Онлайн библиотека PLAM.RU


  • ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Выходец с того света
  • I. Появление претендента
  • II. Загадка
  • III. Роман Дмитрия. Марина Мнишек
  • IV. Претендент в Кракове
  • V. Обращение в католичество
  • ГЛАВА ПЯТАЯ Победа претендента
  • I. Дмитрий-жених
  • II. Военные приготовления
  • III. Московия. Подготовление к обороне
  • IV. Поход к Москве
  • V. Победа
  • VI. Судьба побежденных
  • ГЛАВА ШЕСТАЯ На высоте
  • I. Восшествие на престол
  • II. Цена победы
  • III. Брак с Мариной
  • IV. Из Кракова в Москву
  • V. Коронование
  • ГЛАВА СЕДЬМАЯ Катастрофа
  • I. Императорская чета
  • II. Характер царствования
  • III. Смерть выходца с того света
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Политический кризис

    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

    Выходец с того света

    I. Появление претендента

    По замечанию одного немецкого писателя,[98] претендент это - историческая разновидность человеческого рода, существование которой обусловлено стечением благоприятных моральных обстоятельств, подобно тому, как благоприятная совокупность физических элементов создает разновидности в животном мире. Они не приспособляются безразлично ко всем странам и ко всем эпохам. В иные периоды и в иных местностях они выходят словно из земли и размножаются, как грибы после дождя. В другие периоды и в других местностях они появляются единично и развиваются с трудом. Папа Климент VIII на полях донесения от 1 ноября 1603 года, извещавшего его о появлении Дмитрия, написал: Sara uno altro re di Portogallo resuscitato.[99] Вполне достоверно известно, что знаменитый португальский король дон Себастиан был убит в Африке; но начиная с 1578 года многочисленные самозванцы, самовольно принимавшие его имя, были обычным явлением того времени. Королевство династии Браганцев переживало тогда ряд политических кризисов, поэтому оно сделалось излюбленным поприщем для этих авантюристов. Около того же времени, когда в Молдавии прекратилась династия Богдаников, это государство стало столь же чудесным поприщем для предприятий такого же рода; и, ожидая более крупных подвигов на более широком поприще, в них принимали участие запорожские казаки.

    Какое же другое поприще могли они найти, более благоприятное, чем эта обширная Московия, так глубоко замутившаяся в то время! Все, и таинственное исчезновение последнего представителя дома Рюрика, и слабость новой династии и несчастия, угнетавшие страну, и начавшееся уже в пограничных областях брожение, - все подготовляло именно здесь на заре семнадцатого века идеальное местопребывание для всевозможных искателей приключений.

    "Не вызывай волка из колка", говорит русская пословица. Один, правда, подозрительный свидетель сообщает, будто Борис совершил эту неосторожность. В 1598 году, когда исход борьбы за наследие Феодора казался ему еще сомнительным, он надумал приготовить на всякий случай воззвание к народу; в нем объявлялось о вступлении на престол, под именем Дмитрия, так похожего на сына Марии Нагой юноши, которого Борис хранил про запас. Один экземпляр этого документа был послан в Смоленск.[100] Можно сомневаться в этом свидетельстве, но все же оно дает нам назидательное указание для оценки той моральной среды, где собирались подобные новости и где им верили. По всей Смоленской земле, по соседней Северской и еще далее по берегам Дона и нижней Волги, на запад и на юг по окраине громадного государства волновались беспокойные головы и ретивые сердца; в погоне за неизвестным они чуяли волка и призывали его в своих горячих мольбах.[101]

    И волк явился!

    Уже в 1601 году обнаруживаются его следы, сначала в Киеве, затем у воеводы этой области князя Константина Острожского, образ которого я воспроизвел выше. В то время никто еще не знал ни имени, ни происхождения этого искателя престола. Он явился в виде молодого монаха, затерявшегося в толпе набожных богомольцев, которые стекались к чтимым святыням древнего города, или посещали соседние монастыри. Он выбрал удачно место для своего появления. Несмотря на Брестскую унию и тот раздор, какой вызвало это событие в православном мире, князь Острожский остается непреклонным защитником православия; в его обширных владениях собираются и находят убежище все жертвы этой великой религиозной войны. Князь Острожский - могущественный покровитель. Его ежегодный доход определяют в 1 200 000 флоринов. Он держит у себя до 2 000 человек челяди и шляхтичей; этим двором управляет маршалок, который получает 70 000 флоринов жалованья. Хозяин - большой хлебосол, кормит наотвал: говорят, один из слуг князя, некий Богдан, съедал за завтраком жареного молочного поросенка, гуся, двух каплунов, кусок говядины, три больших хлеба, громадный сыр и, кроме того, запивал все это восемью литрами меду! И после он с нетерпением ждал обеденного часа.[102]

    Этот двор служил пристанищем для всех противников Рима: православных, реформатов, кальвинистов, тринитариев, ариан. Всякий, кто ненавидел "латинскую ересь", находил здесь радушный прием. И, может быть, будущий претендент сделал именно тут первую попытку открыть себя и просил поддержки у могущественного магната? Слух об этом дошел до Кракова вместе с известием, что воевода поспешил вышвырнуть из своего замка дерзкого авантюриста. Старому патриарху православия пришлось пережить достаточно приключений, порой небезопасных, в которые бросала его, на склоне лет, та роль, которую он должен был выдержать до конца. И действительно, в своем письме к польскому королю от 3 марта 1604 года он отрицает, будто имел личные сношения с этим бродягой-монахом. Последний мог найти убежище в каком-либо из монастырей, находящихся под покровительством князя, но князю об этом не сообщили. Однако сын воеводы Януш, краковский кастелян, был в то время более осведомлен. Он указал следы странствований и последовательных превращений того, кто выдавал теперь себя за Дмитрия. Он точно знал, что этот искатель приключений довольно долгое время прожил во владениях князя Острожского, и именно в Дерманском монастыре.[103] О другой стороны, более известное продолжение этой одиссеи не позволяет предполагать, что она началась в Остроге такой унизительной неудачей. В самом деле, немного времени спустя авантюрист снова обнаруживается в Гоще, этом центре арианской пропаганды и местопребывании гаевского кастеляна Гавриила Гойского. А. ведь этот Гойский не кто иной, как столь щедро вознаграждаемый маршалок двора князя Острожского! Нельзя допустить, чтобы претендент обратился к слуге, после того как его так плохо принял хозяин. Вероятнее всего, что в Гоще, как и в Остроге, он проживал неизвестным и незамеченным. По одному свидетельству, он служил в Гоще на кухне.[104] Это не очень-то вероятно. Принимая во внимание те навыки и познания, которые он обнаруживал впоследствии, мы склонны предположить, что этот искатель престола более разумно распорядился своим временем. На взгляд людей, умевших ценить, на его православии всегда замечался оттенок арианской и социнианской ересей; очевидно, он учился в той школе, которая была в Гоще.[105] И весьма вероятно также, что он искал еще своего пути.

    В 1603 году мы находим его в Брагине, у князя Адама Вишневецкого. Здесь открываются перед ним более широкие горизонты. Князь Адам, этот крупный магнат, - племянник знаменитого Дмитрия Вишневецкого, злосчастного кандидата на молдавский престол, - полу-русский, полу-поляк, питомец виленских иезуитов и, однако, ревнитель православии - принадлежал к знаменитому роду кондотьеров, который утвердился по обоим берегам Днепра на окраинах двух государств и стремился за счет обеих стран выкроить себе независимое княжество. Именно в это время Вишневецкие обнаруживали лихорадочную колонизаторскую деятельность, заселяя оба берега Сулы, одного из притоков великой реки, по направлению к Снятину и Прилукам.[106] Но и москвитяне, в свою очередь, не дремали: они только что отобрали внезапным набегом оба эти местечка - предмет давнего спора, и враждебные отношения с той и с другой стороны не прекращались; их смягчала лишь необходимость щадить как русское, так и польское правительства.

    Уже в Гоще, должно быть, незнакомец скинул свою рясу и здесь открылся. Но как он это сделал? На этот счет ходили самые разнообразные рассказы: про сцену в бане, когда Вишневецкий вспылил на небрежность прислуживавшего ему слуги, а тот остановил его словами: "Вы не знаете, кого бьете"; про действительную или притворную болезнь юноши с его "предсмертной" исповедью одному монаху. Я не стану их пересказывать. Чтобы доказать истинность вырвавшегося у него признания, он показал крест - подарок своего крестного отца, князя Мстиславского, и особые приметы, подтверждавшие его знатное происхождение: бородавку на шее, красное пятно повыше правой кисти и то, что одна рука короче другой. Немного спустя среди челяди Льва Сапеги оказался московский перебежчик, некий Петрушка, известный в Польше под именем Петровского, который в былое время будто бы служил в Угличе при особе царевича. Его доставили в Брагин и хотели устроить претенденту ловушку, представив ему этого человека под другим именем. Но он не задумываясь признал Петрушку, и в то же время был признан им.[107]

    И другие источники указывают участие Сапеги в этом сенсационном выступлении; [108] правда, литовский канцлер после отрицал это, новее позволяет думать, что в ту пору он, действительно, был склонен если не считать претендента истинным царевичем, то по крайней мере служить его делу.[109] Вскоре, когда известие о нем стало распространяться, в Брагин нахлынуло множество москвитян, которые, в свою очередь, убежденно заверяли, что перед ними был сын Ивана IV и Марии Нагой. Это обстоятельство, засвидетельствованное Вишневецким, не может не изумлять: трудно представить себе, чтобы эти люди через двенадцать-тринадцать лет были в состоянии узнать князя, которого они видели еще ребенком, если только они его когда-либо видели. Но, как это свидетельствует со своего наблюдательного поста остерский староста, вся окрестная земля была переполнена людьми, которые, не побывав даже в Брагине, все равно, готовы были провозгласить претендента истинным царевичем.

    Сам Вишневецкий был в этом уверен или не прочь был поверить. 7 октября 1603 года он пишет коронному гетману и великому канцлеру польского государства Яну Замойскому, извещая его о событии, и просит его взять под свою защиту интересы Дмитрия.[110] Впрочем, эта просьба могла быть вызвана теми тревожными для Вишневецкого последствиями, причиной которых уже послужило появление претендента. Скоро извещенный обо всем, Годунов попытался положить сразу конец этому предприятию: он обещал на выгодных условиях разрешить известные нам поземельные споры, но требовал, чтобы брагинский кастелян выдал покровительствуемого им юношу. Вишневецкий медлил с ответом, вследствие чего в виде предостережения о грозящих ему мерах возмездия москвитяне разорили некоторые пограничные владения. Это была уже война, и польский королек для ее успешности должен был обеспечить себе средства. Но, в свою очередь, и Замойский не торопился принять то или другое решение. Он хотел, путем правильного расследования, предварительно вытеснить тайну, и с этой целью требовал присылки претендента в Краков.[111]

    Вишневецкий не решался пойти на это. Польша только что подписала двадцатилетнее перемирие с Москвой и продолжала вести войну со Швецией; трудно было предположить, что она предпримет еще и другую войну. И с какой целью? С целью даровать Москве законного царя, который, без сомнения, более Бориса постарается идти по следам Грозного и станет опасным соседом! Надо было по крайней мере исследовать почву и подготовить благоприятное настроение. Не желая выпустить из своих рук раз взятое под покровительство лицо, брагинский кастелян отправил в Краков донесение с кратким изложением автобиографии этого искателя престола, составленной, очевидно, под его диктовку; затем он стал выжидать событий.

    Но Дмитрий уже нашел себе других покровителей. Адам Вишневецкий поспешил завязать сношения между претендентом и своими двоюродными братьями: Михаилом Вишневецким, овручским старостой, проживавшим за Днепром в Лубнах, куда вскоре набралось много приверженцев царевича, и Константином - ревностным католиком, который через свою жену, Урсулу Мнишек, породнился с фамилией, имевшей большое значение при краковском дворе. Действительно, это была находка! Таким путем претендент проникал в новую среду, где он мог надеяться найти для своего дела поддержку, могущественную в ином смысле. В Заложице у Константина Вишневецкого он нашел Марину.

    Но прежде, чем излагать роман, который завязался при этой встрече, я должен остановить внимание читателя на загадке, которую Замойский хотел разрешить путем расследования.

    II. Загадка

    И в России и за границей личность "Лжедмитрия" была предметом самых разнообразных предположений как во время его появления, так и впоследствии. Так, из иностранцев - Буссов, наслушавшись поляков, сообщает, что "Лжедмитрий" был сыном Батория; и недавно еще один польский историк снова разработал это предположение в своей обильной документами работе, причем он опирается на некоторые черты физического сходства. Бородавка претендента сыграла значительную роль даже и в его посмертной судьбе[112]. Швед Видекинд слышал, с одной стороны, что родиной этого юноши была Валахия, а с другой - что он был итальянец по происхождению.[113] Многие из русских людей склонны были видеть в нем поляка, но для столь же многих поляков его русская национальность не представляла никакого сомнения. Даже среди тех, кто рассматривает его как лжецаревича, иные допускают, что он мог быть вполне искренен, а среди тех, кто признает его сыном Грозного, существует неуверенность во мнениях относительно имени, которое он носил, прежде чем открылся.

    В общем, однако, нам приходится разобраться в двух положениях, ставших как бы классическими в своем вековом противоречии: подлинность претендента и, согласно с грамотами Бориса, тожество его с монахом Григорием, или Гришкой Отрепьевым, принадлежавшим к семье ярославских бояр. Я не позволю себе сказать, подобно одному историку, что, если претендент не был Отрепьевым, он мог быть только истинным Дмитрием[114], - но безусловно загадка заключается в этих двух предположениях. В своей медленной эволюции историческая критика становилась то на сторону одного, то на сторону другого предположения, но в наше время она, как будто, склоняется скорее ко второй гипотезе.

    В мутных и смущающих глубинах этого спора происходит, словно встречное течение, странное возвращение к отвергнутому уже мнению. Лет двадцать тому назад один историк заявлял, что утверждение, отожествлявшее "Лжедмитрия" с Отрепьевым, окончательно осуждено и отвергнуто наукой. Он писал: "Костомаров осудил это мнение; он доказал, что оно зиждется на слишком шатких основаниях, чтобы отныне его можно было признавать в истории".[115] Прошло двадцать лет, и тот же самый ученый, наперекор тем, кого он привлек к своему мнению, - т. е. наперекор большинству - стал решительным поборником противоположного положения.[116] Между тем, не обнаружилось ни одного нового обстоятельства, по крайней мере из тех, которые истории должна принимать к сведению. Единственный новый документ, внесенный за это время в прения, это - найденный о. Пирлингом польский подлинник письма Дмитрия к папе Клименту VIII, которое до этого времени было известно только в латинском перевод. В этом собственноручном письме специалисты [117] единогласно признали почерк и стиль москвитянина или русского из Белоруссии. Как бы учены ни были эти выводы, мне они кажутся довольно сомнительными; когда идет речь о письме, плохо написанном на польском языке, ничего не может быть, по моему, более сходного, как приемы письма русского, который воспитывался в Польше, с письменами поляка, воспитанного в России. Во всяком случае, предполагая, что автор послан был русский, надо еще доказать, что это был именно Отрепьев. Пытались ли, по крайней мере, заново истолковать в этом смысле издавна известные документы? Нисколько! И как на войне убитыми всегда остаются одни и те же храбрецы, так и в этом споре всегда служат все одни и те же доводы; их выворачивают наизнанку и этим довольствуются. Мы не обладаем ни одним непосредственно исходящим от претендента документом, где бы он указал, каким образом избег он смерти. А между тем нам известно, что он высказывался по этому поводу. Вопреки обычаю, даже в самый день своего коронования он говорил народу речь, продолжительно рассказывая свои приключения.[118] Эти ценные признания, должно быть, были собраны; и если всякий след их исчез из московских архивов, или нет возможности его обнаружить, тогда очевидно, что правительства, последовавшие за правлением Дмитрия, сочли уместным уничтожить неудобное им свидетельство.[119] Так рассуждали двадцать лет тому назад. А потом все изменилось. Молчание, которое официально присвоили Дмитрию его преемники, считалось доказательством того, что он рассказал нечто такое, что оправдывало его и осуждало их; теперь оно служить свидетельством его самозванства!

    Но, как я имел уже повод указать, этот спор, по крайней мере в России, стоит не на чисто научной почве. Знаменитый историк восемнадцатого века - Миллер считался сторонником отожествления Дмитрия с Отрепьевым. А между тем англичанин Кокс [120] утверждает, что в своих беседах с этим ученым он добился его признания в противоположном убеждении: Миллер считал "Лжедмитрия" - истинным Дмитрием. "Я не могу высказать мое убеждение в России, говорил он; но если вы прочитаете то, что я написал об этом вопросе, вы поразитесь слабостью тех доводов, которые я выдвигаю. Если вам придется, в свою очередь, высказаться по этому вопросу, не колеблясь противоречьте мне, но не выдавайте меня, пока я жив". И Миллер сообщил поводы, почему он покорно мирился с научным обманом, утверждая, что Дмитрий был обманщик. В один из своих приездов в Москву императрица Екатерина спросила его:

    - Я знаю, вы не верите, что Дмитрий был самозванец. Скажите мне откровенно правду.

    Миллер молчал; но на новые настойчивые вопросы государыни он, наконец, ответил:

    - Вы, Ваше Величество, знаете также, что мощи истинного Дмитрия почивают в соборе Архангела Михаила и творят там чудеса.

    Императрица не настаивала далее.[121]

    Полагаю, что я уже устранил это затруднение и, следовательно, могу свободно приступить к изложению вопроса, который не будет более им затемняться. На этом поприще я имел уже предшественников даже и в России. Хотя граф С. Д. Шереметев еще хранит в тайне результат своих продолжительных и терпеливых исследований, и хотя его ученый друг, благодаря большей свободе печатания, которой стали пользоваться его труды, только наметил этот результат в упомянутой выше переписке, - зато периодическая печать пошла несколько далее вперед. Издатель "Нового Времени" А. С. Суворин в целом ряде статей, которые обратили на себя внимание, дерзнул пополнить пробелы между строками.[122]

    Я спешу оговориться, что в подробностях высказанные таким образом предположения - а они не более чем предположения - не кажутся очень твердо обоснованными. Нагие допустили зарезать вместо царевича мальчика, по фамилии Истомина; Дмитрий, скрытый ими в безопасном месте и принявший потом под именем Леонида монашество, в 1603 году ушел из монастыря, чтобы потребовать обратно свое наследие. Блестящий полемист "Нового Времени" воспользовался при этом работами французских невропатологов и нашел возможным даже распознать в нравственном складе и телосложении претендента все характерные признаки прирожденной эпилепсии: сочетание великодушие и жестокости, грусти и веселости, недоверия и чрезмерной доверчивости, отсутствие истинного чутья к добру и злу, упорство в преследовании фантастических планов; затем неодинаковая длина рук, болезненная нервность и т. д.

    Эпилептические припадки, которыми действительно, по-видимому, страдал сын Марии Нагой, служа как бы наследственной чертой, устанавливают, таким образом, связь между претендентом и его предполагаемым отцом и дают повод к остроумным комбинациям. Но, по всей видимости, имена Истомин и Леонид - просто незаконный плод басни и ошибки переписчика, смешавшего вместе помещенный в одной из газет той поры (Narratio succincta, сохранилась в Австрии - в Венской библиотеке) рассказ о сыне некоего благородного эстонца со свидетельством синодика Макарьевского монастыря, где среди вписанных членов царствовавшего дома якобы находили и имя монаха Леонида. На самом-то деле запись эта относится к монахине, иноке Леониде; возможное дело, что это была третья жена царевича Иоанна Иоанновича.[123]

    Историческая истина, если ее вообще возможно на этом пути найти, требует менее хрупких оснований. Поскольку дело касается документов, утверждение подлинности Дмитрия зиждется все еще только на упомянутом уже донесении, где Вишневецкий выступил в качестве переводчика слов претендента. Это, конечно, опять-таки довольно слабая точка опоры. В том виде, в каком признание Дмитрия представлено в этом рассказе, оно кишит неправдоподобностями, неточностями и необъяснимыми умалчиваниями. Его спас пестун; предусматривая покушение на жизнь царевича, он укладывал другого ребенка в его кровать, и таким образом раз в полночь убийцы поразили эту жертву. Но следствие 1591 года утверждает, что несчастие произошло средь бела дня. Впрочем, было ли дело ночью или днем, но ведь труп-то должны же были узнать! И как звали этого предусмотрительного воспитателя? И где после этого события нашел он надежное убежище для своего питомца? Дмитрий ничего об этом не говорит.

    Но, быть может, это не то, что рассказывал претендент, будучи в Брагине? В общем, донесение, отправленное Вишневецким в Краков, сводится к своего рода интервью, а пререкания между интервьюируемым и интервьюирующим - повседневное явление. К тому же мы не обладаем даже подлинником этого документа. Его первый издатель - Новаковский [124] пользовался латинским переводом, заимствованным из архивов Ватикана, куда доставил его Рангони, нунций в Польше. Но были и другие значительно разнящиеся от него переводы этого рассказа, а потому возникают вопросы: обладал ли сам Рангони подлинником, воспользовался ли он услугами точного переводчика.[125] Те выражения, которые употребляет Дмитрий, когда говорит о своем отце в тексте Рангони, делают точность этого документа весьма подозрительной.

