Онлайн библиотека PLAM.RU


  • I
  • II
  • ГЛАВА XI. УЛЬТИМАТУМ РОССИИ

    Искренность и чистосердечие Куракина. – Он порицает свое правительство. – Он по-прежнему желает мира и прославляет союз. – Дело о государственной измене. – Речь генерал-прокурора. – Допрос подсудимых; их неодинаковая ответственность. – Приговор. – Осуждение Мишеля и Саже. – Протест Куракина по доводу выражений обвинения. – Прибытие ультиматума. – Куракин в Сен-Клу. – Гнев и беспокойство императора. – Кратковременная тревога. – Наполеон во что бы то ни стало хочет отвлечь русских от нападения, чтобы сделать это самому в удобное для него время. – Условное предложение о перемирии. – Отправка Нарбонна в Вильну; характер и цель данного ему поручения. – Громкий шаг по отношению к Англии. – Французское правительство делает вид, что соглашается вести с Куракиным переговоры на основе ультиматума; затем разговор о посланником откладывается со дня на день; его всячески обманывают и дурачат. – Повязка спадает с глаз Куракина. – Настойчивые требования. – Тревожные симптомы. – Казнь Мишеля. – Вторичное похищение Вюстингера. – Отъезд Шварценберга. – Куракин приходит к убеждению, что его обманывают и водят за нос; внезапный приступ отчаяния заставляет его изменить своему характеру. – Он требует свои паспорта, что равносильно объявлению войны. – Этот несвоевременный шаг не отвечает планам ни того, ни другого императора. – Отъезд Наполеона и Марии-Луизы в Дрезден. – Заметка в Moniteur'e. – Наполеон поручает герцогу Бассано успокоить Куракина и убедить его взять обратно требование о выдаче паспортов. – Новый разговор. – Слезы. – Герцог делает вид, что берется за дело; вопрос о полномочиях. – Министр спасается бегством от посла и уезжает в Германию. – Куракин прикреплен к своему посту. – Наполеону удалось на время отдалить разрыв.

    I

    Среди правящих сфер России и Франции, которые состязались в двоедушии, и стремясь к войне, всевозможными способами старались убедить друг друга в противном, только один человек был искренен и прямодушен. То был русский посланник во Франции – то самое лицо, на долю которого выпала обязанность представить ультиматум и поддерживать его во всей строгости. Прекращение распри было всегдашним и горячим желанием князя Куракина. Страдая от того, что ему не давали “ни приказаний, ни инструкций, ни о чем не осведомляли его”[486], он в душе осуждал уклончивое молчание, которого уже столько месяцев упорно держалась русская канцелярия, и возлагал на нее часть вины. В начале года он то впадал в глубокое уныние, то обольщал себя кратковременными надеждами. В феврале, видя, что наши войска пришли в движение, он заключил из этого, что Наполеон бесповоротно решился на войну. Немного позднее у него явилась надежда, что все кончится благополучно. Узнав о разговоре императора с Чернышевым и об отправке его с особым поручением к царю, он поверил в искренность этого шага, и, попросту говоря, попался в расставленные тенета. Он умолял своего государя не пренебрегать этим последним шансом к миру и начать “переговоры, которые ему так часто предлагали”.[487] В ожидании результатов он по-старому принимал у себя парижское общество, давал великолепные балы и большие обеды, на которых торжественно пил “за союз”.

    В середине апреля прискорбный инцидент доставил ему немало душевных тревог и жестоко оскорбил его. На основании того, что ему было сказано, он думал, что дело о шпионстве, в котором замешан был Чернышев, не будет предано огласке и что французское правительство постарается замять его. Каково же было его изумление, его горестно-удрученное состояние, когда однажды вечером он узнал из Gasett de France о начале процесса, на котором в некотором роде должны были заочно осудить Россию и о котором никто не соблаговолил предупредить его!

    13 апреля Сенский уголовный суд собрался для разбора дела о государственной измене. Он посвятил ему три заседания. Пред судом предстало только четверо обвиняемых: Мишель, Саже, Салмон и Мозе, по прозванию Мирабо. Остальные арестованные чиновники, за отсутствием достаточных улик, были освобождены. Что же касается Вюстингера, то, хотя он и служил центром всей интриги, решили, что его – в качестве иностранца и человека, служащего при русском посольстве, нельзя отдать под суд. Но так как его показания были необходимы для выяснения пред судом обстоятельств дела, а между тем нельзя было ручаться, что он явится в суд, то его продержали, до дня открытия заседаний в тюрьме, откуда он и должен был, как “Необходимый свидетель”, являться для дачи показаний. На скамье защиты заняли места многие знаменитости адвокатуры. Генерал-прокурор Легу занял кресло председателя в местах для прокурорского надзора, имея ассистентами двух товарищей прокурора.

    По прочтении обвинительного акта первым выступил с речью генерал-прокурор. Уголовное судопроизводство того времени давало ему на это право. Во вступлении он выставил в ярком свете главные факты дела. Его речь представляла образец высокопарного и витиеватого слога, процветавшего в те времена. Эпоха великих дел была и эпохой громких фраз. Легу отдал дань благоговейного поклонения либерализму императора; ибо император мог, сославшись на высшие интересы государственной обороны, изъять подсудимых из-под ведения их прямых судей, но он не воспользовался своим правом. Излагая фактическую сторону измены, Легу не преминул облечь в драматическую форму ее возникновение. Первый развратитель чиновников, поверенный в делах Убри, был представлен им в образе демона-искусителя, блуждавшего по Парижу и искавшего к кому бы применить свою преступную силу. Случай сводит его с Мишелем. “В один прекрасный день они встречаются на бульваре, и Убри замечает в руке Мишеля бумагу. Агент России делает вид, что поражен красивым почерком; он говорит, что имеет надобность переписать кое-что. Он поручает сделать это Мишелю, и, хотя этот труд ничтожный и содержание бумаги не имеет большого значения, переписчик, сверх всякого ожидания, получает великолепную плату – билет в тысячу франков!”.[488] Прельщенный такой щедростью, которая должна была бы показаться Мишелю подозрительной, он прислушивается к коварным внушениям и позволяет сказать себе, что может оказать некоторые услуги. Первое преступление – непростительное преступление должностного лица – слушать подобные речи! Таким образом Мишель вступает на путь преступлении, осуждает себя не сходить с этого пути, и, подвигаясь без отдыха вперед, проходит весь путь до конца. В скором времени он оказывает услугу, которой от него требовали, затем идут новые услуги; с каждым днем количество его услуг возрастает, и вот целый ряд агентов России передают с рук на руки этого презренного посредника; каждый из них по очереди пользуется им, и, прежде чем покинуть Париж, завещает Мишеля, как драгоценный клад, своему заместителю.

