренной к повторению пути цивилизаций, уже потерпевших крушение. Божественная искра творческой силы заложена внутри нас, и если ниспослана нам благодать возжечь из нее пламя, то «звезды с путей своих» (Суд. 5, 20) не могут повлиять на стремление человека к своей цели.


    Механичность мимесиса

    Показав, что надломы цивилизаций не могут быть результатом повторяющихся или поступательных действий сил, находящихся вне человеческого контроля, попытаемся теперь обнаружить истинные причины этих катастроф. А выводы, что получены нами при анализе природы роста, будут верным указателем в этом поиске. Итак, мы обнаружили, что рост сопутствует самодетерминации. Можем ли мы, исходя из этого, утверждать, что надломы являются результатом утраты силы самодетерминации? Другими словами, можем ли мы сказать, что цивилизации приняли смерть не от внешних неконтролируемых сил, а от собственных рук? Поэту интуиция подсказывает именно такое решение.

    В трагедии жизни, то ведает Бог,
    Лишь страсти готовят ее эпилог;
    Напрасно злодеев вокруг не смотри.
    Мы преданы ложью, живущей внутри.
    (Мередит. Современная любовь)

    Искра прозрения Мередита не дает повода западной мудрости гордиться новым открытием. Столетием раньше гений Вольнея разрушил доктрину XVIII в. о естественной доброте и самопроизвольном усовершенствовании человеческой природы, показав, что «источник всех несчастий… находится внутри самого человека; он носит его в своем сердце» [прим92]. Амвросий Медиоланский пришел к аналогичному заключению в IV в. н.э. Он говорил: «Враг находится внутри вас, причина ваших ошибок там, внутри; я говорю: замкнитесь в себе» [прим93]. Понятие самодетерминации как религиозный вывод можно также обнаружить и в философских исканиях африканских цивилизаций, где неудачи человека или его общины рассматриваются не как следствие судьбы, но как плоды греха, иными словами, как результат безответственного поведения. «Omina ne asem», – говорят аканы, и это означает, что «каждый человек всегда ответственен за себя» [прим94].

    Что истинно в жизни людей, то истинно и в жизни обществ. Вольней, утверждая, что источник всех несчастий внутри самого человека, пытался этим объяснить крах политических систем. Он предполагал, что общины, подобно людям, обладают ограниченным сроком и четкой линией жизни. Прозрение Вольнея легло в основу западной философии XVIII в.

    Св. Киприан в своем послании Деметрию защищает точку зрения, согласно которой эллинистическое общество переживало в тот период необратимый процесс старческого распада. Здесь св. Киприан всего лишь повторяет известную мысль эллинистической философии, однако далее он развертывает доказательство на базе христианского учения. «Вы жалуетесь на агрессию сторонних врагов; но если враг перестанет беспокоить, воцарится ли мир между римлянами? Если бы отпала внешняя опасность нападения со стороны вооруженных варваров, не встали ли бы перед нами тогда во весь рост жестокие раздоры, клевета и распри между власть предержащими и подданными их? Вы жалуетесь на неурожаи и голод, но самый большой голод порождает не засуха, а жадность, и самые большие несчастия проистекают из алчности, а та вздувает цены на рынке. Вы жалуетесь, что облака уносят дожди, но не хотите замечать, что амбары скрывают зерно. Вы жалуетесь на упадок производства и не хотите знать, что производители фактически не получают того, что произвели. Вы жалуетесь на чуму и мор, а ведь, в сущности, эти бедствия поддерживаются преступлениями людей: бессердечной грубостью и безжалостностью к больным, алчностью и грабежами».

    Проницательный взгляд и глубокое чувство Киприана открывают ему истинное объяснение надлома, подкосившего рост эллинистической цивилизации еще за 600-700 лет до его времени. Эллинская цивилизация надломилась, когда в процессе роста в какой-то момент что-то нарушилось во взаимодействии индивидуумов, обеспечивающих рост цивилизации.

    В чем же слабость растущей цивилизации, таящая риск остановки и падения на полпути, в чем же корень утраты Прометеева порыва? Как мы установили ранее, в главах, посвященных анализу роста, угроза такого падения – фактор мощный и постоянно действующий, ибо исходит он из самой сути курса, которым идет растущая цивилизация.

    Цивилизацию ждет многотрудный путь, «ведущий в жизнь, и немногие находят его» (Матф. 7, 14). Но и те немногие, что находят этот путь, те творческие личности, что дают цивилизациям движение и направляют его, не могут устремиться вперед без оглядки, даже уверенные в правильности пути. Будучи «социальными животными», они не могут бросить собратьев своих и направляют все свои усилия на то, чтобы мобилизовать остальных членов общества на совместное движение. Однако нетворческая часть общества всегда и везде численно превосходит творческое меньшинство и в косной массе своей является тормозом, ибо не в состоянии преобразиться полностью и одновременно.

    «Совершенство… невозможно, пока человек одинок. Он обязан, даже ценой личных утрат и задержки в собственном развитии, упорно превозмогая все, вести других за собой по пути совершенства. Человек обязан мобилизовать все свои силы во имя продвижения человечества к совершенству» [прим95].

    Сама природа социальной жизни ставит творческие личности перед выбором совершить рывок. Этот рывок возможен, по определению Платона, через «напряженный интеллектуальный союз и интимное личное общение», способные перенести божественный огонь из одной души в другую, подобно «свету, засиявшему от искры огня» (Платон. Письма. –7,341 Д). Однако этот путь к совершенству непрактичен, так как исключает участие других. Кроме того, внутренняя духовная благодать, обретенная посредством общения со святым, явление столь же редкое и чудесное, как и само появление святого в мире. Мир, где творческая личность живет и трудится, – это общество обычных, простых людей. Задача творческой личности в том и заключается, чтобы эту массу заурядных людей превратить в своих последователей, активизировать человечество, направить его к цели, находящейся вне его самого, а сделать это можно только при помощи мимесиса, или подражания. Мимесис представляет собой разновидность социальной тренировки. «Как один человек получает волевой импульс от другого? Существует два пути. Один путь заключается в тренировке… другой – в мистицизме… Первый метод предполагает распространение нравственности через традицию; второй предполагает имитацию другой личности и даже духовный союз, более или менее полную идентификацию с ней» [прим96]. Второй метод подразумевает ситуацию, когда, по словам Платона, глухие уши, не способные услышать неземную музыку кифары Орфея, легко улавливают приказ командира. Нетворческое большинство может слепо следовать за своим вождем, даже если этот путь ведет его к гибели.

    Кроме того, в реальном использовании мимесиса есть трудности и иного порядка. Если мимесис – это вид тренировки, значит, он в некоторой степени механизирует человека. Когда мы говорим «тонкий механизм», или «техническое творчество», или «искусная механика», эти слова ассоциируются с идеей общего триумфа жизни над материей, и особенно с триумфом человеческой воли и мысли над природой. Механические изобретения в значительной мере расширили власть человека над окружающей средой. И таким образом, неодушевленные объекты начинают помогать человеку в достижении его целей. Но и сержант, отдавая команды, вырабатывает у взвода механические навыки, а значит, добивается механизации людей.

    Сама природа дала человеку изобретательность, как бы готовя его к использованию механических средств. Она дала ему естественный механизм, шедевр ее творчества – человеческое тело. Она создала две саморегулируемые машины – сердце и легкие, – машины столь совершенные, что они выполняют свою работу автоматически. Природа направила запасы мускульной и психической энергии на выполнение творческой, неповторимой работы движения, ощущения и мышления. Путем эволюции органической жизни она создавала все более и более тонкие организмы. На всех стадиях этого продвижения вперед она действовала подобно Орфею, оставляющему рутинное дело вояке. Природа включала максимум тренировочных повторений, иными словами, она добивалась автоматизма. Фактически естественный организм, как и человеческое общество, содержит в себе творческое меньшинство и нетворческое большинство. В растущем организме, как и в растущем обществе, большинство дрессируется руководящим меньшинством и подражает ему.

    Восхитившись этим триумфом природы и человека, задумаемся над смыслом таких словосочетаний, как «машинное производство», «механическое движение», «механическое поведение», «партийная машина». Здесь явно просматривается не идея триумфа жизни над материей, но, напротив, господства материи над жизнью. Нас охватывает уже не восторг и гордость, а скорее унижение и недоверие, когда мы сознаем, что продукт творческого ума, обещающий безграничную власть над материальной Вселенной, фактически оборачивается своей противоположностью, становясь инструментом нашего собственного порабощения.

    Поначалу это воспринимается нами как предательство, но, вдумавшись, мы понимаем, что двойственность свойственна природе любого явления. Механику обвинять свою машину в том, что она его поработила, было бы столь же иррационально, как если бы, проиграв в соревновании по перетягиванию каната, мы стали обвинять в этом канат. Потерпевшей поражение команде ничего не остается, как признать, что состязание проиграно, а сам канат здесь ни при чем. Это всего лишь спортивный снаряд для состязания в силе. И в космическом перетягивании каната между жизнью и материей нейтральную функцию посредника выполняет все, что можно назвать механизмом. Homo Faber обучился опасному ремеслу; и каждый, кто начинает действовать по принципу «не рискуя, не выиграешь», открыто подвергает себя опасности утрат, неизбежных в борьбе за корону победителя.

    Таким образом, риск катастрофы внутренне присущ мимесису как средству и источнику механизации человеческой природы. Очевидно, этот постоянный риск возрастает, когда общество находится в процессе динамического роста, и понижается, когда общество в стабильном состоянии. Недостаток мимесиса в том, что он предлагает механический ответ, заимствованный из чужого общества, то есть действие, выработанное посредством мимесиса, не предполагает собственной внутренней инициативы. Таким образом, действие, рожденное мимесисом, ненадежно, ибо оно не самоопределено. Лучшая практическая защита против опасности надлома – это закрепление свойств, усвоенных через подражание в форме привычки или обычая. Но когда разрушается обычай, движение, начинающееся от пассивного состояния Инь к динамическому Ян, вновь обнажает мимесис. Необходимость использования средств мимесиса без защитного пояса обычая – необходимость, которая является ценой роста, – ведет растущую цивилизацию к опасной черте. Опасность надвигается неотвратимо, поскольку условие, требуемое для удержания порыва роста, – это наличие неустойчивого равновесия, а новые обычаи могут прийти только на смену старым. В хаотическом движении к цели человечеству не дано гарантии от опасностей мимесиса. Полное и радикальное решение проблемы видится через изъятие мимесиса из общества, ставшего союзом святых. Подобное решение было бы прямым движением к цели, но оно, увы, не встречалось ни разу в известной нам истории человечества.

