Онлайн библиотека PLAM.RU


  • I
  • II
  • III
  • ГЛАВА VI. АУДИЕНЦИЯ 15 АВГУСТА 1811 г.

    Какое заключение выводит император из разговора с герцогом Виченцы. – Он перестает верить в близость войны и приостанавливает приготовления. – Он почти уверен в желании Александра получить клок Польши, но откладывает до более подробного осведомления окончательное решение. – Крестины Римского короля. – Свистки на площади Карусель; афиши с призывом к мятежу. – Чернышев указывает на эти симптомы. – Император в церкви Notre-Dame. – Речь в Законодательном Корпусе: намек на Польшу. – Лористону предписывается держаться твердо. – Затруднение в выборе средства восстановить близкие отношения и придти к соглашению. – Дальнейшие приготовления к войне идут втихомолку. – Европа успокаивается. – Летний сезон дипломатов и высшего общества. – Курорты Богемии. – Картины Карлсбада. – Графиня Рекке и ее бард. – Деятельность Разумовского. – В Петербурге прения идут своим порядком. – Разногласие между императорами делается менее обостренным, но более глубоким. – Влияние Армфельта. – Александр решает не вести переговоров; принятие им военного плана Фуля. – Какие причины побуждают его уклоняться от соглашения и тянуть конфликт. – Отклонение посредничества Австрии и Пруссии. – Уклончивые приемы и отсрочки. – Наполеон проникает в его игру и в это же время узнает о новых нарушениях блокады. – Взрыв гнева. – День 15 августа в Тюльери. – Дипломатическая аудиенция; тронная зала. – Нападение на Куракина. – Наполеон заявляет, – что никогда не уступит и пяди варшавской территории. – Цветистая и потрясающая речь; сравнения и угрозы. – Куракину долго не удается вставить свое слово. – Неотразимый удар. – Пытка в продолжение трех четвертей часа. – Работа с Его Величеством. – Наполеон приказывает составить при себе оправдательный документ своей будущей кампании; важное значение этого документа: в нем излагается фактическая сторона конфликта и блестяще обрисовывается основная причина распри. – Пагубная логика. – Какие причины не позволяют Наполеону удовлетворить предполагаемые желания России. – Герцогство Варшавское и блокада. – Война решена, но отсрочена. – Наполеон ставит себе за правило продолжать фиктивные переговоры с Александром, исподволь подготовить союзы на случай войны и довести свои военные силы до колоссальных размеров; время вторжения в Россию назначается на июнь 1812 г.

    I

    Достопамятный разговор 5 июня не привел к результату, которого желал герцог Виченцы; тем не менее он оставил известный след. Несмотря на все усилия подавить душевное волнение, в которое повергли его слова обер-шталмейстера, императору не удалось вполне освободиться от тревожного чувства. Некоторое время он был задумчив, озабочен, словно колебался между противоречивыми побуждениями. В общем, разговор нисколько не выяснил ему главного вопроса – вопроса о том, какой ценой можно восстановить согласие. Он все более приходил к убеждению, что Россия, как условие, без которого не может быть и речи о соглашении, потребует уступки части великого герцогства, но не был в том безусловно уверен.[233] Поэтому он отложил окончательное решение до тех пор, когда у него будет полная уверенность. Не принимая во внимание намеков, сделанных Александром Коленкуру и его заместителю, он ждет, чтобы эти намеки были повторены или переданы в иной форме.

    Однако, по одному вопросу он теперь же выводит из разговора точное заключение. Уверения Коленкура почти что убедили его, что Россия не нападет в течений этого года. Следовательно, если войне неизбежно суждено быть, у него больше, чем он думал, времени подготовиться к ней; он может еще собрать и взвесить все данные для оценки положения. Считая, что положение дел, решительно не требующее “прежней спешности”[234], дает больше свободы его действиям, больше простору его мысли, он воздерживается от всякого поступка, имеющего решающее значение, и даже слегка приостанавливает военные приготовления. 6 июня, т. е. на другой День после приема герцога Виченцы, он отправляет приказы в отмену некоторых данных уже приказаний, вследствие чего несколько направляющихся в Германию отрядов задерживаются во Франции. В следующие дни отменяется часть требований войск от союзников. Император переносит свое внимание уже на Испанию и не так враждебно смотрит на Север.[235] Это успокоение не ускользнуло от его приближенных, и дало Коленкуру, с которым обходятся то милостиво, то холодно, слабую кратковременную надежду.[236]

    Как раз по время этого затишья произошел обряд крещения. Он должен был совпасть с открытием отложенной по случаю праздников сессии Законодательного Корпуса и со съездом духовенства, созванного с тем, чтобы одобрить закон о подчинении церковного управления государству. Европа с беспокойством ждала всех этих событий, ибо они могли доставить императору случай говорить публично, причем он мог сказать несколько таких слов, которые осветили бы будущее.

    Крестины имели место 9 июня. В пять часов пополудни Римский король был торжественно отвезен в кафедральный собор, где в ожидании его собрались сословные представители, власти столицы и сто архиепископов и епископов. Император с императрицей проследовал в церковь Notre-Dame, в парадной карете, впереди и сзади которой ехали генералы и офицеры его свиты. Толпа с любопытством и восторгом смотрела на это зрелище; но энтузиазм, с которым встречено было рождение наследника, начал уже ослабевать. Дело в том, что с некоторого времени в Париже со страшной силой свирепствовал экономический кризис: в предместьях Св. Антония не было работы; мастерские опустели, станки были покинуты; оставшиеся без работы угрюмые рабочие толпами слонялись по улицам. Контраст между этой нищетой и выставленным на показ официальным блеском, с непроизводительным золотом и серебром, которыми в изобилии горели костюмы и ливреи, сбруи и экипажи, слишком резко бросался в глаза, чтобы не наводить на злостные мысли, не вызвать злобного ропота.

    В продолжение нескольких дней полиция срывала афиши с призывом к мятежу, которые расклеивались .по ночам в кварталах, населенных простым народом.[237] Молодой русский офицер, выслеживавший скверные новости и усердно осведомлявший своего государя о всех признаках, которые могли поощрить враждебные намерения царя, с особым удовольствием сообщал ему, что ожесточение против деспота проникает все глубже в народные массы, и что Наполеон уже не так уверен в населении Парижа.

    Не этой ли встрече, оказанной народом, следует приписать грустное настроение императора в эти торжественные дни? Во время всей церемонии 9 июня он был мрачен, рассеян, молчалив и только в конце службы луч света пробился сквозь тучи на его лице. По совершении религиозных обрядов император принял из рук императрицы завернутого в покрывала наследника престола, чтобы представить его народу. Приближались сумерки. По мере нарастания мрака, тысячи свечей и особенно люстры на хорах, бросавшие в воздух снопы света, загорались еще ярче, отражаясь в глубине сводов мириадами мерцающих звезд. И вдруг в этом сиянии, в ореоле славы и величия, предстал божественный император с высоко поднятой белоснежной ношей на руках. Охватившее его волнение, нахлынувший прилив радости и гордости вмиг преобразили его лицо. В эту минуту начальник герольдов воскликнул: Да здравствует Император! Да здравствует Римский король! И все присутствующие неистово подхватили этот возглас, который, как ураган, понесся в необъятные глубины храма.[238] Целая неделя была посвящена празднествам и народным удовольствиям, устроенным городом. 16-го, за три дня до съезда духовенства, император председательствовал на открытии Законодательного Корпуса. Его речь, по обыкновению, была изложением его политики. Естественно, что главным образом, он говорил об Англии: она, ее злокозненные подстрекательства вызвали слухи о войне, из-за которых Европа не так давно пережила столько волнений, и так пострадало народное благосостояние.

