Онлайн библиотека PLAM.RU


  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • ГЛАВА XII. ДРЕЗДЕН

    На пути по Германии. – Прибытие в Дрезден. – Как устроился император. – Картина саксонского двора. – Съезд коронованных особ. – Королева Вестфальская. – Приезд императора и императрицы Австрийских. – Мачеха и падчерица. – Торжество 19 апреля. – Вид Дрездена во время конгресса. – Жизнь по-семейному. – Император принимается за работу. – Письмо Куракина, в котором тот снова требует свои паспорта. – Последняя увертка. – Лористону посылается приказ: отправиться в Вильну и поддерживать в царе ложную надежду на мир. – Как проходит день высочайших особ в Дрездене. – Утренний прием у императора. – Туалет императрицы. – После полудня. – Вкусы и занятия императора Франца. – Обед. – Наполеоновский церемониал. – Наполеон и Людовик XVI. – Вечер. – Государи за игорным столом и круг придворных. – Ревность австрийских дам. – Госпожа Зенфт. – Герцог Бассано. – Коленкур. – Обход императора. – Его разговоры с императором Францем. – Ухаживанье за австрийской императрицей. – Ему не удается заслужить ее благосклонность. Кажущаяся интимность. – Присутствие дворов на спектакле. – Партер королей. —Сравнение Наполеона с солнцем. – Прусский король. – Кронпринц. – Установленная между государями иерархия. – Состязание в подлости. – Апогей императорского могущества. – Беспримерное в истории зрелище. – Наполеон больше показывается народу, прогулка верхом по окрестностям Дрездена. – Посещение храма Божьей Матери. – Император Александр в католической церкви в Литве. – Молитва перед посвящением. – Возвращение Нарбонна; он дает отчет о своей. миссии. – Наступление весны; близость благоприятного для военных действий времени года. – Последнее обращение к Швеции и Турции. – Наполеон решает поднять Польшу. – Он думает отправить послом в Варшаву Талейрана; какие причины побуждают его остановить на нем свой выбор; непредвиденные обстоятельства, заставляющие отказаться от этого выбора. – Новая опала Талейрана. – Аббат Прадт. – Неудачный выбор. – Какие предметы поручаются усердию посланника. – Наполеон старается выиграть еще несколько дней. – Отъезд из Дрездена. – Разъезд высочайших особ. – Неожиданные предложения Бернадота; причина и характер этой перемены. – Недобросовестность наследного принца. – Он старается устроить соглашение между Россией и Портой. – Конгресс в Бухаресте и Бухарестский договор. – Мир без союза. – Адмирал Чичагов. – Проект грандиозной восточной диверсии. – Александр надеется поднять славян и двинуть их на Иллирию и французскую Италию. – Идея о национальностях обращается во вред Франции. – Полуизмена Австрии. – Двуличие Пруссии и второстепенных дворов Германии. – Вся Европа лжет Наполеону. – Предупреждения Жерома, Даву и Раппа. Предсказания Семонвилля. – Среди высших чинов Франции – вялость и тревожное настроение; доверие низших классов беззаветно и непоколебимо. – Письмо солдата. – Армия думает, что идет в Индию.

    I

    Для поездки в Дрезден император с императрицей избрали путь на Шалон и Мец. В Майнце они переправились через Рейн, затем, свернув немного к югу, проехали мимо границ Вюртемберга и Баварии. На всем пути их следования Германия выставила ряд принцев, склонявшихся пред ними в почтительно-благоговейных позах. В Майнце их ждали принцы Ангальтский и Гессен-Дармштадский; в Вюрцбурге встретили нюртембергский король и великий герцог Баденский; им уделили несколько минут беседы. В Бамберге, пока перепрягали лошадей, Их Величествам засвидетельствовали свое почтение баварские герцоги Вильгель и Пий. Наполеон путешествовал с пышностью и великолепием азиатского владыки. Чуть не все окрестное население было привлечено к делу починки и равнения дорог, по которым он должен был проследовать. Ночью вдоль дороги раскладывались костры, которые зажигались при приближении императорского поезда и, подобно зареву пожара, освещали ему путь.

    Ввиду того, что продолжительность остановок зависела от здоровья и воли императрицы, день прибытия в Дрезден не мог быть строго определен. Эта неизвестность страшно волновала короля и королеву Саксонских, боявшихся, что вдруг гость приедет, а они не успеют вовремя выехать ему навстречу. 15 мая они решили переехать в расположенный в восьми лье от Дрездена маленький городок Фрейберг[502]. Когда наступил вечер, король не хотел ложиться спать. Чтобы он согласился немного отдохнуть, потребовалось, чтобы его министр иностранных дел, барон Зенфт, провел ночь на стуле у дверей его комнаты в качестве караульного, готового предупредить его при первом же сигнале.[503] Однако, ночь и следующее утро прошли спокойно. Только после полудня было получено извещение о приближении императорских экипажей, которые почти тотчас же и прибыли. После быстрого обмена приветствиями оба двора слились в одну группу. Французы и саксонцы, разместившись в прибывших экипажах, пустились в путь, и въезд в Дрезден состоялся в тот же вечер при свете факелов, колокольном звоне и грохоте пушечных залпов, на которые эхо окрестных гор отвечало бесконечными раскатами.

    Император был отвезен в королевский замок – в Резиденцию – как говорят немцы. В замке для поздравления императора с благополучным прибытием собрались все принцы саксонской семьи. По парадной лестнице была расставлена шпалерами вооруженная алебардами швейцарская гвардия, в треуголках с белыми перьями, в париках на три заплатки, в костюмах из желтой и фиолетовой тафты. Эта щеголеватая, но далеко не военная форма одежды вызвала улыбку у наших молодых офицеров, которые находили, что гвардия Его Саксонского Величества выглядит “скоморохами”.[504] Сквозь эти декорации императора провели в назначенные ему покои, самые красивые и самые большие во дворце – те покои, которые некогда занимал и украсил известный своей любовью к роскоши король-избиратель Август II.

    На следующий день, по случаю приезда императора, торжественно, с пением Те Deum, отслужен был благодарственный молебен. Затем императору представлялись чины двора и дипломатический корпус. Русский посланник Каников явился вместе со своими коллегами. Император принял его милостиво и даже постарался выделить его из среды его коллег. Некоторые из присутствующих усмотрели в этом симптом мира; другие же, более проницательные, говорили, что готовясь к нападению, завоеватель прячет свои когти и “показывает бархатную лапку”.[505]

    В тот же день император вторично свиделся со своими саксонскими хозяевами и мог ближе наблюдать их. Он нашел, что король все тот же, каким он его знал в 1807 г. в Дрездене и в 1809 г. в Париже, т. е. безгранично послушен и крайне предупредителен. Тотчас же между ними воскресла и еще более окрепла их старая дружба. По правде говоря, трудно было найти что-нибудь общее в характерах свирепого императора и принимавшего его в Дрездене миролюбивого монарха. Держась отечески, но с достоинством, милостиво, но без фамильярности, Фридрих-Август снискал себе уважение и любовь своего народа. Не ища иной славы он удовольствовался бы мирным царствованием над своими послушными подданными. Он охотно взвалил бы всю тяжесть дел на своего любимца, кроткого, одинаковых с ним лет, графа Марколини. Он почел бы за счастье спокойно предаваться исполнению мельчайших обрядностей строгого благочестия, разнообразя их время от времени идиллическими и деревенскими развлечениями[506]. Но он был убежден, что безопасность и будущее его государства зависят от тесного единения с повелителем Германии. Поэтому он избрал его своим вдохновителем, своею путеводной звездой, и, не задавая ему вопросов, не стараясь проникнуть в его планы, с молчаливым благоговением следовал во всем его указаниям.

    Королева, не обладавшая красивой внешностью, пользовавшаяся двусмысленной репутацией, помогала своему супругу в устройстве приемов, балов, не внося в них лично никакого оживления. Принцы, братья короля, всецело преданные своей семье, исполнению обрядов благочестия, своим садам, были образцом обывательских добродетелей; но не имели ни одного из качеств, какие требовались их высокому положению. Наполеон с первого же взгляда решил, что на них не стоит обращать внимания. Он ограничился тем, что сделал им, так сказать, смотр, и задал несколько вопросов, чтобы составить понятие о степени их военного образования.[507] Что же касается прочих членов двора, он нашел, что все они робко восторгаются им, и стараются, насколько позволяют им их довольно ограниченные средства, получше принять его. Глубоко и искренно привязанные к традициям прошлого, дух, обычаи и тонкости обращения которого они свято блюли, саксонцы, тем не менее, уступили требованиям минуты. Не питая нежных чувств к знаменитому выскочке, они отдались на его волю и с некоторым страхом позволили ему втянуть себя в нарушавший их спокойные привычки круговорот дел и удовольствий. Нигде Наполеон не мог выделиться в такой степени своим необычайным гением, ярким блеском своего ума и речи; нигде не мог поразить в такой степени роскошью и блеском новых мод, как в этом обветшалом обществе, с его выцветшими тонами, с еле видными поблекшими оттенками.

    Он принял гостеприимство саксонской королевской четы; но пожелал жить своим домом и держать открытый стол, – словом, быть в их дворце полным хозяином. Он привез с собой целиком весь свой двор – высших чинов своей свиты, военный конвой и полный придворный штат: камергеров, шталмейстеров, пажей дворцового коменданта и, кроме того, лиц, обыкновенно сопровождавших императрицу в высокоторжественные дни – обер-гофмейстерину, обер-камергера, обер-шталмейстера, заведующего личными делами императрицы, трех камергеров, трех шталмейстеров, трех придворных дам. В его свите находились люди с самыми знаменитыми фамилиями старой и новой Франции: рядом с Монтебелло были Тюреннь, Ноёль, Монтескье. Взяв с собой огромное количество служащих, целый штат лакеев и поваров, император приказал перевезти в Дрезден свое серебро, великолепный ларец императрицы, драгоценности короны – словом, все, что внешне могло возвысить и украсить высокое положение. В своем новом местопребывании он хотел сделаться блестящим центром, на который были бы устремлены все взоры, сосредоточено всеобщее внимание, и, вместе с тем, и сам хотел воздать почет иностранным высочайшим особам, которые толпою съехались по его приглашению в Дрезден.

    Вслед за приездом императора начался нескончаемый съезд принцев Рейнской Конфедерации. 17-го утром приехали принцы Веймарский, Кобургский, Мекленбургский, великий герцог Вюрцбургский – примас Конфедерации. Под вечер саксонский двор встречал королеву Екатерину Вестфальскую, приехавшую по особому приглашению императора. Наполеон чувствовал особую любовь к прелестной, жизнерадостной принцессе, так беззаветно любившей своего мужа и составлявшей своею непосредственностью и искренностью своих чувств счастливое исключение в чопорной среде дворов. Внимание, оказанное ей этим приглашением, бросалось в глаза тем более, что император позаботился устранить из числа приглашенных других членов своей семьи.

    За несколько дней до приезда императора проехал через Дрезден Евгений, который успел только заглянуть в столицу Саксонии и произвести хорошее впечатление. Он получил приказание как можно скорее нагнать свои войска. Жером не получил разрешения отлучиться из своей главной квартиры. Для Мюрата запрещение было еще определеннее и чувствительнее. Невзирая на то, что неаполитанский король, на пути из Италии в Польшу, естественно должен был проехать через Саксонию, император предписал ему ехать прямо на Данциг, минуя саксонскую столицу. По его словам, он сделал это из внимания к своему тестю. Он сказал, что австрийский император не перестает оплакивать свои итальянские владения. Вид принца, водворившегося с помощью нашего оружия в Италии, может оскорбить его взоры. Зачем портить ему радость свидания с дочерью? В действительности же, причина устранения Мюрата была совершенно иная, и в минуты откровенности Наполеон не нашел нужным скрывать ее от своих приближенных. Хорошо зная Мюрата он считал опасным допускать близость отношений между этим, недавно испеченным, королем и государями древнего рода, и в особенности с австрийским домом. “Несколько любезных слов, сказанных ему императором Францем, вскружат ему голову”[508], – сказал он. Наполеон думал, что тщеславный Мюрат потеряет голову от возможной предупредительности австрийского императора; что польщенный лестным вниманием, которое, быть может, окажет ему потомок сорока двух императоров, он со свойственной ему невоздержанностью на язык, пустится в нежелательные откровенности и выскажет такие вещи, которые наложат на него известные обстоятельства; что таким путем, может быть, создастся между Австрией, стремившейся в глубине души вернуть себе Италию, и Мюратом, мечтавшим о независимом положении, подозрительная дружба, а этому-то император и хотел помешать. Одинаково не доверяя ни государям, которых сам возвел на трон, ни государям, которым предоставил царствовать, он не считал удобным допускать, чтобы между теми и другими устанавливались слишком близкие отношения.

    Император и императрица Австрийские прибыли 19-го пополудни и были приняты с теми же почестями, как и Наполеон, с той только разницей, что саксонская королевская чета не выехала им навстречу. Приехав во дворец, они только что собрались отправиться с визитом к императору французов, когда тот, предупредив их, приказал доложить о себе. Несколько минут спустя он прибыл с Марией-Луизой в сопровождении всей своей свиты, и оба двора очутились друг перед другом.

