Онлайн библиотека PLAM.RU

Загрузка...



  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • Х
  • XI
  • XII
  • ЧИСТИЛИЩЕ

    …Как горестен устам

    Чужой ломоть, как трудно на чужбине

    Сходить и восходить по ступеням.

    (Данте Алигьери. Божествснная комедия)

    I

    АНГЛИЯ. Ставка Верховного Главнокомандующего экспедиционными силами союзников в Западной Европе. Май 1944 г.

    На стенах карты Северо-Западного побережья Франции. На столах — диаграммы, таблицы, схемы, справки. В кабинете сильно накурено, кто-то пытается открыть окно, но ему не разрешают, указав на плакат с лаконичной надписью: «Осторожно, враг подслушивает!»

    — Итак, — подводит итоги затянувшегося совещания начальник штаба бригадный генерал Уолтер Беделл Смит, — подготовка вторжения в Нормандию в основном завершена. Для захвата стратегического плацдарма выделено тридцать две дивизии и двенадцать отдельных бригад. На наших аэродромах — одиннадцать тысяч боевых самолетов, в портах — около семи тысяч кораблей, транспортных и десантных судов. Но главное наше оружие не подавляющее превосходство в живой силе и технике, а внезапность. Мы провели целый ряд мероприятий по дезинформации противника и, как нам казалось, достигли успеха.

    Гул мгновенно стих. Отложил трубку Эйзенхауэр. Насторожился Монтгомери. Кто-то, забыв прикурить, обжег пальцы, кто-то втиснул в пепельницу сигарету.

    — Да, — откашлявшись, продолжал начальник штаба, — теперь у нас нет стопроцентной уверенности, что немцам неизвестен день и час начала операции «Оверлорд».

    — Факты! — хрустнул сломанным карандашом Эйзенхауэр. — Какие переброшены дивизии? Сколько? На какой участок?

    — Армии Рунштедта и Роммеля стоят на месте. Но, судя по всему, немцы решили использовать против нас живой щит.

    — Живой щит? — оживился Монтгомери. — Как в Африке? Ах, Роммель, Роммель, хоть он и хитрая лиса, но я его побил — побил потому, что никогда не прибегал дважды к одному и тому же приему. В Африке он использовал наших пленных. А здесь?

    — А здесь русских.

    — Русски-и-их?!

    — Так точно, сэр. По агентурным данным, немцы начали массовую переброску русских военнопленных из концлагерей Германии, Австрии и даже Польши. Их размещают в районе Атлантического вала; одних используют на строительстве оборонительных сооружений, других переодевают в немецкую военную форму и дают в руки оружие. Им говорят, что дома их ждет верная смерть или в лучшем случае Сибирь, а сражаясь против англо-американских империалистов, они могут стать гражданами Великого Рейха.

    — И что, есть желающие? — недоверчиво спросил Эйзенхауэр.

    — Есть. Прежде всего это «власовцы». Но и не только они. Правда, желающих взять в руки оружие не так уж много, поэтому чаще всего им дают кирку и лопату. Но они в немецкой форме, и их — десятки тысяч.

    — Но это же… это значит, что я не могу сбросить ни одной бомбы! — вскочил генерал в форме летчика. — Вот карты, вот таблицы, вот точки, которые я должен засыпать фугасами, а там — русские! Они же… от них ничего не останется. Одно дело — убивать немцев, и совсем другое — союзников.

    — Эти точки — доты, дзоты и опорные пункты обороны бошей, — рассудительно заметил пехотный генерал. — Не превратив их в пыль, вы обрекаете на смерть моих парней.

    — Но при чем здесь русские? При чем военнопленные?

    — Надев немецкую форму и взяв в руки немецкое оружие, они перестали быть военнопленными. С этого момента они соратники нацистов. Не станем же мы жалеть венгров, итальянцев или румын, сражающихся на стороне бошей!

    — К тому же Советский Союз не подписал Женевскую конвенцию, — заметил начальник штаба. — Сталин считает пленных предателями, и дома их, действительно, ждет казнь или Сибирь. Надо отдать должное немцам — они очень умело используют этот беспрецедентный парадокс.

    — Но ведь есть и гражданские лица, угнанные в Германию с оккупированных территорий, — снова подал голос летчик. — Я видел кинохронику: они работают на фермах, на строительстве дорог и даже на оборонных заводах. Мы не раз бомбили эти заводы, и, конечно же среди жертв были и русские. Нас это беспокоило? Мы об этом говорили? Где была наша совесть тогда и почему проснулась сейчас?

    — А как быть с теми, кто ненавидит Сталина и большевистский режим? Они надели немецкую форму, чтобы бороться не против России и своего народа, а против диктатора, — постепенно вступали в разговор все новые и новые лица.

    — Раз они враги Сталина, то и наши враги! И относиться к ним нужно так же, как и к немцам!

    — И даже хуже! Они — предатели!

    — Но почему? Мы же знаем, как много среди русских раскулаченных, репрессированных и едва не умерших от голода. Есть и поклявшиеся отомстить за арестованных родителей. Они — не преступники и не враги, они — правозащитники.

    — Нет, нет и нет! Одно дело — борьба против режима и его главы, и совсем другое — активная поддержка вермахта, который воюет не против режима, а против народа. Недаром же Москва назвала эту войну Отечественной!

    — Все это так… Но можете ли вы себе представить батальоны, состоящие из английских или американских пленных, которые бы сражались на стороне бошей? Нет? Я — тоже. Тогда почему на это пошли русские? Как хотите, джентльмены, но я в этом ничего не понимаю и не пойму, пока не поговорю с этими… бывшими русскими.

    — Надо попросить Черчилля, чтобы он написал по этому поводу Сталину.

    — Ни в коем случае! Это только разозлит дядюшку Джо. А за несколько дней до начала «Оверлорда» дразнить его нельзя: он может ослабить натиск на немцев, и те перебросят свои дивизии во Францию, — решительно возразил Эйзенхауэр.

    — Тогда — Молотову. Может быть, этот вопрос удастся решить на уровне министров иностранных дел? — предложил Монтгомери. — Сегодня же попрошу Идена, чтобы он связался с нашим послом в Москве.

    — Прекрасная мысль. Итак, подводим итог, — поднялся Эйзенхауэр. — Начальнику штаба: прикажите нашей агентуре во Франции и даже в Берлине в кратчайшие сроки выяснить, чем вызвана переброска русских военнопленных в район Атлантического вала. Что это — оживление приостановленных работ или «живой щит»? Это — во-первых. Во-вторых, рад был узнать, что среди моих генералов так много гуманистов. Да, мы занимаемся самым грязным и самым противоестественным делом, какое только существует на свете, — мы убиваем людей. Уверен, что ни один из нас не поднимет руку на человека только потому, что он немец или японец. Но если он по уши в крови? Если он убил сотни наших соотечественников и теперь на очереди мы? Что тогда? Выяснять, каковы его идеалы и почему он взял в руки оружие? Можно не успеть. Поэтому мы должны обезвредить бандита! Сложит оружие сам — хорошо, не сложит — убьем. А каково его вероисповедание и кто он по национальности, нам абсолютно все равно: взялся за оружие — значит, враг. Если же враг не сдается, его уничтожают. Так, кажется, говорит дядюшка Джо? И в этом он абсолютно прав.

    МОСКВА. Кабинет В. М. Молотова. 28 мая 1944 г.

    — Посол Великобритании Арчибалд Кларк Керр, — докладывает секретарь. — По его просьбе.

    — Просите, — кивает Молотов и встает из-за стола.

    Посол Великобритании и нарком иностранных дел СССР обмениваются любезностями, справляются о здоровье друг друга, а потом Керр переходит на официальный тон.

    — Выполняя поручение министра иностранных дел Великобритании господина Идена, я обращаюсь к вам со следующим письмом:

    «Многоуважаемый господин Молотов. Как я узнал из Лондона, Главный англо-американский Объединенный штаб располагает сведениями, показывающими, что значительные силы русских вынуждены вместе с немецкой армией сражаться на Западном фронте. Верховное командование экспедиционными войсками союзников считает, что следовало бы сделать заявление с обещанием амнистии этим русским или справедливого к ним отношения при условии, что они при первой возможности сдадутся союзным войскам. Это обещание не должно распространяться на тех, кто по доброй воле совершил акт предательства, а также на добровольцев, сотрудничающих с войсками СС. Амнистию следует обещать только тем советским гражданам, которые действовали по принуждению. Сила такого заявления заключается в том, что оно побудило бы русских дезертировать из немецкой армии. В результате немцы стали бы с большим недоверием относиться ко всякого рода сотрудничеству с русскими».

    Арчибалд Керр захлопнул папку, коротко поклонился и передал ее Молотову.

    — Нам кажется, — добавил посол, — что такого рода заявление имело бы наибольший эффект, если бы оно исходило от маршала Сталина.

    По мере чтения письма гостеприимно-мягкий Молотов все больше подбирался, напрягался, а когда речь зашла о Сталине, стекла его пенсне сверкнули таким холодом, что посол внутренне содрогнулся.

    — Мы подумаем, — бесстрастно кивнул Молотов, брезгливо кладя папку на стол. — И ответим… Желаю здравствовать.

    МОСКВА. Кремль. Кабинет И. В. Сталина. 29 мая 1944 г.

    — Значит, англичане утверждают, что на Западном фронте значительные силы русских сражаются на стороне немецкой армии, — раскуривая трубку, продолжает Сталин давно начатый разговор. — Спрашивается, что это за значительные силы? И самое главное, против кого сражаются? Может быть, мы прозевали открытие второго фронта? Нехорошо, товарищ Молотов, очень нехорошо, — лукаво прищурился он. — Я-то думал, что у нас толковый нарком иностранных дел, а он, оказывается, ничего не знает об активных действиях англо-американских войск в Европе и об их сражениях не только с немцами, но еще и с какими-то русскими.

    — Виноват, — подыграл ему Молотов. — Недоглядел. То ли десант настолько мал, что немцы его не заметили, то ли до Нормандии он вообще не доплыл.

    — Три года! — назидательно поднял трубку Сталин. — Три года говорильни, объяснений, посланий — и ни одного солдата на обещанном втором фронте. Сколько жизней, сколько русских людей можно было бы спасти, отвлеки союзники хотя бы малую толику немецких сил с Восточного фронта! Да и сейчас против нас сто семьдесят девять дивизий, а там, на Западе, в три раза меньше. И что это за значительные силы русских? Значительные — это сколько? Батальон, полк, дивизия?

    Пройдясь по кабинету, Сталин остановился напротив Молотова.

    — Русские. Что это за русские? «Власовцы»? О них беспокоятся союзники?

    — О них, — кивнул Молотов. — В основном о них.

    — О них пусть не беспокоятся. Отношение народа к этим… мерзавцам известно. Их ждет суд. Думаю, что гнев народа выльется в справедливый и суровый приговор. Но вы сказали «в основном». Значит, есть кто-то кроме них? Кого еще смогли завербовать эти отщепенцы?

    — Там есть простая рабочая сила. Из концлагерей берут самых сильных, дают дополнительный паек и заставляют укреплять Атлантический вал. Кое-кого направляют и на заводы. Есть сведения, что немцы активно ищут квалифицированных рабочих, инженеров и даже ученых.

    — Да? — вскинул бровь Сталин. — Хороший признак. Очень хороший признак! Это значит, что Гитлер выдохся. Все, резервов нет! Раз с заводов снимают рабочих и даже инженеров и направляют их на фронт, значит, он окончательно выдохся. Мы этого не делали даже в сорок первом. Англичанам же ответьте, что Советское правительство не видит особой причины делать рекомендованное ими заявление. Рановато. Пусть сперва переплывут Ла-Манш. А там посмотрим…

    МОСКВА. Кабинет В. М. Молотова. 31 мая 1944 г.

    — Чрезвычайному и Полномочному послу Великобритании в СССР господину Арчибалду Кларку Керру, — диктует Молотов стенографисту. — Согласно информации, которой располагает советское руководство, число подобных лиц в немецких вооруженных силах крайне незначительно и специальное обращение к ним не имело бы политического смысла. Руководствуясь этим, Советское правительство не видит особой причины делать рекомендованное в Вашем письме заявление ни от имени И. В. Сталина, ни от имени Советского правительства.

    II

    ГЕРМАНИЯ. Южная Бавария. Концентрационный лагерь Дахау. 1 июня 1944 г.

    Этот концлагерь, созданный в 1933 году, вначале предназначался для коммунистов, социал-демократов и других политических противников гитлеровского режима. Но с началом Второй мировой войны сюда пошли эшелоны с военнопленными и участниками Сопротивления. Через Дахау прошло 250 тысяч узников; 70 тысяч из них погибли — одни от непосильного труда, другие расстреляны, третьи стали жертвами варварских экспериментов, которые проводили медики в эсэсовской форме. Среди погибших — 12 тысяч наших соотечественников.

    Раннее утро. По территории лагеря шествует свита эсэсовских бонз во главе с Гиммлером.

    Комендант лагеря штурмбанфюрер СС Лемке, следуя на шаг сзади Гиммлера, пытается привлечь его внимание, но Гиммлер, не замечая его, думает о чем-то своем. У здания комендатуры он неожиданно останавливается и резко оборачивается к свите.

    — Так вот, — шелестяще тихо начал он, — Дахау создавался как «красный» лагерь, и здесь должны были перевоспитываться, а в случае нежелания стать на путь исправления, то и уничтожаться политические противники рейха. С этой задачей администрация лагеря пока что справляется.

    При словах «пока что» коменданта лагеря бросило в пот, а его подчиненные смертельно побледнели. Гиммлер заметил эту реакцию, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на презрение.

    — Я знаю, — на более высокой ноте продолжал он, — что печи крематория дымят круглые сутки, что иного выхода отсюда, кроме как через эту трубу, у заключенных нет, но… превращать врага в пепел — слишком легкое и слишком расточительное занятие! — неожиданно грозно взглянул он на коменданта. — Сейчас, когда немцы с оружием в руках делают все возможное и невозможное, чтобы приблизить долгожданную победу, заключенных надо не уничтожать — это просто не по-хозяйски, — неожиданно улыбнулся он, — а заставлять работать на благо Великой Германии.

    Комендант открыл было рот, но Гиммлер протестующе поднял руку.

    — Знаю. Все знаю. Вы хотите сказать, что они мостят дороги, разбирают завалы, копают ямы и делают вид, что приносят пользу приютившей их стране, перетаскивая железяки на оборонных заводах. Блеф! И ложь! Гнусная ложь! — сорвался он на фальцет. — Пользы от них на пфенниг, а содержание обходится в сотни марок! Теперь этому пришел конец! Заключенный должен заменить немца у станка, на сборочном конвейере и даже у чертежной доски. Лемке! — ткнул Гиммлер пальцем в грудь коменданта лагеря. — Сколько у вас инженеров?

    Лемке судорожно сглотнул воздух.

    — А токарей? Фрезеровщиков? Инструментальщиков? Сталеваров?

    Лемке опустил голову и полез за блокнотом.

    — А-а! — брезгливо отмахнулся Гиммлер. — Знаю я вашу бухгалтерию: десять процентов коммунистов, двадцать — социал-демократов, двадцать семь — евреев… Неделю, целую неделю даю вам на то, чтобы выявить людей, которые смогли бы работать на заводах, в конструкторских бюро и даже в университетах! Создать им приличные условия, откормить и направить на новое место работы. Остальных — на волю, — взмахнул он рукой и, полюбовавшись недоуменными лицами свиты, жестко закончил: — Через трубу!


    Гудит мартен, расплавленный металл разливается по формам. А вокруг — люди в полосатых робах.

    Из-под резца вьется стружка. А за станком — человек в полосатой робе.

    Сборочный конвейер авиационного завода. А на стапелях — полосатые робы.

    На швейной фабрике упаковывают кипы шинелей, мундиров и брюк. А за швейными машинками — женщины в полосатых робах.

    Но Лемке в панике. Он мечется по кабинету и орет на вытянувшихся во фрунт подчиненных.

    — Рейхсфюрер недоволен! — потрясает он депешей. — Наши люди ленивы. Квалификация — ни к черту! Или они валяют дурака, или как представители низшей расы, действительно, ни черта не умеют?! Умеют! — неожиданно поправил он себя. — Летают же их самолеты и стреляют их пушки. Значит, саботаж? Саботаж?! Здесь, в сердце Германии?! Нет, этого мы не допустим! Всех на волю, всех в трубу! — Побегав по кабинету и чуточку успокоившись, Лемке рухнул в кресло и глубокомысленно продолжал: — Вот о чем я подумал: не ловчат ли коммунисты и прочая дрянь при комплектовании рабочих команд? Не подсовывают ли они заведомую бестолочь? Ведь если человек держал в руках молоток, это сразу будет видно, как только он возьмет этот самый молоток. Да, рейхсфюрер, как всегда, прав: мы должны работать тоньше. Хаусман, — обратился он к интеллигентного вида эсэсовцу, — что скажете вы? Что может предложить начальник политического отдела? — с едва заметной неприязнью спросил он.

    — Полностью с вами согласен — работать нужно тоньше, — поправил он очки. — Но и жестче! Мы совсем забыли о таком грозном оружии, как страх — страх за свою жизнь.

    — Мы? Забыли? — иронично усмехнулся Лемке и кивнул на дымящуюся трубу крематория.

    — Нет, нет, это не то. Совсем не то! — энергично возразил Хаусман. — Каждый заключенный знает, что рано или поздно может попасть в печь. К тому же он постоянно видит этот круглосуточно идущий дым… К этому привыкаешь… Ну, как каждый человек привыкает к мысли, что когда-то он умрет — в постели или на поле боя, но умрет. А вот если смерть неожиданна, если она пришла и спрашивает: «Ну что, дружок, будешь умирать или поживешь? Мне ты пока что не нужен, я бы оставила тебя в покое, но это зависит от тебя и только от тебя. Правда, для этого нужно поступиться идеалами, нарушить клятву, предать Родину, толкнуть в пропасть друга… Дело-то яйца выеденного не стоит, а ты будешь жить. Сомневаешься? Не веришь? Тогда смотри: вот твой сосед, он стоит, дышит, любуется голубым небом, но он упрям, как и ты, цепляется за идеалы, поэтому я р-раз (!) и превращаю его в ничто».

    — Хаусман, — досадливо поморщился Лемке. — Выражайтесь яснее. Не забывайте, что пока вы просиживали штаны в Гейдельберге, мы боролись с врагами рейха.

    — Охотно, — не позволил себя сбить выпускник Гейдельбергского университета, но какие-то нотки в голосе выдали его беспредельное презрение к лавочнику, ставшему его начальником. — Как известно, в нашей картотеке значатся имена ста девяноста восьми русских офицеров, получивших высшее образование либо в институтах и университетах, либо в военных училищах и академиях. Среди них есть связисты, фортификаторы, инженеры по ремонту и обслуживанию самолетов, танков, артиллерийских систем…

    — Но они отказываются работать, — перебил его Лемке. — Не помогли ни карцеры, ни…

    — Поможет страх — страх за свою жизнь.

    Лемке вздохнул и снова покосился на трубу крематория.

    — Я же говорил, если жизнь в чьих-то руках — моих, ваших, господа Бога — это одно; в этом случае на принятие того или иного решения заключенный повлиять не может и поэтому ничего не боится. Но если жизнь в его руках и ответ на вопрос — жить или не жить — зависит от него самого — тогда совсем другое дело. Короче говоря, у меня есть план…


    Яркое, солнечное утро. Поверочная площадь лагеря. Играет оркестр. Бегает охрана. Лают собаки. Теснятся заключенные. Сто девяносто восемь человек стоят отдельно. Наконец, все успокоилось. На помост поднимается Хаусман.

    — Сегодня у нас не поверка, — с подъемом начал он, — а торжественные проводы ваших товарищей. Великая Германия оказала им высочайшее доверие, разрешив работать на своих фабриках и заводах. Не скрою, администрация лагеря особенно горда тем, что именно из Дахау на заводы придут специалисты, имеющие инженерную квалификацию. Вы можете поздравить своих товарищей с такой удачей — ведь они станут работать на лучших в мире немецких заводах. Само собой разумеется, условия их жизни будут несравнимы с теми, которые мы могли предоставить здесь. Чистая постель, добротная одежда, хорошая пища, а по выходным — танцы со своими землячками. Что еще нужно мужчине?! Но все это — при условии добросовестной работы на благо Великой Германии. И еще, чтобы весь мир еще раз убедился в том, что Третий Рейх самая демократическая страна обоих полушарий, мы решили сделать так: каждый из отбывающих поставит свою подпись под заявлением с просьбой оказать ему доверие в изготовлении оружия для победоносного вермахта, который вот-вот сокрушит большевистские орды.

    Хаусман бойко сбежал с помоста и в сопровождении трех унтершарфюреров двинулся к отдельно стоящей шеренге. На ходу он достал блокнот со списком подлежащих отправке. Напротив одних фамилий стояли черные, напротив других — красные крестики. Тайну этих знаков знал только Хаусман. Магистр философии был верен себе: он проводил эксперимент, за чистоту которого отвечал он и только он.

    — Ну что ж, приступим, — бодро начал Хаусман. — Номер 920, попрошу вашу подпись и конечно же фото для газеты.

    Желтолицый, беззубый старик лет тридцати пяти поднял дрожащую руку и неуверенно расписался.

    — Поздравляю! Номер 731, теперь ваш черед.

    Когда-то кряжистый крепыш, а теперь мосластый скелет не мог стоять и его поддерживали соседи. Подернутые свинцовой пеленой глаза смотрели поверх всех голов.

    — Ну, что же вы? — торопил Хаусман.

    — Он болен, — сказал сосед.

    — Болен? — заглянул в блокнот Хаусман. — Нет-нет, он нужен! Помогите ему… Вот так — карандаш в руку семьсот тридцать первого и росчерк. Отличный будет снимок: друг помогает больному товарищу обрести право работать на пороховом заводе. Прекрасно, идем дальше… Номер 610-й.

    Худой, изможденный человек не шелохнулся.

    — Ну же, смелее, — подбодрил его Хаусман. — Или вас что-то смущает? Нет? Тогда в чем дело? Вы же офицер, выпускник артиллерийской академии, вас ждут на пушечном заводе.

    — Не дождутся, — разлепил спекшиеся губы 610-й.

    Хаусман заглянул в блокнот и загадочно улыбнулся.

    — Ну-ну, воля ваша… Бергер! — обернулся он к одному из сопровождающих.

    Из-за спины шагнул унтершарфюрер, достал пистолет и выстрелил в лоб 610-го.

    Шеренга охнула и качнулась.

    — Стоять! — рявкнул Хаусман. — Предупреждаю: так будет с каждым, кто откажется от чести служить Великой Германии! 307-й! Подпись. Фото. Хорошо. 212-й! Хорошо. 176-й! Что?… Бергер! Дальше. 403-й… Бергер! 807-й… Бергер! 810-й… Хорошо. 303-й… Хорошо. 322-й… Бергер!

    Когда от шеренги осталось меньше половины, Хаусман приказал убрать трупы, а живых загнать в машины и увезти.

    Через полчаса Хаусман принимал поздравления Лемке.

    — Нет, что ни говорите, а университет есть университет, — пожал он руку Хаусману. — Я бы до такого не додумался: в печь их — и баста. А вы — по науке.

    — Какая к черту наука?! — вспыхнул Хаусман. — Эти русские спутали все карты!

    — Карты?

    — Ну да! Видите, — достал он блокнот. — Я заранее наметил, кого для острастки пристрелить, а кого оставить. Красный крестик — жизнь, черный — смерть.

    — Стоп, стоп, стоп! — заглянул через его плечо Лемке. — У вас всего… десять черных крестов, так?

    — Вот именно! В блокноте десять, а на деле — сто два. Нет, статьи не получится, — искренне огорчился он. — С такой статистикой моя теория нежизнеспособна.

    — Абсолютно нежизнеспособна, — холодно бросил Лемке. Потом, многозначительно помолчав, с каким-то особым нажимом добавил: — С такой статистикой приказ рейхсфюрера не выполнить…

    III

    ФРАНЦИЯ. 6 июня 1944 г.

    На немецкие доты, дзоты, орудия и закопанные в землю танки обрушился невиданной силы огневой шквал! Один за другим пикируют английские и американские самолеты, как горох, сыпятся из них многотонные бомбы. А с моря, под прикрытием сплошной стены корабельной артиллерии, подходят к берегу все новые и новые десантные суда.

    Немцы ожесточенно сопротивляются, морской пехоте приходится туго, но союзники зацепились за крохотный клочок суши и, постепенно расширяя его, уверенно продвигаются вперед. Освобождена крестьянская ферма, поселок, городок… Жители восторженно встречают мчащиеся на восток колонны союзников. А навстречу, в сопровождении немногочисленной охраны, бодро маршируют пленные немцы. Они улыбаются, шутят — еще бы, для них война позади и они живы. А это — главное!

    Но среди улыбающихся пленных немало суровых, насупленных лиц. Эти люди держатся отдельно, на привалах сбиваются в тесные кучки и, самое странное, говорят по-русски.

    — Все, братцы, войне конец! Теперь — домой!

    — Чему радуешься, обалдуй? Конец не войне, а нам.

    — Это точно. Хана нам. Либо «вышка», либо «четвертак».

    — Какая «вышка», какой «четвертак»?

    — А ты что думал?! Предателей — к стене! Сам ставил, знаю.

    — Так это же предателей — «власовцев» или полицаев.

    — Я же говорю — обалдуй. Ты на форму свою посмотри: чья она?

    — Ну, немецкая… Так что с того? Я три года полосатую носил, потом пригнали во Францию, сказали, что если не надену мундир и не возьму винтовку, расстреляют на месте.

    — За полосатую робу я бы сейчас руку отдал, а то и ногу… А может, не пошлют нас домой? Объясним все честь по чести — союзники же все-таки, авось поймут. Их ребята тоже были в плену.

    — Их ребята немецкую форму не надевали. Только мы… Никто, кроме нас! Эх, Расея, и подохнуть-то твои сыны по-людски не смогли! Черт с ним, я согласен, хоть умру дома и то хорошо.

    — А я — нет! Хрен им, энкавэдешникам! Ни за что не дамся! Отца сгноили, мать, брата… Руки на себя наложу, но им не дамся!

    — Ты, парень, потише. Разные тут шагают. Настучат.

    — Сексоты? Здесь? Удавлю собственными руками!

    — Охолонь, паря, охолонь… Оглядеться надо… Бог не выдаст-свинья не съест.

    ЛОНДОН. Кабинет министра иностранных дел Великобритании Энтони Идена. 21 июля 1944 г.

    — Министр военной экономики лорд Селборн, — докладывает секретарь.

    — Просите, — поднялся из-за стола Иден. — Рад видеть, — встретил он Селборна. — Здоровье? Жена? Дети?

    — О’кэй, Энтони. Все о’кэй! Надеюсь, у вас тоже?

    — Как руководитель Управления Особых операций вы это знаете и без моих подтверждений, — усмехнулся Иден.

    — Энтони! Мои люди собирают сведения о противнике, а не о друзьях.

    — Прошу, — предложил Иден кресло у камина. — Так что же вас привело в мой скромный офис?

    — Тревога, — озабоченно вздохнул Селборн. — Серьезная тревога… Есть проблема, которая не дает мне покоя ни днем ни ночью. Я — о пленных. О русских пленных, — добавил он с нажимом. — Мои люди сообщают, что русские составляют десять процентов всех военнопленных. Представляете, каждый десятый — русский?! Наш союзник. На допросах эти парни рассказывают одну и ту же печальную историю, как оказались в немецком плену через несколько часов после вторжения вермахта, что оружия у них практически не было, а с винтовкой и шашкой против танков не устоять. Вот доклад одного из моих офицеров. Читайте, — протянул он папку.

    — Первый раз держу в руках донесение, адресованное не мне, — пытается шутить Иден. — С вашего позволения буду читать вслух: таким образом и вы еще раз ознакомитесь с письмом своего офицера. «Сэр! — торжественно начал он, но пробежав глазами первые фразы, перешел на скороговорку. — Извините, лорд, но это не интересно, это — тоже. Ага, нашел. Итак, о пленных… После того как они много месяцев проработали в качестве немецких военнопленных на строительстве дорог и укреплений на территории оккупированной части России, их стали группами от 50 до 150 человек посылать во Францию, где они продолжали выполнять ту же работу. Их никто не спрашивал, хотят ли они вступить в немецкую армию, а просто одевали их в немецкую форму и снабжали винтовками. Русские считали себя военнопленными и никем иным. Говоря только по-русски, они были отрезаны от остального мира. С другой стороны, когда их спрашивали, хотят ли они вернуться в Россию, то большинство проявляло равнодушие к этому вопросу или давало отрицательный ответ. Казалось, что никто из них не имел никаких политических убеждений. Многие из них, очевидно, чувствовали, что, прослужив в немецкой армии, даже не по своей воле, они будут рассматриваться как предатели и их, по всей видимости, расстреляют».

    Иден вернул письмо. Встал. Прошелся по кабинету.

    — Это серьезно, — озабоченно сказал он, снова садясь в кресло. — Это более чем серьезно. Как вы знаете, Военный кабинет дал принципиальное согласие отправить домой всех русских пленных, если это будет соответствовать желанию советского правительства. Я уже сообщил об этом советскому послу Гусеву. При этом я выразил надежду, что его правительство захочет выяснить подробности обстоятельств, при которых советские граждане перешли на службу во вражеские военные и военизированные формирования. От имени правительства Его Величества я предложил заключить соглашение, по которому советские власти могли бы на территории Соединенного королевства вступать в прямой контакт с этими советскими подданными.

    — Ни в коем случае! — хлопнул по столу Селборн. — Выдать русских пленных — значит подписать им смертный приговор. Поверьте, Энтони, я это знаю как руководитель Управления Особых операций. Еще в начале войны Сталин заявил, что Россия не знает военнопленных, она знает лишь мертвых и предателей. И это не пропагандистская оговорка. Сталин последователен. Он убийственно последователен, отказавшись вызволять из плена даже собственного сына! Речь шла об обмене на совершенно не нужного Москве Паулюса, но Сталин не согласился. Обмен военнопленными — нормальная практика всех войн, ничего преступного или аморального в этом нет, но Сталин, слепо следуя им же придуманному лозунгу, обрек сына на страдания, а может быть и на смерть. Можете не сомневаться, что судьба тысяч и тысяч неизвестных ему людей предопределена. Я с этим согласиться не могу и потому вручаю вам официальное письмо, которое прошу рассмотреть незамедлительно и самым внимательным образом.

    Селборн встал, протянул Идену письмо, а потом вдруг усмехнулся и отдернул руку.

    — Мы с вами англичане и, следовательно, к традициям относимся с особым почтением. Несколько минут назад в этом кабинете родилась прекрасная традиция, и я хочу ее поддержать.

    Почувствовав подвох, Иден насторожился.

    — Я — серьезно, — одними уголками рта улыбнулся Селборн. — Традиция читать вслух вручаемые друг другу деловые послания, по-моему, заслуживает самого широкого распространения.