    “Англичане, – сказал император, – играют на всевозможных страстях. То они приписывают Франции планы, которые могут вызвать тревогу в других государствах, – планы, которые Франция могла бы привести в исполнение, если бы они входили в ее политику; то взывают к самолюбию народов и стараются возбудить их ревность. Они пользуются всеми случаями, которые порождают неожиданные события переживаемого нами времени, ибо только война на всем протяжении континента может упрочить их благосостояние. Я не требую ничего, чего нет в договорах, которые я заключил. Я никогда не пожертвую кровью моих подданных ради интересов, которые не составляют непосредственных интересов моего государства. Я льщу себя надеждой, что мир на континенте не будет нарушен”.[239]

    Фразы, предшествующие этому ясно выраженному желанию, относились к Польше; в них иносказательно давалось обещание, что Франция не начнет войны ради славы и удовольствия освободить какой-нибудь народ. Эти слова были слабым отголоском тех слов, которые император при торжественной обстановке сказал в 1809 г., когда хотел жениться на сестре Александра.[240] В случае, правда, маловероятном, если бы в настоящее время Россия удовольствовалась подобным удовлетворением, он не прочь дать его.

    Лористону поручено было указать в России на миролюбивый характер речи, совпавшей с целым рядом успокоительных симптомов, и настоять на необходимости безотлагательно придти к соглашению. “Внушите Лористону, – пишет император герцогу Бассано, – что я желаю мира и что пора уже поскорее покончить со всем этим. Передайте ему, что приезд Коленкура и его последние письма дают надежду, что император изменит свои решения и что, если Россия не делает новых приготовлений, я тем более не буду делать таковых; что несколько времени тому назад я потребовал от Баварии и Бадена новые полки, но что на днях я отменил это требование, что я остановил отправку пушек, назначенных для крепостей на Одере; что же касается обозов, которые находятся в настоящее время в пути и о прибытии которых в Данциге могут узнать, то следует обратить внимание на расстояние, сославшись на которое можно объяснить, что эти движения исполняются по приказаниям, данным два месяца тому назад”.[241]

    Наполеон ни на минуту не допускает мысля, что ему поставят в упрек эти передвижения, ибо они явились прямым следствием положения, занятого весной Россией. Тогда Франция сделалась свидетельницей, как войска густыми колоннами шли по направлению к герцогству, и, следовательно, была в положении законной обороны. Ее право приступить к вооружениям было безусловное, неоспоримое. Ему даже кажется, что Лористон недостаточно энергично отстаивает это положение. Уже при чтении первых депеш посланника Наполеон заметил, что тот сразу же подпал под влияние Александра, что он не устоял против его обаяния: во время спора был слаб и уступчив; не воспользовался своим выгодным положением; не сумел дать справедливой оценки коварным речам. Он также, если его там не направить, даст обольстить себя. “Обвить гирляндами цветов”. Исходя из этих соображений. Наполеон тотчас же приказывает герцогу Бассано обратиться к послу со строгим предписанием – держаться твердо; признаться, не стесняясь, в наших вооружениях и заставить признать, что мы были вправе так поступать, а не метаться и не отрицать их в туманных и запутанных фразах, да к тому же, против всякой очевидности. “Скажите Лористону,—пишет император министру, – что он плохо понимает мое положение; что России все известно; что я сказал об этом всем русским, ибо нужно быть слепым, чтобы не видеть, что все мои дороги загромождены обозами с припасами, командами военного конвоя и выступившими в поход отрядами, и что нельзя тратить по двадцать пять' миллионов в месяц, не поднимая на ноги все, что есть в стране; но что все это было приказано мною только после того, как Россия дала мне понять, что может изменить мне и воспользуется первым благоприятным моментом, чтобы начать враждебные действия.

    В вашем письме к Лористону добавьте: “Император находит очень странным, что в этом случае вы не нашлись, что ответить... Император не вооружался, когда втихомолку вооружалась Россия. Он вооружился на виду у всех и только тогда, когда Россия, по словам самого Императора Александра, была готова. Император не издавал манифеста[242], не заводил ссор на глазах европейских дворов, он даже не дал ответа. Наконец, Император ничего так не желает, как привести дела в то положение, в каком они были раньше. Он предлагал это, но вместо того, чтобы прислать кого-нибудь для переговоров, говорят несуразные вещи. Итак, Императору угодно, чтобы вы не отрицали вооружений и тем не ставили Саксонию в затруднительное положение, а чтобы настоятельно просили о прекращении этого строгого положения – не путем взаимных обвинений, а путем чистосердечных объяснений, стараясь найти средства к соглашению, если таковые можно найти”[243]. Эта оговорка, эта формула сомнения выдает истинную мысль императора. У него нет ни желания, ни предвзятого намерения вести войну. В сущности, он хотел бы избежать ее и был бы благодарен каждому, кто избавил бы его от нее. Но он не видит средств устранить разрыв путем мирного соглашения. Мысль полностью удовлетворить желание России, иначе говоря, расчленить герцогство, по-прежнему ненавистна ему. “Исходите из того положения, – приказывает он писать Лористону, – что русским войскам, чтобы заставить нас дать согласие на столь позорное расчленение, потребуется оттеснить нас к Рейну”.[244] – “Это было бы позором, – энергично продолжает он,– а для Императора честь дороже жизни”. Но, с другой стороны, он понимает, что Россия не получит удовлетворения, которого он не может дать, никогда не вернется к прежнему доверию, что почти нет надежды обойти затруднение и найти какой-нибудь хитроумный выход. Одним словом, что вне того, чего он не хочет сделать, ничего сделать нельзя. Вот почему, несмотря на его миролюбивые уверения, несмотря на его как будто искренние обещания, его неотступно преследует засевшая в нем и в большинстве случаев руководящая его поступками мысль, что в будущем году ему неизбежно предстоит война. Приостановив на время отправку войск в Германию, он очень скоро возвращается к прежней деятельности. Правда, он не увеличивает, напротив, даже уменьшает стоящие на первой линии войска. Чтобы ответить на один из предметов беспокойства Александра, он не усиливает гарнизонов Данцига; он останавливает на Одере один из полков, назначенных для этой крепости, и приказывает отступить части вестфальской бригады, командированной для несения службы в той же крепости. Но вся эта предупредительность имеет целью отвести глаза от более важных движений в тылу, ибо в то же время батальоны, формирующиеся в учебных командах, присоединяются к армии Даву и незаметно увеличивают ее на тридцать тысяч человек. По границам Германии Наполеон организует подкрепления в более широких размерах и с более тщательной подготовкой. Стоящие на левом берегу Рейна и на южном склоне Альп, спешно набранные и, следовательно, находящиеся не в полном составе команды, он заменяет настоящими армиями.[245] Он хочет иметь возможность в подходящий момент наводнить Германию солдатами и бурным потоком направить их к границам России.

    II

    Эти медленные, методические подготовления не так бросались в глаза, как лихорадочная деятельность предыдущего времени. В Германии, Австрии, даже в Польше – во всех странах, которые боялись сделаться театром военных действий и ставкой борьбы, – были уверены, что война окончательно устранена. В министерствах и дворцах государей, после страшных волнений, вызванных близостью кризиса и необходимостью принять то или иное решение, наступило относительное спокойствие. Политика оказалась не у дел; дипломаты устроили себе каникулы. Высший свет разъехался по курортам Богемии наслаждаться солнечными днями этого чудного лета. Даже проживающие в Вене русские, эти неутомимые сеятели раздора, очевидно, потеряли надежду на скорый разрыв. После бешеного натравливания Австрии к войне, после неимоверных усилий направить ее весной на этот путь, они вдруг снялись с места и понеслись, по выражению нашего посланника, “топить свою скорбь в водах Бадена, Карлсбада и Теплица”.[246] Но перемена места не прекратила их деятельности; напротив, она дала им возможность с помощью прибывших из России подкреплений и многочисленных союзников, которых они нашли на месте, возобновить партийную войну и открыть летнюю кампанию, что не могло не оживить и не поддерживать неудовольствие императора.

    В то время Богемия лежала на пути всех новостей и интриг. После брака Марии-Луизы непримиримая партия австрийской знати эмигрировала в Прагу. Она избрала этот город своим постоянным местопребыванием и засела в нем, как в крепости. Тайные агенты Англии, которыми та напитывала Европу, проскользнув после высадки в Швеции в Пруссию, направлялись по Саксонии и Богемии в Вену, где они обрабатывали на свой лад общество и развращали общественное мнение. Прежде чем добраться до конечной цели своего путешествия, они наводили справки в Карлсбаде и Теплице. Сюда же, как в центральный пункт, как в периодически открывавшуюся говорильню, стекались из разных стран Германии деятели Союза Добродетели, носители патриотических тайных стремлений, члены трех тайных братств, которые при общей апатии установленных властей были в Германии единственной деятельной и воинственной силой.