    Неопределенность – постоянная спутница людей, вышедших на широкую дорогу цивилизации. Путь полон неожиданностей, например кораблекрушений и пожаров, и все это сопровождается как удивительной деморализацией, так и редкостным героизмом. Глубина этой неопределенности особенно велика, когда на общество обрушивается не природная стихия, а социальная болезнь вроде войны или революции. В истории движения обществ к цивилизации не зафиксировано ни одного случая, чтобы во времена революции или войны не совершалось злодеяний. Ограничив себя примерами из истории нашего общества, такими, как поведение нацистов во второй мировой войне, западных войск в Корее в 1950-1951 гг., американцев во Вьетнаме в 60-х годах, французских поселенцев и армии в Алжире в 1954-1962 гг., французской полиции в Париже в 1968 г., можно утверждать, что при определенной степени напряженности отклонения от нормы злодеяния совершаются даже в самых цивилизованных обществах современности. Во времена бедствий маска цивилизации срывается с примитивной физиономии человеческого большинства, тем не менее моральная ответственность за надломы цивилизаций лежит на совести их лидеров.

    Творческие личности в авангарде цивилизации, влияющие на нетворческое большинство через механизм мимесиса, могут потерпеть неудачу по двум причинам. Одну из них можно назвать «отрицательной», а другую – «положительной».

    Возможная отрицательная неудача состоит в том, что лидеры неожиданно для себя подпадают под гипноз, которым они воздействовали на своих последователей. Это приводит к катастрофической потере инициативы. «Если слепой ведет слепого, то оба упадут в яму» (Матф. 15, 14).

    Задержанные общества, истории которых мы уже касались, столь удачно адаптировались в своем окружении, что утратили потребность преобразовывать его по своему подобию. Равновесие сил здесь столь точно выверено, что вся энергия общества уходит на поддержание ранее достигнутого положения. Для движения вперед нет ни стимула, ни необходимого энергетического запаса. Это типичная иллюстрация отрицательной неудачи, когда сами лидеры попали под воздействие гипноза, пытаясь обучить остальных. В этих условиях движение замирает на мертвой точке.

    Однако «отрицательная» неудача редко означает конец истории. Отвергнув музыку Орфея ради окрика капрала, лидеры начинают играть на той же способности к подражанию для укрепления своей власти. Во взаимодействии между руководителями и руководимыми мимесис и власть являются коррелянтами. Власть – это сила, а силу трудно удержать в определенных рамках. И когда эти рамки рухнули, управление перестает быть искусством. Остановка колонны на полпути к цели чревата рецидивами непослушания со стороны простого большинства и страхом командиров. А страх толкает командиров на применение грубой силы для поддержания собственного авторитета, поскольку доверия они уже лишены. В результате – ад кромешный. Четкое некогда формирование впадает в анархию. Это пример «положительной» неудачи, проистекающей из отказа от мимесиса. Иными словами, распад надломленной цивилизации начинается с отделения пролетариата от группы лидеров, выродившейся в правящее меньшинство. Утрата Прометеева порыва приводит к потере гармонии. В движении жизни перемена в любой части целого должна сопровождаться соответствующими сдвигами в других частях, если все идет хорошо. Однако когда жизнь механизируется, одна часть может измениться, не повлияв при этом на другие. В результате – утрата гармонии. В любом целом нарушение гармонии между составными частями оплачивается потерей самодетерминации целого. Судьба цивилизации, пребывающей в упадке, описывается пророчеством Иисуса Петру: «Когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил куда хотел; но когда состаришься… то прострешь руки твои и другой препояшет тебя и поведет куда не хочешь» (Иоанн 21, 18).


    Смена ролей

    Другой аспект утраты самодетерминации заключается в возмездии за творчество. Обычно одно и то же меньшинство или индивидуум не в состоянии дать творческие ответы на два или более последовательных вызова. Разумеется, это не правило, но тем не менее история часто свидетельствует, что группа, успешно ответившая на один вызов, уступает место другой для ответа на следующий вызов. Это ироническое, однако нормальное противоречие в человеческих судьбах является одним из доминирующих мотивов аттической драмы и обсуждается Аристотелем в его «Поэтике» под названием  ? ? ? ? ? ? ? ? ? ?, или «смена ролей» [430]. Присутствует эта тема и в Новом завете.

    В драме Нового завета Христос, появление которого на Земле в обличье Иисуса, по христианской вере, явилось истинным выполнением долгожданной надежды еврейства на Мессию, был, тем не менее, отвергнут книжниками и фарисеями, возглавлявшими всего лишь несколько поколений назад героическое еврейское восстание против эллинизма. Но теперь, когда разразился значительно более глубокий кризис, иудеи (опять-таки с христианской точки зрения), понявшие и принявшие знамение своего Мессии, отказались присоединиться к компании мытарей и блудниц (Лука 3, 12-13 и 7, 29-30; Матф. 21, 31-32). Сам Мессия появляется из полуязыческой Галилеи (Исайя 9, 1; Матф. 4, 15), а самый ревностный его гонитель, Павел, эллинизированный еврей, – из Тарса, города, находящегося за пределами Земли Обетованной. Многочисленные представления этой драмы «смены ролей» разыгрываются то фарисейской элитой и отбросами еврейского общества (Матф. 21, 31), то еврейством как целым и язычниками (Лука 4, 16-32); но брошен ли вызов фарисеям, как в притче о мытаре и фарисее (Лука 18, 9-14), или всей иудейской общине, как в притче о добром самаритянине (Лука 10, 25-37), – во всех этих случаях мораль остается одной: «Камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла» (Матф. 21, 42).

    Исторически христианская тема смены ролей является вариацией древних еврейских писаний. Новый и Ветхий заветы в равной мере являются средством, с помощью которого Господь передает свое сверхъестественное наследие людям. Обычный сюжет дважды разыгранной трагедии – смена ролей – передача бесценного Божьего дара от тех, кто его некогда получил, тем, чье будущее не столь надежно обеспечено. В первом акте пьесы Исав продает свое право первородства младшему брату Иакову, а во втором акте наследники Иакова, отвергнув Христа, возвращают его Исаву. Христианская версия этого сюжета представляет двойную смену ролей, но буквальная историческая последовательность, описанная в Новом завете, имеет, и более глубокое значение как аллегория таинства, иллюстрируемого самим ходом истории. В этом плане действие принципа смены ролей в Новом завете передается понятиями, выходящими за исторические границы конкретного времени и места. «Кто хочет быть первым, будь из всех последним и всем слугою» (Марк 9, 35; Матф. 23, 11: ср. Марк 10, 43-44; Матф. 20, 26-27). «Кто из вас меньше всех, тот будет велик» (Лука 9, 48).

    Актеры, исполняющие роли в этом контексте, не мытари и фарисеи, не иудеи и язычники, а взрослые и дети. «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное; итак, кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном; и кто примет одно такое дитя во имя Мое, тот Меня принимает (Матф. 18, 3-5; Марк 9, 36-37; Лука 18, 16-17).

    Эта парадоксальная смена утонченности на простоту переносилась Иисусом из еврейского писания: «Из уст младенцев и грудных детей Ты устроил хвалу» (Матф. 21, 16, цит. Нс. 8. 3). Таинство, символизируемое здесь сменой ролей между детьми и взрослыми, высвечивается из-под аллегорической оболочки возвышенных речений св. Павла: «Но Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых; и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное: и незнатное мира и уничиженное и Ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значащее, для того, чтобы никакая плоть не хвалилась перед Богом» (Кор. 1, 27-29).

    Но в чем же смысл принципа, играющего столь заметную роль и в Новом завете, и в аттической драме? Не умея предвидеть страдания грядущих поколений, недалекие умы склонялись к ответу весьма банальному. Они искали объяснения падений выдающихся людей в злокозненности внешних сил, человеческих по этосу, но сверхъестественных по силе своей. Они полагали, что ниспровергателями великих являются боги, а мотив деяний их – зависть. «Зависть богов» – лейтмотив примитивной мифологии, предмет особого восхищения эллинской мысли [431].

    Эти же мотивы можно найти и у Лукреция, что может показаться попросту странным, так как все его творчество проникнуто идеей иллюзорности веры во вмешательство сверхъестественных сил в дела Человека.

    И не трепещут ли все племена и народы, и разве
    Гордые с ними цари пред богами не корчатся в страхе,
    Как бы за гнусности все, и проступки, и наглые речи …
    Не подошло наконец и тяжелое время расплаты?
    (Лукреций. О природе вещей)

    Схожее видение мира и причин происходящих в нем катастроф находим и в Даодэцзине; текст которого сложился в эпоху смутного времени.

    Натяни тетиву сполна,
    И мгновенье ты захочешь подождать,
    Наточи свой меч до отказа,
    И вскоре ты увидишь, что он притупился.

    Если мы посмотрим на мир, весьма далекий от эллинского по этосу, несмотря на географическую близость, мы обнаружим и там нечто сходное, скажем, в словах израильского пророка VIII в., до н.э.: «Грядет день. Господа Саваофа на все гордое и высокомерное и на все превознесенное, оно будет унижено… И падет величие человеческое, и высокое людское унизится, и один Господь будет высок в тот день» (Ис. 2, 12-17).

    Отголоски этой философии можно встретить в Екклесиасте, написанном во II в. до н.э. под влиянием не только еврейской традиции, но, возможно, и эллинской мысли (Еккл. 9, 11-12) [432]. А двумя столетиями позже эта же мысль повторяется в Евангелии от Луки, когда божественное вмешательство в человеческие дела объясняется, во-первых, стремлением проявить власть и, во-вторых, заботой о справедливости и милосердии. «Явил силу мышцы Своей; рассеял надменных помышлениями сердца их; низложил сильных с престолов и вознес смиренных» (Лука 1, 51-52).

    Именно эллин, а не иудей своими духовными трудами впервые возвысился до понимания той истины, что причина смены ролей не вмешательство некой внешней силы, а изломы души самого субъекта и что имя этому фатальному злу не зависть, а грех.

    Грешник будет уничтожен не вмешательством Бога, а своим собственным деянием. И грех его не в том, что он вступил в соперничество с Творцом, а в том, что он тщательно изолировал себя от него. Роль Бога в этой человеческой трагедии не активна, а пассивна. Погибель грешника не в божественной ревности, а в неспособности Бога продолжать использовать в качестве орудия творения существо, упорствующее в самоотчуждении от Творца своего (Еф. 4, 18). Грешная душа движется к горькой расплате, ибо, пребывая в грехе, она закрыта для божественной благодати. С этой точки зрения смена ролей происходит благодаря внутреннему воздействию на нравственный закон, а не является результатом какого-то внешнего нажима; и если присмотреться к сюжетам этой психологической трагедии, можно заметить два ее варианта. Первый – заблуждение через бездействие; второй – активные поиски своей участи.

