Онлайн библиотека PLAM.RU


Глава первая

Городок на Сене

Надвинулись тени? Склони же
Смягченные взоры твои
И дай мне в вечернем Париже
Парижской, а все же любви.
(Жюль Ромен.)

Примерно с осени 1920 года население французской столицы стало пополняться беженцами из России. Там, в России, шла к концу Гражданская война. Большевистский режим, которому поначалу предрекали скорое и непоправимое крушение, не просто доказал свою живучесть, он установился надолго. Даже его яростным противникам стало казаться, что навсегда.

Истерзанная страна лежала в руинах. Прежняя русская жизнь завершилась. Тем, кому она была дорога, кто не принял нового порядка, воцарившегося после октябрьской катастрофы, оставался, по существу, единственный выход. Эмиграция.

Наверное, точнее будет сказать по-другому: это была не эмиграция, это был исход, почти библейский. Эмигранты случались в русской истории и раньше, начиная, по меньшей мере, с Герцена, если не с князя Курбского, который бежал в Литву от деспотизма московского государя Ивана Грозного. Но все-таки это были нечастые примеры. И не раз бывало так, что, дождавшись либеральных послаблений, изгнанники возвращались домой. Так произошло после первой русской революции: отсидевшись в Европе, пока не исчезли «столыпинские галстуки» — виселицы для бунтовщиков, покинувшие Россию потянулись на родину.

С большевиками приходилось настраиваться по-другому. Большевики требовали беспрекословного подчинения своей железной воле. Милость к падшим — это для них был гнилой буржуазный либерализм, и не более. Они возводили царство несвободы, нетерпимости и насилия, считая, что оно и есть осуществление вековых чаяний человечества. Самой надежной дорогой к коммунистическому раю они объявили террор. Надеявшиеся выждать, дав им время перебеситься, быстро поняли, что такие упования иллюзорны.

И когда тщетность подобных надежд сделалась очевидной, волна беженства подхватила миллионы российских подданных, выбрасывая их на негостеприимные европейские, азиатские, американские берега. Уходили через Одессу, Севастополь, Новороссийск последние бастионы разбитого Добровольческого движения. Уходили через Кяхту и Владивосток, через финскую, эстонскую, белорусскую границу. Через Румынию. Через Персию.

Монархисты, анархисты, конституционные демократы, гвардейские офицеры и нижние чины, шесть лет кормившие вшей в окопах, интеллектуалы и неграмотные крестьяне, казаки и студенты, еще недавно швырявшие в них булыжниками, — все смешалось в обезумевшей толпе беглецов из совдепии. Мастеровые, чиновники, помещики, негоцианты, знаменитости артистического мира, ортодоксы православия и вольнодумцы, аристократы и нувориши встретились на палубах обледеневших транспортов, по неспокойному зимнему морю тянущихся к Босфору, или в переполненных старых вагонах поезда, идущего к Орше, к Двинску.

Оттуда начинался путь на Запад.

Вскоре очень многих этот путь привел в Париж.

* * *

Это был небольшой городок, — писала любимица предреволюционной России Надежда Тэффи, один из основных авторов популярного журнала «Сатирикон», — жителей в нем было тысяч сорок, одна церковь и непомерное количество трактиров.

Через городок протекала речка. В стародавние времена звали речку Секваной, потом Сеной, а когда основался на ней городишко, жители стали называть ее «ихняя Невка». Но старое название все-таки помнили, на что указывает существовавшая поговорка: «Живем, как собака на Сене — худо!»

Население городка оказалось пестрое, собрались со всех концов страны, которая исчезла, сменив имя сначала на РСФСР, потом на СССР. Молодые занялись большей частью извозом, пошли в шоферы. «Люди зрелого возраста содержали трактиры или служили в этих трактирах: брюнеты — в качестве цыган и кавказцев, блондины — малороссами».

Часто попадались министры и генералы. Они брезговали извозом, предпочитая мемуары и долги. Мемуары писали для возвеличивания собственных имен, долги делали друг у друга и никогда не отдавали. Собравшись «под лозунгом русского борща», тут же принимались выяснять позиции и отношения, и если не были врагами, то немедленно делались: вроде бы порядочный человек, а оказался жуликом или предателем. Потом эту новость долго обсуждали по телефону. Жители городка ужасно любили такие разговоры. Еще они любили творог. И никогда не смеялись, потому что были очень злы.