    Те из наших представителей в Австрии и Саксонии, которым было поручено следить за общественным мнением, рисовали довольно пикантную картину курортов Богемии – этих мест свиданий всего изящного и всех интриганов, где оппозиция против нас выражалась во всех видах, начиная с серьезнейших и кончая самыми ребяческими, и где в ожидании лучших времен. “Со времени причинившего много хлопот предприятия Шелли,– пишет один агент осведомления,—рыцари и кавалерственные дамы Союза Добродетели не перестают работать над восстановлением древней Германии, а так как для благого дела ничем не следует пренебрегать, то они отправили в разные части Германии искусных миссионеров, которые то красноречием, то мистическими сочинениями стараются взрастить семена, посеянные в последнюю войну. Даже дамы берут на себя эти почетные миссии; так, графиня Рекке отправилась в Карлсбад с целью председательствовать там в клубе Добродетели и восстановить колонну Арминия. Члены этого общества узнают друг друга по особым условным знакам и имеют, преимущественно на Севере, особые способы для сношений. В видах сохранения древних обычаев своей страны, графиня Рекке всюду появляется в сопровождении барда, по единодушному мнению клуба, красноречивейшего человека и величайшего поэта своего века. Против него говорит только его фамилия – Дидье, ибо он родом из французской колонии в Берлине. Прежде чем сделаться бардом, он был каноником в Магдебурге. Плодовитый гений этого нового Тиртея чарует, опьяняет и приводит в исступление всех, получивших разрешение присутствовать на сеансах.

    “Оды, апологии, военные песни разнообразят удовольствия слушателей. Чтобы дать верное представление о тонкости намеков, достаточно упомянуть в басне Тигр, в которой после тысячи приключений, одно другого замысловатее, тигр кончает тем, что пожирает льва, слона, леопардов и медведей. Автор дает понять, что этот тигр – Наполеон. Обыкновенно сеанс кончается военной песнью, сочиненной каноником. Раз, когда последняя ода – мученичество блаженной королевы Прусской – вызвала исступленные аплодисменты, он воскликнул: “Зачем не могу я воспеть ее во главе двухсот тысяч человек!”. Графиня Рекке питает такое отвращение ко всему французскому, что, как говорят, дала обет не говорить по-французски”.[247]

    Около этого страшного сборища славословящих поэтов и артистов толпятся прусские офицеры, “готовые всем пожертвовать памяти усопшей королевы”, “английские шпионы” и французские эмигранты из прежних предводителей шуанов.[248] Все они стараются воодушевить друг друга, шушукаются, жестикулируют и на словах восстают против “могущественного властителя Европы”. Их отвращение к Франции так велико, что известие о приезде одного из наших дипломатов, императорского посланника в Дрездене, почтенного барона де-Бургуэна, заставило улетучиться часть этой шайки, как будто при приближении зачумленного. Присутствие одного из наших офицеров вызывало скандальные манифестации. “Его орден Почетного Легиона изводил дам, которые хвастались, что выказали твердость характера, т. е. вели себя по отношению к нему так невежливо, как только могли”.[249] Можно представить себе, какую сенсацию произвел в этой среде, где кипело столько страстей, приезд главы русской партии в Вене графа Разумовского; какой был переполох, когда тот, задавшись целью втянуть в союз всех недовольных и властно вести их на общее дело, явился преисполненный отваги и чванства, в сопровождении своих друзей, словно полководец во главе своих войск.

    Он приехал с блестящей свитой, с почти царской обстановкой и поселился на житье во Францбруннене, близ Егры. С этой командующей позиции он хотел наблюдать за всеми курортами Богемии и объединять все интриги.[250] Правильно организованная деятельность графа началась тотчас же по приезде. При нем был целый штат агентов, которые работали по его приказаниям; у него были свои чиновники, свои канцелярии. Два верховых ежедневно развозили его огромную корреспонденцию; в каждом соседнем “курорте” он поселил преданного ему человека, обязанного раздавать пароль, и не один путешественник не уезжал из Богемии, не увозя в свою страну следующего приказа оказывать на правительства давление путем общественного мнения и склонять их в ближайшем будущем взяться за оружие, “ибо война против Франции должна быть естественным состоянием каждого благоустроенного правительства”.[251] Принцы и принцессы королевской крови и оставшиеся за штатом государи не гнушались помогать Разумовскому в деле фанатической пропаганды. Главными его сотрудниками были: лишенный владений, эмигрировавший в Богемию курфюрст Гессенский, принц Фердинанд прусский и молодые герцогини курляндские, которые умели “без всякого стеснения соединять сердечные дела с политикой”.[252]

    В продолжение нескольких недель дерзость этих лиц дошла до того, что наши агенты уже думали, что на их глазах в Карлсбаде соберется настоящий конгресс недовольных, и что отсюда пойдет “пламя новой коалиции”.[253] До некоторой степени их успокаивало то обстоятельство, что между разными группами иностранцев не было единодушия. Большинство из них, будучи заклятыми врагами Франции, в то же время с ненавистью смотрели друг на друга. Пруссаки презирали саксонцев; саксонцы держались особняком; они отличались равнодушием к общему делу и почти что спаслись от приступов “германской лихорадки”.[254] Русские бывали почти исключительно в обществе венской аристократии и этой обособленностью много вредили себе в глазах других немцев. Тем не менее, их поучения и предсказания растравляли и поддерживали надежды и злобу, поощряли воинственное усердие тайных обществ и поддерживали среди народов Германии элементы агитации и восстания.

    В Петербурге слухи о скорой войне почти прекратились. Спор с Францией понизился на один тон и, не прекращаясь, превратился в затяжной, однообразный и бесплодный. С той и с другой стороны возобновились те же жалобы, повторялись те же доводы. Иногда меняли и немного усиливали выражения, не изменяя существа доводов, как будто правительства двух великих держав занялись упражнениями в риторике, т. е. тем, чтобы бесконечно, в разных видах, повторять одно и то же. Только один Румянцев, преследуя свою мечту о примирении, силился ввести в спор кой-какие новые элементы и постоянно искал основу для соглашения. Рассматривая вопрос о герцогстве с новой точки зрения, он дал понять Лористону, что, не затрагивая материально неприкосновенности герцогства, можно было бы преобразовать его, подавив в нем при этом всякую мысль о расширении; что можно было бы отнять у него его автономию, правительство и присвоенные ему учреждения, например, администрацию из уроженцев края; что можно было бы лишить его в некотором роде национального характера и свести на положение простой саксонской провинции.[255] Но сам Александр перестал говорить о Польше. Он предоставил канцлеру выбиваться из сил в поисках бесполезных средств к соглашению и не шел уже за ним по этому пути. Более упорный и требовательный, он скрывал под маской невозмутимой кротости свои менее миролюбивые намерения и дал себе клятву покончить с конфликтом только в том случае, если Наполеон согласится дать ему желаемый им блестящий залог. Он думал, что возвращение в Париж герцога Виченцы и его требования, может быть, дадут результат, которого он тщетно ждал от миссии Чернышева. После отъезда посланника он не мог скрыть охвативших его нетерпения и беспокойства. Он вычислил продолжительность путешествия Коленкура и время, необходимое для поездки курьера из Парижа в Петербург; считал дни, даже часы. В начале июня он решил, что Коленкур уже прибыл в Париж и что наступил решительный момент. С тех пор прошло несколько недель, а желанного ответа не получалось. Сопоставляя это молчание с другими симптомами, Александр истолковал его как отказ.[256] Догадываясь, что Наполеон не хочет стать на путь уступок по делам Польши, он не хотел уже вести переговоры и отказывался предлагать средства к успокоению и соглашению. Сделав попытку – при посредстве Коленкура предложить императору загадку и оказать на него давление – он этим исчерпал свои добрые намерения.

    Постороннее влияние помогло рассеять последние колебания царя. Все показания современников из первоисточников согласно указывают на необычайную милость к шведу Армфельту и на его роль в событиях этого периода времени. Мало-помалу милости, поощрения, знаки внимания поставили его вне конкурса, так что рядом с сердечным к нему доверием не осталось уже места не только официальным советам Румянцева, но даже сам Сперанский отошел на второй план.