    Не столь сведущий в истории, как в законоведении, Легу путается в малоизвестной ему галерее посланников и поверенных в делах, смешивает их фамилии и время действия, но прикрывает некоторые неточности в фактах целым потоком красноречия. Он уподобляется Фонтану и сыплет смелыми метафорами, фразами горячего негодования, антитезами и звучными словами. По мере того, как он говорит, ярко обрисовывается, как “соблазненный превращается в соблазнителя”, как Мишель совращает с пути долга своих сослуживцев и организует куплю-продажу совести; как он мало-помалу доходит до пределов наглости, осмеливаясь бросить святотатственный взгляд даже на таинственную, священную таблицу, которая дает императору дар вездесущности и “в некотором роде переносит его в его лагеря”. За спиной соблазненного чиновника постоянно стоит Чернышев. Это он внушил и приказал выполнить этот длинный ряд преступных деяний. Знаменитый судья находит удовольствие отпускать колкие эпиграммы по адресу “придворного”, не побоявшегося замарать себя общением с негодяями. Он называет его “самым нескромным, самым предприимчивым из дипломатов”, и, в силу судейской привычки, всякий раз, когда клеймит Мишеля и его соучастников именем государственных преступников, он вменяет это в вину России и требует ее к ответу.

    Он делает намек на “завистливые государства”, которые своей темной деятельностью силятся помешать полету гения и “остановить ход предначертанных судеб мира”. Напрасные попытки, бессильные козни! Провидение, видимо, бодрствует над императором и его храбрыми солдатами. Оно-то и привело к тому “что измена, в конце концов, выдала сама себя”, с непостижимым безрассудством. При этих словах сообщается присутствующим опрометчиво забытая Чернышевым записка Мишеля; она прочитывается целиком и выставляет воочию, во всей его наготе, позорное дело. Наконец, в заключительной части горячей речи представитель прокурорского надзора убеждает присяжных, если ход процесса поставит их пред лицом несомненно доказанных фактов, исполнить свой долг, исполнить его до конца, ибо их вердикт разнесется по всей Европе и отомстит за подлые интриги против Франции.

    Подсудимые, подавленные таким ошеломляющим красноречием, убитым голосом отвечали на допрос председателя. Затем пред судом прошел ряд свидетелей. Первым выступил Вюстингер, и, так как он был зол на Мишеля за то, что тот заманил его в западню, то и постарался очернить его, насколько мог. Впрочем, и без того все отвернулись от несчастного чиновника; его участь не подлежала сомнению. Когда наступило время поставить вопрос о применении статей закона, генерал-прокурор, после ответа на речи защитников, потребовал для Мишеля высшей меры наказания. На выраженное Мишелем раскаяние, Легу, предвидя, что тот будет приговорен к смертной казни, ответил ссылкой на утешения в загробной жизни.

    Участь же остальных обвиняемых была горячо оспариваема защитой. Прениями не было вполне установлено, что Саже, Салмон и Мозе сознательно принимали участие в измене, и что они знали о преступном употреблении, которое делал Мишель из переданных в его руки документов. В заключение, вследствие безусловно утвердительного вердикта по обвинению Мишеля, утвердительного по обвинению Саже в той его части, что он за деньги совершал “деяния, не дозволенные его служебным положением и не подлежащие оплате”[489], Мишель был приговорен к смерти, с конфискацией его имущества; Саже к существовавшему еще в те времена наказанию – выставлению преступника у позорного столба с железным ошейником; к этому наказанию был прибавлен денежный штраф. Салмон и Мозе были оправданы.

    Исход этого печального процесса, который вызвал сенсацию во всех кругах парижского общества, окончательно рассердил князя Куракина, уже и без того глубоко оскорбленного выражениями, употребленными обвинением, и тем направлением, какое дано было дебатам. Когда он читал в газетах отчеты заседаний, на его обыкновенно добродушном и спокойном лице отражались гнев и негодование. Наконец, ознакомившись с вердиктом и приговором, припомнив все подробности “гнусного дела”[490], он вывел заключение, которое действительно, могло возмутить его. Прокурорский надзор преследовал Мишеля, а суд осудил его за то, что он доставил иностранному государству – Российской империи – “средства для войны с Францией”. Это значило в иносказательной форме признать и провозгласить, что Россия искала средств для войны, что она замышляла враждебные планы. Может ли посланник России, на которого возложено заботиться о чести и репутации своей страны, допустить подобные утверждения? Куракин нашел, что “священный долг” налагает на него обязанность возбудить дипломатический инцидент и представить ноту с протестом. Насколько мог, он составил ее в самых твердых и сильных выражениях.[491] Так как злостные, бездоказательные обвинения были преданы гласности, то он решил, что и опровержение должно быть гласным, и потребовал, чтобы в газетах была напечатана статья, в которой честь России была бы восстановлена. Конечно, ему было отказано в этом удовлетворении, и князь был в крайне затруднительном положении, не зная, что делать со своей особой и со взятой на себя ролью. Колеблясь между желанием поддержать свое достоинство и боязнью вызвать непоправимый разлад, он спрашивал себя, не придется ли ему в скором времени оставить Париж. Приходя в ужас при мысли о тягостном путешествии, о тяжелом возвращении на родину, он, тем не менее, заготовлял средства для переезда. Подумывал уже отправить часть своего штата в Германию, и готовил перевозку своего хозяйства в чаянии момента, когда ему придется позаботиться о перевозке своей собственной объемистой особы.