    Первое свидание прошло церемонно и натянуто. Застенчивый, неловкий, сознававший свое подчиненное положение, Франц I был крайне сдержан и растрогался только тогда, когда в его объятия бросилась та, которую он называл “своей дорогой Луизой”. Здоровье, счастье, светившиеся в ее глазах и отражавшиеся на ее лице, не только не доставили удовольствия, но удивили австрийскую императрицу. Она приготовилась уже оплакивать судьбу своей бедной падчерицы, выданной замуж за ненавистного деспота, и, не видя повода жалеть ее, почувствовала разочарование. Что же касается Наполеона, он тоже был разочарован, увидав, что никто из близких родственников австрийской императорской четы не приехал с ними. Ему было бы приятно ходить во время пребывания в Саксонии со свитой эрцгерцогов. Он дал знать в Вену, что Мария-Луиза была бы рада свидеться со своими братьями, и выразил сожаление, что не позаботился заранее об исполнении ее желания. В особенности он был удивлен, что не видит наследного принца, эрцгерцога Фердинанда, и когда его мачеха, извиняясь, что не привезла его, сослалась на шестнадцатилетний возраст молодого принца, на его юношескую робость и застенчивость, на его нелюбовь к свету, император с живостью сказал: “Вам стоит только отдать его мне на один год, и вы увидите, как я его вышколю”[509].

    Вечером, в виде исключения, состоялся парадный обед у саксонского короля. На этот раз Наполеон предоставил своим хозяевам удовольствие угощать и чествовать высочайших особ. После обеда, за которым прислуживали высшие чины королевства, высокое общество перешло в покои королевы и, столпившись там у выходивших на Эльбу окон, любовалось видом иллюминованного Дрездена. Построенные на эспланаде перед дворцом арки и египетские порталы были залиты огнями иллюминации, тянувшимися вдаль по примыкавшему к экспланаде красивому мосту огненной аллеей. Дальше по реке – сооруженный на это время плот представлял не менее блестящую декорацию, отражавшуюся в воде и бросавшую на ее поверхность вторую линию огней с расплывчатым и мягким блеском. На набережных и на террасах теснилась толпа, наслаждавшаяся этим великолепным зрелищем, и со всех сторон города, где иллюминованные улицы обозначались светящимися бороздами, доносился гул веселящегося народа.[510]

    С приездом высочайших особ прелестная столица Саксонии стала неузнаваема. В обыкновенное время в ней царили мир и тишина. На улицах, откуда открывался вид на горы и свежую зелень лесов, было мало народу и полное отсутствие экипажей. Изредка показывались носилки, в которых можно было разглядеть городских дам, напудренных и одетых по старинной моде. По воскресным дням, для оживления пустынных улиц, по городу ходили хоры школьников в коротких плащах и пели духовные кантаты[511]. В этом щедро наделенном природой уголке света, украшенном искусством и почти пощаженном войной, жизнь протекала вяло, в бездеятельности; нравы отстали на целый век. Впрочем, в этом году Дрезден пережил своего рода революцию: в парадных туалетах дам придворная мантия была заменена фижмами.[512] За исключением этого, можно было думать, что живешь пятьдесят лет назад. Вся обстановка, начиная со старинного стиля памятников, с их устаревшими, но изящными формами, с волнообразной кривизной линий, с изобилием эмалевых украшений на фасадах, дополняла иллюзию. И вот этот-то город и выбрал Наполеон, чтобы, наводнив его созванными со всей Европы иностранцами разных званий и положений, залив его блеском небывалого великолепия, дать в нем одно из тех величественных зрелищ, которые он умел устраивать с таким совершенством.

    Правда, в городе было мало войск. Наши колонны проходили мимо Дрездена, не заходя в него. Император избавил город от тягот, связанных с проходом чересчур многочисленных войск. Только несколько отрядов гвардии, в блестящих парадных формах, с победоносным видом прогуливались по улицам и братались с красивыми саксонскими гренадерами в красных мундирах с желтыми лацканами. Но и без войск в городе было много шуму. Все эти несущиеся по мостовой, привозившие знатных особ почтовые экипажи, подъезжающие и отъезжающие золоченые парадные кареты с визитерами, обилие и роскошь экипажей, костюмов, ливрей – все это вносило шум, суматоху и ослепляло взоры. Непрерывно приезжали лица с громкими именами; сперва граф Меттерних, обогнавший своего государя; затем, в качестве чрезвычайного посла Пруссии, явился князь Гатцфельдт с просьбой о разрешении своему королю приехать; далее герцог Бассано, водворившийся со своей канцелярией в отель Залмур; принц Невшательский, устроивший канцелярию великой армии в Брюловском дворце. Вслед за сильными мира сего нахлынули мелкие чиновники и толпы прислуги. Разного рода просители наполнили передние и заполонили лестницы. Дрезден сделался добычей обремененной делами блестящей толпы. В тихом доселе городе поселились и скучились первоклассное правительство и три-четыре двора.

    Сколько шуму, сколько волнений, сколько жизни! Везде приготовления к празднествам. На улицах и площадях спешно воздвигаются декорации; шестьсот рабочих приспособляют залу итальянской оперы под спектакль-гала. Шум спешных приготовлений, гомон толпы покрываются ежечасно раздающимися пушечными выстрелами. Сто выстрелов в честь приезда Их Австрийских Величеств, сто выстрелов в начале Те Deum, затем три залпа из двенадцати орудий для обозначения разных стадий церемонии; в то же время саксонские гвардейцы, расставленные вокруг храма, производят стрельбу из мушкетов. Возбужденный этим грохотом, блеском и разнообразием зрелищ народ наполняет улицы, перебегая с места на место, смотря по тому, привлекает ли его внимание новый предмет или уже перестал интересовать его. Лишь только малейшее движение во дворах указывает на выезд или проезд кого-нибудь из свиты, что дает случай увидать великих мира сего, он толпой собирается у ворот дворцов. Иногда его ожидание оправдывается. Случается, чти из раскрытых ворот Резиденции выезжает окруженная конвоем коляска, впереди которой мчатся берейторы. Это едут на прогулку обе императрицы, две Марии-Луизы, падчерица и мачеха, афиширующие свою трогательную дружбу. Французская императрица—в полном расцвете красоты и счастья, австрийская —грациозная и хрупкая, старающаяся скрыть под гофрированными складками венгерского с длинными рукавами костюма худобу своей талии и бюста. Толпа с восторгом смотрит на проезд этих улыбающихся видений, но ее любопытство не вполне удовлетворено. Все желают видеть, все ищут глазами сверхъестественное существо, которое было душой всей этой сутолоки. Но император до сих пор ни разу не показался публике. Как будто желая придать съезду высочайших особ интимный, почти семейный характер, он проводил время со своими хозяевами или уединялся в своих покоях. Говорили, что он поглощен непрерывной работой, что он подготовляет с министрами и союзниками решение судеб Европы. “Его Величество – писали из Дрездена – видимо, страшно занят”[513].

    Действительно, Наполеон тотчас же по приезде принялся за дела по управлению государством и армией. Не переставая упрочивать положение великой армии на Висле, торопя задерживавшиеся в пути войска, он работал, главным образом, над устройством армии второй линии, которая должна была охранять Германию и служить источником подкреплений при вторжении в Россию. Он устанавливал количество, состав и размещение корпусов. В то же время торопил министра иностранных дел с завершением наших союзов; он предписал ему поторопиться с заключением тех, которые не были еще оформлены, и наверстать потерянное в Швеции и Турции время. Как только уходил от него требовавший сотни подписей Бертье, к нему являлся герцог Бассано с письмами посланников, дипломатическими донесениями и бюллетенями со сведениями со всех концов Европы.

    Среди этих бумаг одна привлекла особое внимание императора и рассердила его. То было письмо Куракина от 11 мая. В нем Куракин в настойчивых выражениях повторял свою просьбу о паспортах и высказывал, что внезапный отъезд французского правительства не освобождает таковое от обязанности ответить ему.[514] Наполеон считал, что время еще не пришло согласиться на просьбу Куракина. С целью обмануть нетерпение старого князя, он приказал отправить паспорта только для некоторых из членов его дома и “для его незаконных детей”, но не для него лично. Немного обеспокоенный докучливой настойчивостью Куракина, он снова обращается к Александру и старается еще раз вступить с ним в переговоры, преследуя ту же цель – усыпить и парализовать Россию. Как помнят, такова была задача доверенного Нарбонну поручения. По расчетам Наполеона, в настоящее время флигель-адъютант должен уже быть в Вильне, но до сих пор от него не было известий. Был ли он принят императором Александром, удалось ли ему возродить в уме русского монарха ложную надежду на мир, – оставалось неизвестным. Допуская, что миссия не даст желаемого результата, Наполеон решил прибегнуть к старому пути. С начала года это была уже четвертая попытка достигнуть все той же цели. Как помнят, он начал с Лористона – своего аккредитованного посла, затем послал с поручением Чернышева, потом Нарбонна. Теперь он снова возвращается к Лористону, т. е. к обычному официальному пути.

    20 мая отправляется из Дрездена курьер с назначением в Петербург; он везет длинную депешу посланнику. В ней говорится, что немедленно по получении ее Лористон должен испросить в канцелярии министерства иностранных дел разрешение отправиться в главную квартиру царя, ссылаясь на то, что ему приказано отвезти царю важные и не терпящие отлагательства сообщения. Если его просьба о непосредственном обращении к царю, на что посланник почти имеет право, не будет удовлетворена, он примет к сведению отказ и должен ждать новых распоряжений. Если же просьба будет принята, он немедленно поедет в Вильну и на остающееся короткое время постарается ввести в обман подобием переговоров. В депеше тщательно указывается почва, на которую он должен стать. Теперь, ввиду времени, протекшего со дня отправки ультиматума, Наполеон не может уже прикидываться, что ему не известен оскорбительный документ Александра. Поэтому он притворяется, будто думает, что требования России переданы неточно; что Куракин извратил мысли своего двора, придав им угрожающую форму; что просьбой о паспортах он превысил свои инструкции; что именно недомыслие русского посланника, “честного, но крайне ограниченного человека”[515], создало это опасное недоразумение. Лористон должен потребовать объяснений, не настаивая на том, чтобы они были чересчур откровенными. Он скажет, что соглашение еще возможно; что при малейшем добром желании все может быть улажено. На основании его слов Россия, естественно, должна сделать вывод, что следует воздержаться от непоправимых и слишком поспешных шагов, Этой уловкой, предпринятой в последнюю минуту. Наполеон думает обеспечить себе выигрыш нескольких недель, т. е. оттянуть разрыв до того времени, когда растительность настолько поднимется, что позволит ему начать кампанию. С другой стороны, отсрочка военных действий даст ему возможность составить себе двор из высочайших особ и занять в нем первенствующее место.

    II

    В Дрездене император обставил свое пребывание величественным и строгим этикетом. В девять часов утра у него был утренний прием. Немецкие принцы считали своей обязанностью неукоснительно являться на эти приемы. Затем император шел к императрице и присутствовал при ее туалете. Известно, какое место занимал в придворных обычаях этот блестящий прием, когда государыня, окруженная заканчивавшими ее туалет камеристками, допускала к присутствию немногих избранных лиц. Следовавший за утренним приемом императора туалет Марии-Луизы давал случай собраться во второй раз. Австрийская императрица часто приходила на этот прием, где вид чудных нарядов, приготовленных для ее падчерицы, и зрелище открытых, доверху наполненных бриллиантами и жемчугом ларцов и шкатулок, возбуждали ее зависть. Любуясь этими сокровищами, она страдала при мысли, что у нее не было таких же, ибо, вследствие тяжелых времен, она вынуждена была соблюдать тягостную экономию. Как только Мария-Луиза замечала, что какая-нибудь вещь особенно нравится мачехе, она спешила поднести ее ей, и австрийская императрица с нескрываемым удовольствием и чувством затаенной досады принимала эти подарки. Не будучи в силах побороть своего желания обладать ими, она принимала их с сознанием своего унижения.[516] Наполеон стоял обыкновенно в двух-трех шагах от императрицы и разговаривал или с вестфальской королевой, или с принцами, это был один из тех моментов дня, когда он и сам говорил, и позволял говорить, нисколько не стесняясь. В глубине залы придворные шепотом давали свои толкования его словам и выводили из них многозначительные заключения. Они втихомолку предсказывали грядущие события и намечали восходящие звезды.

