Онлайн библиотека PLAM.RU


На вершинах священной горы

Перед тем, как выступить в новый поход на столицу, Унгерн отдал строжайший приказ о полном запрещении употреблять спиртное. Это, как вспоминал Макеев, «заставило полковника Лихачёва с частью офицеров справить поминки по алкоголю и напиться до положения риз». Легли под утро, а уже через пару часов ведено было седлаться и выступать. Лихачёва с трудом разбудили. Качаясь в седле, он подъехал к своему Анненковскому полку, скомандовал: «Полк, за мной марш!» И «помчался как угорелый». Полк поскакал за командиром, потерял строй и беспорядочной кучей «нарвался» на Унгерна. Тот пришёл в бешенство, приказав Лихачёву и всем офицерам спешиться и идти вслед за дивизией пешим порядком.

В реестре наказаний, предусмотренных за пьянство, это было ещё относительно мягким. Осенью, наткнувшись в лагере на двух пьяных офицеров, Унгерн распорядился раздеть их догола, привязать к лошадям и на верёвках перетащить через ледяную реку. Голые, не разводя костра, они всю октябрьскую ночь просидели на противоположном берегу, причём лагерные часовые каждый час устраивали им перекличку. Это случай частный, но наказание, которому подвергся Лихачёв, входило в систему узаконенных дисциплинарных мер и было позаимствовано Унгерном у монголов – так, например, поступал Максаржав со своими провинившимися цэриками. Но если в монгольской армии периода войны за независимость приказ идти пешком означал крайнюю степень позора, то в Азиатской дивизии, где были разрушены все прежние представления о чести и бесчестье, это символизировало достаточно высокий статус наказуемого. По утверждению Рибо, такая мера применялась Унгерном лишь к тем, кого он не позволял себе просто избить.

Макеев пишет: «Дорога была сплошной каменистый щебень». Офицеры Анненковского полка шагали по ней два перехода, в конце последнего Лихачёв подошёл к генералу Резухину и доложил: «Ваше превосходительство, я больше не могу, и если мне ещё прикажут идти дальше пешком, я застрелюсь!» В итоге Унгерн отправил Лихачёва в обоз, а его полк расформировал, слив с Татарским[43].

Дивизия приближалась к столице, когда на дороге показался скачущий навстречу одинокий всадник. Задержавшим его казакам он представился хорунжим Немчиновым и был отведён к Унгерну, которому признался, что подослан китайцами с заданием отравить его. «Делайте со мной что хотите, – заявил Немчинов, – но вот вам цианистый калий и деньги, две тысячи, которые дали мне китайцы вперёд…». Унгерн вернул ему деньги, приказав оставить их себе, а самому оставаться при штабе. Ампулу с ядом барон взял и с тех пор всегда носил её в халате, чтобы покончить с собой при угрозе плена.

По словам Алёшина, «с варварским великолепием, окружённый поклонением и славой», прошёл Унгерн по всей Монголии и уже в декабре 1920 года расположился неподалёку от столицы, блокировав её со стороны Калганского тракта. Лагерь разбили в районе Налайхинских угольных копей под склонами Богдо-ула.

В это время, согласно подсчётам Макеева, в дивизии было около тысячи человек, «включая интендантских, обозных и прочих мёртвых бойцов», но монгольские отряды прибывали и позднее. Сам Унгерн, при широте стратегических замыслов никогда не знавший точную численность своих войск, на допросе говорил, что накануне штурма Урги у него было 1200 всадников. Кто-то увеличивал эту цифру ещё на две-три сотни, иные доводили её до двух тысяч, из которых русские составляли не более четверти, но в любом случае противник обладал громадным, чуть ли не десятикратным перевесом. Оборонявшая столицу регулярная китайская армия насчитывала 10-12 тысяч человек с пулемётами и артиллерией, а вместе с ополченцами общая численность гарнизона достигала 15 тысяч. Зато на стороне Унгерна были иные силы, не материальные, но могущественные.