    Но допустим, что перевод этот несомненно точен. В совокупности, как это доказывает переписка, возникшая по поводу Дмитрия между Сигизмундом и польскими сенаторами, Рангони доставил почти что точный перевод. Предположим еще, что каким-то чудом Вишневецкий не менее точно передал слова протежируемого им юноши. Угличское следствие дает возможность угадать, при каких обстоятельствах Дмитрий был спасен, но он не мог сказать всей правды! Он не мог признаться, что поранил себя в припадке падучей болезни! Да впрочем, он, может быть, и не знал правды! Воспоминание о таком припадке и о том, что непосредственно за ним последовало, легко могло изгладиться из памяти у семилетнего ребенка и замениться какой-нибудь более или менее хитроумной басней.

    Но обратимся к обсуждению противоположного положения. Оно имеет своим исходным пунктом ряд грамот, обнародованных при появлении претендента правительством Бориса или внушенных им. В том числе находится и знаменитая окружная грамота патриарха Иова, с которой 14 января 1605 года он обратился к духовенству всей земли.[126] В этой грамоте он устанавливает тожество претендента с Отрепьевым таким образом. Монах, носивший это имя, бежал из Москвы; и многие свидетели, в том числе некий Венедикт и некий Степан, доложили патриарху, что они признали этого монаха на пути из Москвы в Киев, что это именно он объявился затем у князя Вишневецкого в Брагине и выдал себя там за царевича Дмитрия.

    Таково официальное изложение дела. Нельзя сказать, чтобы оно было очень убедительно. Указанные свидетели не были в Брагине; они не видали бежавшего монаха с тех пор, как он принял имя Дмитрия; а как же узнали они все то, за достоверность чего они ручаются? Да впрочем, чего и стоят их показания? Ведь это - "бродяги и воры", и патриарх сам сознается в этом. А с другой стороны, кто такой Гришка Отрепьев? Сын боярский, как я уже сказал, член рода Нелидовых, один из представителей которого, Данила Борисович, получил в 1497 году прозвище Отрепьева. Гришка, или Григорий, бурно провел свою молодость. Он составлял часть челяди в доме Михаила Романова, но его прогнали за дурное поведение. Его взял к себе отец, но он несколько раз пытался убежать от отца. И когда ему грозило суровое наказание за какое-то более тяжкое преступление, он решил принять монашество в одном из монастырей Ярославской области - в Железном Борку. Затем ему удалось пристроиться в Чудовом монастыре в Москве; здесь, после двухлетнего пребывания, его стали ценить как искусного переписчика, и сам патриарх Иов, посвятив его в дьяконы, взял его к себе для услуг по письменной работе. Но этот искусный писец оказался распутником, пьяницей и вором и принужден был опять бежать. В 1593 году - этот год указывается в первых грамотах Бориса - он скрылся в Польшу, где у него возникла мысль выдать себя за царевича Дмитрия.

    Сличая биографические сведения, которые сообщают официальные документы и разные повествования летописцев, находившихся под их влиянием, мы найдем некоторое различие в подробностях; в совокупности своей, однако, те черты, на которые я указал, воспроизведены почти одинаково во всех памятниках, и они внушают представление о человеке, личность которого в Москве не могла быть предметом какого-либо сомнения. Гришка был знакомым человеком и как слуга Романовых и как слуга патриарха; он пользовался даже некоторой известностью, правда, не совсем достославной, но довольно широкой. Мало того, в 1593 году его первая молодость уже прошла. Если даже отвергнуть эту впоследствии исправленную дату, представляется все еще трудным установить хронологию на основании вышеизложенного жизнеописания, а еще того менее возможно согласовать его с числовыми данными биографии претендента. После 1601 года Гришка не мог служить у Михаила Романова, потому что в это время племянник царицы Анастасии разделял опалу со своей семьей. Будущий монах, должно быть, проживал в этом доме даже гораздо ранее: ведь, прежде чем бежать в Польшу, ему надо было найти время проделать все известное нам из его биографии, а это бегство можно отнести отнюдь не позже как к 1602 году - такова последняя официально установленная дата. Несколькими годами, пусть даже несколькими месяцами ранее этого последнего года он был посвящен в сан дьякона, следовательно, ему было не менее двадцати пяти лет. Ссылаются на то, что церковные уставы, требующие этого предельного возраста, не всегда соблюдались во всей строгости. Допустим это; но несколько лет монашеской жизни, - а перед тем он успел еще натворить немало проказ, - несомненно установлены биографией этого бездельника ко времени его выступления на сцену, которая, по предположению, была в пределах Польши; эти данные не позволяют думать, что он был тогда еще совсем юноша. А претендент - и это ни для кого не представляло никогда никакого сомнения - при своем появлении в Польше едва только вышел из юношеского возраста.[127]

    К этой несовместимости по возрасту прибавим еще несходства физические и моральные. В двадцать пять или тридцать лет Гришка был заведомо неотесанный, грубый человек, каким его воспитала среда монастырей и разных трущоб. А вот описание наружности претендента, как ее рисует нам в 1604 году Рангони: "Хорошо сложенный молодой человек, со смуглым цветом лица, с большой бородавкой на носу в уровень с правым глазом; его белые длинные кисти рук обнаруживают благородство его происхождения. Говорит он очень смело; его походка и манеры, действительно, носят какой-то величественный характер". И немного спустя, после своей второй встречи, Рангони писал: "Дмитрию на вид около двадцати четырех лет, он без бороды, одарен живым умом, весьма красноречив, безупречно соблюдает внешние приличия, склонен к изучению словесных наук, чрезвычайно скромен и сдержан".[128] Буссов, настроенный к претенденту враждебно, подтверждает эту отличительную черту, когда говорит о руках и ногах "Лжедмитрия", что они обнаруживают его аристократическое происхождение.[129]

    Хотя Нелидовы и вели свой род от бояр, но, обедневши и зарывшись в деревне, они в то время не принадлежали уже ни к какой аристократии. А ведь прежде, чем внушить Рангони такой лестный отзыв о себе, претендент показал уже, как непринужденно может он ухаживать за надменной дочерью воеводы и без всякого смущения предстать перед изящным и церемонным двором могущественного монарха. Вскоре ему предстояло также доказать свое уменье владеть саблей и укрощать самых горячих лошадей. Наконец, он свободно говорил по-польски и знал немного латынь. Он был ловкий наездник, воин широкого размаха и почти по-европейски образованный человек. Разве Гришка обладал всеми этими преимуществами, отправляясь в Польшу? Ведь, единственной школой для него в Московии было пребывание в течение нескольких лет в Чудовом монастыре да очень непродолжительная служба у патриарха и гостеприимный приют в украинских монастырях. Когда сам Дмитрий отправил к тому же краковскому двору в качестве своего представителя наиболее известного и опытного из своих дипломатов, каким неотесанным мужиком показался там даже такой человек, как Афанасий Власьев!

    По всей видимости, плохо осведомленное о личности претендента правительство Бориса, относя сначала бегство в Польшу Гришки к 1593 году, не знало, что имеет дело с двадцатичетырехлетним молодым человеком. И вот поэтому, хотя оно долго упорствовало и, наперекор всякой правдоподобности, поддерживало неудачно придуманное повествование, отправляемые им в Польшу агенты были постепенно вынуждены более или менее открыто покинуть это недоказуемое положение. В 1604 году родной дядя Гришки, Смирнов-Отрепьев, был отправлен в Краков с официальным поручением уладить какое-то столкновение на границе, но с тайной миссией уличить своего племянника. Он добивался очной ставки; но, получив некоторые сведения, он, казалось, отнюдь не был уверен в ее результате. Говорят, будто бы он действительно утверждал, что, если бы ему доказали истинность мнимого царевича, он поспешил бы изъявить покорность сыну Ивана IV.[130]

    Очная ставка не состоялась, потому что Дмитрий был уже далеко; после столь торжественного пребывания в Кракове он готовился к победоносному походу на Москву. Конечно, ему и не следовало возвращаться обратно, чтобы подвергнуть себя испытанию, которое легко могло оказаться только ловушкой: ведь ничто не обеспечивало искренности Смирного. В самом деле, поведение этого посланника казалось настолько двусмысленным, что в некоторых кругах его считали... агентом претендента!

    В январе 1605 года Борис сделал новую попытку: он отправил с Постником-Огаревым письмо к польскому королю, которое все еще утверждало тожество претендента с Отрепьевым; [131] конечно, оно было доставлено Сигизмунду; но перед Сенатом Огарев, кажется, заговорил другим языком. Мы знаем его речи только из сбивчивых и неясных донесений.[132] Однако в них легко распознать умышленную двусмысленность; посланник, смущенный очевидностью иных данных, а также, может быть, повинуясь новым инструкциям, искал выхода из своего затруднительного положения, повернув в другую сторону. Он заговорил о простом крестьянине, сыне или слуг архимандритова писца, или еще о сыне какого-то сапожника, попавшего в писцы, который, прежде чем самовольно принять имя царевича Дмитрия, назывался Demetrius Rheorovitch; очевидно, что эти новые указания не имеют ничего общего с Гришкой Отрепьевым, даже и в том случае, если, как это полагали, Реорович значит Григорович, и если возможно в одном из вышеупомянутых донесений объяснить выражение "сын сапожника" смешением двух слов - cancelarius и calceolarius. К тому же, среди всех этих сбивчивых объяснений, Постник-Огарев вставил и такое замечание, что, если бы претендент и действительно был сыном Ивана IV, его незаконное рождение все равно лишало бы его права вступить на престол. А это возражение, одновременно повторенное в посланиях Бориса к императору Рудольфу,[133] имело значение почти что признания.

    После смерти Бориса московское правительство принуждено было пойти в этом направлении еще далее. Покрестная запись сыну венчанного выскочки не упоминает уже о Гришке Отрепьеве.[134] Она просто обозначает претендента "тем, кто называет себя Дмитрием Ивановичем", и, по свидетельству самого претендента,[135] это двусмысленное изложение дела и побудило московское войско признать его сыном Грозного.

    Наконец, Огареву в Польшу были посланы новые наказы, в которых предписывалось говорить не то, что прежде; мы найдем подтверждение этого в одном из тогдашних следствий по уголовному делу, в которое замешан был и архимандрит Чудова монастыря, обвиняемый, надо думать, в том, что он помог слуге одного из своих переписчиков бежать в Польшу и выдать себя там за царевича Дмитрия. В неясных выражениях и Огарев, кажется, упомянул об этом происшествии. А ведь архимандрит этот носил имя Пафнутия, и, по другим повествованиям, он-то именно и постриг будущего претендента в монахи.[136] По крайней мере такое совпадение любопытно.

    Отвергаемое или пренебрегаемое в ту пору тожество "Лжедмитрия" с Отрепьевым снова было официально принято уже только после смерти этого искателя престола, последовавшей вскоре после его торжества. В это же время избранный царем Василий Шуйский повелел причислить к лику святых младенца, убитого по приказанию Годунова, а следовательно, мученика, смерть которого пятнадцать лет тому назад он сам же приписывал несчастному случаю, приключившемуся во время припадка черной немочи. Тот же Шуйский внушил новое жизнеописание Гришки, изложенное более тщательно и более обработанным слогом. Очевидно, не удалось подыскать другого бездельника, более подходящего к роли, которую так трудно выдержать; не нашлось и другой семьи, которая тоже согласилась бы приспособиться к столь неискусному обману. Составленное таким образом повествование в своей первоначальной редакции известно под именем Извета или Челобитья Варлаама.[137] Воспроизведенное с многочисленными вариантами во множестве более поздних произведений,[138] это повествование носит общий признак всех тогдашних документов официального и официозного характера: грубая наивность выдумки и наглое утверждение явно вымышленных или легче всего приходивших в голову обстоятельств. Вот краткое изложение "Извета".

    В феврале 1602 года Гришка Отрепьев бежал из Москвы; за год перед этим, будучи 14 лет от роду, он принял монашество. Той порой, я хочу именно сказать, между этими двумя датами, он жил в одном из монастырей Ярославской области, затем в течение двух лет (sic!) проживал в Москве в Чудовом монастыре и, кроме того, более года состоял при патриархе. Официозную литературу не смущали подобные хронологические невозможности. С другой стороны, целый ряд точных и согласных между собою свидетельств [139] дает нам уверенность, что в феврале 1602 года уже прошло около двух лет, как претендент проживал в Польше. Но продолжение этого повествования вызывает в нас еще большее изумление и недоверие. Почему этот монах покинул Москву? Потому, говорят нам, что на него донесли патриарху, а затем и самому царю, что он выдает себя за царевича Дмитрия. Два года перед этим эта подробность не была известна патриарху: ведь, без сомнения, он не преминул бы упомянуть о ней в известной нам грамоте. Но мы можем сделать другое более веское возражение: как это не забрали Отрепьева, виновного в столь тяжком преступлении? Нам отвечают: по небрежности одного дьяка приказ привлечь его к ответу не был приведен в исполнение. Упущение во всяком случае изумительное. Но вернемся к повествованию. Итак, в феврале 1602 года, в понедельник на второй неделе великого поста - и официальные летописцы заботятся также о точности! - в Москве на Варварском крестце, монах Пафнутьева Боровского монастыря, - автор первоначального повествования - Варлаам Яцкий, встретил другого монаха. Это был не кто иной, как Гришка Отрепьев; в то время, когда его могли схватить по обвинение в государственном преступлении, он пригласил Варлаама сопровождать его в Киев, откуда они вместе могли бы предпринять паломничество в Иерусалим. Варлаам согласился, и монахи решили сойтись завтра же, но в другом месте; здесь они встретили третьего спутника, Михаила Повадина, в монашестве Мисаила, которого Варлаам знавал еще у князя И. И. Шуйского. Втроем они отправились в путь. В Киеве их гостеприимно приняли в Печерском монастыре, и они прожили здесь три недели; затем странники пошли в Острог, откуда князь послал их в Троицкий Дерманский монастырь. Но в ту пору Отрепьев покинул своих друзей и бежал в Гощу; здесь он скоро снял свое монашеское облачение, а в следующую весну исчез оттуда бесследно. Варлаам поспешил в Острог, чтобы принести на убежавшего жалобу; но ему ответили, что Польша страна свободы, что здесь нельзя мешать странникам идти куда им угодно. Впоследствии неукротимый челобитчик не побоялся последовать за своим прежним спутником до самого Самбора к Мнишекам. За такое непомерное рвение он чуть было не поплатился жизнью; но, каким-то чудом избежав смерти, он все-таки не утерпел и подал свое сообщение самому польскому королю. Его выпроводили, и вплоть до того дня, пока восшествие на престол Шуйского не развязало ему язык, он принужден был молча присутствовать при торжестве самозванца.

    О. Пирлинг, присоединяясь неожиданно к утверждению тожества претендента с Гришкой Отрепьевым, был поражен совпадением, что и в этом повествовании и в рассказе самого "Лжедмитрия" были указаны одни и те же три места остановки, которые прерывали странствование бродяг-монахов - Острог, Гоща, Брагин. Но, чтобы извлечь какой-нибудь довод из этого совпадения, надо последовать примеру этого выдающегося историка и предположить, что Варлаам, писавшей в 1606 году, уже после своего пребывания в Самборе и в Кракове, где все, конечно, наизусть знали рассказ претендента, - ровно ничего не знал о нем. Мало того, если в Остроге у претендента, действительно, был товарищ монах по имени Варлаам, который впоследствии чуть было не погиб в Самборе, ничто еще не доказывает, что именно он был сочинителем пресловутого "Извета". Это даже совсем невероятно. Как это доказал Платонов, сочинение это было составлено значительно раньше, чем обыкновенно предполагали, не в конце 1606 года, а самое позднее летом. Дмитрий был убит в мае месяце того же года. Во время его смерти бывший его товарищ, должно быть, был далеко от Москвы, даже очень далеко: ведь, нет никаких следов, чтобы после своих распрей с претендентом, который восторжествовал, этот обличитель отважился приблизиться к столице. Каким же образом мог он очутиться тут так кстати и вручить Василию Шуйскому этот новый извет? Официально считается, что "Извет" его был подан новому царю в мае, через несколько дней после его восшествия на престол.

    Легко можно согласиться с Платоновым, что "Извет" носит все признаки басни. И случайная встреча на Варварском крестце, и внезапное согласие Варлаама на странствование, о котором он и не помышлял, и присоединение третьего монаха, - все это явно писательский вымысел. И вымысел этот оказывается не всегда удачным. В Самборе Варлаама обвинили в том, что вместе с боярским сыном Яковом Пыхачевым он был подослан Борисом Годуновым, чтобы убить претендента. "Лжедмитрий" велел казнить Пыхачева, но пощадил его предполагаемого соучастника, которого впоследствии выпустила на свободу невеста претендента.

    Этот роман, отличающийся скудостью воображения, сложен из отдельных кусков и отрывков, из позаимствований у разных сказаний и из грамот самого Дмитрия.[140] И отрывки эти плохо согласованы между собой: так, из Москвы отправилось в путь трое монахов, а в Киев архимандрит Печерского монастыря Елисей насчитывает их уже четверо! Не спевшись между собой, сочинители не сговорились к тому же и с патриархом Иовом. По свидетельству Иова, после целого ряда приключений Гришка Отрепьев поступил в холопы в дом одного из Романовых, а эти летописцы утверждают, что, покинув четырнадцати лет родительский дом, он немедленно принял монашество. Впрочем, нетрудно объяснить эти противоречия: в 1605 году Иов еще не знал, что претендент был совсем юноша, а в 1606 году, стараясь исправить этот недосмотр, официозные повествователи ударились в другую крайность - ведь, по их расчету выходит, что "Лжедмитрию" во время появления его у Вишневецких было всего только семнадцать лет! Иов упоминает еще о пребывании Гришки Отрепьева в Запорожье, откуда пытался его вернуть архимандрит Елисей. Автор Извета отрицает это путешествие и обвиняет Елисея в покровительстве претенденту.

    Мы находимся в каком-то лабиринте противоречивых и недопустимых утверждений, и нам не поможет выбраться из них находка, сделанная на Волыни, в Загоровской монастырской библиотеке. Найдена книга со следующей надписью: "Пожалована князем Константином Острожским в августе 1602 года монахам Григорию, Варлааму и Мисаилу", и тут же добавлена заметка, что Григорий - не кто иной, как царевич Дмитрий.[141] Надпись и заметка писаны не рукой претендента, и сочинитель их пока неизвестен.

    За неимением других средств, чтобы хоть сколько-нибудь приблизиться к исторической вероятности, мы вынуждены пользоваться указаниями, которые нам дают - грамота Иова, Извет, приписываемый Варлааму, совокупность легендарных сказаний, примыкающих к этим двум первым свидетельствам, и, наконец, изданные правительствами Бориса и Шуйского официальные документы; вот крайне сомнительные данные, из которых приходится делать приблизительно вероятные, правдоподобные выводы.

    В Галичском уезде Ярославской области существовала древняя фамилия Нелидовых-Отрепьевых, захудалых и обедневших мелкопоместных дворян. Один из них, Богдан, имел сына Георгия, по-русски Георгия (уменьшительное имя - Гришка). Отец отправил его в Москву для обучения грамоте и письму; юноша оказался очень способным, но быстро развратился. Когда его прогнал из своего дома один из братьев Романовых, а затем и князь Черкасский, он принял монашество под именем Григория (уменьшительное - Гришка), - обычай требовал, чтобы имя монаха начиналось с той же буквы, как и имя, которое он носил в миру. Григорий быстро подвигается в чинах, его посвящают в дьяконы; как отличный переписчик, он поступает сначала к архимандриту Пафнутию, а затем и к самому патриарху Иову, - но он по-прежнему остается негодяем. Впрочем, не мешает усомниться в тех неблагоприятных сведениях, которые у нас имеются о нем, потому что по большей части они исходят из памятников памфлетического характера и, к тому же, заинтересованных в том, чтобы очернить этого козла отпущения. Может быть, кое-что следует урезать в них?

    Таков один из героев драмы, а вот и другой. Историки, наиболее упорно отстаивающие тождество претендента с Отрепьевым, не могли устоять против очевидности весьма явного раздвоения этой личности; тщетно они усиливались сочетать в одном лице безусловно непримиримые черты наружности и данные биографии. Они придумывали самые необычайные комбинации, чтобы привести к единству эту неустранимую двойственность, но постоянно видели двух Отрепьевых. Эта двойственность принуждает нас допустить, что в этом деле участвовало двое монахов, совсем разных монахов, подобно тому, как у Петрарки было двое учеников - Иоанн Конверсан и Иоанн Мальпагино, которых долгое время смешивали под именем Джованни де Равенна.

    В каком-то месте, которого нельзя в точности определить, может быть, в том же самом Галичском уезде, около того же времени оказался мальчик неизвестного происхождения. Его отвезли в Москву или, что еще вероятнее, в какую-нибудь из местностей на севере; здесь он встретил основателя Вятского монастыря, святого Трифона, который вопреки всем уставам церкви постриг его, четырнадцатилетнего, в монахи. Такая поспешность как будто указывает, что этого требовали настоятельные побуждения. Молодой монах переходит из одного монастыря в другой, но нигде не остается очень долго; это дает повод опять думать, что он спасается от какой-то опасности или старается замести свой след, и что у него есть могущественные покровители, которые помогают ему в столь юном возрасте так легко переходить с места на место и встречать везде радушный прием. Некоторое время он проживает в Чудовом монастыре в Москве; затем скрывается и снова начинает вести свою бродячую жизнь. В Чудовом монастыре он был келейником дьякона Григория; с прибытием этого странствующего монаха среди братии тотчас началось волнение. Согласно одному из первых повествований, предметом которого был претендент, Григорий в это время был занят собиранием сведений о смерти царевича Дмитрия. Что бы там ни думал об этом летописец, дьякон, принимаясь за этот труд, не мог не иметь в виду своего келейника, возраст которого соответствовал возрасту сына Марии Нагой. Немного времени спустя скрывается, в свою очередь, и Григорий; он достигает польской границы и в Киеве встречает своего товарища по келье.