    Каждые два-три дня в полдень Наполеон делал визит своему тестю и посвящал ему несколько минут. Но его отъезд, в то время, когда императрицы вместе осматривали дрезденские музеи и прелестные окрестности города, выбитый из колеи, ничем не занятый император Франц изнывал от скуки и с трудом дотягивал до вечера. Государственные дела мало интересовали его; к политике он всегда питал отвращение. Не так давно он сказал своему министру Кобенцлю: “Когда вы входите в мой кабинет, мое сердце сжимается при мысли, что вы будете говорить со мной о делах”. К тому же в Дрездене не было с ним его обычных приближенных – любимцев из низкопробных людей, грубые шутки которых потешали его и которые выдумывали для его развлечения забавы и угождали капризам его ребяческого воображения. Он не мог, как в Вене, целыми часами тщательно класть печати на воск или готовить кушанья.[517] Отыскивая редкие и интересные, по его понятиям, вещи, он пешком выходил из дворца, слонялся по улицам, относясь отечески-милостиво к кланявшейся ему с чувством глубокого почтения толпе, и старался заглушить свою скуку, проводя время в лавках и по-мещански делая закупки.[518]

    Вечером высочайшие особы встречались за обедом, который всегда бывал у императора французов. Незадолго до обеда все собирались в его покоях. Здесь, если верить преданию, в манере, с какой Наполеон совершал свой выход и приказывал докладывать о себе, он умышленно придерживался величественной простоты, обособлявшей его от всех съехавшихся на его голос великих мира сего и ставившей его выше их всех. При входе в апартаменты каждого приглашенного объявлялось о его прибытии с указанием титула и звания. Сперва по порядку съезда шло бесчисленное количество Превосходительств и Высочеств – Высочества всякого рода и происхождения, древнего и недавнего, королевского и светлейшего; затем Величества: Их Величество король и королева Саксонские, Их Императорские и Королевские Апостолические Величества, Ее Величество Императрица Французов, королева Итальянская. Когда все высокие гости были налицо, когда их громкие титулы уже прозвучали по салонам, мог прибыть и хозяин. Тогда, после небольшой паузы, двери отворялись настежь, и мажордом говорил просто: “Император”.

    Он входил степенной поступью, когда с веселым, когда с озабоченным лицом; делал общий поклон и бросал, обращаясь то к тому, то к другому, несколько слов. Затем все выстраивались в определенном порядке и шествовали к столу. Французский придворный, комната которого выходила на галерею, по которой проходили высочайшие особы, много раз видел шествие и описывает его так: “Наполеон со шляпой на голове шел первым; несколько шагов позади него шел австрийский император под руку со своей дочерью, императрицей Марией-Луизой – последнее обстоятельство могло служить объяснением, почему австрийский монарх шел с непокрытой головой[519]; остальные принимавшие участие в шествии короли и принцы, среди которых находились также королева и принцессы саксонские, следовали за обоими императорами с непокрытой головой”. В этом шествии недоставало только австрийской императрицы. Ссылаясь на свое слабое здоровье, она обыкновенно приказывала везти себя в кресле на колесиках прямо в столовую залу. Такой способ уклоняться от наполеоновского церемониала был очевидным выражением ее протеста.

    Гостей за столом было немного. Кроме государей, приглашалось поочередно несколько принцев Конфедерации и французских сановников. Лакеи служили безукоризненно и быстро; “блюда были изысканные”[520]; на столе красовались горы хрусталя, золотая утварь редкостной работы, произведения искусства из серебра и позолоты, дивный сервиз, поднесенный Марии-Луизе в день ее свадьбы городом Парижем. Император Наполеон, которому служили за обедом его пажи, с изысканной любезностью исполнял обязанности хозяина. В это время лицо его всегда прояснялось. Он становился сердечным и словоохотливым. Прекрасно чувствуя себя со своими гостями, он наслаждался счастьем жить по-семейному с австрийским домом. Этим общением он думал теснее сблизиться с законными династиями, приобщиться к Бурбонам и занять место среди потомков королей, с которыми он теперь отыскал неожиданное родство. Рассказывают, что в бытность в Дрездене, вспоминая однажды о революции, он сказал, что дела приняли бы иное направление, если бы его бедный дядя выказал больше твердости. Бедный дядя – был Людовик XVI. Женившись на Марии-Луизе, Наполеон сделался внучатым племянником Людовика XVI и любил гордиться этим приобретенным родством.

    После обеда обыкновенно бывал большой раут. Двери Резиденции открывались для лиц, представленных ко двору, а также для лиц, состоявших на службе высочайших особ. Они съезжались ко двору один за другим и наполняли парадные апартаменты. В высоких залах с массивными орнаментами, с потолками с аллегорической живописью, с потемневшей от времени позолотой, под созвездиями люстр собирались все крупные величины того времени – все, кто пользовался высоким положением в свете. Здесь можно было видеть самые разнообразные костюмы, самые блестящие мундиры, драгоценности и уборы неслыханной роскоши. В главной галерее расставлялись игорные столы для высочайших особ, которые поочередно садились за них и с серьезным видом принимались за игру, приступая к этому удовольствию как к обязанности, возложенной на них их положением. Вокруг них образовывался круг зрителей, которые оставались все время стоя, в почтительных позах, и очень скоро изнемогали от скуки этих торжественных парадных собраний.[521]

    Разговаривали мало, но наблюдали много. Сопровождавшие австрийскую императрицу дамы с любопытством рассматривали наших француженок и присматривались к их манере держать себя; замечали подробности их туалета и завидовали изяществу и роскоши их нарядов, ибо Наполеон выразил желание, чтобы его придворные дамы являлись в вышитых золотом и серебром платьях, в корсажах, залитых драгоценными камнями, усыпанных целыми рядами жемчуга, в горящих бриллиантами диадемах; чтобы они выставляли напоказ богатства, которыми он осыпал их мужей. Знатные вeнки находили, что рядом с нашими дамами, они одеты бедно и сравнивали себя с “Сандрильонами”[522]. Иногда какое-нибудь шепотом сказанное слово или ядовитое замечание выдавали их досаду. Однако, француженки были тут не при чем; они не позволяли себе ни одной надменной выходки, ни разу не дали почувствовать своего превосходства. Привезенный Наполеоном персонал двора отличался церемонной вежливостью, корректными манерами и сдержанностью в словах; чувствовалось, что он был вышколен и выдрессирован рукою мастера. В нем не было уже изысканной грации старого режима, того обворожительного легкомыслия, к которому часто примешивалось немного тщеславия и самонадеянности. Наполеон не допускал, чтобы непосредственность и живость обращения вносили диссонанс в величавую монотонность его приближенных и нарушали установленный им строй.

    Немецкие вельможи подражали этой сдержанности; даже принцы старались смешаться с толпой и желали быть только царедворцами. Тем не менее, некоторые лица привлекали общее внимание. Великий герцог Вюрцбургский, удостоенный особой дружбы императора, обращал на себя внимание своим ухаживанием за герцогиней Монтебелло; прошел даже слух, что он не счел бы унизительным жениться на этой прелестной француженке. Барон Зенфт шумно выставлял на вид свое увлечение Наполеоном, а жена его своим, доходившим до безумия, восторгом еще более подчеркивала это чувство. Эта дама приобрела известность своей бестактностью. Пожив в Париже, где ее муж продолжительное время занимал пост посланника Саксонии, она приобрела особую любовь к нашим обычаям, к складу нашего ума, к нашим модам и, по возвращении в Дрезден, приводила в отчаяние немцев, делая при всяком удобном и неудобном случае невыгодные для них сравнения. Принимая портфель министра иностранных дел, барон поставил условием, что король “не поставит его супруге в вину ее выходки, часто очень неосторожные, которые она привыкла позволять себе”[523]. Баронесса Зенфт широко злоупотребляла “этим видом предварительного отпущения грехов”.[524] Впрочем, в настоящее время муж и жена как будто сговорились изобретать всевозможные виды лести и разнообразить их до бесконечности. Они доходили до ребячества. Рассказывали, что они выучили свою маленькую дочку, восьмилетнего ребенка, “страстно” целовать портрет императора и говорить: “Я так его люблю!”.[525] Это было то, что Наполеон, которому была противна эта пошлость, с давних нор называл “немецкой глупостью”.

    Его министры и высшие чины тоже были засыпаны почестями, хоть в строгой пропорции с благосклонностью, которой они, по заключению немцев, пользовались у своего повелителя. При герцоге Бассано образовался настоящий двор. Все наперерыв превозносили его выдающийся ум, его неиссякаемую предупредительность. Действительно, французский министр, любезный от природы, старался нравиться – тем более, когда ему достаточно было только показаться, чтобы заслужить всеобщие похвалы. Коленкур, герцог Виченцы, обращал на себя внимание своим высоким ростом, красивой осанкой, открытой и симпатичной наружностью. Но ему не расточали похвал, а только присматривались к нему с почтительным вниманием. Не было секретом, что он был против войны. Поэтому все смотрели на этого бесстрашного человека, который не боялся противоречить владыке мира, как на редкий, любопытный, немного опасный феномен, от которого следует держаться подальше. Тем не менее, когда он однажды вечером разговаривал в амбразуре окна с герцогом Истрии, к нему подошел австрийский император и тоном дружеского увещания начал объяснять ему, что император Александр, безусловно, стремился к войне, так как отклонил посредничество Австрии.[526]

    Но вот сдержанный шепот разговоров смолкает: Наполеон поднимается и начинает свой обход. При его приближении чувство мучительного ожидания, чувство необъяснимого любопытства и страха заставляет усиленно биться сердца и, в особенности, охватывает дам. Их переходящее все пределы волнение сказывается внешними признаками. Стоящие позади них мужчины видят, как их обнаженные плечи сразу становятся пурпуровыми, и линия плеч, блиставшая доселе белизной, вдруг превращается в красную.

    Наполеон, сдерживая порывистость своей походки, проходит перед группами, останавливается то тут, то там: кого хвалит, кого порицает и обходится с каждым по его заслугам. Однажды он побеседовал с Екатериной Вестфальской, и после этого разговора бедная королева удалилась с красными от слез глазами. Император сказал ей по адресу Жерома несколько жестких слов, упрекнув вестфальского короля, командующего корпусом, в нерадивости по службе[527]. С австрийскими высокопоставленными лицами, антифранцузские чувства которых были стойки, он не скупился на едкие слова и хлесткие ответы. Но как старался он обольстить и очаровать тех, которые, по полученным им сведениям, или желали, или даже только подумывали сделаться друзьями Франции и которых он считал нужным покорить! Как быстро потухало зловещее пламя в его глазах! Какой ласкающий оттенок приобретал его голос, как обворожительно умел он льстить! С каким искусством умел находить подходящее, проникающее в душу, лестное слово, которое узами удовлетворенного тщеславия прикрепляло к нему души людей! Когда ему была представлена графиня Лазанска, руководившая воспитанием Марии-Луизы, он поблагодарил ее за то, что она воспитала ему супругу – образец совершенства. С австрийскими военными он обращался по-товарищески, с дружески-грубой манерой, которая приводила тех в восторг. “Он похлопал меня по плечу”, – говорил генерал Кленау, вне себя от радости и признательности.[528]

    Обойдя присутствующих, Наполеон овладевал своим тестем и увлекал его в глубь галереи. Там – на глазах державшихся на почтительном расстоянии гостей, между тем, как гнетущий своим блеском, изводящий скукой раут продолжался своим порядком, под звуки жиденького оркестра, которым дирижировал маэстро Паер, – он, неутомимый говорун, ходил взад и вперед по галерее, таская за собой, заставляя выслушивать свои монологи и подавляя силой своего ума и гения того, кого некогда, в минуты гнева, называл “жалким Францем”.[529]

    Первое время его пылкое воображение, горячность, резкие и тривиальные остроты ошеломляли императора Франца, вызывали в нем чувство страха и недоверия. Но мало-помалу вниманием и кажущейся откровенностью Наполеону удалось рассеять эти неприятные чувства. Касаясь в разговоре всевозможных предметов, говоря о внешней и внутренней политике, он давал указания своему тестю, делая вид, что желает знать его мнение и воспользоваться его советами; что посвящает его в свои самые сокровенные планы, что намерен придти с ним к соглашению по важным, секретным вопросам; что хочет связать себя с ним узами общей тайны. Австрийский монарх был благодарен великому человеку за доверие, которое возвышало его в его собственных глазах и давало ему некоторую веру в самого себя. “Мы сошлись по некоторым вопросам, о которых даже Меттерних ничего не знает”[530], – с гордостью говорил он после этих бесед. Не отрекаясь ни от своих опасений, ни от затаенных мыслей, он стал беседовать со своим грозным зятем с меньшим смущением, даже с некоторой сердечностью, что создало между ними некоторое подобие истинной дружбы.

    Устоит ли австрийская императрица против чар Наполеона? С момента приезда она поддерживала свою репутацию – репутацию государыни умной, честолюбивой, с более возвышенными вкусами и более тонким умом, чем у ее супруга. Страстно любя искусство и литературу, она с удовольствием говорила о них и охотно высказывала свое мнение о серьезных сочинениях по метафизике, издававшихся в то время в Германии; но не пренебрегала и политикой. Маленькая, хорошенькая, вечно больная, живущая исключительно нервами, она всем интересовалась и во все вмешивалась с такой энергией, на какую нельзя было считать ее способной. Смотря на нее, можно было думать, что малейшее напряжение истощит ее силы. А между тем, как только какой-нибудь предмет возбуждал ее страсть или просто любопытство, она делалась неутомимой.[531] За год до этого, проездом на воды в Карлсбад, она посетила Дрезден, где приобрела большие симпатии. На собравшемся теперь блестящем съезде она вызвала те же чувства почтительного внимания. Почти все восхищались ее разнообразными знаниями, ее веселым характером; ей были благодарны за то, что, несмотря на свое болезненное состояние, она умела быть любезной; сожалели, что она постоянно страдает и когда, во время разговора, в минуты увлечения горячим спором или лихорадочной веселостью, сухой кашель вдруг обрывал ее голос, многие с болью в сердце думали о ее судьбе и боялись потерять ее.[532] Император Франц очень любил ее; иногда выслушивал ее советы и всегда немного побаивался, ибо находил, “что его жена слишком умна для него”[533]. Словом, эта милая императрица, эта общая любимица была силой, которую Наполеону нужно было или примирить с собой или, по крайней мере, обезоружить. Помимо всего этого упорное предубеждение против него, сказавшееся в ее манере держать себя, подстрекали его к борьбе. Он поклялся завоевать ее симпатии. Для него это было вопросом политического значения, а, главное, вопросом самолюбия.