    Пассивная аберрация творческой личности, сумевшей добиться определенного успеха, – стремление, совершив однажды творческий акт, почить на лаврах в своем сомнительном рае, где, как ей кажется, она будет до конца дней своих пожинать плоды обретенного счастья. Безумство этого рода нередко проистекает из иллюзии бывшего героя, будто он всегда сможет повторить свой подвиг, если того потребует ситуация, и будто ему обеспечен успех в ответе на любой новый вызов. Понятно, что творческая личность, поддавшаяся подобным настроениям, оказывается в положении задержанного общества, достигшего полного равновесия с окружающей средой и в результате ставшего ее рабом, а не господином. В случае задержанного общества исторически создавшееся положение может сохраняться до тех пор, пока среда остается неизменной, но изменения среды угрожают обществу катастрофой. Такая же судьба ожидает творческую личность или творческое меньшинство, самоуспокоившихся на достигнутом. В сирийской легенде о сотворении мира за днями трудов наступает рай, но он статичен и требуется вмешательство Змия, чтобы высвободить энергию Бога для нового творческого акта. Современное западное естествознание также пришло к заключению, что слишком высокая специализация вида чрезвычайно повышает риск его вымирания в случае изменения окружающей среды.

    Мораль этой пассивной аберрации творческого духа – «посему, кто думает, что стоит, берегись, дабы не упасть» (I Кор. 10, 12), а предостережение, что «погибели предшествует гордость, а падению – надменность» (Прем. 16, 18), может стать эпитафией тому, кто активно стремится познать свою участь.

    Второй вариант сюжета известен в греческой литературе как трагедия из трех актов: ? ? ? ? ?  (пресыщение),  ? ? ? ? ?  (необузданность) и  ? ? ? (безумие). Наступает психологическая катастрофа, когда субъект, опьяненный успехом, утрачивает душевное и умственное равновесие и сам становится причиной несчастий, пытаясь добиться невозможного. Это самая распространенная тема афинской драмы V в. до н.э.

    Платон в трактате «Законы» говорит, что нельзя грешить против законов пропорции и нагружать слишком малое слишком большим. Чрезмерно тяжелый груз потопит легкое суденышко, слишком обильная еда разрушит слабое тело, а слишком мощные силы раздавят слишком робкую душу.

    В драме социальной жизни Немезида карает творца и порождает социальные надломы двумя различными путями. Во-первых, она резко уменьшает число кандидатов на творческую роль, стремясь исключить из числа претендентов тех, кто успешно ответил на предыдущий вызов. Логично предположить, что именно они остаются потенциальными творцами, но, как мы уже показали, прошлый успех зачастую оказывается причиной стерилизации их творческого начала. Во-вторых, подобная стерилизация бывших творческих личностей приводит к нарушению пропорции. Горстка утративших активность вождей противостоит довольно обширной группе творчески настроенных личностей, жаждущих перемен. Правящая элита, оказавшаяся неспособной к творческим решениям, но продолжающая удерживать в своих руках власть, лишь отягощает создавшуюся ситуацию.

    Можно ли избежать суда Немезиды? Можно, в противном случае цивилизации погибали бы сразу после рождения. Однако известно, что большинство цивилизаций избежало этой судьбы и благополучно прошло все стадии роста. Но путь спасения узок и трудно его отыскать. Вопрос в том, «может ли человек родиться, когда он стар? Может ли он вновь войти в утробу матери и родиться?» (Иоанн 3, 4). А ответ заключается в том, что, «если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство небесное» (Матф. 18, 3).

    Как часто творческое меньшинство, дав успешный ответ на вызов, вновь духовно обновлялось, как бы рождаясь заново, чтобы творчески ответить на следующие один за другим вызовы? И как часто они предпочитали почивать на лаврах, растеряв свои творческие потенции, или впадали в пресыщение и необузданность, которые вели их к гибели? Лучше всего попытаться ответить на эти вопросы, вновь прибегнув к испытанному методу эмпирического анализа.


    Афины и Венеция: поклонение эфемерной личности

    Неразумное и предосудительное равнодушие к настоящему проистекает зачастую из повышенного увлечения прошлым. Увлечение это есть грех идолопоклонства, который, но древнейшей еврейской религиозной схеме, более всего способен вызвать гнев «Бога-ревнителя». Идолопоклонство можно определить как интеллектуальное и морально ущербное и слепое обожествление части вместо целого, твари вместо Творца и времени вместо вечности. Это – одно из заблуждений человеческого духа, имеющее следствием превращение «высоких божественных трудов» в «мерзость запустения» (Дан. 9, 27, и 12, II, Марк 8, 14; Матф. 24, 15). В практической жизни эта моральная аберрация может принять форму всеобщего поклонения отдельной личности либо обществу. Иногда предметом безудержного поклонения становится определенный институт или техническое средство, сослужившее в свое время добрую службу общественному развитию. Рассмотрим каждый из этих видов идолопоклонства.

    Яркий пример идолизации эфемерной личности можно встретить в истории Афин, которые постигла кара Немезиды за их чрезмерное увлечение былой ролью «школы Эллады».

    Мы уже видели, как Афины завоевали себе столь великолепный титул своим редкостно удачным ответом на природный и социальный вызовы, брошенные им на раннем историческом этапе. Благодаря этому они создали изумительную творческую культуру и успешно развивали ее. Афинский вклад в общее дело Эллады действительно чрезвычайно велик, но сама ситуация, в которой Афины были названы школой Эллады, могла бы напомнить афинянам, что достижения их все-таки не предел совершенства. Следовало бы помнить, что роковая война разразилась, потому что Афины оказались неспособными ответить на очередной вызов, опираясь только на свои внутренние резервы. Поэтому, когда в 431-430 гг. до н.э. Перикл громогласно провозгласил Афины «школой Эллады», эта фраза вряд ли вызвала у присутствующих восторг самообожания, скорее она могла побудить ненавидеть себя и каяться «в прахе и пепле» (Иов 42, 6). Военное поражение Афин в 404 г. до н.э. и смертный приговор Сократу дали повод гениальному Платону публично усомниться в афинских доблестях. Но этот жест, увы, не принес добра философу и не произвел должного впечатления на его сограждан. А эпигоны афинских героев, принесших Афинам титул «школы Эллады», изощрялись, чтобы придать этому титулу еще больший вес, но доказали в конце концов лишь свою полную неспособность к обучению. Они курили фимиам уже мертвым Афинам.

    В политическом плане аттический эгоизм навлек много несчастий на Афины как результат повторения уже пройденных ошибок. В 404 г. до н.э. Афины утратили политическое лидерство в Элладе и привели эллинскую цивилизацию к надлому. Их неисправимый эгоизм не дал возможности в IV в. до н.э. противостоять македонской военной силе. И только появление на границах эллинского мира действительно великих держав заставило Афины отказаться от претензий на статус лидера эллинизма. Но даже когда настал роковой час, Афины предпочли изоляцию и в гордыне своей равнодушно наблюдали, как Рим разоряет отчаянно сопротивляющихся соседей. Афины не пришли им на помощь, хотя те делали попытку создать в целях обороны федерацию. И только когда Рим стал угрожать непосредственно Афинам, афиняне заняли наконец антиримскую позицию. Однако к тому времени все потенциальные союзники были уже подавлены Римом. За свою недальновидность Афины жестоко поплатились. В 86 г. до н.э. римский завоеватель Сулла взял Афины штурмом. И хотя Сулла пощадил Афины и город не был полностью разграблен и уничтожен, этот последний и бесславный выход на арену международной политики стал позорным финалом афинской политической истории [433].

    Афиняне были убеждены, что все их неудачи произошли из-за чрезмерного увлечения своим прошлым. Именно здесь и нам следует поискать психологическую причину их упорного самоубийственного эгоизма. Обратимся для сравнения к истории других эллинских обществ, бывших, пожалуй, не ниже Афин по интеллектуальному уровню, но свободных от груза славы Перикла.

    Взять, к примеру, презрительное описание афинянином Ксенофонтом своих ахейских и аркадийских товарищей, искавших славы и денег в пестром отряде наемников, служивших в 401 г. до н.э. Киру, Обозревая эту Элладу в миниатюре, Ксенофонт с легким раздражением – а скорее снисходительно – описывает ахейцев и аркадийцев своевольными, импульсивными, недальновидными, недисциплинированными и, конечно, куда как более грубыми и дикими, чем афиняне, спартанцы или беотийцы – представители утонченного и прогрессивного эллинского общества. Часто наблюдения Ксенофонта весьма точны. Однако роли переменились так быстро, что аркадийский историк Полибий (202-120 до н.э.) не только сурово осуждал афинского политика IV в. до н.э. Демосфена за местничество, но и мог позволить себе противопоставить неудачной деятельности Демосфена политическую мудрость его аркадийских современников, предшественников Полибия.

    В III в. до н.э. ахейцы и аркадийцы, возглавлявшие движение за освобождение Эллады от македонских оков, создали политическую систему добровольной федерации, что было единственным средством сохранить независимость маленьких городов-государств, не жертвуя их местной автономией [434]. Даже верные традиции спартанцы нашли новую систему гибкой и смелой, и это на время пробудило их от вековой летаргии. И только Афины в столь критический момент, когда решалась участь Эллады, оставались холодными, отстраненными и убийственно равнодушными.

    Эта бесчувственность Афин в их последние дни оказывается еще более поразительной, если обратиться к сфере культуры. Активность Афин на этом поприще в лучшие времена ее истории была удивительной и весьма плодотворной. IV в. до н.э. стал политической осенью афинской истории, но в то же время это был зенит ее культурного лета. Закат был медленным, однако ко времени Полибия Афины уже не могли претендовать на культурную монополию в Элладе. Даже в области философии они утратили свой непререкаемый некогда авторитет.

    Выступление Ап. Павла против афинян напоминает выступление Христа против фарисеев. Хотя Ап. Павел по афинскому обычаю проповедовал на площади, его рассказ о Воскресении встретил сильное недоумение у афинян, которые находились под влиянием стоического и эпикурейского прошлого. Павел возмущался духом этого «города, полного идолов» (Деян. 17, 16-34), что вполне соответствовало действительности. Афины к тому времени отказались от своей духовной миссии. И функция поля, взрастившего семена эллинской философии и сирийской религии, была принята не Аттикой, а Малой Азией.