    Швед приобрел доверие государя независимой манерой держать себя. Александр хвастался, что ненавидит льстецов. Вернейшим средством заставить его принять совет было дать таковой в грубоватой форме. Этим способом государю, красневшему при одном намеке, что он самодержец, давалась иллюзия, будто он повелевает людьми свободными. Армфельт говорил с ним уверенно, не стесняясь выражениями. Недалеко время, когда один проницательный наблюдатель скажет о нем: “Не имея в своем обращении ничего общего с тем раболепным складом характера, с тем подобострастным языком, которые служат отличительной чертой рабского народа, барон Армфельт поразил императора и завоевал его симпатии той откровенностью, той смелостью, с какими рисовал ему картину того, чем бы он мог быть и что он есть”.[257] С настойчивостью почти жестокой давал он чувствовать царю подчиненность его настоящего положения, оскорбления, которые наносит ему Наполеон, унизительность и опасность вечной уступчивости, необходимость ободриться и оказать сопротивление, под опасением сделаться лишь внешним подобием императора. Он представил ему пространную записку со следующим эпиграфом: “То be or not to be”.[258][259]Чуткий к таким суровым требованиям, Александр пропитывался внушаемыми ему идеями, но применял их сообразно складу своего характера и своего гения, более склонного к пассивному упорству, чем к резким проявлениям инициативы. Он остановился на политике отказов, на системе от всего уклоняться, все отсрочивать, на замаскированной непримиримости, вовсе не скрывая от себя, что таким поведением вызывает и, в конце концов, навлечет на себя войну. Первым приготовившись и чуть не начав войны, он дал затем согласие сделать попытку для устранения ее; но и теперь, как и весной, он сознает близость и неизбежность развязки конфликта, с той только разницей, что теперь не сам хочет напасть, а чтобы на него напали; не упреждать противника, а заставить его придти к себе.

    Действительно, даже в то время, когда в политике царь поддается воинственным подстрекательствам Армфельта, он окончательно избирает своим руководителем и советником по военным вопросам Фуля-выжидателя. Он принимает его план, ибо предписывает приступить к устройству оборонительных линий в соответствии с воспринятыми от него принципами и поручает немцу Вольцогену произвести эту работу.[260] Правда, он склоняется еще к мысли – прежде выполнения главного плана сделать нападение на Польшу, но и то с единственной целью, насколько возможно, расстроить дело снабжения армии завоевателя. В этом случае дело идет о нападении в строго очерченных пределах, задача которого начать отступление с более отдаленного пункта, и, уклоняясь от решительного боя, опустошать все на отдаваемой противнику территории. Следовательно, дело идет о чисто стратегическом наступлении. Пока же Александр благоразумно решил избегать малейшего насилия, малейших нарушений союза, вплоть до того момента, когда французы, углубясь в Германию, подойдут настолько близко к его границам, что поставят его в положение законной обороны. Цель, которую он в этом случае преследует – выставить себя в глазах Европы носителем и защитником права, долготерпение которого истощилось. С этого момента все его усилия будут направлены к тому, чтобы затянуть конфликт; но затянуть, не давая заметить, что он затягивает его. Он позаботится всю ответственность за разрыв взвалить на своего соперника и постарается возбудить против него всеобщую ненависть.

    С этой целью он избегает малейшего намека на герцогство Варшавское. Затаив в самых сокровенных тайниках своей души истинную обиду, он ссылается только на явную – на присоединение Ольденбурга и артистически пользуется этим делом, в котором у него, бесспорно, прекрасная роль и в котором он может разыгрывать из себя оскорбленного. Грустным и кротким тоном он постоянно жалуется на нанесенное ему оскорбление и в неопределенных выражениях требует удовлетворения. Когда Франция пристает к нему, когда она заклинает его высказать свои желания, он ограничивается просьбой о вознаграждении за причиненный ущерб, о возвращении герцогу родового наследия. Когда с ним говорят о соответственной компенсации, он не отвечает ни да, ни нет. Он обещает отправить Куракину полномочия, необходимые для заключения соглашения – и не посылает их. Он неизменно говорит, что готов покончить с этим делом – и не дает для этого никаких данных.[261] В то же самое время он заботится о том, чтобы объявить во всеуслышание, чтобы оповестить всему миру, что захват Ольденбурга, как ни тягостно для него это событие, не составляет в его глазах casus belti; что он никогда с оружием в руках не потребует восстановления прав своего дома. Из такого поведения царя явно вытекает, что если Наполеон усиливает наличный состав войск, если он втихомолку отправляет новые войска в Германию и готовит средства к нападению, то он делает это не в силу законной причины, а исключительно вследствие дошедших до безумия честолюбия и гордости; что все это делается с целью поработить государство, которое желает жить с ним в мире и неизменно хочет оставаться его союзником.

    Придерживаясь такого поведения, царь приобретал и ту выгоду, что мог вежливо отказаться от услуг государств, заинтересованных в том, чтобы не допускать конфликта, и желавших предложить свое посредничество в деле примирения, ибо не желая примирения, он, естественно, не нуждался в посредниках. Когда Пруссия и Австрия, после кратковременного успокоения, снова забили тревогу и поочередно, то та, то другая, умоляли его принять их услуги, он притворился, что крайне удивлен этим. Он не понимает, говорил он, о чем с ним говорят. Что за надобность в примирителях, когда о войне нет и речи? “Его Императорское Величество, – приказывает он написать в Вену,– тем более считает долгом отклонить вмешательство третьего государства, что принятием такового неизбежно будет вызвано предположение о разладе между дворами Петербурга и Тюльери – разладе, которого не существует, так как Его Императорское Величество неизменно и неуклонно пребывает в своих прежних чувствах и политических отношениях к Франции, которая, со своей стороны, непрестанно дает ему уверения в своей дружбе”.[262]

    Тем не менее, осторожно поддерживаемый разлад доставит царю поводы с каждым днем все более смотреть сквозь пальцы на контрабанду и, в конце концов, позволит ему открыть гавани России для правильной торговли с Англией. Это одна из главных причин, заставляющих его уклоняться от примирения, которое опять сделало бы его пленником союза.[263] Если Наполеон допустит это отступление от своей системы и, видя, что русские не двигаются со своих оборонительных позиций, остановит, а затем вернет обратно свои войска, Александр не погонится за ним; но гораздо вероятнее, что завоеватель будет проводить до конца свои разрушительные планы; что он начнет войну и вторгнется в Россию. Тогда Александр со спокойным мужеством примет вызов, твердо решив: пользуясь содействием климата и природы, вести войну ожесточенно, ужасно, до бесконечности. Но, – говорит он себе,– я предварительно заручусь крупной моральной выгодой и выиграю свое дело в глазах общественного мнения Европы. Его расчет был верен, ибо его искусный и выдержанный способ действий, не вводя всецело в заблуждение современников, в продолжение восьмидесяти лет вводил в обман потомство и историю.

    Наполеона он не обманул. Видя, что Россия уклоняется от вся лих объяснений, император заключил из этого, что она не хочет примирения, вследствие того, что отчаялась добиться истинного предмета своих вожделений. Таким образом, он ясно понял, он верно угадал, в чем дело. Он понял, что в вознаграждение за Ольденбург желают получить часть герцогства и не допускают другого решения. От него ждали, чтобы он отдал свою передовую оборонительную линию, чтобы он собственной рукой нанес удар тому самому польскому народу, который неоднократно доказывал ему свою преданность; чтобы подверг его новому расчленению. В прошлом году, предлагая ему знаменитый договор, просили только о ратификации раздела; теперь хотят, чтобы он сам возобновил раздел и принял в нем участие. Такое притязание приводит его в бешенство. С этим совпало событие донесений от его агентов с Севера, в которых сообщалось ему, что с наступлением весны английская торговля в Балтийском море, едва прикрываясь американским флагом, растет не по дням, а по часам в необычайной прогрессии. Контрабандные суда не проскальзывают уже в Ригу или в Петербург обманным путем, в одиночку, В порты России входят настоящие торговые флоты, целые скопища в сто пятьдесят судов за раз. Их там принимают без всякого стыда, им позволяют развозить по побережью и сбывать огромные партии товаров, и эта торговля, давая Англии возможность сбывать часть продуктов, которые загромождают ее склады и угнетают ее промышленность, мешает ей погибнуть от перепроизводства и избытка товаров.[264] Итак, вот к чему клонились мнимые тревоги России, ее притворные страхи, ее жалобы и ссоры, которые она старалась завести с нами. Допуская, что у нее и в самом деле не было намерения начать войну, она, тем не менее, хотела заручиться предлогом, благодаря которому могла снова завязать с англичанами выгодные для нее сношения и, вместе с тем, вырвать у нас унизительную и пагубную уступку. С этого момента ее игра делается императору ясной, “ее система раскрывается”.[265] Констатирование этих фактов приводит его к решению. Отдаваясь вспыхнувшему в нем гневу, а, кроме того, повинуясь и политической идее, и желанию привлечь на свою сторону общественное мнение, он чувствует потребность всенародно заявить о своих обидах; он хочет разоблачить пред всей Европой замыслы Александра и объявить во всеуслышание, что русские хотят клок Польши, и никогда его не получат.