Географическое положение городка было очень странное. «Окружали его не поля, не леса, не долины — окружали его улицы самой блестящей столицы мира, с чудесными музеями, галереями, театрами. Но жители городка не сливались и не смешивались с жителями столицы и плодами чужой культуры не пользовались. Даже магазинчики заводили свои».

Французы посматривали на городок кто с любопытством, кто с раздражением. А потом вообще перестали его замечать. На Пассях, как в своей среде именовали квартал Пасси, особенно густо заселенный русскими, на Ривгоше, то есть на левом берегу «ихней Невки», было слишком скучно. Слишком предсказуемо складывалась жизнь тамошних обитателей.

Рассказ Тэффи «Городок» с ироничным подзаголовком «Хроника» был написан в первые месяцы ее изгнания, оказавшегося пожизненным. В городке на Сене она почти безотлучно провела тридцать с лишним лет, и ее последнее пристанище находится неподалеку, на русском кладбище в Сен-Женевьев-де-Буа.

«Хроника» сделана в обычной для Тэффи манере — мягкий, беззлобный юмор, а за ним горькие и жестокие истины. Не следует воспринимать этот текст как вполне достоверную, тем более как достаточно полную картину русского Парижа, возникшего на карте после гибели Российской империи. Но многое Тэффи уловила со своей неизменной наблюдательностью. И выразила точно, хотя с оттенком шаржа.

Перепись населения городка, если бы ее провели, дала бы другие цифры: не сорок тысяч жителей, а куда больше. Точных данных нет, сведения разных историков сильно расходятся. Один французский исследователь, занимавшийся этой проблемой в конце 20-х годов, приводит такую цифру: 52 750 русских в Париже и его предместьях. Похоже, это число самое реальное, однако и оно приблизительно: речь идет только о «неассимилируемых беженцах», а ведь многие скрывали свое российское происхождение, жили без документов.

Определить социальный состав этого населения не намного легче. Считается, что среди русских парижан преобладали люди, которые раньше, до катастрофы, имели то или иное отношение к интеллектуальной деятельности. Но были, например, и казаки, старавшиеся по-прежнему держаться вместе, станицами — донскими, кубанскими. Были, причем очень многочисленные, врангелевцы и деникинцы, в основном кадровые военные, которые осенью 1924 года учредили Русский Общевоинский союз, ставивший своей целью продолжение вооруженной борьбы с большевизмом. Были махновцы, которые и на Сене пробовали сохранить свою приверженность анархии, «матери порядка», а в деклассированной среде чувствовали себя как дома.

Были сионисты во главе с бывшим одесситом, поэтом и публицистом Владимиром Жаботинским. Он писал, что «Россия давно стала нам чужой, нам глубоко безразлично, что случится с этой страной в будущем». И все же не порывал с русским эмигрантским обществом, до зари просиживая в кафе «Куполь», где вел долгие разговоры с Буниным, с Набоковым… А со своим школьным приятелем Сашей Поляковым затевал споры о том, кто из них двух сумеет особенно изощренно выругаться по-русски.

Были потомки и отпрыски самых родовитых дворянских семей, которые в революцию потеряли все нажитое прежними поколениями. Этим всего труднее давалось приспособление к новым условиям, к бездомности и нищете.

Часто они обращались за помощью к Леонарду Розенталю, «королю жемчуга», несметно богатому человеку, который подростком приехал в Париж из Владикавказа с сотней франков в кармане, а уже перед войной 1914 года ворочал миллионами. Он владел роскошными кафе на Елисейских Полях и скупал старинную живопись для своего фешенебельного особняка. На деньги Розенталя содержался приют для русских детей-сирот и работал политехникум, где они получали образование. За поддержкой в трудную минуту к нему тянулись эмигранты с громкими именами: Дягилев, Куприн, Мережковский.

Вся былая Россия после бурь и штормов собралась в городке на Сене: разоренные промышленники, ученые, еще до революции добившиеся мирового признания, оставшиеся без синекур сановники и дипломаты из закрывшихся русских посольств, инспекторы уже не существующих гимназий, главы разогнанных в революцию земских управ. И священнослужители, и пролетарии, не поверившие в утопию государства рабочих и крестьян, и меньшевики, насмерть разругавшиеся с большевиками, а в эмиграции и друг с другом.