    Он с грустью предавался этим заботам, когда 24 апреля в Париж приехал молодой человек, по фамилии Сердобин, присланный к нему курьером из Петербурга и бывший для него близким человеком, так как был одним из его побочных детей, которых плодовитый посланник всюду посеял на своем пути. Этот юноша, которого он по-отечески называл “мой Сердобин”[492], привез ему текст ультиматума для представления французскому правительству. Это поручение, очень взволновавшее Куракина, доставило ему некоторое удовлетворение и польстило его гордости. Наконец-то его двор, продержав его так долго в унизительной бездеятельности, доверил ему переговоры капитальнейшей важности. Эта манера вернуть его к деятельности польстила его самолюбию. Не задумываясь над чрезмерностью русских требований, он счел возможным заставить Францию принять их, так как она всегда заявляла, что готова выслушать всякое категорическое объяснение. Поверив в серьезность роли примирителя, он решил посвятить ей весь остаток своих сил. Но так как его правительство предписало ему говорить настойчиво и твердо, он хотел точно сообразоваться с этим приказанием. Собравшись с духом, он отправился к герцогу Бассано, и заявил, что эвакуация Пруссии есть предварительное, главное, не подлежащее даже обсуждению, условие. Он сказал: “Только после того, как будет дано согласие на это требование, посланнику будет дано разрешение обещать, что в соглашение могут войти некоторые уступки, из которых безусловно исключается торговля нейтральных судов, от которой Россия никогда не может отказаться”. В переданной несколько дней спустя ноте Куракин письменно повторил эти слова[493]. Но Наполеон, узнав о его словесном сообщении, пригласил его 27 апреля на частную аудиенцию в замок Сен-Клу.

    Во время разговора Наполеон прежде всего дал волю своему негодованию. – Итак, унизительное отступление – вот что хотят предписать ему без всяких разговоров, прежде какого бы то ни было соглашения. Разве Россия уже побила его, чтобы обходиться с ним таким образом? – Когда Россия, наконец-то, соблаговолила заговорить, ее первое слово – оскорбление. Он говорил короткими, отрывистыми фразами, как бы задыхаясь. “Каким же способом хотите вы сговориться со мной? – Герцог Бассано уже сказал мне, что, прежде всего, вы хотите заставить меня очистить Пруссию. Это невозможно. Это требование – оскорбление. Это значит приставить мне нож к горлу. Моя честь не позволяет мне согласиться на это. Вы – благородный человек; как решились вы сделать мне подобное предложение? О чем думали в Петербурге?.. Я не так обошелся с императором Александром, когда он приехал ко мне в Тильзит, после моей победы при Фридланде... Вы поступаете, как Пруссия до битвы при Иене. Она тоже требовала эвакуации северной Германии. В настоящее время я тем более не могу согласиться на эвакуацию Пруссии. Вопрос идет о моей чести”.[494]

    К его гневу присоединялись жестокая досада и непритворное беспокойство. Суровый характер ультиматума как будто и на самом деле указывал на намерение русских ускорить разрыв. На основании некоторых данных Наполеон одно время даже думал, что император Александр – как и действительно у того была эта мысль – приказал своим войскам перейти Неман и пойти навстречу нашим войскам; ему казалось, что враждебные действия уже начались, что на Висле и Пассарге уже идет перестрелка. Ему было досадно, что его плану наступления неожиданно ставятся преграды; что его комбинации рушатся в ту самую минуту, когда он на пути к цели; что неприятель перехватывает у великой армии ее операционную базу.

    Он до такой степени был взволнован при мысли, что этот случай возможен, что подумывал прибегнуть к отчаянному средству, не имевшему никакого разумного основания, лишь бы во что бы то ни стало затормозить движение русских. Подавив гнев и меняя с Куракиным тон, он заговорил с ним мягко и произнес слово – перемирие. И, действительно, он предложил подписать в Париже временное перемирие на случай, если враждебные действия уже начались. Это перемирие должно было остановить готовые вступить в бой войска, установить нейтральную почву между Неманом и Пассаргом, дать правительствам время опомниться и продлить переговоры, Куракин, в действительности далеко не такой храбрый, как это казалось, с радостью принял предложение. Тем не менее. Наполеон на всякий случай готовился к отъезду и к сражению. Он ждал только известия от Даву, сигнала с воздушного телеграфа, чтобы немедленно выехать из Парижа. Он решил, нигде не останавливаясь и пренебрегая правилами вежливости по отношению к собравшимся на его пути государям, почти “со скоростью курьера”[495] промчаться через Германию и явиться на Вислу, чтобы самому встретить и отразить удар.

    Его тревога продолжалась недолго. Несколько дней спустя с Севера пришли более успокоительные известия. Наши агенты и шпионы, не ручаясь, что русские не перейдут в наступление, сообщали с достоверностью, что те еще не покинули своей территории и стояли там в полной боевой готовности. До сих пор Россия не поддержала еще своих надменных требований соответствующими поступками.

    В таком поведении Наполеон увидел указание на душевную тревогу, на колебания Александра. Он все еще не понимал истинных намерений своего соперника. Тогда как Александр уже твердо решился на войну, и окончательно решил вести ее исключительно у себя дома, не переходя своих границ, Наполеон не перестает думать, что тот колеблется между желанием напасть и тайной боязнью войны. В нем тотчас же возрождается надежда использовать это настроение, перехитрить русских, отсрочить, а то и совсем отклонить их нападение, чтобы в подходящее для него время самому со всеми своими силами броситься на врага. Дойдя до предложения перемирия с целью остановить первые враждебные действия, он теперь считает возможным оттянуть их путем новых притворных переговоров.

    Но, спрашивается, на какой основе и через кого начать переговоры.