    — Очко — в вашу пользу, — поднял руки Иден. — Нет, я в самом деле не шучу и намерен прочитать вслух эту бумагу, — развернул Селборн сложенный вдвое лист.

    — К вашим услугам, — отступил на шаг Иден и приготовился слушать.

    — «Мой дорогой Энтони! Я глубоко потрясен решением Кабинета отослать в Россию всех граждан русской национальности, кто попал к нам в плен на полях сражений в Европе. Я намерен обратиться по этому вопросу к премьер-министру, но прежде я хотел бы познакомить Вас с причинами моего несогласия в надежде, что мы могли бы прийти к соглашению по этому вопросу.

    Как Вы знаете, в течение последних недель один из моих офицеров опросил ряд русских военнопленных, и в большинстве случаев их истории оказались сходными в своей основе. Сначала, попав в плен, они стали объектом невероятных лишений и жестокого обращения. Во многих случаях пленные по несколько дней вообще оставались без пищи. Их поместили в концентрационные лагеря, в ужасающие санитарные условия, где они голодали. Их заедали насекомые, они заражались отвратительными болезнями, а голод доходил до такой степени, что людоедство стало среди них обычным явлением. И не раз немцы фотографировали эти людоедские трапезы в пропагандистских целях.

    Через несколько дней такого обращения, когда их моральные силы были полностью сломлены, их выстраивали в строй, и немецкий офицер предлагал им вступить в немецкие трудовые батальоны, где они получат достаточно пищи, одежду и нормальное обращение. Потом немцы спрашивали каждого в отдельности, согласен он или нет. Первый ответил «нет». Его тут же расстреляли. То же случилось и со вторым и с третьим и так далее до тех пор, пока наконец кто-то не сказал, что он согласен, и тогда другие тоже на это согласились, но только после того, как они воочию увидели, что это единственный способ уцелеть. Искренне Ваш.

    (Лорд Селборн».)

    Потрясенный Идеи взял письмо, положил его на стол и снова вернулся к креслу у камина.

    — Что ж, милорд, доверие за доверие, — тихо начал он. — Я скажу, что меня смущает во всей этой истории: мы обсуждаем проблему русских пленных, совсем забыв о наших. Как вы знаете, в немецких лагерях немало и англичан, и американцев. Одни из них попадут в руки русских — на первый взгляд это неплохо, но только на первый. Отношение к ним советских властей впрямую будет зависеть от того, насколько точно мы будем выполнять требования этих же властей по отношению к русским пленным, освобожденным нами. Логично?

    Лорд Селборн согласно кивнул.

    — Но это не все, — продолжал Иден. — Мы не можем не считаться с тем, как на эту проблему посмотрит Гитлер. Да-да, именно Гитлер, а если точнее — Гиммлер. Не спешите, милорд, выслушайте меня до конца, — заметив возмущение Селборна, усадил его в кресло Иден. — Но сперва один вопрос. Согласны ли вы с тем, что принадлежность солдата к той или иной армии определяется формой, которую он носит?

    — В принципе, да. Но дело не только в форме. Существует такое понятие, как присяга.

    — Смею вас уверить, что немало юристов, причем не только в Германии, но и у нас, считают, что дело только в форме. Если стать на эту точку зрения, то все русские пленные, которые были в немецкой форме, полноправные германские солдаты. Объяви мы громогласно, что согласны выдать всех русских пленных, немцы тут же поднимут вой, что их солдат отправляют на верную смерть. И вот тут-то мы должны подумать о тех англичанах и американцах, которые не попадут в руки русских: боюсь, что подобное объявление немедленно скажется на отношении к ним охраны лагерей. А мы обязаны беспокоиться прежде всего о своих соотечественниках! — жестко закончил Иден.

    — Кошмар, — потер лоб Селборн. — Логика в ваших рассуждениях есть, но логика жестокая, я бы сказал, бесчеловечная.

    — Возможно, но таковы реалии войны… Поэтому мы должны действовать осторожно, не поднимая шума, зондируя и противника, и союзника. В связи с этим особую ценность приобретает рожденная в этом кабинете традиция, — дождался своего часа и нанес ответный укол Иден. — Если не возражаете, давайте и дальше читать друг другу передаваемые из рук в руки послания. Друг другу. Но никому больше.

    — А теперь — очко в вашу пользу. Что касается традиции… О чем тут говорить? Мы же англичане.

    АНГЛИЯ. Лето 1944 г.

    Ухоженные поля, стриженые газоны, на улицах хорошо одетые люди, у подъездов театров, кафе и ресторанов беззаботные толпы — такой была Англия летом 1944 года. Основания для веселья у англичан были: прекратились бомбежки, снята светомаскировка, союзные войска стремительно продвигаются на восток, только что освобожден Париж. И никто, за исключением узкого круга лиц, не знал, что совсем рядом, в графствах Йоркшир и Сассекс спешно сооружаются лагеря для русских военнопленных. К концу лета в лагерях Баттервик, Кемптон Парк, Стадиум и других находилось 12 тысяч советских граждан, и еженедельно прибывало еще не менее 2 тысяч. Как они жили? Как себя чувствовали на земле союзников? Какие проблемы их волновали?

    ГРАФСТВО ЙОРКШИР. Лагерь Баттервик.

    Через распахнутые ворота втягивается колонна разношерстно одетых людей. Одни радостно возбуждены, другие понуры, но вот что удивительно — у самых ворот на глазах растет куча тряпья. Охрана недоуменно переглядывается, а говорящие по-русски пленные сбрасывают с себя немецкие мундиры, пилотки и даже сапоги. Гораздо большая группа в идеально сидящей немецкой форме надрывается от смеха.

    — Идиоты!

    — Кретины!

    — Думают, что гражданские шмотки спасут.

    — А картотека на что?

    — Комиссары недорезанные!

    Когда колонна втянулась на территорию лагеря, на опрокинутый ящик вскочил высокий седой человек.

    — Товарищи-и! — перекрывая гул толпы, закричал он. — Действуем, как договорились! С этими, — махнул он в сторону одетых в немецкую форму, — не смешиваться. Держаться вместе. Родина должна знать, что мы не «власовцы» и не «немецкие овчарки». Эти мерзавцы надели немецкую форму и одним этим запятнали честь советского человека. Им прощения не будет! Мы же работали на заводах ради куска хлеба. А то, что мы были одеты в обноски, оставшиеся от немецких солдат, так это не позор, это наша беда. При первой возможности мы сбросили эту ненавистную одежду! В отличие от тех, — снова кивнул он в сторону одетых в немецкие мундиры, — Родина примет нас как своих верных сыновей и дочерей. Еще раз напоминаю: держаться вместе и не поддаваться ни на какие провокации. Во время бесед с представителями администрации лагеря требовать немедленного возвращения на Родину.

    Когда пленные разошлись, наблюдавший за этой сценой майор Локридж отошел от окна кабинета и обратился к сидящим у стола офицерам.

    — Эти фанатики не остановятся ни перед чем. Не удивлюсь, если ночью они нападут на тех, кто в немецкой форме. Поэтому действуем по утвержденному командующим округом плану. У вас все готово?

    — Так точно! — поднялись офицеры.

    — Да поможет нам Бог! — склонил голову майор.


    У дощатых бараков и брезентовых палаток неприкаянно бродят небольшие группки пленных. Из динамиков несется русская музыка. Вдруг мелодия обрывается!! Слышится покашливание, шорох перекладываемых бумаг… А потом полилась вкрадчивая русская речь, правда, с довольно сильным английским акцентом.

    — Друзья! Подруги! Наши дорогие союзники! Мы поздравляем вас с освобождением от ужасов немецкого плена и прибытием в Англию! К сожалению, мы не можем предоставить вам того комфорта, который вы заслуживаете, но администрация Баттервика сделает все от нее зависящее, чтобы вы могли набраться сил перед возвращением на Родину. Так как вы долго жили в антисанитарных условиях, мы решили, что всем вам — и тем, кто здесь давно, и вновь прибывшим — не помешает хорошая русская баня.

    — Ура-а! — разнеслось среди собравшихся у динамиков.

    — Часы, портсигары и другие ценные вещи просим сдать охране, — продолжал голос из динамика. — Мыло и мочалки получите у входа. Веников у нас нет, но пара достаточно.

    — Ура-а! — снова грянули пленные и заспешили к кирпичному зданию, из трубы которого валил густой дым.

    Майор Локридж облизнул пересохшие губы, раскурил сигару и плеснул из стоящей на столе бутылки.

    — О’кэй! Пока — все по плану. Лейтенант, сколько у нас людей в немецкой форме?

    — Две тысячи четыреста, — заглянул в блокнот лейтенант.

    — А одетых «по-граждански», из тех, что прибыли сегодня?

    — Пятьсот пятьдесят.

    — Надо сделать так, чтобы сразу после бани «немцы» и гражданские друг друга не видели. Поэтому обеспечьте выход из бани через заднюю дверь, а обед подайте в палатки.

    — Есть! — козырнул лейтенант и побежал выполнять приказ.

    А в бане — плеск воды, шум, возбужденная возня. В клубах пара множество изможденных, худых тел, но встречаются и крепыши.

    За тонкой стеной моются женщины. Они тоже радостно возбуждены и обмениваются солоноватыми шутками с готовыми снести стену мужчинами.

    В предбаннике — гора одежды, оставленная пленными, — немецкие мундиры, добротные пиджаки, ситцевые платьица. Солдаты охраны сгребают все это в кипы и… заталкивают в жерло раскаленной печки, которая отапливает баню.

    Предбанник. Вымывшиеся люди в полнейшем недоумении — их одежда бесследно исчезла.

    Из динамика снова льется музыка, и на ее фоне хорошо знакомый всем голос картаво успокаивает.

    — Дорогие друзья! И особенно — подруги! Не волнуйтесь и не беспокойтесь. Ваша одежда подлежит обработке в специальной жаровне — таково требование врачей. Я нахожусь рядом с этой печкой: пахнет так духовито, будто жарят поросенка. И откуда в вашей одежде столько мяса? А мы думали, что немцы — прижимистая нация.

    Предбанник дружно хохотнул!

    — Сейчас вам выдадут белье и верхнюю одежду английского образца. Кто хочет, может отказаться, но тогда на обед ему придется идти голышом… А теперь информация для мужчин. Женщин попрошу закрыть уши. Друзья, в палатках вас ждет не только обед, но и фронтовые сто грамм.

    — Ура-а! — загремел предбанник.

    — А мы что, рыжие?! — заголосили женщины. — Налейте и нам!

    Шутя, толкаясь и подначивая друг друга, все начали торопливо одеваться. И никто, ни один из этих умудренных жизнью людей не почувствовал подвоха. Когда цепочки одинаково одетых мужчин и женщин потянулись к палаткам, майор Локридж на радостях плеснул и себе, и двум офицерам.

    — Все! Теперь они — из одной овчарни. Теперь сам господь Бог не разберется, кто был за Гитлера, а кто за Сталина. Нам это все равно, наша задача — отправить их в Россию. А кто есть кто, в этом пусть разбирается мистер Берия… На сегодня все свободны. Я уезжаю домой. До завтра, — попрощался он с офицерами и вышел из кабинета.

    АНГЛИЯ. Лагерь Баттервик. 30 августа 1944 г.

    Из динамиков льется мелодия «Катюши». Как только музыка умолкает, домурлыкав несколько тактов, раздается не по-русски картавый голос:

    — Объявляется общее построение. Сегодня весь личный состав лагеря будет разбит на команды, каждая из которых получит наряд на работу. Вы знаете, что большинство английских мужчин сражается против нашего общего врага, поэтому нам нужна ваша помощь. Найдется дело и для женщин.

    На большой зеленой лужайке, превращенной в плац, поднялась невообразимая толкотня и беготня. Одни строились по росту, другие по алфавиту, третьи по сроку пребывания в лагере. Наконец, после энергичного вмешательства охраны, образовалось какое-то подобие строя. Распахнулась дверь, и в сопровождении офицеров появился майор Локридж. Удовлетворенно улыбаясь, он идет вдоль шеренги: люди вымыты, выбриты, причесаны, добротно одеты. И вдруг Локридж споткнулся и чуть не грохнулся наземь! Он остановился и в ужасе выпучил глаза! На левом фланге, четко равняясь направо, замерла шеренга людей, одетых в одни кальсоны. Чуть дальше стояли женщины… без юбок. И те, и другие держались невозмутимо, лишь штанины кальсон и полы нижних рубашек полоскались на ветру.

    — Что за маскарад?! — потеряв самообладание, сорвался на крик майор. — Кто позволил?!

    — Разрешите доложить, — шагнул вперед уже знакомый нам седой человек. — Гвардии подполковник Ковров, — представился он. — Сожалею, что слишком поздно разгадали ваш маневр с мытьем и переодеванием, поэтому иного выхода, — приподнял он кальсоны, — у нас не было. Уничтожив нашу одежду, вы хотели уравнять нас с теми, кто надел немецкую форму и стал врагом русского народа. Мы этого не допустим! Уж если мы не пошли на это в немецких концлагерях, а там за отказ надеть немецкую форму расстреливали на месте, то тем более не пойдем на это, будучи в гостях у союзников.

    — Вы… вы сошли с ума! Для нас вы все равны. Пусть с вами разбираются советские власти!

    — Именно поэтому мы просим вернуть нашу одежду. В концлагерях характеристик не выдавали: кто-то боролся с немцами даже там, кто-то послушно работал, а кто-то и воевал на их стороне. Эти, — кивнул он на правый фланг, — постараются затеряться среди честных людей. Как мы докажем, что мы — это не они? Иного доказательства, кроме одежды, у нас нет. Поэтому, чтобы отличаться от врагов народа, мы сняли штаны. Понимая, что поставили вас в затруднительное положение, мы написали официальный протест и просим передать его вышестоящему начальству, — протянул он вчетверо сложенный лист. — В письме мы требуем вернуть гражданскую одежду и заявляем, что никогда не наденем оскорбляющую человеческое достоинство форму. Если наши законные требования не будут удовлетворены до первого сентября, мы будем считать себя вправе защищаться от холода теми средствами, которые сочтем нужными.

    Майор Локридж взял письмо и, скрипнув зубами, чуть не бросился в свой кабинет. В последний момент он все же взял себя в руки, изобразил некое подобие улыбки и махнул рукой, разрешая всем разойтись.

    Ворвавшись в кабинет, Локридж схватил телефонную трубку, но, набрав несколько цифр, задумался и положил трубку на рычаг.

    — Обойдемся своими силами! — процедил он и вызвал лейтенанта. — Смит, — барабаня по столу, начал он, — всем, кто без юбок и штанов, снизить рацион. В конце концов, они едят английский хлеб, а его и британцам-то не хватает.


    Раннее дождливое утро. Майор Локридж входит в кабинет и срывает листок календаря. На календаре — 1 сентября.

    — Что бунтовщики? — спрашивает майор у Смита.

    — Все то же, — пожимает плечами Смит. — Сидят в палатках и поют.

    — Пою-ют?! — изумился Локридж. — И о чем же они поют?

    — Я не все понял, но что-то про мороз.

    — Про мороз? Про Санта Клауса?… Не рановато ли? Пойдемте-ка послушаем!

    Накинув плащи, офицеры вышли под дождь и, обходя лужи, двинулись к палаткам.

    Низкое серое небо. Нудно барабанит дождь. Уже на подходе к набрякшей от сырости палатке англичане услышали хрупкие, переливчатые звуки балалайки и тихий-тихий хор, выводящий без слов берущую за душу мелодию. Осторожно откинув полог, Смит и Локридж вошли в палатку. Их никто не заметил.

    Сгрудившись у самодельной печурки, люди пели — пели, не разжимая губ. Молоденький балалаечник, зажмурив глаза и унесясь в одному ему известные дали, туда, где стыло замер Енисей, а от колодца, будто белая лебедь, в снегах плывет девушка с коромыслом на плече, выводил широкую и плавную мелодию. На диво слаженный хор басовито, но очень мягко, не перекрывая серебряного звука струны, вторил этой снежной мелодии. Но вот балалаечник вскинул руку, мелодия на полувздохе оборвалась, хор, как бы споткнувшись, замер, но в то же мгновенье балалаечник распахнул еще наполненные домашней синевой глаза, коротко кивнул, и хор снова повел ту же мелодию, но теперь — со словами. Они звучали тихо, шелестяще, просяще робко.

    — Ой, мороз, моро-оз, — ломко вел чистый, хрустальный тенор.

    — Не моро-озь меня-я, — подставил плечо мягкий, бархатистый бас.

    — Не моро-озь меня-я,

    — Моего-о коня-я, — обнявшись, вели песню два изможденных, но удивительно светлых лицами русских человека.

    Балалаечник завершил куплет замысловатым тремоло и снова кивнул.

    — Моего коня-я,
    Белогривого-о,

    — рокочуще начали стриженые наголо баритоны.

    — У меня жен-на-а,
    Ох, ревнива-я-я!

    — ликующе сплелись и баритоны, и басы, и теноры.

    А потом, словно изумившись этому открытию, хор замер, освободив место укорюще-нежному сопрано и подпирающего его виновато-восторженному тенору:

    — У меня жена-а
    Ох, красавица-а,
    Ждет меня домо-ой,
    Ждет печалитс-я.

    И вдруг, словно обвал, словно студено-бодрящий сибирский ветер сорвал с места палатку — это весь хор — хор, состоящий из людей, многие годы оторванных от дома, перенесших все мыслимые и немыслимые муки, но верных своей земле, грянул с неведомой английскому небу и английской земле удалью:

    — Я верну-сь домо-ой
    На закате дня-я,
    Обниму жену-у,
    Напою коня-я.

    Еще звенела балалаечная струна, еще дрожали стены палатки, а хор, будто застеснявшись своей мощи, извинительно-тихо, но с едва сдерживаемой силой начал последний куплет:

    — Ой, мороз, моро-оз,
    Не моро-озь меня-я,
    Не моро-озь меня-я
    Моего кон-я-я-я.

    На доверчивом шепоте замерла струна. Кто-то всхлипнул. Кто-то откровенно рыдал. А подполковник Ковров, который вел басовую партию, коротко бросил:

    — Ну, вот… Как будто дома побывали.

    Англичане, так и незамеченные увлеченными песней людьми, выскользнули из палатки.

    — Хорошая песня, — отряхиваясь у входа в комендатуру, глубокомысленно заметил Локридж. — Лошадей я тоже люблю. И жена у меня ревнивая. Не такая уж красавица, но ревнивая. А у вас?

    — Я не женат, — почему-то смутился Смит.

    — Понятно, — погрозил пальцем Локридж. — Красавиц и так много. Так зачем еще и жена? Песни — песнями. А теперь — общее построение! Хор должен стоять в полагающейся всем одежде. Готовность, — посмотрел он на часы, — через пятнадцать минут.

    Ровно через четверть часа майор Локридж вышел из кабинета. На превратившейся в большую лужу лужайке стояли промокшие до костей бывшие русские пленные. Когда Локридж увидел, что некоторые из них в штанах и юбках, на его лице заиграла победоносная улыбка.

    — Давно бы так, — на ходу бросил он.

    — Наши требования остаются в силе, — шагнул вперед подполковник Ковров. — Чтобы уменьшить риск простуды, мы решили, что женщины могут надеть юбки, а брюки — только больные мужчины. Таким образом, полностью одетых в вашу форму — сто человек, остальные четыреста пятьдесят будут стоять до конца.

    — До конца-а?! До какого конца?! — вспылил Локридж. — Не забывайте, где вы находитесь! Здесь хозяин я, а не уцелевшие большевистские агитаторы. Смит! — рявкнул он. — Одетых — в барак! А палатки бесштанных — снести!

    Лейтенант Смит отшатнулся.

    — Вы слышали приказ? — побагровел Локридж. — Снести все до единой! А бунтовщиков — на хлеб и воду!

    Через полчаса приказ был выполнен. Дождь заметно усилился, теперь он лил как из ведра. А четыреста пятьдесят русских, прижавшись к стене барака, сидели прямо на земле.

    Локридж понял, что своими силами ему не справиться, и позвонил командующему военным округом. Генерал внимательно выслушал и тут же связался с Военным министерством.

    — Несмотря на непогоду, русские военнопленные не проявляют никакого намерения пойти на уступки, — докладывал он. — У коменданта мало солдат. Возможен взрыв массового неподчинения. Жесткий режим, которому подвергаются заключенные, не оказывает никакого воздействия. Видимо, они настолько закалились в немецких концлагерях, что мы едва ли сможем их сломить. Они настаивают на приезде кого-нибудь из советского посольства.

    Все так же низко тучи, все так же сильно льет дождь. Локридж снова звонит командующему округом.

    — Сэр, хочу вам напомнить, что сегодня третье сентября. Заключенные по-прежнему под открытым небом. Начались серьезные заболевания. Нет, сэр, речь — не о насморке, все гораздо серьезнее. Если так пойдет и дальше, через неделю-другую лагерь Баттервик можно будет ликвидировать.

    — А если их загнать в бараки? Силой!

    — Во-первых, у меня мало солдат. А во-вторых, русские говорят, что теперь им на все наплевать и они не сдвинутся с места, пока не приедет представитель советского посольства.

    — Хорошо, Локридж, я вас понял. Насколько мне известно, их посольство настаивает на возможности посещать наши лагеря. Думаю, что в ближайшие дни будет принято соответствующее решение. Этот вопрос нужно решить раз и навсегда. Мое глубокое убеждение: русские здесь не нужны. Чем быстрее отправим их на родину, тем лучше.

    — Но что делать мне?

    — Ждать. Тем более, что бунтуют и в других лагерях, причем по прямо противоположным причинам.

    — То есть?

    — Ни под каким видом не хотят домой. Они — ярые антисоветчики и требуют, чтобы их отделили от тех, кто верен Советам.

    — Отделить не проблема. Но куда их деть? На острове они не нужны, в этом я с вами согласен.

    — Французы предлагают другой остров, — хохотнул генерал.

    — Какой?

    — Мадагаскар! Не смейтесь, Локридж, предложение поступило от близкого друга де Голля. Нет-нет, результатов пока что не знаю, предложение изучается в министерстве иностранных дел.

    IV

    ЛОНДОН. Посольство Советского Союза в Великобритании. 5 сентября 1944 г.

    В кабинете посла СССР Федора Гусева идет довольно бурное совещание. Вокруг большого стола разместились: военный атташе генерал-майор Васильев, его заместитель полковник Горский, помощники, секретари.

    — Товарищи! — откашлявшись, начал посол. — Проблема, с которой столкнулось посольство, настолько серьезна, что… я даже не знаю, как сказать… У меня чешутся руки. Да-да, генерал! — заметив улыбку Васильева, повысил он голос. — У меня чешутся руки! А надо бы, чтобы они чесались у вас — ведь речь идет о ваших подопечных. Точнее, в основном о ваших подопечных, — сбавил он тон. — Вот письмо. Письмо от советских граждан! — потряс он конвертом. — Его писали люди, прошедшие все круги ада в фашистских концлагерях. Уже одно то, что они выжили, подвиг. Подвиг и великое чудо! И вот теперь, здесь, в союзной Великобритании, с ними обращаются, как со скотами. И даже хуже! — загремел посол. — То, что произошло в Баттервике, вам известно. Официальный протест в английский МИД я уже направил, но это… это комариный писк. Не пойму! — трахнул он по столу. — Никак не пойму, как мог английский офицер так изощренно издеваться над людьми! Вот ведь тип, а?! Демократ и гуманист: в газовую камеру, мол, не пошлю, а на хлеб и воду посажу, под проливным дождем на четверо суток оставлю. Подыхайте, союзнички, от воспаления легких!

    — Да его надо! Да я его! — вздулись желваки на лице Васильева.

    — Ничего вы ему не сделаете, — устало вздохнул Гусев. — Он действовал с благословения начальства… Так вот, письмо, — надел он очки. — Читаю.

    «Мы находимся здесь, в лагере для военнопленных, вместе с немцами, с членами Русской Освободительной Армии и другими злостными врагами и предателями. У нас силой забрали гражданскую одежду, и мы носим унижающее человеческое достоинство форму, украшенную ромбовидными заплатами на спине и штанах. С нами обращаются хуже, чем с немцами, и держат нас под усиленной охраной, как преступников. Условия нашего содержания стали намного хуже. Пища плохая, нам не дают табака. Нас не слушают, нам не сообщают военных сводок. Мы просим Вас, товарищ посол, выяснить наше положение и предпринять шаги по ускорению отправки на Родину, в Советский Союз».

    Воцарившаяся тишина была такой напряженной и взрывоопасной — Гусев это видел по лицам, что он поспешил предоставить слово генералу Васильеву.

    — И дернул меня черт согласиться! — скрипнул зубами Васильев. — У вас же на столе мой рапорт: Христом Богом молю, отправьте на фронт! Там я нужнее. Там я знаю, что и как делать. А здесь?! Не могу я этого слышать — ни писем, ни… Полковник Горский, доложите!

    Сухощавый, подтянутый полковник раскрыл папку, заглянул в бумаги и ровным голосом начал доклад.

    — Из хорошо информированных источников нам стало известно, что в одном из лагерей, расположенном в графстве Сассекс, взбунтовались советские военнопленные. Для переговоров туда был направлен канадский офицер русского происхождения Джордж Юматов — он прикреплен к британскому Военному министерству. Вот что установил Юматов. Когда администрация лагеря начала составлять списки для первоочередной отправки на Родину, сорок два человека закрылись в бараке, отказались принимать пищу и потребовали, чтобы британское правительство взяло их под свою защиту. Юматову они заявили буквально следующее, — снова заглянул в папку Горский. — «Не важно, останемся ли мы в живых или погибнем — во всяком случае, мы будем вместе и не замараем себя общением с остальными». Далее они сказали, что всей группой вступили в немецкую армию, чтобы бороться с коммунизмом, — и боролись довольно успешно. Как только их переправили на Западный фронт, они тут же сдались в плен: у них, мол, свои счеты с большевистским режимом в России, а не с Англией и Америкой. Когда Юматов предложил им встретиться с кем-нибудь из советского посольства, они заявили, что всякий советский представитель может приблизиться к ним лишь на собственный страх и риск: так как они посвятили свою жизнь борьбе с коммунистическим чудовищем, то с радостью умрут за возможность отправить на тот свет кого-нибудь из коммунистов.

    — И вы хотите, чтобы я общался с этой швалью?! — громыхнул Васильев. — Не-ет, на фронт! Завтра же — на фронт!

    — Успокойтесь, генерал, — поднял руки посол. — Вы не хуже меня знаете, что подобные вопросы решаю не я. А что касается рапорта, ближайшей почтой отправлю его в Москву. Это я вам обещаю. Кстати, — обернулся он к секретарю, — этой же почтой надо отправить копию письма, которое я зачитал, и информацию полковника Горского… Так какие же будут предложения? — обратился посол к присутствующим. — Что будем делать?

    — Разрешите? — привстал один из секретарей. — Я думаю, надо заявить официальный протест.

    — И поговорить с Иденом, — подхватил другой. — На любое письмо, в том числе и официальный протест, можно так ответить, что черное станет белым и — наоборот.

    — А я считаю, что надо добиться разрешения на посещение лагерей, — вступил Горский. — В конце концов, там находятся советские граждане.

    — Вот именно! — поддержал генерал Васильев. — Мы и только мы имеем право решать судьбу бывших пленных. Среди них есть отпетые мерзавцы, вроде тех сорока двух, а есть и честные патриоты. Мы должны требовать скорейшей отправки всех, я подчеркиваю, всех до единого бывших пленных в Советский Союз. А там разберутся…

    — Согласен, — подвел итог Гусев. — На том и будем стоять. Думаю, что Москва нас поддержит.

    Это совещание положило начало оживленной и порой довольно резкой переписке.

    «Министру иностранных дел Великобритании господину Энтони Идену.

    От имени правительства Союза Советских Социалистических Республик настоятельно требую передачи военнопленных и прошу правительство Великобритании как можно скорее подготовить суда для их транспортировки.

    (Посол СССР в Великобритании Ф. Гусев».)

    «В Военное министерство.

    Что вы об этом думаете? Здесь ничего не сказано о том, что если эти люди не поедут назад в Россию, то куда они денутся? Нам они здесь не нужны.

    (Энтони Иден».)

    «Дорогой Энтони.

    Мы стоим перед очевидной дилеммой. Если мы сделаем так, как хотят русские, и выдадим им всех их военнопленных, невзирая на их желание, то мы пошлем некоторых из них на смерть. И хотя, как Вы не раз отмечали, мы не можем во время войны позволять себе быть сентиментальными, я признаюсь, что считаю такую перспективу отвратительной и думаю, что общественное мнение будет испытывать то же самое чувство.

    (Старший министр Министерства обороны П. Дж. Григ».)

    «Эти люди служили в немецких войсках, и у нас нет иных доказательств, кроме их собственных утверждений, что они это делали против своего желания. Я думаю, что мы не можем позволить себе сентиментальность в этом вопросе.

    (Кристофер Вернер. Отдел по советским делам министерства иностранных дел».)

    «Дорогой Энтони!

    Я думаю, что мы рассматривали этот вопрос в Кабинете министров слишком общо… Даже если мы пойдем на какой-нибудь компромисс с советским правительством, следует пустить в ход машину всевозможных проволочек. Я думаю, на долю этих людей выпали непосильные испытания.

    (У. Черчилль».)

    «Министру военной экономики лорду Селборну. Я понимаю, что многие из этих людей, очевидно, очень страдали, когда находились в руках немцев, но факт остается фактом: в конце концов их присутствие в немецких вооруженных силах ослабляло наши собственные силы… С моей точки зрения, эти люди должны объяснить свое присутствие в немецкой армии своим собственным властям, и мы не можем отказать нашим союзникам в праве рассчитываться с собственными подданными и поступать с ними в соответствии о собственными правилами. Искренне ваш

    (Э. Иден».)

    «Премьер-министру Великобритании Уинстону Черчиллю.

    В последнее время я неоднократно обдумывал этот трудный вопрос и пришел к заключению, что жизненно необходимо придерживаться твердого решения и отослать русских домой, хотят они этого или нет, и насильно, если понадобится. Они были взяты в плен во время службы в военных или военизированных немецких частях, чьи действия во Франции зачастую были отвратительны.

    Мы не можем позволить себе в этом вопросе сентиментальность. Мы не хотим быть постоянно обремененными этими людьми. Отказ вернуть их может привести к серьезным осложнениям в наших отношениях с советским правительством.

    К тому же в восточной части Германии и в Польше находится довольно много английских и американских военнопленных, которые, судя по всему, в ближайшее время будут освобождены Красной Армией. Очень важно, чтобы с ними хорошо обращались и вернули их как можно скорее. Поэтому мы должны во многом положиться на добрую волю Советов, ибо если мы будем чинить препятствия возвращению их собственных граждан, я уверен, это будет способствовать их нежеланию помочь нам получить наших военнопленных.

    (Энтони Иден».)

    «Министру иностранных дел Великобритании господину Энтони Идену.