    Он окружает Марию-Луизу д'Эсте вниманием, неустанными заботами, изысканной предупредительностью. В ее присутствии он не походил на самого себя. Когда она соглашалась идти с ним под руку к столу, он стушевывался перед ней и в этих случаях иногда уступал первое место императору Францу. Когда он сидел, рядом с ней, он придвигал к ней свое кресло, чтобы во время разговора она не напрягала голоса. Ее присутствие, ее разговоры доставляли ему видимое удовольствие. Он искал случаев встретиться с нею, становился на ее пути, и иногда в дрезденском замке происходили следующие любопытные сцены: где-нибудь на повороте галереи стоит портшез, в котором императрица приказывала возить себя по огромному дворцу; она сама стоит, прислонясь к портьере, а перед ней император, опираясь на палку по моде XVIII столетия, округляя жесты, подражая манерам старой аристократии Версаля, которую он незадолго до этого привлек к своему двору, изощряется в любезностях и старается изобразить из себя, по его собственному выражению, “маленького Нарбонна”.[534]

    Но напрасно расточал он перед императрицей свои любезности: они не увенчались успехом. Воспоминания, отдалявшие от него Марию-Луизу-Беатриче, были слишком тягостны, чтобы она могла с легким сердцем отречься от чувства вражды и сдаться. Могла ли дщерь дома д'Эстё забыть свою лишенную трона родню, свою родину – ту, перешедшую в руки узурпатора, теплую Италию, куда ей иногда так хотелось вернуться, чтобы поправить свое расстроенное здоровье? Позднее, когда она была уже в Австрии, во время кампании 1809 г., она познала все лишения и унижения, следующие за поражением – поспешное бегство, жизнь изгнанницы в провинциальном городе, и эти несчастья нанесли новую рану ее мстительной и пылкой душе. Помимо всего этого, окружив себя в Вене нашими явными врагами, она считала долгом чести не отрекаться от своих привязанностей. В Дрездене, вынужденная применяться к требованиям и условиям положения, она никогда не переходила намеченной себе границы. На любезности императора она часто отвечала то словами, полными достоинства с оттенком высокомерия, то едва заметными движениями нетерпения, а для этого требовалось своего рода геройство. После свидания с ним нельзя было уловить в ее разговорах ни одного слова одобрения французской системе. Когда с ней заговаривали о политике, она сводила разговор на литературу[535].

    Эта глухая борьба была заметна только людям, изощрившимся различать малейшие оттенки чувств под той бесстрастной маской, какую налагает на лица придворная жизнь. Многим казалось, что дружба обеих высочайших фамилий установилась на прочных началах. Министры обоих дворов пользовались всяким удобным случаем, чтобы громко заявить об этом. Герцог Бассано и граф Меттерних одновременно сообщали в Вену, что их государи близко ознакомились друг с другом и, следовательно, научились уважать и ценить друг друга; что их взаимное доверие не оставляет желать ничего лучшего.[536]

    По случаю спектакля все общество высочайших особ было в полном сборе, подобно тому, как это было в Эрфурте, с той только разницей, что австрийская чета поделила место Александра. Ряд кресел позади оркестра предназначался государям. В центре сидели обе Императрицы, по правую руку Марии-Луизы д'Эстё сел император Наполеон, Франц I – по левую своей дочери. Далее в обе стороны разместились по старшинству короли и принцы; позади них на скамьях – придворные дамы. Остальные придворные и городские дамы в сопровождении сановников, камергеров и офицеров заняли первые ложи и, выделяясь своими светлыми туалетами на фоне блестящих мундиров, дополняли изящество и красоту картины. 20-го состоялся спектакль-гала, на который было приглашено шесть тысяч человек. Давалось несколько сцен из модной оперы Паера Surdines, мода на которую пережила счастье победителя. Спектакль, который должен был окончиться кантатой в честь Наполеона, начался чем-то вроде апофеоза. Главную фигуру в нем изображало солнце. Это оперное солнце, которое при поднятии занавеса засияло и завертелось в глубине сцены, было окаймлено следующей надписью: менее велико и менее прекрасно, чем он. “Должно быть, эти господа думают, что я очень глуп”, – сказал, пожимая плечами, Наполеон, тогда как австрийский император добродушно кивал головой, одобряя аллегорию и выражая сочувствие оказанному Наполеону вниманию.

    III

    Последний гость только что прислал извещение о своем прибытии. Прусский король, получив уведомление, что императору приятно будет видеть его, подъезжал уже к Дрездену. Он ехал при обыденной обстановке в сопровождении грустно настроенных, серьезных и чопорных людей, строго державшихся установленных форм, уже вследствие того, что они сознавали свое подчиненное положение. “Невыносимо скучные, помешанные на этикете люди” [537], – писала о них вестфальская королева. На границе Фридрих-Вильгельм получил неофициальное предупреждение, чтобы он не рассчитывал при въезде в Дрезден на одинаковый прием с Их Французскими и Австрийскими Величествами. Между высочайшими особами установилась своего рода иерархия, а Фридрих-Вильгельм был только королем.[538] Прием, оказанный ему населением, сделавшим ему скромную овацию, подсластил эту горькую пилюлю[539]. В жалкой, так низко павшей Пруссии многие немцы начали уже усматривать надежду и будущее своей родины, ибо, несмотря на все невзгоды, в ней тлело священное пламя патриотизма и ненависти.

    Уже с давних пор Наполеон не находил достаточно презрительных выражений для характеристик прусского двора. Он указывал на него, как на образец двуличия и глупости. Что касается короля, он сравнивал его с исполнительным, недальнего ума унтер-офицером. Великий воитель ставил Фридриху-Вильгельму в упрек его военную манию, любовь к мелочам военного дела, его страсть к пустякам в ущерб всему делу, что по его мнению, служило доказательством его бесталанности. Говоря о нем, он называл его “сержантом-инструктором, скотиной”.[540] Но так как в его интересах было дать некоторое утешение Пруссии и получить от нее содействие, обусловленное не только страхом, он приневолил себя: хорошо принял короля; первый сделал ему визит; пожертвовал ему полчаса времени – и свидание прошло прилично.

    Прусский наследный принц приехал на другой день и был представлен своим отцом Наполеону, который принял это за знак особого внимания и был благодарен королю. Молодой принц считался врагом Tugend bund'a и всякой революционной агитации. Это было хорошей отметкой в его активе. Наполеон принял его ласково, был доволен им, и герцог Бассано в официальной депеше присудил кронпринцу диплом за уменье держать себя. “Этот впервые появившийся в свете принц, – говорит он, – держит себя умно и изящно”[541].

    Присутствие пруссаков ни в чем не изменило жизни в Дрездене: те же занятия, те же развлечения, то же строгое распределение времени, 24-го, как внепрограммное развлечение, в театре состоялся концерт с новой кантатой. В Эрфурте, где Наполеон был у себя дома и все установил по своему вкусу, он предпочел трагедию и заставил своих гостей смотреть ее пятнадцать вечеров подряд. В Дрездене он применялся к преобладающим вкусам и привычкам саксонского двора, и первое место заняла музыка. Капелла короля фигурировала на приемах и светских спектаклях с таким же постоянством, как на торжественной воскресной обедне.[542] Вся жизнь двора, все церемонии протекали под тихий аккомпанемент степенной, почти духовной музыки.

    Из-за этой полной достоинства и благопристойности, обстановки, из-за официальной вежливости, которой обменивались монархи, из-за знаков утонченной любезности, оказываемых друг другу их министрами, все резче выступало одно непристойное явление: это было все усиливающееся низкопоклонничество, соревнование в подлости, нескрываемое стремление преклониться перед тем, в ком короли чувствовали своего властелина. Все старались прочесть в его глазах его желание, его волю, чтобы тотчас же откликнуться на них. Каждое высказанное им желание было законом. Ему стоило только сказать слово, – и Пруссия открыла нашим войскам свои последние крепости, Пиллау и Шпандау; Австрия пообещала увеличить предоставленные в наше распоряжение боевые средства. Министры, которым в вежливой форме излагаются эти требования, ведут переговоры только для вида, решив заранее исполнить их. По всему видно, что теперь государи, по молчаливому соглашению, признают над собой высшую власть законно восстановленный сан, и в эти дни Наполеон поистине является императором Европы. Теперь, после длинного ряда Цезарей германской расы, он выступает в роли наследника Рима и Карла Великого – римского императора “французской нации”; но главенство старой империи, зачастую просто почетное, превратилось в его руках в грозную действительность. И чем дольше тянется свидание, тем рельефнее выступает и развертывается во всем своем блеске эта действительность. Конечно, теперь нам известно, что это волшебное воскрешение—только мимолетное чудо гения, учинившего насилие над законами человечества и истории. Теперь мы знаем, что чрезмерно возросшее величие императора подготовляет уже и его падение; что крушение близко; что оно уже витает над будущим. Но да будет нам позволено на время остановить наши взоры на настоящем. Прежде чем идти дальше, остановимся на этой головокружительной высоте и насладимся открывающимся пред нами зрелищем, ибо трудно отказать себе в дивном, хотя и жестком, удовольствии – видеть воспитанных в ненависти к Франции императоров и королей, представителей тех династий, которые в течение веков ненавидели ее и завидовали ее славе, сыновей и внуков враждебных нам монархов – потомков Фридриха и наследников Фердинандов и Леопольдов, падающих ниц пред человеком, который, вознесся на такую страшную высоту славы и судьбы нашего народа, держит под своей пятой всех этих государей и королей, униженных, поверженных в прах, с преклоненным челом, пресмыкающихся у его ног.

    Ползая у его ног, они все-таки оспаривают друг у друга оставленные им из милости частицы власти. Они по-прежнему соперничают, поддерживают старые притязания, доносят один на другого, и каждый старается извлечь для себя какую-нибудь выгоду в ущерб другим. Австрия и Саксония избрали Наполеона посредником в споре о границах. Он решил спор, и таким образом сделался судьею королей. Затем шли униженные просьбы, обращения к его щедрости, просьбы денег. На этот счет Наполеон был сговорчив. Он выдал лишний миллион Саксонии, предоставил Пруссии некоторые торговые льготы, чтобы она могла раздобыть немного денег, и временно взял на себя уплату жалованья австрийскому контингенту. В этой милостыне он не отказывал разоренным им королям. Их министрам и свите он раздавал бриллианты, усыпанные драгоценными камнями портреты, золотые и эмалевые табакерки, которые большинство сановников спешило обменять на звонкую монету. В течение трех недель он осыпал своими щедротами коленопреклоненную толпу придворных и унизившихся до толпы принцев.

    В последние дни своего пребывания в Дрездене, желая удовлетворить любопытство публики, он стал показываться толпе. Он проехал по Дрездену в один из музеев, служивших украшением саксонской столицы. 25-го в королевском имении Морицбурге была устроена охота на кабанов, куда высочайшие особы поехали в открытых колясках. Только Наполеон привлекал всеобщее внимание, хотя на нем был сочень простой охотничий костюм”[543] – у него было принято, что его охотничьи костюмы должны служить ему два года. В другой раз он выехал из дворца верхом, в сопровождении блестящей свиты, проследовал на правый берег Эльбы и объехал вокруг Дрездена по горам, которые окаймляют город и командуют над ним.