    Предложенная Россией основа, т. е. ультиматум – неприемлема, и, к тому же, это категорическое требование не дает никакой зацепки для обсуждения. С другой стороны, с Куракиным, которому русский двор дал точное поручение и который весь предался своему делу, можно говорить только об ультиматуме и, попутно, о перемирии. Чтобы выйти из этого положения и чтобы переменить предмет переговоров, император решает так: он перенесет их в другое место. Для этого он отправит как можно скорее в Вильну, куда по его предположению, вскоре должен приехать император Александр, чрезвычайного посла, вестника с мирными предложениями; причем, так обставит дело, что царь будет думать, что поручение дано было до прибытия в Париж ультиматума. Следовательно, посол может не знать об этом документе; он может совершенно устранить этот вызывающий раздор элемент из тех неопределенных дебатов, которые ему поручено будет вести. Таким образом. Наполеон избегнет необходимости дать ответ на властные требования России – ответ безусловно отрицательный, который может ускорить войну. Чтобы избавиться от обязанности рассердиться, он делает вид, что ничего не слыхал.

    По счастливой случайности, самый подходящий агент для того, чтобы произвести хорошее впечатление на Александра, уже был на полпути от России. Незадолго до этого, чтобы наблюдать за выполнением договора с Пруссией, Наполеон послал в Берлин самого блестящего из своих флигель-адъютантов, графа Нарбонна. Среди лиц, которых он недавно привлек на свою службу из состава старого двора, этот бывший министр Людовика XVI, вступивший в 1810 г. в свиту императора с чином генерала, был самым драгоценным приобретением. Живя в самом тесном общении с обществом восемнадцатого столетия, Нарбонн, несмотря на свои пятьдесят лет и порядочную лысину, сохранил утонченные манеры и рыцарскую любезность того времени; он обладал тонким, гибким умом, чрезвычайно остроумным и находчивым. Его быстрое движение по службе ввело его в курс государственных дел, которые он вел изящно, уверенно и тактично. По рождению и призванию офицер, которого случай выдвинул в министры, он был и навсегда остался прежде всего светским человеком. Это был тип умного и образованного светского человека, с выработанными взглядами и понятиями, который превосходно умел красиво и поверхностно затрагивать вопросы, не углубляясь и не разбираясь в них. Никто лучше этого опытного царедворца, этого безукоризненного и умного барина, не мог выполнить поручения, при котором ведение переговоров было последним делом, а главное, что требовалось – уметь говорить и нравиться.

    Нарбонн тотчас же получил приказание покинуть Берлин и отправиться в Вильну. Не говоря ему напрямик, что его поручение было только хитростью, в его инструкциях ясно давалось понять это. Ему предписывалось по приезде в Вильну приложить все старания, чтобы его как можно дольше оставили там; ему приказано было зорко наблюдать за движениями русских войск и осторожно добывать военные сведения. В разговорах с императором Александром он должен постоянно говорить, что Наполеон желает и надеется придти к полюбовному соглашению, и вообще держаться только этих общих мест. Но, главным образом, все его поведение и тон его речей должны быть направлены на то, чтобы уверять в добрых чувствах, чтобы поселить хотя бы немного доверия и тем ослабить натянутое положение. Не позволяя себе пускаться в деловые обсуждения и не затрагивая слишком близко вопросов, он должен расточать такого рода уверения, которые бы на время наших последних передвижений удержали Россию в состоянии бездействия и оцепенения. В случае необходимости он должен чарующими фразами и усыпляющими словами успокаивать воинственный пыл Александра и осторожно, не давая ему этого почувствовать, держать его в состоянии наркоза.

    Но, чтобы придать его поручению более правдоподобный характер, герцог Бассано отправил ему пакет с официальной нотой для передачи канцлеру Румянцеву.[496] В виде предисловия французский министр уведомлял, что император намерен предпринять решительный шаг по отношению к Англии и еще раз вызвать ее на переговоры. Действительно, накануне новой войны на континенте Наполеон думал, что такого рода платоническое воззвание к всеобщему миру произведет выгодное и грандиозное впечатление. Доводя до сведения России о своем поступке, не доказывал ли он ей, что все еще считает, что состоит в союзе с ней и что не нарушает статьи тильзитского договора, по которой России и Франции, без обоюдного согласия, воспрещается вступать в переговоры с Англией. Далее в министерской записке энергично перечислялись наши обиды; но при этом настойчиво высказывалось мнение, что исключительно от России зависит мирно покончить спор. Вся показная мысль записки сводилась к следующим словам: “Каково бы ни было положение вещей в момент прибытия по назначению этого письма, мир будет зависеть исключительно от решений русского кабинета”.

    Для вящего подтверждения этих слов Наполеон написал царю письмо в твердых, но любезных выражениях и даже позаботился ввернуть в него чувствительную нотку. Он писал, что не заблуждается относительно серьезности создавшегося положения; но при этом уверял в своем упорном желании мира, в своей верности воспоминаниям прошлого и в намерении остаться другом Александра даже тогда, когда, в силу несчастно сложившихся обстоятельств, он вынужден будет обходиться с русским императором, как с врагом. “Ваше Величество, говорил он, позволит мне уверить вас, что, если судьбе угодно будет сделать войну между нами неизбежной, война нисколько не изменит тех чувств, которые Ваше Величество внушили мне и которые останутся таковыми, независимо от всяких превратностей и перемен”[497].

    Письмо Александру и нота Румянцеву, написанные в Париже 3 мая и тотчас же отосланные Нарбонну, были умышленно помечены 25 апреля. Было вполне допустимо, что в это время текст, в котором выражалась воля России, не прибыл еще в Сен-Клу. Таким образом, незнакомство с ультиматумом становилось вполне правдоподобным, на чем и основывал император свой маневр.

    II

    Отправка Нарбонна не устранила затруднений, которые создала для нас Россия своим неожиданным заявлением. Пока генерал домчится до Вильны, нужно было что-нибудь говорить Куракину, который стоял перед нами с ультиматумом в руках и ежеминутно требовал ответа. Но что? – Конечно, если поручение Нарбонна будет иметь успех, можно ожидать, что русское правительство умерит усердие своего представителя и прикажет ему быть менее настойчивым. Но как и чем внушить терпение упорно требовавшему ответа Куракину до прибытия таких умеряющих его усердие инструкций? Император и министр решили прибегнуть к отсрочкам и уверткам. Рассчитывая на слабость Куракина, на характер этого безобидного человека, они нашли возможным безнаказанно злоупотреблять его простодушием, решили откладывать ответ под самыми неправдоподобными предлогами со дня на день, с часу на час, и тотчас же начали подвергать несчастного старца целому ряду мистификаций.