«Русский Париж, это как большой губернский город. Только без губернатора, — иронизировал другой бывший сатириконовец, давний приятель Тэффи Дон Аминадо. — Университет, клубы, газеты, журналы, благотворительные балы, рестораны, магазины, пассажи, выставки, больницы, клиники, ясли и партии.

Все есть.

Академики, баритоны, писатели, читатели, банкиры, рабочие, студенты, медики, инженеры, шоферы, присяжные поверенные, танцоры, „джигиты“, зародыши и лидеры.

Все есть! И все русское!.. За исключением театра, тюрьмы и кладбища. Которые французские».

Русские театры вскоре появятся, и даже в изобилии, хотя прогорали они один за другим. Русское кладбище тоже появится. Оно будет расти год от года, причем с ходом времени все быстрее. Эмигрантская жизнь и долголетие плохо ладили одно с другим.

* * *

«Изгнанничество должно стать действием и подвигом», — писал философ Иван Ильин, сам изгнанный из России в 1922 году, когда по указанию Ленина ГПУ стало активно очищать страну от «вредных насекомых» с профессорскими аттестатами. Ильину не возражали, только подвиг понимался очень по-разному. От подготовки и осуществления террористических акций на территории, прежде называвшейся Россией, до деятельного сотрудничества с советской агентурой, чтобы «искупить вину».

А для большинства слова о подвиге так и остались только словами, потому что надо было просто каким-то образом выжить. Выплыть из водоворота, утянувшего на дно слабосильных и слабодушных.

Добравшимся до Парижа предстояло зарегистрироваться в посольстве на рю де Гренель 12, пока еще представлявшем Временное правительство. Побывавшие там долго вспоминали потом Леонтия Кандаурова, работавшего в должности консула с довоенной поры: пышущее энергией лицо, саркастическая улыбка, взгляд, видящий собеседника насквозь. Нужные справки он выписывал не колеблясь, даже если репутация обратившегося выглядела сомнительной.

Без этих справок нечего было и думать о поисках работы — по крайней мере легальной. А дальше эмигрант оказывался предоставлен самому себе: у посольства не было ни сантима. Филантропы и меценаты наподобие Розенталя оказывали некоторое содействие, но это была капля в море.

Последний русский посол в Париже Маклаков возглавил Эмигрантский комитет, функционировало и Российское общество Красного Креста, только что они могли сделать? В лучшем случае удавалось, благодаря личным связям, защитить тех, кого власти, не удовлетворенные представленными документами, высылали из страны. Искать заработок и кров каждый должен был сам.

Легче других с этой ситуацией справлялись люди, у которых была прикладная специальность, особенно техническая. На окраинах Парижа быстро росли заводы — автомобильные, химические. Вместе с ними рос рынок труда. Русским платили неважно и, кроме того, облагали налогами, обязательными только для иностранцев. Но работу в цеху предоставляли охотно. Бывало, владельцы предприятий Рено и Пежо даже организовывали бесплатный проезд русских беженцев из Белграда и Константинополя до заводских ворот и брали на себя юридические хлопоты. Строились бараки для бывших интеллигентов и офицеров, ставших к станку. Или предлагали им комнаты в скверных, зато дешевых пансионах.

Иногда в цехи шли и бывшие казаки, но такое происходило не так уж часто. Казачество предпочитало крестьянский труд на виноградниках Шампани и Прованса. А оставшиеся в Париже твердо держались своего уклада жизни, своих обычаев.

Самыми удачливыми из них были те, кто попал в Донской казачий хор имени атамана Платова — он был создан в Праге, но регулярно выступал в Париже — или в группу кубанских джигитов под руководством генерала Павличенко и есаула Сиволобова. И джигиты, и хор вскоре заинтересовали американских продюсеров. Появились контракты с Голливудом, с крупными студиями звукозаписи. Это означало, что в материальном отношении жизнь устроена. Во всяком случае, на ближайшее время.

У занявшихся извозом такой уверенности в своем будущем никогда не было. Русские таксисты стали в Париже привычными, их насчитывалось около трех тысяч. Из этой среды вышел писатель Гайто Газданов, и может быть, благодаря его автобиографической книге «Ночные дороги» возникло устойчивое представление, что основным занятием русской парижской колонии было водить такси. Но на самом деле это не так.