    Через три века после миссии Павла, когда каппадокийские отцы церкви закладывали духовный фундамент нового социального порядка, Афины вдохновляли императора Юлиана, лелеявшего безнадежно далекую от реальности мечту облечь язычество в христианские образы и создать свою искусственную церковь [435]. Через сто лет остатки афинской культурной традиции легли в основу противоестественного союза схоластического интеллектуализма с архаизированным возрождением примитивных суеверий, от которых гений эллинской философии освободился еще тысячу лет назад, в период своего ионического детства. Это было время, когда Афины уже уединились в своей аттической цитадели, и эта изоляция привела к слиянию того самого высокого и самого низкого, что сохранилось от античной культуры. Деятельность этих поздних носителей дряхлой аттической учености была прекращена правительственным указом против язычества, когда в 529 г. закрыли Афинский университет [436]. Опальные афинские ученые искали убежища в Азии среди сасанидских врагов Восточного Рима; но, удаляясь на восток, в зороастрийские центры, они фактически двигались в глубь агрессивной сирийской культуры, которая уже преуспела в разрушении эллинизма на его родине. Однако афинские беженцы, попав в столь негостеприимный мир, вскоре почувствовали непереносимую ностальгию. К счастью, у этой трагикомедии был благополучный конец. Хосров I, заключив мир с Византией в 533 г. н.э., внес в договор специальный пункт, гарантировавший лояльность византийцев к его языческим протеже, желающим поселиться в «римских» землях. Однако аттическая приверженность к идолопоклонству не исчерпалась судьбой его последних профессиональных адептов. Первое успешное введение иконопочитания в православное христианство было осуществлено императрицей Ириной, афинянкой по происхождению (780-802) [437].

    Даже беглый взгляд на политическую и культурную роль Афин в процессе разложения эллинского общества отмечает парадоксальный факт. Определенный период в эллинской истории справедливо называется аттическим веком. Но и в последующую эпоху, которая несла еще явную печать аттических достижений прошлого, Афины сумели выделиться среди других эллинских обществ, однако на сей раз прямо противоположным образом – полным отсутствием творческого вклада в решение текущих проблем.

    Аттический парадокс, объяснение которому можно найти в идолизации мертвого прошлого Афин, имеет четкую параллель в западном мире, где также обнаруживается контрастность социальных ролей Италии, которые она играла на разных этапах западной истории.

    Возьмем новый период западной истории, обозначив его начало второй половиной XV в., а конец – второй половиной XIX в. Легко прослеживаются итальянские корни современной экономической и политической систем, эстетических и интеллектуальных воззрений. Непревзойденный творческий дух Италии XIV–XV вв. явился могучим импульсом для развития. Четыре последующих века можно назвать итальянскими. Здесь снова мы сталкиваемся с аттическим парадоксом, ибо вклад итальянцев в общий прогресс оказался на этом периоде намного скромнее, чем их трансальпийских преемников.

    В качестве примера возьмем Венецию как особенно горькую иллюстрацию болезни, охватившей исторические города-государства Италии.

    В начале XVI в. могло показаться, что Венеция – баловень судьбы. Она смогла защитить себя в критический период бурных политических перемен. Создав свою собственную империю, она сумела сохранить ее, не отменяя республиканской конституции своих предков. Успех ее не был случайным, это было вознаграждение за трезвое и твердое государственное управление.

    Однако главный секрет успеха Венеции в том, что в отличие от Афин она убереглась от соблазна самопоклонения. Однако Венеция Нового времени не может похвастаться заметными достижениями. В общем и целом Венеция не отличилась творческой активностью и не внесла сколь-нибудь значительного вклада в жизнь общества, в котором ей удалось выжить. И это объясняется тем, что она тоже по-своему пережила кару Немезиды.

    В области внутренней политики увлечение своим прошлым, побудившее Венецию сохранить свою средневековую республиканскую конституцию, не позволило ей учесть конституционные достижения Швейцарии или Северных Нидерландов, которые могли бы помочь преобразовать итальянскую империю в федеративное государство на республиканской основе [438]. Не будь Венеция столь развращенной, чтобы подавлять подвластные ей города, ей хватило бы широты мысли, чтобы признать их себе равными и согласиться на партнерство. Когда в 1797 г. Наполеон захватил Венецианскую республику, политический режим в землях венецианского государства оставался таким, каким он был и в 1339 г. [439] Это была нежесткая гегемония, когда множество зависимых областей подчинялось указаниям суверена.

    В области внешней политики исключительное мастерство венецианского правления, успешно сохранявшего целостность внутренних итальянских владений, не вовлекая Венецию в непосильные для нее кампании, никак не согласуется с ее политикой в Леванте. На Востоке Венеция бросила вызов превосходящим в силе османам в безуспешной надежде защитить свои древние левантийские владения. Развязав в 1645 г. войну [440], Венеция безрезультатно растратила свою жизненную энергию, не получив ничего, кроме глупого удовлетворения тем, что она заставила оттоманскую державу дорого заплатить за победу.

    Идолизация средневековой венецианской империи в Леванте, вдохновившая венецианцев на это напрасное самопожертвование, подтолкнула их на возобновление неравной борьбы, как только представился повод. После второй неудачной осады Вены турками в 1682-1683 гг. венецианцы поспешили занять антиоттоманскую позицию и, прибегнув к военному вмешательству, отрезали значительные куски оттоманских земель на континенте. Но победа эта была эфемерной, и уже в 1715 г. венецианцы потеряли часть своих владений [441]. Единственным устойчивым следствием их неоправданной интервенции было отвлечение внимания османов. которое позволило Габсбургам и Романовым расширить свои империи за счет оттоманских территорий. Действительно, эта венецианская политика была и политически, и экономически близорукой и бесполезной, потому что земли, за которые сражалась Венеция, к тому времени утратили свое значение из-за смещения основных торговых путей из Средиземного моря в Атлантику. Таким образом, левантийская карта, которую столь губительно для себя разыгрывала Венеция, была не более чем стремлением сохранить лицо и напомнить себе и другим о былом величии. Тог факт, что это стремление завладело обычно холодным и расчетливым венецианским умом, является ярчайшим свидетельством смертельного характера болезни, называемой самоидолизацией.

    Падение средневекового венецианского творческого духа нашло выражение в строительстве громоздких фортификаций. На первый взгляд может показаться бесспорным, что венецианцы XVII–XVIII вв., с их артистично беззаботной карнавальной жизнью, запечатленной в музыке и живописи, ничем не отличались от своих предков, что сражались и погибали в левантийских войнах. Но по зрелом размышлении нельзя не прийти к выводу, что резкость контраста двух этосов говорит о глубинном различии их. Невыносимое напряжение активности в Леванте психологически компенсировалось эпикурейской расслабленностью жизни в самой Венеции. Тщательно выписанные венецианские полотна Каналетто, в которых как бы отсутствует солнечный свет, напоминают пеплы всесожжения, в котором сгорела жизнь, со всей полнотой красок запечатленная в полотнах Тициана и Тинторетто.

    Однако нельзя не коснуться последнего периода участия Венеции в жизни западного мира. Венеция вместе с остальной частью Италии была выведена в XIX в. из прежнего застоя событиями Рисорджименто [442]. На первый взгляд это недавнее итальянское чудо является свидетельством того, что Венеция наконец преодолела кару Немезиды, стряхнула с себя прошлые грехи и вступила в пору самообновления. Но, присмотревшись к истинным источникам творческих сил в достижениях Рисорджименто, можно заметить, что все они имели место за пределами тех исторических городов-государств, где в средние века взросли семена итальянского творческого духа. Если современная Италия подняла наконец голову, то здесь сыграли свою роль прежде всего внешние силы. Мощным политическим стимулом было временное включение Италии в империю Наполеона, что предполагало контакты с Францией. Сильный экономический стимул заключался в восстановлении торгового пути между Западной Европой и Индией через Средиземное море – английская мечта XVII в., ставшая реальностью после вторжения Наполеона в Египет. Французские и английские суда, бороздящие Средиземное море, пришли к итальянским берегам. Была построена железная дорога Каир – Суэц, а затем в 1869 г. открыт Суэцкий канал. Эти стимулы, конечно, не могли остаться без ответа.

    И тем не менее первым итальянским портом, активно включившимся в современную западную морскую торговлю, стала не Венеция, не Генуя, а Ливорно – создание великого герцога Тосканского, который заселил его некогда иберийскими тайными иудеями-беженцами [443]. Именно иммигранты, а вовсе не потомки местных коммерсантов определили развитие Ливорно в XVII–XVIII вв.

    Политическое объединение Италии произошло под эгидой трансальпийского княжества. Пьемонт – база владений герцога Савойского, был трансальпийским по духу и традиции, у него было мало общего с культурой городов-государств Италии. После 1848 г. двор герцога Савойского отложил свои местные амбиции и возглавил движение за национальное объединение итальянского народа.

    В 1848 г. пьемонтцы одновременно вторглись в Ломбардию и Венецию, где господствовали австрийцы. В Милане, Венеции и других городах габсбургских итальянских провинций вспыхнули восстания. Восстания в Венеции и Милане, несомненно, носили освободительный характер. Это была героическая борьба, несмотря на то, что закончилась она поражением. Образ свободы, вдохновлявший эти восстания, был воспоминанием о средневековом прошлом. По сравнению с героизмом венецианских повстанцев пьемонтские военные действия 1848-1849 гг. не заслуживают особой похвалы. Однако через десять лет после позорного поражения под Новарой Пьемонт сумел взять реванш у Мадженты. Конституция британского толка, которую Карл Альберт даровал своим подданным в 1848 г., сохранив за собой престол, стала основой конституции объединенной Италии. Бои в Милане и Венеции, напротив, не повторились. Оба города, безропотно сдавшись в руки своих австрийских правителей, пассивно дождались освобождения, которое и пришло со стороны Пьемонта и его союзника Франции.

    Объяснить этот контраст можно тем, что венецианцы и миланцы сами обрекли себя на поражение, ибо их духовная движущая сила заключалась в идолизации своего собственного несуществующего Я, то есть средневекового города-государства. Венецианцы XIX в. сражались только за Венецию, но не за Пьемонт, Милан или даже Падую. Они хотели восстановить старинную Венецианскую республику, в их задачи не входило создание нового итальянского национального государства. Вот почему их дело не увенчалось успехом, тогда как Пьемонт смог загладить свое позорное поражение, ибо пьемонтцы не были рабами исторического прошлого. Психологически они были свободны, и это помогло им собрать ведущие политические силы своего времени и заняться совершенно новым делом создания объединенного итальянского государства.


    Восточная Римская империя: поклонение эфемерному институту

    Кара Немезиды за творческие успехи, которую мы только что наблюдали в виде идолизации эфемерной личности, может также принять форму идолопоклонства, когда предметом безудержного поклонения становится некий эфемерный институт Классическим случаем несчастий, порожденных идолизацией института, является увлечение православного христианства призраком Римской империи – древнего института, уже исполнившего свою историческую роль к тому моменту, когда православное общество совершило свою ставшую роковой попытку возродить его.

    Признаки надлома православной цивилизации обнаружились к концу Х в. Наиболее явным признаком надвигающейся катастрофы явилась серия войн 976-1018 гг. [444] Неудачи преследовали православие в течение трех столетий, сея хаос, какого не знали со времен постэллинистического междуцарствия. Однако этот период ничтожен по сравнению с историей западного христианства – сестринской по отношению к православию цивилизации, не знающей надлома даже сейчас, спустя тысячу лет, после того как православие вступило в полосу своего смутного времени.