    Как нам стало известно, русские люди, находящиеся в английских лагерях, подвергаются усиленной антисоветской пропаганде. Волнения, которые были среди военнопленных, возникали только потому, что англичане допускали разжигание таких беспорядков. Мы настаиваем на том, что Великобритания не должна больше обращаться со взятыми в плен русскими как с военнопленными.

    Кроме того, мы по-прежнему требуем разрешить посещение лагерей офицерам Красной Армии, работающим при советском посольстве в Лондоне.

    (Посол Советского Союза в Великобритании Ф. Гусев».)

    Вскоре настоятельные требования Федора Гусева увенчались успехом — британские военные власти разрешили советским офицерам посещение лагерей.

    АНГЛИЯ. Графство Сарри. Лагерь Кемптон Парк.

    На довольно большой площади сооружен высокий помост. На помосте — щит с прикрепленной к нему картой боевых действий как на Восточном, так и Западном фронтах. Под бурные аплодисменты и крики «Ура!» на помост поднимается полковник Горский.

    — Дорогие друзья! Соотечественники! Земляки! — перекрывая шум, начал он. — Вы не представляете, как я рад этой встрече! Если бы вы знали, как трудно было ее организовать! Но мы вместе, и это главное! Прежде всего об обстановке на фронтах.

    Горский взял указку и подошел к карте. Он рассказал о боях в Польше, Венгрии, Чехословакии, об освобождении Парижа, о продвижении союзников к Рейну, а стоящие перед ним люди совершенно по-разному реагировали на эти сообщения.

    — Во дают, а! — восхищенно хлопнул соседа по спине молоденький паренек. — Вся Беларусь наша! Моя Гомельщина — тоже! Эх, помочь бы братве! Я же механик-водитель «тридцатьчетверки». С первого дня мечтал на танке въехать в Берлин.

    — На танке, в Берлин, — ворчливо заметил сосед. — А доты, а укрепрайоны… Сперва надо дорогу расчистить, а для этого нужен я, летчик-штурмовик.

    — Танки, самолеты… Много вы понимаете, — скептически бросил немолодой коренастый усач. — Приехал-уехал, прилетел-улетел — вот что такое ваши танки, самолеты. Пока на землю не ступит нога пехотинца, моя нога, ни город, ни село, ни страну нельзя считать освобожденными.

    — Это точно, — обнялись все трое.

    — Эх, домой бы поскорей! Успеть бы поколошматить фрица! А то ведь без нас добьют! — воскликнул танкист.

    — Да, отомстить надо! — сверкнул глазами пехотинец. — У меня с немчурой особые счеты.

    А чуть в сторонке — совсем другие разговоры.

    — Плохо дело. Так и до Берлина дойдут.

    — Не дойдут. Кишка тонка. Скоро выдохнутся.

    — А все союзники, мать их!.. И чего полезли? Чего им не сиделось за проливом? Их же не трогали.

    — Как это не трогали? А бомбежки?

    — Да ну, разве это бомбежки? Ты бы видел, как бомбили союзники! Я однажды попал под такой налет, ковер называется. Ужас!

    — Ужас в другом. Слушайте, что говорит полковник. У-у, сука!

    — Вы сейчас в Англии, — продолжал между тем Горский, — и, конечно, должны делать то, что велят английские власти. Вы находитесь на их земле и должны быть благодарны за то, что они вырвали вас из рук немцев. А бунтовать и колобродить — это не дело, этим ничего не докажешь. Вы жаловались на «бубновые тузы»: понимаю, не очень-то приятно ходить с такой отметиной. Мы поговорили с комендантом лагеря, и вот вам результат: в течение трех дней вы получите новую форму коричневого цвета, и без всяких тузов!

    — Ура-а! — загремело вокруг. — Качать полковника!

    — Качать коменданта!

    — Стоп-стоп-стоп! — деланно-испуганно отшатнулся Горский.

    Но коменданта все же качнули. Полетав в воздухе, он отряхнулся и удовлетворенно хмыкнул: «Хорошие парни. Только… не пора ли им домой?»

    — Товарищи! — снова взял слово Горский. — Родина считает вас полноправными советскими гражданами. Даже тех, кто был вынужден надеть немецкую форму и вступить в немецкую армию.

    — Что-о?! — раздались возмущенные голоса. — Даже их? Да здесь до хрена подонков, у которых руки в русской крови!

    У Горского передернулось лицо. Он понимал, что лжет, лжет беззастенчиво и нагло. Но что делать? Иного пути, чтобы заманить в страну «власовцев» и прочую нечисть, просто не было.

    — Идет война, а на войне всякое бывает, — продолжал Горский. — Еще и еще раз говорю: Родина ни на кого не держит зла и ждет вас с распростертыми объятиями.

    — Ура-а! — закричали одни.

    — Черта с два ты нас получишь! — отошли подальше другие.

    — Знаем мы смертельные объятия Родины.

    — Вот именно, объятия в ежовых рукавицах.

    — До-мой! До-мой! — скандировала одна часть толпы.

    — Будь прокляты большевики! Будь прокляты большевики! — перекрывала их другая группа.

    Растерянный Горский спустился с помоста. А комендант лагеря развел руками.

    — Я же вам говорил, они — разные. Здесь есть и друзья, и враги. Но это не мое дело. Забирайте всех скопом и разбирайтесь с ними сами.

    — Забере-ем! — многозначительно кивнул Горский. — Всех заберем. И разберемся! — жестко закончил он.

    АНГЛИЯ. Лагерь Баттервик.

    Среди группы военнопленных — облеченный в парадный китель генерал Васильев. Едва сдерживая гнев, он рубит короткими фразами.

    — О том, что произошло в бане… и потом, знаю. Некрасиво. Жестоко. Но и вы хороши! Надо же до такого додуматься: встать в строй в кальсонах. Я бы не смог! — неожиданно хохотнул он.

    — Другого выхода у нас не было. Идея родилась спонтанно, — объяснил подполковник Ковров.

    — Как, как? — переспросил Васильев.

    — Спонтанно… Проще говоря, неожиданно, — все понял Ковров.

    — Я так и думал, — кивнул Васильев. — Неожиданно. Но больше никаких неожиданностей! Вы не дома! А дома вас, кстати, ждут. В советском отечестве найдется место для каждого.

    — Знаем, хорошо знаем, какого рода место нам уготовано, — выступил из-за спины Коврова человек с каким-то значком на мундире.

    — Кто такой? — отшатнулся Васильев. — На что намекаешь?

    — А то вы сами не знаете, на что я намекаю?! На лагерь я намекаю, на Колыму, на Воркуту, на Соловки.

    — При чем здесь Колыма? Там враги народа, а вы — военнопленные.

    — Или гражданские лица, угнанные в Германию, — дополнил Ковров.

    — Вот именно. Советская власть никогда не преследовала людей без разбора, — втолковывал генерал Васильев. — Мы разберемся: кто виноват перед народом, а кто — нет. А эти немецкие мундиры, — ткнул он в человека со значком, — выбросим в печку.

    — И нас вместе с ними, — усмехнулся тот.

    На лице генерала заиграли желваки.

    — Мундиры мы вам не отдадим, — продолжал смельчак. — И в Союз не поедем. Так и передайте!

    — Кто это — мы? — вспылил Васильев.

    — Мы — это офицеры и солдаты Русской Освободительной Армии, — показал он на значок. — И мы хорошо знаем, что нам уготовано.

    — Уготовано вам то же, что и всем, — сам того не ведая, проболтался Васильев. — А «власовцы» ведь тоже разные. Вы не хуже меня знаете, что многие шли в РОА не по своей воле, и не столько воевали, сколько делали вид, что воюют. Так что не переживайте, компетентные органы во всем разберутся.

    — Мы не верим ни вам, ни органам! Еще раз заявляю: в Союз мы не поедем. Лучше быть рабом здесь, чем трупом там! — закончил «власовец» и под одобрительный гул своих сторонников отошел в сторону.

    ЛОНДОН. Посольство Советского Союза в Великобритании. Кабинет генерала Васильева.

    — Ну что ж, поездки в лагеря многое прояснили, — говорит он сидящим за столом офицерам. — Там, как говорится, всякой твари по паре. Из разговоров с английскими офицерами и переписки с правительственными чиновниками я понял одно, и это, на мой взгляд, самое главное: англичане не прочь избавиться от всех наших граждан, попавших в их руки. Это устраивает и нас. Но я предпринял еще один шаг: на прошлой неделе направил письмо начальнику лагерей для военнопленных генералу Геппу. В письме я настаивал на том, чтобы со всеми советскими подданными обращались так же, как с гражданами других союзных государств. Гепп с готовностью согласился, и я понимаю, почему — это освобождает англичан от неприятной необходимости сортировать пленных. Они ведь по-прежнему склонны считать германскими солдатами всех, кто был в немецкой форме.

    Сидящие за столом офицеры протестующе загудели.

    — Спокойно, товарищи, я еще не закончил, — повысил голос Васильев. — Кроме того, я предложил генералу Геппу, чтобы всех наших людей держали под охраной советских офицеров, а в самих лагерях организовать нечто вроде самоуправления, но на основе наших уставов. Юридические основания для этого есть: Договор о боевом союзе 1940 года. Гепп согласился и с этим. Единственное, о чем он просил, — не выносить смертных приговоров без предварительной консультации с английскими властями. Для других наказаний, предусмотренных советскими законами, таких консультаций не требуется… Ну, что скажете? — обратился он к присутствующим.

    — Такой победы мы и предположить не могли, — заметил один.

    — А где взять офицеров для охраны? — спросил другой.

    — И как быть с наказаниями? Ведь для этого нужен военный трибунал.

    — И тюрьма.

    — Представьте себе, — усмехнулся генерал, — правительство Великобритании берет на себя снабжение лагерей тюремным оборудованием.

    — Тогда — другое дело.

    — Под действие Договора о боевом союзе подпадают только те, кто служил в Красной Армии. А как быть с людьми, которые не надевали военную форму? Я говорю о женщинах, подростках, короче, о рабочих, угнанных в Германию, — уточнил полковник Горский.

    — Сложный вопрос, — потер подбородок Васильев. — Но я думаю, договоримся. Буду настаивать на том, чтобы действие Договора распространялось на всех! Англичане стали понятливее и куда сговорчивее, чем месяц назад. Не сомневаюсь, что на нужное нам толкование этого пункта они закроют глаза.

    V

    МОСКВА. Центральный аэродром. 9 октября 1944 г.

    В сопровождении истребителей на посадку заходит английский военно-транспортный самолет.

    Гремит оркестр. Вдоль строя почетного караула идут Уинстон Черчилль и Энтони Иден.

    Кортеж автомобилей едет по Москве. Чистые, ухоженные улицы, оживленные пешеходы, словом, ничего общего с той Москвой, какой она была осенью 1941-го.

    Три дня продолжались крайне напряженные переговоры между Сталиным и Черчиллем, Молотовым и Иденом. А 11 октября Сталин принял приглашение на ужин в английской посольстве.

    Банкетный зал посольства Великобритании в Москве. За столом Сталин, Молотов, Черчилль, Иден, Керр и другие официальные лица. Звучат здравицы, тосты за победу, дружбу народов Великобритании и Советского Союза.

    Когда официальная часть была позади и мужчины закурили — кто трубку, кто сигару, Сталин подозвал своего переводчика и сказал:

    — Спросите господина Черчилля, приходилось ли ему курить русскую махорку?

    Черчилль внимательно выслушал вопрос и расхохотался.

    — Если бы я мог курить махорку, — ответил он, — то наверняка без труда переносил бы и русские морозы. А мне это противопоказано.

    — Вот видите, — усмехнулся в усы Сталин, — каждый пользуется тем, к чему привык, — помахал он трубкой, — и живет в тех условиях, в которых может жить. Русских это касается больше, чем кого бы то ни было.

    — Конечно, конечно, — не ожидая подвоха, согласился Черчилль. — Русский мороз, русская водка, русская молодка! — снова хохотнул он.

    — Вот именно, — лукаво прищурился Сталин. — Между тем под английскими дождями уже не один месяц маются более десяти тысяч русских. У них нет ни махорки, ни водки. А дома всего этого в изобилии. Я уж не говорю о женах и невестах, о детях и родителях, которые ждут не дождутся мужей, женихов, отцов и сыновей.

    — Вы… о пленных? — чувствуя, что попался в умело расставленные сети, уточнил Черчилль.

    — Да, господин Черчилль, о них. Нельзя ли ускорить их доставку на Родину? Люди волнуются, пишут письма… Я был бы вам крайне признателен, если бы мы достигли договоренности об их возвращении.

    — Энтони, — позвал Черчилль. — Какие у нас проблемы? Почему не отправляем русских на Родину? — сделал он вид, что ему ничего не известно.

    Иден все понял и с лета, как мог невинно, ответил:

    — Проблема только одна, господин премьер-министр: транспорт. Сейчас все наши суда заняты перевозкой войск через канал. Как только…

    — Никаких «как только»! — перебил его Черчилль. — Завтра же передайте шифровку, чтобы моряки выделили приличное транспортное судно! Вопрос решен, — с улыбкой обернулся он к Сталину.

    — Вы оказали мне большую услугу, устроив это дело, — удовлетворенно кивнул Сталин.

    — Надеюсь, что вы так же положительно решите вопрос об английских военнопленных, когда Красная Армия освободит их из немецких лагерей, — не столько спросил, сколько констатировал Черчилль.

    — В этом можете не сомневаться. Даю слово, что к вашим людям будет проявлено всяческое внимание и забота. Под мою личную ответственность! — пустил он облако дыма. — Детали обговорите с Молотовым, — обернулся Сталин к Идену.

    МОСКВА. Кабинет народного комиссара иностранных дел СССР В. М. Молотова. 12 октября 1944 г.

    — Вопрос в принципе решен, — говорит Иден Молотову. — В ближайшие дни судно будет готово, и в конце месяца мы могли бы направить в Мурманск первую партию русских военнопленных.

    — Сколько человек? — уточнил Молотов.

    — Это будет зависеть от размеров судна.

    — И больше ни от чего?

    — То есть? — вскинул брови Иден.

    — Нам известно, что есть определенное количество пленных, их немного, но они есть, которые не хотят возвращаться на Родину. Так?

    — Да, господин Молотов, так. С ними немало проблем, — помявшись, продолжал Иден. — Английское общественное мнение, особенно накануне выборов… Мы не можем с этим не считаться.

    — Мы вам поможем, — широко улыбнулся Молотов. — Дело в том, что советское правительство хотело бы получить всех без исключения пленных, находящихся в английских лагерях. Мы желали бы, чтобы правительство Его Величества рассматривало эту позицию как нашу официальную точку зрения и приняло решение репатриировать всех советских граждан, независимо от их желания или нежелания. Вам, несомненно, известно, что среди нежелающих в основном те, кто сотрудничал с нацистами. Советское правительство настаивает на своем праве рассматривать преступную деятельность этих людей в соответствии с нашими законами.

    — Безусловно, это ваше право, — ни секунды не колеблясь, согласился Иден. — Так же как наше право максимально быстро принять под свою опеку английских военнопленных, которых освободит Красная Армия.

    — В этом вы можете не сомневаться, — протянул руку Молотов. — Английские и американские солдаты будут у нас самыми дорогими гостями. Их будут лечить лучшие врачи, им будут предоставлены лучшие санатории.

    — Мы всегда понимали друг друга, — ответил на пожатие Иден. — Надеюсь, так будет и дальше.

    — Надеюсь, — согласно кивнул Молотов. — На то мы и дипломаты. А дипломаты должны понимать прежде всего то, что не говорится вслух.

    АНГЛИЯ. Кабинет генерала Геппа. 20 октября 1944 г.

    Расхаживая по кабинету и изредка задумываясь, генерал диктует текст телеграммы сидящему за столом адъютанту:

    — Циркулярно. Комендантам лагерей для русских военнопленных. Отправка первой партии 31 октября 1944 года. Погрузка в порту Ливерпуля. Транспортное судно «Скифия» может принять не более 10 тысяч человек. Группа должна состоять из тех, кто желает немедленно отбыть на Родину. Но если их будет менее 10 тысяч, включить и тех, кто хотел бы остаться в Англии. Сопротивление подавлять силой.


    В лагерях Баттервик и Кемптон Парк страшный переполох. Люди бегают из палатки в палатку, из барака в барак, митингуют на площадях.

    Одни упаковывают нехитрые пожитки, другие что-то выменивают друг у друга, третьи явно навеселе, четвертые плачут от радости. Но есть и настороженные, злые лица. Эти люди держатся особняком, часто бегают в комендатуру, потрясают какими-то бумагами.

    В кабинете коменданта Баттервика майора Локриджа заканчивается затянувшееся совещание.

    — Лично я намерен превратить территорию лагеря в площадку для игры в гольф, — цедит майор сидящим за столом офицерам. — Сегодня же здесь не должно быть ни одного русского!

    — Но многие хотят остаться, — робко возразил лейтенант Смит. — Они заявляют, что пойдут на крайние меры.

    — У нас есть карт-бланш, — холодно бросил Локридж. — В приказе сказано, что сопротивление можно подавлять силой. Но мы обойдемся без этого, — усмехнулся майор. — Сила нужна, когда нет ума. А с этим, — постучал он себя по лбу, — у нас все в норме.

    И вот из динамика льется вкрадчивый русский голос.

    — Друзья! Подруги! Наши дорогие союзники! Бог услышал ваши молитвы! Мечта сбылась! Вы возвращаетесь домой — к своим невестам, женам, детям и родителям!

    — Ура-а! — разнеслось по площади.

    — Но среди вас есть люди, которым понравилась Англия. Честно говоря, я их понимаю! На мой взгляд, прекраснее страны, чем наша, просто нет… Командование приняло такое решение: так как лагерь Баттервик ликвидируется, все, кто не желает возвращаться в Россию, будут переведены в Кемптон Парк. Создана специальная комиссия, которая рассмотрит все ваши заявления. Поэтому просим не митинговать и не предъявлять ультиматумов, а спокойно и организованно занять свои места в машинах. Одна колонна пойдет в Ливерпуль, другая — в Кемптон Парк. Не перепутайте машины! — сострил он на прощанье.

    Сбитые с толку, но охотно поверившие этим словам люди начали расходиться.

    — Ну вот, — удовлетворенно потирал руки Локридж. — Наши бузотеры поедут в Кемптон Парк, а из Кемптон Парка — сюда. Главное — они в это поверили, но все будет так, как задумали мы. Поэтому выезжаем в ночь. Брезент на машинах задраить наглухо. Колоннам двигаться по разным дорогам! — отдал он приказания стоящим навытяжку офицерам.

    ЛИВЕРПУЛЬ. 31 октября 1944 г.

    Раннее хмурое утро. На заставленную военной техникой территорию порта втягивается первая колонна. Порт оцеплен войсками. У трапа «Скифии» усиленные наряды полиции.

    Как только пленные выпрыгнули из машин, их тут же окружили солдаты, образовав плотный коридор. Первая колонна состояла из тех, кто рвался на Родину, поэтому проблем пока что не было. Люди стояли у трапа «Скифии» и ждали команды на погрузку.

    Низкое серое небо. Моросит ледяной дождь. И охрана, и пленные начали нервничать. И вдруг из сгрудившейся толпы послышался тонкий, срывающийся звук балалаечной струны. Люди заулыбались, задвигались, послышались смешки, подначки… А уже знакомый нам паренек негнущимися от холода пальцами выводил так полюбившуюся ему мелодию «Ой, мороз, мороз, не морозь меня…»

    Подъезжают новые колонны, на пирсе становится все теснее. А мелодия набирала силу! На палубе стоящего рядом фрегата появился трубач, послушал, понимающе улыбнулся и начал подыгрывать. Следом выскочил тромбонист, потом — саксофонист… И вот уже целый оркестр увлеченно играет пришедшуюся им по сердцу мелодию, причем в маршевом ритме.

    Распахнулась кормовая аппарель «Скифии», и колонна двинулась в чернеющий зев парохода. И только тут до двух последних колонн дошло, что их обманули!

    — Братцы! — закричал кто-то. — Да нас же на убой везут!

    — Ну, падлы! Ну, союзнички!

    — На пароход не идти! Пробиваться назад!

    — Куда? Мы же окружены!

    — Всем сесть! Сидеть и не двигаться!

    Одни лезут вперед, другие рвутся назад, третьи, взявшись за руки, уселись прямо на причале. Крики. Давка. Вопли. Стоны. Какие-то команды. Полицейские и солдаты охраны мечутся среди пленных, хватают их за шиворот, встряхивают и толкают вперед. Мелькают кулаки, дубинки, приклады…

    А мелодия все больше и больше набирает силу! Она звучит уже не в маршевой, а трагической тональности.

    Кровь. Ссадины. Синяки. Лохмотья порванной одежды. Проклятья. Но люди один за другим проваливаются в черную пропасть трюма.

    И вдруг после хриплого рева пароходной сирены и прощальных гудков стоящих рядом кораблей установилась такая жуткая тишина, что весь рейд заполнила тоскливо звучащая балалаечная струна.


    Дощатый причал. Островерхие сопки. Из прилипших к земле туч валит густой снег. На ветру полощутся кумачовые транспаранты с неровно намалеванной надписью: «Да здравствует 27-я годовщина Великого Октября!» Оркестрик, состоящий из одетых в черные фуфайки людей, выдувает какой-то марш.

    Из «Скифии» вытекает колонна измученных морским переходом людей. Ее тут же деловито окружает конвой с взбесившимися овчарками на поводках. Кто-то отстал, кто-то упал… Автоматчики привычно-лениво взбадривают их ударами прикладов. Голова колонны втягивается в окруженный колючей проволокой лагерь.

    Бараки. Вышки с пулеметчиками. Злющие собаки… Круг замкнулся.

    Так заканчивался первый акт трагедии советских военнопленных. Казалось бы, людей, прошедших все круги ада в фашистских концлагерях и на принудительных работах. Родина должна встречать как героев, но Родина от них отвернулась. Всех ее сынов — и верных, и блудных — ждало самое горькое и самое мучительное испытание — лагеря и тюрьмы на родной земле. Сажали практически всех — одних по делу, других для профилактики. Трудно в это поверить, но зачастую на одних нарах оказывались и враги России, и ее истинные патриоты.

    Но первый акт трагедии — не самый страшный. Самые мерзкие, самые подлые и самые кровавые события, связанные с русскими пленными, развернулись в последние месяцы войны и даже после ее окончания.

    VI

    По серо-синему морю идет огромное транспортное судно с американским флагом на мачте.

    — Ну вот, кажется, мы дома, — разглядывает в бинокль выплывающую из-за горизонта статую Свободы бравый капитан. — Как пассажиры?

    — Все в порядке, сэр, — отвечает вахтенный офицер. — Отъедаются. Поют. Радуются. Но есть и другие…

    — То есть?

    — Не понимают, зачем их везут в Америку.

    — Держитесь принятой версии: Северная Атлантика неспокойна, напороться на немецкую субмарину проще простого, поэтому домой их отправим через Тихий океан.

    Все ближе статуя Свободы, все неистовее гремят джазы, а на палубе — плотная толпа русских. Одни искренне радуются, другие недовольно хмурятся.

    — Все, братва, свобода-а! Теперь я их в гробу видел! — рванул выцветшую тельняшку коренастый морячок. — Здесь меня ни одна сука не достанет!

    — Вот ведь занесло, а?! — блаженно щурится молоденький паренек. — Скажу мамане — ни за что не поверит.

    — Да-а, Америка, — поправляет очки высокий блондин. — Страна контрастов.

    — И больших возможностей, — подхватывает сосед.

    — Эхе-хе, — кряхтит немолодой жилистый мужик. — Америка… А что Америка?! Земля — она везде земля. И чем ее больше, тем нужнее мужик, хозяин. Фермер по-ихнему, да? Так что не пропадем: пахать, сеять умеем, хвосты быкам накрутим…

    — Пахать, сеять, — пожал плечами обладатель очков. — Мы же по-английски ни «бе» ни «ме». Как читать, как с людьми общаться?

    — Чудак человек, — усмехнулся «фермер». — Земле твои «бе» ни к чему. Ей руки нужны, хорошие, работящие руки.

    — А голова? — усомнился кто-то.

    — Голова нужна везде. Без головы ни каши сварить, хлеб взрастить.

    — Ничего-о, и сварим, и взрастим. Вот вернемся домой…

    — В Союз, что ли?… По пайку соскучился? По ночным звонкам? Нет уж, дудки! Меня они не заманят!

    Тем временем судно ошвартовалось в порту. Тут же сбросили трапы, и на пирс потянулись цепочки русских пленных. Как же тепло их встречали американцы! Улыбки, аплодисменты, сигареты, шоколад, цветы — рук не хватало, чтобы принять все это от раскрывших сердца людей.

    Вдруг рапсодия Глена Миллера оборвалась, и из динамика полилась величественная мелодия Гимна Советского Союза. Американцы тут же подтянулись и замерли по стойке «смирно». А русские недоуменно переглядывались, не понимая, что происходит.

    — Дорогие друзья! — раздалось из динамика. — Дорогие наши союзники! Извините за оплошность. Мы не учли, что многие из вас почти с самого начала войны оторваны от Родины, и поставили пластинку, не объявив, что это — новый Гимн Советского Союза. Впервые он прозвучал по радио в ночь на первое января сорок четвертого года.

    Толпа радостно загудела! Послышались крики с просьбой повторить!

    — Хорошо, хорошо, — донеслось из динамика. — Учитывая необычность ситуации, мы идем на нарушение протокола и исполним гимн еще раз.

    — Слова, слова… Запоминайте слова, — разнеслось в толпе. — Каждая шеренга по строчке!

    И вот над небоскребами Нью-Йорка плывет величавая мелодия Гимна Советского Союза. Замерли четкие шеренги бывших пехотинцев, летчиков, танкистов, артиллеристов… Все собраны, подтянуты. Гордо вскинутые головы. Многие, не скрывая слез, плачут. При словах «Славься Отечество наше свободное, дружбы народов надежный оплот» стоящие в одном строю русские и узбеки, грузины и казахи, армяне и азербайджанцы, латыши и украинцы, туркмены и белорусы крепко взялись за руки! Эти люди, как никто в мире, знали, что на войне можно выжить только благодаря дружбе, что не попасть в крематорий фашистских концлагерей можно только благодаря дружбе, что вынести все нечеловеческие испытания, выпавшие на их долю, они смогли только благодаря дружбе.

    Потом звучал американский гимн, и вчерашние солдаты, впервые ступившие на землю Америки, слушали его не шелохнувшись.

    — А теперь один вопрос, — донеслось из динамика, — всего один вопрос, на который каждый из вас доложен ответить со всей ответственностью. На первый взгляд он прозвучит странно, но… Мы задаем его с одной-единственной целью: проверить, не затесался ли в ваши ряды какой-нибудь заяц.

    Шеренги насторожились.

    — Итак, мы просим поднять руки тех, кто считает себя гражданином Советского Союза.

    Пауза — и взметнулся лес рук.

    — А теперь пусть поднимут руки те, кто не считает себя подданным СССР.

    Ни одной руки.

    — Этого и следовало ожидать! А теперь минутку внимания. За воротами — три колонны машин. Одна пойдет в лагерь Форт Дикс — это в штате Нью-Джерси; другая — в Винчестер, штат Вирджиния; и третья — в Руперт, штат Айдахо. Списки у командиров колонн. Счастливого пути!

    Грянула музыка, и пленные потянулись к машинам. Люди пели, смеялись, обнимались, обменивались рукопожатиями с американцами… Вот ушла первая колонна крытых «студебеккеров». Растаял дымок за второй. Исчез последний грузовик третьей. И — тишина, будто не было нескольких тысяч русских солдат, будто не совершилось по отношению к ним величайшее предательство, для многих из них означавшее смерть.

    США. Вашингтон. Посольство Советского Союза в Соединенных Штатах Америки.

    Сидя в кресле и время от времени поглядывая на портрет Сталина, посол СССР в США Андрей Громыко диктует стенографисту:

    — «Государственному секретарю Эдварду Стеттиниусу! Нам стало известно, что за несколько месяцев, прошедших со дня высадки во Франции, американские войска освободили из немецких концлагерей 28 тысяч советских военнопленных. Многие из них содержатся в наскоро организованных лагерях на территории Англии и Франции, где им оказывается необходимая медицинская помощь.

    В то же время вызывает крайнее недоумение, что немалое количество русских военнопленных переправляется непосредственно в Америку. Объяснение, что это делается для их же блага, что морской путь из Англии в Мурманск крайне опасен, что разумнее переправить их в Америку, а затем через Тихий океан, где, кстати, тоже идут боевые действия, не выдерживает никакой критики. Вам, несомненно, известно, что 7 ноября в Мурманск прибыл первый транспорт с русскими пленными, отправленными из Ливерпуля.

    Советское правительство решительно настаивает на том, чтобы все граждане СССР, освобожденные войсками союзников, были бы немедленно отправлены на Родину».

    Громыко посмотрел на портрет Сталина, подумал и спросил стенографиста:

    — Не жестко? Не слишком категорично?

    — Я бы, если не возражаете, вместо «немедленно» предложил бы «в самое ближайшее время».

    — Хорошо, — кивнул Громыко. — Разумно. А теперь последний абзац.

    «Разделяя Вашу озабоченность судьбой американских военнопленных, освобожденных Красной Армией на территории стран Восточной Европы, заверяю Вас, что им будет оказана необходимая медицинская и другая помощь. Что касается их возвращения на Родину, то этот вопрос подлежит самому внимательному изучению. Нам кажется, что в данный момент не следовало бы рисковать жизнью этих людей, так как на всех путях их возможного возвращения домой ведутся активные боевые действия. Искренне Ваш.

    (Посол СССР в США Андрей Громыко».)
    США. Вашингтон. Кабинет Государственного секретаря США Эдварда Стеттиниуса.

    — Письмо, как видите, довольно жесткое. И с весьма прозрачными намеками, — говорит он собравшимся на совещание. — Генерал Брайэн, ваше мнение?

    — Если позволите, не столько мое, сколько Военной полиции, помощником директора которой я пока что являюсь.

    — Разумеется, — кивнул Стеттиниус.

    — Последние строки письма я бы рассматривал не как намек, а как ультиматум. Думаю, что наших парней не заполучить, пока не отдадим всех русских.

    — Всех? — вскинул брови Генеральный прокурор Роберт Джексон. — Вы хоть понимаете, что это незаконно, что мы нарушаем краеугольные положения иммиграционных законов о депортации, а также договор о выдаче иностранных граждан?!

    — А голосование в порту! Ведь это же факт: все, как один, признали себя гражданами СССР, — заметил генерал Брайэн. — Несмотря на то, что многие из них были взяты в плен в немецкой форме!

    — Генера-ал, — поморщился Джексон. — Это не по-мужски. Нельзя так беззастенчиво использовать правовую неграмотность этих несчастных людей. Они совсем не знают наших законов, а мы с вами знаем и хорошо представляем, какими могут быть последствия этого голосования.

    — Знаем, — стушевался генерал.