    На белом коне, покрытом ярко-красным, сплошь вышитым золотом чепраком, впереди своей свиты в блестящих, шитых золотом, мундирах, он ехал шагом, один, на виду у всех, так что его характерный силуэт резко отделялся от группы. Его конвоировали саксонские всадники – белые кирасиры в черных латах. За ним шла громадная толпа немцев, которые, хотя и сознавали унижение своей родины и бесконечное число раз клялись в ненависти к притеснителю, тем не менее, все подпали под его обаяние; все преклонились пред тем, что было великого, прекрасного, подавляющего в этом человеке. Медленно проезжал он по гребням гор, любуясь расстилавшейся пред его взорами картиной – прелестными долинами, освещенными солнцем полями; холмами, покрытыми пестреющими виноградниками, дачами, украшенными весенней зеленью; поместьями, окруженными трельяжами из виноградных лоз и покрытыми цветами террасами; лесистыми вершинами Саксонских Альп с их уходящими вдоль зубчатыми очертаниями – всей этой гармоничной и живописной оправой, в которой покоится расстилающийся на обоих берегах реки, окруженный садами, лесами и горами Дрезден. Он останавливался на знаменитых своими видами пунктах, позволял толпе близко подходить к себе, смотреть на себя и, не торопясь, совершать свою торжественную прогулку. Под конец, встретив на своем пути глубоко чтимую святыню – церковь Божьей Матери, он вошел в нее и оставался там в течение нескольких минут, что чрезвычайно тронуло набожных саксонцев. Не было ли посещение этой церкви единственной целью прогулки императора, не вдохновение ли свыше направило к ней его шаги? Не чувствовал ли он инстинктивной потребности сосредоточиться в самом себе и не хотел ли – в те часы, которые он, быть может, уподоблял ночи, которую пред высоким посвящением в рыцари оруженосцы проводили на молитве в церкви, – посетить место молитвы? Найдется ли историк, который когда-нибудь проникнет в тайники этой души?[544]

    Почти в тот же день в костеле одной литовской деревни ксендз служил раннюю обедню. По выходе из алтаря, он увидел в глубине храма стоявшего на коленях офицера в русском мундире со склоненной на руки головой, погруженного в глубокую молитву. Ксендз подошел к нему. Тогда офицер поднял голову, и ксендз узнал черты Александра.[545] Проживая уже несколько недель в Вильне, царь один, без свиты, часто объезжал окрестные деревни и иногда заходил в церкви. Зачем являлся он в эти места молитвы, чуждые его вере? Хотел ли он польстить самолюбию литовских поляков, которых все еще старался привлечь к своему делу? Хотел ли оказать их вере и преданиям особое внимание, которое должно было им понравиться? Конечно, возможно и это. Но почему не допустить, что он заходил туда, чтобы накануне тяжких испытаний укрепить свою душу? Правда, он был воспитан в школе философов и до сих пор стремился к достижению исключительно земного идеала; но мы знаем, что с некоторых пор он чувствовал в себе зародыш новых стремлений, потребность поднять выше свои взоры, и, быть может, уже в это время думал, что различия веры – только воздвигнутые человеческими руками стены, которые не достигают неба. Чтобы там ни было, но, прежде чем поставить свою судьбу на карту, подвергнуть ее случайностям ужасных боев, оба императора старались привлечь на свою сторону Бога.

    IV

    26 мая примчался из Вильны в Дрезден флигель-адъютант Нарбонн, явившийся с отчетом о своем поручении. В тот же вечер он вступил в исправление своей должности и явился на собрание при дворе. Его великосветские манеры и приятная наружность произвели сенсацию; имя его переходило из уст в уста, и скоро сделались известными все подробности его путешествия, ибо ему приказано было не делать из этого тайны.

    Он пробыл в Вильне только два дня. Приехав 18 мая, он увидал, что город переполнен войсками, окружен лагерями. Русские держали себя сдержанно, но вежливо, “с достоинством, без бравады”.[546] Император Александр принял его в тот же день и терпеливо выслушал. На неопределенные уверения флигель-адъютанта он отвечал также общими уверениями, а затем повторил то, что высказывал и раньше. Он буквально сказал следующее: “Я не обнажу шпаги первым. Я не хочу в глазах Европы взять на себя ответственность за кровь, которая прольется в эту войну”. Он добавил, что до сих пор самые справедливые поводы к жалобам не могли привести его к решению порвать обязательства и выслушать англичан. “Если бы я захотел, у меня было бы десять английских агентов вместо одного, но до сих пор я не хотел их слушать.[547] Когда я изменю систему, я сделаю это открыто. Спросите Коленкура. На моей границе стоят триста тысяч французов; император уже призвал к оружию против России Австрию, Пруссию, всю Европу, а я еще состою с ним в союзе, и доколе мой ум не откажется верить, что император хочет пожертвовать истинными выгодами случайным выгодам этой войны, я буду упорно держаться союза. Но я не поступлюсь честью народа, которым я управляю. Русский народ не из тех, которые отступают перед опасностью. Присутствие штыков всей Европы на моей границе не заставит меня говорить иначе. Я был терпелив и умерен, но это зависело не от слабости, а от того, что долг каждого государя – не поддаваться чувству неприязни, а исключительно заботиться о спокойствии и интересах своих подданных. Затем, развернув карту России и указав на самую отдаленную окраину своей империи, которая сливается с восточной Азией и примыкает к Берингову проливу, он добавил: “Если император Наполеон решился на войну, и если счастье не будет благоприятствовать правому делу, ему придется идти за миром до сих мест”.[548]

    Все это было сказано серьезно, определенно, с гордостью – так, что произвело глубокое впечатление на Нарбонна. Что же касается возобновления переговоров на новых основах и указания средств для избежания войны, ответственность за которую Александр решительно слагал с себя, то царь наотрез отказался от всего этого. По его словам, Россия достаточно говорила; нанесенные ей обиды явны; они на виду у всех, известны всей Европе. “Утверждать, что в этом есть какие-то секреты – значит, насмехаться над всем миром. Теперь разговоры ни к чему не поведут. Если действительно желали вести переговоры, нужно было изложить это на бумаге и в установленной форме”. Эти слова были намеком на ультиматум; это был искусный и иносказательный прием поддержать этот властно-требовательный акт.

    В тот же день Нарбонну вручили для передачи государственному секретарю Франции письмо от Румянцева – ответ на письмо герцога Бассано. В нем канцлер ссылался на данные Куракину инструкции, не входя в объяснение по поводу их содержания. Вечером Нарбонн обедал за столом царя, который приказал после обеда передать ему свой портрет – общепринятая формальность, которой давалось понять, что поручение окончено. На следующий день, несмотря на то, что Нарбонн не выражал ни малейшего намерения уехать, “метрдотель принес ему и от имени императора самой изысканной дорожной провизии. Графы Кочубей и Нессельроде сделали ему прощальные визиты; наконец, явился императорский курьер и предупредительно доложил, что почтовые лошади заказаны ему к шести часам вечера”.[549] Нельзя было яснее и вежливее дать понять, что ему разрешается уехать. Словом, его продержали как раз столько времени, сколько требовалось для выполнения поручения и изложения заданного ему урока; после чего, с утонченной деликатностью его властно посадили в экипаж и выпроводили из России.

    Итак, Наполеону не удалось начать через Нарбонна переговоры, единственной задачей которых было задержать начало враждебных действий; нельзя было ожидать, что и попытка Лористона будет удачнее. Но, несмотря на полный неуспех этой военной хитрости, результат, о котором мечтал Наполеон, все-таки был налицо. Он явился сам собою, ибо русские войска по-прежнему неподвижно стояли на границе и ждали нападения. Во время этой последней отсрочки сразу наступила поздняя северная весна. На земле, еще пропитанной влагой только что растаявшего снега, быстро появилась растительность. Еще две-три недели, и “заколосившаяся рожь даст корм лошадям”[550], и сама природа даст нам сигнал к военным действиям. Наполеон видит, что он совсем близок к цели, и нетерпение его растет по мере приближения к ней. Теперь он спешит уехать из Дрездена; ему хочется вырваться из искусственной придворной атмосферы, подышать среди своих войск чистым воздухом, сбросить покров со своих планов. Назначив свой отъезд на 28-е, мысленно он живет уже с великой армией, он приходит с нею в непосредственное общение целым рядом мелочно-заботливых предписаний. Между прочим, он приказывает отправить в Эльбинг, по ту сторону Вислы, понтонный экипаж, который будет обслуживать его при переправе через Неман. “Весь план моей кампании, – пишет он 26 мая Даву, – построен на этом понтонном экипаже, столь же подвижном и столь же налаженном, как пушка”.[551] Он принимает меры, чтобы к моменту его приезда, развернутые на Висле боевые силы могли тотчас же перестроиться из боевого порядка в колонны и сконцентрироваться для атаки, чтобы он имел в своем распоряжении все четыреста тысяч человек, слитых в одну труппу, чтобы все корпуса стояли бок о бок. В то же время, вечно недовольный и озабоченный тем, что происходит направо и налево от его операционной линии – в Турции и Швеции – он приказывает Латур-Мобуру, во что бы то ни стало, помешать заключению мира на Востоке и, несмотря на свое отвращение, позволяет Маре начать переговоры, на ведение которых Бернадот как будто готов согласиться. Этим двум отставшим от него крылам – Турции и Швеции – он еще раз подает знак присоединиться к нему. Наконец, имея в виду воспользоваться герцогством Варшавским для вызова мятежа в русской Польше, он думает об организации беспорядочных польских банд, которые должны составить его авангард. Это дело он отложил напоследок, ибо иначе оно преждевременно обнаружило бы его планы и лишило бы его возможности скрывать свою игру. До сих пор, сдерживая ретивую Польшу, теперь Кон намерен опустить повода.

    По его просьбе саксонский король подписал декрет, в котором давал автономию герцогству и передавал верховную власть совету министров. Теперь необходимо было, чтобы власть, от которой отказался немецкий король, немедленно же перешла в руки французского представителя – чрезвычайного посланника и наместника императора, – и чтобы тот вызвал патриотический подъем во всех слоях населения. Задача была трудная, ибо Наполеон не хотел еще произнести чудодейственных слов, которые привлекли бы на его сторону всех энергичных людей страны; не хотел объявить, что Польша восстанавливается во всей неприкосновенности ее прав и ее границ. Не вполне доверяя полякам, не веря в их способность к созидательной государственной деятельности, притом желая щадить австрийцев, не отказавшихся еще формально от Галиции и не желая ставить чересчур больших препятствий для будущего мира с Россией, он не знал еще, до каких размеров ему придется довести дело освобождения Польши, и не хотел ничего предрешать в этом направлении. Пока требовалось только вызвать в поляках воинственный порыв во имя рисующегося в тумане идеала и, вместе с тем, ввести среди них хоть немного порядка, единения и дисциплины, и на первое время заставить эту непоследовательную нацию идти кучно и единодушно к намеченной им цели.

    Еще до Отъезда в Дрезден он подумывал, где найти человека, годного на такое дело? Генерал вряд ли будет пригоден, – он будет слишком энергичен, слишком горячо примется за дело; хитрость же и изворотливость не его сфера. Обыкновенный профессиональный дипломат не будет обладать необходимым полетом мысли и широтою приемов. Для данной задачи требовался человек, который импонировал бы своим положением, характером, авторитетом; который умел бы быть на высоте своей власти, умел искусно прикасаться к самым чувствительным струнам человеческой души, хитрить с женщинами, льстить тщеславию военных, умерять их чувство зависти и быть главным двигателем, не давая этого чувствовать. Требовался человек, привычный к ведению крупных дел, искусившийся во всех хитростях политики, умеющий искусно управлять страстями и совестью, – одним словом, интриган высокого полета. Наполеон подумал о Талейране. Доверить князю Беневскому посольство в Варшаве значило бы употребить с пользой выдающийся ум и вместе с тем удалить из Парижа неугомонного честолюбца. Начиная с 1808 и 1809 гг., когда Талейран вместе с Фуше, рассчитывая на возможную смерть императора по ту сторону Пиренеев – на испанскую пулю, незримо подготовляли перемену правительства. Наполеон испытывал во время своих отлучек из Парижа неприятное чувство от присутствия за своей спиной этого слишком предусмотрительного человека. По его мнению, было бы очень хорошо, если только это возможно, спасти Талейрана от самого себя. Он думал, что высокая должность за границей, удовлетворяя потребность к деятельности и материальные аппетиты этого великого бедняка, быть может, оградит его от опасных стремлений. “Он горюет, что более не министр, – говорил о нем Наполеон, – и, чтобы иметь деньги, интригует. Окружающие его люди, подобно ему, всегда нуждаются в деньгах, и готовы на все, чтобы добыть их”.[552] Словом, Наполеон склонялся к мысли, что лучше поместить Талейрана на правительственном посту и держать его там в заточении, чем оставлять его не у дел – плести интриги и вздыхать о власти. До отъезда из Парижа он сказал князю о своих расчетах на него, но вменил ему в обязанность соблюдать строжайшую тайну.

    Талейран молчал; но тотчас же учел свою будущую должность и сопряженные с ней денежные обороты и, зная, что между Парижем и Варшавой не было непосредственных денежных операций, прежде всего позаботился открыть себе широкий кредит в известном банке Вены.[553] Слухи об этом пошли гулять по Вене и навели на предположение о проекте посольства. Дойдя до Парижа, они сделались известными Наполеону и привели его в бешенство. В слишком предусмотрительном поступке князя, на который его враги не преминули обратить внимание императора, Наполеон усмотрел небрежное отношение к тайне, которую он приказал ему хранить, косвенное непослушание, преступное нарушение данного обещания и, быть может, что-либо еще худшее. Он пришел к заключению, что Талейран сделался решительно невозможен. Отказавшись от мысли послать его на Север, он боялся оставить его в Париже и сначала хотел разрешить трудную задачу, отправив его в изгнание. Известные влияния заставили его отказаться от этого намерения, но не помешали ему подвергнуть князя новой и окончательной немилости.