    В разговорах с ним герцог Бассано уже не так упорно отвергал первую статью ультиматума. С своей стороны, император сказал, что в принципе не прочь эвакуировать Пруссию, лишь бы к нему обратились с этим требованием в форме, совместимой с его достоинством и не затрагивающей его чести; лишь бы требование об отступлении его войск было ему предъявлено, как одно из следствий соглашения, а не как предварительное условие. Куракин, не уступая по существу дела, согласился подыскать подходящие выражения. Вот что он придумал. Тотчас же должно быть подписано предварительное соглашение, которое должно послужить основой для будущего, окончательного соглашения. По первой статье этого соглашения император французов теперь же и в самых точных выражениях обязывался эвакуировать Пруссию и сократить гарнизон Данцига; следующие статьи обязывали Россию начать переговоры по остальным спорным вопросам. Таким образом, в имеющемся налицо проекте соглашения между уступкой с той и другой стороны будет установлено нечто вроде соотношения и равновесия, что может смягчить ныне существующее несоответствие. Герцог Бассано сделал вид, что одобряет эту мысль, и просил Куракина спокойно обдумать и подготовить целый ряд статей.

    Считая, что мирное решение, к которому он стремился всей душой, почти что уже в руках у него, Куракин тотчас же принимается за работу, берет в руку перо и составляет наикрасивейшим своим слогом проект договора. К великому его удивлению, проходит день, другой, третий, а он не может дать хода своему образцовому произведению. Когда он является к министру, того никогда не бывает дома. Можно было подумать, что министр забыл о важном деле и о существовании посланника. Куракин собирался уже настоятельным письмом напомнить ему о себе, как вдруг, 2 мая утром, когда он прогуливался по саду и наслаждался свежим утренним воздухом, к нему подошел министерский чиновник и передал ему, что Его Превосходительству доставит большое удовольствие видеть его. Ободренный этим приглашением, князь тотчас же отправился к герцогу Бассано. Он спешно приехал к министру в том виде, в каком был дома, “в сапогах, в сюртуке и непричесанный”, не желая терять времени на одеванье усыпанного орденами и знаками отличий мундира. Подобный факт указывал на совершенно не свойственные ему торопливость и жгучее любопытство.

    Герцог принял его чрезвычайно любезно. Он сказал ему, что желал его видеть, чтобы сообщить ему полученные накануне из Петербурга прекрасные известия. Вслед за тем он прочел ему депешу, в которой Лористон давал отчет о своих разговорах с царем незадолго до отъезда царя в Вильну. В доказательство, что время терпит и что до разрыва еще очень далеко, Бассано привел сердечные и примирительные слова русского монарха и воспользовался для уплаты по счету посланника русского государя той самой монетой, которую Александр так щедро расточал нашим агентам. Особенно достойно внимания, – заметил он, – что император ни одного слова не сказал нашему представителю об эвакуации Пруссии. – Что же тут удивительного, – ответил Куракин: мой государь избрал меня единственным посредником, единственным путем этих окончательных переговоров. И Куракин с нетерпением ждал приглашения к дебатам, во время которых он мог бы представить свой проект договора, который всегда носил в кармане. К его величайшему огорчению, герцог кончил разговор, даже не намекнув на эту бумагу.

    Прошло еще три дня; о договоре не было и речи. Куракина, поколебленного в его оптимизме и в действительности менее легковерного, чем о нем думали, все более охватывало беспокойство. Он сильно начал сомневаться в искренности французского правительства, в особенности в настоящую минуту, когда он боялся, чтобы император, уехав в армию, не уклонился от всяких разговоров.

    Отказавшись от спешной поездки, которая, ввиду настроения России, казалась ему ненужной, Наполеон остановился на плане поездки на Север через Германию на Дрезден, куда он хотел отвезти к родителям Марию-Луизу и куда хотел пригласить на свидание высочайших особ. Эти дела требовали времени, так что при его непременном решении приехать на Вислу и начать кампанию в июне, он не мог продлить своего пребывания в Париже долее начала мая. Его задерживало только одно соображение. Он не хотел первым выехать из своей столицы и ввиду этого поджидал известия об отъезде императора Александра в Вильну и о прибытии его на окраины. В ожидании этого известия в замке Сен-Клу делались приготовления к продолжительному путешествию, и, несмотря на приказание соблюдать тайну, слух об этих сборах начал распространяться по городу.

    По мере того, как крепли слухи об отъезде императора, Куракин волновался все более, отлично сознавая, что ему необходимо добиться какого-нибудь ответа. Утром 6 мая, не будучи в силах сдерживать себя, он отправляется в министерство иностранных дел, на улицу дю-Бак. Его не принимают. В половине пятого он вторично является в отель, с трудом поднимает по лестницам и несет по залам свою грузную тушу, наконец, вламывается в кабинет министра и застает его врасплох.

    На его просьбу ему опять дают любезный, но уклончивый ответ. Герцог признался, что не имеет еще от императора ни инструкций, ни полномочий, чтобы покончить с переговорами. Но зачем, говорил он, принимать так близко к сердцу это замедление, зачем так беспокоиться? “Не к чему торопиться, – прибавил он беспечным тоном, – у нас есть и время, и полная возможность придти к соглашению”. В крайне мягких выражениях он пошутил по поводу недостатка у посланника хладнокровия и старался успокоить его. Смущенный этим потоком нежных и ласковых слов. Куракин был в большом затруднении. Он приготовил целую тираду горячих упреков, а разве можно ссориться с таким вежливым человеком. Однако, он кончил тем, что со всей энергией, на какую только был способен, высказал, что невозмутимое спокойствие министра повергает его в глубокое удивление. Разве тот не знает о страшной опасности положения? Французские войска подвигаются вперед; вскоре армии будут стоять лицом к лицу, и эта близость, несомненно, породит войну, если ей не помешают немедленным соглашением.