    Правительство Бориса было уже встревожено тем, что происходило в Чудовом монастыре. Теперь оно почувствовало еще большее беспокойство и, не имея возможности наложить свою руку на двух главных виновников, выместило свою досаду на архимандрите Пафнутии и сослало его на Белоозеро. Но беглецы уже начали действовать: Григорий, или Гришка, посетил Запорожье, - следы его посещения сохранились в шайке атамана Герасима Евангелика; потом он появляется у донских казаков; а товарищ его отправляется сначала в Острог, затем в Гощу, чтобы поучиться, и, наконец, в Брагин, где он начинает свое поприще искателя престола.

    Во время их совместного пребывания в Киеве обнаруживается имя келейника. Один летописец упоминает о монахе Леониде, спутнике Гришки; а с другой стороны, Шуйский утверждает, что, начиная выдавать себя за царевича Дмитрия, Гришка уступил свое имя монаху Леониду, и тот согласился на такую замену.

    Остается выяснить, кто такой был этот Леонид: быть может, самозванец, подготовленный в Московии к той роли, которую он столь блестяще должен был исполнить? Это совсем невероятно. Чтобы такая подготовка шла успешно, надо было обладать таким знанием людей и обстоятельств, какого не было во всем государстве Бориса. К тому же, этот самозванец мог быть только сознательным; ведь почти восьмилетний ребенок, которому Дмитрий, умирая в этом возрасте, завещал свою роль, уже сознает свою личность, хотя и не может сохранить точного воспоминания обо всем, что с ним происходило. А вся история претендента противоречит такому предположение. С начала до конца он проявлял слишком большую веру в свое предназначение и в свои права, слишком полную свободу в своих действиях. В нем не было ничего лицедейского.

    Предполагали даже, что Леонид был, пожалуй, или один из незаконных сыновей Грозного, или ребенок одной из супруг этого государя. Насильно постриженные в монахини шесть или семь жен Ивана IV вели, конечно, в монастырях жизнь не строже той, образец которой, спустя целое столетие, оставила нам тоже постриженная первая супруга Петра Великого, Евдокия Лопухина. В смутное время появилось много истинных или мнимых царевичей, которые ссылались на такое происхождение. В одной из своих грамот второй Лжедмитрий насчитал их одиннадцать! Но свидетельству одного из самых ученых иконографов - Ровинского, претендент был похож на Ивана IV в старости. Но имеют ли какое-нибудь значение портреты того и другого, которыми мы обладаем? Один историк, рассматривая портрет "Лжедмитрия" - произведение Луки Килиана, - вынес такое впечатление, что "никому не пришло бы в голову дать взаймы человеку с таким скверным лицом".[142] Как же так? Разве Московия не повергла к стопам его все свои сокровища и не отдала свою судьбу в руки этого разбойника! А Килиан и не видал никогда своей модели.

    Говорили, будто отцом претендента был князь Мстиславский; поводом для такого обвинения наобум послужил предъявленный "Лжедмитрием" крест и предание, согласно которому этот потомок Гедимина, сосланный Иваном IV, дал ему у себя приют в Польше. Но никто из Мстиславских не был никогда в Польше, а князь Иван Феодорович, сосланный в 1585 году, умер спустя год в Кириллово-Белозерском монастыре.[143]

    Претендент был не Гришка Отрепьев; теперь, как и двадцать лет тому назад, история придерживается этого взгляда; и в глазах всех тех, кто видел истинного дьякона-расстригу в самом стане Дмитрия, он не мог возбудить никакого сомнения. Ведь претендент не отказался от этой другой очной ставки. На пути в Москву он призвал неисправимого бродягу в Путивль, водил его с собой и всем показывал. Предполагали, будто для этой роли он подыскал другого монаха, и что уже в Киеве Гришка велел одному из своих спутников принять имя Отрепьева.[144] Как будто он мог давать приказания в то время! Но от самого Путивля Гришка следовал за победоносным претендентом в Москву. Разве там возможно было не разглядеть подмены, если она действительно была? По-прежнему негодяй, этот бывший слуга Романовых скоро дает повод для его удаления из столицы; но куда же отправляет его претендент, который стал теперь царем? В Ярославль, - значит, в ту местность, где опять-таки все могли отличить истинного Отрепьева от ложного.

    Что касается остального, то там нет ничего достоверного. Нам остается делать только предположения; некоторые я указал уже, а другие еще более выделятся из продолжения моего повествования. Исследуя вопрос о личности претендента и также о его таинственных покровителях, которых он находил до своего появления в Польше, мы должны довольствоваться одними предположениями. Поляки и иезуиты, столь долго обвиняемые в этом покровительстве, в общем стоят теперь вне подозрения даже и в России; и, как мы увидим, на это есть основание. Сам претендент указал, между другими, дьяков Щелкаловых, которые спасли его от смерти; а Лжедмитрий второй назвал Василия Щелкалова, Бельского и Клешнина. Те же самые имена находятся в рассказе английского посланника Томаса Смита. В 1591 году всезнающий и могущественный дьяк Андрей Щелкалов еще пользовался благоволением Бориса Годунова. И можно допустить, что они заодно сговорились либо удалить и в надежном месте хранить стоящего поперек дороги царевича, либо подменить его и держать в запасе другого претендента. Но можно предположить также, что, беспокоясь уже за свое будущее и питая вражду к Борису, столь ясно обнаруженную в его тайных сношениях с посланником венского двора, - дьяк действовал самостоятельно. После своей опалы, последовавшей в 1594 году, не обладая уже достаточной силой, он решил постричь покровительствуемого юношу в монахи, чтобы легче было укрывать его, несмотря даже на опасность, что кандидатом на трон придется уже выставить только расстригу.

    Но, может быть, все это только химерические предположения, подобно измышленному некоторыми историками соглашению, будто бы заключенному в самом Угличе между Нагими и Шуйским - в качестве представителя удельных князей из дома Рюрика. Странное соглашение, которое для родственников царевича кончилось тюрьмой, застенком и ссылкой!

    В конце концов возможно, что Шуйские, которые с досадой переносили торжество Годунова и крушение своих честолюбивых стремлений, вошли в соглашение с Романовыми - и на такой жгучей почве тогда удобнее строить более основательные предположения. Монастырь Железный Борк, который сыграл такую большую роль в истории истинного или мнимого Дмитрия, находился недалеко от Домнина, вотчины Шестовых. Мы знаем, что Феодора Романова, будущего патриарха Филарета, принудили взять себе жену из этой семьи. Гришка - этот вероятный спутник Дмитрия, если сам он не был Дмитрием - служил у одного из Романовых, и бегство претендента в Польшу хронологически совпадает с опалой Романовых и Бельского, одного из предполагаемых покровителей Дмитрия. С другой стороны, Мисаил Повадин и Варлаам - эти два спутника Гришки в его паломничеств в Киев - были вхожи в дом Шуйских. Кто-то из членов, должно быть, венецианской колонии, основанной в конце шестнадцатого века вблизи Архангельского порта, сообщал оттуда 4 июля 1605 года в письме, сохранившемся в архивах Флоренции,[145] что, предугадывая намерения Годунова, "вельможи страны" нашли возможность укрыть в надежное место младшего сына Грозного.[146]

    Федор Романов, заключенный в 1602 году в темницу, желал для своей жены и детей только скорой смерти; он говорил, что не желает заботиться ни о чем другом, кроме спасения своей души. Но в 1605 году, когда претендент вступил в Московское государство во главе своего победоносного войска, невольный монах внезапно изменяет свои речи и свое поведение. Он выгоняет своего собрата по келье - Иринарха, приставленного к нему для надзора, угрожая избить его посохом; он не желает соблюдать "монастырского чина"; постоянно смеется, но никто не знает причины его смеха; он говорит, что вернется к прежней жизни; он собирается скоро отыскать своих соколов и гончих собак. Монахи пытаются увещевать его, а он возмущается, ругает их и кричит: "Вы увидите, каков я вперед буду!" [147]

    В этом заключаются важные указания, которым не хватает, может быть, только подтверждения некоторых уничтоженных или слишком хорошо спрятанных документов. И, если они не подверглись уничтожению, без сомнения, уже недалек тот день, когда не побоятся их обнародовать. Нечего опасаться, будто от этого потерпят ущерб достойные уважения интересы. Допуская даже, что Романовы были причастны к этой интриге, которая создала претендента, их соучастниками было все или почти что все Московское государство. И можно сказать, что более или менее деятельно в ней принимали участие все сословия общества. Демократические элементы, духовенство и дьяки, соединялись тут с низшими дворянскими слоями через Отрепьевых и Повадиных, с высшими - через Романовых и Бельских и, наконец, с древнейшими аристократическими родами - через Шуйских; в этом обширном заговоре, внушенном отвращением и ненавистью, они объединяли всех недовольных, всю безыменную толпу ссыльных и беглых, которых Палицын насчитывает в Польше и Украйне до двадцати тысяч; наконец, они возмущали массы простого народа, среди которого уже волновалось казачество. И в то же время целая сеть монастырей, которой уже была покрыта страна, давая приют и тем и другим, давая убежище опальным, находившимся в бегах, осужденным на изгнание и просто бродягам, благоприятствовала заговору и поддерживала возбуждение в безмолвном сумраке той подпольной России, которая и теперь еще укрывает столько тайн.

    И было бы безумной смелостью пытаться точно определить действительную долю участия каждого из этих элементов в подготовлении мятежного восстания, разросшегося в революцию, для которого претендент - кто бы он ни был - послужил только предлогом. Находясь в ссылке в 1601 году, Феодор и Василий Романовы открыто обвиняли бояр, что они были причиной их погибели.[148] Вот почему на них можно было смотреть только как на невольных соучастников восстания, отчасти вызванного их опалой.[149] Цель, которую преследовали и с той и с другой стороны, в равной мере остается неясной. Для Романовых и их друзей претендент, быть может, был только орудием, чтобы свергнуть Годунова. Если бы это совершилось, у них оставалась возможность устранить это орудие: для этого стоило только разгласить, что он расстрига; и действительно, они не преминули это сделать. Но если Дмитрий был самозванец, разве вдохновители этого самозванства не имели возможности разгласить об этом в подходящее время и подтвердить это неопровержимо вопреки всевозможным возражениям? А между тем они даже не попытались сделать это, как мы увидим! И это служит одним из самых решительных доводов в пользу подлинности "Лжедмитрия"; но у меня будет повод указать и другие основания.

    Что касается доводов в пользу противного мнения, по правде сказать, они сводятся к очень немногому. После свидетельства Варлаама не более убедительно и свидетельство князя Катырева-Ростовского, составителя тоже весьма запутанного повествования.[150] Один из подписавших избирательную грамоту Годунова и шурин царя Михаила Романова, этот летописец не мог уклониться и не признать тождества претендента с Отрепьевым. Вот пример его доказательства: достигнув трона, Дмитрий заточил в монастырь патриарха Иова, у которого служил Гришка; значит, он боялся, что патриарх узнает его. Но разве у Дмитрия, обличенного и преданного анафеме этим первосвятителем, не было других превосходных поводов покарать его?

    По свидетельству архиепископа Арсения,[151] два архимандрита Чудова монастыря разделили участь главы русской церкви. Не потому ли, как это полагали, что Дмитрий и с их стороны боялся разоблачений? Но ни один из этих архимандритов не был Пафнутием, а бывший гость знаменитого Чудова монастыря должен был бы избегать встречи именно с этим последним.

    После гибели Дмитрия польский король несколько раз свидетельствовал против подлинности его личности. Но прежде, принимая его в Кракове и соглашаясь на его брак с дочерью одного из своих фаворитов, он подавал повод предполагать другое мнение, и свидетельство его, во втором случае, подлежит сомнению. Убитый во второй раз и теперь уже как следует, Дмитрий в то время под видом нового претендента снова появился на сцене, а его прежний гостеприимный хозяин в Кракове, в свою очередь, становится кандидатом на московский престол. Последуя своему государю, и канцлер его, Лев Сапега, бывший прежде рьяным сторонником Дмитрия, становится его обличителем, обнаруживая в то же время и по тем же соображениям такое непостоянство убеждений, более изумительный пример которого и теперь еще являют нам историки.

    Как на молчание Дмитрия, которое он будто бы хранил о своих приключениях до появления в Польше, ссылались также и на молчание его тестя. Ни перед московскими боярами на другой день после катастрофы, положившей конец карьере претендента, ни впоследствии, перед польским сеймом, Мнишек не мог представить никакого доказательства в пользу того происхождения, на которое заявлял притязания его зять. Но что мы знаем о первом случае? Показания воеводы, собранные в Москве, во всяком случае, не внушающими доверия слушателями, сохранились записанными в документах, - но эти документы исходят от правительства Василия Шуйского, а потому не менее подозрительны.[152] С другой стороны, Мнишек принужден был молчать в Варшаве, может быть, по иным причинам, по чисто личным соображениям. Он только что заключил договор со вторым Дмитрием - на этот раз несомненным самозванцем - и был намерен предъявить добытое таким образом долговое обязательство новому московскому правительству. Итак, ему было выгодно в одном и том же признании своего сугубого легковерия, перешедшего всякую меру, слить воедино два предприятия, которые он последовательно эксплуатировал.

    Еще один последний довод: в 1671 году Отрепьевы просили разрешения переменить старую фамилию, потому что она тяготила их. Это указывало лишь то, что счастливым преемникам Дмитрия удалось внушить народу ту веру, которая служила им в пользу.

    И вот вывод, к которому я пришел: в настоящее время научным путем невозможно доказать подлинность первого "Лжедмитрия". Она основывается всего только на вероятностях; но я надеюсь, что те предположения, которые я привел в подтверждение, на дальнейших страницах покажутся более обоснованными. Противоположное положение теперь, как и двадцать лет тому назад, основывается лишь на сведениях явно неточных, недостаточных или нелепых.

    Перейдем теперь к похожему на роман началу необыкновенной судьбы Дмитрия.

    III. Роман Дмитрия. Марина Мнишек

    Уже окружив взятого под свое покровительство юношу такой внешней обстановкой, чтобы она соответствовала сану, на который он изъявлял притязания, в блестящем экипаже и в сопровождении многочисленной свиты, вероятно, в конце 1603 года (более точного времени не удалось определить), Константин Вишневецкий отвез его в Самбор к своему тестю Юрию Мнишеку. Здесь, в завязавшихся таким образом сношениях с этой семьей, претендент мог многое выиграть, но также кое-что и потерять. Довольно влиятельные при дворе, Мнишеки соединяли с этим привилегированным положением равную ему и вполне заслуженную неприязнь в народе. Чехи по происхождению, они были недавними пришельцами в Польше; отец Юрия Николай Мнишек переселился сюда около 1540 года из Моравии. Родовое имя Мнишеков стяжало сомнительную славу в летописях Священной империи, но носитель его принес с собой надежное состояние, нажитое им на службе у чешского короля Фердинанда. Выгодная женитьба на дочери санокского кастеляна Каменецкого породнила его с одной из аристократических фамилий Польши и открыла ему доступ к самым высшим должностям в государстве. Скоро он получил звание великого коронного подкормия. Подобно своим предкам, его потомки никогда не блистали военными доблестями. Оба сына чешского выходца, Николай и Юрий, вели бездеятельную жизнь при дворе Сигизмунда II до тех пор, пока смерть нежно любимой супруги этого государя, Варвары Радзивилл, не вызвала глубокой перемены в его характере. Стараясь размыкать свою скорбь о ней, король предался разврату и суеверию, - и Мнишеки обнаружили тогда свои таланты. Проворные маклеры и искусные сводники, они доставляли своему безутешному государю колдунов, вызывателей духов, любовниц и разные зелья и средства для возбуждения похоти. В одном монастыре бернардинок воспитывалась юная красавица, носившая имя Варвары и удивительно похожая на покойную королеву; Юрий Мнишек пробрался туда, переодевшись в женский костюм; она согласилась еще более реальным образом напомнить государю о прелестях столь горячо оплакиваемой подруги. Она была дочь простого мещанина Гижи; ее поселили во дворце, и два раза в день виновник ее счастья являлся к ней, чтобы проводить ее к королю.[153]

    Такое ремесло доставило ему должность коронного кравчего и управляющего королевским дворцом; здесь к его обязанностям относилось также и наблюдение за другими любовницами государя, помещенными во дворце. В то же время, действуя заодно со своим братом, он успел приобрести большое влияние на большинство государственных дел, а в особенности забрать в свои руки распоряжение королевской казной. Но оба брата больше всего обогатились в день смерти государя. Сигизмунд, изнуренный всякими излишествами и совсем уже больной, только с несколькими приближенными отправился в Книшинский замок в Литву. Разумеется, Мнишеки и покровительствуемая ими красавица сопровождали короля в его путешествии. В ночь, которая последовала за кончиной государя, они отправили из замка несколько плотно набитых сундуков. Расхищение, произведенное ими, оказалось до того полным, что не нашлось даже одежды, в которую можно было бы благопристойно облечь тело державного покойника.

    Так, по крайней мере, рассказывали по всей Польше спустя несколько недель после события, и скандал наделал такого шума, что на ближайшем сейме возбуждены были публичные прения по этому поводу. По-видимому, обвиняемым не удалось здесь оправдаться; однако, с помощью могущественных покровителей они избегли судебного преследования, которого требовали на сейме, и обязательства вернуть наворованное. Краковский воевода Ян Фирлей, великий коронный маршал и зять обоих негодяев, с полным успехом постарался замять это дело. Мнишеки остались по-прежнему богаты, важны и столь же презираемы. При строгом и честном Батории Юрия держали в стороне, и он должен был удовольствоваться незначительным радомским кастелянством. Но вступление на престол Сигизмунда III вернуло Мнишекам некоторую долю их прежних преимуществ.

    Юрию было теперь около пятидесяти лет; на тучном туловище и короткой толстой шее склонного к апоплексии человека сидела продолговатая голова с выпячивающимся подбородком и с лукавым взглядом голубых глаз. Юрий в превосходной степени обладал качествами царедворца. Его почтительные манеры и большой дар слова сослужили ему хорошую службу. Король охотно молчал, и Юрий говорил за него. Еще лучше он сумел придать себе цены, искусно выставляя напоказ глубокую набожность. Получив сначала самборскую королевскую экономию, затем сандомирское воеводство и львовское староство, он построил два монастыря - доминиканский в Самборе и бернардинский во Львове, и в то же время пожертвовал десять тысяч флоринов для построения в этом же городе иезуитского коллегиума. Он умело делил свои дары между этими тремя влиятельными орденами и не упускал из-за этого возможности укрепить свое положение брачными союзами преимущественно с протестантскими семьями. Католический мир избегал их как зачумленных, вследствие чего он были доступнее и представляли более выгодные партии. Муж одной из сестер воеводы - Фирлей - был кальвинист. Другая сестра его вышла замуж за арианина Стадницкого. Сам воевода женился на Ядвиге Тарло, отец и братья которой были тоже упорные ариане.

    Его должности приносили ему большой доход, и доход этот был тем значительней, что управитель самборской экономии не прочь был позабыть представлять свои отчеты. Но несмотря на это и на его прежние хищения, он стал нуждаться и быстро запутался в долгах. Самборский замок, со своей грудой безобразных, но обширных построек, расположенный в красивой местности на левом берегу Днестра, был роскошным местопребыванием на польский лад. Теперь это - простое местечко с бедным еврейским населением, но в то время это был целый город, имевший военное значение; местами укрепленный, защищенный рвами и опоясанный толстыми крепостными стенами, он служил передовым постом против татар. Замок состоял из четырех отдельных строений: дворец короля, дворец королевы, палац для гостей, в котором помещалась одна только обширная столовая, и в отдельном здании приемная зала. Такое расположение встречается еще и теперь в некоторых резиденциях польской аристократии. Их королевские величества никогда не посещали Самбор, и потому управитель экономии свободно располагал всеми этими помещениями, а также и многочисленными службами, окруженными громадными садами,[154] - жилыми домами, кухнями, сараями, конюшнями и погребами. Мнишек вел здесь роскошную жизнь, но во время появления претендента ее неприятно нарушали назойливость кредиторов и все более и более частые посещения судебных приставов со своими помощниками.

    Мнишек не мог делать новых заимствований из королевской шкатулки; Сигизмунд был благорасположен к нему, но как хозяин он был сравнительно бережлив, и его казна недурно охранялась. Чтобы выйти из затруднительного положения, самборский управляющей нашел, наконец, одно лишь средство: выгодно пристроить своих дочерей. Он не давал им приданого, но умудрялся находить богатых и угодливых мужей. Таким образом его старшая дочь Урсула стала женой Константина Вишневецкого, вполне способного поддержать своего бедствующего тестя. Младшая Мария, или Марина, поджидала еще жениха; в это время ей было лет восемнадцать или девятнадцать.[155]

    Такова была та среда, куда чреватая опасностями судьба привела предполагаемого сына Грозного.