Во времена Циней маньчжурский наместник Урги жил в Маймачене, но Чен И перенёс свою резиденцию в одну из усадеб китайского квартала к востоку от площади Поклонений. Здесь, в центре города, он чувствовал себя в большей безопасности. По-европейски образованный человек, библиофил, подаривший городу прекрасную библиотеку на многих языках, знаток монгольской и китайской истории, одно время увлекавшийся археологическими раскопками, Чен И с его мягкостью, гуманностью и просветительскими планами пришёлся не ко времени. В городе, который превратился в гибрид военного лагеря с тюрьмой, этот просвещённый администратор практически не имел власти. Правда, русские относились к нему с уважением и благодарностью, поскольку после первого штурма столицы Унгерном именно Чен И сумел, предотвратить готовящийся погром, но этим, пожалуй, его деятельность и ограничилась. Против него интриговал Го Сунлин, армия подчинялась ему лишь формально, чиновники вели собственную политику, заигрывая с генералами. Кроме того, решительность Чен И подтачивали слухи о близком вторжении красных, о намерениях Москвы потребовать соблюдения прежних договоров между Китаем и Россией, а подкрепления из Пекина могли подойти не раньше весны. Там ещё никто не воспринимал появление Унгерна как серьёзную угрозу китайскому владычеству в Халхе. Но из Урги события виделись иначе, и, вероятно, только общим разбродом и растерянностью в верхах столичной администрации можно объяснить тот опрометчивый шаг, который Чен И предпринял в конце ноября, когда Унгерн стоял на Керулене: внезапно был арестован сам Богдо-гэген. Его отделили от свиты, изъяли из дворца и перевели в один из пустующих китайских домов на «Половинке» неподалёку от резиденции Чен И.

Цель этой святотатственной акции никто из живших в Урге европейцев просто не в силах был понять. Она представлялась абсолютно бессмысленной, более того – вредной для самих же китайцев. Наиболее правдоподобным казалось предположение, что Чен И вынужден был уступить нажиму генералов, решивших таким способом продемонстрировать своё могущество монголам, а заодно и собственным солдатам. Гибкость и дипломатичность Чен И разбились об упрямство Го Сунлина и Чу Лицзяна. Русские колонисты легко восстановили нехитрую логику их рассуждений: «Вот, мол, мы арестовали самого бога, и ничего, всё в наших руках, и всё с наших рук сходит». Считалось, что это сделано в назидание всем тем, кто выступает против китайских властей – уж если не поцеремонились с самим Богдо-гэгеном, по отношению к остальным подавно возможны любые репрессии. «А гарнизон, – замечает Першин, – должен был убедиться, что перед военной силой пасует даже божество».

Но, как и следовало ожидать, результат оказался прямо противоположным. Монголы были не столько напуганы, сколько потрясены и возмущены, зато китайских солдат охватил суеверный страх. Им казалось, что арест «живого Будды» даром не пройдёт, что такое неслыханное кощунство неотвратимо повлечёт за собой возмездие. Все верили в неизбежность кары и ждали каких-то исключительных событий, но ничего не происходило: Унгерн, подойдя к столице, штурмовать её не пытался и вообще активных действий не предпринимал. Он стоял около Налайхи, а Богдо-гэген спокойно сидел под арестом. Особых лишений он не испытывал. Из дворца ему носили даже шампанское, к которому последний ургинский хутухта питал всем в Монголии известную слабость.