Биянкур, тот пригород, где находились автогиганты, прекрасно изучили и все те, кто прямо или косвенно был связан с кинематографом. Тут располагались съемочные павильоны фирмы «Сине-Франс», а также офис русского кинопредприятия «Альбатрос», с которым был тесно связан актер и режиссер Вячеслав Туржанский. Его жена Наталия Кованько, ялтинская уроженка, дочь морского офицера, стала звездой, сыграв у Туржанского в «Песне торжествующей любви». Потом вместе со знаменитым Иваном Мозжухиным она снялась в другом фильме Туржанского «Мишель Строгов», по Жюлю Верну. И уехала с мужем в Америку, где не добилась успеха.

Эмиграция ее обожала. И очень сокрушалась, когда начала увядать эта, по слову анонимного газетного репортера, «красивейшая женщина мира».

Для съемок постоянно требовались статисты. Те, кого набирали из русских парижан, оказались самыми подходящими, особенно для исторических лент и картин из светской жизни. Отменное воспитание, обходительность, учтивость — всего этого было не занимать петербургским гвардейцам и московским аристократам, а донцы и кубанцы были незаменимы, когда требовалось снять батальную сцену или проезд кавалерии. Абель Ганс, выдающийся французский мастер немого кино, учел это, приступая к съемкам «Наполеона», где в массовых сценах у него было занято множество русских, преимущественно из военных кругов. В толпе явившихся на конкурсный отбор Ганс также нашел исполнителя на роль Бонапарта-мальчика. Им оказался юный Сережа Руденко, которому сулили (как выяснилось — зря) великое актерское будущее.

Мозжухину предлагали роль Наполеона, которая в итоге была отдана французскому актеру Дьедонне. Но все равно русское присутствие в наделавшей шума киноэпопее было очень ощутимым. Одну из ролей сыграл известный в ту пору артист Николай Колин. Декорации делали русские мастера по макетам петербургского академика живописи Александра Бенуа. Консультантом картины стал писатель Марк Алданов. А статистами или, как тогда говорили, фигурантами были в основном русские, в прошлом офицеры, балетные танцовщики, адвокаты, а также девушки и дамы со звучными фамилиями.

До «Альбатроса» существовала фирма «Ермольев-синема», солидная компания, с которой сотрудничали и Мозжухин, и три года проработавший во Франции Яков Протазанов, один из пионеров русской кинорежиссуры. Иосиф Ермольев сумел вывезти из Ялты не только негативы картин своего Товарищества, но богатейшее собрание Александра Ханжонкова, владельца московского акционерного общества, которое выпустило лучшие русские дореволюционные фильмы. Права проката были проданы концерну «Патэ», а на вырученные деньги Ермольев открыл студию в парижском пригороде Монтре-сюр-Буа. Вместе с еще одним кинобизнесменом русского происхождения Александром Каменкой Ермольев развил во Франции бурную деятельность. Мозжухин и Протазанов трудились не покладая рук: «Дитя карнавала», «Смысл смерти», «Правосудие прежде всего» — и это на протяжении каких-то полутора лет.

«Когда я приехал во Францию, — вспоминал Мозжухин, — я не верил в себя как в большого киноактера». И напрасно. В 1922 году на экраны вышел «Кин», год спустя — «Костер пылающий»: это были истинные триумфы Мозжухина. Его Эдмунд Кин, великий английский трагик, буквально потрясал. Сохранилось немало восторженных откликов, среди них свидетельство Александра Вертинского, первого русского шансонье: «Я никогда не забуду того впечатления, которое оставила во мне эта его роль… Он точно играл самого себя, свою жизнь».

Взлет Мозжухина оборвался с появлением звукового кино, законы которого он так и не освоил. А Протазанов, уверовав, что НЭП — это конец тирании, вернулся в 1923-м на родину. Русский кинематограф во Франции стал хиреть, однако ремесло статиста еще долго оставалось едва ли не самым востребованным и самым надежным для того эмигрантского Парижа, который страшился пополнить ряды пролетариата.