    Легко можно себе представить, какие пленительные горизонты открыло это появление взору стесненного магната. Нет сомнения, что кремлевские богатства, столь преувеличенные, по обычаю, воображением людей того времени, но безусловно превосходившие сокровища книшинского замка, заманчивой картиной тотчас же предстали его жадному и тревожному взгляду. Дмитрий, вернувши себе венец своих предков, был бы верным источником богатства для того, кто сумел бы запасти себе хорошее местечко на берегах этого далекого Пактола.

    К сожалению, в тех сведениях, которыми мы обладаем, мы встретим досадный пропуск. Мы совсем не знаем, как возник этот чудесный роман, который лучше всякой иной комбинации должен был осуществить на деле мечту самборского кастеляна и дать его надеждам наиболее прочную гарантию. Претендент ли залюбовался первый на свояченицу князя Вишневецкого, или его поощрял к этому отец, или даже сама дочь? Мы все еще ограничиваемся только догадками. Марина слыла красавицей; но и тут, в этом вопрос, мы опять-таки можем сослаться только на предание, - ведь сохранившиеся портреты не говорят нам ничего такого. Марина была похожа на воеводу: тот же высокий лоб, ястребиный нос и острый подбородок; но тонкий рот и плотно сжатые губы, которые были как будто созданы не для приманки поцелуев, неприятно дополняли сходные черты. И только довольно красивые, продолговатые, словно миндалины, глаза и грациозно выгнутые брови несколько смягчали это сухое, черствое лицо. Но эти портреты, - я говорю о тех, которые действительно или по-видимому достоверны, - изображают всегда московскую царицу с порфирой на плечах и с венцом на голове; и можно допустить, что, стараясь придать величественный вид своей модели, художники не позаботились сохранить ее природную привлекательность. Дмитрий был бесспорно некрасив; об этом согласно свидетельствуют все портреты и все описания. Но кроме обаяния, связанного с его таинственным прошлым и с тем будущим, которое, казалось, открывается перед ним, он обладал достоинствами, перед которыми не устояла бы большая часть женщин: отвагой, внушаемой здоровым и мощным юношеским жаром, мужеством и ловкостью. К этим достоинствам он присоединил последний и высший соблазн: любовь! В соединении этих двух молодых существ, обреченных на самую величавую и самую прискорбную участь, Юрий Мнишек руководился, наверное, только расчетом, а его дочь, по всей видимости, только непомерным честолюбием. Но претендент вложил сюда всю свою душу. И, в самом деле, если в Самборе этот союз мог ему показаться выгодным и способным послужить ему на пользу, в Москве он обратился не только в обременительные, но и в бесконечно опасные оковы. Бесспорно, союз этот в весьма большой мере повредил его успеху и подготовил его гибель. В его власти было порвать эту связь, а между тем он не задумался об этом ни на миг! Его постигла участь большинства великих честолюбцев; подобно им познал он очарование и тяжесть рокового увлечения. И у него была своя Марина, как у Антония - Клеопатра и, ближе к нашим дням, у Наполеона III - Евгения.

    Религиозные влияния, надо думать, принимали косвенное участие в этом сближении. Дочь набожного отца, Марина была благочестива, и, если Дмитрий положил к ее ногам надежду на царский венец, такой брак казался верным залогом еще более достославных обещаний для католической церкви. Вот почему в завязку этой злополучной связи не преминули впутать вмешательство иезуитов. Но иезуитов не было в Самборе! [156] С полной уверенностью можно утверждать, что до приезда в Краков претендент не встречал ни одного из членов этого уже прославившегося и могущественного общества. Дмитрий был воспитанником иезуитов? Разумеется, нет! У него не было ни одной черты схоластического обучения и религиозного фанатизма! Разве пребывание в коллегиуме отцов иезуитов могло бы не оставить следа? Разве ученик иезуитов мог бы подписаться In Perator? Напротив, для человека, который провел свое детство в польских или итальянских школах, виновный в такой ошибке чересчур хорошо говорил по-русски. С другой стороны, в религиозных вопросах он проявлял всегда веротерпимость, граничившую со скептицизмом: задушевными советчиками и секретарями православного царя, тайком обратившегося в католичество, были два протестанта!

    Возможно, что в одном из бернардинских монастырей, который Марина часто и на долгое время посещала, она позволила внушить себе мысль своим самопожертвованием подготовить католическому миру наиболее славную из его побед. Но личные сношения Дмитрия с этими монахами, по-видимому, ограничивались одними религиозными собеседованиями, которые только подготовляли почву для более искусных распространителей веры, и дружескими беседами, предметом коих была зарождающаяся любовь претендента к дочери сандомирского воеводы. И в том и в другом случае самборский ксендз, о. Помаский, придворный священник, каноник и королевский секретарь, своими елейными речами оказывал поддержку о. Анзерину, которого тогдашние духовные писатели изображают превосходным богословом, но его фамилию или прозвище (Anserinus - по-польски Ga sior или Ga siorek значит "гусак", или большая оплетенная бутыль) неотвязно вызывает в нас сохранившийся по преданию образ польского бернардинца, отчаянного питуха и бесподобного юбочника.

    Помолвку не отпраздновали сейчас же в Самборе, и даже, кажется, не пришли к окончательному соглашению относительно предполагаемого брака. Но одно возникновение этого проекта, подчиненного еще политическим соображениям, для выяснения которых надо было совершить путешествие в Краков, дало предприятию претендента другой оборот. Стали догадываться, что за сандомирским воеводой скрывается участие самого короля, и уже было недалеко от того, что предполагаемый зять влиятельного царедворца будет располагать войском. Мы имеем известия, что для поддержки дела претендента с января месяца 1604 года в Лубнах - резиденции князя Михаила Вишневецкого - составлялись отряды. В то же время с Дона, куда, быть может, проник Гришка Отрепьев, приходили казацкие выборные, уполномоченные сговориться с царевичем. Дело пошло чересчур уже быстро. И действительно, вследствие донесения, посланного в Краков, быстро последовал королевский приказ, предписывавший украинским старостам не допускать этих сборищ, - и комиссар Его Величества, Яков Мецельский, велел забрать казацких разведчиков.[157]

    Юрий Мнишек, ввиду своего положения, менее чем кто-либо другой из польских панов, мог затевать подобное предприятие. Мысль вверить будущее своей дочери с ее зарождающимся честолюбием кучке казаков и татар и идея более чем смелого наезда на Москву, даже принимая в соображение ненадежную поддержку народного восстания и отваживаясь встретить несомненное сопротивление такого воинского строя, который с немалым трудом победил Баторий, - могли обольстить воображение человека с таким воображением и характером, как Вишневецкий, но холодному и расчетливому взору отца Марины с первого же взгляда он должны были казаться прямо безумием. Он надеялся найти другой путь и более надежные элементы успеха. Вслед за Замойским, в ноябрь месяце 1603 года, король выразил желание видеть Дмитрия в Кракове.[158] И Юрий Мнишек, стараясь привлечь на свою сторону Сигизмунда и Польшу, решился на попытку, перед которой отступил Вишневецкий.

    IV. Претендент в Кракове

    Двое из наиболее влиятельных государственных людей в стране, сам Ян Замойский, первый из всех, и будущий победитель шведов Ян-Карл Ходкевич, убеждали короля не вмешиваться в это дело. Я уже указывал, что такое отношение было самым разумным. До сих пор еще не вполне поняли, что подлинность Дмитрия менее всего забот могла внушать тем из поляков, которые в этом предприятии принимали во внимание только выгоды своего отечества. Ведь ясно, что восстановлять славную древнюю московскую династию значило работать в пользу Московского государства, а не Польши. Но, хотя согласно конституции король должен был принять мнение Замойского и Ходкевича, у него были и другие, менее официальные, но более желанные для него советчики. Его приближенные принадлежали, главным образом, к второстепенным личностям в стране; это были царедворцы, которые шли по следам Николая и Юрия Мнишеков, такие обжившиеся в Польше выходцы, как Андрей Бобола, Бернард Мацейовский и Сигизмунд Мышковский, или наемные, иностранцы, как немец Врадер и итальянец де ла Кола, и, наконец, главная придворная дама королевы Урсула Гингер, называемая обыкновенно по-немецки Meierin. Этот маленький мирок, легко доступный всяким интригам, находился заодно с самим королем под сильным влиянием иезуитов и в частности под влиянием духовника Его Величества, отца Барча. А между тем внимание отцов-иезуитов уже было насторожено на те известия, которые приходили из Самбора, и в их глазах вопрос, возбуждаемый ими, принимал совсем иной характер.

    Истинный или мнимый, но обращенный в католичество царевич мог стать неоценимым средством: лишь бы только ему удалось вступить в Москву, следом за ним могли бы проникнуть туда и члены Общества Иезуитов. Вдобавок чисто личные соображения побуждали к тому же и Сигизмунда. Будучи ревностным католиком, он способен был, кажется, пожертвовать Польшей, чтобы ввести в недра католической церкви Московское государство. Недавно он сугубо потерял свое наследие в Швеции, и эта страна в равной мере волновала его как своими политическими, так и близкими его сердцу религиозными интересами. Отчего бы ему после неудачных переговоров с Годуновым не возобновить попытки вернуть это наследие при помощи соперника венчанного выскочки? Мешало одно препятствие: с Москвой недавно подписали двадцатилетнее перемирие. Но если претендент был истинный сын Ивана IV, или если в это можно было поверить, тогда договор, заключенный с похитителем престола, не становился ли недействительным?

    Правда, хотя нунций Рангони, - как утверждает это он сам, - и отказался в конце концов для обсуждения этого щекотливого вопроса созвать совет иезуитов, но вполне вероятно, что с этой стороны нерешительный монарх встречал по меньшей мере поощрения.[159] Иначе Сигизмунд, конечно, не решился бы передать вопрос на обсуждение в другое собрание, авторитет коего при отсутствии сейма имел такой же вес и мог даже перевесить авторитет самого короля в этой своеобразной стране, которая хотя имела короля, но принимала все более и более удивительные формы республиканского образа правления. Требуя присылки Дмитрия в Краков, Замойский, без сомнения, хотел только захватить царевича в свои руки и этим живо положить конец предприятию. А король замышлял совсем иное, когда в феврале 1604 года он вступил в официальную переписку со своими сенаторами, прося их высказаться всенародно о выгодах и невыгодах (de commodo et incommodo) той поддержки, какую можно оказать этому искателю приключений.[160]

    Напрасно утверждали, будто мнения сенаторов Речи Посполитой разделились.[161] По двум существенным вопросам - о подлинности Дмитрия и о предполагаемом участии Польши в его предприятии - король почти единодушно, за исключением двух голосов, получил отрицательный отзыв. Кроме того, о том, что противного взгляда был краковский воевода Николай Зебржидовский, известно нам только из письма нунция Рангони, написанного позднее, в то время, когда этот вельможа, известный смутьян и будущий виновник междоусобной войны, мог присоединиться к делу, открыто защищаемому тогда иезуитами.[162] Судя по сохранившимся ответам сенаторов, только один из них склонен признать подлинность претендента, - это Гнезненский архиепископ, прелат Ян Тарновский. Да и то в его ответе заключается положение, которое в лице Плоцкого епископа Альберта Барановского находит себе красноречивого защитника: если бы, говорит он, царское происхождение претендента было признано, для сохранения мира надо отказаться от всякого участия в его деле, строго наблюдать за этим иностранцем и препятствовать его сношениям с казаками. Хотя не все сенаторы высказываются за полное воздержание, во всяком случае, такое мнение преобладает; к нему присоединяется и сам Гнезненский архиепископ; наиболее отважные предлагают только воспользоваться "Лжедмитрием", чтобы тревожить Годунова, и при особом мнении остается Ян Остророг, - он советует отправить претендента в Рим, определив ему определенную сумму на содержание. И все, наконец, окончательное решение этого вопроса предоставляют сейму или собранию сената в полном составе.[163]

    Таков был голос разумной Польши, голос мудро понятого национального блага! - Нельзя, однако, не заметить, что те обстоятельства, при которых появился претендент, его положение протежируемого и будущего зятя Мнишека - что, без сомнения, было известно - оказали, конечно, некоторое влияние в таком почти полном и столь исключительном согласии мыслей и чувств.

    В первых числах марта, вскоре после получения всех этих ответов, не предвещавших ничего хорошего, сандомирский воевода и протежируемый им юноша прибыли в Краков.

    Юрий Мнишек был человек ловкий, и он доказал это, принимая как будто безучастно столь тяжелые для него вести. Ни в одной стране польская пословица: czapka chlebem i sola , ludzie ludzi niewola (низкопоклонством да хлебосольством люди заставляют служить себе других) не нашла себе лучшего применения. Отец Марины начал с того, что устроил пир для тех из своих сотоварищей по сенату, которые были тогда в Кракове. Манеры и представительная осанка Дмитрия произвели обаятельное впечатление; как нам известно, даже на Рангони, присутствовавшего на этом пиршестве, хотя и избегавшего явных сношений с претендентом, они произвели поразительное впечатление. Потчуя своих гостей лучшими венгерскими винами, гостеприимный хозяин не упускал случая замолвить словечко о том, что доводы в пользу претендента все умножаются. В свите царевича теперь было много знатных московских людей, и их раболепное отношение к нему служило ярким свидетельством его происхождения. К новым выборным, отправленным донскими казаками для предложения своих услуг, со всех сторон стекались добровольцы. Даже из Москвы, от весьма высокопоставленных лиц, претендент получал, как утверждали, письма, полные ободрений.[164]

    Однако как ни убедительны были эти доводы, - а они, кажется, произвели некоторое впечатление, - они не достигли главной намеченной Мнишеком цели. Более или менее подготовленные к той мысли, что перед ними находится истинный царевич, гости воеводы не обнаружили особого расположения присоединиться к его делу; и можно было предугадать, что сейм проявит такое же нерасположение. Оставался король; понятно, что с этой стороны и покровитель и покровительствуемый могли ждать самого благоприятного отношения. Дмитрий выказывал решимость принять католичество. Ксендз Помаский и отец Анзеринус ручались в этом из Самбора, и нунций Рангони отправлял из Кракова в Рим все более и более радостные и уверенные послания. Подготовляя свое открытое выступление, иезуиты поощряли, без сомнения, своего духовного сына сейчас же воспользоваться этой неожиданной удачей, и Сигизмунд, убежденный или нет, склонялся к таким поступкам, которые ясно указывали на его еле скрытое желание приложить палец, а то и всю руку к одобренному предприятию. Он принимал и выслушивал московских беглецов, в числе которых были и пять братьев Хрипуновых; впрочем, роль этих, братьев крайне загадочна: в ту пору они поручились за подлинность царевича, а впоследствии, когда Дмитрий уже царствовал, они принуждены были обратиться к покровительству короля, чтобы получить разрешение вернуться в Московию, и при его великодушной поддержке получили там земельный надел.[165] Спустя несколько дней после пира, где все старания Мнишека оказались тщетными, Сигизмунд сделал более решительный шаг: 15 марта 1604 года претенденту была назначена аудиенция.

    Это была победа, насколько можно было еще рассчитывать на победу в Польше. Речь Дмитрия, составленная в духе того времени кем-нибудь из поляков его свиты, наполнена многочисленными латинскими цитатами, риторическими фигурами и уподоблениями, в которых более или менее удачно приводились сходные случаи из истории и преданий. Ответ короля, выраженный устами вице-канцлера Тылицкого, в свою очередь, соображался с обстоятельствами. Связанный почти единодушным мнением сенаторов, Сигизмунд давал понять, что он не признает Дмитрия, не даст ему ни одного солдата и не нарушить перемирия, заключенного с Годуновым, - но он все позволить Мнишеку и тайно будет даже поддерживать предприятие. И действия, к тому же более красноречивые, чем затасканные и запутанные фразы Тылицкого, не замедлили ясно обнаружить намерения его государя.

    Для начала, сейчас после аудиенции царевича осыпали подарками, назначили ему ежегодное содержание в 4000 флоринов, правда, из доходов Самборской экономии, - это едва ли особенно понравилось самому эконому. Кроме того, Сигизмунд даже принял на себя некоторую долю расходов для дальнейшего пребывания претендента в Кракове. Молва прибавляла, будто король заказал для будущего царя великолепный столовый сервиз с русскими гербами, и что он ежедневно видится с претендентом.

    А в действительности все подарки государя были значительно скромней, и само собой разумеется, что он подносил их не даром. Чтобы проникнуть в резиденцию Его Величества - Вавель, и чтобы встретить там добрый прием, Дмитрий должен был заплатить форменными и весьма обременительными обязательствами. Он предлагал или соглашался отдать Польше половину земли Смоленской и часть Северской; заключить вечный союз между обоими государствами; разрешить свободный въезд иезуитов в Московию; дозволить строить католические церкви, и, наконец, обещал помочь королю вернуть шведский престол.[166]

    Приходится сознаться, что, отдавая больше, чем он получал, Дмитрий заключал невыгодную сделку. Ведь, в этой стране Речи Посполитой попустительство, на которое дал свое согласие Сигизмунд, столь же мало значило, как и королевская власть. Он избавлял Мнишека от личных тревог, он мог подстрекнуть и еще нескольких искателей приключений, но, в сущности, вопреки желанию и первоначальному чаянию воеводы, дело не пошло дальше авантюры. Большое политическое и военное предприятие, для которого он искал поддержки Речи Посполитой или государя - одно время он льстил себя такой надеждой - окончательно рушилось.

    Да, Дмитрий давал слишком много. Но обещания ничего не стоят тому, кто не намерен их сдержать; и, здраво рассуждая, невозможно приписать такой невероятной наивности Сигизмунду и его советчикам, уверенности, что он сдержит свое обещание, когда у него явится желание и он получит власть исполнить то, что теперь обещал. Для московского царя это равнялось бы самоуничтожению! Весьма вероятно, что этот необычайный договор, тотчас же спрятанный королем в шкатулку, ключ от которой хранился у него, был в глазах Сигизмунда только залогом, бумажкой, которую можно будет использовать впоследствии, при более серьезных сношениях, как средство прижать.

    Заодно с королем и Рангони иезуиты, со своей стороны, старались получить от царевича более реальную и более непосредственную заручку. Дмитрий был уже, по тайности, соучастником Польши в проекте расчленить его отечество; он согласился еще изменить своей национальной вере и тайно принять католичество.

    V. Обращение в католичество

    Об этом обращении нам повествуют писатели, лучше меня осведомленные для подобного труда; и, без сомнения, с моей стороны было бы неразумно делать какие-либо поправки,[167] хотя в некоторых подробностях проницательность этих историков пострадала, думается мне, от воображения некоторых набожных летописцев. Я не решился бы сказать, что в ту минуту, когда Дмитрий произносил перед отцом Гаспаром Савицким свое отречение, он действительно обнаружил ту жестокую борьбу, которая происходила в его душе, suspensus animo aliquantum mansit (порой он впадал в забытье); или, что впоследствии, за невозможностью поцеловать папскую туфлю, он пал ниц и сделал вид, что воздает ту же почесть башмаку Рангони. Во всяком случае, я склонен предполагать, что все произошло гораздо проще, и что, принимая активное участие в этой комедии, ни о. Савицкий - человек весьма догадливый, ни сам нунций, а тем менее Зебржидовский ни на одну минуту не дали обмануть себя. Ведь, конечно, это была комедия, и что бы ни думали и ни говорили впоследствии, но само иезуитское общество в ту пору не могло явно не признаться в этом.[168] Чтобы убедить нас в противном, указывали даже на нежное чувство Дмитрия к Марине, которое якобы побуждало его принять веру любимой женщины. Действительно, такое желание можно было бы предполагать в нем во время его первого пребывания в Самборе, в горячем порыве его зарождающейся страсти. Но в Кракове, в переговорах об этом решительном акте, он обнаружил слишком много хладнокровия и искусства; он слишком умно изворачивался среди всех двусмысленных возражений и лукавых умалчиваний, чтобы можно было допустить, что им в этом случае руководит амур с завязанными глазами и пламенеющими стрелами.

    Тем не менее, 24 апреля 1604 года он, действительно, написал папе Клименту VIII пресловутое письмо, которому суждено было спокойно лежать в архиве Римского Инквизиционного Суда, подобно тому, как Вавельский договор лежал в королевской шкатулке. Он называл себя "самой жалкой овечкой", "покорным слугою" Его Святейшества; он отрекался от "заблуждения греков", признавал непорочность догматов веры "истинной Церкви" и, наконец, целовал ноги Его Святейшества, как "ноги самого Христа", и исповедывал полную покорность и подчинение "верховному пастырю и отцу всего христианства". В то же время, хотя он и рад был, что нашел вечное царство, более прекрасное, чем то, которое у него так несправедливо похитили, и выражал готовность, - если такова будет воля Провидения, - отказаться от престола своих предков, он допускал также, что Всевышний мог избрать его проповедником истинной веры, дабы обратить заблудшие души и возвратить в лоно католической церкви великую и набожную нацию.