Начиная с осени, он несколько раз пробовал вырваться из столицы под предлогом якобы заранее запланированных поездок в провинциальные монастыри, но всякий раз подобные планы решительно пресекались. Китайцам Богдо-гэген был нужен как заложник. Прибегнув к аресту, они, помимо прочего, надеялись оборвать его связи с ламством и мятежными князьями и совершили роковую ошибку: с божеством нельзя было обращаться как с человеком. Кажется, уж кто-кто, а китайцы должны были это понимать. Но понимали солдаты, огородники, парикмахеры, а поверхностно европеизированные чиновники и генералы, испытавшие на себе мощь прагматичного Запада, повели себя с той западной прямолинейностью, от какой сами европейцы давно отказались. Подвергнув Будду физическому заточению, эти политики действовали с примитивным рационализмом самоуверенных и наивных неофитов просвещения, отрицающих всякую мистику, и не случайно Унгерн всегда приравнивал китайских республиканцев к русским большевикам: борьба с религией ставила их на одну доску, а корень зла в обоих случаях уходил в гнилую почву европейской культуры. Схема, разумеется, чересчур проста, но такой и должна быть концепция, побуждающая не к размышлению, а к действию. Тем не менее арест Богдо-гэгена показал, что новые хозяева Урги с их по английскому образцу пошитыми мундирами, французскими кепи и немецкими пушками, с их бильярдом как символом цивилизации были в этой стране, где почти триста лет властвовали их предки, несравненно большими чужаками, чем Унгерн с его монгольским дэли и уверенностью, что свет – с Востока. Но в том-то и парадокс, что он при этом оставался истинным европейцем. Потребность сменить душу – западный синдром, кожу – восточный.

Отлично сознавая, какие выгоды сулит ему арест Богдо-гэгена, Унгерн решил не спешить со штурмом. Открытых столкновений он теперь избегал и начал типично азиатскую военную кампанию, планомерную, хотя внешне и бессистемную, при полном собственном бездействии заставляющую противника пребывать в постоянном напряжении.

Первым делом Унгерн выставил дозоры на Богдо-уле, а затем сосредоточил здесь часть туземных сотен. Отсюда велось наблюдение за всеми передвижениями китайских войск – сверху город виден был как на ладони, но гораздо более важным стал другой аспект занятой позиции: господствующая над Ургой стратегическая высота одновременно была одной из главных монгольских святынь.

Последний отрог Хентейской гряды, Богдо-ул, с юга возвышается над столицей и просматривается из любой её точки. На склонах – около версты в высоту, вёрст восемьдесят в длину и примерно сотня в окружности, – в начале столетия тянулся густой заповедный лес, прорезанный ягодными полянами, ущельями и сбегающими в Толу горными ручьями. Вдоль гребня растут кедры, пониже – лиственницы, сосны, ели. Подножье затянуто берёзовой чепорой, осинником. Нигде больше в Монголии восточнее, западнее и южнее Урги нет ничего подобного. Эта гора, поднявшаяся среди степи и голых каменистых сопок, представлялась чудом и почиталась как священная.

«Который уже раз я вижу тебя и любуюсь тобой, – мысленно обращался к ней, в 1908 году подъезжая к Урге, Пётр Кузьмич Козлов, суровый скиталец, в дневниках своих путешествий по Центральной Азии отнюдь не грешивший лирическими излияниями, – бесконечно долго смотрю на твою таинственную строгую красоту, на твой горделивый девственный наряд. Ты всё прежняя – задумчивая, молчаливая, прикрываешься сизой дымкой и двумя-тремя нежными тонко-перистыми облачками, стройно проносящимися над твоей могучей головой. Ламы ургинских монастырей свято охраняют твой чудный покров…»

Обойти Богдо-ул вокруг или даже объехать верхом значило искупить самые тяжкие грехи, а к вершинам люди поднимались для созерцания, уединённого размышления и молитвы. В лесу водились маралы, косули, кабаны, соболи, рыси, но всякую охоту здесь запретили ещё во времена Ундур-гэгена, который считался вторым перерождением Джебцзун-Дамба-хутухты и был современником Петра I. С тех же самых пор не звенел в этих лесах и топор лесоруба. По периметру священной горы специальная стража перекрывала входы во все восемьдесят ведущих к гребню гряды ущелий, пропуская лишь безоружных. Единственными постоянными обитателями Богдо-ула были монахи монастыря Маньчжушри-хийд, выстроенного на южном, противоположном от города склоне, среди скал и каменных осыпей[44]. Во время осады Урги сюда не раз приезжал Унгерн, и, может быть, именно здешние ламы посоветовали ему в целях психологического давления на осаждённых зажигать по ночам огонь на вершине восточной оконечности Богдо-ула. Как бы то ни было, костры там разводили из ночи в ночь в течение почти двух месяцев. «Эти горевшие на большой высоте, – вспоминал Першин, – гигантские костры ярко пламенели на тёмном фоне неба, и их зловещие отблески на снежном покрове священной горы панически настраивали китайских солдат, которые везде видели демонов и всякую нечисть».