    — Есть еще один вопрос, — продолжал Джексон. — Ответ на него может иметь серьезные последствия, причем не для кого-то лично, а для правительства Соединенных Штатов Америки. Да-да! — повысил он голос. — Заявляю об этом со всей ответственностью. Убежден, что ни избиратели, ни политические противники, ни мировое общественное мнение не простят нам такого грубого нарушения Женевской конвенции.

    — Точнее! — попросил Стеттиниус.

    — Как известно, в свое время, то есть в 1929 году, Советский Союз отказался подписать Женевскую конвенцию о военнопленных. Как же мы можем передавать военнопленных стране, которая не связана конвенцией?!

    — Вы правы, — задумчиво потер подбородок Стеттиниус. — Но вот что мне пишет начальник штаба президента Рузвельта адмирал Леги. «Поскольку Военное министерство и министерство иностранных дел Великобритании пришли к решению о возвращении советским властям всех без исключения советских граждан, для правительства Соединенных Штатов было бы нецелесообразно предлагать советскому правительству какое-либо иное решение в отношении лиц данной категории». Вы понимаете, что это мнение не только и не столько адмирала… Поэтому я склонен согласиться с его предложением и ставлю на обсуждение следующую формулировку меморандума нашего совещания, — лукаво прищурился он. — «Политика Соединенных Штатов в этом вопросе заключается в том, что все те, кто объявляет себя советским гражданином, должны быть переданы советскому правительству вне зависимости от их желания».

    — Прекрасно! — вскочил Брайэн. — Сегодня же издам приказ, чтобы мои парни спрашивали русских прежде всего о том, считают ли они себя советскими гражданами. Если «да», им придется отправиться в Россию; если «нет», останутся у нас.

    — Иначе говоря, если парень достаточно умен, он скажет: «Я немец» или «Я поляк», — усмехнулся Джексон. — Недурно! Но… надо сделать так, чтобы об этих нюансах узнали все русские. Короче, необходимо организовать утечку информации.

    — За этим дело не станет, — ухмыльнулся Брайэн.

    — Я рад, что мы поняли друг друга, — поднялся Стеттиниус. — Но прошу помнить: мы затеяли опасную игру. Противник, вернее, партнер у нас очень жесткий. Наш сотрудник Мелби, оказавшийся 7 ноября в Мурманске, видел, как всех русских, которые были на «Скифии», прямо на причале окружили автоматчики и загнали в лагерь. Больше об этих людях никто ничего не слышал. Поэтому прежде чем выдавать кого-либо Советскому Союзу, мы должны убедиться, что выдаем его не для казни или наказания.

    — Но пленных с каждым днем становится все больше, — заметил генерал Брайэн. — Наша задумка может лопнуть. Необходима поддержка Стимсона.

    — Поддержкой Генри я заручился заранее, — всезнающе улыбнулся Стеттиниус. — Неужели вы думаете, что я пошел бы на такое дело без согласия военного министра?! Вот что он мне пишет, — достал записку Стеттиниус. — «Я думаю, у нас нет необходимости вставать на опасный путь, выдавая советским властям немецких военнопленных русского происхождения. Прежде всего мы будем нести ответственность за массовое убийство этих русских. Это приведет к тому, что такие пленные перестанут нам сдаваться. Предоставьте русским ловить своих русских».

    — Ай, да Генри! — воскликнул Джексон. — Раз он с нами, игра пойдет!

    МОСКВА. Посольство США в СССР.

    На столе посла Аверелла Гарримана груда советских газет. Он просматривает «Правду», «Известия», «Красную Звезду». На первых полосах крупно набранные заголовки: «Хотим домой!», «В Америке нас держат силой», «Горькая исповедь сержанта Петрова — его склоняют к сотрудничеству с американскими спецслужбами». Здесь же — фотография девчушки с протянутыми через океан руками. И подпись: «Папочка, когда же ты вернешься?»

    — Это все? — спросил Гарриман у секретаря.

    — На сегодняшний день — да. Но аналогичные публикации были и во вчерашних газетах. Кроме того, все эти материалы читали по радио. Звучали гневные заявления матерей, жен и детей в адрес «определенных кругов американского правительства, которые силой держат их сыновей, мужей и отцов, в то время как Россия истекает кровью в борьбе с фашистским зверем».

    — Понятно, — озабоченно вздохнул Гарриман. — Это — сигнал. И сигнал серьезный. Раз они начали такую массированную пропагандистскую кампанию, значит, решение принято на самом высоком уровне. Они хотят заманить всех своих пленных. Заманить и…

    Раздается стук в дверь, и входит военный атташе генерал Джон Дин.

    — Прошу прощения, сэр, — взволнованно говорит он, — но дело не терпит отлагательства.

    — Садитесь, генерал. Я — весь внимание.

    — Они не отпускают наших парней. Мы же обо всем договорились: наш самолет, базирующийся в Полтаве, забирает освобожденных американских пленных и летит в Бари. Но за полчаса до вылета нам объявили, что пленные еще не поправились и врачи не гарантируют, что они перенесут тяжесть такого длительного полета. Как это понимать? — хлопнул он по столу папкой. — Это же произвол!

    — Спокойно, генерал. Спокойно. Это не произвол, это игра. Сбывается предостережение Стимсона. Читайте, — протянул он телеграмму. — Она адресована Стеттиниусу и мне.

    Возбужденный Дин схватил депешу.

    — Отказ передать советскому правительству граждан, признавших свое советское гражданство, даже вопреки их желанию, может повлечь за собой дальнейшее задержание американских военнопленных, находящихся в советских лагерях, — на одном дыхании прочел он.

    — Комментарии не нужны? — поинтересовался Гарриман.

    — Какие уж тут комментарии, — вздохнул генерал. — Но надо что-то делать! Надо попробовать. Надо, как говорят русские, подмазать… дать взятку.

    — Вы с ума сошли! — вскинулся Гарриман.

    — Да нет… Я не в прямом смысле… Говоря дипломатическим языком, надо продемонстрировать нашу добрую волю.

    — Я об этом думал, — подошел Гарриман к окну и в который раз залюбовался кремлевскими башнями. — Если бы речь шла о золоте или любом другом товаре, у меня бы рука не дрогнула. Но ведь это люди. Живые люди! — шагнул он к генералу и впился в его глаза. — Вы, лично вы, сможете после этого спать спокойно?

    — Нет, — опустил глаза генерал. Но тут же собрался и твердо ответил: — То есть, да! Я смогу спать спокойно, потому что буду знать, что тем самым спас жизнь сотням американцев. Это — война. На войне без жертв не бывает.

    — Да-а, война, — снова отошел к окну Гарриман. — А мы с вами солдаты, заброшенные на территорию… неуступчивого союзника. Конечно же, генерал, конечно, вы правы. Прежде всего мы должны думать о наших интересах и о наших людях. Решено, будем просить об отправке первой партии русских пленных. Готовьте шифровку, — приказал он секретарю.

    Как ни мудры и изощренны были английские и американские дипломаты, как ни настойчивы представители советского правительства, но события середины декабря 1944 года развивались не по их сценарию. Причина более чем прозаична: они не учли планов штаба Верховного главнокомандования вооруженных сил Германии. А в соответствии с этими планами 16 декабря в районе Арденн началась операция «Вахта на Рейне».

    250 тысяч солдат и офицеров, 900 танков, 800 самолетов и около 3 тысяч орудий бросил Гитлер на застигнутые врасплох войска союзников. Неся огромные потери, они покатились на запад. За десять дней англо-американские войска отступили почти на сто километров. С большим трудом Эйзенхауэру удалось перебросить на этот участок несколько свежих дивизий и заткнуть брешь.

    Но немцы не отказались от своих планов и нанесли новый удар — теперь уже не в Бельгии, а в Эльзасе. Наступление началось с невиданной ранее бомбежки: более тысячи самолетов одновременно поднялись с аэродромов Германии и обрушили свой страшный груз на головы союзников.

    СТАВКА Эйзенхауэра. 20 декабря 1944 г.

    На стенах приспособленного под бомбоубежище подавала развешены карты, сводки, диаграммы. Совещание идет под гул канонады и взрывы бомб.

    — Остановить немцев нет никакой возможности, — докладывает начальник штаба. — Наши потери чудовищны. Силы противника многократно превосходят наши. Да и опыта у них не занимать: почти все дивизии воевали на Восточном фронте.

    — Удалось установить, какие именно силы сосредоточены на нашем направлении? — уточнил Эйзенхауэр.

    — Таранный удар наносит 6-я танковая армия СС. Ее поддерживают 7-я полевая и 5-я танковая армия.

    — Это и есть группа армий «Б»?

    — Так точно.

    — И командует ею Модель?

    — Генерал-фельдмаршал Модель.

    — Вальтер Модель, — побарабанил по столу Эйзенхауэр. — Серьезный зверь. У нас есть возможность… покопаться в его личном деле?

    — Не знаю, — стушевался начальник штаба. — Но попытаться можно.

    — Попытайтесь, генерал. Это очень важно. У меня такое ощущение, будто вышел на ринг, совсем не зная противника. Может быть, поэтому он загнал меня в угол и дубасит, как ему хочется.

    В этот миг раздался такой мощный и такой близкий взрыв, что в подвале посыпалась штукатурка.

    — Нет, так дело не пойдет, — отряхивая мундир, подал голос Монтгомери. — А что, если человека с маленькими усиками как следует треснет человек с большими усами, да не в челюсть, а по шее?

    — Отличная мысль! — все понял Эйзенхауэр. — Пока нас не сбросили в Ла-Манш, пора вступать в дело политикам. Сейчас же отправлю шифровку президенту, а вы — премьер-министру.

    ВАШИНГТОН. Белый дом. 24 декабря 1944 г.

    В Овальном кабинете президент Рузвельт и начальник его штаба адмирал Леги.

    — Вы считаете, что своими силами нам не справиться? — продолжает давно идущую беседу Рузвельт.

    — Этих сил просто нет. Точнее, их нет в Европе. А перебросить подкрепления отсюда нет никакой возможности: немецкий флот усилил свою активность в Атлантике… Да и на Тихом океане дел у нас предостаточно.

    — Не хочется, видит Бог, как мне не хочется просить об услуге Сталина, — вздыхает Рузвельт. — Ведь по этому счету придется платить. Один Всевышний знает, о чем в ответ попросит Сталин — и я не смогу отказать! У нас очень сложная переписка по польскому вопросу, немало проблем, связанных с Югославией. А Балканы!

    Рузвельт подъехал в своем кресле-каталке к окну… Он невидяще смотрел на зеленую лужайку и думал. Очень напряженно думал. Наконец, президент принял решение!

    — Эту ношу мы взвалим на два плеча — мое и Черчилля. В чем-то уступлю я, в чем-то не уступит он… Перехитрить мы нашего дорогого дядюшку Джо не перехитрим, но затянуть игру, а то и направить в нужное нам русло сможем. Решено, обратимся к Сталину. Пишите, — вызвал он секретаря. — Минутку… Дайте подумать… Начнем, пожалуй, с вопроса, не имеющего отношения к делу, тем более, речь об этом уже как-то шла.

    «Лично и секретно для Маршала Сталина от Президента Рузвельта.

    Для того, чтобы все мы могли получить информацию, важную для подготовки наших усилий, я хочу дать указание генералу Эйзенхауэру направить вполне компетентного офицера из его штаба в Москву для обсуждения с Вами положения дел у Эйзенхауэра на Западном фронте и вопроса о взаимодействии с Восточным фронтом.

    Положение дел в Бельгии неплохое, но мы вступаем в такой период, когда нужно поговорить о следующей фазе».

    Если бы Рузвельт поставил точку именно в этом месте! Но его нервы не выдержали, и он продиктовал еще две строчки — строчки, из которых сразу стало ясно, какая паника царила не только в Арденнах, но и в Белом доме.

    — «Просьба дать скорый ответ на это предложение ввиду крайней срочности дела», — закончил Рузвельт.

    МОСКВА. Кремль. Кабинет И. В. Сталина. 24 декабря 1944 г.

    — Два послания в один день, — удивленно говорит Сталин, расхаживая по кабинету. — И оба на одну тему. Черчилль тоже пишет, что не считает положение на Западе плохим, но тут же заявляет, что Эйзенхауэр не может решить своей задачи, не зная наших планов. Спрашивается, почему?… Разве для того, чтобы остановить немцев, надо знать, что задумали мы? Товарищ Антонов, — обращается он к начальнику Генштаба, — вы интересовались задумками союзников, когда планировали операцию «Кутузов» или операцию «Багратион»?

    — Никак нет, — привстал начальник Генштаба. — Когда мы громили немцев под Курском и Орлом, второго фронта еще не было. А когда начали битву за освобождение Белоруссии, союзники только-только высадились.

    — Вот видите, — многозначительно поднял трубку Сталин. — Может, и нехорошо поступили, что дали немцам пинка, не посоветовавшись с союзниками, но пинка дали.

    Сталин раскурил погасшую было трубку и продолжал.

    — Все это — дипломатические хитрости, они видны невооруженным глазом. Дело ясное: союзникам приходится туго. А почему им приходится туго? Прежде всего потому, что потеряли бдительность — немцы собрали у них под боком мощнейший кулак, а они это проспали. Могут немцы сбросить их в Ла-Манш? — остановился он около Антонова.

    — Если так пойдет и дальше, то могут. Удалось же это в сороковом, а ведь англичане были не так уж и слабы.

    — Мы этого допустить не можем! — жестко сказал Сталин. — Помочь англо-американским войскам — наш долг. И союзнический, и человеческий! Да и с точки зрения политической не так уж плохо иметь в должниках Рузвельта и Черчилля, — усмехнулся он в усы. — Как дела на Висле? Когда можем начать наступление? Сколько немецких дивизий можем оттянуть на себя с Западного фронта? — снова остановился он около Антонова.

    — В соответствии с директивой, мы планировали начать двадцатого января. Войска измотаны. Надо подтянуть резервы, подвезти боеприпасы… Да и погода не для наступления — аэродромы раскисли, полнейшее бездорожье, туманы, снегопады.

    — Все это лирика! Туманы, снегопады… Будто их не было раньше?! В какие морозы громили врага под Москвой! А под Корсунь-Шевченковским! Вот вам новый срок, товарищ Антонов: начнем… двенадцатого, — заглянул он в календарь. — На восемь дней раньше запланированного. Но удар должен быть серьезным! Таким серьезным, чтобы союзникам сразу стало легче.

    VII

    США. Госдепартамент. Кабинет Стеттиниуса. 25 декабря 1944 г.

    — Сводки с фронта все тревожнее, — обращается он к собравшимся за столом. — Наши войска катятся назад. Правда, удалось вызволить из окружения 101-ю дивизию, но это отнюдь не стратегический успех. Потери чудовищны. В войсках паника. Остановить немцев нет никакой возможности. Поэтому вся надежда на русских. Да-да! — повысил он голос. — Спасти нас может только хорошее наступление на Восточном фронте. Президент уже обратился с такой просьбой к Сталину. Как он отреагирует на эту просьбу, одному Богу ведомо. Но если он не согласится, если найдет хоть какой-то повод оттянуть удар, нас сбросят в Ла-Манш! Надеюсь, не нужно объяснять, что на этом этапе мы должны быть максимально предупредительны, и во всем, я подчеркиваю, во всем проявлять добрую волю. Генерал Брайэн, как продвигается затея с вашей… взяткой? Этот козырь сейчас очень бы пригодился.

    — Все идет по плану, — поднялся Брайэн. — Утечка информации организована, пленные митингуют, усиленно изучают немецкий…

    — Иначе говоря, делают все возможное, чтобы сойти за немцев и остаться в Штатах? А есть среди них заведомые преступники, разумеется, с точки зрения советских законов?

    — Да, сэр, есть. И немало. Я говорю о тех, кто взял в руки немецкое оружие.

    — Или лопату. То есть работал на немцев.

    — Этих еще больше. Они были вынуждены. Иначе — смерть.

    — В этом пусть разбираются русские. Итак, к концу месяца должна быть готова первая партия. Отправим их из Сан-Франциско. Сегодня же дам шифровку, чтобы русские прислали свой пароход — наш могут встретить японцы. Думаю, что тысяч десять пароход примет… А теперь самое главное. Не для записи. И не для разглашения. Сталин хочет получить тех, кто не прочь остаться в Штатах. Так вот, эти люди должны быть в Сан-Франциско. Как вы их доставите, не мое дело. Помните об Арденнах! — жестко закончил он.

    США. Лагерь Руперт. 26 декабря 1944 г.

    На открытых площадках, в бараках и палатках возбужденные группы пленных. Из динамиков несется то «Катюша», то «Утомленное солнце», то старинные романсы.

    — Да немец я, немец, — убеждает американского офицера знакомый нам морячок. — Сука буду, немец! — сверкнул он золотой коронкой. — Только батя это скрывал. Боялся, что загребут. Потому и шпрехать меня не учил.

    — И как вам не стыдно! — возмущается человек в очках. — Вы же предаете себя, своих родителей, Родину! Объявлять себя немцем, злейшим врагом русских?! Как вы можете? И ради чего?

    — Ради того, чтобы не гнить в лагерях! Ты думаешь, нас отпустят по домам? Черта с два!

    — А куда же нас? — обезоруживающе улыбнулся человек в очках. — Кому мы нужны? Ну, попал я в плен. Ну, работал на танковом заводе. Так что с того? Думаю, что и немцы, попавшие к нашим, тоже не сидят без дела.

    — Тьфу! — не выдержал морячок. — Очкарик, ты и есть очкарик! Ты же враг народа. Ты укреплял военную мощь врага. Эти танки потом давили наших. То есть ваших, — поправился он. — А мы, немцы…

    — Да брось ты долдонить, — смачно затянулся жилистый мужичок. — Немец, немец… Какой ты немец? Вот я — другое дело.

    — Ты?! Да ты же кулак недорезанный!

    — Не-э, я немецкий бауэр. А позабыл я не только язык, но и отца с матерью, потому как попал под бомбежку и был контужен. И даже ранен. Видишь, шрам за ухом? Все от него, проклятого русского осколка.

    — Ну, ты дае-ешь! — восхитился морячок. — Думаешь, этой липе поверят?

    — А чего ж не поверить?! Я и в заявлении так написал: прошу, мол, как истинного бауэра перевести в лагерь для немецких военнопленных, чтоб, значит, жить среди земляков, а не вероломно напавших на нас русских.

    — Что-о?! Вероломно? Кто?! Да я тебя, гад!

    — Давай-давай, а я позову вон того негра с дубинкой.

    — Да будет вам, не позорьтесь, — разнял их человек в очках. — Не валяли бы вы дурака и не мутили воду. Если виноваты, ответим по закону… Но ведь я, действительно, виноват. Я делал танки. И даже участвовал в создании прокатного стана для броневой стали. Я ведь металлург, инженер-металлург.

    — Вот и ответишь, — махнул рукой морячок. — По всей строгости закона. Мы-то что: кто «власовец», кто полицай, а ты… ты же делал их танки непробиваемыми. А танк — это тебе не «шмайсер».

    — Но я объясню, — совсем растерялся инженер. — Я ничего не мог… Нас построили. Кто отказывался, расстреливали на месте.

    — И много их было? — заинтересовался «бауэр».

    — Много… Большинство.

    — Вот видишь. Они — истинные патриоты. А ты — предатель.

    — Вы так считаете? — опустил голову инженер. — Это ужасно. Я о себе так не думал.

    — Да брось ты, не бери в голову! Это не я так считаю. Так будут считать там, у тебя дома.

    — Что же мне делать? Ведь по большому счету вы правы.

    — Бежать надо! — зыркнул глазами морячок. — Америка большая, затеряемся.

    — Без меня, — отмахнулся «бауэр». — Я человек контуженный, мне нельзя…

    — А когда отправление? — отрешенно уточнил инженер.

    — Да завтра же, дурья твоя башка! — взорвался морячок.

    — А если я откажусь? Если попрошу, если скажу, что готов отдать свои знания во имя общей победы?

    — Просили. Были такие. Бесполезно… Единственная возможность — доказать, что ты не русский, вернее, не гражданин Советского Союза.

    — Это невозможно! От Родины я не отрекусь.

    — Говорю тебе, надо бежать, — уже не настойчиво, а как-то вяло предложил морячок.


    И вот — раннее декабрьское утро. Тепло. Солнечно. На железнодорожной станции пыхтят паровозы. У вагонов суетится охрана.

    Еще большая суета у бараков… Крики. Вопли. Давка. Сметая все на пути, плотный клубок сцепившихся тел катится то в одну, то в другую сторону. Мелькают кулаки. Свистят дубинки.

    Кровь. Стоны. Хрипы. Собачий лай.

    Наконец, клубок растащили… Среди оборванных, исцарапанных людей и морячок, и «бауэр», и инженер, у которого от очков остались одни дужки.

    — В наручники! Всех в наручники! — кричит комендант.

    — Хрена с два!

    — Хоть в кандалы!

    — Не поедем! Умрем, а не поедем!

    — Исполнять приказ! — зашелся в крике комендант.

    Здоровенные парни из Военной полиции врезались в толпу пленных — и началось новое избиение… Через полчаса все русские люди были в наручниках.

    — Построить! — приказал комендант. — Построить в колонну по четыре и загнать в вагоны!

    Началась бестолковщина построения… В это время из толпы вынырнул нелепо выглядевший с разбитыми очками инженер и обратился к коменданту:

    — Я ничего не вижу. В бараке есть очки, запасные. Разрешите отлучиться?

    — Валяй! Только быстро, — кивнул комендант. Бочком, бочком, а потом все решительнее и быстрее инженер побежал в барак. Ему страшно мешают наручники, но он все же изловчился и зачем-то начал расстегивать брючный ремень.

    А построение идет полным ходом! Людей толкают, переставляют из шеренги в шеренгу, пытаются сосчитать.

    — Сколько их? — спросил комендант.

    — Шестьдесят девять, — ответил сержант.

    — Семьдесят, — поправил комендант. — Один в бараке, ищет очки. Сходи-ка за ним.

    Сержант бросился к бараку и… через минуту вернулся с перекосившимся лицом.

    — Что? Что случилось? — набросился на него комендант.

    — Он… Он… — махнул рукой сержант и, прикрыв рот рукой, шагнул за угол.

    Комендант решительно направился к бараку, шагнул в широкую дверь и наткнулся на чьи-то болтающиеся ноги. Брезгливо оттолкнул их, но тут же в неподдельном ужасе прижался к стене. В проеме двери раскачивался ставший необычайно длинным инженер. Он повесился на брючном ремне.

    — Снять, — вытирая холодный пот, приказал комендант.

    Пленные бросились к бараку, кто-то перерезал ремень, и труп рухнул на закованные в американские наручники руки русских людей… А потом его положили на землю штата Айдахо.

    — Надо похоронить, — сказал кто-то.

    — Конечно.

    — Нужны лопаты.

    — Снимите наручники, — обратились пленные к коменданту. — Мы его похороним.

    Комендант понимал, что с трупом надо что-то делать, что ему и без того попадет от начальства, что русских лучше не злить, но снять наручники и дать такое оружие, как лопаты, нет, это опасно. И он холодно бросил:

    — Никаких похорон. Все сделают без вас. А сейчас — по вагонам. Немедленно по вагонам! — сорвался он на крик.

    — А-а-а! Пропади все пропадом! — с исказившимся лицом зашелся в визге морячок. — Не видать вам Кости-моряка! Прощай, Марьина роща!

    В мгновенье ока морячок выхватил из-за голенища короткий нож и вонзил себе в живот! Потом в грудь! И, уже слабея, полоснул себя по шее.

    Все в ужасе расступились.

    — Взять! Погрузить! — кричал комендант. — В порту должны быть все! Все до единого! Сдавать по списку!

    Одни охранники подхватили труп инженера, другие — истекающего кровью морячка, третьи начали теснить всю группу. И вдруг из толпы вывалился «бауэр». На какое-то мгновенье его потеряли из поля зрения. Потом спохватились. А простой русский мужик, битый всеми властями землепашец затравленно озирался. Шагнул вправо — солдаты, влево — полиция, назад — скалится комендант. Уже тянутся руки охранников, уже схватили за шиворот, но он резко присел, крутанулся, хрипло выдохнул: «А хрена не хочешь?!» — и что есть мочи припустился к бараку.

    Охранники бросились за ним, стараясь отрезать дорогу к двери. Но он и не думал бежать к двери, а несся прямо к кирпичной стене. Охранники круто повернули. До стены метров пять… четыре… три… Охранники уже протянули руки, чтобы схватить беглеца, но тот сильно оттолкнулся и, пролетев последние метры в воздухе, вонзился головой в стену. Бело-розовое месиво так и брызнуло на руки охранников!

    Подошел комендант. Испуганно-брезгливо посмотрел на то, что лежало на земле, и коротко бросил:

    — В вагон. Все равно в вагон. Я должен сдать их по списку.


    Бегут, летят по просторам Америки окутанные паром поезда. На остановках никого не выпускают. У тамбуров появляется вооруженная до зубов военная полиция. Паровозы заправляются водой, углем — и снова поезда летят к океану.

    Вот и Сан-Франциско. У причала советский пароход «Урал». Одни, увидя советский флаг, ликуют, другие — хмурятся. Но все под гром оркестра спокойно и деловито поднимаются по трапу. У первой ступеньки стоит комендант лагеря и озабоченно считает.

    — Десять тысяч сто семьдесят четыре, десять тысяч сто семьдесят пять, десять тысяч сто семьдесят шесть… И трое на носилках, — добавляет он, когда мимо него пронесли завернутые в одеяла трупы. — Итого, десять тысяч сто семьдесят девять. Гуд бай! Счастливого пути! И намучился же я с вами, — после паузы добавил он.

    Взревел гудок «Урала», ему прощально вторят стоящие в порту суда — и первая партия русских пленных отправилась из Америки на Родину.

    СТАВКА Эйзенхауэра. 7 января 1945 г.

    — Кажется, мы спасены! — радостно потирая руки, обращается Эйзенхауэр к начальнику штаба. — Черчилль прислал мне копию письма от Сталина. Вот что он, в частности, пишет: «Мы готовимся к наступлению, но погода сейчас не благоприятствует нашему наступлению. Однако, учитывая положение наших союзников на Западном фронте, ставка Верховного Главнокомандования решила усиленным темпом закончить подготовку и, не считаясь с погодой, открыть широкие наступательные действия против немцев по всему центральному фронту не позже второй половины января. Можете не сомневаться, что мы сделаем все, что только возможно сделать для того, чтобы оказать содействие нашим славным союзным войскам».

    — Прекрасно! — не удержался начальник штаба и, как заправский боксер, провел короткий бой с тенью. — Неплохо бы и нам… нанести встречный удар, — азартно предложил он.

    — Всему свое время, — шутливо погрозил пальцем Эйзенхауэр. — Сперва, как говорит наш дорогой Монти, пусть немцы получат по шее. А за нами дело не станет. У меня с этим Моделем свои счеты.

    — Кстати, о Моделе, — раскрыл папку начальник штаба. — Могу кое-что доложить.

    — Так, так, так, — сел в кресло Эйзенхауэр. — Очень интересно.

    — Итак, Вальтер Модель. Вот его фотография… Родился в 1891 году. Участник Первой мировой войны. Вторую — начал командиром 3-й танковой дивизии. Затем — командир танкового корпуса, командующий армией, командующий группой армий «Север», «Северная Украина» и «Центр». А это — результаты его деятельности на этих постах, — разложил он кипу фотографий.

    Эйзенхауэр взял снимки. Сперва он разглядывал их с любопытством, потом — брезгливо, возмущенно, гневно, а через несколько минут — с вздувшимися желваками.

    — Его жестокость и варварские методы ведения войны вызывают недоумение даже среди сослуживцев, — продолжал начальник штаба. — Именно он был инициатором и ревностным исполнителем тактики «выжженной земли».

    Начальник штаба листал бланки спецдонесений, рассказывал о семье Моделя, его слабостях, привычках, привязанностях, но главного американская разведка так и не углядела. Между тем в личном деле генерал-фельдмаршала были три слова, вписанные с легкой руки фюрера, за знакомство с которыми многое дали бы не только Эйзенхауэр и Монтгомери, но прежде всего Черчилль и Рузвельт. Три слова, а за ними целая стратегия, за ними — глубинный смысл операции «Вахта на Рейне». Вот они, эти три слова: «Meister der Verteidigung und des Ruckmarsches» — мастер обороны и отступления.

    Наступательной операцией командует мастер обороны и отступления! Парадокс? Едва ли… Такого рода парадоксами ни Гитлер, ни Кейтель, ни Йодль не отличались. Скорее всего, «Вахта на Рейне» с самого начала задумывалась не как военная, а как политическая акция. Нокаутировать англичан и американцев, устрашить своей мощью, остановить на выгодном рубеже, вызвать в тылу противника недовольство многочисленными жертвами — а союзники за полтора месяца потеряли около 77 тысяч человек — тем самым склонить политиков к переговорам о перемирии, а все освободившиеся дивизии бросить против Красной Армии. Многое говорит в пользу того, что именно такой сценарий созрел в бункере Гитлера. Один из аргументов — смерть Моделя. После разгрома группы армий «Б» он застрелился.

    Но в начале января 1945 года генерал-фельдмаршал Модель был на коне и внушал немалый страх. Правда, этот страх испытывали лишь командующие англо-американскими войсками. Что касается советских военачальников, то для проведения Висло-Одерской операции, начавшейся 12 января 1945 года, они сосредоточили такие силы, что страх испытывали не они, а их противник. В распоряжении Маршалов Советского Союза Г. К. Жукова и И. С. Конева имелось более 2 миллионов солдат и офицеров, 33 500 орудий и минометов, 7000 танков и самоходных артиллерийских установок, 5000 самолетов. Это была самая крупная стратегическая группировка советских войск, когда-либо ранее создававшаяся для проведения одной наступательной операции.

    МОСКВА. Кремль. Кабинет И. В. Сталина. 15 января 1944 г.

    Поглядывая на карту и попыхивая трубкой, Сталин диктует письмо.

    — «Лично и строго секретно от Премьера Сталина Президенту господину Рузвельту.

    После четырех дней наступательных операций на советско-германском фронте я имею теперь возможность сообщить Вам, что, несмотря на неблагоприятную погоду, наступление советских войск развивается удовлетворительно. Весь центральный фронт от Карпат до Балтийского моря находится в движении на запад. Хотя немцы сопротивляются отчаянно, они все же вынуждены отступать. Не сомневаюсь, что немцам придется разбрасывать свои резервы между двумя фронтами, в результате чего они будут вынуждены отказаться от наступления на Западном фронте. Я рад, что это обстоятельство облегчит положение союзных войск на западе и ускорит подготовку намеченного генералом Эйзенхауэром наступления».

    Сталин заглянул в сводки, покачал головой и подошел к окну. Город спал. Город отдыхал и набирался сил. Разным видел его Сталин из этого окна — праздничным, суровым, взволнованным, тревожным… Но сейчас он был победоносным! Победа… Это сладкое слово — победа — витало в воздухе, им светились лица людей и фасады домов, оно все чаще срывалось с уст женщин и детей, стариков и приезжающих на побывку солдат. Но цена… цена этой победы огромна. Миллионами жизней заплачено за успехи на фронте! А сколько еще предстоит заплатить?!