    Чем же объясняется это поразительное различие в судьбах двух обществ, начавших свое существование одновременно и при одинаковых обстоятельствах? В настоящее время, всматриваясь в тысячелетнюю историю, исследователь, занимающийся сравнительным изучением православия и Запада, может сказать, что начиная с середины Х в. н.э. эти два общества пошли противоположными путями. Этот исследователь мог бы сказать, что первоначально у православия были более многообещающие перспективы, чем у Запада. Он припомнит, что двумя-тремя столетиями раньше арабские завоеватели захватили всю Северо-Западную Африку и Иберийский полуостров и уже перевалили через Пиренеи, прежде чем встретили сопротивление Запада, тогда как православие остановило арабов на востоке перед Тавром, защитив земли Анатолии от Омейядов, Этот замечательный успех православия, достигнутый с помощью наращивания и концентрации сил через эвокацию призрака Римской империи, был грандиозным политическим достижением византийского императора Льва III (717-741). Особенно впечатляет победа Льва Исаврийца в сравнении с провалом аналогичных попыток, предпринятых на Западе двумя поколениями позже Карлом Великим.

    Почему же православие так и не оправдало ожиданий, а Запад, не подававший никаких надежд в начале своего пути, достиг столь замечательных результатов в конце его? Объяснение следует искать в неудаче Карла Великого и победе Льва III. Если бы попытка Карла Великого вызвать призрак Римской империи оказалась успешной, то младенческое западное общество попало бы во власть болезнетворного вируса идолопоклонства. Но западное общество было спасено неудачей Карла Великого, а православное общество начало разрушаться именно из-за успеха Льва III. Возрождение института Римской империи на православной почве было слишком удачным ответом на слишком сильный вызов. Расплачиваться за перенапряжение пришлось аномалиями в дальнейшем социальном развитии. Внешним симптомом начавшихся аномалий стал преждевременный и ускоренный рост государственности в православно-христианской социальной жизни за счет других институтов. Внутренняя аберрация состояла в сотворении кумира из мертвого, отжившего свой век политического образования, искусственно и неискренне прославляемого якобы во имя спасения растущего общества от неминуемой погибели. Если Мы посмотрим на Византийскую империю не в свете ее внешних военных успехов, а в свете социального развития, то увидим долгий процесс, в котором византийские императоры неустанно искажали и уродовали свое истинное наследие, принося его на алтарь собственного порока.

    В последней главе истории Римской империи, которую условимся отсчитывать с 395 г. н.э. – со смерти императора Феодосия Великого, – произошел первый заметный сдвиг в судьбах западных латинских и восточных греческих провинций эллинского универсального государства. Латинские провинции поразил финансовый, политический и социальный кризис. Остов империи зашатался. В политический вакуум хлынули обладатели огромных сельскохозяйственных угодий и вожди могущественных варварских отрядов. Церкви оставалось заполнять социальные бреши. Когда на западе полным ходом шло разложение империи, греческие и восточные провинции успешно справлялись со своими проблемами, не разрушая устоявшегося режима. Трезвым правлением, подкрепленным военной реформой. Лев Великий (457-474) освободил империю на востоке от опасной зависимости от наемников-варваров, а его преемники Зенон и Анастасий [445] провели административную и финансовую реформы и успешно преодолели раскол, грозивший отделить греческие провинции от восточных [прим97]. Короче говоря, политика Константинополя в V в. отличалась от западного «пораженчества» своей эффективностью, и некоторое время казалось, что Константинополю воздается победами за дела его. Однако уже к VI в. стало ясно, что победы эти иллюзорны и недолговечны. Все, что Лев. Зенон и Анастасий усердно собирали и копили, было пущено на ветер в годы правления Юстиниана (527-565), который впал в идолизацию отжившей империи Константина и Августа. Все богатства, столь тщательно собранные предшественниками Юстиниана, были растранжирены им в одной неудачной попытке восстановить территориальную целостность империи, присоединив утраченные латинские провинции в Африке и Европе. Его смерть в 565 г. стала началом застоя, похожего на оцепенение, охватившее Запад после смерти Феодосия Великого. После смерти Юстиниана война не прекращалась 152 года, в результате чего восточные провинции и африканские владения Константинополя захватили арабы, а провинции в Юго-Восточной Европе и в Италии достались славянам и лангобардам,

    В VII в. появились некоторые признаки запоздалого, но решительного возвращения на путь, избранный для Запада папой Григорием Великим (590-604). После крушения империи на Западе политический вакуум, созданный территориальной раздробленностью, заполнялся церковной экуменической властью римского патриархата, или папства. Роль Григория на Западе схожа с ролью православного патриарха Сергия (610-638), также имевшего возможность создать экуменическую церковную альтернативу погибшей империи, когда император Ираклий под сильным давлением Сасанидов, напавших на Константинополь в 618 г., хотел перенести столицу в Карфаген [446]. Именно Сергий заставил тогда Ираклия отказаться от этого плана и тем самым сохранил империю с центром в Константинополе. Если бы Ираклий сумел перенести православно-христианский патриархат из Константинополя, то можно полагать, что это преобразило бы лицо общества. Не дав Ираклию сделаться героем, Сергий предоставил возможность сыграть эту впечатляющую роль Григорию, а через сто лет Лев Исавриец смог повернуть православно-христианскую историю на совершенно незападный путь. Реставрация империи сделала невозможным развитие вселенского патриархата в духе папства.

    Призрак Римской империи в православном христианстве VIII в. был успешно вызван и воплощен в централизованном государстве, просуществовавшем почти 500 лет. В своих основных чертах эта Imperium Redivivum[прим98] была тем, чем она и должна была быть. Она представляла собой копию первоначальной Римской империи и опережала западное христианство на семь или восемь столетий, ибо ни одно государство на Западе не могло сравниться с Восточной Римской империей вплоть до XV–XVI вв., когда стало заметным итальянское влияние на западные королевства.

    Успехи Льва Исаврийца и его преемников в значительной мере обусловливались отсутствием больших военных кампаний, а это в свою очередь было следствием деятельности двух восточноримских институтов: постоянной армии и отлаженной администрации, которые были почти неизвестны на Западе в период с V по XV в. Эти институты могут хорошо функционировать только в государстве, где экономическая и культурная жизнь централизована, а военная и административная верхушка воспитана государством и безупречно служит ему. Именно корпус хорошо обученных офицеров и иерархия образованных чиновников позволили призраку Римской империи в православном христианстве одержать самую замечательную и самую горькую победу над церковью, полностью подчинив ее государству. История отношений между церковью и государством указывает на самое большое и самое серьезное расхождение между католическим Западом и православным Востоком. И именно здесь кроется причина успешного продвижения Запада по пути роста и неуклонного сползания православного общества к краху.

    Лев Исавриец и его преемники на престоле достигли цели, так и оставшейся недоступной ни Карлу Великому, ни Оттону I, ни Генриху III [447]. Византийские императоры превратили церковь в государственное ведомство, а вселенского патриарха – в министра по церковным делам. Поставив церковь в такое положение, византийские императоры просто выполнили часть намеченной программы по восстановлению Римской империи. Именно такое отношение между церковью и государством вынашивал в своих планах Константин Великий, взявший христианскую церковь под свое покровительство. Концепция Константина была фактически реализована в истории поздней Римской империи – начиная с правления самого Константина вплоть до правления Юстиниана включительно.

    Политика Константина оказалась в высшей степени успешной. Церковь заняла уготованное ей место без сопротивления и даже охотно. Она и не помышляла о независимости, пока не столкнулась лицом к лицу с выпадами против себя, начавшимися сразу после смерти ее покровителя [448]. С тех пор папы и патриархи постоянно сетовали на утрату императорской защиты, тщетно пытаясь найти обратный путь. В западном христианстве эта дилемма была решена с помощью воссоздания в виде папской Respubliса Christiana – системы подчинения множества местных государств единой вселенской церкви. В соответствующей главе православно-христианской истории не было аналогичного творческого акта, потому что в более ранней главе православное общество, успешно реставрировав Римскую империю, отказалось от самой возможности творчества в пользу более легкого пути идолизации института, извлеченного из прошлого. Эта естественная, хотя и сулившая катастрофу аберрация стала причиной преждевременного упадка православия.

    В православном поклонении призраку Римской империи подчинение церкви государству было решающим актом. Это был акт сознательный и искренний. Однако подчинение церкви государству явилось только первым звеном в роковой цепи событий, приведших в итоге через два с половиной столетия к надлому православно-христианской цивилизации.

    Изучая трагедию православно-христианской истории, можно заметить, что разрушительное деяние Льва Исаврийца в отношении церкви и государства проявилось как в общем аспекте, так и в частном.

    Общий аспект – жесткий контроль и пресечение тенденций к разнообразию, гибкости, экспериментированию и творчеству. Ущерб, нанесенный православному обществу в этом отношении, можно оценить, лишь приблизительно сравнивая успехи Востока с достижениями Запада за соответствующий период исторического развития. В православии в период его роста мы не только не обнаруживаем гильдебрандова папства [449]; нет здесь и самоуправляемых университетов, подобных университетам Болоньи и Парижа [прим99]. Не видим мы здесь и самоуправляемых городов-государств. как в Центральной и Северной Италии или во Фландрии. К тому же западный институт феодализма, независимый и находившийся в конфликте со средневековой западной церковью и средневековыми городами-государствами, если не полностью отсутствовал на Востоке, то наравне с церковью нещадно подавлялся. следствием чего стало его запоздалое самоутверждение силой, когда императорская власть ослабла.

    Позднейшее самоутверждение как феодализма, так и церкви в православно-христианском мире показывает, что по крайней мере в этих двух сферах относительная ограниченность и однообразие православно-христианской жизни в предыдущий исторический период проистекали не из отсутствия жизненных творческих сил в православно-христианской социальной системе, а явились результатом их подавления. В отличие от западного общества, с его отлично сбалансированными институтами, православное христианство выглядело болезненно дисгармоничным, что было платой за выбор неверного пути.

    Мнение, согласно которому отсутствие здорового роста в православно-христианском обществе было обусловлено не его бесплодием, а государственными репрессиями, подтверждается теми редкими вспышками творческого гения, которые освещали православно-христианское общество, как только ослабевало давление власти…

    В православии возрождение эллинистической культуры стало скорее кошмаром, чем стимулом. Только на живом интеллектуальном фоне Италии XV в. это возрождение действительно имело положительный эффект.