    Вместо Талейрана Наполеон взял его карикатуру. Аббат Прадт, архиепископ Мехельнский, сопровождал Их Величества в Дрезден в качестве духовника. Каждое воскресенье отправлял он в католической церкви Дрездена архиерейское служение, на котором с достодолжным вниманием присутствовал вместе с королевой Вестфальской император, и не подозревавший, что уже одно присутствие у алтаря этого недостойного прелата осквернило святость места. А между тем, он хорошо знал аббата Прадта, которого если и награждал, то только за рабски суетливую угодливость, не лишенный бойкости ум и вычурный стиль. От него не ускользнуло, что аббат вечно водит носом по ветру; что он постоянно перебегает в тот лагерь, к которому повернулось счастье, да еще и похваляется, что заранее предвидел и подготовил свою измену. Не раз император ловил его в подпольных интригах, однажды предсказал ему, что его страсть интриговать приведет его на эшафот. Но, как мы уже указывали, одним из основных положений императора было, что можно извлечь пользу как из хороших качеств человека, так и из недостатков. Он решил, что в Варшаве аббат найдет случай развернуть с пользой свои агитаторские таланты и может сделаться годным для крупной интриги. К тому же, увлекаясь в это время традициями Бурбонов, император припомнил, что не так давно, во времена монархии, посланники их духовных лиц с успехом руководили польской неурядицей. В результате архиепископ Мехельнский, за которого усиленно стоял его родственник Дюрок, официально был назначен посланником в Варшаву. Ему пришлось спешно составить себе свиту, окружить себя блестящим штатом, обзавестись пышной обстановкой и немедленно отправиться в путь. Нельзя не сознаться, что трудно было найти человека, более неподходящего для выполнения в высшей степени ответственного поручения, как этот не имеющий совести священнослужитель, умевший только шпионить, изобретать небылицы, поносить других, но совершенно лишенный практического смысла и уменья держать себя. Выбор этого не заслуживающего ни малейшего доверия, взбалмошного, неискусного и трусливого агента был одной из вреднейших ошибок, содеянных Наполеоном при распознавании и выборе людей.

    В виде инструкции ему была передана пространная записка, составленная под руководством императора и дополненная им словесными пояснениями.[554] Посланнику предназначалась обширная и разнообразная деятельность. Ему поручалось употребить часть доходов герцогства на содержание великой армии, организовать бюро военных разведок и набрать для него агентов, а, главное, сделать Варшаву местом свидания поляков со всей бывшей Польши – центральным пунктом деятельности и пропаганды, пылающий страстями очаг, пламя которого разнеслось бы на далекое пространство и вызвало бы мятеж.

    В записке говорилось, что, прежде всего, требуется, чтобы министры герцогства эффектным воззванием, содержание которого подскажет им посланник, созвали народное представительство, сейм, и предупредили его об опасности. Когда сейм соберется, он громогласно поставит на очередь великий вопрос, и постановит, чтобы министры представили ему доклад касательно восстановления прежнего королевства. Не присваивая себе права принимать путем подачи голосов окончательных по этому докладу решений, он будет действовать сообразно с ним и, считая, что соединение разъединенных братьев негласно совершилось, преобразуется в общепольскую Конфедерацию, т. е. сообщество для деятельной борьбы, в верховный совет вооруженной нации. По его образцу всюду будут формироваться воинствующие подкомитеты – очаги местной агитации. В каждом воеводстве будет свой собственный очаг. Затем следует отправить к императору депутацию. “Император ответит депутатам, что одобряет одушевляющие поляков чувства. Он (Его Величество) скажет им, что возрождение их отечества зависит только от их усердия, от их усилий и их патриотизма. Этот способ действий, которого предполагает держаться император, в достаточной степени указывает его посланнику, какое положение он должен занять и какого поведения придерживаться”.

    Не высказываясь официально по поводу будущего, посланник будет внушать такие слова, такие деяния, которые бы поддерживали безмерные надежды и опьяняли общественное мнение. Здесь, по словам аббата, инструкция превращается в “курс деятельности политических клубов”[555]. В ней подробно объясняется, как нужно взяться за дело, чтобы взволновать народ во всех его слоях; как действовать, чтобы создать, поддерживать и, всячески разнообразив агитацию, довести умы до белого каления. “Требуется обширная и многосторонняя деятельность. Нужны и прокламации, и сообщения в сейме, и выступления депутатов, и, если возможно, столько речей, столько деклараций и отдельных манифестов, сколько будет отделов в Конфедерации. Каждый день нужно выпускать статьи всевозможного характера и стиля, направленные к одной цели, но обращенные к разным чувствам и разным умам. Таким путем удастся привести всю нацию целиком в некоторого рода опьянение”.

    Дошедший до безумия патриотический экстаз заставит всех жителей герцогства взяться за оружие; но, если это горячечное состояние остановится у границ герцогства, главная цель не будет достигнута. Необходимо, чтобы оно передалось за его пределы; чтобы соседние страны воспламенились его огнем; чтобы поголовное восстание распространилось на русские губернии. Поэтому посланнику вменяется в обязанность отправлять в Литву, Подолию, Волынь, во все части прежней Польши, за исключением австрийской Галиции, сочинения, прокламации, пасквили, всякого рода зажигательные листки, и распространять их там во множестве, дабы увлеченная этими воззваниями польская знать в России сформировалась в воинственные банды, в храбрую, подвижную кавалерию, в своего рода верховых шуанов, задачей которых будет действовать на флангах и в тылу неприятеля, непрерывно тревожить его, “поставить его в то положение, в каком была французская армия в Испании и республиканская во времена Вандеи”. Созданием повсеместной партизанской войны задача посланника будет выполнена только наполовину. Кроме задач революционера, на него возлагаются задачи организатора. Вызвав поголовное восстание, он должен привести в порядок эту беспорядочную толпу, ввести в ней дисциплину и привести деятельность отдельных частей в соответствие с общим планом восстания; он должен управлять восставшими, согласовать их быстрые набеги с движениями великой армии, наконец, обеспечить единство направляющей руки и единство маневрирования, без чего не может быть плодотворного усилия и отвечающего цели содействия.

    В этом сложном деле следует начать все сразу и продолжать без перерыва; но необходимо, чтобы вспышка не произошла преждевременно и чтобы Польша не выступила слишком рано на сцену. Пока у Наполеона остается надежда внушать русским сомнения относительно близости войны, он не хочет пренебречь этим обстоятельством. Поэтому посланник на первых порах должен ограничиться тем, чтобы приобрести полное доверие и упрочить свое влияние; чтобы привлечь на свою сторону видных деятелей и создать из своего дома “центр, куда будут стекаться все классы и всевозможные интересы”. Таким образом, он соединит в своих руках все пружины этого крупного дела; но чтобы пустить их в ход, должен ждать дальнейших указаний. Для вящей предосторожности было условленно, что королевский декрет о преобразовании совета министров в исполнительный комитет, т. е. объявление о крупных нововведениях, не будет опубликован раньше 15 июня. В этот день император будет уже на Висле. Тогда, в момент, когда он примет командование над своими войсками и двинет их вперед, станут приводиться в исполнение и выступят на сцену и подготовленные в Варшаве события. Выступление Польши и результаты агитации должны в точности совпасть с первыми шагами великой армии, не опережая их ни на один день.

    28 мая после полудня Наполеон торжественно простился с собравшимися в Дрездене дворами. Всю следующую ночь во дворце шла непрерывная суматоха. Чины императорской свиты, флигель-адъютанты, ординарцы, шталмейстеры, адъютанты флигель-адъютантов – выходили на главный вестибюль и торопливо сбегали с лестниц. Рано утром Наполеон вышел из своих покоев; он остановился на несколько минут в зале, где стоял почетный караул, чтобы в последний раз принять добрые пожелания и знаки почтения Фридриха-Августа; затем, нежно обняв Марию-Луизу, быстро отправился в путь. Еще не было и пяти часов утра, а его почтовая карета уже катилась по мостовой, и вслед за нею мчался военный конвой, нарушая утреннюю тишину топотом лошадей и бряцанием оружия.[556]

    30 отбыл в Потсдам и прусский король, крайне довольный – как приказал он возвестить всей Европе в дипломатическом циркуляре – “драгоценными днями”[557], проведенными им в Дрездене. Мария-Луиза оставалась в Дрездене до 4 июля, затем отбыла в Прагу, где император разрешил ей провести несколько недель у родителей. Там, чтобы утешить и поразвлечь ее, предполагалось давать в ее честь балы, празднества, блестящие приемы. Между прочим, имелись в виду поездка в Карлсбад, посещение рудников Франкенталя, их иллюминованных на этот случай галерей и гротов, стены которых, покрытые блеском металлических руд, казались усыпанными бриллиантами.[558] Император – ее отец – будет осыпать ее благословениями, императрица расточать ей не вполне искренние ласки, и, наконец, после многих уверений в нежных чувствах, мачеха и падчерица расстанутся холоднее, чем встретились. Вестфальская королева уехала из Дрездена через час после императрицы и вернулась в Кассель. Вюрцбургский великий герцог направился в Теплиц, и в течение нескольких дней все общество государей рассеялось. В Дрездене наступили тишина и спокойствие, но глаза все еще были ослеплены всем виденным. Как будто по небу пронесся метеор, оставив за собой горящий пурпуром и блеском след. Но мало-помалу его свет начал бледнеть и гаснуть. После восторга вступило в свои права размышление, и многие спрашивали себя, не было ли виденное ими чудо только блестящим миражом. “Чудный сон”, – вздыхая, говорил добрый саксонский король, трепетавший иногда за сверхчеловеческую судьбу, с которой он связал свою собственную. “Чудный, но слишком короткий сон”[559].

    V

    Герцог Бассано остался в Дрездене до 30 мая. Накануне его отъезда вслед за императором по дороге к Северу, ему был сделан визит, доставивший ему большое удовольствие. Его посетил консул Синьёль, избранный посредником в затяжных переговорах, которые велись с Бернадотом. Почти два месяца Синьёль непрерывно шмыгал между Швецией и местопребыванием французского правительства. Теперь, явившись снова, он похвастался, что привез вести, которые в состоянии вполне удовлетворить нас. Как будто счастье, прежде чем покинуть Наполеона, хотело осыпать его своими обманчивыми дарами, ибо последняя, единственная, не считая России, противящаяся ему сила, видимо, склонялась пред ним и готова была вполне подчиниться. Бернадот приносил повинную и просил позволения занять в наших рядах свое место. Опираясь на собственноручную записку принца, Синьёль указывал на положительные основы к примирению и соглашению. Оставаясь верным своей неотвязной мечте, Бернадот не затрагивал вопроса о Финляндии; он желал только одного – чтобы ему дали Норвегию, предлагая уступить датчанам, в возмещение за Норвегию, шведскую Померанию и уплатить двенадцать миллионов. Он говорил, что если согласятся удовлетворить его желание, он примет нашу сторону и не будет считаться с прежними обязательствами; что подпишет союзный договор, двинет против России пятьдесят тысяч человек, отдаст себя в распоряжение Наполеона и во всем будет следовать его указаниям. Если потребуется, он даст слово не женить своего сына без позволения императора.[560]

    Такая неожиданная перемена фронта могла бы поставить в тупик, если бы ее совершил кто-нибудь другой, а не Бернадот. Впрочем, она все-таки заинтриговала историков. Ее истинный, характер и причины были предметом многостороннего рассмотрения. Была ли эта перемена искренна? Чистосердечно ли возвращался к нам Бернадот? Или же следует предположить, что, отказываясь от своих обязательств к России и открывая переговоры с Францией, он просто хотел выиграть время, выждать исхода войны, или, по крайней мере, исхода первых сражений; и тогда уже без промаха принять решение? Хотя второе объяснение гораздо правдоподобнее первого, но истина, в том виде, как она рисуется по шведским документам, говорит иное. Бернадот заботился сохранить за собой право входа в наш дом не только из страха перед нашими военными силами. Это не помешало ему двумя месяцами раньше принять в отношении императора вызывающий тон и заключить союз с его врагами. Причина в том, что он боялся, что Россия не посмеет вступить в борьбу и бросит его на произвол судьбы. Этот страх внушил ему в самое последнее время его посол в Петербурге граф Левенхильм на основании некоторых, опровергнутых дальнейшими событиями, подозрений, которые, придя на ум шведскому послу, страшно обеспокоили его. Ключ к разгадке этой тайны дает отчаянная депеша Левенхильма от 17 апреля.

    Нами было уже указано, что известие о франко-австрийском союзе произвело на царя удручающее впечатление. Это испытание было для него очень тягостно, и Левенхильм, который сразу же уловил это, счел долгом предупредить свое правительство. Он немедленно же написал своему королю. “Император крайне удручен известием об австрийском союзе. Здесь предполагалось, что Австрия так или иначе вмешается в дело, но никогда не думали об оборонительном и наступательном союзе. Император, как видно, вполне предался на волю Божию, и решил поступить так, как повелевают ему честь и безопасность России. Но в душе он угнетен. Он видит, что вокруг него создается европейская лига и начинает бояться за исход”. Не приведет ли этот страх и к тому, что теперешняя твердость Александра растворится под воздействием Румянцева, и царь поддастся его малодушным советам? Подобную слабость царя, – которой, к слову сказать, совершенно не было, – Левенхильм вполне допускал и почти предсказывал. “Нет сомнения, – продолжает он, что, увидев сочувствие своим излюбленным идеям о мирном соглашении с Францией, канцлер скоро возьмет верх и не упустит случая восторжествовать над бесконечно более благородными и мужественными стремлениями императора”[561]. Нужно прибавить, что в известных кругах петербургского общества было большое смятение. Многие задавались вопросом; не приведут ли упорство и воинственная политика императора Россию к гибели, и не следует ли дворянству прибегнуть, ради спасения государства, к крайним мерам? “Вашему Величеству трудно представить себе, – продолжал Левенхильм, – до чего в настоящее время доходит свобода речей в столь деспотической стране, как Россия. Чем ближе подходит гроза, тем более высказывается сомнений в искусстве того, кто держит в своих руках бразды правления... Император, осведомленный обо всем, не может не знать, до какой степени упало к нему доверие его народа.