    Польский текст подлинника этого письма составляет часть той загадки, которую мы обсуждали выше. Среди всех высказываемых по этому поводу предположений наиболее вероятным представляется мне то, которое допускает, что, употребляя этот язык, Дмитрий особенно старался подтвердить искренность своего обращения. И теперь еще поляки и католичество нераздельны в Русской земле. А претендент, действительно, имел основание использовать перед Святейшим Отцом все средства убедить его. За одну только нравственную поддержку он уступал Сигизмунду часть наследия своих предков и обещал свое содействие против Швеции; от Рима он ждал более действительной помощи. Папа не задумываясь давал субсидию Баторию для столь сомнительного завоевания Москвы; неужели он будет менее великодушен к законному наследнику Ивана IV, когда будущий царь, добиваясь возврата своего государства, кладет его к ногам папы?

    Увы! Климент VIII сделал то же, что сделал Сигизмунд. Подтверждаемое столь убедительным посланием обращение претендента было принято в Риме с радостью, и папа написал на полях письма: Ne ringratiamo Dio grandamente... (Возблагодарим премного Бога за это...) И иезуиты получили всякие полномочия использовать в религиозном отношении таким образом достигнутый успех; что же касается политической стороны этого дела, папа оказался, наоборот, крайне осторожным. Он соглашался не видеть более в Дмитрии другого португальского короля-самозванца, он не задумался ответить на его послание, называя его "дорогим сыном" и "благородным господином", - но вот и все. А при отсутствии малейшего указания, которое позволяло бы претенденту надеяться на более существенное доброжелательство, выражение "благородный господин" должно было показаться ему почти оскорбительным.

    Такое поведение папы объяснить нетрудно. В действительности, тайное обращение Дмитрия в католичество не представляло сколько-нибудь надежной поруки: оно так же мало значило, как и поддержка, тайком обещанная королем новообращенному. Давая новый залог, Дмитрий только налагал на себя обязательства; но он тщательно скрывал свое отречение от находившихся в его свите москвитян и заранее требовал разрешения в день своего венчания на царство приобщиться святых тайн по православному обряду. Это было точное подобие той равно подозрительной игры, которой предавался Сигизмунд, скрывая от своих сенаторов свои безмолвные обязательства по отношению к претенденту. И с той и с другой стороны эта игра затянулась. В указах, обращенных к малым сеймикам, король отклонял от себя всякую ответственность по этому вопросу. В январе 1605 года собрался сейм; депутаты превзошли даже сенаторов, явно выражая свое враждебное отношение к делу претендента; Замойский, насмехаясь над "этой комедией Плавта либо Теренция", осуждал предприятие с точки зрения морали и рассудка; сам Лев Сапега изменил своим сторонникам и присоединился к общему мнению; король совсем отошел к сторонке.[169] Он едва осмелился воспользоваться своей властью, чтобы противопоставить свое veto тому постановлению сейма, которое слишком прямо метило в Мнишека и им навербованных сторонников дела претендента. Принятый громадным большинством, проект резолюции обвинял их в государственной измене, как нарушителей мирного договора, заключенного с дружественною державою, и требовал самых строгих мер возмездия. Король, оправдываясь уже сделанными разъяснениями и ранее обнародованными указами, отказался его санкционировать, - но принужден был ограничиться только этим. А если польское правительство стало в такое положение, как могло папское правительство осмелиться проявить больше уверенности или больше смелости? "Благородный господин" собирался выступить на завоевание Москвы с отрядами, набранными сандомирским воеводой, и с горстью казаков: далеко ему было до Батория!

    Однако, при всем своем враждебном отношении, голосования сейма 1605 г. представляют одну многозначительную и довольно выгодную для претендента особенность: участники сейма неизменно называли его господарчиком. И напрасно приписывали этому термину презрительный смысл. Это только общеупотребительный польский перевод слова царевич, или, точнее, составленное на польский лад уменьшительное термина государь, которым еще и теперь величают в России монарха. Московский господарчик означало, просто, сын московского государя. В польском общественном мнении произошел поворот. И хотя Замойский, по другим причинам поссорившийся со своим государем, ненавидевший Мнишеков и к тому же совсем больной и чувствующий приближение конца, все еще упорствовал в своем презрительном скептицизме, большинство уступало очевидности; человек, которого король принимает у себя в Вавеле, и перед которым падает ниц все большее и большее число москвитян, не мог быть заурядным самозванцем. Но его дело по-прежнему не находило сочувствия в Польше. Напротив, Лев Сапега так заканчивает свою речь, которая верно передавала общее настроение:

    "Если Дмитрий погибнет, его неуспех падает на нас; если же он восторжествует, мы не можем льстить себя надеждой, что по отношению к нам он будет более верен, чем мы были по отношению к Годунову".

    Еще до того на сейме кое-кто высказывал такое мнение, что участие в походе претендента нескольких добровольцев, видимо, принадлежавших к числу самых неугомонных польских граждан, будет для республики истинным облегчением. Таким образом выяснялись отношения Дмитрия с Польшей и то участие, которое примет эта страна в его предприятии. Перед королевским veto резолюции сейма теряли законную силу, и Мнишек сохранял полную свободу действий; но, встречая всеобщее осуждение, политика Сигизмунда свелась к какому-то подобию неопределенного и ненадежного покровительства, беспрестанно отрицаемого. Литовский канцлер форменно уверял допущенного на сейм Постника-Огарева, что претендент не получит никакой помощи. Если - как это позволяли думать полученные в Кракове известия - "Лжедмитрий" проник уже в Московское государство, то, не опасаясь вмешательства Речи Посполитой, царь властен поступить с ним, как ему будет угодно; если же господарчик снова появится в Польше, он будет схвачен.[170]

    Действительно, новообращенный выступил уже в свой изумительный поход, и мы последуем за ним.

    ГЛАВА ПЯТАЯ

    Победа претендента

    I. Дмитрий-жених

    Известив письмом папу о своем обращении в католичество, Дмитрий в тот же день покинул Краков. Очевидно, прежде чем решиться на этот шаг, он размышлял и боролся до самой последней минуты. Он последовал за Мнишеком в Самбор, чтобы опять повидаться там с Мариной и приготовиться к войне за ту корону, которую он обещал возложить на чело прекрасной польки. Теперь свадьба была решена. Но какое печальное положение этого жениха! В награду за все, что он уже сделал, и за то, что ему придется еще сделать, жених, отдавая себя всецело, получал любимую женщину только по исполнении некоторых условий. Да, она будет его женой, но сначала пусть станет он царем. Сандомирский воевода сохранял за собой право отказать и тогда в руке своей дочери. Но, без сомнения, этого у него и в мысли не было! Мнишеки великодушно соглашались разделить с претендентом все те блага, которые могло доставить затеянное им опасное предприятие, но они не намерены были брать на себя всю свою долю опасности. Марина была обещана только sub spe victoriae. Дмитрий, напротив, был связан ненарушимым обязательством и, кроме того, должен был заплатить наличными за то немногое, что ему давали, как он платил и за не менее сомнительные милости Сигизмунда. Ожидая лучшего, он платил одной и той же монетой.

    Уже в феврале или в начале марта они свели счеты: особой грамотой Дмитрий уступал своему будущему тестю княжества Смоленское и Северское. Но той порой вмешался секретный договор, по которому польский король заявил притязание на львиную долю в тех же самых областях; не такой человек был Юрий Мнишек, чтобы удовольствоваться остатком, и грамоту пришлось переделать на новых основаниях. Будучи влюблен и не имея никаких средств, кроме тех, которые он находил в самом Самборе, Дмитрий не мог ни в чем отказать. Новой записью, скрепленной 24 мая 1604 года торжественной клятвой под страхом анафемы, он обещал:

    I. Выдать на руки сандомирскому воеводе тотчас же по вступлении на престол миллион злотых на приданое Марине и на уплату старых и предстоящих впереди долговых обязательств ее отца.

    II. Поднести невесте приличествующую ей часть драгоценностей и столового серебра из тех сокровищ, которые хранятся в Кремле.

    III. Отправить, в то же время, к польскому королю посольство с целью испросить согласие Его Величества на предполагаемый брак.

    IV. Отдать будущей царице в полное владение Великий Новгород и Псков. Марина получала в них все права верховной власти и право строить католические храмы, монастыри и школы; она сохраняла этот удел и в том случае, если бы осталась бездетной.

    В Москве дочь сандомирского воеводы могла свободно исповедывать свою веру; к тому же Дмитрий обещал, как он обещал уже это и в Кракове, потрудиться в пользу обращения своих подданных в католичество. В том случае, если претендент не достигнет престола, за Мариной сохранялось право отвергнуть брачный союз или отложить его осуществление на другое время.[171]

    Так отец выговорил долю своей дочери. Три недели спустя и, надо думать, после трудных переговоров он определил и свою. Сохраняя за собою в Смоленском и Северском княжествах ту часть, которая не была предоставлена королю, он обязал, на тех же потомственных правах, отдать ему взамен соседние области, равные по величине и по доходам тем, которые он потерял ради Сигизмунда.[172]

    Да, бессовестно и беспощадно обирали "господарчика", расточавшего клятвенные обещания! И он не сопротивлялся. За эту цену нашлось войско, которое ему было необходимо, чтобы дерзнуть померяться с Годуновым. Из Брагина и Лубен центральный сборный пункт перешел теперь в Самбор, а затем во Львов (Лемберг). Предполагали, что по этому поводу между Вишневецкими и Мнишеками возникла зависть. Первый покровитель Дмитрия, Адам Вишневецкий, мог почувствовать некоторое неудовольствие, видя, что его протеже как-то ускользнул из его рук. Может быть также, он не совсем одобрял поведение, избранное Мнишеком, чтобы склонить к делу и Краков. И в самом деле, только его двоюродный брат Константин сопровождал туда Дмитрия. Впоследствии, однако, оба кастеляна, брагинский и лубенский, по-видимому, участвовали в военных приготовлениях претендента, а после его победы возле него собралась опять вся семья.

    II. Военные приготовления

    Географическое положение новой главной квартиры, выбранной для организации предполагаемого похода, столько же и даже более чем активное содействие сандомирского воеводы, действительно, могло изменить как характер, так и состав тех сил, с которыми собирались предпринять его. Этот пункт был в самом сердце Польши, и, следовательно, можно уже было выступить в поход с войском, не похожим на тот сброд казаков и татар, которыми располагали обыкновенно Вишневецкие для своих мелких пограничных войн. Только с точки зрения численности донское и приднепровское казачество должно было все еще составлять главный контингент собранного претендентом войска. Казаки всех украйн, этот продукт тройного смешения русской эмиграции, польских идей свободы и западных идей рыцарства, были историческим явлением, тесно связанным с самим появлением истинного Дмитрия либо Лжедмитрия. Как я уже указывал, в начале своего поприща предполагаемый сын Грозного шел только по следам целого ряда молдаво-валахских претендентов. Время от времени они появлялись в соседних степях и звали себе на помощь то буйное воинство, которое здесь всегда было готово для смелых набегов. Так, с помощью войска, набранного в этом крае польским дворянином Альбертом Ласким, в 1561 году, после долгих скитаний по разным странам Европы, сыну какого-то рыбака, выдававшему себя за племянника самосского деспота Гераклия, удалось изгнать молдавского господаря Александра и на короткое время захватить его престол. Тринадцать лет спустя казацкий гетман Свирговский также помогал другому претенденту - Ивоне, назвавшемуся сыном господаря Молдавии Стефана VII.

    Покровительствуемый Ласким, авантюрист после своих успехов погубил себя желанием жениться на дочери другого польского магната. Итак, более честолюбивое и более смелое предприятие Дмитрия, до романтического элемента включительно, очевидно, было только повторением этих беспрерывных попыток. К этой же пор относятся первые казацкие восстания против польского правительства и польской шляхты; различными средствами - либо военной организацией, либо прикреплением к земле - правительство и шляхта преследовали одну цель: приспособить эту недисциплинированную и буйную силу к нормальным условиям современной жизни в гражданском обществе. Начиная с 1692 года, принимая то политический, то социальный, то религиозный характер, эти восстания все учащались под предводительством таких случайных главарей, как польский шляхтич Христофор Косинский, или малорусских крестьян, как Григорий Лобода и Северин Наливайко; восстания эти требовали для своего подавления все большего и большего напряжения; сначала достаточно было кавалерии польских шляхтичей, собранной Константином Острожским, затем уже польское войско, под предводительством двух наиболее знаменитых полководцев, Замойского и Жолкевского, встретило в них трудную задачу, и наконец на сторону бунтовщиков перешел и сам князь Острожский, раздраженный Брестской унией.

    В то же время происходит новое явление: казачество расширяет свои силы; в самой Польше оно пытается привлечь в свои ряды ту часть героической и пылкой шляхты, которую опьянило и развратило злоупотребление свободой, которую сознание собственной силы делало непокорной какой-либо дисциплине, а страсть к приключениям толкала к самым отчаянным и безрассудным предприятиям; мы увидим некоторых из них под знаменами Дмитрия; это были люди дикой энергии, неукротимой отваги, отменные воины, порочные и развращающиеся от сношений с казацкими ватагами, но сохранявшие лучшие военные доблести. Иные из них, как Ян Сапега, князь Рожинский или Заруцкий, вступив вместе с претендентом в Московию, попытаются приобрести тут более чем только некоторую часть добычи. Подобно героям азиатских эпопей, воспроизведенных одним английским романистом, они тоже захотят быть царями. Сражаясь за этот призрак, одни найдут славную смерть, а другие, отброшенные в Польшу, ценой междоусобной войны еще и здесь будут преследовать свою упорную мечту и кончат свою жизнь во Львове на колу, как господин Карвач-Карвацкий, удивительную и печальную судьбу которого недавно описал один польский историк с французской фамилией.[173]

    В оправдание Польши надлежит принимать в соображение то обстоятельство, что Московия семнадцатого века считалась здесь страной дикой и, следовательно, открытой для таких предприятий насильственного поселения против воли туземцев; этот исконный обычай сохранился еще в европейских нравах, и частный почин, если и не получал более или менее официальной, поддержки заинтересованных правительств, всегда пользовался широкой снисходительностью.

    И вот, собиравшееся на польской земле войско Дмитрия, помимо казаков в полном смысле слова, этим другим контингентом местных искателей приключений могло пополнить свои кадры; и действительно, эти чисто польские отряды образовали его самое надежное ядро. При тысяче или двух легкой кавалерии, они составляли несколько эскадронов тех бесподобных гусар, - подобных "французским копейщикам" того же времени, - тех вооруженных с головы до ног шляхтичей, каждый с несколькими оруженосцами, тех исполинов, окованных железом и мчавшихся на огромных конях, которые своим натиском прорывали самые плотные отряды и которые обратили в беспорядочное бегство шведов при Киркгольме.

    Как я уже сказал, преимущество в численности осталось на стороне казаков. Они стекались со всех сторон. Львов и его окрестности вскоре были переполнены ими до того, что не одно московское правительство обращалось в Краков с протестами против такого угрожающего сборища народа, а само население этой польской области, встревоженное и стесненное назойливыми гостями, также посылало протесты. Через несколько недель общий ропот поднялся в стране. Польша решительно оставалась враждебной предприятию. Замойский, оставляя без ответа рабски-почтительные письма Дмитрия, отправил Мнишеку высокомерное и полное упреков послание, предупреждая его о той опасности, которую он навлекал на республику; в то же время, все более и более соглашаясь с мнением своего товарища, Лев Сапега писал виленскому воеводе Христофору Радзивиллу: "Сандомирский воевода поссорит нас с царем прежде времени; достигнет ли он удачи или нет, последствия будут одинаково пагубны для отечества и для нас".[174]

    Перед таким единодушием взглядов Сигизмунд должен был покориться или по крайней мере сделать вид, будто он уступил. Были приготовлены строгие указы: немедленный роспуск собранных Мнишеком войск; суровые наказания ослушникам, с которыми будут поступать, как с врагами отечества; ничто не было забыто, - кроме королевской подписи: по необъяснимым причинам она появилась на этих документах только 7 сентября. В это время королевские громы не угрожали уже никому: в конце августа претендент выступил в поход.[175]

    Побывав еще в Самборе и простившись с Мариной, в первых числах сентября, под Глинянами, он произвел смотр своему войску. Мы имеем противоречивые сведения о его действительном составе. Лев Сапега сообщил Радзивиллу полученное им донесение, очевидно преувеличенно насчитывавшее в войске до 20 000 человек, и что эта цифра постоянно увеличивалась непрерывным притоком добровольцев. Один из участников похода насчитывает под Глинянами в польском ядре только три эскадрона гусар и двести человек пехоты.[176] Другой насчитывает 2 600 человек, помимо легкой кавалерии.[177] Что же касается казаков, то мы не имеем никаких точных указаний; во всяком случае, надо думать, что главная часть пристала к Дмитрию только после его вступления в Московию. Эти шайки стекались крайне медленно, и некоторая часть их составляла вдали независимые отряды, которые долгое время продолжали действовать отдельно. Со своей стороны, русские историки умаляют до 3 500 или 4 000 совокупность сил, с которыми в середине октября Дмитрий перешел Днепр. Но на исчисление их, пожалуй, повлияло намерение уменьшить численность польского элемента в борьбе, которая не прославила московское оружие.[178] Однако вполне достоверно то обстоятельство, что по крайней мере в первый период похода казаки и московские перебежчики не отличились ничем; они составляли как бы мертвый груз этой маленькой армии, вся военная сила которой и готовность к бою заключалась, конечно, в том другом элементе.

    С помощью своего сына Станислава, окруженный несколькими родственниками и друзьями, сандомирский воевода исполнял обязанности главнокомандующего. Мнишек никогда не служил в войсках, и, будучи уже стариком, полукалекой, он был жалким полководцем. Начальники полков не особенно восполняли его бездарность, и, в сущности, при таком неважном и неладном снаряжении предприятие Дмитрия приняло бы характер чистого безумия, если бы в другом месте у него не имелось иного залога успеха. И действительно, этот залог был на другом берегу Днепра; он вытекал из политического и социального состояния, создавшегося в то время в пограничных юго-западных областях, через которые хорошо осведомленный претендент собирался подступить к своему грозному противнику. Как я уже старался это показать, здесь, в этом волнующемся обществе было какое-то лихорадочное ожидание, и московские перебежчики манили царевича не напрасной надеждой, когда говорили ему, что по ту сторону реки его встретят с хлебом и солью. Вот по этой-то причине, оставляя обычный путь польских нашествий на Москву по прямой линии через Оршу, Смоленск и Вязьму, претендент выбрал первой базой своих действий укрепленные города Северской земли.

    Через Фастов и Васильков он медленно двигался к Днепру, предполагая перейти его выше города Киева. Войско шло беспрепятственно, но не без опасений. Здесь оно соприкасалось с владениями князя Острожского, который еще более, чем Замойский, должен был быть враждебен этому походу с такой подозрительной внешностью, где мнимо-православный царевич шел в сопровождении двух иезуитов. Ведь польские отряды не могли обойтись без духовника, и орден добился, чтобы двое из его членов, патеры Николай Чижовский и Андрей Лавицкий, сопровождали выступившее в поход войско. Но все обошлось только одним страхом. Князь Януш Острожский, в своих посланиях к польскому канцлеру, тоже ревностно указывал на ту опасность, которая грозит Речи Посполитой; с несколькими отрядами следуя за войском претендента, он держал его день и ночь в тревоге. Он не помешал ему войти в Киев и встретить там очень хороший прием. На Днепре войско встретило другую тревогу: краковский кастелян придумал угнать все имеющиеся паромы. Пустая предосторожность, явно обнаружившая бессвязную политику польского правительства! Переправа через реку замедлилась только на несколько дней, и 13 октября 1605 года Дмитрий раскинул свои палатки на другом берегу. Какое сопротивление предстояло ему встретить перед собой? Надо полагать, московское правительство не ограничилось одним воззванием к сомнительному благородству Сигизмунда.

    III. Московия. Подготовление к обороне

    Борис Годунов начал с попыток воздействовать на общественное мнение. Первая и самая действительная подсказывалась сама собой: заявление матери царевича Дмитрия, что сын, которого она 13 лет оплакивала, умер на ее глазах в Угличе; оно, несомненно, приостановило бы успехи претендента. И вдову Ивана IV начали с марта 1604 года убеждать оказать такое влияние. Привезенная в Москву из дальнего монастыря, она могла, наконец, порадоваться на ниспосылаемое судьбой возмездие. Сперва Борис посетил ее вместе с патриархом, потом приказал привезти во дворец и допрашивал в присутствии жены. Подробности этих свиданий дошли до нас, вероятно, во внушенных воображением пересказах. Угнетенная настойчивыми допросами, она отозвалась неведением, жив ли ее сын или нет, но затем будто бы воскликнула: "Он жив! Люди, теперь давно умершие, без моего ведома увезли его из Углича". - Тогда царица, достойная дочь свирепого Малюты Скуратова, пришла в ярость и огнем свечи едва не выжгла глаза своей бывшей повелительнице.[179] Сцена слишком драматична, чтобы быть достоверной; хотя пребывание инокини Марфы в Москве в марте 1604 г. и допросы ее подтверждаются двумя другими источниками.[180] По всей вероятности, Борис допытывался свидетельства вдовы Грозного, но несомненно, что она промолчала, а ее молчание в данном случае равнялось признанию.