На помощь Унгерну вновь пришла легенда: Богдо-ул был неотделим от имени Чингисхана. По одной легенде, юный Темучин скрывался здесь от врагов и позднее повелел приносить жертвы спасшему его духу горы, по другой – у подножия Богдо-ула и родился будущий властелин вселенной. Дважды в год при огромном стечении народа, в присутствии лам из всех столичных и многих провинциальных монастырей на вершине Богдо-ула совершались торжественные жертвоприношения с обязательным, по особым правилам разложенным, костром. Унгерн, видимо, рассчитывал, что ночные огни на вершине Богдо-ула будут вызывать определённые ассоциации, и не ошибся. «Этим кострам, – пишет Першин, – придавалось мистическое значение. Говорили, что барон там приносит жертвы духам, хозяевам горы, прося их, чтобы они наслали всякие беды на тех, кто оскорбил Богдо». Но возможно, и сам Чингисхан, чьё второе пришествие ожидалось в это время, незримо стоял за спиной Унгерна, присутствуя во всех связанных с ним страхах и надеждах.

Одно несомненно: для монголов и китайцев Унгерн сумел слить себя со священной горой, стать если не олицетворением её волшебной силы, то, во всяком случае, исполнителем её воли. Обстреливать Богдо-ул китайские артиллеристы боялись, а генералы не смели настаивать.

Осадив столицу, Унгерн начинает тотальную психологическую войну и ведёт её с поразительным искусством. Просвещённый Чен И ничего не мог противопоставить варварским, но эффективным методам, с помощью которых барон воздействовал на боевой дух его солдат, и без того не слишком высокий. Ещё в Маньчжурии он имел возможность наблюдать и за китайскими наёмниками в отряде Семёнова, и за регулярными подразделениями «гаминов», как называли монголы солдат республиканского Китая, знал их быт, привычки, видел все слабые пункты этого забитого бесправного воинства и мастерски играл на них в те два месяца, пока стоял под Ургой. В город засылались монголы-лазутчики – не столько для разведки, сколько для распространения нужных слухов. Соответствующую пропаганду вели и столичные ламы. Отчасти они были подкуплены, отчасти действовали по собственному разумению: запретив богослужения в храмах, китайцы сами же сделали ламство союзником Унгерна. Царившую в городе атмосферу всеобщего брожения красочно рисует всё тот же Першин: «Монголы рассказывали китайским купцам всякие небылицы про барона и казаков, собенно про башкир-мусульман, а купцы с прикрасами передавали солдатам. Многие солдаты были охотники до гаданий и обращались к ламам-гадателям, а те этим пользовались и запугивали их карами Богдо, который всемогущ…»

Важным элементом всей этой дезинформационной кампании были слухи о том, что Унгерн якобы нарочно медлит с приступом, ожидая подкреплений. Откуда и от кого он их ждёт, никто не знал, поговаривали о Семёнове, японцах, каппелевцах из Приморья, хунхузах, наконец, о будто бы движущемся к столице несметном монгольском ополчении. Время от времени такие известия опровергались китайским командованием, но Азиатская дивизия располагалась под городом так прочно, что мало кто верил этим опровержениям. Зародившись в китайских кварталах Маймачена и «Половинки», страх проникал в казармы, достигал полковых и дивизионных штабов. Все ждали каких-то знамений – провозвестников грядущих событий, и такое знамение последовало: в город, находившийся на военном, даже осадном положении, среди бела дня явился сам барон.