    Поговаривают даже о существовании партии в пользу великой княгини Екатерины, супруги принца Ольденбургского, во главе которой стоит граф Ростопчин. Вот, государь, по общему мнению, причина огорчения императора, тем более, что Его Величество питает к великой княгине особенную любовь. При легкости, с какой русский народ применяется к переворотам, при его склонности быть под управлением женщин, ничего нет удивительного, если воспользуются настоящим критическим временем в империи, чтобы произвести переворот”.

    Слухи, передаваемые Левенхильмом, дошли до Стокгольма и иными путями. В продолжение нескольких дней в шведской столице ежеминутно со страхом ждали известия, что император Александр заявил о своей покорности, или что внутренний переворот поверг Россию в хаос и бросил ее, беззащитную, к ногам ее противника.[562]

    Ожидание подобных событий приводило в ужас Бернадота и его советников. Если Россия не выдержит и сдастся до боя, думали они, Швеция останется без прикрытия и подвергнется наихудшей участи. Не может быть сомнения, что тогда Наполеон, как бешеный, набросится на нее и заставит ее дорого поплатиться за измену; может быть, даже поставит русским в обязательство разгромить ее. Следует заметить, что Англия не дала еще согласия на русско-шведский договор и выдвигала препятствия.[563] В это критическое время, когда Бернадот начал сомневаться во всех своих союзниках, он почувствовал необходимость подготовить себе путь обращения к милосердию Наполеона и хотел предохранить себя от его гнева. Вот почему Синьёль получил приказание спешить в Дрезден с предложениями, пo внешности вполне определенного характера.

    В действительности же о желании войти в соглашение не было и речи. Бернадот вовсе не хотел связывать себя с нами неразрывными, бесповоротными обязательствами. Единственной его целью было оставить за собой будущее и избегнуть всякого рода случайностей до тех пор, пока горизонт не прояснится в Петербурге. Доказательством этого служило то, что Синьёль он вынужден был сознаться в этом герцогу Бассано – не имел надлежащих полномочий. Этот предприимчивый, не пользующийся доброй славой агент, занимавшийся сомнительными делами, вроде тех переговоров, которые теперь были ему поручены, предлагал герцогу Бассано подписать тотчас же любую бумагу, высказывая уверенность, что принц утвердит ее, хотя очевидно было, что принц умышленно не снабдил его формальными полномочиями. Таким образом, Бернадот оставлял за собою право, смотря по обстоятельствам, или отказаться от заключенного Синьёлем акта, или же поставить его себе в заслугу пред Наполеоном, представить ему этот акт как доказательство своего раскаяния. Он и не думал отдаляться от России; но в предвидении того случая, если она потеряет мужество, только морочил нас, делая вид, что отрекается от нее и изменяет ей.

    Доказательством его несомненного двуличия служит тот факт, что он не прекратил своих враждебных интриг. Уверяя в своих добрых намерениях, он по-прежнему вредил нам, где только мог. В Германии его агенты постоянно поддерживали попытки России парализовать действие наших союзов. Пообещав царю еще более крупную услугу, дав ему слово, что уговорит турок заключить мир, он с удвоенной энергией взялся за это дело. Один из его флигель-адъютантов, генерал барон Таваст, переплыл Балтийское море с поручением поехать в Вильну, и, сговорившиcь там с императором Александром, не теряя ни минуты, направиться в Бухарест, где в это время шли переговоры, и дать делу решительный толчок, который привел бы к соглашению.[564]

    Таваст приехал слишком поздно, чтобы приписать себе честь этого дела. Развязка на Востоке была уже близка. Чтобы по возможности ослабить следствия франко-австрийского договора, Александр счел необходимым во что бы то ни стало прийти к соглашению с Турцией, дабы не иметь против себя этого врага, когда Наполеон выставит против него Австрию. Со спешно отправленным курьером Кутузов получил приказание направить все усилия к заключению мира; он был уполномочен уменьшить свои притязания и потребовать только линию Прута, т. е. Бесарабию, и ни клочка Молдавии. Правда, Александр не делал последней уступки даром. Вместе с Бернадотом и прочими нашими врагами, он желал, чтобы мир был закреплен и упрочен союзом, и чтобы Турция присоединилась к его политике и приняла участие в войне. Таким образом, этого исконного союзника Франции, на которого Наполеон всегда возлагал надежды, рассчитывали обратить против нас и бросить на правый фланг империи.[565]

    Облеченный полномочиями, великий визирь, расположившись на Дунае по близости Бухареста, непосредственно следил за ходом переговоров. У него уже не было армии, а только жалкие остатки. По отзывам современников, голод, болезни, дезертирство сократили его войска до пятнадцати тысяч человек. Турция, действительно, выбилась из сил. Кроме этих законных причин к переговорам, имелись и побочные, в которых нельзя было признаться. Россия и Англия сыпали золото пригоршнями; драгоман Порты Моруцци состоял у них на жалованье и искусно эксплуатировал против нас недоверие Турции. Говорят, что русская канцелярия, чтобы окончательно уронить нас в глазах Турции, пустила в ход последнее средство. Уверяют, будто она извлекла из своих архивов письмо от 2 февраля 1808 г., в котором Наполеон приглашал царя к разделу Востока, и представила его как решающий довод на конгресс[566]. Миссия Нарбонна в Вильне довершила дело и окончательно смутила министров Порты. Предупреждение нашей дипломатии, что этот шаг – простая формальность, ни к чему не привело. В этом случае Наполеон попался в собственную западню. Турки вообразили себе, что он не решил еще порвать окончательно с Россией; иначе зачем вести переговоры. Поэтому, опасаясь, что вдруг императоры примирятся, что наступит второй Тильзит, что им же придется уплатить расходы по примирению, они думали только о том, чтобы покончить свою распрю с Россией и, таким образом, оградить себя от этой ужасной случайности[567].

    Кутузов воспользовался этим настроением и, чтобы поскорее покончить дело, не настаивал на союзе; он разъединил эти два вопроса и ограничился только заключением мира, который и был подписан в Бухаресте 28 мая, с обычной оговоркой, предоставлявшей право утверждения государям. По договору Турции возвращались оба княжества, по отделении от них Бесарабии, присоединенной к Русской империи, которой предоставлялись, сверх того, некоторые территориальные права в Азии. В неопределенных выражениях высказывалось в договоре согласие на автономию сербов под верховной властью султана, туманно подтверждался неточно установленный протекторат царя над румынскими княжествами и даже над всеми православными христианами Леванта. Вообще статьи договора носили отпечаток той спешности, с какой они были составлены. Двусмысленные, плохо редактированные, они создавали источник для споров в будущем. Русские уполномоченные не заботились о точном определении прав своего государя, а старались только обеспечить полную свободу действий его военным силам.

    Этот заключенный на скорую руку мир явился Для Наполеона тяжким ударом; он уравнивал дипломатические победы Франции и России. С другой стороны, мир без союза только наполовину удовлетворял Александра и Бернадота. “Кутузов, – писал Александр, – не отнесся с должным вниманием к весьма важному предмету”.[568] Но нельзя ли иным путем, рукой другого исправить неоконченную задачу? Нужно заметить, что, еще до подписи договора в Бухаресте, Александр назначил главнокомандующим дунайской армией вместо Кутузова адмирала Чичагова. Чичагов был человеком изобретательным и предприимчивым. Он восторгался Наполеоном, изучил его приемы, подражал даже его манерам и жестикуляции и считал необходимым сражаться с ним его собственным оружием, т. е. разрушительными ударами. Перед отъездом в Яссы—в главную квартиру, он поверг на благоусмотрение царя и канцлера колоссальный и необычайный план, суть которого состояла в том, чтобы с помощью турецкого, а главным образом, христианского Востока, устроить против нас грандиозную диверсию.

    Переговоры с Портой продолжались, и с целью добиться скорейшей ратификации договора были перенесены из Бухареста в Константинополь. Отчего, говоpил Чичагов, не воспользоваться этим случаем и не поднять снова вопроса о союзе, ослепив взоры султана надеждой приобрести Далмацию и Ионические острова? Отчего не попытаться добиться от турок, если не активного содействия, то по крайней мере, доброжелательного непротивления: права на проход через их территорию и разрешения воспользоваться их христианскими подданными для нападения на иллирийские провинции? Прибавим, что дунайские и балканские христиане – молдаване, валахи, сербы, босняки, черногорцы, – возбужденные восьмилетней борьбой, в которой они принимали участие, вооруженные с головы до ног, готовы были снова ринуться в бой. Чичагов предлагал следующее: он испросит у султана разрешение набрать из них вспомогательные банды, призовет к себе этих мятежных повстанцев, сформирует полки, создаст из этих народов армию, во главе которой; как союзник Порты, переправится через Дунай; пересечет полуостров, нападет с высот иллирийских Альп на французскую Далмацию и дойдет до Адриатики. После захвата побережья и внезапного нападения на Триест он обогнет с севера Венецианский залив, перейдет Альпы и протянет руку восставшим тирольцам и угнетенным швейцарцам. В это же время англо-русский флот нападет с юга на Италию и вызовет восстание в Неаполитанском королевстве. Словом, дело шло о там, чтобы перебросить в государство завоевателя войну, которую тот перенес за восемьсот лье от своей границы, и в то время, как второй Аннибал пустится в далекие предприятия, выполнить маневр в стиле Сципиона. Адмирал получил приказание действовать согласно этим данным, дать туркам почувствовать красоту этого плана и возбудить их аппетиты.[569] Но он должен умолчать о том, что, ввиду более верного воодушевления христианских племен, а главным образом, славянских народов, ему поручено говорить им об освобождении из-под власти турок; что он должен разжечь едва начинавшие проявляться в них стремления к свободе и заронить в них надежду на создание славянской империи под покровительством и защитой России. Таким образом, идея о слиянии родственных народностей для образования крупных национальных единиц, возникшая из событий, порожденных французской революцией, явившаяся следствием перемены взглядов на существовавшие доселе принципы, делалась, как в Германии, так и на Востоке, орудием в руках наших врагов. Идея о панславизме обозначилась в русской политике сперва как средство отразить нашествие Наполеона и отвлечь в сторону часть его армий.

    Сомнительно, чтобы Александр и Румянцев заблуждались насчет фантастичности и романического характера подобного предприятия и его шансов на успех, равно как и относительно возможности организовать у турок, с их согласия и на их глазах, восстание их христианских подданных. Но, может быть, одна угроза подобного восстания могла привести к практическому и крайне желательному результату, на который неоднократно указывал Бернадот? Христианским племенам северной Турции сочувствовали по ту сторону границы однородные им группы. Толчок, данный первым, сообщится и вторым. Через молдаво-валахов не трудно вызвать волнение среди румын Трансильвании; через славян Турции – среди славян Турции – среди славян Австрии. Создав на флангах Австрии многочисленные очаги волнения, рассыпав порох окрест ее восточных владений, Россия получит возможность занести пожар во внутрь Австрии, заставит ее дрожать за свое существование и, может быть, помешает ей оказать Наполеону существенную помощь.

    Переговоры о русско-турецком союзе велись в Константинополе при энергичной поддержке шведских и английских агентов весь конец мая и в течение июня. Тем временем Чичагов укреплял свою позицию на Дунае – базу своих будущих военных операций. Имея в виду серьезное нападение на французские владения, он держал сербов и черногорцев наготове, поддерживал тайные сношения с недовольными в Далмации, снабжал оружием валахов, мечтал о том, чтобы перебросить их с частью русских войск в Трансильванию и подготовлял против Австрии обходное движение.[570]

    Но необходимость подобной диверсии сделалась уже менее настоятельной. В конце апреля в Вильну прибыло сообщение, имевшее характер доброго предзнаменования. Еще до того, как проводить своего государя с супругой на свидание с Наполеоном, еще до клятв и сердечных излияний в Дрездене, Меттерних позаботился представить по секрету доказательство истинного характера предстоящих сцен. Из его слов было ясно, что все это будет пустой комедией. Решив известить русский кабинет о заключении франко-австрийского союза, он сопровождал свое сообщение такими комментариями, которых было вполне достаточно, чтобы убедить в ничтожном значении союза. Он дал понять, ;что его двор вовсе не смотрит серьезно на подписанные с Францией обязательства; что вспомогательный корпус будет, насколько возможно, воздерживаться от участия в войне и едва перейдет границу; что если России угодно будет вникнуть в положение Австрии и отнестись к ней снисходительно, оба государства могут втайне оставаться друзьями, хотя внешне и будут состоять в войне.