    Дело ясное: чем ближе к порогу дома, тем яростнее будут сопротивляться немцы и тем большими будут наши потери.

    Сталин это прекрасно понимал, и это его тревожило. Вот и сейчас: наступление начали раньше срока, слякоть, бездорожье, авиация прилипла к аэродромам, значит, пехоте идти на целехонькие доты — отсюда и потери, потери сверх всякой меры. Но даже в этих условиях русские люди безропотно выполняют свой долг.

    Сталин вернулся к столу и продиктовал последний абзац.

    — «Что касается советских войск, то можете не сомневаться, что они, несмотря на имеющиеся трудности, сделают все возможное для того, чтобы предпринятый ими удар по немцам оказался максимально эффективным».

    Удар был не просто эффективным, он был ошеломляющим. К концу месяца советские войска освободили Польшу, всю Восточную Пруссию, за исключением Кенигсберга, во многих местах части Красной Армии вышли к Одеру и готовились к его форсированию. Немецкое командование лихорадочно закрывало бреши и из района Арденн перебрасывало все новые и новые дивизии. К началу февраля с Западного фронта было снято 13 наиболее боеспособных дивизий, в том числе 800 танков и штурмовых орудий.

    Так бесславно закончилась операция «Вахта на Рейне». Немцы отступили на исходные позиции, и Эйзенхауэр мог спокойно готовиться к решающему удару.

    Пароход «Урал» уже был во Владивостоке, большинство пленных — на Колыме, и никто из них, конечно, не знал, что по большому счету они могут считать себя причастными к разгрому немцев в Арденнах. Ведь не окажись они в Америке, у западных политиков не было бы козырной карты в сложной и двусмысленной игре со Сталиным. Будет справедливо, если к 77 тысячам погибших в Арденнах история прибавит 10 179 русских, отправленных из Сан-Франциско.

    ЯЛТА. Крымская конференция. 4 февраля 1945 г.

    Эту встречу в верхах, проходившую под кодовым названием «Аргонавт», конечно же, можно назвать исторической. Руководители трех союзных держав договорились о судьбе послевоенной Германии, о создании Организации Объединенных наций, был, наконец, решен польский вопрос, пришли к единому мнению о структуре власти в Югославии. Несомненной победой англо-американской дипломатии было согласие Советского Союза через два-три месяца после капитуляции Германии вступить в войну против Японии. Правда, ради этого пришлось пойти на некоторые жертвы: согласиться с существующим статусом Монголии, а также не возражать против возвращения Советскому Союзу Южного Сахалина и Курильских островов.

    Все это можно найти в отчетах и протоколах, опубликованных после войны. Но ни в одном документе нет ни строчки, касающейся судьбы военнопленных! А между тем важнейшие соглашения были приняты и по этому вопросу. Больше того, проблема военнопленных практически каждый день обсуждалась и в частных беседах.

    ЮСУПОВСКАЯ ДАЧА. 10 февраля 1945 г.

    На веранде — Сталин, Черчилль, Молотов, Иден и два переводчика. Они любуются стоящими на рейде кораблями.

    — Все-таки ничего красивее кораблей на этом свете нет, — попыхивая сигарой, заметил Черчилль. — Наверное, я никогда не был так счастлив, как в те времена, когда был военно-морским министром.

    — Вы имеете в виду четырехлетний период перед Первой мировой войной или неполный год с началом второй? — так же меланхолично попыхивая трубкой, уточнил Сталин.

    — Однако, — поперхнулся дымом Черчилль, — вы хорошо осведомлены.

    — Кто же не знает биографии такого политического деятеля, как Уинстон Черчилль?! — подсластил пилюлю Сталин.

    — От имени правительства Его Величества я хотел бы еще и еще раз принести Вам поздравления по случаю грандиозных побед русского оружия, — сменил тему Черчилль.

    — Спасибо, — коротко кивнул Сталин. — Мы просто выполняем свой долг… И свои обещания, — после паузы добавил он.

    — Но в связи с такими высокими темпами наступления у вас, наверняка, возникли проблемы, — как бы между прочим бросил Черчилль.

    — Наступления без проблем не бывает, — мгновенно насторожился Сталин.

    — Одну из них мы могли бы помочь решить.

    — Только одну? — усмехнулся Сталин.

    — Одной головной болью меньше — это не так уж плохо… Я говорю о пленных, — уточнил Черчилль.

    — А что вас, собственно, беспокоит?

    — По нашим данным, Красная Армия освободила десять лагерей, в которых находится более пятидесяти тысяч английских солдат и офицеров. Мы хотели бы как можно скорее вернуть их на родину.

    — Законное желание. Матери хотят обнять своих сыновей, жены — мужей, дети — отцов… Товарищ Молотов, — обернулся он к наркому иностранных дел, — а наши матери хотят обнять своих сыновей? Кажется, вы получили по этому поводу немало писем?

    — Десятки тысяч, товарищ Сталин. И многие из них опубликованы в газетах, — развернул папку Молотов. — Люди возмущаются, требуют, негодуют.

    — Вот видите, господин Черчилль, наши желания совпадают: мы тоже хотели бы как можно скорее вернуть наших пленных, находящихся в ваших руках.

    — Десять тысяч мы отправили на «Скифии». Скоро снарядим еще один пароход. Но немцы все еще держат подводные лодки в Северном море, и нам не хотелось бы подвергать новым испытаниям людей, прошедших муки немецкого плена.

    — Вы же были первым лордом адмиралтейства и лучше меня знаете, что при хорошем охранении ни одна лодка к конвою и близки не сунется, — прищурился Сталин. — Да и сколько их нужно, этих пароходов?

    И тут Черчилль попался! Сталин явно не знал точной цифры количества пленных и запустил, если так можно выразиться, пробный шар.

    — Пароходов? — вскинул брови Черчилль. — Таких как «Скифия» не меньше десяти. А это — целая флотилия.

    — Значит, у вас сто тысяч наших пленных? — победоносно уточнил Сталин.

    Иден досадливо прикусил губу. А Черчилль, поняв, что проиграл, молча кивнул.

    — Ну что ж, — раскурил погасшую было трубку Сталин. — Об освобожденных из плена англичанах вы можете не беспокоиться. В пунктах сосредоточения им будут созданы самые благоприятные условия. А как только позволит обстановка на фронтах, они будут переправлены на родину. Что же касается русских пленных, то я надеюсь, вы позаботитесь о том, чтобы они были как можно скорее отправлены домой. И мне кажется, вам не стоит столь пристально заниматься теми, кто воевал на стороне немцев. С ними разберутся дома! — жестко закончил он.

    — О’кэй, — кивнул Черчилль.

    Этим коротким «о’кэй» была дана зеленая улица для подписания двухсторонних соглашений между Англией и Советским Союзом, а также между США и СССР. Англо-советское соглашение подписали Иден и Молотов, а американо-советское генерал-майор Джон Дин и генерал-лейтенант Грызлов.

    Одновременно все три стороны договорились держать эти соглашения в секрете. А Сталин прямо сказал, что их не следует включать в официальные отчеты. Англичане пошли еще дальше — они категорически возражали против регистрации этих соглашений в ООН.

    Вот так в обстановке строжайшей секретности готовилась к отправке из Англии очередная партия русских военнопленных.

    АНГЛИЯ. Ливерпуль. 15 февраля 1945 г.

    У причала три английских транспортных судна: «Дачес оф Ричмонд», «Мортон Бей» и «Хайленд Принцесс».

    Глубокая ночь. У освещенных прожекторами трапов большие группы солдат и полицейских. Руководит ими человек в макинтоше и мягкой шляпе.

    — Сейчас подойдут русские, — громко говорит он. — Парни среди них разные. Есть и такие, кто не хочет возвращаться на Родину. Понять их можно: там им придется отвечать за то, что воевали на стороне немцев. Но это не наше дело: пусть с ними разбираются дома. Наше дело — погрузить их на корабли. Во избежание дебоша и несчастных случаев погрузку будем производить так: каждого русского по трапу сопровождает наш человек, на палубе сдает старшему помощнику капитана — и все, на этом наша работа заканчивается, так же, как и ответственность за этого парня. Прошу еще раз вдуматься в мои слова и сосредоточить на них все ваше внимание: за русского вы отвечаете до тех пор, пока не сдадите старпому… Сопротивление подавлять силой! Но я полагаю, что сопротивляться им будет трудно, — после паузы добавил он, — последние двадцать миль их специально гнали пешком.

    И вот из темноты послышалось шарканье тысяч ног. Оно все ближе, громче, становится зловещим. Но еще более зловеще и неотвратимо жутко накатывается волна других, леденящих кровь звуков: они то замирали, то вспыхивали вновь, то обрывались последним стоном, то хрипло захлебывались воздухом всей вселенной — так тяжко и натружено могли дышать только до предела измученные люди.

    Как только голова колонны показалась на освещенной прожекторами площадке, охрана образовала длинный коридор, оставив узкий проход к трапу. Не давая опомниться едва держащимся на ногах людям, охранники хватают их под руки и волокут на корабль. Когда один из пленных рванулся вниз, охранники так припечатали его к стальному корпусу судна, что тот разом сник.

    Свист ветра. Клубы пара. Возня у трапа. Дым из труб. Хриплое дыхание. Злобные ругательства.

    И вот три судна отошли от пирса. Все шире полоска воды, все дальше от берега корабли.

    — Все, кажется, обошлось, — вытирая вспотевший лоб, облегченно вздохнул человек в макинтоше. — Через две недели суда будут в Одессе, а еще через две — здесь, с нашими парнями на борту.

    — Неужели в Одессе им выпадут такие же муки, как этим русским? Не думаю, чтобы с нашими парнями обращались так же по-скотски, — мрачно заметил пожилой полицейский.

    — Что-о?! — взвился человек в макинтоше. — Что ты хочешь этим сказать?! У меня приказ!

    — Вам этого не понять, сэр, — с достоинством ответил полицейский. — Два года назад где-то над Германией был сбит самолет моего сына. Молю Бога, чтобы он остался жив! Но если он жив и его освободили русские, я бы не хотел, чтобы в Одессе оказался такой тип, как вы! Только проклятый небом человек может устраивать для измученных пленом людей двадцатимильные кроссы, а потом, ссылаясь на приказ, загонять их прикладами на «Мортон Бей»!

    — Ну, т-ты… Ну, т-ты у меня! Да я т-тебя! — с трясущимися губами начал макинтош.

    И вдруг раздался длинный, пронзительный звонок!

    — Да, — схватил трубку человек в макинтоше. — Не слышу. Переключите на громкую связь!

    — Говорит капитан «Ричмонда», — донеслось из динамика. — Беда, сэр! Человек за бортом… Еще один! И еще! — сорвался он на панический крик.

    — Что за человек? Ваш матрос?

    — Русские, сэр. Они прыгают за борт!

    — Я — «Мортон Бей»! — вмешался другой голос. — Человек за бортом… Два человека за бортом! Объявляю тревогу!

    — «Хайленд Принцесс»! Я — «Хайленд Принцесс»! Даю команду: «Стоп, машина!» За бортом трое!

    Человек в макинтоше схватил бинокль и подбежал к окну. На фоне поднимающегося из-за моря солнца хорошо видны человеческие фигурки, летящие с кораблей в воду.

    — О, ч-черт! — саданул он кулаком по стене. — Они меня провели! — зло прищурился он, слизывая кровь с костяшек пальцев. — Но корабли придут вовремя! — схватил он трубку радиотелефона.

    Макинтош полетел на стул, шляпа — на пол!

    — Внимание, капитанам! — холодно приказал человек в полковничьем мундире. — Никаких тревог! Никаких остановок! Машинам: «Полный вперед!»

    Когда корабли скрылись за горизонтом, полковник рухнул в кресло и, не обращая внимания на гневные лица окружающих, пробормотал:

    — Приказ выполнен. Семь тысяч русских погружены. Что дальше, не мое дело… Они сами выбрали свою судьбу.

    ЛОНДОН. Министерство иностранных дел. Кабинет Энтони Идена. 1 марта 1945 г.

    За столом, кроме Идена, постоянный секретарь министерства иностранных дел Александр Кадоган и секретарь Британского Кабинета Эдвард Бриджес.

    — Не кажется ли вам, джентльмены, — спрашивает Иден, — что ялтинское солнце постепенно окутывается лондонским туманом?

    — Туман приходит и уходит, а солнце вечно, — заметил Кадоган.

    — И даже если время от времени на нем появляются пятна, все равно оно — солнце, — несколько патетично добавил Бриджес.

    — Мне бы очень хотелось разделить ваши восторги, но, боюсь, для того чтобы разглядеть пятна, уже не надо напрягаться.

    — Все зависит от того, что мы хотим увидеть, — усмехнулся Бриджес. — Лет пять назад и Россия, и Сталин были для нас сплошным черным пятном, а теперь, особенно после Крыма, я уверен в дружелюбии наших союзников. Они искренне желают нам добра и хотят поддерживать дружеские отношения. Не сомневаюсь, что они хотят сотрудничать с нами и после войны.

    — Как хотите, джентльмены, но Сталин — это великий человек! — воскликнул Кадоган. — Еще в Ялте я сказал, что он производит хорошее впечатление, особенно на фоне — вы уж меня простите — двух других прокисших государственных чиновников.

    — Только не при мне! — шутливо поднял руки Иден. — Что угодно, но такие намеки — не при мне!

    — Эти намеки всем понятны, — серьезно заявил Бриджес, — но вот ваши, господин Иден, лично я понять не могу. О каком тумане речь? Ведь еще 19 февраля на заседании Кабинета Черчилль сказал: он серьезно полагает, что русские искренне стремятся к гармоничному сотрудничеству с двумя англоязычными демократиями. Тогда же он громогласно провозгласил и то, что Сталин — это человек огромной силы, к которому он питает полное доверие.

    — А его телеграмма, — подхватил Кадоган. — Вот она, на первых полосах всех газет, — схватил он «Таймс». — «Молю Бога, чтобы Вы могли как можно дольше управлять судьбой Вашей страны, которая обрела подлинное величие под Вашим руководством».

    — Сдаюсь, джентльмены, сдаюсь, — снова поднял руки Иден. — Будем считать, что… у русских на этот счет есть хорошая пословица: «Царь хорош, бояре плохи». Будем считать, что дело в боярах. А дело серьезное! — совсем другим тоном продолжал он. — Более чем серьезное. Речь идет о наших пленных, вернее, о невыполнении советским правительством Ялтинского соглашения, касающегося наших пленных. Британские представители по-прежнему не получают никаких сведений об английских военнопленных, освобожденных Красной Армией в Польше. Ни английским, ни американским офицерам, ни служащим посольств не разрешается видеться с военнопленными и принимать меры для их репатриации.

    — А мы, — подал голос Бриджес, — мы свои обязательства выполняем? Я слышал, что не все было ладно с отправкой последней партии русских.

    — Да, — поморщился Иден. — Далеко не ладно! Предусмотрено было все, кроме… таинственной русской души. Придя в себя после двадцатимильного кросса, эти парни начали прыгать в воду. Представляете, прямо с палубы в февральскую воду?! Спасти их, конечно, не удалось… Но они прыгали и дальше: прыгали в Гибралтаре, прыгали в Дарданеллах и даже в Босфоре. Так что до Одессы довезли не всех. Но русские офицеры были не в претензии. Единственное, о чем они попросили: разрешить им обыскать наши корабли, чтобы, не дай Бог, никто не спрятался и не попытался вернуться в Англию. Капитаны не возражали, так как под Одессой находилось около двух тысяч английских военнопленных: в случае отказа их могли задержать на неопределенное время. Двух русских «зайцев» поймали, зато все три транспорта тут же вышли в море.

    — Пакостно все это, — не выдержал Бриджес. — Ведь это же люди, а не разменная монета.

    — Эдвард, вы слишком эмоциональны, — мягко заметил Иден, — и не хуже меня знаете, что с юридической точки зрения совершенно не правы. Представьте себе на минутку, что советское правительство предъявит какие-то права на наших пленных. Что вы тогда скажете?

    — Человек должен сам решать, где ему жить, — твердо сказал Кадоган.

    — Но не во время войны! — живо обернулся к нему Иден. — А теперь я вас позабавлю. На днях в нашем посольстве в Москве объявились два английских солдата, освобожденных Красной Армией из Освенцима. Оказывается, русские не придумали ничего лучшего, как развесить в польских городах плакаты на английском языке с адресом транзитного лагеря близ Одессы: добирайтесь, мол, сами… Многие так и поступали. А эта парочка решила пробираться в ближайшее английское представительство, которое, как вам известно, в Москве. И что вы думаете, без денег, без пищи, не зная ни слова по-русски, они добрались до Москвы и явились прямо в посольство! Там чуть с ума не сошли.

    — Если по России свободно бродят англичане, могу себе представить, как там вольготно немцам, особенно из абвера, — грустно заметил Кадоган. — Надо что-то делать. Мы не имеем права бросать наших людей на произвол судьбы. Может быть, следует напомнить русским об их обязательствах?

    — Молотову я уже писал, — вздохнул Иден. — Ничего вразумительного он не ответил.

    — Тогда надо вводить в дело тяжелую артиллерию, — предложил Бриджес. — Тем более что наш главный бомбардир «питает полное доверие» к их главному бомбардиру.

    — Решено, — поднялся Иден. — Обратимся к Черчиллю.

    ЛОНДОН. Резиденция премьер-министра Великобритании Уинстона Черчилля. 2 марта 1945 г.

    — Нет, Энтони, так дело не пойдет, — ворчливо говорит Черчилль, откладывая в сторону проект письма. — Уж очень вы слезливы. А порой и категоричны. Так нельзя. Вот здесь, — снова зашуршал он бумагой, — вот здесь вы пишите, что вернувшиеся домой англичане жалуются на плохую пищу в русских транзитных лагерях и ужасные жилищные условия. По каким стандартам? Я вас спрашиваю, Энтони, по каким стандартам вы это судите? Что значит «плохая» пища? И что за «ужасные» жилищные условия? По русским стандартам эти условия могут быть хорошими, по нашим — посредственными, а по американским — варварскими. Зачем вызывать огонь на себя, зачем подставляться?

    Черчилль подошел к камину, буркнул что-то нечленораздельное по поводу холодной весны и вернулся к столу.

    — Проблема меня беспокоит не меньше, чем вас. Согласен, что надо действовать, и действовать немедленно. Но… попросим-ка мы закинуть удочку Рузвельта. Пусть начнет он, а если понадобится, подключимся и мы.

    ВАШИНГТОН. Овальный кабинет Белого дома. 4 марта 1945 г.

    Рассеянно перебирая лежащие на столе бумаги, Рузвельт диктует письмо.

    — «Лично и секретно для Маршала Сталина от Президента Рузвельта.

    Я располагаю достоверной информацией относительно трудностей, с которыми приходится сталкиваться при сборе, организации снабжения и вывоза бывших американских военнопленных и экипажей американских самолетов, сделавших вынужденную посадку к востоку от линии русского фронта».

    Президент сделал паузу и обернулся к начальнику штаба.

    — Как, Леги, располагаем мы такой информацией?

    — Так точно, господин президент. Могу назвать номера и типы самолетов, имена командиров экипажей. Что касается пленных, то по этому поводу есть письмо Гарримана.

    — Что он пишет?

    — Письмо — не характерное для Гарримана. Мы знаем его как человека мужественного, но на этот раз он сплоховал: паникует и расписывается в собственном бессилии. А резюме такое, — достал он письмо. — «Советский Союз не выполняет своих обязательств и не дает возможности нашим представителям проникнуть туда, где находятся наши военнопленные, освобожденные в Польше».

    — М-да, — досадливо крякнул Рузвельт. — Видимо, он давно не был в отпуске. Да за первые шесть слов Сталин может выслать его из Москвы! «Советский Союз не выполняет своих обязательств»… Надо же! Нет, это писал не дипломат, а сварливый квакер. Он, видимо, забыл, что Германия еще не капитулировала. Да и с Японией хлопот предстоит немало. Мы крайне заинтересованы в помощи России, а наш посол допускает непростительный выпад в адрес союзной державы, вызывая гнев и раздражение Сталина! Попросите Стеттиниуса, чтобы он указал Гарриману на эту ошибку! — жестко приказал Рузвельт. — А теперь вернемся к моему письму, — кивнул он стенографисту. — Пишите. «Крайне необходимо, чтобы были даны указания разрешить десяти американским самолетам с американскими экипажами совершить рейсы между Полтавой и теми пунктами в Польше, в которых могут находиться бывшие американские военнопленные и летчики, совершившие вынужденную посадку. Это разрешение испрашивается в целях снабжения дополнительным количеством одежды, медикаментов и продовольствия всех американских военнослужащих и для того, чтобы вывезти экипажи самолетов, совершивших вынужденную посадку, и освобожденных военнопленных, в особенности в целях отправки раненых и больных в американский госпиталь в Полтаве».

    — Прекрасный ход! — не удержался Леги. — Речь должна идти не о Нью-Йорке, а именно о Полтаве! То есть мы доверяем наших парней вам, мистер Сталин. И единственное, о чем просим, разрешить им лечиться в американском госпитале. Опять же, на них не надо тратить русские лекарства и русскую одежду.

    — Идем дальше, — победоносно улыбнулся Рузвельт. — «Я придаю этой просьбе величайшее значение не только из соображений гуманности, но и в силу глубокой заинтересованности американского народа в благополучии наших бывших военнопленных и экипажей потерпевших бедствие самолетов».

    — Все? — поднял глаза стенографист.

    — Нет-нет, не все… Далеко не все. Впереди — самое главное. Был у нас один разговор, в Ливадии. Думаю, сейчас самое время о нем напомнить. Пишите. «Во-вторых, что касается общего вопроса о военнопленных, находящихся еще у немцев, я считаю, что мы должны быстро предпринять что-либо. Количество этих военнопленных — русских, британских и американских — весьма велико. Ввиду того, что Вы не одобрили представленный нами план, что Вы предлагаете вместо него?» Вот теперь все, — устало откинулся на спинку кресла Рузвельт.

    VIII

    Начало марта ознаменовалось крупными победами русского оружия. Успешно завершена Висло-Одерская операция, в разгаре Кенигсбергская и Земландская, отлично складывались дела в Восточной Померании, Нижней и Верхней Силезии. Правда, впереди ждали серьезные испытания под Балатоном, но эти бои еще не начались. А пока — чуть ли не каждую ночь небо Москвы озарялось салютами в честь победоносных дивизий, освобождавших столицы и крупные города стран Восточной Европы.

    МОСКВА. Кремль. Кабинет Сталина. 5 марта 1945 г.

    Полюбовавшись фейерверком и задернув штору, Сталин идет к столу.

    — Подумать только, — раскуривая трубку, говорит он, — в сорок первом на счету была каждая пушка, каждый снаряд, а сегодня мы можем только для салютов держать несколько сотен первоклассных орудий. Или на фронте без них не обойтись? А? Как вы считаете, товарищ Антонов?

    — Никак нет, товарищ Сталин. Артиллерии на всех фронтах достаточно. И воюют «боги войны» прекрасно.

    — Вот видите, — назидательно поднял трубку Сталин. — А ведь были маловеры, были люди, которые сомневались в мужестве, трудолюбии и, не боюсь этого слова, интеллекте советского человека. Были паникеры, были! И мы с ними еще поговорим, — бросил он взгляд в сторону Берии — тот тут же воинственно блеснул пенсне. — Уступают наши пушки, танки или самолеты немецким? Нет. А английским или американским? Тоже нет. А ведь создавалось все это в голой степи, порой под открытым небом. Нет, возможности советского народа еще не исчерпаны, далеко не исчерпаны! — убежденно закончил Сталин. — И он докажет это во время восстановления разрушенного войной хозяйства… Если, конечно, нам не будут мешать, — после паузы добавил он.

    Подойдя к столу, Сталин заглянул в какие-то бумаги, недовольно пожевал усы и через мгновенье из добродушного собеседника превратился в строгого, наводящего на всех страх вождя.

    — Товарищ Берия, это по вашей части! Что это за возня с пленными? Куда вы их деваете? Мне докладывают, что союзники крайне озабочены судьбой освобожденных ими пленных. От них, мол, ни слуху ни духу, хотя наши люди обещали им писать, в том числе и о том, как их встретили на Родине. Какое к ним отношение, работают они, учатся или воюют? Почему об этом не знают союзники?

    Уловив едва скрытый намек, Берия мгновенно сориентировался и покаянно опустил голову.

    — Виноват, товарищ Сталин. Один во всем виноват. Не проконтролировал. Готов нести ответственность. У нас полные мешки писем от бывших военнопленных, — вдохновенно врал он. — Но как их переслать? В Лондон или Вашингтон почтовые самолеты не летают, снаряжать пароход — целая история. И все же мы исправим эту непростительную ошибку, завтра же исправим! Если не возражает Вячеслав Михайлович, — обернулся он к Молотову, — мы перешлем их в посольства. А как доставить письма в столицы, англичане и американцы сообразят сами.

    — Ну, вот видите, — подыграл ему Сталин, — есть же выход. Думать надо, товарищ Берия, думать, а не ждать нахлобучки.

    Берия снова виновато опустил голову.

    — И что они пишут? — поинтересовался Сталин. — Довольны ли оказанным на Родине приемом?

    — Не знаю, товарищ Сталин, — развел руками Берия. — Это же письма, через конверт их не прочтешь. Но, судя по личным беседам, довольны. Даже очень довольны! Хотя есть и недовольные… Но в этом виноват лично я.

    — Да? — остановился около него Сталин. — Опять вы?

    — Не доглядел, товарищ Сталин. Проявил излишнюю мягкотелость. Дело в том, что многие пленные выражают недовольство работой моих подчиненных.

    — Вот как? Они слишком строги?

    — Наоборот, товарищ Сталин. Искренние патриоты, случайно попавшие в плен, высказывают недовольство работой органов внутренних дел, которые до сих пор не воздали должное перебежчикам, полицаям, «власовцам» и прочей швали.

    — Эт-о недоработка, — нахмурился Сталин. — Серьезная недоработка.

    — Исправим, товарищ Сталин, — прижал к груди руки Берия. — Завтра же исправим.

    — Сегодня! — прихлопнул по столу Сталин. — А завтра… Завтра несколько писем должно быть опубликовано в «Правде»: хороших, патриотичных писем. И парочку гневных, с критикой благодушно настроенных работников органов внутренних дел.

    — Будет сделано, товарищ Сталин. А в отношении моих людей… Если я правильно понял, придется идти на жертвы? И о наказании сообщить в печати?

    — Это ваши проблемы, — отвернулся Сталин. — Решайте их в соответствии с требованием времени и… вашей партийной совестью.

    Берия все понял и удрученно опустил голову: терять своих людей он не любил.

    А Сталин сел за стол, не поднимая глаз бросил: «Все свободны» — и углубился в бумаги. Потом вдруг взглянул вслед уходящим и едва слышно сказал:

    — Товарищ Молотов, задержитесь.

    Спина Молотова надломилась. Плечи съежились. Будто споткнувшись, он остановился и, волоча ноги, побрел обратно.

    — Я написал письмо, — начал Сталин, — президенту Рузвельту. В ответ на его послание от четвертого марта. Президента беспокоит судьба американских пленных, освобожденных советскими войсками. Пишет он и о летчиках, совершивших вынужденную посадку на нашей территории. Что будем делать? Разрешим американцам вывозить этих людей на своих самолетах или отправим их в Одессу?

    Молотов хорошо знал, что предлагая те или иные варианты решения какой-либо проблемы, свою точку зрения Сталин высказывает последней, поэтому тут же подхватил.

    — А из Одессы на пароходе, как это делают англичане? Такой вариант предпочтительнее. Не будет хлопот с аэродромами, заправкой, размещением экипажей… Да и вообще, зачем им летать над нашей территорией? Под Одессой довольно благоустроенный лагерь, насколько мне известно, в ближайшее время туда будет доставлено 1200 американцев, а затем еще сотни три — так что пусть набираются сил и ждут парохода.

    — Наши точки зрения совпадают, — с чуть заметной усмешкой прищурился Сталин. — Решение, я думаю, правильное. Но в этот лагерь надо направить хороших врачей, артистов, организовать приличное питание. И побольше водки! Пусть веселятся. Они наши гости. Вернутся домой, будет что рассказать. А если кто-то захочет сказать доброе слово в наших газетах, мы возражать не будем.

    — Разумеется, — кивнул Молотов. — Я об этом позабочусь.

    — А я заверю президента, что с нашей стороны будет сделано все возможное для создания благоприятных условий освобожденным из плена американцам. Надо сделать так, чтобы он от американцев узнал, что незачем гонять сюда самолеты, и русские сами справятся со всеми проблемами, которые касаются оказавшихся на нашей территории союзников.

    — Как только все будет готово, я организую посещение этого лагеря сотрудниками американского посольства.

    — Вот-вот, — подошел вплотную Сталин. — Постарайтесь, товарищ Молотов. Постарайтесь сделать так, чтобы депеши посла Гарримана не носили панического характера.

    ОДЕССА. Транзитный лагерь для английских и американских военнопленных. 10 марта 1945 г.

    Неподалеку от Одессы, на берегу лимана сооружается огромная «Потемкинская деревня». Спешно строятся просторные деревянные бараки, разделенные на уютные кубрики. Расчищается площадка для игры в волейбол и баскетбол, на зеленой, поляне ставятся футбольные ворота.

    Здесь же — просторная столовая, чуть поодаль — клуб с кинозалом и библиотекой.

    Водолазы тщательно обследуют дно: нет ли мин, битого стекла, гвоздей и другого опасного мусора.

    Докрашиваются стены, домываются окна, доглаживаются занавески.

    А от объекта к объекту чуть ли не бегом носится группа военных и гражданских лиц во главе с низкорослым, упитанным генералом. Судя по почтительным, а порой откровенно заискивающим манерам постоянно отстающей от него свиты ясно, что он здесь не просто командир, а строгий и грозный начальник.

    — Кровати ни к черту! — неожиданно тонким голосом закричал генерал и грохнулся на матрац. Пружины жалобно заныли и с прощальным скрежетом превратились в бесформенно скрученную проволоку. — Ну что? По себе выбирал, да?! — почти по-бабьи завизжал он на тощего, зеленовато-желтого полковника. — А ну-ка ляг! Ляг, я тебе говорю! — еще звонче завизжал он.

    С обреченным лицом приговоренного полковник упал на кровать. Пружины даже не скрипнули.

    — Ясное дело, по себе! — хохотнул генерал. — Американцы — не тебе чета. Они росли на тушенке и шоколаде. Слушай, а почему ты такой тощий? — издевательски-проникновенно спросил он. — Всю войну по тылам, жратвы от пуза, а ты… Или по бабам бегаешь? Все силы на них?

    — Язвенник я, — виновато улыбнулся полковник. — Так что не в коня корм.