    – Все это не так, – с невозмутимым спокойствием ответил герцог. – Наши войска стоят еще на Висле, ваши не перешли своих границ.

    – Но ведь император уезжает.

    – Да, возможно, что отъезд императора состоится вскоре; но время отъезда еще не назначено.

    – Император уедет, а вслед за ним покинете Париж и вы; отношения между вами и мною будут прерваны. Скажите, каково же тогда будет мое положение в Париже, на какую же будущность буду я обречен? – сказал Куракин, с ужасом подхвативший признание министра, и на лице его выразилась сердечная тоска. – Вы все еще беспокоитесь, – заговорил герцог Бассано. – Ничто еще не решено. Император, ваш повелитель, в Петербурге, а его войска стоят позади границ. Император Наполеон в Париже, а его армии не перешли Вислы. Время терпит, и можно будет сговориться”. “Но вот уже более недели, как вы ждете приказаний императора. Я не могу оставаться в подобной неизвестности относительно вашего ответа. Поставьте себя на мое место. Примите во внимание громадную ответственность пред императором, моим государем, пред моим отечеством, пред просвещенным и беспристрастным обществом всех стран, которое обсуждает политические события и поведение тех, которые играют в них роль. Я не могу удовольствоваться подобными проволочками и, в особенности, когда нам нужно предупредить столь близкую войну. Когда же вы увидите императора?

    – Завтра; до и после совета министров у меня будет с ним экстренная работа.

    – В котором часу вернетесь вы?

    – Не ранее восьми часов вечера.

    – В таком случае, мне не придется видеть вас завтра. Но надеюсь видеть вас, по крайней мере, послезавтра, в четверг.

    – Нет, в четверг не приезжайте. У меня в этот день будет с императором обычная работа, а затем спектакль в Сен-Клу, на который будет приглашен дипломатический корпус.

    – Значит, в пятницу. Но, надеюсь, что, по крайней мере, к этому дню вы получите ваши инструкции, и я, наконец, буду в состоянии представить вам два моих проекта: о договоре и перемирии, которые я каждый день беру с собой и которые уже истрепались в моем кармане... Дайте мне на предложенные мною статьи ответы – все равно какие, лишь бы я мог представить моему двору какой бы то ни было результат того сообщения, которое я сделал по этим статьям”.

    Обещание поговорить в пятницу 9 мая – вот все, чего мог” добиться Куракин.

    Вернувшись домой после этого безрезультатного разговора, посланник предался горьким размышлениям. Его последние иллюзии рухнули, когда он припомнил все мытарства, через которые прошел в течение пятнадцати дней. Его ум сразу просветлел. Недобросовестность французского кабинета была очевидна, ясна, осязаема. Он понял, что был жалкой игрушкой в руках людей, твердо решившихся не переговоры вести, а только воспользоваться ими, чтобы скрыть свои планы нападения и обманные деяния.

    К прискорбной уверенности в этом присоединялись и другие данные, которые окончательно доконали его. С некоторых пор его жизнь в Париже была сплошным унижением. Он не развязался еще с хлопотами, причиненными ему интригами Чернышева и процессом его сообщников. Это злополучное дело, независимо от его естественного эпилога, имело неожиданное продолжение. 1 мая на Гревской площади был воздвигнут эшафот. Привели Мишеля, и нож гильотины отрубил ему голову. Одновременно с Мишелем был подвергнут позорному наказанию и Саже. Однако, это искупление не укротило гнева императорского правительства; этим дело не кончилось. Не только оба оправданные подсудимые, Салмон и Мозе, после призрачного освобождения, были, по распоряжению государственной полиции, снова арестованы и посажены в тюрьму как государственные преступники, но и Вюстингера постигла та же участь, несмотря на то, что он числился служащим в русском посольстве. После судебного заседания, на котором он присутствовал в качестве простого свидетеля, его освободили и вернули его господину. Куракин возликовал по поводу этого запоздалого удовлетворения; но при этом немного удивился, что Вюстингер был ему возвращен без слова извинения и что этот периодический швейцар явился в отель Ослюссон так неожиданно, “точно с неба свалился”.[498] Во внимание к Франции Куракин собирался уже уволить его, как вдруг полиция избавила его от этого труда. Спустя несколько дней освобождение Вюстингера показалось несовместимым с существующими законами; он был схвачен полицией на улице Бургон и заключен под стражу, после чего Куракин тщетно протестовал против вторичного произвола властей.

    Сверх того, с недавнего времени, по вине французского правительства, он испытывал затруднения при выполнении первейших обязанностей своей должности. Его курьеры, т. е. отправка его донесений, задерживались. Не подлежало сомнению, что это было следствием предвзятого решения изолировать его, подвергнуть блокаде, дабы он не мог донести своему правительству об истинном положении вещей и о предательских проделках Франции. Наконец, у всех лиц, причастных ко двору, у всех посланников союзных императору государств он замечал более чем двусмысленную манеру держать себя, какое-то желание прятаться от него, из всего делать тайну. 30 апреля в Сен-Клу он встретился на обеде у герцога Фриульского с князем Шварценбергом. За обедом австрийский посланник наружно выказывал ему искреннее расположение, что объяснялось их долголетней дружбой, никогда еще он не был к нему так внимателен, так сердечен, и вот на следующий день после этих излияний Куракин узнает о внезапном отъезде Шварценберга, отправившегося, как нам известно, принять командование корпусом, который был назначен действовать против России. Итак, все сговорились водить его за нос и издеваться над ним. Значит, был приказ сделать его предметом забавы и недостойных мистификаций. Тогда, под впечатлением вполне законного чувства обиды, под давлением сыпавшихся на него со всех сторон жгучих оскорблений, прорвалось доведенное до крайних пределов раздражения самолюбие бедняги, и вместе с тем его душу охватило более возвышенное чувство – желание отомстить за своего, оскорбленного в его лице, государя. Гнев бесхарактерных людей часто выражается безрассудными поступками и не считается с последствиями. Так было и с Куракиным. Гнев толкнул его на безрассудно-смелый шаг. Малодушный старец превратился вдруг в воинственного громовержца. До сих пор одна мысль о разрыве с Наполеоном приводила его в трепет; теперь же он стремится натянуть отношения до последней возможности и ускорить разрыв.