    Почвой, на которой взрастало первоначальное христианство, была Малая Азия, и, играя свою историческую роль, азиатский полуостров дал щедрый урожай. Одним из первых плодов азиатского наследия стало иконоборческое движение, подавленное после затянувшегося на сто лет конфликта (726-843). Но упрямый азиатский религиозный дух из центральных провинций Восточной Римской империи перекочевал к павликианам [450], организовавшим в IX в. воинственную республику в отдаленной и труднодоступной ничейной земле между империей и халифатом Аббасидов. Павликиане предложили новый вдохновляющий лозунг, весьма отличный от идей иконоборцев. Если бы община павликиан выжила, она, вероятно, смогла бы спасти жизнь православного христианства и, может быть, даже вернула бы православию те живительные элементы православного социального наследия, которые были несовместимы с фактически подчиненным положением церкви византийскому режиму. Произошла поляризация составляющих элементов православного религиозного гения в столице империи Константинополе и павликианском центре Тефрике. Как только война относительно статуса икон закончилась решительным запрещением иконоборчества, империя занялась искоренением павликианской ереси. На разрешение этого конфликта были брошены военные и теологические силы Восточной Римской империи. Исход войны при столь вопиющем неравенстве сторон не подлежал сомнению, хотя он мог быть и отсрочен. Однако после ожесточенной борьбы, длившейся с 843 по 875 г., «осиное гнездо» в Тефрике было выкурено хозяином императорского «улья» в Константинополе.

    С точки – зрения Константинополя, это была знаменательная победа. Свирепость, с которой империя расправилась с павликианами, выдавала ее убеждение, что павликианское самоуправляющееся государство представляло угрозу безопасности империи. Учитывая несовместимость основных принципов этих двух режимов, можно согласиться с резонностью официальной точки зрения. Тем не менее, разгром павликиан не уберег православное христианство от дуализма.

    Благодаря имперской политике депортаций группы павликиан расселились в 755-757 гг. во Фракии на границе с Болгарией, а последующие депортации лишь усиливали их проповедническую активность. После вековых усилий по искоренению павликиан византийский император Василий I, к своему огорчению, обнаружил, что в Болгарии появился новый ересиарх дуалист Богомил [451]. Это был священник православной церкви. Неизвестно, заимствовал ли он свой дуализм от новых соседей-павликиан или же пришел к нему самостоятельно. В Болгарии Х в. социальные условия были достаточно тяжкими, чтобы без подсказки извне прийти к мысли, что не только Добро правит Вселенной. Как бы то ни было, дуализм Богомила нашел очень широкое распространение, придя в Западную Европу как движение катаров. На Западе, как и в православии, ереси встречали жестокий отпор, и воинственная политика императора Василия I против павликиан 350 лет спустя была повторена папой Иннокентием III, начавшим крестовый поход против альбигойцев [452]. Была ли эта истребительная война, затеянная папством от имени Христа, грехом, явившимся причиной чудовищного падения? На этот вопрос могут быть разные ответы, но очевидно, что трагедия Альби была повторением трагедии Тефрике в еще большем масштабе. Однако вызов, на который православное христианство ответило лишь кровавым преступлением, на Западе стимулировал не только творчество, но и разрушение. Францисканский и доминиканский ответы на вызов, брошенный западному христианству на рубеже XII–XIII вв. движением катаров, вдохнули новую жизнь в западнохристанский институт монашества, ибо Франциск и Доминик вывели монахов из сельских монастырей в широкий мир, призывая служить духовным запросим растущего городского населения Западной Европы. Напрасно мы будем искать какую-либо параллель этому движению в православии. Павликиане не только не смогли совершить свой творческий акт, но и не дали возможности совершить творческий акт своим гонителям и притеснителям.

    Мы уже заметили вскользь, что первым проявлением надлома стала серия византийско-болгарских войн 976-1018 гг. Если одна из воюющих сторон представляла собой подобие Римской империи, рожденное в центре развивающегося православно-христианского мира, то противостояла ей крупнейшая из соседних варварских общин, вошедших в состав православной социальной системы вследствие экспансии последней. Иными словами, экспансия и надлом православного христианства обладают глубокой внутренней связью. В предыдущей части настоящего исследования мы доказали, что экспансия сама по себе не является критерием роста. В то же время, когда общество, отмеченное явными признаками роста, стремится к территориальным приобретениям, можно заранее сказать, что оно подрывает тем самым свои внутренние силы.

    Православное общество не смогло обогатить себя новыми силами, почерпнуть энергию у тех обществ, на которые оно распространялось. Напротив, затянувшаяся братоубийственная война между болгарскими неофитами и их византийскими учителями привела к надлому. Болгары приняли православие в IX в., а франки обращали саксов в течение ста лет. На Западе христианизация сопровождалась распространением политической и социальной сети западного христианства. Однако православные болгары, приняв христианство, не ликвидировали тем самым пропасть, отделявшую их от восточноримских единоверцев.

    Прежде чем мы попытаемся объяснить поразительное различие между последствиями экспансии западного и православного христианства, необходимо обратить внимание еще на одно обстоятельство. В сравнении с Западом православие не стремилось к расширению своих границ за счет европейских варваров. После ранней и, очевидно, неудачной попытки своей миссионерской активности в Западной Иллирии VII в. в последующие века православные игнорировали язычников Балканского полуострова. Обращение в православие Болгарии произошло в 864 г. Западное христианство к этому времени прибрало к рукам не только все европейские земли, ранее принадлежавшие Риму, но и распространило свое влияние вплоть до Эльбы. Это явное неравенство особенно впечатляет, если вспомнить, с каким равнодушием православие относилось к западной миссионерской деятельности. На Западе безоговорочно считали, что латынь является единственным и всеобщим языком литургии. В этом вопросе западные священники были неколебимы, даже несмотря на риск утраты доверия со стороны неофитов. Разительным контрастом этой латинской тирании выглядит удивительный либерализм православных. Они не предприняли ни одной попытки придать греческому языку статус монопольного. И конечно, нет сомнений, что политика, допускающая перевод литургии на местные языки, давала православным заметное преимущество перед Западом в миссионерской деятельности. Учитывая это обстоятельство, реальный успех западного христианства в области миссионерской деятельности, намного превзошедший успехи православия, кажется более чем парадоксальным. Однако парадокс сей легко разрешить предположением, что, с точки зрения язычников, у православия был какой-то существенный недостаток, перекрывающий достоинства литургии на местном языке. И надо признать, что недостаток этот вполне очевиден.

    Миссионерская деятельность православной церкви затруднялась подчинением вселенского патриархата мирской власти. Подчинение православной церкви государственной машине Византии ставило предполагаемых неофитов православной веры перед болезненной дилеммой. Оказавшись в руках вселенского патриарха, они тем самым подпадали под его церковную юрисдикцию, но, приняв юрисдикцию вселенского патриарха, они одновременно оказывались и в политической зависимости. Иными словами, они должны были выбирать между сохранением традиционного язычества и принятием христианства с неизбежной утратой политической независимости. Естественно, они выбирали первое. Но перед варварами не стояло этой дилеммы, когда их обращали миссионеры западной церкви, ибо принятие церковной юрисдикции Рима не влекло за собой политической зависимости.

    Православная экспансия была неудачной, потому что подчинение патриархата императорской власти было не просто условностью, а суровой реальностью. Печальные последствия этого сказались уже в 864 г., когда Византия сочла себя обязанной защищать новообращенную Болгарию. Катастрофичность подчинения православной церкви византийской государственности, полностью раскрывшаяся в этом историческом эпизоде, смягчалась тем фактом, что восточноримское правительство традиционно отличалось умеренностью. Катастрофичность заключена в самой институциональной структуре, и именно она производит свое неотвратимое действие, несмотря на зрелость государственной политики.

    Обращение Болгарии в православное христианство началось морскими и сухопутными военными маневрами. Такое использование политической власти в религиозных целях было, следует отметить, весьма тактичным по сравнению с кровопролитными религиозными войнами, которые вел Карл Великий в аналогичной ситуации. Тем не менее болгарский хан Борис [453] отреагировал весьма болезненно даже на это слабое прикосновение византийского политического кнута. Всего через два года после византийско-болгарского соглашения 864 г. Борис разорвал обязательства верности вселенскому патриарху и перешел на сторону папского престола. И хотя он добровольно возвратился в лоно патриархата в 870 г., эта первая болгарская попытка избежать политической зависимости рассматривалась империей как ужасное зло.

    Возвращение блудного сына весьма сдержанно приветствовалось Константинополем. Между Борисом и императором Василием установились терпимые отношения, что продолжалось до 893 г., когда сын Бориса Симеон, унаследовавший болгарский престол, вновь пошел на обострение отношений. Получив образование в Константинополе, Симеон увлекся «великой идеей» эллинистического универсального государства, идеей, нашедшей свое воплощение в Константинополе. Он решил добиваться императорской короны, чем поставил под угрозу не только свое царство, но и всю империю.

    Амбиции Симеона привели к двум войнам с Восточной Римской империей – в 894-896 и 913-927 гг. Наконец, отчаявшись занять престол в Константинополе, Симеон присвоил себе императорский титул в своих собственных владениях и посадил своего собственного патриарха. В 925 г. он провозгласил себя «Императором римлян и болгар». Естественно, Константинополь не признал ни одного из этих актов. Однако в 927 г., после смерти Симеона, начались мирные переговоры, в результате которых Византия пошла на беспрецедентную уступку, признав преемника Симеона Петра императором в обмен на болгарское признание территориальной целостности Восточной Римской империи в границах 913 г.

    Заключенный на этих условиях мир сохранялся 42 года, однако фактически это была передышка. Компромисс лишь высвечивал несовместимость церковного подчинения и политической независимости, что неустанно подчеркивал Симеон. К 927 г. стало уже невозможно игнорировать эту проблему.

    Два ведущих государства православно-христианского мира обрекли себя на борьбу до победного конца. На первый взгляд может показаться, что все зло коренилось в самой личности Симеона. Но главная причина катастрофы крылась в неизбежности подчинения церкви государству в Восточной Римской империи. Именно это обстоятельство заставило Симеона стать на неверный путь, а возвращение с полпути оказалось невозможным. В обществе никогда нет места более чем для одного универсального государства.

    Первый раунд борьбы закончился в 972 г. поражением болгар и аннексией Восточной Болгарии. Однако уже через четыре года остатки болгарского государства объединились под началом новой династии, и следующие полвека православное общество содрогалось в конвульсиях войн. Решающий удар был нанесен в 1018 г. византийским императором Василием II. Война, длившаяся более ста лет, закончилась объединением всего православного мира (к тому времени крещеная Русь также молчаливо признала единоначалие византийской власти, предполагавшееся самим актом крещения) [454]. Однако жертвой затянувшегося конфликта оказалось не болгарское государство, которое в конце концов просто включили в состав Восточной Римской империи. Настоящей жертвой стала победившая империя. Расплату за победу пришла в 1071 г., когда Малую Азию заняли тюрки-сельджуки.