    — Эх ты, кляча водовозная, — снисходительно похлопал он полковника по узкой спине. — Ладно, я тебя вылечу, я знаю, как… Банку меда на литр спирта — и по столовой ложке сто раз в день. Не поправишься за два месяца, отправлю в Магадан, будешь служить там.

    — Я поправлюсь, — презирая себя, заискивающе улыбнулся полковник. И вдруг, набравшись духу, совсем другим тоном добавил: — Или сдохну!

    — Ну-ну, это ты брось! Живи! Но койки замени. Сегодня же. Сетки достань панцирные, чтобы не стыдно было перед союзниками. Найдешь?

    — Да я всю Одессу переверну!

    — Он тебе поможет, — поманил генерал чернявого человека в шляпе. — Ты из исполкома? Вот и шуруй. Можешь от моего имени. Теперь — к тебе! — подозвал он огромного, тучного майора.

    Тот достойно кивнул и повел комиссию к самому большому зданию, нелепо размалеванному красно-белыми полосами с разбросанными там и сям звездами.

    — Вот дьявол, а! — восхищенно поцокал генерал. — Даже цвета американского флага предусмотрел. Учитесь! Сколько ни пытался нагрянуть к нему неожиданно, никогда не мог застать врасплох — всегда-то у него все в ажуре. Особенно обслуга! — плотоядно облизнулся генерал.

    У входа в столовую, увенчанную броской вывеской на английском и русском языках «Ресторан Дружба», генерала встретила пышущая здоровьем толстушка с хлебом-солью и хрустальным фужером водки.

    — Вот это по-русски! Вот это по-нашему! — расплылся в улыбке генерал.

    Оттопырив волосатый мизинец, он бережно взял фужер, одним духом выпил содержимое, понюхал корочку и прямо в губы чмокнул толстушку.

    — Закусь что надо! — покрутил он воображаемый ус. — Надо будет повторить.

    Толкаясь и наступая друг другу на пятки, следом за генералом свита ввалилась в чистый, просторный зал. Белоснежные скатерти, вычищенные до блеска приборы, веселенькие занавески… И даже стойка бара! Туда-то и потянулась свита. Уже знакомая нам толстушка сноровисто наполняла рюмки, бокалы и стаканы, их тут же осушали, а она снова наполняла. Тон в этом действе задавал генерал.

    Когда все заметно повеселели, а лицо генерала стало малиново-красным, он вдруг посерьезнел и пискляво приказал:

    — А теперь — смотр! Под музыку!

    Кто-то бросил на патефон пластинку, зазвучал разудалый, прыгучий фокстрот, и из-за ширмы, потупив глаза, но маняще пританцовывая, поплыла цепочка официанток. Боже мой, каких там только не было девушек! Блондинки, брюнетки, шатенки, завитые, длинноволосые, высокие, худенькие, полненькие, голубоглазые, черноокие…

    Генерал прикасался к каждой. Он как бы их метил, зачисляя в свой гарем, и в то же время благословлял на индивидуальные подвиги во имя победы союзного оружия. А совершенно обомлевшая свита начала лихорадочно раздеваться, швыряя на стулья шинели, пальто, пиджаки, кителя, с трудом останавливаясь на полпути к подтяжкам и брючным ремням.

    — Вот оно, наше главное оружие, — вытирая вспотевшее лицо, рухнул на стул генерал. — Никто не устоит. Гарантирую. По себе знаю, — пьяновато сболтнул он. — Теперь я спокоен, — принял он очередную рюмку от толстушки. — Мы их расколошматим под орех! На каждом углу Нью-Йорка будут рассказывать, как их встретила Одесса-мама! Отбой, — заметно хмелея, качнулся генерал. — До завтра. Первая партия прибывает в девять ноль-ноль. Проводи-ка меня в рез-зы-ден-цию, — протянул он руку толстушке. — А то я тут не ор-риен-тируюсь.

    МОСКВА. Кремль. Кабинет И. В. Сталина. 22 марта 1945 г.

    Сталин, Берия и Молотов, посмеиваясь, просматривают советские и американские газеты. На первых полосах — фотографии довольных жизнью американских парней. Вот они в столовой аппетитно едят украинский борщ. А вот у стойки бара с бокалами в руках: пьют за победу союзного оружия. На другой фотографии танцы: прильнув к миловидным русским девушкам, вчерашние пленные плывут в томном танго. Кто-то играет в футбол, кто-то выбрался на пляж, кто-то, потягивая из стакана, читает газеты… Словом, полноценная, здоровая жизнь.

    — Хорошо сработали, — довольно улыбается Сталин. — Очень хорошо. Исполнителей поощрить, — обращается он к Берия. — А что с сотрудниками посольства? Побывали они в этом лагере? — обернулся Сталин к Молотову.

    — Побывали, товарищ Сталин. И насколько мне известно, в Вашингтон отправили восторженные отзывы.

    — Это хорошо. Это очень важно. Наши газеты отправьте президенту Рузвельту, а я ему напишу… Не забудьте приложить и те газеты, где наши военнопленные жалуются на условия содержания в американских лагерях.

    Сталин прошелся по кабинету, попыхтел трубкой и назидательно сказал:

    — Сегодня наших союзников интересует не Одесса. Им хочется попасть в Польшу. Очень хочется. И Черчилль, и Рузвельт настаивают на том, чтобы их представители могли попасть в Польшу… Повод прежний: оказание помощи освобожденным из плена англичанам и американцам. Но мы их туда не пустим. Польский вопрос решен раз и навсегда! А соглядатаи нам не нужны. Надо ужесточить меры контроля, — остановился он около Берии, — чтобы ни журналисты, ни дипломаты, ни кто-либо еще в этот район не попали. Война еще не окончена, а военная тайна есть военная тайна… Сейчас я займусь письмом. А вы свободны, — кивнул он Берии и Молотову.

    Вызвав стенографиста, Сталин надолго задумался. Он тщательно набивал трубку, вытряхивал, снова набивал… Странное дело, письмо как письмо, сколько их уже отправлено, но сегодня слова почему-то не шли. «Почему? — спросил он сам себя. — Ты прекрасно знаешь, почему. Все дело в том, что чем ближе к концу войны, тем напряженнее и жестче становится переписка. И слова для писем нужны совсем другие: холодные, жесткие, порой даже с оттенками угрозы. Откуда дует этот ледяной ветер? Из прошлого, которое удалось забыть на время войны? Или из будущего? Если из прошлого, это не так уж и страшно. А если из будущего, то на пути этого ветра мы должны поставить такой заслон, чтобы об него разбились любые безумцы, желающие разговаривать с Советским Союзом на языке силы. Пример Гитлера послужит им хорошим уроком, но надолго ли. Придет новое поколение, уроки забудутся, и что тогда?»

    Так и не ответив на этот вопрос, Сталин раскурил-таки трубку и подошел к стенографисту.

    — «Лично и секретно от Премьера Сталина Президенту господину Рузвельту.

    Ваше послание по поводу эвакуации из Польши бывших американских военнопленных получил.

    Относительно имеющихся у Вас сведений о большом будто бы числе больных и раненых американцев, находящихся в Польше, а также ожидающих отправки в Одессу или не установивших контакта с советскими властями, должен сказать, что сведения эти не точны. В действительности, кроме находящегося в пути в направлении на Одессу некоторого числа американцев, на территории Польши к 16 марта находилось всего лишь 17 человек больных американских военных. Я получил сегодня донесение, что на днях они (17 человек) будут вывезены на самолетах в Одессу».

    Сталин подошел к утыканной флажками карте и снова задумался. Он смотрел на красные стрелы, нацеленные на Берлин, передвигал флажки, возвращал их на старое место и напряженно думал.

    — Пишите дальше, — не оборачиваясь, продолжал он. — «По поводу содержащейся в Вашем послании просьбы должен сказать, что если бы эта просьба касалась лично меня, то я готов был бы уступить даже в ущерб своим интересам. Но в данном случае дело касается интересов советских армий на фронте и советских командующих, которые не хотят иметь у себя лишних офицеров, не имеющих отношения к военным операциям, но требующих в то же время забот по их устройству, по организации для них встреч и всякого рода связей, по их охране от возможных диверсий со стороны немецких агентов, которые еще не выловлены, и других мероприятий, отвлекающих командующих и подчиненных им офицеров от их прямых обязанностей».

    Сталин снова взглянул на карту и жестко прищурился.

    — «Наши командующие головой отвечают за положение на фронте и в ближайшем тылу, и я не считаю возможным в какой-либо мере ограничивать их права».

    Сталин взял несколько газет с фоторепортажами о пребывании американцев под Одессой, усмехнулся и с нескрываемым лукавством продолжал.

    — «Я должен вместе с тем сказать, что освобожденные Красной Армией американские военнопленные находятся в советских лагерях в хороших условиях, во всяком случае, в лучших условиях, чем бывшие советские военнопленные в американских лагерях, где они были частично помещены вместе с немецкими военнопленными и где некоторые из них подвергаются несправедливому обращению и незаконным стеснениям, вплоть до побоев, о чем уже не раз сообщалось американскому правительству».

    Последние строки Сталин диктовал с металлом в голосе и довольно суровым видом. Видимо, поэтому также строго он продиктовал и следующее письмо.

    — «Лично и секретно от премьера Сталина премьер-министру господину Черчиллю.

    Получил Ваши послания.

    Что касается британских военнопленных, то у Вас нет оснований беспокоиться о них. Они находятся в лучших условиях, чем находились советские военнопленные в английских лагерях, где они в ряде случаев подвергались притеснениям, вплоть до побоев. Кроме того, их нет уже в наших лагерях — они находятся на пути в Одессу для поездки на родину…» Дату поставите завтрашнюю, — обратился он к стенографисту.

    Тот кивнул и бесшумно вышел.

    Сталин снова подошел к столу с разложенными на нем газетами.

    — Глубокая заноза — эти пленные, — сказал он. — Боюсь, что чем дальше, тем труднее ее будет извлекать. Одно ясно: без хирургии не обойтись.

    IX

    АНГЛИЯ. Графство Сарри. Лагерь Кемптон Парк. 12 апреля 1945 г.

    В довольно большой, уютный зал, где кроме круглого стола и строгих стульев множество мягких кресел, журнальных и сервировочных столиков, входит группа английских и советских офицеров. Они улыбаются, обмениваются дружескими репликами, разливают по рюмкам виски и водку. Слегка выпив и закусив, офицеры рассаживаются вокруг стола. Убедившись, что все стулья заняты, слово берет немолодой, спортивного вида английский офицер.

    — По Гринвичу сейчас двенадцать ноль три, — взглянул он на часы. — Прошу занести в протокол, что именно в это время началось первое заседание англо-советской комиссии по проблемам советских военнопленных. С английской стороны комиссию возглавляю я, полковник Файербрэйс, с советской — генерал Ратов, — слегка поклонился он русскому коллеге. — Наша задача: определить, кто из военнопленных является гражданином СССР, а кто — подданным другого государства. Нам удалось прийти к соглашению, что мужчины и женщины, которые до 1939 года проживали на территории Литвы, Латвии, Эстонии, а также Западной Украины и Западной Белоруссии, имеют право не считать себя гражданами СССР.

    Генерал Ратов скептически усмехнулся, хотел было что-то сказать, но передумал и утверждающе кивнул.

    — Я подчеркиваю, — продолжал Файербрэйс, — они имеют на это право, но не более того. Если латыш или, к примеру, эстонец скажет, что он гражданин Советского Союза, значит, так тому и быть. Иначе говоря, он тут же будет отправлен в лагерь Ньюландс Корнер, а оттуда — на родину. Если же он сможет доказать, что до 1939 года, действительно, жил в Латвии или Эстонии и при этом не хочет возвращаться на родину, его имя будет занесено в особые списки, а просьба остаться в Англии, скорее всего, будет удовлетворена. Так? — обернулся он к Ратову. — Я ничего не напутал?

    — Так-так, — подтвердил генерал. — Но он должен предъявить убедительные доказательства.

    — Разумеется, — согласился полковник. — Именно для этого в состав комиссии включены эксперты, которые в совершенстве владеют латышским, литовским, эстонским, белорусским, украинским, польским и немецким языками.

    — И русским, — добавил Ратов.

    — Конечно, — улыбнулся Файербрэйс. — С вашего позволения я бы включил в этот список и английский.

    — Вы меня не так поняли, — отпарировал Ратов. — Москвич, уехавший из России в восемнадцатом, говорит совсем не так, как его земляк, покинувший город в сорок первом. Поэтому в состав нашей делегации включен опытный лингвист профессор Денисов, — указал он на добродушного старика с пышной, седой бородой.

    — Вот как? — изумленно воскликнул Файербрэйс. — Ваш язык так быстро меняется? А как же Толстой, Достоевский, Чехов, их теперь не понимают? Или переводят на современный русский?

    Профессор вопрошающе взглянул на Ратова, тот слегка скривил губы и прикрыл веки. Тогда профессор энергично протер очки и победоносно бросил их на переносицу.

    — Среди вас есть говорящие по-русски? — спросил он.

    Многие утвердительно кивнули.

    — Тогда скажите, что такое Кровавая Мэри? И можно ли с ней пообщаться в Сандунах? Заодно припомните, сколько стоит свидание с Аннушкой.

    Англичане недоуменно переглянулись. Когда стало ясно, что пауза неприлично затянулась, один из них откашлялся и, растягивая гласные, надменно подал голос.

    — Не соблаговолите ли повторить? Я не взял на слух про Мэри. Кажется, вы сказали, что она кровавая?

    Профессор кивнул.

    — Значит, это преступница. Возможно, даже убийца. А Сандуны, насколько мне известно, баня. Туда, я полагаю, убийц не водят. Следовательно, как вы изволили выразиться, пообщаться с ней в Сандунах нельзя.

    Вся советская делегация грохнула от смеха и повалилась на стол!

    Англичанин покраснел до корней волос, оскорбленно поджал губы, но, сделав неимоверное усилие, взял себя в руки и дрожащим голосом сказал:

    — Не вижу ничего смешного. Это — во-первых! А во-вторых, не кажется ли вам, милостивый государь, что намек относительно Аннушки несколько неприличен? Если в Москве и есть женщины подобного рода, то афишировать свидания с ними, а тем более упоминать о цене, в приличном обществе не принято, — не удержался англичанин и брезгливо повысил голос на последних словах.

    Профессор просто опешил. Ратов ошарашенно выпучил глаза и полез за платком. Потом они обменялись взглядами, как-то странно фыркнули, схватились за животы и со стоном повалились на стол. Они уже не смеялись, а рыдали! Наконец, профессор перешел на икоту, опрокинул в себя стакан воды, встряхнул несколько раз головой и, вытирая слезы, виновато уронил:

    — Извините… Ради Бога… Но так рассмешить! Именно так рождаются анекдоты… Начнем с того, что вы русский. Но из тех времен, — махнул куда-то за спину профессор. — Никаких «не соблаговолите ли», «не взял на слух», «милостивый государь» давным-давно никто не говорит. Кроме того, вы москвич: вас выдает манера «акать» и тянуть гласные.

    — Как просто, — развел руками Файербрэйс. — А мы-то думали, что приват-доцент Московского университета по знанию России любому даст сто очков вперед. Но вы меня заинтриговали! Во-первых, что натворила Мэри? И во-вторых, что за соблазнительница эта Аннушка? Здесь одни мужчины, так что отвечайте смело.

    Профессор снова прыснул, а затем, распушив бороду, попросил всех наклониться к столу и свистящим шепотом заявил:

    — Только вам! Как союзникам. По секрету. И чтобы никому! Обещаете? Тайна должна умереть в этой комнате.

    Англичане кивнули и сдвинулись поплотнее.

    — Кровавая Мэри, — заговорщически продолжал профессор, — это крепкий русский коктейль: смесь водки с томатным соком. Но в Сандунах с Мэри пообщаться нельзя, потому что там подают пиво. Правда, если есть блат, можно получить сто грамм с прицепом, то есть полстакана водки и кружку пива.

    — Ах, вот оно что, — понимающе заулыбались англичане. — Надо будет попробовать. А мы-то думали… Подловили вы нас, профессор, здорово подловили.

    — Я этого не хотел… Так получилось. Мне казалось, что уж если вы занимаетесь Россией, то знаете о нас больше. Но это так, к слову. А теперь, уважаемый приват-доцент, шар в вашу лузу, — обернулся он к бывшему москвичу. — Смею вас уверить, что в вопросе об Аннушке нет ничего предосудительного. Речь идет не об интимном свидании, а о поездке на трамвае. Аннушкой у нас называют маршрут «А», и это свидание стоит всего тридцать копеек.

    — Этих деталей я не знал. Я их просто не мог знать, — умоляюще взглянул приват-доцент на Файербрэйса.

    — То-то и оно! — внушительно заметил профессор. — А мы их знаем. И по этим деталям будем отсеивать самозванцев. Дело, кстати, не только в языке. Вот вы, господин приват-доцент, наверное, лет двадцать пять живете в Англии, а англичанином так и не стали. Да-да, — заметив протестующее движение, повысил он голос. — Когда говорили «во-первых» и «во-вторых», что вы делали с пальцами? Сгибали. А полковник Файербрэйс разгибал. Именно так делают англичане, а вы до сих пор не научились.

    Приват-доцент еще больше смутился, а Файербрэйс восхищенно обратился к Ратову.

    — Если у вас все эксперты работают так же, как профессор Денисов, в успехе дела я не сомневаюсь. Приступим? — оглядел он собравшихся. — Возражений нет? Тогда — к делу.

    И вот перед комиссией пошла череда несчастных, измученных, задерганных и обозленных людей. Одни откровенно заискивают перед англичанами, другие ведут себя дерзко и вызывающе, третьи, махнув на все рукой, покорились судьбе. Были, конечно, и ловчилы, но их быстро разоблачали.

    — Пригласите следующего, — устало говорит Файербрэйс и откидывается на спинку стула.

    Дверь медленно открывается и в комнату входит крепкий, осанистый человек с запорожскими усами.

    — Омельченко Никифор Артемович? — спрашивает у него Ратов.

    — Так точно, старшина Омельченко, — с сильным украинским акцентом отвечает тот.

    — Откуда родом?

    — Из Каменки Бугской. Это подо Львовом.

    — Образование?

    — Наверное, среднее. Как считать… В общем, школу окончил.

    — Кем работали до войны?

    — Этим… как его… счетоводом.

    Ратов обернулся к одному из экспертов и едва заметно кивнул. Тот быстро произнес какую-то фразу, причем по-польски.

    — Что он сказал? — спросил Ратов.

    — Н-не понял, — стушевался Омельченко. — Он же не по-украински…

    — Конечно, нет, — вмешался эксперт. — Я спросил у вас по-польски, женаты ли вы и есть ли у вас дети.

    — Женат, женат, — обрадованно закивал Омельченко. — А детей нет. Не успел. Война…

    — У вас вопросы есть? — обернулся Ратов к Файербрэйсу.

    — Нет, — удрученно говорит тот. — Все ясно. Он не понимает по-польски, а все украинцы, которые до тридцать девятого жили на территории Польши, в школе изучали польский язык. Да и счетоводом он не мог работать: вся документация велась на польском. В Ньюландс Корнер! — сделал он пометку в блокноте.

    — Следующий!

    В комнату врывается растрепанный парень с горящими глазами.

    — Я русский! — с порога заявил он. — Русский до седьмого колена. И тем горжусь! Так что юлить и работать под поляка не буду.

    — Очень хорошо, — улыбнулся Ратов. — Родина ждет вас.

    — Родина? Ждет? Не Родина меня ждет, а лагерь! — взвился парень. — Это в лучшем случае. А то и расстрел без суда и следствия.

    — С чего вы взяли? — нахмурился Ратов, заметив, как внимательно прислушиваются к их разговору англичане. — Если вы не совершили никаких преступлений, не были полицаем и не служили в гестапо, вас тут же отпустят.

    — Отпустя-я-ят?! Так говорили и моему отцу! Его взяли прямо в храме. Он был священником. Его любили. К нему ездили со всей округи. А вы запрещали — запрещали крестить детей, причащать, отпевать покойников! Но он крестил, исповедовал, отпевал… И тогда его взяли. Прямо в храме. Велели отречься, велели говорить с амвона, что Бога нет, что вера — это опиум. Отец отказался. И тогда… тогда ему отрезали язык. Звери! Ублюдки вы, а не люди! — совсем зашелся парень. — Даже безъязыкий, отец молился. Он вас победил. Победил, несмотря на то, что вы его расстреляли. Вы не пощадили даже мать и сестру! Меня не шлепнули по малолетству… С пятнадцати лет я мыкался по лагерям и тюрьмам. Перед самой войной бежал, как зверь, скрывался в лесах. Когда пришли немцы, сдался в плен. Полицаем я не был. Я работал на заводе и делал бомбы. Жаль, что не видел, как они сыпались на ваши поганые головы! — выкрикнул парень и, обмякнув, завалился на бок.

    Ему налили воды, дали понюхать нашатырного спирта… Парень пришел в себя и рывком придвинулся к Файербрэйсу.

    — Если решите отправить в Союз, — глядя ему в глаза, процедил он, — я кого-нибудь убью. Может быть, даже этого генерала, — кивнул он на Ратова. — А не удастся, убью себя. И это будет на вашей совести.

    Когда парень вышел, потрясенный Файербрэйс долго не мог прийти в себя. А Ратов, скрипнув зубами, наклонился к стенографисту:

    — Все записали?

    Тот молча кивнул.

    — Все до слова? Мы ему это припомним! — процедил генерал и вдруг грохнул кулаком по столу. — В Ньюландс Корнер! Немедленно!

    Файербрэйс беспомощно улыбнулся и в знак согласия низко наклонил голову.

    Раздался деликатный стук, и в комнату вошел высокий, интеллигентного вида мужчина.

    — Присаживайтесь, — указал на стул Файербрэйс. — Лозинский Игорь Мстиславович?

    — Так точно, — привстал мужчина.

    — С чем пожаловали? Надеюсь, вам известно, что комиссия разбирает заявления только тех лиц, которые по тем или иным причинам не желают возвращаться на Родину?

    — Именно поэтому я у вас… В плен я попал нелепо, как и вся наша армия: раз командарм Власов перешел на сторону немцев, автоматически на их сторону перешли и мы. Я сапер, фортификатор, в академии учился у небезызвестного Карбышева, так что свое дело знал неплохо. Хоть и считаюсь «власовцем», в Русской Освободительной Армии не воевал ни одного дня: меня направили на строительство Атлантического вала, и я делал все от меня зависящее, чтобы вы, англичане и американцы, не могли его преодолеть.

    — Но мы его преодолели! — гордо вскинул голову Файербрэйс.

    — Одно из двух, — развел руками сапер, — или мы плохо работали, или вы оказались сильнее… А может быть, хитрее, — после паузы добавил он.

    — Игорь Мстиславович, у вас нет причин для беспокойства, — широко улыбнулся Ратов. — На строительстве фортификационных сооружений работали многие, и это не может считаться изменой или преступлением. А дома — работы невпроворот! Каждый инженер — на вес золота.

    — Боюсь, что я буду проходить по другой категории, по весу свинца. Девять граммов — и делу конец.

    — Вас дезинформировали! — искренне возмутился Ратов. — Не удивлюсь, если выяснится, что в лагере ведется целенаправленная пропаганда, — зыркнул он в сторону англичан.

    Лозинский все понял и, тонко усмехнувшись, продолжал:

    — У меня есть основания так думать. Дело в том, что в тридцать седьмом был расстрелян мой отец, а в тридцать девятом — мать и два старших брата. Я уцелел лишь потому, что в это время был в Испании, а потом публично от них отрекся. Слов нет, поступил подло, но иначе расстреляли бы и меня: ведь наша семья много лет дружила с Бухариным, а отец с матерью работали в его аппарате. Теперь, я думаю, пришел и мой черед: пребывание у Власова и работу на немцев мне не простят. Само собой, припомнят и родственников… Пше прошам, но в Союз я не поеду. Если же вы будете настаивать, заявляю официально, что совершу какое-нибудь преступление, за которое по английским законам полагается смертная казнь.

    Файербрэйс явно симпатизировал Лозинскому, но не представлял, как ему помочь. И вдруг он услышал польское «пше прошам»!

    — Почему «извините» вы сказали по-польски? — с надеждой спросил он.

    — Чисто механически, — пожал плечами Лозинский. — Когда волнуюсь, начинаю думать, а то и говорить по-польски.

    — Так вы поляк?

    — Конечно. Я же Лозинский.

    — И родились в Польше?

    — Разумеется. В Кракове у нас был дом. А по матери я в дальнем родстве с «железным Феликсом».

    — Так-так-так, — потер руки Файербрэйс. — Это интересно! Он поляк, — обернулся Файербрэйс к Ратову. — Отправлять его в Ньюландс Корнер я не имею права.

    — Что с того?! — возмутился Ратов. — Он подданный Советского Союза и должен быть возвращен на Родину.

    — Но его родина — Польша. Вы слышали, он родился в Кракове. А Краков, как известно, никогда не входил в состав Советского Союза, — холодно продолжал Фаейрбрэйс. — Полагаю, что у вас нет оснований возражать против предложения внести Лозинского в «спорный список».

    — Не возражаю, — буркнул Ратов, досадуя, что из-под носа уплыла такая крупная рыба. Он-то знал, что людей, попавших в «спорный список», англичане ни за что не отдадут — для того и придуман этот треклятый список.

    И снова — череда измученных, агрессивных или апатичных людей. Но вдруг на пороге возникла молодая, миловидная женщина с ребенком на руках. За спиной держался высокий, статный мужчина с решительным и в то же время беспомощно-растерянным лицом.

    Один из англичан вскочил и предложил женщине стул. Она благодарно улыбнулась и села, бережно прижимая ребенка. При этом состроила смешную гримасу, и ребенок заливисто засмеялся. Все тоже расплылись в улыбках.

    — Что вас привело к нам? — дружелюбно спросил Файербрэйс.

    Молодая мать обернулась к стоящему за спиной мужчине, бросила на него такой полный любви и обожания взгляд, что все искренне ему позавидовали. А женщина неожиданно певуче сказала:

    — Никола-ай, говори ты-ы.

    Запавшие глаза мужчины потеплели, он летуче коснулся ее плеча; женщина прижалась щекой к его кисти, но тут же спохватилась, густо покраснела и переключилась на ребенка.

    — Мы — Смоленцевы, — достойно начал он. — Я — Николай, а она — Наталья. До сорок третьего Наталья была Загоруйко, но после свадьбы согласилась взять мою фамилию.

    — Стоп, стоп, стоп! — заглянул в папку Ратов. — В плену вы с сорок первого, а женились в сорок третьем. В лагере? Но насколько мне известно, такого рода браки немцы не разрешали. Да и лагеря были раздельными.

    — А я в лагере не была, — чернооко улыбнулась Наталья. — Он меня из хаты взял. Позвал — и я пошла. Ни батько, ни маты нэ слухала, — перешла она на украинский. — Вин клыкнув, а я пишла. Мабуть, судьба?

    — Судьба, судьба, — тепло посмотрел на нее Файербрэйс. — Видимо, его лагерь был неподалеку и вы случайно встретились?

    — Нет, я был не в лагере. Вернее, до этого был в лагере: сперва в немецком, а еще раньше — в советском.

    Ратов насторожился. А Николай разволновался, сбился, стушевался, полез за платком… Тогда Наталья обернулась к мужу, окатила полным нежности взглядом, погладила руку, что-то шепнула, Николай просиял и совсем другим тоном сказал:

    — Видимо, придется занять чуть больше вашего времени, чем мы рассчитывали. Я — ростовчанин. Там окончил институт и работал на строительстве мостов. Мосты делал хорошие, но дважды сидел. По полгода, но сидел, — скрипнул он зубами.

    — Проворова-ались! — нехорошо скривился Ратов.

    — Д-да как вы могли?! — побледнел Николай. — Чтобы я?! Да будь вы не в форме, за такие слова!

    — Тихо, тихо, тихо, — обернулась к мужу Наталья. — Успокойся. Он не поймет. Ты же вот английские слова слышишь, но не понимаешь. Так и он…

    — Первый раз меня арестовали за то, что во время церемонии открытия моста не вывесил портрет Сталина, — выпалил Николай. — А второй — вообще анекдот, — усмехнулся он. — Тоже — открывали мост. И портреты я вывесил, и кумачом все убрал, и все бюро райкома пригласил, так надо же, вместо Интернационала кто-то спьяну врубил частушки, да еще про милашку, которая во время свидания всю копну сена превратила в труху. Забрали меня тут же, у моста. Припомнили, что я из дворян, что уже сидел, что имею зуб на советскую власть и потому организовал издевательскую акцию над святыней страны Советов. Сидел, правда, недолго — за месяц до начала войны выпустили. Видимо, понадобились специалисты, потому что меня тут же призвали в армию и бросили на строительство укрепрайона. Работали мы у самой границы, так что в плену оказались на второй день войны.

    — Люди сражались до последнего патрона, — перебил его Ратов, — а вы без тени смущения заявляете, что на второй день войны оказались в плену. Неужели не стыдно?

    — Еще как стыдно! — зазвенел голос Николая. — Сто винтовок на батальон! Ни одного пулемета, ни одного орудия! Чем воевать? Лопатами? Ломами? Так ведь пуля длиннее штыка, особенно если летит из «шмайсера». Права моя жена, вам этого не понять. Не понять того позора, который пережили здоровенные, но абсолютно беспомощные русские мужики. А что творилось в лагерях?! Мы жили под открытым небом, ели то, что добывали из земли, умирали, как мухи. Были даже случаи людоедства… А вы — про стыд! Короче говоря, в сорок втором в лагере появился власовский майор и предложил работу в трудовом батальоне. Я понимал, на что иду, надевая форму Русской Освободительной Армии, но от истощения был на грани смерти. Согласился не сразу и теперь об этом не жалею, — неожиданно светло улыбнулся он. — Иначе не попал бы под Херсон и не встретил бы Наталью.

    — Хорошо, — подключился Файербрэйс. — А как вы оказались у нас?

    — Весной сорок четвертого наш батальон перебросили под Шербур: мы рыли траншеи. К счастью, Наталья была со мной. Все шло нормально, но за день до вашей высадки в Нормандии у нас забрали лопаты и выдали винтовки. К тому же переодели в немецкую форму. Мы понимали, чем это пахнет, и при первой же возможности сдались в плен… Вскоре я оказался в Кемптон Парке, а Наталья, можно сказать, на воле: женщин поселили в общежитии министерства здравоохранения.

    — Там я и родила нашего Мишеньку, — просияла Наталья.

    — Сколько ему сейчас? — поинтересовался Файербрэйс.

    — Михаилу Николаевичу? Пятый месяц. Он у меня бутуз! Крепенький, умненький — весь в отца.

    — Да будет тебе, — горделиво остановил ее Николай и поправил одеяльце малыша.

    — Ну что ж, Михаил, а по-нашему Майкл — полноправный гражданин Великобритании, — откинулся на спинку стула Файербрэйс. — Таковы наши законы.

    — А мы? — подался вперед Николай. — Чьи теперь мы?