Першину рассказывали, что дело было так:

«Однажды в яркий солнечный зимний день Унгерн в монгольском одеянии, как всегда, в красно-вишнёвом халате, в белой папахе, на своей быстроногой белой кобыле[45] средним аллюром спокойно проехал по главной дороге на Половинку, к дому, где проживал Чен И. Въехав во двор, барон не спеша слез с лошади, подозвал рукой одного из слуг, которые в качестве охраны постоянно находились во дворе, приказал ему за повод держать коня, а сам обошёл вокруг дома, вернулся и, подтянув подпруги у седла, сел верхом и не торопясь выехал со двора. На обратном пути, проезжая мимо тюрьмы, он заметил часового, спавшего у ворот. Такое нарушение дисциплины возмутило барона. Он слез с коня, наградил спавшего часового несколькими ударами ташура, т. е. камышовым чернем плети. Спросонья часовой ничего не мог понять, а Унгерн – он знал немного по-китайски – пояснил ему, что на карауле спать нельзя и что за такое нарушение дисциплины он, барон Унгерн, самолично его наказал. Затем, так же не торопясь, он поехал дальше. Перепуганный, часовой поднял тревогу, но Унгерн был уже далеко…»

Понимая неправдоподобность случившегося, Першин счёл нужным указать, что свидетелями, видевшими Унгерна и слышавшими, как тот поучал часового, были какие-то арестованные монголы, которые в это время находились во дворе тюрьмы. Эту сцену они наблюдали сквозь щели между палями тюремной ограды. Позднее, впрочем, находились и другие очевидцы.

Вся история напоминает легенду, но трезвый Першин ничуть не сомневался в её достоверности. Он, правда, как и многие в Урге, не вполне понимал, для чего именно Унгерн решил нанести этот фантастический визит пекинскому наместнику. Ясно было, что не с разведывательными целями. Шпионов у него имелось более чем достаточно – практически всё монгольское население столицы. Оставалось неясным, сознательно провёл он эту акцию, чтобы явить своё превосходство и посеять панику, или она была просто лихой штукой, предпринятой по вдохновению, без какого-либо дальнего умысла. Но к точной расшифровке его побуждений никто и не стремился. Унгерн был фигурой настолько дикой, что не стоило труда гадать о мотивах такого рода поступков. У живших в Урге русских интеллигентов они должны были вызывать не восхищение его безрассудной отвагой, а скорее подавленность и ужас – не меньший, может быть, чем столь же иррациональная жестокость барона. И то и другое почти в равной степени заставляло ощутить зыбкость той почвы, в которую так надёжно, казалось, вбиты опорные сваи современной цивилизации. Азиатская фантасмагория становилась реальностью, и за ней открывалась бездна, о существовании которой эти люди недавно ещё не подозревали. Теперь они оказались у самого её края.

Что касается китайцев, они восприняли поездку Унгерна как предвестье своего скорого поражения. Ламы, естественно, истолковали её как чудо. Все сходились на том, что без особого заговора от пуль барон не рискнул бы один отправиться во вражеский стан. Одновременно вспоминали о кострах на вершине Богдо-ула, о жертвах, приносимых им духу священной горы, который ему покровительствует. «Этот дух, – передаёт Першин ходившие по Урге слухи, – охранял барона и наслал затмение на всех, кто хотел или мог его задержать или убить».

Растерянность китайских генералов, офицеров и чиновников уже ни для кого в столице не составляла секрета. При огромном численном перевесе осаждённые не предпринимали никаких попыток отогнать Унгерна, сам Го Сунлин со своим трёхтысячным кавалерийским корпусом ни разу не решился на вылазку. Изолированные посреди враждебной страны, китайцы, похоже, изначально чувствовали собственную обречённость, но особенно деморализирующее воздействие на гарнизон оказало похищение Богдо-гэгена. Это был финальный аккорд, в котором хозяева Урги услышали звон погребального гонга. После того как среди бела дня и тоже, казалось, не без вмешательства сверхъестественных сил опустел Зелёный дворец «живого Будды», мысль о дальнейшем сопротивлении покинула самых отважных.










Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.