    8 мая, накануне дня, обещанного для разговора, не повидавшись еще с герцогом Бассано, он посылает ноту, способную вызвать немедленный пожар. В ней он заявляет, что всякая новая отсрочка вынудит его уехать из Парижа. Ввиду этого обстоятельства он требует немедленной выдачи его паспортов.[499] По собственной инициативе он решается на самый важный шаг, самый ответственный из всей сферы деятельности посланника – шаг, который непосредственно предшествует войне и равносилен объявлению войны. Внезапный, но вполне объяснимый припадок бешенства делает то, что убежденный противник войны сам объявляет войну.

    Эта внезапно взорвавшаяся бомба могла расстроить тайные расчеты как французского, так и русского правительств. Тактика Александра состояла в том, чтобы вызвать войну, не объявляя ее самому; чтобы вынудить своего противника подать первый сигнал к нападению. Неожиданный шаг Куракина, причины которого остались бы недоступными пониманию широкой публики, грозил перемешать роли. Он мог поставить царя в затруднительное положение, и следствием его могло быть только неудовольствие царя. С другой стороны, он подвергал опасности весь придуманный императором французов план затяжек. Если Наполеон вместо того, чтобы открыто отвергнуть ультиматум, хитрил с Куракиным, то он делал это с единственной целью – оттянуть момент признания требований России неприемлемыми и держать под сомнением неизбежность конфликта. К несчастью, слишком мало щадя достоинство и терпение Куракина, подвергая его поистине невыносимому обхождению, попали в затруднительное положение, которого так хотели избежать. Слишком туго натянутая струна лопнула. Совсем не желая того, вызвали со стороны Куракина поступок, который был преждевременным сигналом к разрыву. Если Куракин уедет из Парижа, император Александр будет в полном праве выпроводить Нарбонна, счесть себя в положении воюющей стороны, двинуть вперед свои войска и занять территорию между Неманом и Вислой.

    Единственным средством отвратить опасность было успокоить, приласкать Куракина, доставить ему нравственное удовлетворение и заставить его взять обратно требование о выдаче паспортов. Как ни необходимо было сделать это, Наполеон не мог взять на себя этой задачи. Он только что узнал, что Александр выехал из Петербурга в Вильну. Решение царя обусловило и его решение. Он решил пуститься в путь, оставив в Париже министра иностранных дел и дав ему поручение уговорить Куракина и заставить его одуматься.

    5 мая он вместе с императрицей показался в опере. Это было его прощанием с парижанами, которым не суждено было более видеть его торжествующим и счастливым. 9-го ранним утром состоялся отъезд из Сен-Клу. Днем, вслед за Их Величествами, шумно выехали из Парижа сотни, тысячи экипажей и заняли все дороги. В течение нескольких дней между Парижем и границей не прекращалось движение. Все обычные средства передвижения, все постовые лошади были забраны для казенных надобностей. Население было взволновано страшным грохотом, то ехал император с блестящей свитой. Но император желает, чтобы думали, что его путешествие предпринимается, во-первых, ради соблюдения условных приличий, а, во-вторых, для отъезда войск: 10 мая в Moniteur'e появилась следующая, помеченная 9 числом, заметка: “Император отбыл сегодня из Парижа для осмотра собранной на Висле великой армии. Ее Величество Императрица будет сопровождать Его Величество до Дрездена, где она надеется иметь счастье видеть свою августейшую семью”. Для всех Наполеон уезжал в Дрезден и Варшаву, для посвященных – в Москву.

    Условленный между Маре и Куракиным разговор состоялся 9-го, через несколько часов после отъезда императора. Посланник явился на свидание с сознанием своей правоты, с твердым решением исполнить свой долг; но сердце его обливалось кровью при мысли о решении, к которому вынудила его забота о поддержании своего достоинства. Увидя герцога, он сказал:

    “Вы видите, до чего вы довели меня”. И он напомнил о своей просьбе выдать ему паспорта. “Как могли вы, – прервал его министр, – так быстро принять решение, которое возлагает на нас ответственность за войну? Разве вы получили на этот предмет приказания императора, вашего повелителя? “Нет, я не мог получить их. Император, мой повелитель, не мог ни предвидеть, ни предполагать того, что со мной случилось, а тем более продолжавшуюся более пятнадцати дней задержку вашего ответа на сообщения, которые мне поручено было сделать”. Тогда герцог, то в сердечных, то в суровых выражениях, попытался убедить его; стыдил, старался втолковать ему страшное значение его поступка. Война возможна, говорил он, но не неизбежна; ему как министру и доверенному лицу императора, это известно лучше других. И вот в момент, когда можно питать самые серьезные надежды на мир, посланник России берет на себя смелость одним росчерком пера разрушить их. Подумал ли доселе столь благонамеренный посланник о тяжести, которую берет на свою совесть, об упреках, которые вправе будут сделать ему его государь, его страна, Европа и все человечество? Куракин обо всем этом уже подумал; он пережил все это. Тем не менее ужасное будущее, которое рисовал пред ним его собеседник, и сознание принимаемой на себя ответственности все сильнее сжимало ему грудь, удручало его душу. Страшное испытание истощило его силы. Лицо побагровело, слезы подступили к горлу, и он разразился рыданиями.[500]

    Оставаясь бесстрастным свидетелем этого взрыва отчаяния, герцог готовился уже использовать его, когда Куракин страшным усилием воли поборол свое волнение и взял себя в руки. Он отказался взять обратно просьбу о выдаче паспортов, если Франция не нарушит оскорбительного молчания. Он вкратце повторил свои обиды, перечислил поводы к жалобам и припер герцога к стене, предложив ему на выбор или дать ответ на его ноты, или позволить ему уехать.