    Эту неудачу можно привести в связи с покушением на жизнь претендента во время его вторичного посещения Самбора; на покушение указывает сомнительное свидетельство монаха Варлаама, одного из заговорщиков, и более достоверное Рангони, со слов самого Мнишека.[181]

    После этих неудач Борис распространил множество грамот, с доводами в пользу несомненного самозванства лже-царевича. Не считаясь с элементарными политическими приличиями, патриарх Иов особым окружным посланием в марте 1605 г. предписал всем областным церковным властям объявить народу, что польский король нарушил мирный договор, признав Дмитрием Угличским бродягу, вора, расстригу Гришку Отрепьева с тем, чтобы он шел в московское государство истреблять веру православную и строить в нем католические костелы и лютеранские капища. Но весь этот ряд многоречивых указов не произвел ожидаемого эффекта. Читатели легко заметили в них грубые погрешности. Появление претендента в Польше грамоты относили к 1593 г., что не соответствовало его возрасту и противоречило общеизвестным фактам последних лет его жизни. В одном указе говорилось, что царевич умер в 1588 г. и погребен в Угличском соборе Богоматери. Но все знали, что кровавое событие произошло в 1591 г., и многим было известно, что в Угличе нет собора Богоматери! Между тем, несмотря на строгость пограничных сторожей, в привозимых из Польши по случаю голода мешках с зерном доставлялось множество иных грамот, писем и указов от имени претендента, встречавших сочувствие и одобрение.

    Не посчастливилось Борису и на дипломатической почве: посольства Смирнова-Отрепьева и Постника-Огарева в Варшаве, обращения к европейским дворам с рискованными и двусмысленными обличениями "Лжедмитрия" или с жалобами на польского короля - не вызывали никакого отклика. После долгого молчания Рудольф II ответил (16-го июня 1605 г.), что сожалеет о случившемся, обещает не оказывать поддержки врагам царя и даже постарается посильно ему помочь. Но эта помощь заключалась только в дружеском письме королю Польши с указаниями на жалобы соседа.[182]

    Тщетно патриарх обращался к самому князю Острожскому: письмо, отправленное с особым гонцом, Афанасием Пальчиковым, осталось без ответа. Посол Иова к польскому духовенству, Андрей Бунаков, был задержан на границе. От татар ничего не добились. Симеона Годунова на пути в Крым остановили у Астрахани казаки. А у казаков вышло еще хуже: там схватили самого представителя царя, Петра Хрущова, и в оковах привезли к Дмитрию в лагерь под Сокольники. Там Хрущов, стараясь выпутаться из беды, оговаривал Бориса, уверял даже, что царь собственноручно убил свою сестру Ирину, разгневанный ее словами, что Дмитрий жив.[183]

    После таких неудач миролюбивый Борис решился наконец со своей стороны прибегнуть к военной силе. Но брожение умов было таково, что цель похода хранили в тайне. Открыто объявить ее в Москве было опасно, - на пирах уже пили за здоровье Дмитрия. Движения войск объясняли ожиданием татарского набега. Отправляясь к войскам под Ливны, воеводы, Петр Шереметев и Михаил Салтыков, вели себя очень странно. По свидетельству Хрущова, может быть, льстившего Дмитрию этим лживым сообщением, они заявляли, что "мудрено воевать с истинным государем".[184]

    Итак, претендент имел основание рассчитывать, что на пути в Москву встретит только нерешительных, полуобезоруженных противников.

    IV. Поход к Москве

    Под Вышгородом войска Дмитрия переправились через Днепр и оказались на правой стороне Десны, избавившись от переправы через нее в виду неприятеля. Но перед ними еще стояли московские крепости Моравск, Чернигов, Новгород-Северский, охранявшие главные пути к столице по приокским землям. Приобретение этих городов открывало дороги на Карачев и Болхов, большую "посольскую" на Кромы, Орел и Мценск к Туле и Калуге, что, конечно, входило в соображения главного штаба Дмитрия.

    Поход начался преблагополучно. В деревне Жукине, близ последней литовской крепости Остера, получили известие, что Моравск открывает ворота. Через неделю его примеру последовал Чернигов. Мятежное население обоих городов обезоруживало защитников. Казаки и стрельцы захватывали воевод и начальников и скованных приводили их в стан Дмитрия.

    Не так распорядились в Новгороде-Северском. Его гарнизон получил подкрепления. Воеводы Н. П. Трубецкой и П. Ф. Басманов опоздали на выручку Чернигова и вернулись сюда с войском, набранным частью в Москве, частью здесь же, в окрестностях. Под его стенами нашествие приостановилось; несколько недель подряд нападающие истощали свои силы на бесплодные приступы. Польские гусары не могли справиться с защищенными артиллерией фортами, а досада Дмитрия еще более раздражала их. Осада затягивалась; отдельные отряды под командой отважных партизан продвигались вперед, до самого Путивля, а мятежное настроение быстро разливалось по всей области. Сдавались другие города; по "Крымской дороге" в Московию проникали запоздавшие казаки и действовали со своей стороны довольно успешно. В большинстве городов по дороге они находили очень жалкие гарнизоны из казаков других служб, которые без сопротивления братались с товарищами. В две недели Путивль, Рыльск, Севск с уездом, Курск, Кромы, за ними Белгород и Царево-Борисов, огромные территории по бассейнам Десны, Сейма, Северского Донца, до верховья Оки признали "истинным царем" того, кто осаждал Новгород-Северский.[185]

    Под стенами неприступной крепости его силы непрерывно росли; не только прибывали польские волонтеры и казаки - такие представители польской аристократии, как Яков Струс с 1 000 всадников, князь Рожинский с несколькими сотнями, девять тысяч донских казаков и три тысячи запорожцев,[186] - но являлись и дворяне московские, и даже, важный показатель успеха, - дьяки с казной, которой снабдил их Борис для содержания своих войск. Из Путивля и других сдавшихся городов привезли пушки. Судя по одному письму из Чернигова от 11-го ноября 1604 г., Дмитрий располагал уже 38 000 людей.[187]

    Между тем главные силы Бориса еще только сосредоточивались в Брянске, на полпути между Смоленском и Северщиной. В Москве потеряли много дорогого времени в колебаниях, не решаясь остановиться на определенном плане обороны ввиду неизвестности, в которой находились относительно характера и направления наступлений, с которыми приходилось бороться. Долгое время не допускали мысли, чтобы претендент осмелился один пуститься в такой поход, и боялись вмешательства Польши. Думали было сосредоточить войска у р. Сосны близ Ливен, чтобы остановить у степей казаков, шедших на соединение с Дмитрием. Когда же этот план нашли неудачным, и пришлось подумать о защите Кром, главного узла дорог, этот город оказался уже занятым.

    У Брянска войска собирались крайне медленно, и, когда в конце декабря первый отряд под командой кн. Ф. И. Мстиславского подошел к Новгороду, силы Дмитрия могли дать серьезный отпор. Польская кавалерия на этот раз проявила чудеса храбрости; тяжело раненый воевода Бориса после больших потерь ударил отбой и поспешно отступил. Легко понять, что эта блестящая победа произвела сильное впечатление; однако, последствия ее тяжело отозвались на претенденте. Главные виновники торжества, поляки, опьяненные успехом, проявили свой непокорный и задорный нрав: они потребовали немедленной уплаты всего жалованья, заявили и другие несуразные претензии. Их обычная бурливость, вероятно, еще усиливалась от неприятного сознания, что число их начинает тонуть среди массы казаков и московских людей, постоянный прилив которых ослаблял их влияние в стане Дмитрия. Да и сам новообращенный католик, благодаря такой поддержке, снимал личину, становившуюся все более и более неуместной. Большая часть государства готовилась признать его царем, и он понемногу освобождался от польского влияния. Продолжал ли он потихоньку исповедываться, как свидетельствует дневник патера Лавицкого? Это возможно. Рим еще не сказал своего последнего слова. Публично претендент выказывал гораздо больше почтения Курской иконе Божией Матери. Наконец, как ни были храбры земляки Мнишека, но зимние походы не входили в их привычки. Они объявили, что желают вернуться домой. Претендент тщетно расточал свою плохо пополнявшуюся казну и унизительные мольбы, "бил челом", "падал крыжем" перед дезертирами, чтобы побудить их отказаться от своего намерения. Ему отвечали оскорблениями. - "Ты самозванец и умрешь на колу",[188] - выкрикнул один шляхтич. На это Дмитрий ответил пощечиной. Рука у него была тяжелая и ловкая; послышались одобрения казаков, и размашистый ответ немного поправил его пошатнувшийся престиж. Но ухода поляков не удалось остановить.

    Еще под Черниговом сам Мнишек заговорил о возвращении. Под Новгородом он написал почти отчаянное письмо киевскому епископу, жалуясь, что ожидаемые из Польши подкрепления не приходят.[189] Теперь он присоединился к беглецам, ссылаясь на приказание короля и на необходимость присутствовать на сейме, чтобы отстаивать интересы своего будущего зятя. Когда не хватило казны, поляки пытались увезти соболью шубу "господарчика", и русским пришлось выкупать это одеяние! Осталось несколько плохо вооруженных эскадронов под начальством нового командира, Адама Дворжицкого; иные покорно вернулись или были заменены новобранцами; польский отряд так растаял, что по прибытии в Москву его целиком могли разместить по пристройкам посольского двора. Силы Дмитрия ослабели; с приближением главной армии Бориса ему пришлось снять осаду Новгорода. Проходя через Севск по местности, где все крепости уже принадлежали ему, он пытался пробраться в Кромы. Там он мог бы обойти неприятеля слева и продолжать путь на Тулу и Калугу. Но царские воеводы пошли за ним по пятам и, вероятно, заставили его принять битву на р. Севе между Добрыничами и Чемлигом. Войска встретились 20 янв. (31 н. с.) 1605 г.; отсутствие великолепных гусар очень жестоко отозвалось на Дмитрии. Отважный до дерзости, всегда готовый жертвовать собой, Дмитрий знал, что ставит на карту свою судьбу; он не щадил себя, сражаясь как простой воин; но он не мог спасти от полного поражения своей армии, охваченной паническим страхом при первом натиске врага. Отброшенный на юг, к Сейму, он не мог удержаться у Рыльска и бежал до Путивля. По свидетельству Маржерета, служившего в войске Бориса, виновниками разгрома оказались поляки, оставшиеся верными претенденту. Испуганные "залпами 10-ти или 12-ти тысяч пищалей", они первые смешались. Но более правдивый свидетель, сам Дмитрий, в письме от 18 апреля 1605 г. винит во всем запорожских казаков, и Борша, его лейтенант, в самом деле упоминает о казаках, которых царевич пытался вернуть к битве ударами своей сабли.[190]

    Как бы то ни было, поражение было полное до того, что не оставалось, по-видимому, надежды на успех. По одному источнику, претендент уже пытался было вернуться в Польшу. Его остановили московские люди, которым был невыгоден такой оборот дела; они желали довести до конца рискованное предприятие. Исход был бы несомненным, если бы воеводы Бориса вполне воспользовались победой и поспешили преследовать его до Путивля, чем бы и заставили отступить за рубеж. Щедро награжденные царем, осыпанные почестями и подарками, они впоследствии подверглись обвинениям в неблагодарности, даже в уговоре с изменниками, которые способствовали первым успехам претендента. И все-таки под Добрыничами они проявили преданную верность своему правительству: победив, энергично преследовали врага до Рыльска, который осадили. Но зимняя пора, обилие лесов и враждебное отношение населения, которое еще обострялось карательными мерами, очень затрудняли военные действия. Подобно польским ополченцам, московские войска, хотя более их послушные, даже и летом не выдерживали продолжительного пребывания в строю. Оставались ли они победителями или побежденными, они одинаково стремились на покой. Под Рыльском ряды их так быстро таяли, что Мстиславский думал совсем распустить их, отложив борьбу до нового похода. Его остановил решительный приказ Бориса. Мстиславский должен был заместить Ф. И. Шереметева, чтобы продолжать осаду Кром. Но ему пришлось иметь дело с деморализованной армией, в которую скоро проник дух измены.

    Восстание в областях юго-западного рубежа, которого в Москве не предвидели, подняло большое стратегическое значение Кром, и после битвы при Добрыничах именно здесь, вопреки ожиданиям, должна была решиться судьба династии Годуновых. Вею весну 1606 г. боролись из-за этого пункта, откуда казаки легко могли угрожать тылу московской армии; для Дмитрия же потеря его закрывала пути к Калуге. Вынужденный идти правым берегом р. Оки, он встретил бы на переправах ряд сильных укреплений, защищавших доступ к столице.

    Сооруженный в 1595 г., этот маленький городок сыграл роль Плевны. Господствуя над левым берегом р. Кромы, он был окружен болотами, через которые проходила всего одна дорога. Самый город с посадом были укреплены по образцу московских крепостей: снаружи высокий и широкий земляной вал и такая же бревенчатая стена внутри с башнями и бойницами. Весь гарнизон состоял из 200 стрельцов и немногих казаков. Начав осаду в конце 1604 г., Шереметев вел ее без успеха до марта, когда к нему присоединились главные силы Бориса и скоро завладели земляным городом; самый кремль частью сожгли, частью разрушили. Но осажденные казаки оказывали стойкое сопротивление, скрываясь, как кроты, в подземных траншеях. Ими командовал известный атаман Корела, слывший колдуном, вероятно, уроженец Курляндии,[191] маленький человек, весь в рубцах от заживших ран. Борис прислал подкрепления, состоявшие из посохи, крестьянского ополчения без военной подготовки. Казаки Корелы гораздо лучше его выносили все лишения и тягости зимнего времени. Они привезли с собой много саней, служивших передвижной защитой, куда заботливо прятали запасы, сухари и водку. Забившись в норы, они пили и пели песни, а по временам выбирались из логовищ, чтобы смутить осаждающих меткостью своих долгоствольных мушкетов или просто побахвалиться. С ними были женщины; разгулявшись после выпивки, осажденные заставляли несчастных взбираться на полуразрушенные стены и, подняв платья, показывать врагам мягкие части тела, в знак особого презрения и обидного издевательства.

    Пока тянулась осада, между сторонами завелись и менее враждебные отношения. Начали обмениваться вестями, прикрепляя записки к стрелам. Когда у осажденных не хватило пороху, они нашли его в мешках, подброшенных в траншеи поближе к смелым стрелкам.[192] Вслед за битвой при Добрыничах, когда, по-видимому, все повернулось против Дмитрия, подготовилась иная, неожиданная для всех развязка.

    Под защитой Кром Дмитрий не терял времени в Путивле. Его разведчики проникали всюду от равнин Днепра до Уральских гор и Крымских степей, бродили вдоль Дона, Волги, Терека и Яика, всюду возбуждая население и набирая из воинственных племен местные ополчения. Заявляя Рангони, что в апреле и мае 1605 г. он добился содействия большинства татарских [193] орд, претендент, несомненно, прихвастнул: мусульмане все время мало способствовали его успехам. Широковещательность и похвальба были ему свойственны. Потеря Кром еще грозила разрушить его расчеты, а он не стеснялся говорить и действовать как победитель. Он письменно обратился к Борису с перечислением его преступлений, как похитителя престола, и великодушно обещал прощение в награду за немедленную покорность. В посольстве к Сигизмунду он выражал сожаление, что часть подданных короля покинули "своего царя", и просил его дальнейшего содействия.[194] Тут много ребяческой кичливости. Татары не двигались. Только прилив казаков не прекращался. Присутствие в Путивле подлинного Гришки Отрепьева вполне установлено источниками; оно очень привлекало военные силы; а Дмитрий уже думал о реформах в своем будущем государстве.

    В тайных беседах, которыми он жаловал своих польских духовников, его любимой темой, по их словам, был план полного преобразования старой Московии со стороны вероисповедания и культуры. Он мечтал о немедленном учреждении начальных и средних школ, даже академий. Сын Грозного разделял мнения и чувства своего отца, не считал монахов полезными сотрудниками, и поэтому находил необходимым выписать учителей из-за границы. Но учеников тоже могли не найти. Ну, тогда и их на первый случай тоже можно выписать из Германии и Англии! - Увы, в этих беседах будущий преобразователь, углубляясь в себя, замечал свою собственную слабость; его научный и литературный багаж очень скуден, составлен из спутанных обрывков элементарных знаний: плохо затверженные тексты из св. писания, смутные понятия из истории и географии: его неясные ссылки на Филиппа и Александра, Константина и Максенция, рискованные обращения к Геродоту и Фукидиду напоминают смятение мыслей Ивана IV-го. У Дмитрия была охота к знанию и приемы любознательного человека. Даже на коротких остановках на его столе появлялась географическая карта, и он умел ею пользоваться. Согнувшись над картой, он высматривал караванный путь в Индию по землям, принадлежавшим Москве или подпавшим ее влиянию, сравнивал сухопутный маршрут с морским путем вокруг мыса Доброй Надежды и находил его более удобным. Но достаточно ли этих знаний для той роли просветителя, на которую он претендовал, не нужны ли прежде всего ему самому те учителя, которых он готовил для будущих подданных? Да, несомненно! А где их найти? А два духовника, не пригодятся ли они? Эти иезуиты должны быть учеными людьми. Дмитрий тотчас привлекает их к делу. Он видит книгу под рукой патера Андрея. Это том Квинтиллиана. Да здравствует риторика! Он требует, чтобы обладатель драгоценного сборника перевел ему несколько страниц, и сейчас, не медля ни минуты.

    Приблизительно так же будет поступать и Петр Великий. Увлеченный новизной, нетерпеливый ученик требовал правильных занятий: утром посвящали час уроку философии, вечером час грамматике и словесности. Решили преподавать на польском языке; чтобы облегчить ученику работу, секретарь записывал уроки и давал ему в переводе. Эти подробности очень ценны ввиду тех легенд, которым долго верили. Обманщик, воспитанный в Польше под ферулой сынов Лойолы, очевидно, не нуждался бы в таких занятиях. Дмитрий же проходил одни только эти импровизированные курсы в Путивле. Он себя прекрасно держал перед учителями, - отвечал уроки очень серьезно, стоя и с непокрытой головой.[195]

    Этот опыт продолжался очень недолго. Готовясь к предстоящим обязанностям, Дмитрий погрузился на время в приятные мечты, пока окружавшие его московиты жестоко не разбудили его. Еще время не настало пробивать окно в стене, отделявшей его родину от образованной Европы. Через сто лет за это дело возьмется другой, более способный работник. Теперь же претендент еще не настолько господин положения, чтобы безнаказанно разыгрывать школьника; казаки отнеслись подозрительно к его занятиям мирскими науками, и очень враждебно к сближению царя с сообщниками сатаны, чье присутствие в стане православных было уже соблазном. Да и немало других забот скопилось у последователя Квинтиллиана. Через несколько дней уроки прекратились. Но представьте себе психологию простака, беглеца из Чудова монастыря, увлекшегося хотя бы случайно диковинками знания, в бурное время с такой живостью ума проявившего интерес к благородным занятиям, такое глубокое и верное понимание ответственной роли, которую брал на себя.

    Утвердившись победителем в Москве, Гришка Отрепьев поискал бы иных развлечений. В Путивле Дмитрий еще не мог свободно развернуться. Как он ни разыгрывал государя, сколько ни снаряжал посольств, как ни развенчивал Бориса, переименовав Борис-город в Царьгород, новая царская резиденция все оставалась местечком, и Путивль ничем не напоминал столицу. Если бы Борис поспешно прислал новое подкрепление под Кромы и дал возможность воеводам захватить это логовище кротов, претенденту ничего бы другого не оставалось, как направиться в Рим, как того желал Остророг, и потребовать там награды за свое обращение.

    Но жених Марины еще не исчерпал всех счастливых случайностей. В первые дни мая под Кромы принеслось известие о непредвиденном трагическом событии; для претендента оно равнялось значение выигранного сражения, и в такое время, когда он не мог бы отважиться на открытый бой.

    V. Победа

    Борис как будто не уяснил себе, какая гроза разражалась над его головой. Он отказывался понимать, как это горсть казаков и поляков-авантюристов, искателей приключений, могла взаправду угрожать его государству. Под Добрыничами его воеводы без труда разгромили шайку бунтовщиков; отчего же они не довели дела до конца? Он строжайше наказывал немедленно схватить лже-царевича, а в ответ получил неприятные донесения о постыдной осаде, которую выдерживала горсть разбойников против целой армии царя. Всегда подозрительный, он предчувствовал измену и потерял сон и здоровье. 13 (23) апреля 1605 г.[196] по выходе из-за стола у него открылось сильное кровотечение, и через несколько часов он скончался. Простой случай, убийство или самоубийство? Во время этого неожиданного происшествия обсуждались всевозможные предположения, и до сих пор еще ни на одном из них нельзя остановиться. Случаи кровотечения, когда кровь лила изо рта, носа, ушей и даже глаз, довольно часто встречались тогда в России; их обыкновенно приписывали отраве. Предположение о самоубийстве Бориса преобладало во мнении современников, но они сообщают такую драматическую окраску последним минутам государя, что их рассказы подозрительны.[197]

    Такое же разноречие, сохранившееся до наших дней, проявлялось и в суждениях о личности высокого покойника. - Intravit ut vulpes, regnavit ut leo, mortuus est ut canis,[198] сказал немец Буссов вместо надгробного слова. Не щадили Бориса Годунова ни современные ему летописцы, ни народная поэзия: - он коршун, хищная птица, он глупец, воображавший, что может править Русью, обманывая бояр.[199] Историки того времени тоже неблагосклонны к нему, но они все-таки пытались разобраться в чертах физиономии необыкновенного человека и темных сторонах его жизни и отыскать более верный путь и в превратностях света и тени; их преемники продолжают эти попытки, колеблясь между менее резкими, но все еще очень затруднительными противоречиями. Надеюсь, что читатели этой книги получили некоторую возможность составить себе об этом предмете более ясное и определенное представление. Всегда связанный, наконец задушенный цепью злоключений, узел которых он сам затянул в Угличе, ни во время борьбы за власть, ни тем более в немногие смутные годы царствования сам венчанный временщик так и не сумел вполне раскрыть свои несомненные сильные дарования.