    — Вы? — стушевался Файербрэйс. — Черт возьми, а чьи же вы? По-моему, как были, так останетесь гражданами Советского Союза.

    — Безусловно, — кивнул Ратов. — И подлежите немедленной отправке на Родину.

    — Вы же понимаете, что мне туда нельзя, — обмяк Николай. — Меня или расстреляют, или сгноят на Колыме.

    — Ну, это вы напрасно, — деланно-бодро заметил Файербрэйс. — Мы такими фактами не располагаем.

    Наталья сидела ни жива ни мертва. Она так крепко прижимала к себе ребенка, будто предчувствовала неминуемую разлуку.

    — Ничего вам не будет, — грубовато заявил Ратов. — Возвращайтесь всей семьей. Будете строить мосты и растить сына.

    И тут подал голос доселе молчавший англичанин с аккуратной щеточкой седых усов.

    — Об этом не может быть и речи! Как представитель министерства внутренних дел, официально заявляю, что насильно депортировать британского подданного никто не позволит. Я говорю о Майкле, — сухо добавил он.

    — Согласен, — кивнул Файербрэйс, — Майкл должен, вернее, может остаться.

    — Но это же бред! — взорвался Ратов. — Как можно разлучать мать с ребенком?! Тем более кормящую, — скосил он глаза на Наталью, которая, стыдливо прикрыв грудь, стала кормить расплакавшегося сына.

    — Бред, — согласился Файербрэйс. — Но что же делать?

    — Домой! Всей семьей домой! — настаивал на своем Ратов.

    Тем временем Наталья закончила кормление, взяла себя в руки и решительно заявила:

    — Ну вот что, господа хорошие, куда иголка, туда и нитка. Муж в Союз не может. Раз не может он, не могу и я. А ты, Мишенька, хочешь быть с папой и мамой? — заглянула она под одеяльце. — Он сказал, что хочет жить в Англии, но не один, а с родителями. К тому же ни у кого нет такого молока, как у мамы. А если ее расстраивать, молоко может пропасть.

    — Но это невозможно, — холодно заметил англичанин с усиками. — Действие закона распространяется только на Майкла.

    Вдруг дверь с треском распахнулась и в комнату взбешенной фурией ворвалась сухонькая, седая женщина с зонтиком наперевес!

    — Так я и знала! — столкнула она со стула ближайшего из англичан. — Там, где собираются законники, здравый смысл умирает.

    Наталья так и потянулась к ней.

    — Не волнуйся, деточка, все будет в порядке. Извини, что задержалась. Этель Кристи, — представилась она Файербрэйсу. — Член Британской квакерской общины. Я защищаю интересы этой семьи. Вы были в Ретфорде? Нет? У вас есть дети? Нет? Когда ваша жена родит, отправьте ее в Ретфорд: пусть поживет в общежитии, где мается эта девочка. Стыд! Позор! Англичане не могут создать приличных условий для своих союзников! Все, хватит. Наша община берет это на себя. Обойдемся без вас. Так вот, джентльмены, я поставлю на ноги всю Англию, но разлучать эту женщину с мужем и ребенком не дам!

    — Да мы… и не хотим, — смутился Файербрэйс. — Но закон…

    — К черту закон, который ломает человеческие судьбы! — воинственно вскинула зонт Этель Кристи. — Сегодня же соберу журналистов и расскажу, чем вы тут занимаетесь. Популярность вам будет обеспечена, но такая, что побоитесь из дома выйти!

    Этель Кристи свое слово сдержала. Целый год не сходили со страниц газет имена Натальи, Николая и маленького Майкла, целый год Англия следила за перепиской крючкотворов-законников с представителями общественных организаций и рядовыми англичанами. А письмо Натальи к Черчиллю было напечатано аршинными буквами во всех газетах.

    «Я умоляю вас проявить жалость к несчастной женщине и бедному, обездоленному ребенку, — писала Наталья. — На Вас вся надежда. Мой муж и я всю жизнь будем работать для английского народа, и мой сын, рожденный в Англии, всегда будет в долгу перед британским правительством и добрым английским народом, которые приняли его несчастных родителей. Пожалейте нас, пошлите, если возможно, в какую-нибудь самую дальнюю, заброшенную и трудную колонию. Мы отдадим все наши силы на благо британского правительства и доброго, доброжелательного английского народа».

    Самое странное, что даже после публикации этого письма, когда всколыхнулась вся Англия, находились чиновники, которые настаивали на том, чтобы выслать всю семью, или отца выслать, а мать с ребенком оставить. Были и совсем бесчеловечные предложения: отца с матерью выслать, а ребенка оставить.

    Но в конце концов победил, действительно, доброжелательный английский народ: в декабре 1946-го Смоленцевым вручили английские паспорта.

    Х

    МОСКВА. Кремль. Кабинет И. В. Сталина. 14 апреля 1945 г.

    — Не кажется ли вам, товарищ Молотов, — говорит Сталин, — что настало время рассмотреть мартовское послание господина Черчилля? Тогда он предлагал опубликовать предупреждение немцам относительно союзных военнопленных, находящихся в их руках. Черчилль его сочинил, Рузвельт подписал. Значит, дело за мной?

    — Не совсем так, товарищ Сталин, — заглянул в папку Молотов. — Рузвельт дал согласие подписать этот документ, но при условии, если согласитесь вы.

    — А кто должен согласиться первым? Я? — усмехнулся Сталин. — Ну волокитчики, ну канительщики! А еще говорят, что на Западе нет бюрократов.

    Вдруг Сталин как-то сник и глубоко задумался. Потом набил трубку, все так же рассеянно начал раскуривать, обжег пальцы, вздрогнул и только после этого пришел в себя.

    — Рузвельта уже два дня нет в живых, — вздохнул он. — Это потеря. Это большая потеря! Когда он учился в привилегированных университетах, мы сражались на баррикадах, когда он стал сенатором, мы были на каторге, когда его назначили помощником морского министра, мы бились под Царицыным, а вот, поди ж ты, ни с кем мне не было так просто, как с ним. Благородный он был человек. Чистый и честный. И интеллигентный! Это был настоящий интеллигент, не чета некоторым! — неизвестно на кого рассердился Сталин. — Поэтому я подпишу. Раз просил Рузвельт, то подпишу. Где оно, это обращение, у вас?

    — У меня, товарищ Сталин, у меня, — торопливо ответил Молотов. — Но дело в том, что Рузвельт не успел его подписать, а Трумэн… Мы еще не знаем, как относится к этому документу новый президент. Может быть, подождем? Или попросим Черчилля уточнить позицию Трумэна?

    — Резонно, — согласился Сталин. — Но текст-то у вас есть?

    — Конечно, товарищ Сталин. Иден прислал нам копию.

    — Читайте.

    — И послание, и текст обращения?

    — Послание — документ частный, поэтому перескажите его суть. А по обращению пройдемся с лупой: оно будет опубликовано и станет историческим документом.

    — Итак, двадцать четвертого марта я получил копию послания Черчилля на имя Рузвельта. Суть его в том, что Черчилль выражает озабоченность опасностью, которой могут подвергнуться пленные, либо вследствие хаотической обстановки, которая возникнет после краха Германии, либо в результате того, что Гитлер выступит с преднамеренной угрозой истребления пленных. Цель этого маневра — избежать безоговорочной капитуляции, а также спасти жизнь наиболее крупным нацистским гангстерам и военным преступникам.

    — Он так и написал «нацистским гангстерам»? — уточнил Сталин.

    — Именно так, — заглянул в документ Молотов.

    — Для Черчилля это что-то новое, — усмехнулся Сталин. — В предыдущих посланиях он был куда сдержаннее… Гитлер может пойти на все, в этом я не сомневаюсь. Он может попытаться вбить клин между нами и союзниками, может расстрелять пленных, но… Гитлер в бункере не один. Едва ли его окружение откажется от попытки спасти свою жизнь. Тут-то и могут пригодиться пленные.

    — Прошу прощения, но Черчилль ссылается на своего посланника в Берне, который через швейцарцев узнал о том, что немцы склонны скорее истребить пленных, чем дать возможность освободить их.

    — Вы говорите, склонны? Но ведь это слово дает возможность для маневра.

    — Черчилль учел и это. По данным английской агентуры, контроль над лагерями от армии переходит к гестапо и СС. Это плохо, так как гестаповцы и эсэсовцы не остановятся ни перед чем и выполнят любой приказ. Но влияние офицеров армии еще достаточно велико, и они склонны рассматривать военнопленных как заложников, то есть они могут сохранить пленных при условии получения гарантий сохранения своей жизни.

    — Иначе говоря, образовалось двоевластие? Упускать такую возможность нельзя! — оживился Сталин. — Одним пообещать, других запугать, а потом… все свалить на третьих. Если информаторы у Черчилля надежные, то рассчитал он все правильно. А не можем ли мы перепроверить эти данные через наших информаторов?

    — Уже, товарищ Сталин, перепроверили. К сожалению, все так и есть. Правда, с одной поправкой: лагеря, расположенные в восточных районах, стараются эвакуировать на запад.

    — Понятно, — прищурился Сталин, — Так что предлагает Черчилль? Читайте.

    Молотов достал письмо и начал читать.

    — «Текст предлагаемого предупреждения. От имени всех Объединенных Наций, находящихся в войне с Германией, правительства Соединенного Королевства, Соединенных Штатов и СССР настоящим обращаются с торжественным предупреждением ко всем комендантам и охране, в ведении которых находятся союзные военнопленные в Германии и на территориях, оккупированных Германией, а также к служащим гестапо и ко всем другим лицам, независимо от характера службы и ранга, в ведение которых переданы союзные военнопленные, будь то в зоне боев, на линиях коммуникаций или в тыловых районах. Они заявляют, что всех этих лиц будут считать ответственными в индивидуальном порядке не в меньшей степени, чем германское верховное командование и компетентные германские военные, военно-морские и воздушные власти, за безопасность и благополучие всех союзных военнопленных, находящихся в их ведении.

    Любое лицо, виновное в дурном обращении или допустившее дурное обращение с любым союзным военнопленным, будь то в зоне боев, на линии коммуникаций, в лагере, в госпитале, в тюрьме или другом месте, будет подвергнуто беспощадному преследованию и наказано.

    Они предупреждают, что они будут считать эту ответственность безусловной при всех обстоятельствах и такой, от которой нельзя будет освободиться, свалив ее на какие-либо другие власти или лица».

    — Крепкий документ, — с удовольствием пыхнул трубкой Сталин. — Если честно, от Черчилля я этого не ожидал. Уравнять в ответственности какого-нибудь зондерфюрера и Гиммлера, фельдфебеля и Кейтеля — это ход. Это прекрасный ход! Никакой приказ не может быть оправданием дурного обращения с военнопленными. А немцы не могут не понимать, что сами вот-вот станут военнопленными и все их грехи вылезут наружу. Я подпишу этот документ.

    Молотов вопрошающе поднял брови.

    — Я помню о вашем предложении, — успокоил его Сталин. — Сейчас продиктую письмо, — нажал он на кнопку и вызвал стенографиста. — Пишите.

    «Лично и секретно от Премьера Сталина Премьер-министру господину Уинстону Черчиллю.

    Согласен с Вами, что необходимо выпустить совместное предупреждение от имени трех правительств относительно безопасности военнопленных, находящихся в руках гитлеровского правительства. Текст предупреждения, полученный от Вас, не вызывает возражений. Благоволите сообщить, нужны ли подписи под предупреждением или не нужно подписей. Сообщите также о дне и часе опубликования».

    Сталин отпустил стенографиста, прошелся по кабинету, постоял у карты, вернулся к столу… Он явно что-то обдумывал и никак не мог принять решения. Наконец, его осенило.

    — Не кажется ли вам, товарищ Молотов, что опубликовать предупреждение — это полдела? Разве смогут немцы прочитать наши или английские газеты? Значит, надо сделать так, чтобы наши слова стали известны не только генералам, но и рядовым солдатам.

    — Я понял, товарищ Сталин. Организуем. Мы отпечатаем предупреждение в виде листовок и разбросаем по всей Германии.

    До чего же радостным, ярким и бесшабашным был конец апреля 1945 года! Еще продолжалась война, еще умирали люди, но все хорошо знали, что победа не за горами. Падали ворота концлагерей, дороги Европы были наводнены измученными, но счастливыми и улыбающимися людьми в полосатых робах. И никто из них не знал, что своим спасением они обязаны не только летчикам, танкистам, пехотинцам, но и миллионам листовок с подписями Сталина, Черчилля и Трумэна. За редким исключением, даже самые верные Гитлеру коменданты лагерей поняли, что дни режима сочтены и пора подумать о себе.

    Одни бывшие узники шли домой с легким сердцем, они знали, что их встретят как героев. Другие не были уверены в своем будущем, а третьи делали все возможное, чтобы не попасть на Родину. Как раз в эти дни из Ливерпуля отплывало английское судно «Гордость империи»: именно так перевели русские военнопленные выбитые на борту английские слова «Эмпайр Прайд».

    ЛИВЕРПУЛЬ

    Причал старинного порта этого прекрасного города расцвечен английскими и советскими флагами. Около судна множество горделивых стариков, аккуратненьких старушек, элегантных женщин и сытых, хорошо одетых ребятишек. У всех в руках флажки и пакеты с подарками. Как ни странно, почти не видно солдат и полиции.

    Молчаливые колонны русских пленных протискиваются сквозь толпу. Одни явно навеселе, другие хмуры, третьих несут на носилках. Общение с провожающими действует благотворно. Все больше пакетов в их руках, все энергичнее распрямляются от дружеских похлопываний спины, все светлее улыбки на лицах.

    Но вот музыка умолкает и на импровизированную трибуну поднимаются генерал Ратов и полковник Файербрэйс.

    — Дорогие советские друзья! — перекрывая шум толпы, начал свою речь полковник. — Мы к вам привыкли. Мы вас полюбили. Мы вами гордимся. Но теперь, когда война закончилась, мы при всем желании не можем найти объяснения вашей задержки в Англии. Вас ждут родители, невесты, жены и дети. Свидетельство тому — горы писем, полученных нашей комиссией. Сегодня вас пришли провожать тысячи простых англичан, которые считают вас близкими друзьями. Мы будем вас помнить! Мы будем за вас молиться. И извините, коли что не так, — дрогнувшим голосом закончил Файербрэйс. Потом к микрофону подошел генерал Ратов.

    — Товарищи! — бодро начал он. — Через две недели вы будете в Одессе, а оттуда разъедетесь по домам. Родина ждет вас! Родина великодушна. И если кто-то чувствует за собой грехи, не скрывайте их: вас внимательно выслушают и, поверьте мне, простят. Впереди у вас много работы. Надо восстанавливать разрушенные города и села, поднимать из руин фабрики и заводы, распахивать и засевать нивы, поэтому в Союзе каждая пара рук на счету. Не сомневаюсь, что каждый из вас найдет дело по душе… В пути вас будет сопровождать мой заместитель полковник Мирошниченко. Со всеми вопросами обращайтесь к нему. И еще. Среди вас немало больных — сказались страдания, перенесенные в фашистских застенках, прошу отнестись к ним с особым вниманием. Счастливого вам пути!

    И вот началась погрузка. Сперва подняли тех, кто лежал на носилках, потом потянулась цепочка женщин, следом за ними пристроились и мужчины. Погрузка шла спокойно, без каких-либо эксцессов.

    У кормы судна стоял Файербрэйс. Окружившая его группа англичан явно томилась проводами, но полковник не давал им расслабиться.

    — Сколько больных? — уточнял он.

    — Сто пятьдесят, — ответил стоящий рядом офицер. — Иначе говоря, каждый двадцатый.

    — Много… У всех туберкулез?

    — Так точно, сэр. Причем в открытой форме.

    — Надо бы их изолировать.

    — Мы так и сделали. Вторая палуба превращена в больничную палату.

    — Напомните, чтобы в Одессе сделали основательную дезинфекцию. Не забывайте, что обратным рейсом поедут англичане, бельгийцы и французы.

    — Разумеется, сэр.

    — Кто их будет принимать?

    — Два наших офицера: Джеймс Мартин и Джордж Юматов.

    — Юматов? Он что, русский?

    — Канадец русского происхождения.

    — В пути могут быть эксцессы среди русских пленных. Передайте Мартину и Юматову, чтобы фиксировали каждый их шаг. Наши люди должны быть максимально предупредительны и не давать поводов для недовольства представителям советских властей. Если хоть одного англичанина не выпустят из Одессы, виноваты в этом будем мы.

    А у носа корабля вокруг генерала Ратова сгрудилась группа советских офицеров.

    — Как видите, моя идея сработала блестяще! — потирает руки Ратов. — Буянить на глазах английских стариков, женщин и детей наши горлопаны не посмеют. Да и Файербрэйс заработает немало очков: видите, как много фото- и кинооператоров. Завтра весь мир узнает о том, как тепло провожали своих союзников простые английские труженики. Политика! — хохотнул он. — А где полковник Мирошниченко?

    — У трапа.

    — Позвать!

    Когда рослый, но какой-то рыхлый полковник подбежал к генералу и вскинул руку к козырьку, тот отвел его в сторону и строго спросил:

    — Ну что, все идет по плану?

    — Так точно, товарищ генерал! Создана целая сеть осведомителей во главе с бывшим майором Поляченко. У всех осведомителей рыльце в пушку, так что стараться будут изо всех сил.

    — Очень хорошо. В пути надо выявить всех предателей и пособников. Таков приказ Москвы! Список передадите подполковнику Гурееву: в Одессе он поднимется на борт корабля. Вопросы есть?

    — Никак нет.

    — Счастливого пути, — пожал ему руку Ратов.

    А непрерывная цепочка пленных все поднималась и поднималась на борт судна. И вдруг у самого трапа произошла заминка. Стоящий рядом с матерью светлоглазый мальчик протянул одному из пленных кулек с едой и большую фаянсовую чашку.

    Пленный остановился. Взял чашку. Его затравленные глаза обрели смысл. Он благодарно улыбнулся и погладил мальчика по голове. Сзади напирали, подталкивали, а он стоял как вкопанный.

    — И все-таки я вам не достамся! — торжествующе крикнул пленный. — Прощай, Катюша-а!

    Одна из поднимающихся по трапу женщин резко обернулась.

    — Мишенька-а, не делай этого! — все поняла она. — Я тебя люблю, Миша-а!

    А Михаил пригнулся, коротким ударом разбил об асфальт чашку и осколком полоснул себя по горлу. Кровь так и брызнула! На трапе раздался звериный вопль, и женщина рухнула без сознания. Она чуть не упала в воду, но подруги подхватили ее под руки и волоком подняли на палубу.

    Дико закричали стоящие у трапа англичанки. Залитый кровью и до смерти напуганный мальчик бился в руках матери. Грозно гудела колонна пленных, споткнувшаяся о лежащего в луже крови Михаила.

    — В больницу! Немедленно! — пробился к трапу Юматов.

    — Ни в коем случае! — продирался с другой стороны Мирошниченко. — На борт! Он в списках!

    — Но он умрет! Истечет кровью.

    — На судне должен быть врач.

    — Мартин! — взмахнул рукой Юматов. — Хирург на борту есть?

    — Есть, — ответил с палубы Мартин. — Но я не уверен, сможет ли он зашить горло.

    — Я тоже… В больницу, этого человека надо немедленно в больницу! — кричал Юматов подошедшему Ратову.

    — Никаких больниц, — холодно процедил генерал. — Сможете? — спросил он у спустившегося по трапу судового врача.

    — Я постараюсь, — осматривая Михаила, ответил тот. — Сонная артерия, к счастью, не задета. Думаю, что у меня получится! — проснулся в нем профессионал.

    — Тогда наверх! И побыстрее! — приказал Юматов подбежавшим санитарам.

    Михаила уложили на носилки и потащили по трапу.

    — Не задерживайтесь, не задерживайтесь, — подгонял Мирошниченко затоптавшихся у трапа пленных.

    Но уплотнившаяся толпа лишь грозно гудела. Чтобы преодолеть барьер дымящейся крови, надо было сделать два шага по красной луже, всего два шага, но никто, ни один человек не посмел занести ногу над кровью Михаила.

    — Мы не пойдем! — неслось из толпы.

    — В Союзе нас ждет смерть!

    — Пусть лучше расстреляют англичане!

    — Да вы что, с ума сошли?! — орал на них Ратов. — Кому вы нужны? Какая смерть? Вас же везут не в немецкий концлагерь, а домой, на Родину!

    — Знаем мы эту Родину!

    — Все пойдем за Мишкой! Не зарежемся, так удавимся!

    Пока пленные шумели, Ратов разыскал бледного как смерть Файербрэйса.

    — Дайте солдат! Или полицейских! — требовал Ратов. — По два на каждого. Буйных там человек сорок. Вы меня поняли: по два на каждого!

    — Боже мой, какой ужас! — вытирал холодный пот Файербрэйс. — Какой позор! Завтра это будет во всех газетах. А мальчик?! Бедный ребенок, он же этой крови до конца дней не забудет!

    — Да кончайте вы! — грубо перебил его Ратов. — Нечего распускать нюни. Крови, что ли, не видели?! Дайте полицейских. Загоним на борт этих мерзавцев — толпа тут же разойдется. А шум как-нибудь замнем. Сделаем заявление для печати, скажем, что это военные преступники или что-нибудь в этом роде.

    Файербрэйс невидяще взглянул на Ратова и обреченно махнул рукой.

    — Берите, кого хотите. Берите солдат, берите полицейских, только быстрее заканчивайте… кровавую оргию. В конце концов, это ваши люди.

    Ратов кликнул Мирошниченко, тот — кого-то еще, и вот уже дюжие полицейские, заломив пленным руки, волокут их по трапу. Сопротивляться не было сил. Безвольно опустив головы, люди позволили втащить себя на палубу. Расторопные матросы загнали их в каюты — и корабль отдал швартовы.

    Стоящие на пристани англичане еще долго видели в иллюминаторах помеченные знаком смерти русские лица.

    А на больничной койке лежал распятый Михаил. Бинты на горле густо пропитаны кровью. Он уже не раз срывал повязку, и чтобы не сделал этого снова, его руки привязали к трубам.

    Летят листки календаря, меняются проплывающие мимо судна пейзажи. Скалистые берега Англии сменяют пляжи Франции, холмистые склоны Португалии — величественный Гибралтар, а на «Гордости империи» идет своя жизнь. В туберкулезном отделении время от времени закрывают чьи-то глаза и труп выносят в корабельный морг. Здоровые — режутся в карты, стучат костяшками домино, лениво слоняются по верхней палубе.

    Но больше всех суетится невысокий, остролицый человек с пуговично-застывшими глазами. Это и есть глава всех осведомителей бывший майор Поляченко. Он успевает побывать и в больничных палатах, и у картежников, и у доминошников. Поляченко вступает в беседы, ругает англичан, сомневается в правдивости советской прессы, выспрашивает, кто где служил, как попал в плен, в каком был лагере, как оказался у англичан… А поздним вечером раздается условный стук в дверь Мирошниченко, тот впускает осведомителя, наливает стакан водки, Поляченко залпом выпивает и достает какие-то бумажки.

    — Сотрудничали, — передает он очередной список. — Эти добровольно сдались в плен. А эти были полицаями. Дальше — «власовцы» и специалисты, работавшие на оборонных заводах.

    — Молодец, майор, — хвалит его Мирошниченко. — У нас уже более трехсот выявленных врагов народа. Думаю, что органы оценят ваше усердие.

    — Я надеюсь, — опускает он заискивающе-наглые глаза. — Я всей душой. Это мой долг.

    — Конечно, конечно, — отпускает его полковник. — Продолжайте в том же духе. Я доложу.

    Тем временем «Гордость империи» прошла Дарданеллы, Босфор — и вот показалась Одесса.

    Как только пароход пришвартовался, на борт поднялся коренастый офицер с раскосыми глазами.

    — Подполковник Гуреев, — представился он Мирошниченко.

    — Прошу в каюту, — пригласил тот.

    — С прибытием, — поздравил его Гуреев.

    — Спасибо, — кивнул Мирошниченко и протянул ему кипу списков. — Для вас.

    — Хорошо поработали, — ухмыльнулся Гуреев. — Кто постарался?

    — Некто Поляченко. Уверяет, что был начальником штаба полка.

    — Вот как? И немцы его пощадили?! Или он был им полезен?

    — Думаю, что возможен любой из этих вариантов.

    — Тогда сделаем так, — положил Гуреев на стол один из списков. — Здесь, кажется, двадцать человек? Допишите-ка сюда его фамилию.

    — Я?! — отшатнулся Мирошниченко.

    — Ну, не я же! — в некоем подобии улыбки, обнажил зубы Гуреев. — Я его и в глаза не видел. А вы больше двух недель, можно сказать, бок о бок. Наверняка хорошо его изучили и поняли, что это за птица.

    — Понял! — неожиданно жестко сказал Мирошниченко и схватил карандаш. — Хорошо понял!

    — Вот и отлично, — козырнул Гуреев. — Теперь список полный, можно сказать, «очко»! Разрешите принимать груз?

    — Принимайте, — с перекошенным лицом выдохнул полковник. А когда вышел Гуреев, налил полную кружку водки, выпил и рухнул на койку.

    На одесском причале вернувшихся на Родину пленных встречала колонна крытых грузовиков. Одних людей загоняли в кузова, других отводили в сторону, третьих, лежащих на носилках, несли в санитарные машины. Около заглядывающего в списки Гуреева стоял возбужденный Поляченко и указывал на тех, кого тот выкликал. Когда ушли санитарные машины, а следом и колонна грузовиков, на причале осталось двести девяносто восемь человек, занесенных в списки Поляченко. В последний момент рядом с ними поставили носилки с еще живым Михаилом.

    — Двести девяносто девять? — заглянул через плечо Гуреева Поляченко.

    — Двести девяносто девять, — досадливо крякнул Гуреев. — Ни то ни се… Плохо, да? Понимаешь, что плохо? Нужна круглая цифра.

    — Да, что-то не то, — замялся Поляченко.

    — Вот и хорошо, что понимаешь. Встань-ка в строй.

    — К-как? — мгновенно побледнел Поляченко. — Но ведь я…

    — Ты не егози, — вроде бы даже ласково попросил Гуреев. — Присоединяйся. От друзей отворачиваться нельзя. Старшина, помоги, — кивнул он стоящему рядом автоматчику.

    Тот криво ухмыльнулся, вскинул автомат и его тупым рылом подтолкнул съежившегося до размеров воробья Поляченко.

    — Нале-во! Правое плечо вперед, шагом марш! — скомандовал Гуреев, и колонна двинулась к стоящему на отшибе пакгаузу.

    Юматов и Мартин, наблюдавшие за этой сценой с борта судна, кинулись в рубку и схватили бинокли.

    Колонна медленно втягивалась в распахнутые ворота полуразрушенного пакгауза. Внесли туда и носилки. Потом подполковник построил автоматчиков, потряс какими-то бумагами и, рубанув рукой, отдал приказ. Автоматчики вошли в ворота.

    И хотя грохота очередей Мартин и Юматов не слышали, они в ужасе заткнули уши!

    А охранники один за другим выходили из пакгауза, дрожащими руками скручивали цигарки и старались не смотреть на крытые грузовики, въезжающие в ворота… Через полчаса мрачная колонна скрылась в надвигающихся сумерках.

    — Все! — швырнул бинокль Юматов. — Больше не могу! Эта работа не по мне. Ухожу! — бережно снял он мундир. — В священники. Или я замолю этот грех, или наложу на себя руки.

    * * *

    Отгремели залпы победных салютов, превратились в руины Хиросима и Нагасаки, родились первые послевоенные дети, на изрытых траншеями полях зазеленела посеянная вчерашними солдатами озимая пшеница, близилась к завершению трагедия советских военнопленных.

    В конце войны в западной части Германии находилось около двух миллионов советских граждан. После капитуляции рейха эта цифра ежедневно увеличивалась на двадцать-тридцать тысяч человек.

    Но в советской зоне находилось несколько тысяч английских и американских военнопленных, их возвращение впрямую зависело от того, насколько быстро будут переданы советскому командованию русские пленные. После подписания Лейпцигского соглашения англичане и американцы перестали церемониться с оказавшимися в их распоряжении русскими. За два месяца они перегнали в советскую зону около полутора миллионов отчаявшихся людей.

    Но не все позволяли обращаться с собой, как с бессловесными животными. Закаленные войной и пытками, они сражались до конца.

    XI

    ГЕРМАНИЯ. Американская зона оккупации. Концлагерь Дахау. 17 января 1946 г.

    Концлагерь выглядит уже не так, как при немцах: нет пулеметных вышек, не дымят трубы крематория, гораздо ниже забор из колючей проволоки, но ворота остались, и охрана, правда в американской форме, с оружием не расстается.

    Около бывшей комендатуры собралась большая группа разношерстно одетых людей. Одни курят, другие жуют резинку, третьи что-то на что-то меняют. Но вот в открытый кузов «студебеккера» впрыгивает бравый американский майор, следом пытается вскарабкаться пожилой переводчик, но у него ничего не получается. Тогда майор рывком втаскивает его в кузов и, как куклу, ставит на ноги. Толпа дружно хохотнула, а кто-то и зааплодировал.

    — Вы меня знаете, — широко улыбаясь, начал офицер. — Я — майор Кингдом. Раньше был танкистом, а теперь… Э-э, что там говорить, должность у меня паршивая, — махнул он рукой. — В Штатах ждет жена, двое ребятишек, я уж не говорю о друзьях и подругах. Все думают, что вот-вот вернется опаленный войной боевой офицер, а я, страшно подумать, комендант лагеря. Да еще какого! Что я им расскажу?… А кстати, кто-нибудь был в этом лагере при немцах?

    Взметнулось несколько рук.

    — Сочувствую, друзья, — панибратски продолжал он. — Мы хотели снести все бараки к чертовой матери, но куда деть вас, не оставлять же под открытым небом. Честно говоря, мы думали, что вы с низкого старта рванете домой, но, как я вижу, многие засиделись на старте. Что будем делать, а? Я ведь тоже торчу здесь из-за вас. Может, разъедемся по-хорошему?

    Толпа угрюмо загудела.

    — Тогда сделаем так, — резко изменил тон Кингдом. — Бараки я сейчас закрою — нужно произвести дезинфекцию, а вы постойте и подумайте. Говорят, свежий воздух прочищает мозги. Сегодня всего десять градусов. А в России морозы покрепче, не так ли?

    — Как вам не стыдно!

    — Это издевательство!

    — А еще офицер!

    — Тоже мне, союзничек! — неслось из толпы.

    — До отбоя ровно восемь часов, — взглянул на часы Кингдом. — Спать будете в продезинфицированных бараках, это я вам обещаю. А пока гуляйте! — спрыгнул с грузовика Кингдом и скрылся в здании комендатуры.

    Бегут стрелки часов. Завывает ветер. Метет поземка. Американские офицеры курят, пьют виски, играют в карты, закусывают, а за окном жмутся друг к другу легко одетые русские люди.