    Случай к этому представился 15 августа, в день его именин. По его приказанию, этот день ежегодно праздновался народными увеселениями и большим съездом ко двору в Тюльери. Обычный воскресный церемониал совершался по этому случаю при особо торжественной обстановке. Император лично руководил этими грандиозными представлениями, которые обставлял, как сцены в опере,– шествиями, церемониальными маршами, роскошными символическими изображениями. Задачей таких зрелищ было выдвигать пред взорами публики блестящую картину его могущества. То был целый ряд величественных и точно распределенных выступлений. Перед обедней – высочайший выход из парадных покоев: шествие пажей, церемониймейстеров и их помощников, шталмейстеров, дворцового коменданта и камергеров, флигель-адъютантов, первых пяти чинов империи, – наконец, сам император в сопровождении духовника, принцев и маршалов. Императрица шествовала со своей половиной в сопровождении принцесс и свиты. Иногда оба шествия сходились на парадной лестнице, затем медленно проходили по залам и галереям и вступали в церковь, куда для лицезрения Их Величеств допускался народ. В разных местах по пути следования были расставлены отряды гвардии; гренадеры отдавали честь, барабаны били поход; мундиры военных и костюмы придворных эффектно выделялись на роскошных украшениях апартаментов – на золоте, мраморе и на пурпуре драпировок. Обстановка – как раз для того, чтобы ослепить взоры, взволновать умы и придать еще больше пышности и блеска воздаваемому императору героическому культу[266]. Часто после обедни на дворе дворца происходили военные парады. До или после обедни, в парадных апартаментах, неизменно из года в год, император давал аудиенции и принимал дипломатический корпус. Посланники и иностранные министры вводились в Тронную залу. Только они да министры и небольшое число привилегированных лиц имели право входа туда. В этой-то самой священной зале дворца Наполеон, явившись предварительно пред ними в ореоле императорской пышности, принимал их поздравления.

    15 августа 1811 г. дипломатическая аудиенция состоялась до обедни. В полдень, когда пушечные выстрелы возвещали городу о торжестве этого дня, император вошел в залу и занял место на троне. Тотчас же были приняты для принесения поздравления и пожеланий высокопоставленные особы, кардиналы, министры, маршалы, кавалеры Почетного Легиона первой степени и другие сановники.[267] После них, в предшествии церемониймейстера и его помощника, был введен обер-гофмаршалом дипломатический корпус. Разместившись вокруг трона, члены корпуса заняли места по старшинству их постов. Князь Куракин занял место, сообразно своему положению, между князем Шварценбергом и испанским послом. Он чувствовал себя лучше обыкновенного и сиял, как солнце, в своем усыпанном звездами и драгоценными камнями одеянии.

    Император сошел с трона. Медленным шагом два раза обошел он круг, останавливаясь то тут, то там, чтобы кинуть слово, вопрос или чтобы ему назвали фамилии иностранцев, ходатайствовавших о чести быть ему представленными. В этот день в списке представляющихся находились, кроме баварского генерала и швейцарского полковника, три “гражданина Соединенных Штатов”.[268] Все это заняло некоторое время. В зале было невыносимо жарко. В этот чудный августовский день яркие, жгучие лучи солнца, падая в залу сквозь высокие окна и загораясь ослепительным блеском на массивном шитье мундиров, еще более усиливали тягостное чувство, которое все испытывали от продолжительности аудиенции, от толпы, тесноты и от жуткого чувства предстоять пред вершителем судеб, пред повелителем и верховным судьей. Когда обычные формальности были выполнены, можно было думать, что прием кончен. Большая часть присутствовавших разошлась уже по соседним залам. В Тронном зале оставались только дипломатический корпус да несколько министров и “красных лент”. С минуты на минуту ждали, что император прикажет предупредить императрицу и отбудет в церковь, чтобы отслужить обедню и Те Deum, как вдруг он направился к группе, в которой стоял Куракин.[269]

    “Вы сообщили нам новость, князь”, – любезным тоном сказал он. Дело шло о бюллетенях, незадолго перед тем сообщенных русским посольством, в которых извещалось о битве в окрестностях Рущука между турецкой армией и оставленными Россией на Дунае войсками под начальством Кутузова. Дело было жаркое, но не решительное, ибо обе стороны приписывали себе победу. Куракин свыше всякой меры восхвалял храбрость своих соотечественников. Наполеон воздал должное храбрости русских, но обратил внимание Куракина на то, что, тем не менее, они вынуждены были очистить Рущук – свое предместное укрепление по ту сторону Дуная, а, следовательно, потеряли линию реки. По его мнению, пользоваться рекой, как средством перехода в наступление, можно только при условии сохранения за собой возможности действовать на обоих берегах. В Эслинге он считал себя победителем, потому что сохранил остров Лобау, который давал ему доступ на левый берег и позволял напасть на австрийскую армию. Пространно, с обычным мастерством развил он эту тему и прочел пред восхищенными слушателями целую лекцию о тактике.

    Отказываясь одержать над ним верх на этой почве, Куракин согласился, что действительно русские должны были отступить за неимением в своем распоряжении для удержания за собой позиции достаточного количества войск, и приписал недостаток в людях недостатку денег, что, якобы, и заставило царя отозвать во внутрь России часть назначенных против Турции войск. Этого только и ждал от него император и тотчас же, с притворным добродушием, сказал ему: “Дорогой друг, если вы говорите со мной официально, я должен сделать вид, что верю вам, или совсем не отвечать вам; но, если мы говорим конфиденциально, то скажу вам, что вы побиты, а побиты вы потому, что у вас слишком мало войск, а мало войск потому, что пять дивизий из дунайской армии вы отослали в польскую, и сделано это не из-за стесненных финансов, которые были бы в лучшем состоянии, если бы эти войска кормились за счет неприятеля, а для того, чтобы угрожать мне”.

    Затем предметом разговора сделались передвижения русских войск близ границы герцогства Варшавского. Наполеон, не стесняясь, дал понять, что эти ускоренные марши тем более встревожили его, что казались ему необъяснимыми. “Я похож на дикаря, – сказал он, – чего не понимаю, то возбуждает во мне недоверие”. Поэтому, продолжал он, – и он счел нужным держать ухо востро. В конце концов обе стороны сочли себя обиженными, стали вооружаться, приступили к перемещению войск в громадных размерах, что продолжается и по сие время, и вот – две нации в боевых позах, лицом к лицу, готовы перерезать одна другой горло, не объяснившись даже, за что.