    Умирая, он оставил двоих детей, сына и дочь, в очень опасном положении. Сын, 18-летний Феодор, считался одаренным умом и способностями. Борис постарался дать ему далеко не то образование, какое получали по обычаю дети московских государей. Он выписал для сына иностранных учителей, рано приучал юношу к понимание правительственных дел; судя по сохранившимся официальным документам, отец ничем не пренебрегал, чтобы укрепить за ним престол, и еще при жизни приблизил его к обязанностям и почестям власти. Дочь его Ксения славилась красотой, и даже с избытком, к своему несчастью, как увидим далее. Оба, брат с сестрой, могли привлечь к себе общее сочувствие; но Борис так энергично устранял своих соперников и всех, кто казался ему опасным, что вокруг него и его семьи образовалась какая-то пустота. Из пяти братьев Романовых трое умерли в ссылке; Филарет жил в монастыре в заключении; пятый, Иван, вернулся из Сибири совершенно разбитым. Богдан Бельский и Симеон Бекбулатович были тоже в ссылке, последний к тому же лишен зрения. Умер Андрей Щелкалов, последний видный член семьи, уже вследствие опалы своей главы отодвинутой на задний план. Из потомков Рюрика и Гедимина Шуйские, Голицыны и Мстиславские считались не опасными. Борис не стеснялся назначать их в походы против претендента. Не опасаясь их, он не мог, однако, рассчитывать на особое усердие с их стороны; и маленький круг лиц, в чьей преданности он мог быть уверен, состоял из нескольких приближенных, незначительных личностей, как Сабуровы и Вельяминовы, даже ничтожных, требовавших поддержки, как Плещеевы или новейший фаворит, молодой честолюбец Петр Феодорович Басманов, из древнего, но незнатного боярского рода. В кружке не было ни одного сильного человека.

    Феодор спокойно занял отцовский престол, когда мать его, царица Марья Григорьевна, подобно Ирине, уступила слезным мольбам всего народа и согласилась на воцарение сына. Эта театральная церемония записывалась в грамоту и по заведенному обычаю входила в содержание государственного акта. Новый царь тотчас решился на меру, перед которой отступал Борис. Бездеятельность Шуйского и Мстиславского под Кромами показалась подозрительной; он поспешил отозвать их, а взамен наметил Басманова. Но при армии состояли двое Голицыных, Василий и Иван Васильевичи; могли возникнуть местнические счеты, и потому к новому воеводе-главнокомандующему назначили для почета кн. М. П. Катырева-Ростовского.

    Отправляясь на службу, Басманов, по-видимому, стремился оправдать оказанное ему доверие. Укрепить верность войск - его первая задача; он привел их к присяге новому государю. Но я уже указал, что формула присяги показалась сомнительной. Она только усилила шаткость мыслей, давно проявлявшуюся среди воинов; и Басманов не мог пренебречь таким предупреждением. Иные подозревали, что войско - flos et robur totius Moscoviae,[200] как его называл патер Лавицкий, - уже вело сношения с Дмитрием. Это неправдоподобно. Войско было просто деморализовано и склонно к измене, вследствие соприкосновения с мятежным волнующимся населением области, среди которой велась борьба. Оно подчинялось влиянию мятежной среды, давление людских масс, увлеченных таинственной легендой, движимых отвращением к бедственным государственным порядкам и надеждой на лучшее будущее, наконец, заманчивой мечтой - приобрести что-нибудь при разделе наследия побежденных; - смесь законных порывов и темных страстей, обычные двигатели великих народных волнений.

    Выдвинутые против претендента военные силы растворялись в этом брожении; смерть Бориса и смена командующих ускорили ход событий, и поворот в обратную сторону проявился вдруг среди темных трудно объяснимых условий.

    По словам летописи, Басманов, братья Голицыны и М. Г. Салтыков провозгласили низложение Феодора и воцарение Дмитрия 17-го мая 1605 г. (стар. ст.) на собрании созванных ими представителей четырех городов - Рязани, Тулы, Каширы и Алексина. Разрядная книга, подтверждая это свидетельство, называет еще одно действующее лицо, нам уже известное - Прокопия Ляпунова. Современник Грозного Петр Ляпунов, его пятеро сыновей - Григорий, Прокопий, Захар, Александр и Степан, и два племянника, Семен и Василий, принадлежали к очень влиятельной семье служилых людей рязанской области, чрезвычайно подвижной и деятельной, хотя не возбуждающей симпатий. Мы видели некоторых ее членов во главе мятежа, вспыхнувшего вслед за смертью Ивана IV; позже все они выдвинутся в самые бурные моменты "Смутного времени", наступающего теперь при их вероятном содействии. В правление Бориса Захар дважды, в 1595 и 1603 гг., подвергался строгой каре за разные проступки: местнические ссоры и преступные сношения с непокорными казаками. Следует думать, что он вместе с братьями возбуждал и направлял местное мятежное движение, перед которым отступили Басманов и другие воеводы.

    Главная масса войск играла пассивную роль в этих происшествиях; немецкая конница желала сохранить верность своим обязательствам, а князь Телятевский даже упорно защищал вверенную ему артиллерию и затем спасся в Москву. По одному рассказу, повторяющемуся в других сказаниях иностранцев, Дмитрий ускорил переворот очень грубой выдумкой. Осаждающим дали возможность перехватить письмо, адресованное им в Кромы; из него узнали, что польский король присылает Жолкевского, который приближается с 40 000 поляков. Один из офицеров претендента, Ян Запорский, отправленный в то же время в Кромы с отрядом в 1 000 человек, не знает этой подробности, но уверяет, что расстроил московское войско, захватил сто пушек, чем и побудил его сдаться.[201] Это, очевидно, басни; в этом случае Ляпуновы лучше послужили на пользу пострадавшего при Добрыничах. Василий Голицын с Басмановым, по некоторым свидетельствам, оказывали только притворное сопротивление народной массе, велели себя даже связать на всякий случай, чтобы лучше прикрыть измену.[202] Наоборот, Маржерет обвиняет Василий Ивановича Голицына и Басманова в том, что они сами велели связать других воевод. А Василий Иванович Голицын отсутствовал! Как всегда, известия сбивчивы и противоречивы.

    Дмитрий был извещен о смерти Бориса 5-го мая молодым сыном боярским Авраамом Бахметьевым, служившим в царском войске под Кромами, что и подало знак к отложению. 22-го мая многолюдное посольство с кн. Иваном Голицыным во главе привезло в Путивль изъявления покорности и верноподданнических чувств всей армии. Один путешественник записал слухи о некоторых условиях, предварительно предложенных претенденту и принятых им. То был Петр Аркудиус, родом из Корфу, присланный Римским двором в Польшу с миссией, частью политической, частью научной, не имевшей непосредственного отношения к Московии. Проекты конституционных договоров со слабыми преемниками Грозного носились в воздухе, как мы знаем. Они вспыхивали во время избрания Бориса; они станут на очередь во все критические моменты, какие предстоит переживать московской системе централизации и принципу самодержавия до самого воцарения Романовых. Но войско, сдающееся без битвы, не может предписывать условий; ни один источник не подтверждает подобного факта, к тому же не оставившего следа в позднейших событиях.[203]

    Победитель, не выигравший, со своей стороны, сражений, не проявивший до сих пор талантов полководца, Дмитрий показал себя с лучшей стороны как политик. Чтобы воспользоваться своим торжеством, он не нуждался в войсках, так плохо служивших делу Бориса. Он поспешил их распустить, кроме небольшого отряда, который направил в Орел. Исполнение этих распоряжений было возложено на кн. Бориса Михайловича Лыкова, старинного друга Романовых и будущего мужа дочери Никиты Романовича; выбор знаменательный. Затем, не теряя времени, 26-го мая претендент двинулся вперед со своими казаками и поляками. По словам очевидца, не доверяя донцам и запорожцам, он заботливо отдалял их от своих шатров и окружал себя исключительно польской стражей. Но очевидец был сам поляк! [204]

    На дороге из Путивля в Москву через Орел и Тулу только гарнизоны Калуги и Серпухова оказали некоторое сопротивление победителю. Под стенами Серпухова он стоял в тех же шатрах, в которых семь лет назад Борис изумлял великолепием татарское посольство. Вокруг Дмитрия образовался уже двор; он начинал править. В Москве же еще существовали царь и правительство; там захватывали и казнили послов Дмитрия. Простонародье столицы, чернь, после смерти Бориса постоянно волновалась. Пытавшихся ее успокоить бояр она смущала нескромными вопросами о царевиче Дмитрии и Гришке Отрепьеве и требовала подробных сведений о катастрофе в Угличе. Но до измены войск под Кромами с этими беспорядками кое-как справлялись. Угличский следователь, кн. Василий Иванович Шуйский, выходя на Лобное место, клятвенно уверял, что сына Марии Нагой нет в живых. После событий в Кромах положение быстро ухудшалось. Грозный мятеж осложнялся паникой. Прошел слух, что атаман-чародей Корела уже стоит под стенами столицы. Богатые люди прятали свои сокровища; они одинаково боялись и казаков и черни. Начальство все-таки пыталось организовать оборону, вооружая стрельцов, устанавливая батареи по стенам. Но приказания плохо исполнялись, а толпа смеялась над ними.

    10-го июня 1605 г. два гонца Дмитрия, Наум Плещеев и Гаврила Пушкин, появились в Красном Селе, предместье столицы, населенном давнишними врагами Годуновых, купцами и ремесленниками. Гонцам тотчас же предложили провести их в город. Отряд стрельцов явился было загородить им путь, но быстро рассеялся, и оба беспрепятственно прибыли на Лобное место. Народ тотчас собрался и выслушал содержание письма претендента к боярам.[205] Этим все кончилось; судьба Годуновых была решена. Патриарх умолял бояр вступиться и помочь; но тут, говорит иностранец Пеер Персон, который, впрочем, один только и сообщает этот факт, Василий Иванович Шуйский отрекся от своих слов и объявил, что царевич Дмитрий спасся от смерти. Позднейшие события указывают только на быстро установившееся соглашение между мятежниками и теми, кому поручали их успокоить. Толпа хлынула в Кремль; захваченные народными волнами бояре явились туда же и даже руководили арестом Феодора. Вместе с матерью и сестрой его заключили в дом Бориса, где они жили до его воцарения. Тогда же арестовали всех их родственников и друзей.

    Но чернь не могла этим удовлетвориться. Ее страсть к насилиям разгоралась; мужики разграбили и разнесли дома заключенных. И этого было мало. По тайному приказу, нашептанному неугомонным Богданом Бельским, который вернулся из ссылки по смерти Бориса, рассвирепевшие мстители набросились на иностранцев, особенно яростно на немецких врачей царя. Эти продавцы разных снадобий имели богатые погреба. Толпа бросилась в них и подогрелась на новые бесчинства.

    Бояре смогли проявить свою власть только тем, что отправили посольство в Серпухов. В его состав вошли представители, высшей московской знати, кн. Ф. И. Мстиславский, кн. И. М. Воротынский, сам Василий: Иванович Шуйский с братьями, Дмитрием и Иваном. Высокие господа встретились в стане претендента с депутацией донских казаков, и Дмитрий дерзнул оказать почет донцам, допустив их первыми к руке. Уже после них ввели бояр, которых он встретил строгой речью. Более чем сомнительно, чтобы Гришка Отрепьев осмелился при подобных обстоятельствах вести себя в таком духе.

    Узнав еще в Туле о покорности столицы, царевич, теперь признанный царем, выслал часть своей армии под начальством Басманова, чтобы занять ее; заведование делами он поручил кн. В. В. Голицыну с двумя товарищами, кн. Василием Рубцем-Масальским и дьяком Сутуповым, которые раньше выслужились тем, что сдали ему Путивль. Отправляясь в Москву ранее своего повелителя, они, несомненно, получили приказания, как поступить с Годуновыми; смысл их неизвестен, но не хочется верить, чтобы они предрешали ужасную участь, постигшую несчастную семью.

    VI. Судьба побежденных

    Голицын с товарищами прежде всего устранили патриарха Иова; его схватили во время службы в Успенском соборе и простым монахом отправили в монастырь г. Старицы. Родственников Феодора тогда же развезли в ссылку по разным местам, а самого предприимчивого из них, Семена Годунова, задушили в Переяславле. Что произошло в доме, где жил с близкими низложенный царь - дело очень темное; истина тонет в новом наплыве противоречивых сообщений. По преданию, этот дом принадлежал мрачной памяти Малюте Скуратову; [206] он полон страшных воспоминаний; народное воображение населило его кровавыми привидениями. 6-го июня 1605 г. его стены сделались свидетелями новой отвратительной трагедии. Здесь был убит Феодор, задушен подушками или размозжен дубиной после долгой борьбы. Смелый и сильный, он упорно боролся с нападавшими, приставами Масальского, среди которых отличился бывший дьяк двора Грозного Андрей Шерефединов, пользовавшийся дурной славой.[207] Борис отстранял его от дел. Дмитрий, наоборот, наделил его на ту пору особыми полномочиями, характер которых, однако, нам неизвестен.

    Вдова Бориса не пережила сына; ее убили вместе с ним, если она сама не покончила с собой. Ксения, отравленная или отравившаяся, едва не умерла. Вовремя данное противоядие спасло ее для более тяжкой доли. До Дмитрия давно дошел слух о ее прелестях, прославляемых всеми современниками. Это был тип заурядной русской красавицы, с очень белой кожей, ярким румянцем, алыми губами и длинными волосами, пышными косами падавшими по плечам; она, подобно брату, получила тщательное образование. Она правильно писала, приятно пела, обладая прекрасным голосом. - "Ее тело было словно из сливок", говорит восторженный летописец, "а брови ее сходились". Новый повелитель России не мог не оценить такой красоты. Уже целый год, как из-за любви он только подписывал дарственные грамоты; Марина же была далеко. Когда тело Феодора и его матери отвезли в Варсонофьевский монастырь, что на Сретенке, чтобы предать земле, как бедняков, кн. Масальский приберегал Ксению у себя или у верного пособника, - "для потехи повелителя". - Дмитрий царствовал.

    ГЛАВА ШЕСТАЯ

    На высоте

    I. Восшествие на престол

    20 июня 1605 г. солнце ярко горело на лучезарном небе, и сердца людей радостно играли. Все население столицы высыпало из жилищ. Самые крыши домов расцветились принаряженными горожанами; люди, как грозди, висели на деревьях. Медленно тянулись часы ожидания; тысячи глаз впивались в далекий горизонт на востоке, и в глубине внимательной, напряженно-сосредоточенной, как в храме, народной массы разгоралась лихорадка радостного нетерпения. Наконец на Коломенской дороге показалось облако, сквозь которое посверкивали огненные полоски. Загрохотали пушки, и тотчас словно колоссальная волна пронеслась по людям, пригибая к земле, как бы стирая взволнованный народ, обращая в ковер трепещущего мяса быстро склонившиеся тела; когда все лежали распростертыми, прижимая лбы к земле, от этого пыльного слоя рабов колоссальный вопль вознесся к небу: "Челом бьем нашему красному солнышку!"

    Затмевая великолепием светило небесное, "красное солнышко" появилось на левом берегу р. Москвы среди пышного поезда: стрельцы в раззолоченных красных кафтанах, русские всадники, сияя золотом и каменьями, польские гусары в блестящем вооружении окружали роскошной рамкой величественный строй русского духовенства. "Солнышко" приближалось в сиянии величия и могущества.

    - "Дай тебе Бог здоровья!" - кричала толпа, вся трепещущая в прилив страстной преданности, с плачем и рыданиями изливая в воплях свое счастье, свою любовь. Приподнимаясь на стременах, Дмитрий отвечал: - "Дай Бог вам тоже здоровья и благополучия. Встаньте и молитесь за меня!" - Он прибыл! Переехав мост, он вступил на Красную площадь и приближался ко дворцу, из которого его так позорно изгнали 20 лет тому назад. Но вдруг небо помрачилось; порыв вихря, подняв густую тучу песку, точно накинул траурный покров на ликующее великолепие празднества.

    - "Господи, помилуй нас!" - шептали мужики, крестясь и пересуживая между собой мрачное знамение.

    Предвестник бедствия, которого никто еще тогда не мог предвидеть, вмешательство атмосферического явления могло быть и выдумано впоследствии догадливым летописцем. Куда ужаснее была бы буря, как бы нарушила она торжественное вступление новообретенного царя в отвоеванную столицу, если бы из этой самой распростертой при его проходе толпы десять, сто голосов выкрикнули:

    - "Прочь! Ты не тот, кого мы ожидали, кому посылали приветы и благословения! Мы тебя узнаем! Мы слушали твой голос за аналоем, пили с тобою по кабакам! Ты - не Дмитрий: тот, без сомнения, умер и не вернется. Ты - Гришка Отрепьев!"

    Но ни одна летопись не помнить таких нестройных криков; да и мудрено им было раздаться! - Ведь бывший дьякон Чудова монастыря был тут же, следуя за всеми признанным обожаемым господином, и обменивался знаками с былыми собутыльниками и случайными товарищами! Не раздалось ни единого обличительного враждебного крика, когда, по обычаю, царь остановился у Лобного места, московской трибуны, с которой несколько дней назад Василий Шуйский объявлял народу о несомненной смерти Дмитрия и самозванстве того, кто воспользовался его именем. Духовный сын иезуитов явился в Кремлевские храмы исповедовать преданность вере отцов, а пока Благовещенский протопоп Терентий, очень речистый оратор, приветствовал монарха и испрашивал у него прощения народу, жертве долголетнего обмана и лжесвидетельств; одни только польские спутники победителя по своему простодушию нечаянно нарушили праздничное настроение. Выстроенные для парада на паперти храма, они, стараясь угодить, усердно заиграли на трубах. Набожность и ревность москвичей встревожились. А Терентий, как нарочно, намекал в своей речи на опасность иностранных влияний; отдаваясь телом и душой сыну Грозного, народ рассчитывал безраздельно обладать им. Затем торжественное шествие мирно закончилось, - Дмитрий вступил в жилище предков. По дороге он не пошел мимо дома Бориса, распорядившись немедленно разрушить его; праху похитителя власти предстояло покинуть Архангельский собор и занять место на более скромном кладбище. Законный наследник Грозного очищал от посторонних свое жилище.

    Однако на Красной площади по удалении царя произошло какое-то замешательство; чем-то проявилось присутствие сторонников павшей династии; ведь посланный царем Богдан Бельский вынужден был целовать крест в том, что сейчас приветствовали сына Ивана IV и Марии Нагой. Его клятвы не встретили возражений. Летопись называет только одного протестовавшего. Он прибыл издалека и выступил на другой день после торжества. Епископ астраханский Феодосий уже обратил на себя внимание энергичными протестами против претендента. Привезенный в Москву, он, будто бы, в присутствии Дмитрия отстаивал свои взгляды: - "Бог знает, кто ты, ибо истинный царевич убит в Угличе".[208]

    История не сообщает, какой ответственности подвергся отважный иерарх, - и это уже указывает на неправдоподобность самого происшествия. Судя по той же легенде, Феодосий и не думал отождествлять царя с Гришкой Отрепьевым, а Дмитрий вовсе не боялся встреч с лицами, знавшими бывшего дьякона, и поспешил вернуть из ссылки архимандрита Пафнутия и поселить его в самой Москве в сане митрополита. Вообще духовенство легко и без оговорок признало новый порядок.[209] Может быть, Феодосий стремился наследовать Иову. Но первым из русских иерархов, признавшим права претендента, когда он еще стоял в Туле, был рязанский архиепископ, грек Игнатий, до того архиепископ острова Кипра, что возвышало его права по службе. Впоследствии духовные и светские историки нашли другую причину его избрания, объявив его тайным приверженцем Рима. Когда Дмитрий погиб, Игнатий, действительно, удалился в Польшу, получил пенсию от Сигизмунда и вступил в унию. Но нельзя утверждать, что он и раньше готовился к ней; послание нового патриарха при вступлении его на престол, обращающее к Творцу мольбы - "воздвигнуть десницу царскую над неверными и католиками", по-видимому, не допускает таких подозрений.[210] Этот выбор объясняется проявлением самодержавной власти, но вместе с тем он совершился и путем законного избрания.[211]

    С этой стороны Дмитрию вначале нечего было бояться оппозиции, которой он не смог бы сразу подавить. Подобно своим товарищам, Василий Иванович Шуйский не мог похвалиться приемом в Серпухове. К нему самому могли отнестись особенно нелюбезно. Можно думать, хотя у нас и нет вполне ясных указаний, что он подготовлял заговор еще ранее въезда Дмитрия и привлек к нему представителей высшего московского купечества, сторонников своего рода. Неудачная попытка была открыта, виновник ее арестован и предан суду трибунала, который некоторые историки называют "собором". Многие выдающиеся умы в России, тоскуя по представительному строю, злоупотребляют этим термином, приятным сердцу. Вероятно, Шуйского судило назначенное на этот случай собрание высших духовных и светских чинов. В характере приговора не могло быть сомнений, - следователь по Угличскому делу пошел сложить голову на плахе.