    Русское министерство приняло к сведению слова Меттерниха, но просило, чтобы Австрия дала ему ручательство своих намерений – какую-нибудь гарантию и обязалась точно ограничить свою деятельность.

    В этих видах, в строжайшей тайне, открыты были переговоры. Чтобы во время хода переговоров оказать давление на решение Австрии, Александр предоставил Чичагову вести на Юге пропаганду. Он сообщил в Вену, что в его распоряжении имеются средства вызвать восстание среди мадьяр и что он не задумается воспользоваться ими, если его поставят в необходимость сделать это. Эти угрозы, пущенные в ход салонами и русскими партиями в Вене, оказали влияние на общество, а через него и на правительство; это и было главной причиной, заставившей Австрию сделать еще шаг на пути тайных компромиссов.

    В нескольких следовавших одно за другим сообщениях Меттерних дал формальное уверение, что вспомогательный корпус ни в каком случае не будет усилен и даже не будет доведен до полного состава; что постараются изыскать средство дать Наполеону, вместо тридцати тысяч человек двадцать шесть тысяч .что Австрия никогда серьезно не вмешается в распрю; что она не двинет своих главных сил и сохранит их для лучшего употребления. В награду за такую полуизмену Австрия требовала, чтобы война была строго ограничена и чтобы, кроме места, где австрийские войска, к сожалению, должны будут вступить на русскую территорию, т. е. направо от великой армии, не было совершено ни одного враждебного действия на всем протяжении границ обеих империй. Иначе говоря, Австрия требовала, чтобы русские отказались от контратаки со стороны Венгрии и Трансильвании. Александр принял второе положение соглашения и отказался от диверсии на Востоке, которую к тому же стремительность нападения Франции делала невыполнимой. На этих основах между Веной и Петербургом состоялось, хотя и на словах, но формальное соглашение; произошел обмен взаимных обещаний; с той и другой стороны было дано слово. Договором, подобным тому, какой оба двора заключили в форме намеков в 1809 г., они обязались взаимно щадить один другого, соразмерять свои удары и в течение фиктивной войны тайно потворствовать друг другу.[571]

    Поведение Австрии не было единичным фактом. Большинство наших союзников замышляло измену и ждало только удобного времени. Прусский король, скрепив своей подписью союзный договор с нами, написал царю письмо с извинениями. Было решено, что, несмотря на войну, сношения с Россией будут продолжаться через тайных, но формально аккредитованных представителей. “Вот как следует поступать государствам, которые с давних пор состоят друзьями и которым суждено снова сделаться таковыми”[572], – говорила Пруссия. Королевства Конфедерации, те самые королевства, которые или создал, или расширил сам Наполеон, отличались не меньшим двуличием. Русский посол в Баварии, Барятинский, утверждает, “что, начиная с короля и кончая последним гражданином, за исключением некоторых молодых офицеров, думающих, что они герои или мечтающих сделаться таковыми, все классы общества с одинаковым отвращением смотрят на возможную войну с Россией.[573] Король говорит, “что он в ужасном положении”; наследный принц гордится тем, что отклонил от себя командование войсками. Эта война, говорит он, “противна моим принципам; вот почему я не хочу вести ее, хотя страстно люблю мое ремесло”.[574] Когда царю придется отозвать своих агентов ото всех “офранцузившихся”[575] дворов, баварский министр Монжелас откажет Барятинскому в выдаче паспортов на выезд в Россию; если Барятинский пожелает получить их с тем, чтобы ехать лечиться на воды, ему выдадут, но при условии, что он останется где-нибудь поблизости, например, в Карлсбаде, ибо разлука будет только временной, с сохранением надежды снова свидеться.[576] Со всех концов Германии – за редкими исключениями – Александр получает те же уверения в тайной симпатии. Его все осуждают; считают, что он слишком смело и без серьезных поводов подвергает себя опасности, но никто не может удержаться, чтобы не высказать ему пожелания успеха.

    Таким образом, проследив в только что сделанном нами обзоре настроение Европы, начиная со шведских интриг в Стокгольме и направляясь через Константинополь, Вену и Мюнхен в самое сердце Европы, мы видели, что великая армия со всех сторон охвачена сетью затаенной вражды; что эта вражда для своего проявления ждет только момента, когда изменит нам судьба, и счастье повернется не в нашу сторону. Вот реванш за ту лесть, которая расточалась триумфатору в Дрездене, вот обратная сторона этой лучезарной картины. Да, короли оказывают Наполеону содействие, но содействие вынужденное. По секрету они говорят, что не признают обязательств, вырванных у них силой. На устах у них любовь и преданность, в сердце – измена; они клянутся в дружбе, на деле же они простые рабы. Подвернется случай порвать цепи, и они без зазрения совести воспользуются им, в уверенности, что найдут в своем народе отклик своим стремлениям и своей ненависти.

    Ближайшие помощники императора – маршалы, корпусные командиры и состоявшие при армии администраторы и чиновники смутно сознавали опасность. Во время похода по Германии они заметили, что идут по минированной почве, где для взрыва достаточно малейшего сотрясения. Коменданты крепостей и начальствующие лица, до французских королей включительно, которых Наполеон поставил на страже Германии, в течение целого года, не переставая, предупреждали его. Осенью 1811 г. Жером написал ему поразительное по своей проницательности письмо[577]. Письма Раппа, коменданта Данцига, полны знаменательными признаниями. В них Рапп высказывает беспокойство по поводу ненависти, которая скапливается вокруг него, хотя он наносит жителям “только неизбежный вред”. Некоторое время спустя он не выдерживает и, выйдя за пределы своей военной компетенции, посылает политическое донесение со следующими выводами: “Всюду умы взвинчены, всюду ожесточение. Дело обстоит так, что, если кампания будет для нас несчастлива (чего нет оснований допускать), все – от Рейна до Сибири – поднимутся против нас. Я не распространитель тревожных слухов, и не люблю слыть за человека, который все видит в мрачном свете, но то, о чем я предупреждаю – достоверно”.[578] Даже Даву – непоколебимый Даву – поддается подобию страха. Он вспоминает, что в 1809 г. дело висело на волоске, и умоляет, чтобы хорошенько вдумались в этот урок.

    Эти донесения выводят из терпения, злят Наполеона. Он делает Раппу строгий выговор и отсылает его к роли солдата. Он и сам видит опасность, но не допускает, чтобы другие замечали ее, а тем более, указывали ему на нее, ибо, благодаря своему непобедимому счастью, а, главное, стольким и столь тщательно выполненным мерам для обеспечения успеха кампании, он уверен, что преодолеет опасности. Правда, в деле подготовки все, до последних мелочей, было превосходно задумано и рассчитано, но выполнение оставляло желать многого. Вследствие огромного количества средств, вследствие необычайной их сложности, он не может сам следить за выполнением своих приказаний, Он не в состоянии обнять столько предметов, как бы велики ни были его силы. Лица же, которым он поручает выполнение, не обладают ни его авторитетом, ни его зорким взглядом. Невнимательное отношение подчиненных, беспечность солдат, нерадивость и иногда недобросовестность администрации, уже в силу своих громадных размеров ускользающие от надзора, приводят к недочетам. В некоторых местах пути уже загромождены, начинается сутолока. Дисциплина падает, средства, требующие доставки, и съестные припасы запаздывают. Армия не желает поддерживать в хорошем состоянии то, что имеет: люди не заботятся о своей амуниции, морят лошадей, и многие корпуса явятся пред неприятелем с негодными к употреблению лошадьми, с недостаточным количеством провианта, с дурно организованным служебным персоналом и недостаточно обученными солдатами.[579]

    Между начальниками происходят нежелательные пререкания. Даву и Бертье в открытой ссоре; Даву озлоблен. Мюрат недоволен, Жюно устал и телом и душой. А сколько других начальников идут отяжелевшим шагом, еле волоча ноги, без прежнего увлечения и былой энергии! Они слишком богаты, слишком знатны; в них нет уже прежних порывов слепой, беззаветной преданности; они размышляют и критикуют. Отголоски глухой оппозиции ближайших к императору лиц доходят до них и подрывают их доверие. Они знают, что предприятие осуждается такими людьми, как Камбасерес, Моллиен, Декре, Лавалетт. Из разговоров они знают, что не только Коленкур, но и другие лица, хорошо знакомые с Россией, высказывали императору свои опасения; что один из них, полковник Понтон, на коленях умолял его остановиться. Эти рассказы ходят по штаб-квартирам и вселяют неуверенность, для возбуждения которой достаточно простого здравого смысла. Даже в свите императора гуляют тревожные фразы. Шепотом повторяются слова Семонвилля, бывшего члена народного конвента, ныне сенатора, который приобрел такую известность своим умением предугадывать будущее, что правительство, от которого он начал сторониться, считается обреченным на гибель.

    Говорят, что во время пребывания своего в Женеве у префекта Капелла, он сказал при виде проходивших мимо солдат, отправлявшихся в армию: “Ни один из них не вернется: они идут на убой”.[580] Считая, что одного крупного бедствия достаточно, чтобы рассеять чары и все перевернуть вверх дном, он рискнул прибавить, что поход в Россию дает надежды Бурбонам.

    Подобного рода предчувствия и сокровенные мысли не проникают еще в главную массу наших войск. Чем ниже спускаешься по иерархической лестнице, тем более видишь доверия, мужества и беззаветной преданности. Из конца в конец несметной армии, которая, по приказанию императора, стоит еще на Висле, все чины, помимо высшего начальства, объяты воинственным трепетом, трепетом страстного желания поскорее вступить в дело. Выслужившиеся из рядовых и желающие пробить себе дорогу офицеры, жаждущая приобрести военную славу золотая молодежь – все они желают, чтобы поскорее началась кампания. Они стремятся к чинам, к отличиям, к великим подвигам; они жаждут, славы и наживы.

    Помимо того, нравственное влияние Наполеона на эти бесхитростные души так сильно, что не оставляет места размышлению, и, несмотря ни на что, только он, только обаяние его личности сплачивает все части этого разрозненного сборища; только его имя заставляет умолкать раздоры и воспламеняет в сердцах единодушный порыв. Даже наиболее враждебные контингенты – пруссаки, испанцы, славяне с берегов Адриатики, т. е. те элементы, которых силой включили в ряды армии, – подпадают под его влияние. Они ненавидят его, и все-таки идут за ним, ибо чувствуют своего рода гордость сражаться под командой такого вождя; они знают, что достаточно одного его одобрительного отзыва, чтобы навсегда поставить их в почетный ряд. Что же касается французских солдат, то и украшенные нашивками ветераны, и молодые, взятые от сохи рекруты остаются, подобно народу, из недр которого они вышли, непоколебимо преданными человеку, зачаровавшему их воображение. За свою кровь они всегда ждут от него неслыханных наград, великого будущего и всяких благ земных. Среди них распространилось убеждение, что Россия только стадия на пути в другие страны, что они пойдут дальше, что Наполеон поведет их в глубь сказочной Азии, в волшебный мир, где нужно только нагибаться, чтобы запасаться, сокровищами и собирать короны. Их вера в подобное будущее – беззаветная и непреложная – высказывается в их детски наивных письмах. После вероломного поддакивания союзных королей, после предостережений министров и генералов, после мрачных донесений начальников, после предсказаний недовольных высокопоставленных лиц приведем письмо солдата. Вот что пишет своим родителям один фузилер 6-го гвардейского полка первого батальона четвертой роты:

    “Сперва мы вступим в Россию, где нам придется немножко подраться, чтобы проложить себе путь дальше. Император, должно быть, уже приехал в Россию, чтобы объявить ему – тамошнему маленькому императору – войну. О! Мы живо разделаем его под белый соус! Если бы мы были одни, и то было бы достаточно. А! Отец, и как же здорово готовятся к войне. Наши старые солдаты говорят, что никогда не видали ничего подобного. И это правда, ибо ведут сильное и огромное войско, но мы не знаем, для России ли оно. Кто говорит, что пойдем в Ост-Индию, кто в Египет (Egippe); не знаешь, кому верить. Мне лично решительно все равно. Я хотел бы, чтобы мы пошли (irions) на край света”. Тот же солдат пишет в другом письме: “Мы идем в Ост-Индию; она находится в тысяча трехстах лье от Парижа”.[581]

    Итак, Индия – этот волшебный магнит, который увлекал некогда великих искателей приключений в борьбу с морскими волнами, мерцает, и пред очами наших солдат. Вдали, по ту сторону мрачной и таинственной России, им чудится страна, сияющая светом и золотом, с – залитыми солнцем долинами покоя, сладостных утех и блаженства. Вот видения, которые грезятся им в их лагерях на Висле, во время спанья на сырой земле, на холодном ветру северной весны, неприглядной, как наша зима. И по утрам, когда у полковых знамен раздается с барабанным боем и звуками сигнальных рожков утренняя заря, все эти взрослые дети Галлии вскакивают с беззаботным, радостным, как песнь жаворонка, весельем. Ретиво принимаются они за дневную работу, за ученья, за подготовительные к походу занятия. Они смотрят на будущее с полной надеждой, не помышляя об опасностях. Они убеждены, что ими руководит божество, что непогрешимый вождь ведет их к победе.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.