    И в самом деле, кого хотят убедить, что истинная причина ссоры Ольденбург? – Великие державы не станут драться из-за Ольденбурга. К тому же Франция предлагала вознаграждение, равнозначащее, “как по объему, так и по содержанию”; она раз десять повторяла свои предложения и не получила ответа. Это значит, что дело идет о чем-то другом; значит, у русских есть задняя мысль, и Наполеон внезапно, резким движением срывает вуаль и обнаруживает сокровенную подкладку спора. Он сказал: “Я не так глуп, чтобы поверить, будто вы хлопочете об Ольденбурге: я ясно вижу, что дело идет о Польше. Вы приписываете мне планы в пользу Польши, а я начинаю думать, что вы сами хотите завладеть ею, может быть, думая, что нет иного способа укрепить с этой стороны ваши границы. Но необходимо, продолжал он, чтобы перестали заблуждаться по этому вопросу, чтобы Россия знала, на что она может рассчитывать. При этих словах император приходит в страшное волнение. “Не обольщайте себя,– вскрикивает он, – будто я когда-нибудь дам вознаграждение герцогу за счет Варшавы. Нет! Даже тогда, когда ваши войска станут лагерем на высотах Монмартра, я не уступлю ни пяди варшавской территории; я поручился за ее неприкосновенность. Требуйте вознаграждения за Ольденбург, но не требуйте ста тысяч душ за пятьдесят, а прежде всего не требуйте ничего из великого герцогства. Вы не получите из него ни одной деревни, ни одной мельницы. Я не думаю о восстановлении Польши; интересы моего народа не связаны с ней. Но если вы вынудите меня к войне с вами, я воспользуюсь Польшей, как оружием против вас. Объявляю вам, что я не хочу войны, и не начну ее в этом году, если вы сами не нападете на меня. Война на Севере не в моем духе. Но если кризис не прекратится к ноябрю месяцу, я увеличу набор на сто двадцать тысяч человек; так я буду делать два-три года и, если увижу, что эта система изнурительнее войны, я начну с вами войну... и вы потеряете ваши польские провинции”.

    Далее он говорил, что упорно отстаивая неприемлемое требование, Россия подвергает себя такой же гибельной войне, в какой пали Пруссия и Австрия. Неужели необходимо, чтобы тот же дух ослепления, тот же дух безумия овладевал последовательно всеми государствами и увлекал их в бездну? “Ибо, – продолжал император, внезапно меняя тон и напуская на себя скромность, граничащую с наглостью, – может быть, счастье, может быть, храбрость моих войск, а, может быть, и то, что я сам немножко смыслю в этом ремесле, но я всегда одерживал победы, и надеюсь и впредь одерживать их, если вы принудите меня к войне”.

    – Вызнаете, – прибавил он, – что у меня есть и деньги, и люди”. И тотчас же на его голос являются в трепет приводящие видения, выступают как призраки, громадные цифры и со всех сторон стекаются чудовищные войска. “Вы знаете, – говорит он, – что у меня восемьсот тысяч солдат, что каждый год дает в мое распоряжение 250000 рекрутов, следовательно, в три года я могу увеличить мою армию на семьсот тысяч человек, а этого хватит, чтобы продолжать войну в Испании и вести ее с вами. Я не знаю, побью ли я вас, но знаю, что мы будем драться. Вы рассчитываете на союзников. Где же они? Не Австрия ли, у которой вы отняли триста тысяч душ в Галиции? Не Пруссия ли? – Она вспомнит, что в Тильзите ее добрый союзник император Александр отнял у нее белостокский округ. Не Швеция ли? – Она тоже вспомнит, что, отняв у нее Финляндию, вы наполовину разрушили ее. Такие обиды не забываются. Все эти оскорбления требуют расплаты. Весь континент будет против вас”.

    Под жестким градом сыпавшихся на него упреков, до глубины души взволнованный этой сценой, сделавшей его предметом всеобщего внимания, оскорбленный обвинением в вероломстве, которое косвенно переносилось и на него, Куракин совсем опешил. Тем не менее, он пытался исполнить свой долг и употреблял величайшие усилия защитить свою страну и своего повелителя. Но как говорить с государем, который всякий разговор превращает в монолог? Тщетно посланник истощался в усилиях, пытаясь вставить свое слово. Приблизительно около четверти часа стоял он с открытым ртом, в ожидании, когда неиссякаемое вдохновение его собеседника позволит ему начать фразу, бывшую у него на языке.[270]

    Но вот Наполеон остановился перевести дух. Куракин воспользовался этим моментом, чтобы выйти из смешного положения и чтобы сказать, что русский император “самый верный союзник Франции и даже друг его императора”. – “Это те же речи, что говорятся и в Петербурге моему посланнику, – прервал его Наполеон; – но на что мне слова, если они опровергаются фактами и если сами же вы опровергаете их своим протестом по поводу присоединения Ольденбурга? Или вы сделали это в угоду англичанам?” – продолжал он. И он перешел к Англии. Он обрисовал, как она господствует на политическом горизонте, как нити всех интриг сосредоточиваются в ее руках, как она тащит и уже перетягивает на свою сторону Россию. В подтверждение этой картины, он напомнил о сделанных британской торговле облегчениях, о неслыханном развитии контрабанды. С особой силой напирал он на эти обиды, наполнявшие горечью его сердце.

    В редкие минуты передышки, которые предоставлял ему Наполеон, Куракин ограничивался уверениями, что главная забота и сердечное желание его повелителя – прекратить раздор. Чтобы наказать Куракина за ссылки на ничем не оправдываемые намерения царя, Наполеон вдруг задал ему категорический вопрос и припер его к стенке: “Что касается того, чтобы сговориться, – сказал он, – я готов. Имеются ли у вас необходимые полномочия начать переговоры? Если – да, я сейчас же дам полномочия на переговоры”.

    Посланник вынужден был ответить, что у него нет “необходимых полномочий для заключения сделки”; но что он поторопится сообщить в Петербург о выраженном Его Величеством желании, и ничуть не сомневается, что таковое желание заставит сделать крупный шаг на пути к соглашению. Неопределенность и замешательство, сквозившие в этом ответе, лишний раз осветили императору положение дел. “Напишите, – скептически сказал он, – я ничего не имею против; но ведь ваш двор давным-давно знает то, что я вам только что сказал. Я говорил это и Чернышеву, и генералу Шувалову, да и посланники мои в течение четырех месяцев не перестают повторять это”.

    Он сам повторил все, что говорилось и писалось; говорил долго, как бы упиваясь своими словами, употребляя выражения, бьющие на эффект, услащая свою речь изобилием образов и метафор. – Отчего, – спрашивал он, – в тот самый момент, когда Россия наиболее серьезно была занята на Дунае, она повернулась и стала против Польши? – Вы поступаете, – продолжал он, как подстреленный заяц, который поднимается на лапы и мечется, как безумный, выставляя всего себя под новый заряд. Зачем тянуть неопределенное положение – ни войну, ни мир? Когда два дворянина поссорятся, когда, например, один даст другому пощечину, они дерутся, а затем мирятся. Правительства должны были бы поступать так же – открыто и честно вести войну или заключить мир. Так нет! Россия предпочитает уклоняться от какого бы то ни было решения вопросов; она, очевидно, до бесконечности хочет тянуть тягостное для всех положение. – Вот какие взгляды старается внедрить император всем своим слушателям, всем дипломатам и окружающим его европейцам; вот к чему направлены его рассуждения и бесконечные повторения. Воздерживаясь от слишком резких выражений, прикидываясь спокойным, якобы от сознания своей силы, третируя посланника с благосклоннейшей жалостью, он, через его голову, хлещет его правительство. Отдавая полную справедливость добрым намерениям Куракина, он подавляет его непреодолимой силой своих рассуждений. Наконец, после пытки, тянувшейся три четверти часа, он отпустил его, и бедный князь удалился, расстроенный, красный как рак, обливаясь потом, еле переводя дух от волнения, задыхаясь под тяжестью своего красивого, шитого золотом, кафтана, рассказывая всем, “что у Его Величества было очень жарко!”. Но так как принято дипломатический разговор кончать призывом к миру, то и последние слова императора носили миролюбивый характер. В заключение он выразил надежду, что можно еще избежать войны и ее бедствия, если Россия пожелает объясниться иным путем, а не загадками. Но что значило это, ни к чему не обязывающее его, желание придти к соглашению рядом с воинственной суровостью его рассуждений, с угрожающим тоном речи, с внезапным взрывом гнева?

    III

    На другой день, 16-го, вернувшись в Сен-Клу, Наполеон приказал доставить себе все бумаги, относящиеся к переписке с Россией, начиная со свидания на Немане. В этот же день статс-секретарь, министр иностранных дел герцог Бассано был приглашен для работы с Его Величеством. Его работа состояла в том, чтобы набрасывать на бумагу соображения, приходящие на ум императору при рассмотрении того или иного вопроса, как по существу, так и на основании документов, и записывать принятое решение. Министр держал перо, округлял фразы, иногда смягчал выражения, но идея исходила от повелителя. Император чувствовал потребность излагать свои идеи в положительной, догматической форме, дабы яснее вникнуть в собственные мысли и в те причины, которыми обусловливалось его поведение. Это было нечто вроде доклада, который он составлял для самого себя и выводы из которого устанавливали его волю[271]. На этот раз задача, подлежащая решению, была следующая: “В таком ли положении отношения Франции к России, чтобы опасаться войны, и нужно ли делать новый рекрутский набор и разрешить предлагаемые военными министрами расходы?”[272].