Статисткой в фильмах «Альбатроса» была Галина Кузнецова, молодая поэтесса, будущая возлюбленная Бунина. Статистом был генерал Шкуро, кавалерист, герой Добровольческого движения. Журналист «Иллюстрированной России» писал: «Фигурация для многих русских является основным заработком в эмиграции. Имеются уже профессионалы-фигуранты, мужчины и женщины, более или менее сорганизованные в своей работе и входящие в соответствующие синдикаты… На „покрутить“ и заработать несколько сот франков есть тьма охотников, в особенности среди наших дам и девиц. Есть среди них и такие, кто ищут в этом своего рода забаву, развлечение и — кто знает — случай сделаться знаменитой актрисой. Увы, это жестокий самообман».

А еще раньше об этом же писал Дон Аминадо: «Девушки с переживаниями, очень бритые молодые люди в непромокаемых пальто, какие-то лимитрофные дамы с вызывающими дерьерами, эстеты из углового кафе, вечные секретари, бывшие авиаторы, машинистки первого разряда и, наконец, просто абоненты „Брачной газеты“ — все кинулись к аппарату».

Регулярно выходили в газетах объявления о том, что нужны фигуранты: желающих просят явиться на предварительный просмотр. Уже с утра у павильона собиралась толпа грезящих об удаче. Отобранным предстояло спозаранку тащиться через весь город на съемочную площадку, где они проводили весь день. Плата была скромная, к тому же нередко приходилось делиться с посредником, устроившим ангажемент.

В павильоне можно было встретить известных русских актеров, которые теперь были на верху блаженства, если просто участвовали в массовке, и бывшего редактора «Петербургской газеты» Германчука, и бывшего тифлисского градоначальника Атабекова. Кинофабрика для всех них становилась, отнюдь не в метафорическом смысле, символом осуществленной мечты. Жалкой мечты, но о чем было грезить измученному передрягами эмигранту, если не об этой работе, пусть она оказывалась временной и — в тех случаях, когда снимали картину на русском материале, — будила тяжелые воспоминания о жизни, кончившейся навеки.

* * *

С середины 20-х годов экономическая ситуация в Европе стала ухудшаться. Из-за сокращения производства начали увольнять рабочих, прежде всего иностранных. Русские, перед которыми захлопнулись двери Ситроена и Рено, оказались на распутье. Кое-кто попробовал заняться мелким предпринимательством — чаще всего такие затеи шли прахом. Другие потянулись на землю, хотя даже каторжный фермерский труд приносил от силы десять франков в день (статисты обычно получали двадцать и больше). Самые отчаявшиеся записывались в Иностранный легион, зная, что, скорее всего, придется сложить голову в джунглях, усмиряя непокорных туземцев.

Шли в грузчики и в официанты. Питомцы российских университетов становились дворниками и носильщиками. Светские дамы осваивали секреты профессиональных портних. Выпускники военных академий разгуливали по бульварам, обвешанные рекламными щитами.

Помогала выкарабкаться распространившаяся мода на все русское: украшения, одежду, казацкие сапоги. Великая княгиня Мария Павловна основала первый дом вышивки «Катмир», княгиня Трубецкая — дом моды «Тао», князь Феликс Юсупов, один из организаторов убийства Распутина, вместе с княгиней Ириной владел другим ателье, «Ирфе». Штат этих небедствующих предприятий состоял почти целиком из русских. Их обучали искусству кружевниц и навыкам изготовления кокошников. Спрос на эту продукцию был велик и устойчив. А врангелевские поручики и капитаны открыли артель, шившую модельную дамскую обувь. И даже получили за свои изделия приз на выставке в Гран-Пале.

Еще одной процветающей коммерческой отраслью стали русские рестораны, которые охотно посещали богатые туристы. «Русь», «Волга», «Хлеб-соль», «Ванька-Танька» — заведения с такими вывесками заполонили Монмартр. Тут все выдерживалось в стиле а-ля рюс: половые в плисовых шароварах, непременные блины с икрой, балалаечники на эстраде, швейцар в галунах и с Георгием на груди. Затевали и русские ночные кабаре. Туда усиленно старались зазвать Вертинского, зная, что будет аншлаг.

Встречались и среди эмигрантов такие, кому ничего не стоило посорить деньгами в «Москве» или в «Золотой рыбке». Это были дальновидные люди, которые успели до революции перевести свои средства за границу или вовремя сбежали с награбленным на поставках Белой армии. В Париже обосновались бывшие члены правлений Петроградского и Сибирского банков, и министр финансов у Врангеля Бернацкий, и кое-кто из семейства миллионеров Рябушинских. Возник Российский финансово-торгово-промышленный союз, немного помогавший разоренным в лихолетье. Впрочем, у нищих эмигрантов его деятельность вызывала больше злобы, чем благодарности. Было с чего.