    Наконец, молоденький американский лейтенант, почти мальчик, не выдерживает и, боясь собственной смелости, бросается к майору.

    — Послушайте, Кингдом, это свинство! Вы что же, их уморить хотите?! Думаете, суд примет во внимание вашу идиотскую затею с дезинфекцией?!

    — Что-о-о?! — взревел Кингдом. — Мальчишка! Сопляк! Да я тебя в порошок сотру!

    — С вашего позволения, лейтенант Дуглас, — еще больше побледнел лейтенант. — Вы, кажется, работали на заводе моего отца? Заведовали рекламой? Надеюсь, вы уже решили, чем займетесь после демобилизации? О рекламном бизнесе, скорее всего, придется позабыть: отец таких шуток, — кивнул он за окно, — не любит.

    Теперь пришел черед побледнеть майору. Из бравого вояки он мгновенно превратился в заискивающего клерка.

    — Генри Дуглас?! Я не знал, что вы сын босса. Что же вы? Мы бы всегда… как это… нашли общий язык. А что касается этих, — указал он за окно, — то у меня приказ. Надо сделать так, чтобы они добровольно сели в вагоны. Послезавтра все должны быть в советской зоне.

    — Я не знаю, как это делается, — пожал плечами лейтенант, — но издеваться над людьми нельзя. Вы никогда не были в церкви и не слышали о том, что с людьми надо поступать так, как если бы хотели, чтобы поступали с вами?

    Майор туповато взглянул в чистые глаза Генри, скрежетнул зубами и рявкнул в приоткрытую дверь:

    — Сержант, открывайте бараки! И не забудьте эту ораву накормить. Уж что-что, а аппетит они нагуляли.

    Кингдом взглянул на часы и мрачновато, но не без доли восхищения добавил:

    — Невероятно, но они продержались семь часов! И никто не пикнул, ни один! Я бы не смог… Даже за сотню долларов в час, — после паузы процедил он.

    Тем временем сержант распахнул двери бараков и, зябко пританцовывая, вернулся обратно. А русские, с трудом отрывая от земли и едва переставляя ставшие деревянными ноги, двинулись к теплу. Самое странное, они не набросились на баки с Горячей пищей, а… негнущимися руками стали сколачивать крест. Потом расчистили проход, сдвинули несколько столов, накрыли их белой простынью и водрузили крест. Откуда-то взялись и иконы.

    — Братья мои, — обратился к чуточку отогревшимся людям немолодой, с лихорадочно горящими глазами человек. — Когда-то я был церковным старостой, и только поэтому беру на себя смелость призвать вас в последний час наших испытаний вспомнить Бога.

    Все обнажили головы и сгрудились возле икон.

    — Откройте свои сердца и вслушайтесь в слова Христова, которые я хочу вам напомнить, — продолжал церковный староста. — Эти слова Сын Божий сказал, обращаясь к ученикам, но адресованы они всему человечеству. Когда услышите, что восстал народ на народ и царство на царство, не ужасайтесь, — говорил Христос, — ибо это еще не конец. Когда придет время и брат предаст на смерть брата, отец — детей, а дети восстанут и умертвят родителей — это еще тоже не конец. Конец придет тогда, когда солнце померкнет и луна не даст света, а звезды спадут с неба и силы небесные поколеблются. И вот тогда, когда верящие в Христа будут ненавидимы всеми, когда восстанут лжехристы и лжепророки, спасутся только претерпевшие до конца.

    Кто-то всхлипнул, кто-то упал на колени, а голос старосты взлетел до самых стропил!

    — Нам ли не знать, каково приходится ненавидимым всеми! Нас гноили в лагерях энкавэдешники, потом — эсэсовцы, а теперь — американцы. Не мы ли все эти годы слышали и слышим доселе лукавые слова лжепророков, заманивавших то в советский, то в немецкий рай?! Нет там рая! Нет и быть не может! А в аду мы с вами побывали и больше туда не хотим.

    — Не хотим.

    — Намучились.

    — Не заманят, — согласно загудели люди.

    — А теперь я хочу напомнить строки не из Святого писания, а из «Божественной комедии» великого Данте, — продолжал староста. — Как горестен устам чужой ломоть, как трудно на чужбине сходить и восходить по ступеням.

    — Это уж точно, чужой ломоть всегда поперек горла, — вздохнул кто-то.

    — Эхе-хе, и рад бы в рай, да грехи не пускают, — подхватил сосед. — Дома, оно, конечно, лучше. Но ведь до дома-то не добраться: либо ухлопают по пути, либо сгноят на Колыме.

    — Да-а, попали мы… Чужие среди своих и чужие среди чужих. Неужто свет так мал, что нам и головы преклонить негде?

    — Сейчас мы как бы в чистилище, — снова заговорил староста. — В аду были, а в рай не пускают. Надо крепиться! Пройдем чистилище, попадем и в рай. Короче говоря, я предлагаю стоять до конца! Отсюда — ни шагу. Я в этом лагере с сорок третьего, знаю все ходы-выходы. Рассеемся, спрячемся…

    — А может, напасть на охрану и рвануть на волю? — предложил кто-то.

    — Ни в коем случае! Во-первых, быстро поймают. А во-вторых, дадим повод для применения силы. Против военной полиции нам не выстоять.

    — Мы прольем кровь, — выдвинулся из тени худощавый парень, — но только свою. Лично я живым не дамся.

    — И я.

    — И я.

    — Не по-божески это, не по-христиански, — осуждающе взглянул на них староста. — Но я вас понимаю.

    Тем времени майор Кингдом обдумывал план действий: приказ он решил выполнить любой ценой. Но сперва надо нейтрализовать чистоплюя-лейтенанта. Как? Кингдом усмехнулся, достал чистую бумагу, набросал ничего не значащее письмо своему коллеге из лагеря в Платтлинге, заклеил конверт сургучными печатями и вызвал Генри Дугласа.

    — Лейтенант Дуглас, — с напускной серьезностью начал он, — я намерен поручить вам миссию чрезвычайной важности. Этот пакет к утру должен быть в Платтлинге. Туда около ста миль, поэтому выезжать надо немедленно. Не забудьте взять охрану. Я на вас надеюсь, — пожал он ему руку. — Весь день — ваш. Но к вечеру постарайтесь вернуться.

    Лейтенант благодарно улыбнулся, козырнул и побежал к стоящему у подъезда «виллису».

    — Вот так-то, мой юный босс! — хмыкнул майор и нанес нокаутирующий удар своей тени. — А теперь займемся делом!


    Ранним утром к лагерю подошла колонна крытых «студебеккеров». Из кузовов высыпали здоровенные парни в форме военной полиции. Кингдом их построил, объяснил, что надо делать, — и полицейские начали окружать бараки. Все учел Кингдом, кроме фронтового опыта пленных: дозорные, стоящие у окон и дверей, заметили полицейских и подняли тревогу.

    — Двери запереть! Возвести баррикады. Окна закрыть матрацами! — раздались команды.

    Трещала мебель, летела вата, мелькали возбужденные лица!

    — Приказываю открыть! — кричал снаружи Кингдом. — Всем выйти на плац! Объявляю общее построение!

    — А не пошел бы ты! — неслось из барака.

    — Мы вам не верим!

    — Катись, пока цел!

    — Ах так?! — разъярился Кингдом. — Взломать двери! Выбить-окна! Всех в машины!

    Полицейские бросились на штурм! Но двери выдержали. Зазвенели стекла! Но пролезть внутрь мешали матрацы. Кто-то из полицейских поранился о стекло, Кингдом увидел кровь и совсем зашелся.

    — Газы! — кричал он. — Применить газы!

    Полицейские снова бросились к окнам, прикладами и стволами автоматов оттолкнули матрацы — и тут же в барак полетели гранаты со слезоточивым газом.

    Надрывный кашель. Проклятья. Слезы. Перекошенные лица. Ремни. Веревки. Осколки стекла. Мелькающие в дыму окровавленные руки.

    Когда полицейские взломали дверь и ворвались в барак, многие тут же попятились назад. Были и такие, кто рухнул на пол и трясся в приступе тошноты. То, что они увидели, было страшнее любого фильма ужасов… В проходах, на ремнях и веревках болтались еще теплые трупы с вывалившимися языками. На койках — дымящиеся паром кишки, сползающие из распоротых животов. Фонтаном бьющая кровь из пробитых сонных артерий. У кого-то под рукой не оказалось ничего острого, тогда он разбил головой оконное стекло и вонзил горло в торчащие осколки.

    На столе, у самого креста лежал бывший церковный староста. Он прижимал к груди икону Николая-чудотворца, а из вскрытой вены капля по капле уходила жизнь православного русского человека.

    Побоище продолжалось еще два часа. Раненые не подпускали к себе санитаров, и тогда, для их же блага, их начали избивать дубинками. Истекающих кровью людей били до бессознательного состояния и только после этого бинтовали и накладывали швы. Но на носилках, а то и в грузовиках люди приходили в себя, срывали бинты, прыгали на землю и, орошая кровью землю, пытались бежать.

    Много чего видел концлагерь Дахау за двенадцать лет существования под фашистским стягом. Создатели лагеря поплатились за это жизнью. Но никто не понес наказания за кровавые события 19 января 1946 года. Больше того, сверху поступил приказ до конца выполнить союзнический долг. Приказ был выполнен: в тот же день всех оставшихся в живых пленных прямо в окровавленных бинтах передали советской стороне.

    Извлекли ли союзники урок из этого побоища? Извлекли 24 февраля 1946 года из Платтлинга отправляли 1800 русских. Теперь полицейских было гораздо больше, и напали они на… спящих людей. Дубинок не жалели, одеться не дали, на мороз выгнали босиком и в нижнем белье. Короче говоря, операция прошла успешно. В отчетах говорилось, что «только пятерым удалось покончить с собой, а ряд других предприняли попытки самоубийства».

    А теперь еще одна, последняя страница этой трагедии.

    XII

    МОСКВА. Кремль. Кабинет И. В. Сталина. 20 сентября 1946 г.

    — Сколько это может продолжаться? — недовольно выговаривает Сталин стоящим навытяжку Берия и Молотову. — Или у нас нет других забот?! Всю войну возились с этими пленными, мне не раз докладывали, что все они или находятся дома или понесли заслуженное наказание, и вдруг нате вам! — швырнул он на стол газету. — Оказывается, в Италии около тысячи наших пленных! Вы об этом знали? — впился он в глаза Молотова.

    — Знал, товарищ Сталин, — виновато опустил он голову.

    — Почему не докладывали?

    — Надеялся, что справимся своими силами. Да и цифра-то мизерная. К тому же треть из них — женщины.

    — Типичный пример непонимания ситуации! — сердито заметил Сталин. — От вас я этого не ожидал.

    Берия тут же подобрался и сверкнул пенсне в сторону Молотова.

    — Англо-американские империалисты в борьбе против Советского Союза не гнушаются ничем, — продолжал Сталин, — под их гнетом около тысячи советских людей, в том числе женщины и дети, а министр иностранных дел говорит, что это мизерная цифра. Тысячи ему, видите ли, мало! А сколько нужно, чтобы вы занялись выполнением своих непосредственных обязанностей: сто тысяч, миллион?

    Берия придвинулся вплотную к Молотову.

    — Да и вы хороши! — резко обернулся к нему Сталин. — Почему я узнаю об этом из какой-то газетенки, а не от вас?

    — Я не успел, — мгновенно побледнел Берия. — Перепроверяли данные. Но теперь картина ясная.

    — Докладывайте, — устало сел в кресло Сталин.

    Пока он занимался трубкой, Молотов и Берия обменялись взглядами, поняли, что буря миновала, и облегченно вздохнули.

    — Ситуация в Италии такова, — начал Берия. — В настоящее время там два лагеря. Около Пизы — американский, близ Риччоне — английский. А до середины августа всех пленных держали под Неаполем.

    — Могу добавить, — вступил Молотов. — Операции по перевозке пленных придавалось настолько большое значение, что ее закодировали специальным названием.

    — Да? — вскинул брови Сталин. — И каким же?

    — «Протаскивание под килем».

    — Надо же, — усмехнулся Сталин. — Англичане верны себе. Узнаю руку Черчилля. Старый пират… Пять лет носил маску друга, а теперь сбросил. Протаскивание под килем… Но ведь это же одна из самых страшных пыток: когда-то так поступали с матросами.

    — Не удивлюсь, если нечто подобное они делают и сейчас, — вставил Берия. — Простой человек для них ничего не значит.

    Сталин холодно взглянул на него. Берия тут же умолк.

    — И все же англо-американцы понимают, что пленных придется выдать, — продолжал Молотов. — Дело в том, что в наших госпиталях находится несколько их пленных, долечивающихся после войны. Не знаю, зачем, но они закодировали и эту операцию, назвав ее «Восточным ветром».

    — Детский сад! — всплеснул руками Сталин. — Или мания величия? Какой ветер, какой киль? Или им заняться нечем? Я надеюсь, что разговор на эту тему ведем в последний раз! — хлопнул по столу Сталин. — Вы, товарищ Молотов, отвечаете за организацию выдачи наших пленных, а вы, товарищ Берия, за их прием.

    ИТАЛИЯ. Станция Риччоне. 8 мая 1947 г.

    Вдоль стоящего на путях поезда идет группа английских офицеров. Они придирчиво осматривают сцепку, окна, двери. Седой, но моложаво выглядящий полковник останавливается около штабного вагона.

    — Итак, джентльмены, операция «Восточный ветер» начинается. То, что она поручена нашему прославленному Сассекскому королевскому полку, должно вызывать у нас чувство гордости. Надеюсь, вам понятно, почему непосредственное выполнение задания я возложил на первый батальон?

    — Видимо, потому, что кое-кого из этих русских мы знаем, — подал голос один из офицеров.

    — Правильно, майор Дальтон, — ободряюще улыбнулся полковник. — На фронте у Орсоньи ваша рота первой испытала на себе стойкость русских.

    — Мы не знали, что это русские. Они были в немецкой форме.

    — Тем более, Дальтон, тем более. Надеюсь, этот факт прибавит бодрости вашим людям — ведь многие из них до сих пор залечивают раны, полученные от русских немцев… или немецких русских, черт бы их побрал! — неожиданно вспылил полковник. — Короче говоря, ваша задача довезти пленных до австрийской границы и в Сан-Валентине передать советским офицерам.

    — Будет сделано, сэр! — вытянулся Дальтон.

    — Не забывайте, кого везете! Печальный опыт наших предшественников свидетельствует, что русские не останавливаются ни перед чем. Дома их ждет суд, поэтому они идут на все, вплоть до самоубийства.

    — Мы это учли. На окнах — решетки из прокатной стали. В вагонах удалены багажные полки, крючки, ручки и другие металлические предметы, которые можно использовать в качестве оружия. На случай, если кто-нибудь все же ухитрится наложить на себя руки, в составе эшелона есть вагон-морг.

    — Сколько солдат сопровождает эшелон?

    — Сто пятьдесят солдат. Кроме того, пять офицеров, три санитара и два переводчика.

    — Полтораста вооруженных до зубов сассексцев на сто восемьдесят безоружных русских — думаю, этого хватит, — не скрывая иронии, усмехнулся полковник.

    — С мужчинами мы справимся, — не заметил иронии Дальтон. — Но как быть с женщинами? Как быть с детьми? — угрюмо спросил он.

    — Мы об этом думали, — нервно ответил полковник. — Тем более, что по нашим законам принудительной репатриации подлежат лишь те, кто воевал на стороне немцев.

    — Воевал или был захвачен в немецкой форме? — уточнил Дальтон.

    — Это одно и то же! — вспылил полковник. — Ни один англичанин не надел немецкой формы. Ни один! Что бы ему за это ни сулили. А эти… а они… О чем я? — потер лоб полковник. — Опять вы меня сбили… Дальтон, о чем вы меня спросили?

    — О женщинах.

    — Вот именно, — просиял полковник. — Женщины здесь ни при чем, их просто угнали на работы, и оружия они в руки не брали. Значит, принудительной репатриации они не подлежат.

    — Но ведь они не сами по себе. Они — жены тех, кого мы обязаны выдать. А их дети? — не унимался Дальтон. — Они-то чьи? Кому принадлежат эти ребятишки?

    — Родителям, Дальтон. Родителям и только родителям! Поэтому я предлагаю снять с поезда всех женатых мужчин, причем вместе с их семьями. Завтра пойдет второй эшелон, а за эти сутки мужчины должны решить, берут ли они с собой жен и детей.

    — Значит, я снимаю девять мужчин, девять женщин и семерых ребятишек? — уточнил Дальтон.

    — Сколько есть, столько и снимайте! Но не забудьте: на размышления им ровно сутки. Комендантом второго эшелона назначен майор Стентон, людей передадите ему… Машины прибывают через час, — взглянул на часы полковник. — Разойтись и еще раз проверить вагоны! Я бы хотел, чтобы русские доехали живыми и знамя Сассекского королевского полка не было опозорено их кровью.


    Утопающий в зелени и цветах городок живет своей жизнью. Бегут в школу дети. Спешат на службу чиновники. Идут с рынка нагруженные снедью женщины. На ступенях собора фотографируются молодожены.

    А по улицам пробирается колонна грузовиков. В открытых кузовах разношерстно, но прилично одетые люди. Выглядят они довольно беззаботно, хотя встречаются встревоженные, настороженные лица. Заметив стоящий под парами паровоз, многие еще больше забеспокоились.

    — Куда это нас?

    — А черт его знает!

    — Говорят, в другой лагерь.

    — А в Союз не хочешь?

    — Да брось ты! Хотели бы отправить, давно бы это сделали.

    — Не забывай, с кем имеешь дело. Это же англичане, они слова в простоте не скажут.

    — Да на что мне их слова?! Живем же, братцы. Живем! Что еще надо? У меня жена скоро второго парня родит. Мне о хлебе надо думать, о крыше над головой, о работе.

    — Крыша у тебя будет. Деревянная. Из трех досок, — мрачно заметил кто-то.

    — Ну вы, женатики, кончайте народ баламутить! На дворе сорок седьмой год, англичане со Сталиным на ножах, а вы никак не успокоитесь. Никому мы не нужны. Лично я женюсь на итальяночке и стану виноделом.

    — Винодело-ом?! Что ты в этом понимаешь? Вино — это тебе не самогон из табуретки.

    — А моя Оленька говорит по-итальянски. Ну, скажи, Олюшка, как будет по-итальянски мама? Моя мама?

    — Мама мия, — доверчиво улыбнулась малышка.

    — Ах, ты моя золотая! А как будет папа?

    — Да будет тебе, — горделиво огляделся отец. — Папа — он везде папа. Правда, доча?

    — Папа — это папочка, — прижалась к отцу девочка. Грузовик дернулся, остановился, и люди начали спрыгивать на землю. Кто-то замешкался, кто-то упал, заплакал ребенок, заголосила женщина…

    — Станови-и-ись! — раздалась команда Дальтона. — Мужчины слева, женщины справа! Произвести перекличку!

    Пока младшие офицеры бегали со списками вдоль строя, майор Дальтон подозвал одного из лейтенантов, что-то сказал, сделал руками охватывающий жест — и тут же колонну окружили вооруженные сассексцы.

    — Вещи оставить на перроне! — приказал Дальтон. — Их погрузят в багажный вагон. Женщинам и их мужьям выйти из строя, вы поедете отдельно. Остальным по вагонам разойти-и-ись!

    Погрузка прошла так быстро, что через несколько минут паровоз свистнул, окутался паром и потащил состав к виднеющимся вдали холмам. А небольшая группа женщин, мужчин и детей непонимающе топталась на перроне и ждала хоть какой-нибудь команды. Когда поезд скрылся, к ним подошел майор Стентон.

    — Прошу в зал ожидания, — пригласил он.

    Женщины подхватили детей, мужчины — нехитрый скарб, и со вздохом облегчения все двинулись к зданию вокзала. Небольшой зальчик оказался тесноват, но кое-как расположились, пристроили на скамейках детей, расселись и сами. Только после этого в зал вошел Стентон и, явно нервничая, сказал:

    — Завтра утром пойдет второй поезд. Я — его комендант… То, что вы сейчас услышите, придумал не я. Среди вас есть офицеры, и вы хорошо знаете, что такое приказ. Так вот, мне приказано сказать вам следующее. Правительство Его Величества, а также правительство США решили всех военнопленных вернуть в Россию.

    Кто-то охнул! Кто-то судорожно сглотнул ставший сухим воздух.

    — Эшелон, который только что ушел, завтра пересечет границу Австрии, а там его встретят советские офицеры. По нашим законам выдаче подлежат только те лица, которые воевали на стороне Германия или дезертировали из Красной Армии, иначе говоря, речь идет о мужчинах. Женщин и, тем более, детей этот закон не касается.

    Малыши перестали хныкать и прижались к отцам. Побледневшие женщины остановившимися глазами смотрели на окаменевших в горе мужей. А Стентон, часто сглатывая воздух, противно-серым голосом продолжал:

    — Мы знаем, что не все хотят возвращаться в Союз. Но разлучать семьи… вырывать детей из рук отцов… делать жен вдовами — это… это…

    Не понимая, что с ним происходит, Стентон рыдающе всхлипнул. Голос сорвался. Губы задрожали. Из глаз брызнули слезы.

    — Будь я проклят! — отвернулся он к стене и достал платок. — Будь мы все прокляты! За что мне это наказание?! Господи, прости меня, Господи!

    Потрясенный зал рыдал… Тоненько заливались дети. Голосили женщины. Скрипели зубами и не вытирали слез мужчины.

    — Поймите меня, — кое-как совладав с собой, умоляюще прижимал к груди руки Стентон. — Поймите и, если сможете, простите. Они, — махнул он куда-то, — решили так: женщины и дети могут остаться, а мужчины должны уехать в Союз. Но если женщины не хотят расставаться с мужьями, они могут отправиться с ними.

    Женщины прильнули к мужьям и заголосили пуще прежнего.

    — Возможен еще один вариант, — проклиная свою судьбу, продолжал Стентон. — Родители уезжают, а дети остаются. Мы о них позаботимся. Отправим в Англию и позаботимся.

    Матери так крепко прижали к себе детей, что те заколотились в истерике.

    — Думайте, — шагнул к двери Стентон. — Поезд в девять утра.

    Когда за Стентоном захлопнулась дверь, новый всплеск рыданий потряс здание вокзала.

    — Петенька-а! Коленька-а! Ванюша-а! — бились около своих мужей молодые женщины. — Не бросай! Не покидай! Мы же поклялись всегда быть вместе, до самой березки!

    А окаменевшие мужчины жили уже в другом, отчужденном измерении. Их лица заострились. Глаза запали. В уголках рта залегла печать страданий и потустороннего холода. Сухими, холодными руками они гладили головки детей, запоминали любимые черты жен, а потом, как по команде, начали снимать часы, доставать портсигары, расчески, зажигалки, другую мелочь… Не сразу сообразив, куда это деть, они достали носовые платки, завернули в аккуратные узелки уже, не нужные им вещи и отдали женам.

    Всю ночь светились окна небольшого итальянского вокзальчика, всю ночь неслись оттуда всхлипы, стоны и рыдания заброшенных в эти края русских людей.


    Тем временем по равнинам и холмам Италии мчался поезд с толстыми решетками на окнах.

    — Господин майор, — обратился к Дальтону один из пленных, — а не слишком ли мы долго едем?

    — Вот именно. Где тот лагерь, в который обещали нас доставить? — подхватил другой.

    — А что это за река? — донеслось от окна.

    — Смотри внимательней, на мосту должна быть табличка.

    — Вижу. Братцы, да это же река По!

    — По?! Не может быть!

    — И солнце садится слева, — раздались встревоженные голоса. — Значит, мы едем на север!

    — Были на севере Италии — и едем на север… Что-то тут нечисто. А не к границе ли нас везут?

    — Точно, к австрийской границе!

    — А там — советская зона.

    — Надули!

    — Обманули!

    — Сволочи!

    — Что мы вам сделали?!

    — За что?

    — Нас же расстреляют!

    — У первой березы!

    — Хрен им, не дамся!

    Сверкнули ножи и бритвы. Из рассеченных вен брызнула кровь. Кто-то полоснул себя по горлу. Кто-то — по животу.

    — Прекрати-ить! — закричал Дальтон. — Разору-жи-ить! — приказал он своим солдатам.

    Замелькали кулаки, дубинки и приклады. Озверевшие от крови солдаты били всех подряд и только потом отнимали ножи и бритвы. Через полчаса вагон превратился в стонущую, корчующуюся от боли и истекающую кровью больничную палату. По проходу за ноги волокли трупы. Кого-то бинтовали, кого-то привязывали к сиденью.

    — Уколы! — пытаясь стереть с мундира кровь, процедил Дальтон. — Всем сделать успокаивающие уколы!

    Санитары достали шприцы, и через несколько минут буянящие пленные превратились в апатичных, бессмысленно таращащих глаза людей.

    Показались полуразрушенные здания, мелькнула табличка с написанным по-немецки названием станции Сан-Валентин, и поезд остановился. Как только Дальтон выскочил на перрон, к нему направилась группа советских офицеров во главе со щеголеватым полковником.

    — С прибытием! — протянул он руку.

    — Спасибо, — козырнул Дальтон.

    — Все нормально? Без происшествий?

    — Относительно… Вот списки. Живые в вагонах, трупы — в морге.

    — Главное, чтобы сошлось количество, — усмехнулся полковник, обнажив золотой зуб. — А в каком они виде, не так уж и важно.

    — Сойдется, — холодно кивнул Дальтон.

    Полковник взял списки и протянул подошедшему капитану.

    — Офицеров и сержантов поместить отдельно от рядовых, — приказал он. — Трупы принять по акту.

    — Есть! — весело козырнул капитан и, чуточку пошатываясь, отправился выполнять приказание.

    В этот миг из-за увенчанной белой шапкой горы выкатилось солнце и стало видно, что вся станция и весь городок увешаны кумачовыми флагами и алыми транспарантами. Рядом с окровавленными бинтами понуро бредущих пленных эти флаги выглядели особенно странно. А когда советские офицеры выхватили пистолеты и начали палить в воздух, удивленные англичане на всякий случай прижались к вагонам.

    — Что это значит? — спросил у полковника побледневший Дальтон.

    — Ты что же, майор, совсем зашился? — неподдельно у дивился полковник и бабахнул в воздух. — Сегодня же 9 мая, день Победы! Приглашаю в гости, отметим по-русски! — щелкнул он себя по горлу.

    Дальтон посмотрел на празднично-возбужденного полковника, на обреченно-унылую толпу пленных и холодно ответил:

    — Спасибо, не могу. Мы должны немедленно возвращаться назад. А день Победы отметьте с ними, — кивнул он на пленных. — Их все-таки победили! Через два года после водружения знамени над рейхстагом, но победили. Так что мы с вами большие герои! — с подножки тронувшегося вагона горько закончил Дальтон.


    А в Риччоне разводил пары другой паровоз. Часы показывали ровно девять, но погрузка еще не начиналась. Грузовики, которые ранним утром привезли пленных, развернулись и уехали, а люди, не зная, чем заняться, топтались на перроне. Кое-кто пытался заглянуть в здание вокзала, но их встретила усиленная охрана.

    — К вокзалу не подпускать! — еще и еще раз инструктировал солдат Стентон. — Ни одна живая душа не должна знать, куда их везут. Поэтому никаких контактов с запертыми в зале ожидания. Когда все рассядутся по вагонам, займемся семьями. Какое бы решение они ни приняли, повезем их в отдельном вагоне.

    И вот началась погрузка. Ничего не подозревающие люди спокойно поднимаются по ступенькам, рассаживаются на скамейках, с удовольствием потягивают чай, который им раздают в бумажных стаканах…

    Когда на перроне не осталось ни души, майор Стентон направился к залу ожидания. Чем ближе дверь, тем больше он бледнеет, тем хуже служат ставшие вдруг деревянными ноги. Он ждал новых слез, рыданий, истерик, но когда распахнул дверь, увидел картину, которую не мог забыть до конца своих дней. Из скамеек и ящиков мужчины соорудили большой стол, женщины накрыли его чистыми простынями и выставили все свои припасы.

    Умытые дети. Тщательно причесанные женщины. Чисто выбритые мужчины. Все торжественны, собранны, у всех недоступно просветленные лица. Но больше всего Стентона поразили не люди, а… цветок. Среди вскрытых консервных банок и откупоренных бутылок стояла невесть откуда взявшаяся гильза, а в ней — ромашка. Обыкновенная ромашка с тугими белыми лепестками так противоестественно «росла» из гильзы, ее простая красота так не соответствовала металлу войны, как не соответствовали грязным стенам вокзала и всей дикой обстановке готовящегося убийства эти трогательно-задумчивые дети, постаревшие на сто лет женщины и принявшие смертный крест мужчины.

    Но еще больше поразила Стентона песня. Низкий женский и высокий мужской голос вели удивительно светлую, печальную и задумчиво-нежную мелодию.

    Что стои-ишь качая-ясь,
    Тонкая-я рябина-а,
    Голово-ой склоня-ясь
    До самого тына-а?

    И вдруг в мелодию вплелись низкие, рокочущие басы:

    А через дорогу-у,
    За реко-ой широко-ой,
    Так же одино-око
    Дуб стои-ит высокий.

    Басы ушли на задний план, и песню повели горестные женские голоса:

    Как бы мне, рябине-е,
    К ду-убу перебраться,
    Я б тогда-а не ста-ала
    Гну-уться и кача-аться.

    И совсем защемило сердце Стентона, когда в песню вплелся детский голосок:

    Тонкими-и ветвями-и
    Я б к нему-у прижала-ась
    И с его листами-и
    Де-ень и ночь шептала-ась.

    То ли закончилась песня, то ли люди забыли слова, но образовалась пауза, в которую вклинился Стентон.

    — Пора, — сказал он. — Я все понимаю, но пора…

    На него посмотрели, как на привидение, потом все поняли, молча встали, собрали свои пожитки и потянулись к выходу. На перроне никто не плакал, не кидался на шею, не голосил. Все держались достойно и сдержанно. Мужчины троекратно расцеловали жен, перекрестили детей… Один мальчик все же не выдержал и так вцепился в шею отца, а из глаз брызнула такая тоска, что отец охнул, осел, чуть не взвыл, но взял себя в руки и с трудом оторвал от себя дрожащие детские ручонки.

    Потом женщины низко, до самой земли поклонились мужьям, и те с вздувшимися желваками и почерневшими от горя лицами направились к специально для них отведенному вагону.

    Удар колокола, гудок паровоза, и состав покатился… Все быстрее вращаются колеса, все громче гудок, все чаще мелькают придорожные столбы, все дальше замершие на краю платформы женщины и дети, все ближе мрачно чернеющий зев туннеля.

    И вот уже исчезают в этой могильной черноте вагоны, исчезают один за другим…

    А над полями, холмами и лесами, над всем миром звучит последний куплет так и недопетой песни-вещуньи:

    Но нельзя-я рябине-е
    К ду-убу перебраться-я,
    Зна-ать, судьба такая-я —
    Век одно-ой качаться-я.








    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.