    Накануне, в разговоре с Куракиным, Наполеон, под влиянием гнева, объявил во всеуслышание, что знает притязания России, и что никогда не согласится на них. Теперь он снова берется за этот вопрос и обсуждает его с самим собой, хладнокровно, со спокойной головой. С привычной ему остротой мышления, он идет прямо к сути дела; он удаляет из него все неопределенное, выбрасывает все случайное, внесенное без всякой надобности, только для того, чтобы навести туману и скрыть его истинный характер. Он освобождает его от всего наносного, срывает все покровы и ставит перед собой, как мраморное изваяние. Обстоятельно, в строгом порядке, рассматривает он все умозаключения, которые приводят его к мысли, что Россия посягает на неприкосновенность герцогства Варшавского. Должен ли он согласиться на это притязание или отказать? Вот это-то он и хочет обсудить. Он взвешивает все за и против, подводит итоги доводам, говорящим в пользу того и другого решения. Слепой, увлекающийся поклонник строгой логики, он целым рядом сильных рассуждений приходит к тому, что решает вопрос в отрицательном смысле и высказывается за ужасный конфликт и за войну. Благодаря вышеизложенному, мы имеем в оправдание его кампании 1812 года им самим продиктованный документ.

    Прежде всего, он устанавливает в принципе, что война с Россией несвоевременна и нежелательна, ибо отвлечет наши силы от Испании и вынудит нас бросить там все не оконченным. Она вызовет ужасающую трату людей и денег, и “никогда не даст выгод, стоящих жертв, которых она может потребовать”. Следовательно, желательно ее избегнуть. Возможно ли это? Чтобы ответить на этот вопрос, император крупными штрихами рисует историю своих отношений с Александром I, начиная с заключения союза. Он мысленно переносится в Тильзит, затем в Эрфурт, улавливает в 1809 г. конфликт в первичной стадии его развития и неопровержимо доказывает, что “бесспорная трудность настоящего положения” происходит от поведения русских до и во время последней кампании против Австрии; от то-то, что их дипломатическая и военная деятельность не стала на высоту требований того времени.

    Если бы император Александр, как заклинал его Наполеон, твердо заговорил в Эрфурте; если бы он пригрозил Австрии, та поняла бы, что франко-русский союз – не фикция. Она побоялась бы выступить сразу против двух великих монархий и отказалась бы от войны. На границах России не произошло бы никакой перемены: Галиция осталась бы при прежнем хозяине. Далее говорится: “Если бы Россия – раз война возникла – приняла в ней участие, как ей надлежало с самого начала, и употребила бы в дело значительные силы, она первая вошла бы в Галицию, и войска герцогства Варшавского явились бы туда только в качестве вспомогательных. Случилось как раз обратное. Восточную Галицию завоевали войска герцогства Варшавского; обитатели ее взялись за оружие против (нашего) врага, и ко времени заключения мира эта провинция очутилась в таком положении, что ее нельзя было вернуть Австрии, и Его Величество вынужден был поставить в числе условий ее присоединение к герцогству Варшавскому”. Итак, Россия очутилась пред лицом наполовину восстановленной Польши, что возбудило ее тревоги. Гарантии, которые были даны или же предложены – уступка одного округа Галиции, отправка варшавских войск в Испанию, договор, содержащий обстоятельство не восстанавливать Польского королевства – показались недостаточными. Россия по-прежнему в тревоге; она готова ухватиться за первый случай, чтобы нарушить порядок вещей, ответственность за который лежит на ней самой и который, тем не менее, она считает несовместимым со своей безопасностью.

    Предлогом, за который она ухватилась, было присоединение Ольденбурга к Французской империи. Постановления британской палаты вынудили Его Величество присоединить к Франции ганзейские города, дабы закрыть порты Северного моря английской торговле. Герцогство Ольденбургское было включено в это присоединение. Россия заступилась за герцога Ольденбурского. В вознаграждение был предложен Эрфурт. Россия отказалась от него. Вместо того, чтобы просить другого вознаграждения, она выступила с публичным протестом – прием беспримерный в истории союзных государств. Она начала протест с оговорок и кончила выражением желания сохранить союз; откуда с достаточной ясностью следует, что она хотела только поднять побольше шума из-за Ольденбурга, не доводя дела до конца и оставляя средство к соглашению.

    Ее планы начали обнаруживаться. Было ясно, что они направлены против герцогства Варшавского, существование и расширение которого внушают ей беспокойство, и что задача этих планов – если не полное присоединение герцогства к русско-польским провинциям, то, по крайней мере, присоединение некоторой его части, что неизбежно должно привести герцогство к полному разрушению. Отказ принять в виде вознаграждения Эрфурт был мотивирован тем, что эта страна не смежна с Россией; но единственная смежная с Россией страна, на которую Его Величество может иметь некоторое влияние – герцогство Варшавское. Намеки, сделанные на словах полковником .Чернышевым и графом Румянцевым, дали понять, что дело Ольденбурга устроится тогда, когда придут к соглашению по делам Польши. Тогда становится вполне понятным, для чего Россия вмешалась в дело Ольденбурга; для чего, выражая протест, она подтвердила преданность союзу; почему, наконец, отказываясь от Эрфурта, она не сообщала, чего желает.

    Если она считает себя оскорбленной, почему не объявляет войны? Если хочет крупных вознаграждений, отчего не открывает переговоров? – Ведь всякий спор между правительствами кончается одним из двух способов. Но Россия хочет того, в чем не смеет сознаться. Она хочет уступки от 500000 до 600000 жителей герцогства в вознаграждение за Ольденбург. Вот что до очевидности вытекает из протеста, намеков, даже молчания России.

    Итак, все наводит на мысль, что можно было бы сохранить мир при желании уступить Русскому государству от 500000 до 600000 душ герцогства Варшавского, и мнение Его Величества таково, что, если бы в герцогстве существовала особая народность от 500000 до 600000 душ, которой бы он был вправе располагать и которую мог бы, не поступись своей честью, присоединить к России, такая уступка была бы предпочтительнее войны. Но все части герцогства одинакового происхождения; составлены из одних и тех же элементов; все они принадлежат к одному и тому же народу, который, хотя и подвергся разделу, но всегда поддерживает свое право на суш ее гаев а кие. По мере того, как одна из частей его, которая некогда была отделена, присоединяется к другой, она сливается с ней для образования тела нации. Таков характер теперешнего существования герцогства Варшавского. Следствием отделения от него какой-либо части будет его разрушение. России хорошо известно это. Она прекрасно знает, что если ей удастся заставить о герцогство сделать шаг назад, дело не остановится на этом; что, когда оно потеряет от 500000 до 600000 жителей, его полная гибель наступит при первом благоприятном случае; что она приобретет надежду привлечь герцогство к себе, как только тот увидит, что тот, кто дал ему жизнь, отрекся от его интересов; что хотя поляки и с сожалением расстанутся с отеческими и либеральными законами саксонского короля, они вынуждены будут принести эту жертву, дабы упрочить свое положение, ибо самое большое несчастье, какое может постигнуть нацию, – это неуверенность в своем будущем; что, наконец, достаточно нанести существованию герцогства Варшавского удар в каком бы то ни было отношении; достаточно, чтобы оно перестало рассчитывать на защиту мощной руки, благодаря которой оно существует, чтобы все, что остается от Польши, попало в руки России.

    Рассуждения эти правильны. Несомненно, что уступка от 500000 до 600000 жителей повлечет за собой уступку всего герцогства. Следовательно, вопрос должен быть поставлен иначе. Следует рассмотреть: в интересах ли Франции увеличить Россию на все герцогство?