Эмиграция в своей массе обитала по грязным пансионам и третьеразрядным отелям, а кормилась в дешевых столовых или довольствовалась хлебом с консервами да стаканом самого недорогого вина. На окраинах строили из пустых ящиков и бочек бидонвили. Мучились в битком набитых вагонах подземки по пути на работу и назад, под худую крышу. Постели чаще всего не убирали — зачем, ведь все равно валишься с ног, добравшись домой, а утром вставать в пять часов.

Парижский Земгор (Земско-городской комитет помощи) пробовал как-то облегчить согражданам мытарства в прекрасной Франции. Открылось несколько больниц, общежитий, приютов для престарелых. С большим трудом, но все-таки наладили доступные русские школы. Цели системы образования, сложившейся вдали от России, были определены ясно: сохранение русского языка и культуры, содействие русскому самосознанию новых поколений, которым в противном случае грозит ассимиляция, а значит, участь людей без родины. Твердая верность православию. Последнее было особенно важно, потому что советская школа в ту пору провозгласила одной из своих приоритетных задач воспитание безбожников.

Жизнь, вопреки всем бедствиям, все равно продолжалась. Создали свое объединение медики: Союз русских врачей за границей. В 1925 году появился Русский рабочий союз, наперекор большевистским лозунгам заявивший в своей программе, что будет добиваться «сотрудничества труда и капитала». Возникло даже Российское спортивное общество. Оно помещалось на рю Магдебур.

Городок на Сене терпел унижения и постоянные напоминания, что его жители, в сущности, люди без гражданства, а поэтому почти бесправны. С блестящей столицей — Тэффи права — он и впрямь не сливался, контакты вынужденно оставались крайне редкими и случайными. Однако провинцией этот городок себя не чувствовал. Не существовало для этого серьезных причин.

* * *

Комитет помощи русским литераторам и ученым во Франции начал работать в 1921 году. Он задумывался как благотворительная организация, хотя были попытки придать его деятельности политический оттенок, уточнив название: помощь не всем, а только жертвам большевизма. Поскольку Алексея Толстого, который готовился вернуться в Москву с покаяниями, никак было не отнести к «жертвам», его вместе с двумя единомышленниками исключили из Комитета, а затем из Союза русских литераторов и журналистов. Но на этой акции политика действительно кончилась. Осталась помощь.

Средства для нее добывали, устраивая «понедельники», литературно-музыкальные вечера, что-то вроде бенефиса. Почти ежегодно бывали писательские балы, на которые старались залучить публику побогаче. И даже на конкурсах красоты в жюри включали кого-то из литературных знаменитостей.

«Понедельники» проходили в ресторане «Прокоп». Зал ломился от публики. Это понятно — было на кого посмотреть. Конечно, не вся русская культура оказалась после катастрофы за пределами отечества, и все-таки не понапрасну высказывалось мнение, что у Парижа отныне не меньше прав считаться русской культурной столицей, чем у Москвы. Одно перечисление имен уехавших на Сену говорит само за себя.

Вот самые прославленные: Бунин, Куприн, Мережковский, Гиппиус, Цветаева, Ходасевич, Ремизов, Зайцев, Шмелев, Георгий Иванов. А кроме писателей, еще целая плеяда русских философов, рожденная духовным ренессансом начала столетия: Бердяев и Сергей Булгаков, Федотов, Ильин, Шестов, Зеньковский. И едва ли не весь цвет русской живописи Серебряного века: Бенуа, Шагал, Коровин, Сомов, Судейкин, Фальк. И дягилевский балет со своими звездами мировой величины. И актеры, а среди них такие знаменитые, как Е. Н. Рощина-Инсарова, и режиссеры, включая таких известных, как Николай Евреинов. И сам Федор Шаляпин.

Они попали в Париж разными путями. Кто-то уехал, когда еще не вполне прояснился итог Гражданской войны. Другие бежали с остатками Белой армии. Третьи воспользовались липовыми служебными командировками в Европу за подписью наркома Луначарского. Или были высланы из РСФСР.