    И если Болгария после серии неудачных попыток все же получила свободу в 1185-1187 гг. [455], то Восточная Римская империя так и не сумела оправиться от сверхъестественного перенапряжения изматывающих войн, приведших страну к хаосу. Византия вышла из них тяжелобольным обществом. Во-первых, ее поразил глубочайший аграрный кризис; во-вторых, жизненные силы подтачивал рост милитаризма. Крестьянство Малой Азии, платившее налоги и поставлявшее воинов, разорялось. Когда центральную часть Малой Азии заняли тюрки-сельджуки, крестьяне приветствовали завоевателей и широко принимали мусульманство. Они восприняли это как освобождение от грабителей-землевладельцев и сборщиков налогов. Массовое культурное и религиозное отступничество крестьян говорит о том, что задолго до того, как на исторической сцене появились тюрки, крестьянство Византии уже было полностью отчуждено не только от политического режима, но и от православно-христианской цивилизации в целом.

    Если восточноримский аграрный кризис привел к столь катастрофической развязке, сама катастрофа еще более углублялась растущим милитаризмом. Даже не дожидаясь окончательной победы над Болгарией, византийское правительство столь радикально переменило свою политику, что стало само развязывать войны против мусульман. С 926 г., когда Византия впервые послала экспедиционные войска на Евфрат, агрессия не прекращалась в течение 125 лет [456], что, конечно, усугубляло внутренние проблемы, и без того обостренные войнами с Болгарией.

    Выбрав политику завоеваний, пожертвовав стабильностью и безопасностью страны, византийское правительство продемонстрировало, что оно утратило дух умеренности и сдержанности. Это, однако, не было ни игрой случай, ни коварным ударом судьбы, ни «завистью богов». Первоначальный восточноримский этос в корне переменился. И перемена эта произошла благодаря внутреннему импульсу, а не внешнему воздействию. Поскольку призрак Римской империи мог поселиться только в одном доме, борьба между Константинополем и его болгарским двойником неизбежно должна была закончиться обращением Болгарии в православие. В братоубийственной войне между идолизированными призраками и потерпела свое поражение православная цивилизация.

    Эта трагическая история проливает свет не просто на кару Немезиды за поклонение эфемерному институту, а на нечто большее; она показывает извращенную и греховную природу самого идолопоклонства, которое есть замена целого частью и обожествление твари вместо Творца.


    Давид и Голиаф: поклонение эфемерному техническому средству

    Если обратиться к идолизации техники, то история войн дает немало классических примеров суровых воздаяний за свершение этого-греха. Легендарный поединок между Давидом я Голиафом находит неоднократное повторение в столкновениях старого и нового оружия.

    До рокового дня, когда Голиаф бросил вызов воинам Израиля, он, вооруженный копьем и щитом, одержал такое множество побед, что и не помышлял об ином оружии, уверовав в свою непобедимость. Смелый филистимлянин приглашает лучшего воина противников встретиться с ним на поединке, уверенный, что ни один израильтянин не сможет одолеть его. Давид вышел на поединок на первый взгляд совершенно безоружным. Голиаф не заметил пращу в руке у противника и не поинтересовался, что у того в мешке за спиной. Самонадеянный филистимлянин смело ринулся вперед, подставив лоб под камень, пущенный из пращи, и был сражен наповал.

    Этот классический пример иллюстрирует философскую истину, которая подтверждена всем ходом гонки вооружений.

    Так, в конце XIII в. мамлюки, как некогда римляне, считались непобедимыми в Леванте; но, как и римляне, мамлюки предпочитали почивать на лаврах, не замечая признаков растущей уязвимости – неизменных спутников стагнации. В 1798 г. старый враг, вооруженный новой техникой, – французский экспедиционный корпус Наполеона, неузнаваемый потомок неудачливых франкских рыцарей, – застал мамлюков врасплох. Несмотря на зловещую череду поражений и неудач, сменяемых редкими и неустойчивыми победами, такими, как освобождение от оттоманского господства в Египте XVIII в., мамлюки «ничего не забыли и ничему не научились». Оставаясь в плену старых военных традиций, перестав развивать тактику и воинское снаряжение, они встретились с Западом, имевшим хорошо подготовленную пехоту, вооруженную огнестрельным оружием. Армия французов, рекрутированная из пестрой социальной среды, обученная в условиях Революции, формировалась по подобию отрядов оттоманских янычар, которые к тому времени находились в глубоком упадке. К 1798 г. французы были готовы повторить оттоманские походы 1516-1517 гг. с целью завоевания Египта. Французская победа окончательно доказала катастрофичность непоправимой стагнации, длившейся четыре с половиной века.

    Новая пехотная техника, развитая на Западе в эпоху огнестрельного оружия, не стала монополией одной нации. Преимущества французского массового войска перед маленькой высокопрофессиональной армией, были замечены Пруссией XVIII в., которая дала целую плеяду военных и политических гениев, во многом превзошедших французов. В результате в 1813-1814 гг. Пруссия была сторицей отомщена за унижение 1806-1807 гг. Этот урок мало чему научил французов, и поэтому они потерпели позорное поражение в 1871 г., хотя в перспективе пруссаки больше пострадали от своей победы, чем французы от своего поражения. Опьяненный блеском своих успехов, прусский генеральный штаб сильно затормозил свое стратегическое мышление, в результате чего война 1914-1918 гг. привела Германию к полному, невиданному ранее разгрому. Слепая вера в успех затяжной окопной войны и экономической блокады впоследствии была вытеснена столь же фанатичной верой в непобедимость подвижных моторизованных армий Гитлера и успех молниеносной войны.

    Массовая мобилизация и моторизация армии в наше время уступает место новой технике ведения ядерной войны. Однако с другой стороны, высокая концентрация очень сложной военной техники в руках правительства отнюдь не гарантирует безопасности от экстремистски настроенной небольшой группки повстанцев или террористов. Наше время продолжает множить примеры глубокой связи между надломами и идолопоклонством; и одной из форм его является слепое поклонение и безграничная вера во всемогущество и непреходящую ценность технических достижений.


    Папский престол: отравление победой

    Пожалуй, самым знаменитым примером катастрофических последствий победы в духовной сфере была одна глава в длинной и до сих пор не оконченной истории папства.

    В этот период, начавшийся в 1046 г. и закончившийся в 1870 г., папская власть дважды отступала перед мирским сувереном. В 1046 г. император Генрих III сместил последовательно трех пап, пока не посадил своего [457]; в 1870 г. войска короля Виктора-Эммануила лишили папство его последних владений за пределами Ватикана [458]. Таким образом, за восемь столетий колесо судьбы совершило полный оборот, сначала возвысив папство из глубокого унижения, а затем вновь низведя его. Произошло это не из-за нападения внешних врагов на Рим, а вследствие внутренних духовных изменений.

    Когда в последней четверти XI в. на папский престол сел тосканец Гильдебранд, положение Рима было весьма жалким. Однако Гильдебранд и его преемники сумели создать мощный институт западного христианства. Благодаря им папский Рим сохранил империю, которая более, чем империя Антонинов, преуспела в завоевании человеческих сердец и которая территориально расширилась до таких пределов, куда не ступали легионы ни Августа, ни Марка Аврелия. Владения ее были обширнее владений Карла Великого. Средневековое папство унаследовало от понтификата Григория Великого духовную власть над Англией, установленную там за два века до появления Карла Великого, и продолжало распространяться в Скандинавии, Польше и Венгрии в течение двух веков после смерти Карла.

    Успех папских завоеваний частично определялся самим духом христианства, учившим доверию и любви, а не вражде и ненависти. Папство опиралось на сочетание церковного централизма и единообразия с политическим многообразием и преемственностью; но поскольку кардинальным пунктом в его установлениях было безусловное преобладание духовной власти над светской, в этом сочетании преобладало единство, оставлявшее в то же время широкую свободу и для разнообразия, дававшего свободу и гибкость как неотъемлемые условия роста. Социальное единство западного христианства, вытекавшее из духовного авторитета папы, гарантировало политическую независимость любому локальному обществу, которое признавало папскую власть, – бремя, бывшее в XI в. еще апостольски легким.

    Причина, по которой большинство тогдашних государей и городов-государств легко принимали гегемонию папства, состояла в том, что Святой Престол той эпохи никак не участвовал в соперничестве за территориальное господство, настаивая лишь на вселенской духовной власти. Отсутствие территориальных претензий у папской иерократии, когда та находилась в своем зените, сочеталось с энергичным и предприимчивым административным даром, доставшимся папскому Риму в наследство от Византии. Если в православном христианстве дар этот использовался для насильственного наполнения им возрожденного призрака Римской империи, то римские зодчие Respublica Christiana направили свое административное искусство на создание более легкой структуры по новому плану и на более широких основаниях.

    Однако главная причина успеха Святого Престола в деле создания христианской республики под эгидой папы заключалась в сознательном принятии на себя морального долга. Гильдебрандово папство придало ясный смысл скрытым надеждам христиан и превратило мечтания ищущих людей в сознательное дело, вдохновляемое и поддерживаемое высшими ценностями и духовной властью.

    Падение гильдебрандова папства столь же необычно, как и его взлет. Все его добродетели будто обратились в свои противоположности. Воздушно легкий институт, казалось уже выигравши битву за духовную свободу против грубой материи, вдруг сказался зараженным тем самым злом, которое он усердно изгонял из социальной системы западного христианства. Римская курия, некогда шедшая во главе нравственного и интеллектуального прогресса, бывшая оплотом не только для монастырей, но и для университетов, оказалась зажатой в тиски глубокого духовного консерватизма. Сама ее власть становилась все более мирской. Был ли когда другой институт, который дал бы столько поводов врагам Господа для богохульства? (3 Царств 12, 14). Падение гильдебрандова папства представляет один из ярчайших примеров смены ролей. Как это случилось и почему?

    Как это случилось, можно понять из биографии самого Гильдебранда в ее, так сказать, первой редакции. Творческий дух римской церкви к XI в. был направлен на спасение западного мира от феодальной анархии с помощью христианской республики. В борьбе против насилия единственным победоносным оружием был духовный меч. В 1076 г. слова папы произвели на сердца трансальпийских подданных императора столь сильное впечатление, что через несколько месяцев Генрих IV вынужден был явиться в Каноссу. Однако были и другие случаи, когда военная мощь готова была противопоставить себя духовному мечу. Именно в этих ситуациях римской воинствующей церкви был брошен вызов: может ли воитель Господа прибегнуть к иному оружию, если сила слова оказывается недостаточной? Должен ли он сражаться за Бога против Дьявола, используя оружие противника?

    Этот вопрос был очень актуален для претендовавшего на роль реформатора папы Григория VI, когда он принял бремя папской тиары в 1045 г. Для реорганизации Святого Престола необходимы были деньги, а доходы от пожертвований паломников были украдены прямо с алтаря Св. Петра знатными разбойниками. Это наглое и нечестивое ограбление явилось сильным ударом по интересам папства и христианской республики: преступники не поддавались никаким духовным увещеваниям. Оправданно ли было применить силу против силы в этом случае? Григорий VI ответил на этот вопрос, назначив Гильдебранда своим капелланом. Охрана алтаря Св. Петра, на который приносились дары, была главной обязанностью капеллана. Гильдебранд справился с ней, силой оружия подавив разбойников.