    Такое увлечение перенесет границы России на Одер и на границы Силезии. Это государство, которое Европа в течение целого столетия тщетно старалась удержать на Севере и которое, благодаря стольким захватам, распространилось уже много дальше своих естественных границ, сделается большой силой на юге Германии и будет вмешиваться в дела остальной Европы, чего здравая политика не может допустить. При том, получая благодаря новому географическому положению опасные выгоды, оно, вместе с тем, в течение немногих лет увеличилось бы, благодаря захвату Финляндии, Молдавии, Валахии и герцогства Варшавского на 7 или 8 миллионов душ населения, и приобрело бы такое усилие своего могущества, которое нарушило бы всякую пропорцию между ним и другими великими державами. Таким образом, подготовился бы новый порядок вещей, который поставил бы под угрозу все государства Юга, который вся Европа с ужасом всегда предусматривала и который, быть может, совершится на глазах подрастающего поколения.

    Итак, Его Величество решил поддерживать силой оружия существование герцогства Варшавского, каковое существование неразрывно с его целостностью. Этого требуют интересы Франции, Германии, всей Европы; это предписывается политикой и, сверх того, это вменяет в обязанность Его Величеству долг чести.

    Во второй части записки говорится о торговой и экономической распре. Упомянув об указе, направленном против французской торговли, император останавливается на открытии русских портов для ввоза колониальных товаров и видит в этом полное отрицание правил блокады. Но эти меры, взятые в отдельности, несмотря на всю их важность, не могут служить достаточным поводом к разрыву. “Достойны сожаления те государства, которые вздумали бы сражаться из-за “частных торговых интересов”. Но вменяемые в вину факты имеют существенное значение как показатели и симптомы. Они указывают на все усиливающийся поворот России к Англии, обнаруживают ее пристрастие к нашим врагам, желание сблизиться с ними, что мало-помалу приведет оба государства к полному единению, а посему император решил, не дожидаясь этого неизбежного завершения русской политики, “поддержать свои права с оружием в руках. Если бы Франция предпочла предоставить России заключить мир с Англией, рассчитывая этим избегнуть войны, она не достигла бы своей цели. Мир, заключенный одним из союзников с общим их врагом, – не только без предварительного соглашения, но; даже с нарушением договоров, – быстро приведет к открытому разладу, что в скором времени понудит Россию беззаветно отдаться Англии. Она примет участие в ее интригах, и война будет неизбежным и ближайшим результатом такого странного положения”.

    Таким образом, с какой бы точки зрения ни рассматривалась распря, конец всегда один и тот же – война. Все рассуждения императора, все рассматриваемые вопросы, словно сходящиеся к одному пункту дороги, приводят его к одному и тому же заключению: к необходимости войны. Относительно характера войны Наполеон решает, что она непременно должна быть наступательной. Но теперешнее положение его приготовлений, запоздавших по причине их громадных размеров, пока еще препятствует ему взять на себя инициативу. Затем переговоры с Австрией, Пруссией, с другими государствами, которых надлежит завербовать в наши ряды, находятся еще в зачаточном состоянии и, наконец, летний сезон подходит к концу, что помешает успешному выполнению в 1811 г. целого ряда операций. На Севере, где огромное затруднение для нападающего представляет снабжение войск продовольствием и, в особенности, фуражом, самое выгодное для военных действий время – конец весны. В это время .-поздняя, но обильная растительность “родит фураж под ногами лошадей”[273]. Кавалерия, артиллерия, военные обозы найдут на месте чем прокормить лошадей, не прибегая к трудному и разорительному снабжению транспортами. В это время года восточная Пруссия и Польша, с их плодородными равнинами и громадными лугами превратятся для нас в созданный самой природой продовольственный склад и богатейшую житницу.

    Решив вследствие всех вышеприведенных рассуждений начать войну, Наполеон вторично решает отложить ее. Он назначает ее на июнь 1812 г. Пока же все его усилия должны быть направлены на выигрыш времени. Он подавит свой гнев и неустанно будет высказывать России желание вступить в переговоры. Он вполне уверен, что его не поймают на слове, и что он может безнаказанно расточать свои приглашения. Под прикрытием этих миролюбивых демонстраций он доведет до конца свои вооружения и соберет войска. Тем временем его дипломатия возобновит переговоры с Австрией и Пруссией, со Швецией и Турцией, дабы в назначенное время ему оставалось протянуть только руку, чтобы воспользоваться вполне созревшими союзами. Таким образом, без шума, без огласки все будет подготовлено к великому предприятию. Когда же все наши силы войдут в линию, когда союзы будут заключены, когда Наполеон на основании своих глубоких расчетов увидит, что наступило время действовать, он внезапно подаст сигнал к нападению. Тогда он сразу двинет на восток все силы, на собирание и соединение которых в одну массу он назначает почти год напряженного труда; он бросит вперед собранные под его начальством пятьсот тысяч человек и во главе их бешено ринется на Россию. Вот тот грандиозный и, вместе с тем, коварный план, который он наметил в своем уме в начале 1811 г. и на котором окончательно останавливается в августе. Теперь он набрасывает его на бумагу. В записке от 16 августа о нем говорится только несколько слов, в связи с другими, входящими в него, операциями и конечной его целью – молниеносной развязкой. Это нечто вроде руководства для предстоящей методической деятельности, которое он для ясности набрасывает на бумагу и которого, как увидим, строго будет держаться.

    Изложенные соображения, говорится в записке, “вполне установили мнение Его Величества по вопросу, для которого он искал решения”. Вследствие этого Его Величество предписал действовать параллельно в трех направлениях. Он приказал продолжать переговоры с Россией; приказал, чтобы “на тот случай, если и через шесть месяцев, считая с сегодняшнего дня, Россия будет упорствовать в своей неискренней системе: беспрестанно жаловаться и ни по каким вопросам не входить ни в какие объяснения, – были открыты переговоры с Австрией и Пруссией, дабы Его Величество мог установить новую систему союзов путем договоров, которые надлежит подписать только по истечении указанного срока”. Наконец, Его Величество приказал, чтобы “теперь же войска поставлены были на военное положение, дабы, когда наступит июнь месяц – время, благоприятное для военных операций в странах, куда Его Величеству придется направить оружие, – он мог, если его вынудят к войне, отомстить за попранные договоры, в соблюдении коих никогда не клянутся всуе, и защитить и укрепить герцогство Варшавское, увеличить его территорию и усилить его мощь”.

    Читатель заметит, что в вышеприведенной в последней части записки император все еще умышленно говорит о войне в предположительных выражениях: он даже кончает перифразой правила: “sivis pacem, pava bellum”, которое признает общепринятым. Но какое значение могут иметь несколько оговорок, несколько фраз, сказанных с преднамеренной целью, ради приличия, в сравнении со всем текстом и общем направлением идей? В документе, предназначенном потомству, ни один государь никогда не сознается, что он обдуманно и с предвзятым намерением решается на войну – даже тогда, когда стремится к ней и в глубине души уже предрешил ее. Помимо того, всякий человеческий план, хотя бы он был задуман могущественнейшим из людей, оставляет нечто в удел неизвестному, случайностям будущего. Наполеон не исключал вполне той возможности, что, испугавшись наших приготовлений, Россия в последнюю минуту, без всяких условий, без гарантий, согласится вернуться к союзу. Но если бы это случилось, он предоставлял себе право потребовать уступок, пропорциональных усилиям и расходам, причиненным ему русскими. Он вовсе не хотел безрезультатно идти до границ их империи и делать даром громадный, дорогостоящий поход. Не довольствуясь подчинением России своей воле по всем спорным вопросам, он намерен был отнять у нее выгоды, данные в Эрфурте, лишить ее Молдавии и Валахии и надолго низвести на степень бессильного и ничтожного государства. Некоторые места его записки не оставляют никакого сомнения относительно его намерения обойтись с русскими, как с побежденными, – даже в том случае, если бы они смирились и вернулись к нему при одном блеске его оружия. В сущности, он допускает только, один способ решения – решение оружием; только один исход – сдачу противника или вследствие поражения, или под угрозой поражения. В этом именно смысле дни 15 и 16 августа 1811 г. устанавливают решительную эпоху в истории разрыва. Они отмечают момент, когда Наполеон отказывается вполне от мысли о миролюбивой сделке; когда он дает себе слово, явившись во главе своих легионов, предписать без всяких условий свою волю. В эти же дни он откладывает на десять месяцев решение этой великой распри.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.