Друг с другом они во многом расходились, и не только творчески. Даже представления о своем будущем у них не совпадали. Были верившие, что изгнание ненадолго и вскоре они вернутся триумфаторами, потому что не запятнали себя смирением перед ненавистным режимом. Другие сразу поняли, что возвращения, скорее всего, им не дождаться, а стало быть, нравственным долгом становятся усилия с целью спасти сохранившееся от прежней России, ее духовные и художественные ценности, дискредитированные на родине. Вадим Руднев, редактор лучшего в Рассеянье литературного журнала «Современные записки», называл подобные настроения «опиумом для эмиграции», однако сам всячески содействовал тому, чтобы действие этого опиума не ослабевало.

Оно и не прекращалось, вопреки периодически случавшимся приступам неверия в способность зарубежной России стать истинной наследницей русской культурной традиции и наперекор тяжелым условиям, в которых оказалось подавляющее большинство интеллектуалов, проживавших в городке на Сене. «Быть может, никогда ни одна эмиграция не получала от нации столь повелительного наказа — нести наследие культуры», — писал Георгий Федотов с твердой верой в то, что это бремя не будет непосильным. Может быть, его утверждение прозвучало слишком категорично и не вполне подтвердилось реальной историей России вне России. Конечно, хотя бы отчасти были правы те, кто считал идею особой миссии русского изгнанничества только самообманом и высказывался на этот счет прямо, как художественный критик Андрей Левинсон, писавший в «Современных записках» по поводу парижской выставки художников, которые до революции входили в объединение «Мир искусства»: «Отрезанные от родной почвы, русские стали беспочвенными и здесь. Теперь Россия — только в мечтах, но из осколков не составить душу. Нужно вобрать в себя то, что кажется чуждым здесь, и мы сможем обновиться сами».

Спор о том, оставаться ли русскими, из-за вывертов истории оказавшись на Сене, или сделаться европейцами, все реже вспоминая о старой родине, продолжался все двадцать лет, в которые укладывается лучшая эпоха русского литературного Парижа. Конец этой эпохе положили война и немецкая оккупация. Два десятка лет — совсем небольшой срок, но очень многое вместили в себя эти годы. Взлеты, катастрофы, озарения, творческие и человеческие драмы, необыкновенно интенсивные духовные искания, споры о русской судьбе и русском призвании в трагическое время, начавшееся после краха 1917 года, непримиримое противостояние большевизму, попытки компромиссов с ним и мечты о возвращении с повинной головой — вот чем заполнена хроника этих лет, в которые Париж был не только столицей Рассеянья, но в каком-то смысле действительно главным центром, где продолжались лучшие традиции отечественной мысли и культуры.

Столько было пережито в двадцатилетие между мировыми войнами, столько надежд остались несбыточными, столько пришлось перенести унижений бесправием и бедностью. Жизнь разводила прежних единомышленников и друзей, молодые восставали против стариков. Конфликты, завязавшиеся на идейной почве, приводили к разрывам и откровенной вражде, а случалось, даже к травле мысливших не так, как большинство. Жестокая повседневность не каждому была под силу, и самоубийства стали едва ли не будничным фактом, уже никого не удивляя.

Историю русского культурного сообщества в Париже вряд ли кто-то назовет благополучной, тем более — счастливой. Но все-таки она увенчалась свершениями, которыми вправе гордиться русский гений.

Одно оставалось неизменным в драматических перепадах этой истории — ностальгия, острая тоска по родине, которая была знакома, почти без исключения, всем русским парижанам. Этой тоской, то нескрываемой и пронзительной, то заглушенной горькой иронией из-за того, что она неутолима, предопределена та главная тональность, та доминирующая нота, которая распознается едва ли не во всем, что было создано изгнанниками, в сознании которых Париж так и остался лишь временным прибежищем, хотя здесь было им суждено окончить свое земное странствие. Может быть, когда-нибудь будет создан мемориал в память их всех, и над входом в этот мемориал, наверное, следовало бы поместить строфу из стихотворения Георгия Адамовича, написанного в 1936 году:

Когда мы в Россию вернемся…
о, Гамлет восточный, когда? —
Пешком, по размытым дорогам,
в стоградусные холода,
Без всяких коней и триумфов,
без всяких там кликов, пешком,
Но только наверное знать бы,
что вовремя мы добредем…








Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.