    Несмотря на очевидную трудность выйти из тесного круга, в какой попал французский министр, он нашел для этого средство, отыскал лазейку. Он сделал вид, что готов приступить к обсуждению соглашения. Только, прежде чем ответить по существу дела, он возбудил одно чисто формальное затруднение и поставил предварительный вопрос. Вы предлагаете, сказал он Куракину, подписать соглашение на предложенных Россией основах. Хорошо; император вовсе не отказывается от этого. Приступим же к делу, обсудим его по существу; но, прежде всего, чтобы дело было сделано хорошо и имело законную силу, выполним формальности, которые требуются в подобных случаях правилами дипломатических сношений. Первая и главная формальность при вступлении двух лиц в переговоры заключается в представлении полномочий, как той, так и другой стороной. Есть ли у вас специальный, надлежащим порядком оформленный документ, уполномочивающий вас заключить и подписать соглашение? Если да – благоволите предъявить и сообщить мне эти полномочия.

    Куракин должен был сознаться, что у него таковых не имеется. Герцог догадывался об этом и умышленно напал врасплох на своего противника. Русский двор был так далек от мысли о серьезных переговорах, так мало имел надежды на принятие его требований, что не позаботился послать своему представителю необходимые полномочия для составления акта, которым удостоверяется соглашение и придается ему законная сила. Он ограничился только извещением, что в случае надобности пришлет ему таковые. Уловка французского правительства была хорошо придумана и выводила его из затруднительного положения. Его упрекали в недостатке искренности. Оно отразило этот упрек, вынудив Куракина усмотреть недостаток чистосердечия или, по крайней мере, недостаток серьезного отношения к делу у своего собственного кабинета.

    Правда, Куракин мог ответить – что он и сделал тотчас же, как только пришел в себя от изумления, в какое поверг его этот неожиданный оборот дела – что, в качестве посланника, он, безусловно, имел право принять и удостоверить согласие Франции на предложенные основы; что, хотя он и не был облечен необходимыми полномочиями для подписи формального договора, тем не менее, он имел право составить и препроводить его своему правительству. Несмотря ни на что, он верил в чистосердечие своего правительства, судил о других по себе и не сомневался в одобрении своего государя, даже ручался за него. Всегда искренний, трогавший своею рыцарской честностью, он с настойчивостью глубоко убежденного человека умолял и заклинал герцога не останавливаться перед ничего не стоящими дипломатическими тонкостями, отказаться от опасных придирок. “Так как еще есть время, – говорил он, – не будем терять ни одной минуты; приступим искренно к переговорам по существу дела; составим проект договора, и я подпишу его, сохраняя за моим повелителем право утверждения, которое, наверное, будет дано. Действуя таким образом, мы окажем добрую услугу нашим государям и нашим странам. – Нет, —ответил герцог, – наши роли не будут одинаковы. У меня имеются полномочия, у вас их нет. Более года мы просили, чтобы вам их дали. Как же хотите вы, чтобы я вел переговоры с вами, прежде чем вы получите полномочия? Я не могу согласиться на такой способ действия”. И преследуя цель поддержать прежнее неопределенное положение, он возлагал на Россию ответственность за проволочки, на которые жаловался посланник, и не признавал за ним ни права считать себя оскорбленным, ни права требовать свои паспорта.

    Эти препирательства заняли весь день 10 мая. Вечером, потеряв надежду на возможность побороть преднамеренную бессовестность и вернувшись к мысли покончить все разом, Куракин дал себе слово на другой день опять отправиться к министру, окончательно порвать сношения и вытребовать свои паспорта. Ночь прошла, но решение его не изменилось. Утром Куракин уже собрался в последний раз поехать в отель в улице дю-Бак, как вдруг из полученной от министра несвязной записки узнал, что тот покинул Париж и ночью уехал вслед за императором. После отказа от переговоров, что давало герцогу возможность уклониться от ответа на ультиматум и от выдачи паспортов, тот нашел, что всего удобнее уехать и таким образом избавиться от новых требований. Теперь он был на пути к месту, которое было в расстоянии двухсот лье от посланника. Расстроенный, упавший духом, Куракин очутился пред пустым местом, с сознанием, что его опять-таки одурачили и лишили возможности отомстить придуманным им громким способом, ибо отъезд министра давал императору возможность держать его до бесконечности в ожидании отпуска и необходимых средств к отъезду. Теперь он убедился, что осужден на пребывание в Париже, что пригвожден к своему посту и что, вопреки своему желанию, остается посланником. Он решил скрыть и свое горе, и свое унижение на даче, которую нанял на лето. Вместо отъезда в Россию он уехал в деревню. Он поселился на даче в Куаслене, близ Сен-Клу. Из окон его дачи видна была императорская резиденция, где так недавно его осыпали отличиями и почестями, и глубокое уныние нападало на него, когда он сравнивал свое блестящее прошлое с настоящим безвыходным положением.[501]

    Итак, после многих пертурбаций, Наполеон приблизился к желанной цели. Он оттянул развязку кризиса, не прибегая к средствам видоизменить его. Он задержал ход событий, сохранив за собой возможность дать им свободу в подходящее для него время. Задержав Куракина в Париже, он спас внешний облик мира и создал благоприятные условия для временного успокоения, достигнуть которого надеялся посылкой Нарбонна в Россию. Стараясь завязать в России нить переговоров, он принял меры, чтобы эта нить не лопнула в Париже. Он устранил возможность грубого и резкого разрыва у себя за спиной на то время, когда будет присутствовать в Дрездене на торжественных собраниях, когда будет принимать почести и выслушивать клятвенные обещания королей, и, рассчитывая каждый шаг, приближаться к границам России. Для достижения этого результата он не останавливался ни перед чем: коварство, лесть, насилие, деспотизм и верх двуличия – все средства были для него хороши. Никогда еще сложная игра дипломатии, ее извороты и мельчайшие приемы хитрости не сплетались более причудливо с планами грандиозной, необузданной политики, взявшей еще раз на себя задачу перевернуть вверх дном Европу и в заранее назначенный день переделать ее карту.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.