    В тот момент, когда Гильдебранд сделал первый шаг на пути к папскому престолу, нравственная сторона его поступка казалась недостаточно определенной. Но через сорок лет, в 1085 г., когда он. будучи папой, умирал в ссылке в Салерно, все стало на свои места. Престол его был сожжен и разграблен норманнами, которых он сам и призвал на помощь в войне, начатой у алтаря Св. Петра и распространившейся по всей Европе [459]. Выбрав силу для борьбы с силой, Гильдебранд направил церковь против Мира, Плоти и Дьявола во имя Града Божия, который он хотел создать на Земле.

    Когда папство поддалось соблазну физического насилия, тогда и остальные папские добродетели быстро превратились в пороки; ибо замена духовного меча на материальный есть главная и роковая перемена, а все другие – лишь ее следствия. Система папского налогообложения теперь сосредоточилась на регулярном пополнении папской казны, оплачивающей непрерывные войны между папством и империей. Папство не устояло и в Авиньоне перед сильными мира сего… [460] Когда же силы папства истощились в смертельном конфликте со Священной Римской империей, оно оказалось в зависимости от местных правителей в их средневековых доспехах. Единственная компенсация, которую папство получило от осквернителей, – это небольшая территория, ранее отобранная ими у папы. Теперь, когда власть папы ограничилась только этой скромной территорией, начался непоправимый отлив верующих: и сознание этого отлива послужило причиной того консерватизма, в который папство впало после Реформации.

    Падение папства во всех аспектах его деятельности можно объяснить принесением в жертву духа во имя меча земного. Это роковое жертвоприношение впервые было совершено Гильдебрандом. Пример трагедии Гильдебранда доказывает лишь широко известную истину, согласно которой стремление к духовной цели материальными средствами – дело опасное. Однако жизнь в опасности – необходимое условие для живого существа вообще; и не существует закона, по которому использование опасного маневра обязательно чревато поражением. В случае с Гильдебрандом недостаточно показать, что катастрофа случилась; нужно ответить также на вопрос почему.

    Объяснение конечного поражения папства лежит в его первоначальной победе. Опасный маневр противопоставления силы силе в данном случае привел к роковому исходу, ибо начало оказалось слишком успешным. Опьяненные успехом этою смелого маневра на ранних этапах борьбы со Священной Римской империей, папа Григорий VII и его преемники настолько увлеклись применением силы, что утратили саму цель, ради которой они стали ее применять. Если Григорий VII боролся с империей, потому что она мешала ему реформировать Церковь, то Иннокентий IV через два столетия уже боролся с империей просто ради подчинения ее своей власти.

    Сравним, например, две схожие ситуации, когда папа вторгается в Южную Италию с войском, терпит поражение и умирает от горя. В первой поражение потерпел Лев IX в 1053 г. от норманнов; во второй Иннокентий IV в 1254 г. был разбит Манфредом. При сравнении этих двух сходных эпизодов мы обнаружим существенное различие: если Лев IX пытался в союзе с мирскими владыками Востока и Запада провести карательную операцию против банды разбойников и сердце его оказалось разбитым из-за гибели людей, которых он втянул в это предприятие, то Иннокентии IV обрушился с войной на сына уже мертвого и поверженного врага. А умер он от бессильной злобы, когда рухнули эти планы. С военной точки зрения походы Иннокентия и Льва закончились примерно одинаково, но с нравственной точки зрения между ними пропасть. Именно эта пропасть и является мерой духовного падения папства в ходе разделяющих их двухсот лет [461].

    Второй акт трагедии начинается с передышки, которая по времени совпадает с понтификатом папы Иннокентия III (1198-1216). Когда Германию терзала гражданская война, а король-ребенок Фридрих Сицилийский находился под покровительством самого Иннокентия [462], молодой папа решил играть роль президента христианской республики в духе Гильдебранда.

    Но первое, что сделал Иннокентий после интронизации, – это призвал к крестовому походу для спасения франкских владений в Сирии. Авантюра эта закончилась печально: крестоносцы напали на своих же единоверцев в Восточной Римской империи. Иннокентий, казалось бы, был искренне опечален столь скандальным поведением западного христианства. Тем не менее, всего через четыре года после разграбления Константинополя в 1204 г. он снова планирует и организует новое нападение христиан на христиан, и на сей раз даже не на православных, а на Лангедок в самом центре христианской республики. Неужто, папа не сознавал, что ужасы византийского похода французских крестоносцев повторятся с теми же зверствами и в отношении его французских чад?

    Это ощущение полной неуместности, которое остается от его отношений с крестоносцами, усиливается в его отношениях с империей и Гогенштауфенами. Сначала он выступил против Гогенштауфенов, но Оттон IV Брауншвейгский, надев императорскую корону, предал его. Оказавшись в столь глупом положении, Иннокентий не смог придумать ничего оригинальнее, как перейти на сторону Гогенштауфенов против Вельфа, чтобы свергнуть его с помощью Гогенштауфенов, хотя до этого он пытался свергнуть Гогенштауфенов с помощью одного из Вельфов.

    Иннокентий первым из пап перестал называть себя «наместником Петра», предпочтя титул «наместник Христа». Это был примечательный отход от самоуничиженности Григория Великого, называвшего себя «рабом рабов божиих». Тщетность усилий Иннокентия III становится очевидной после его смерти, когда разгорелась новая война между папством и императором Фридрихом II Штауфеном, которая по своему размаху превзошла все предыдущие войны между Римом и империей.

    Третий акт папской трагедии начинается 13 декабря 1250 г., в день неожиданной и преждевременной смерти ФридрихаII. Воспользовалось ли папство, представляемое теперь Иннокентием IV ( 1243-1254), этой возможностью восстановить мир в западном христианстве или хотя бы прекратить вендетту против дома Фридриха? Несмотря на опустошительные последствия войны, Иннокентий продолжал твердить, что не может быть мира, пока отпрыски Фридриха занимают королевский или императорский престол. Эта моральная аберрация и привела гильдебрандово папство к самоубийству.

    Политику Иннокентия IV унаследовали его преемники на папском престоле. Династия Фридриха прекратилась со смертью его сыновей. Манфред пал на поле боя в 1265 г., а Конрад был казнен в 1268 г. Папе Бонифацию VIII казалось, что многочисленные паломники, наводнившие Рим в святой год 1300-й, являются живыми свидетелями его всемогущества. Он не понимал, что ни духовенство, ни христианский народ уже больше не хотели рисковать жизнью и имуществом, поддерживая папу в войне против мирской тирании. Он считал, что все готовы подняться по его призыву, как когда-то поднялись по призыву Гильдебранда. Следуя этому заблуждению, он спровоцировал короля Франции обнажить меч и лихо ринулся прямо на острие его, полагая, что никакое мирское оружие не устоит против канонады церковной артиллерии.

    В результате этого самоубийственного поступка папа был подвергнут аресту. За этим последовали «Авиньонское пленение пап» и Великий Раскол западного христианства.

    Итак, мы подошли к четвертому, и последнему, акту гильдебрандовой трагедии, который открывается в XV в. началом Соборного движения. Скандал Великого Раскола побудил провинциальное духовенство к действиям во спасение западного христианства, результатом чего и стало Соборное движение, соединившее в себе чувства сыновней преданности с моральным порицанием. Главное условие спасения папства реформаторы усматривали во введении парламентарного элемента в структуру всей церковной организации [463]. Согласится ли папство раскаяться в прошлом во имя будущего, покорившись воле христианства? И на этот раз папа мог принять решение, от которого зависела судьба западного мира и Святого Престола; и снова он ответил отказом. Папство отвергло парламентарный принцип и выбрало неограниченную власть в ограниченной области вместо ограниченной власти над преданным и неразделенным христианством.

    Это решение Констанцкого Собора, состоявшегося в 1417 г., было подтверждено на Базельском Соборе в 1448 г. Опьянение победой над Соборным движением в этом поединке еще раз продемонстрировало папское стремление к власти – главный его грех со времени Гильдебранда. Менее чем через сто лет после роспуска Базельского Собора папство оказалось даже в еще худшем положении, чем перед началом Копстанцкого Собора. Папа победил Соборное движение себе на горе. «Ров изрыл, и ископал, и пал в яму, которую соделал» (Пс. 7. 16).

    XVI в. стал свидетелем дальнейшего упадка папства. Трансальпийские державы стали относиться к нему просто как одному из карликовых светских государств. Оно устранилось от активного участия в международной политике, но это не спасло папу Иннокентия XI от издевательств Людовика XIV [464] или папу Пия VII от вынужденных путешествий в обозе Наполеона [465].

    Столь плачевной оказалась судьба папства в роли мирского правителя, но не лучшей она была для него и в роли вселенского суверена западной церкви. Оно полностью утратило власть в протестантских государствах и на четыре пятых там, где все еще сохранилось католичество. Католический ответ на протестантский вызов был возглавлен не папством, а группой одержимых. Но даже их вмешательство не смогло спасти положение в XVI в. Римскую церковь охватил духовный застой, из которого выросла контрреволюция против светского интеллектуального пробуждения в XVIII в. Оставаясь глухим к вызовам новых сил демократии и национализма, папство сосредоточилось на местном итальянском Рисорджименто, и полное исчезновение его территориальной власти 20 сентября 1870 г. можно считать закатом мирского пути гильдебрандова института.

    После Реформации церковь раскололась на множество соперничающих западнохристианских сект, злобная вражда между которыми разорвала западный мир на куски, дискредитировав само христианство и открыв путь для постхристианского возрождения дохристианской веры в могущество коллективной власти.

    XX в. стал свидетелем самоперестройки римской церкви, которая напоминает Соборное движение XV в. и лидерство в образе Гильдебранда XI в., воплощенное папой Григорием VII. Папа Пий XI исправил политическую ошибку своего тезки Пия IX, когда заключил с итальянским государством Латеранские соглашения от 1929 г., по которым папство отказывалось от всяких претензий на власть за пределами Ватикана в обмен на признание Италией политического суверенитета этого маленького государства. Значительно более важным было духовное aggiornamento («приближение к современности») церкви, проводившееся папой Иоанном XXIII. За время своего краткого понтификата этот святой и гениальный папа дал толчок для наиболее динамичного из движений среди католического священства и мирян со времен духовного возрождения XI в.

    Кризис XX в. очень напоминает кризис XV в. Пока трудно предсказать, будет ли выход из создавшегося кризиса более счастливым для папства, но уже сейчас можно предположить, что если реформаторское движение угаснет, то главным препятствием снова станет папская автократическая претензия.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.