    Но тут Дмитрий внезапно и резко отклонился от своей первоначальной политики. С приемных дней в Серпухове он как бы решился идти по стопам отца, опираясь на народную массу, на ее несомненную преданность, которая противопоставлялась честолюбивым проискам бояр. Эта политика при тогдашних условиях была бы, пожалуй, лучшей, если бы выдерживалась с необходимой последовательностью; но ее-то Дмитрию недоставало. Очень способный, он не был ни гением, ни даже выдающимся человеком. Из этого можно вывести лишний довод в пользу его подлинности: чтобы сыграть опытным актером ту роль, которая привела его в Кремль, гениальность пришлась бы весьма кстати. Шуйский уже положил голову на плаху, объявив, по одним свидетельствам, Дмитрия лжецом и самозванцем, по другим, наоборот, взывал к милости монарха, когда ему объявили помилование. Толпа роптала, лишившись зрелища, которое напоминало ей обычные картины времен Грозного, и обвиняла поляков, будто бы причинивших ей это разочарование. Письмо Дмитрию от его польского секретаря, Яна Бучинского, показывает, что ни он, ни его земляки непричастны к этому делу.[212] Сын Ивана IV просто поддался своему слабому и великодушному нраву, отчасти и влиянию окруживших его могущественных бояр, родных и друзей Шуйского, близости которых он теперь не мог избежать. Как увидим далее, он все более и более склонялся к сближению с этим элементом, чтобы сделать его опорой своего правительства. Отправленный в ссылку с обоими братьями, Василий Иванович уже на дороге был настигнуть гонцом с царской милостью; его вернули в Москву и возвратили ему честь и имущество. Дмитрий, очевидно, отвертывался от отцовских преданий. Он рассчитывал ласками привлечь к себе тех, кого так жестоко теснил Грозный. Он мирволил даже заговорщикам.

    Торжество опьяняло его; оно слишком легко досталось. Ведь он вступил в Москву, не пролив капли крови! Восторжествовав над попытками обличений, одно его имя открыло ему все двери и все сердца. У него было в руках средство еще более блестяще укрепить свои права. Ожидался приезд его матери. Он выбрал одного из Шуйских, Михаила Васильевича из линии Скопиных, чтобы извлечь заключенную из ее отдаленного монастыря. В конце июля Марфа приближалась к стенам столицы; Дмитрий выехал ей навстречу в Тайнинское среди громадного стечения зрителей. Свидетельства опять расходятся относительно подробностей этого свидания, напоминающего сцену из "Пророка" на обратных ролях; по-видимому, в нежных излияниях чувств не было недостатка.

    До сих пор молчание бывшей царицы было довольно красноречиво; если она проявила этим некоторое сочувствие успехам авантюриста, на нее падала доля ответственности в его опасном предприятии; Борис же, несомненно, щедро наградил бы ее за отречение от претендента. Теперь ее свидетельство имело меньше значения; однако Дмитрий вызвал слезы умиления у подданных, когда шел пешком, без шапки у кареты возвращенной ему матери, и когда потом ежедневно навещал ее в Вознесенском монастыре, где ее поместили; пролив слезы, народ укрепился в своей уверенности.

    За этим радостным событием скоро последовало коронование, превзошедшее в пышности все предыдущие. По свидетельству патера Андрея Лавицкого, Дмитрий пожелал у него исповедаться перед совершением этого обряда. Это возможно. Современник Генриха IV, краковский новообращенный всегда восхищался личностью Беарнца, и Кремль в его глазах, без сомнения, стоил двух обеден. Уважение к католической вере, оказанное в уголке дворца, нисколько не мешало ему, даже если оно и в самом деле было исполнено, тотчас за ним после коронации принять причастие по православному обряду из рук нового патриарха. На это новый царь испрашивал особое разрешение папы. Разрешение не торопились дать; он обошелся без него, а патер Андрей соглашался закрыть на этот случай глаза. Мог ли он не согласиться, когда монарх всенародно выслушивал приветствия патера Николая Чижовского на польском языке, а по тайности выражал удовольствие, что день коронации совпадает с праздником св. Игнатии Лойолы? [213] Затем, как бы для того, чтобы уравновесить значение вероисповеданий, он ходил на богомолье в Троице-Сергиеву лавру и вполне православно интересовался изданием священных книг, которым под его покровительством занимался Иван Невежин. За исключением митрополита ростовского Кирилла Завидова, вынужденного уступить свою кафедру Филарету Романову, который, может быть, и заслуживал предпочтения, духовный сын патера Андрея оставил на местах всех епископов, как бы они ни были враждебны Риму, не только расточал перед ними милости и знаки своего уважения, но в самой Польше давал пособия воинственному православному братству г. Львова, несмотря на протесты и негодование Сигизмунда.

    В Путивле, советуясь с духовниками, он обдумывал, подобно Ивану IV, коренное преобразование русских монастырей, "убежищ тунеядцев". В Москве, вопреки сообщению Буссова, он не коснулся даже вопроса о секуляризации монастырских имений, видной части политического наследия, полученного от предшественников; временный заем 30 тысяч рублей из казны Троице-Сергиевой лавры, как на это ни негодовал знаменитый келарь Авраамий Палицын, был щедро оплачен многими льготами, избавлением от поборов и повинностей перед администрацией, что очень щедро жаловалось всем общинам в это царствование.[214]

    Возвышение Филарета было одной из мер, принятых для вознаграждения пострадавших. Если даже Романовы и не помогали Дмитрию, то все же они были его родственниками. Брат нового ростовского митрополита, дряхлый Иван, был произведен в бояре. Дядя царя, пьяница Михайло Нагой, сделался конюшим. Отстраненный Борисом от дел Василий Щелкалов, вместе с другим дьяком, Афанасием Власьевым, произведены в окольничие. Это пожалованье оскорбляло обычаи; но Дмитрий, должно быть, этим выплачивал им долг за услугу, да ему не была чужда и дерзость новатора. Московские обычаи делали из монарха род идола, который с пышностью укрывали в святилище Кремля. Сын Марии Нагой удивлял бояр, ежедневно являясь в Думу, и возмущал их неутомимым вмешательством в их прения. Он захотел лично принимать челобитные, и проявил еще большую дерзость, вернее - необычайную наивность, потребовав, чтобы отныне дела решались без подношений.

    В другом отношении, изъявив желание держаться принципа реставрации, он, однако, отклонялся от традиций предков, собирателей русской земли, бережливых правителей и осмотрительных хозяев. Дмитрий с первых шагов превзошел в расточительности даже Бориса, стараясь, чтобы от него не уходили с пустыми руками; он удвоил пенсии служилых людей и во всех областях установил новое, более щедрое наделение поместными землями.[215] В противоположность Годунову, он с первого же шага проявляет удивительную доверчивость, которая, возрастая, обращается в какое-то ослепление, пренебрегающее элементарными предосторожностями. Пользуясь примерами прошлого, Борис запретил вступать в брак князьям Василию Шуйскому и Мстиславскому; Дмитрий сам предлагает им жениться и выбрать подруг из его близкой родни. Он не страшился соперников, не боялся соревнования; эта черта не обличает в нем авантюриста! В то же время средства расточаются без счета. В январь 1606 г., шесть месяцев спустя после воцарения, Ян Бучинский, его секретарь, подвел огромный итог в семь миллионов с половиной, затраченных из бюджета, не превышавшего по размеру четверти этой суммы! На получаемые замечания царь возражал, что он в долгу у многих своих подданных, а других предпочитает привлечь к себе щедростью, а не тиранией.[216]

    Но в то же время у него оставались долги, с расплатой которых он не торопился.

    II. Цена победы

    Как известно, в Польше Дмитрий принял на себя три рода обязательств, различных по содержанию и по происхождению, но тесно связанных между собой. Сигизмунд соглашался на воцарение в Москве царя, присоединившегося к католичеству и женатого на польке, но с условием, чтобы король Польши и развенчанный повелитель Швеции извлек из этого кое-какие выгоды. Рим тоже не мог согласиться на брак католички с православным, хотя в тайне обращенным, и оказывать покровительство крайне загадочному претенденту, если его победы не доставят церкви ощутительной пользы. Наконец, осуществление честолюбивых замыслов Мнишека и его дочери вполне зависело от варшавского двора и папского престола.

    В действительности Дмитрий, конечно, и не думал передавать польскому соседу или будущему тестю две из лучших областей своего государства; еще менее думал он о невыполнимой задаче - осуществлении церковной унии. Тут он наверное рассчитывал остаться неоплатным должником. Даже венчанным победителем он настаивал на браке с девицей Мнишек и очень торопил ее отъезд в Москву. Он был очень влюблен, хотя и обманывал свое нетерпение сближением с красавицей Ксенией. Самая искренняя, бескорыстная любовь может, однако, подвергаться весьма странным осложнениям; так и тут, к страстным мечтаниям жениха Марины примешались другие, очень далекие от нежной страсти.

    Во время краткого царствования Дмитрия в Польше разразился мятеж, уже подготовлявшийся в дни его пребывания в Кракове, а вождь его, Зебржидовский, был одним из покровителей претендента. Вполне допустимо, как прежде предполагали и впоследствии даже публично утверждали, что король Польши думал воспользоваться ложным или подлинным царевичем, чтобы разделить Московию, а политические противники Сигизмунда, со своей стороны, в этой личности противопоставили ему соперника, который присоединением к католичеству и браком с полькой устранял препятствия, мешавшие до тех пор соединению воедино обоих государств. Наконец, Дмитрий мог и сам обольщаться такой надеждой. Дорога от Кремля до Вавеля казалась ему короче той, которую он так быстро и легко пробежал от передней Брагина и кухонь Гощи.

    Не будучи великим человеком, преемник Бориса Годунова был человеком величавых замыслов. Его подчинение Риму было только уловкой, на время надетой личиной. Достигнув престола, он рассчитывал, однако, взаправду, на этот раз, с помощью Рима сделаться в близком будущем предводителем союза католических держав Европы для борьбы с Портой. Рядом с этим честолюбивым притязанием молодого монарха существовало другое, вполне с ним согласуемое, - требовать возврата наследия Ягеллонов, земель старых русских повелителей Литвы. И одно время оба эти предприятия уживались бок о бок в честолюбивых помышлениях молодого государя. По мере того, как он знакомился с европейской политикой, с истинным положением дел, перечившим его мечтам, первый замысел становился все химеричнее в его собственных глазах, и он, судя, по многим данным, сосредоточивался мыслью на втором. Об этом можно судить по дальнейшему повествованию.

    Узнав о событиях в Москве, король Польши и папа позаботились одновременно о взыскании долгов по обязательствам победоносного претендента. Сигизмунд поспешил отправить в Москву велижского старосту Александра Гонсевского. Наказ этого посла помечен 23 августа 1605 года. В Риме же с 5-го августа заготовляли инструкции для графа Александра Рангони, племянника польского нунция. Официально миссия Гонсевского представлялась актом простой вежливости. Сигизмунд приветствовал Дмитрия по случаю его воцарения и приглашал его на свою свадьбу с эрцгерцогиней Констанцией. Но, явное дело, для такого заурядного поручения, король не избрал бы одного из своих лучших воинов. На деле среди разных других вопросов Гонсевский привез проект совместных военных действий против Карла Шведского. Подготовили самое широкое распространение в публике того письма, которое Дмитрий собирался будто бы тогда послать "шведскому узурпатору". Составленное в тоне посланий Грозного к королю Иоанну, властное и высокомерное, оно равнялось бы объявление войны. Гонсевскому не привелось узнать, добился ли бы он такого скорого согласия на желания его государя. Но упорный должник, жених Марины, при первой же встрече с кредитором очень ловко справился с затруднениями. Издавна установившиеся дипломатические сношения Польши с Московией давали ему в руки превосходный предлог для отговорок, которым он тотчас воспользовался. Краковский двор упорно отказывал Московскому в признании царского титула, принятого Грозным. Он держался старой формулы с титулом великого князя. Дмитрий пошел еще дальше по пути, пробитому его предшественниками: он приказал величать себя "императором", и даже "непобедимым"! Гонсевский не был уполномочен соглашаться на такие притязания, и этот первый вопрос сразу закрыл дорогу дальнейшим переговорам. Молодой царь под этим предлогом решительно уклонился от них; но затем осыпал посла любезностями и ласками. Делу был дань ловкий оборот. Но неудача одного кредитора должна была неизбежно отразиться на поведении другого. Все соображения и расчеты папы из-за этого перемешались.

    С 16 мая 1605 г. папой стал Павел V, Камилл Боргезе. Его предшественник, Климент VIII, предусмотрительно оставил без ответа второе письмо Дмитрия, от 30 июля 1604 г., где претендент, по-прежнему настаивая на своей преданности папскому престолу, точнее указывает на вознаграждение, которое ожидает получить. Читая депешу Рангони от 2 июля 1605 г. о происшествиях в Москве, Павел V вдруг воспламенился духом. С 4 августа папские грамоты летели в Польшу к польскому королю, к кардиналу Мацейовскому, к самому Мнишеку, заклиная их воспользоваться ниспосылаемым свыше случаем. Святому отцу казалось, что уния уже торжественно провозглашена в Москве, и он готовился к отправлению своего легата. А пока, в ожидании, он с таким нетерпением торопил отъезд графа Рангони, что нунций, не имея возможности так скоро снарядить племянника в длинный путь, решился послать вперед одного из его секретарей, Луиджи Пратиссоли, который при случае должен был просить посредничества Дмитрия для доставления польскому нунцию кардинальской шапки, давно ожидаемой им. Рим не мог бы отказать новообращенному, который вел за собой в лоно церкви миллионы верных!

    В ноябре Пратиссоли, оба иезуита - духовники царя, и Гонсевский собирались близ Кремля на очень интимные вечера, где, по-видимому, царило полное согласие; происходил обмен подарков и взаимных любезностей. Но Пратиссоли и Гонсевский должны были возвращаться в Краков, и приходилось вести себя скромней; Ян Бучинский ехал с ними с письмом Дмитрия к нунцию (15 ноября 1605 г.), в котором царь просил представителя папы исходатайствовать для него в Кракове и Риме: разрешение Марине в день ее коронования причаститься по православному обряду и соблюдать воздержание по средам, и признание королем польским императорского титула, принятого царем. Об унии не говорилось ни слова, ни одного намека на готовность считаться с более ранними требованиями Сигизмунда.

    Хорошо понимая всю дерзость, даже непристойность поступка, Дмитрий решил тогда же со своими просьбами обратиться непосредственно к папе. Патера Андрея Лавицкого, которого это время держали в стороне, принимали очень редко, после долгих настояний, и то ночью, в большой тайне, вдруг призвали в Кремль, обласкали, ошеломили любезностями и отправили в Рим с инструкцией на латинском языке, подписанной - император и переполненной разными политическими соображениями. План войны с Турцией и союза с Польшей ради этой цели; обращение к св. отцу по поводу злостного отказа Сигизмунда признать за царем императорский титул; кардинальская шляпа для Рангони; обещание скорого посольства к императору с предложением вступить в союз против оттоманов, - все это находил Павел V в грамоте и многое другое, кроме того, что особенно желал найти - ни малейшего намека на осуществление его разгоревшихся надежд.

    Велико было разочарование Ватикана, и великим гневом закипели на Вавеле. Тщетно Марина послала в Рим тогда же послание, насквозь пропитанное благочестием и ревностью к церкви: - "Только бы светлые ангелы благоволили довести ее до Москвы, не будет у нее иной заботы, кроме торжества истинной веры". - Не до того было! - Несмотря на всю его невозмутимую наивность, на его стремление вознаградить себя хоть с этой стороны за те заботы, которыми тогда удручала его Венеция со своим дожем Леонардо Донато, изгоняя иезуитов и восставая против церкви, Павел V не соблазнялся перспективой пути, который удалял его от выполнения прежних планов и грозил поссорить с королем Польши. Что это не соблазнило его, блестяще доказывает действительный исход двойной дипломатической кампании, которую Дмитрий вел в Риме и Кракове с такой странной развязностью. Получился чисто отрицательный результат. Рангони, в погоне за кардинальской шляпой, и иезуиты, преследовавшие по-своему политику рискованных соглашений, в одиночестве продолжали идти вперед.

    Проезжая через Краков, патер Андрей Лавицкий удивил своим необыкновенным внешним видом и странными понятиями, господствовавшими среди сынов Лойолы относительно религиозной унии, которую они рассчитывали провести в жизнь. Несколько лет тому назад, посещая протестантские дворы северной Европы, Поссевин наряжался светским кавалером, со шпагой у бедра и со шляпой в руках; патер Андрей явился в Краковскую коллегию св. Варвары в одежде русского попа, в просторной рясе с широкими рукавами, с бородой и длинными волосами. На Вавеле ему бы простили наряд, но что касается Дмитрия, то он заходил слишком далеко! Не только он осмеливался затягивать расплату с должниками, а еще вторгался в их собственные права! Сигизмунд рассердился, а гнев короля тотчас отразился на разочаровании папы.

    Инструкции, присланные Рангони, не оставляли сомнений в перевороте, происшедшем в Ватикане. Приказано остановить выезд графа Рангони. Бросая тень на короля Польши, его миссия становилась теперь ненужной, даже с точки зрения папы. На ходатайство разрешить Марине исполнение некоторых православных обрядов ответили категорическим отказом. Ранее, будучи еще кардиналом в конгрегации инквизиционного суда, Павел V дал благоприятный ответ на эту просьбу; теперь он его не помнил. О союзе против турок отозвались иронически-уклончиво. Еще чувствительней поразило Дмитрия то обстоятельство, что папа не только отклонил от себя обязательство по отношению к титулу, которого добивался неблагодарный новообращенный, но даже в письме ему, "императору", сохранил титул "vir nobilis", с каким его предшественники обращались к претенденту до его победоносного похода и коронования! Наконец, страшный удар и Рангони - папская грамота обошла молчанием вопрос о кардинальской шляпе.

    Тем временем смущенный племянник нунция отправился все-таки в Москву. Курьер нагнал его в Смоленске и остановил там. Усиленными просьбами дядя добился в конце концов отмены приказа; но, снисходя на нее, в Риме не одобряли посольства, как показывает судьба его инициатора: Рангони отозвали из Кракова; ему так и не довелось получить кардинальской шапки. А с другой стороны, прибыв к месту назначения в феврале 1606 г., граф Александр был очень холодно принят обиженным vir nobilis'ом. Дмитрий поручил секретарю ознакомиться с грамотой папы и не почтил посла обычным пиром. Но отчасти по свойственной ему непоследовательности, отчасти понимая, несмотря на уязвленную гордость, что необходимо соблюдать добрые отношения с Римом, он вскоре, по-видимому, изменил тактику, чем хвалился Рангони. Кроме Вавеля и Ватикана, у молодого государя тогда почти не было других сношений с Европой. Более или менее осведомленные об удивительных событиях, происходивших в Москве, протестантские и католические дворы еще не составили себе определенного мнения насчет этого переворота и держались выжидательной политики. В результате создавалось довольно тяжелое положение для "непобедимого императора". Отбросив даже несвоевременный теперь проект союза против турок, Москва не могла уже обходиться без прямых сношений с западными землями. После Ивана IV Годунов искал среди них не только политических союзников, но даже главным образом необходимого нравственного, просвещающего содействия, начал цивилизации, людей науки, ремесленников и рабочих. После угрюмого приема, оказанного Рангони, не догадался ли сам Дмитрий, что можно и с этой стороны использовать дипломатические сношения, если иных выгод от них нельзя ожидать? Не угощал ли он, ненасытная попрошайка, папского посла остатками от своих пиров, чтобы тотчас требовать от него услужливого посредничества в доставлении целых запасов политических, административных и военных средств? В этом случае можно поверить графу Рангони, до такой степени описанный им прием, с каким Дмитрий заявил свою новую просьбу, отвечает его нраву и обычаю. В отплату он предлагал снарядить в Рим многочисленное посольство... чтобы приступить, наконец, к сложному делу соединения церквей? - отнюдь нет! Дмитрий чистосердечно признавался, что это посредничество должно привлечь к желанным ему сношениям с Кремлем другие иностранные дворы: венский, где Рудольф хранил нелюбезное молчание; французский, где правил государь, которому "непобедимый император" горел желанием подражать, и даже испанский двор. Ни просьба, ни предложение не сулили курии никаких выгод, и папский престол не мог уяснить себе, которое из них могло бы послужить к наибольшей пользе этого неугомонного просителя.

    Эта новая комбинация воспламенила графа Рангони, но она, конечно, оставалась только проектом, тем более что, по-видимому, вызывала решительное противодействие английской колонии, уже довольно многолюдной в Москве. В частности англичане представляли веские возражения против предполагаемой вербовки папских техников. Поляки-протестанты, секретари Дмитрия, тоже высказывались за приглашение этого персонала из Англии. В самом Риме справлялись по этому вопросу у Поссевина и получили неблагоприятный отзыв: если церковь может чего-нибудь ожидать от Московии, то не посылкой ремесленников и инженеров добьется она своего: здесь нужны иезуиты!

    В результат, по всей линии дипломатических сношений переговоры оказались бесплодными.[217]

    Однако Дмитрий не остался с пустыми руками. То смягчая в Риме последствия жестоких разочарований, то создавая там новые иллюзии, а в Кракове оказывая давление на нетвердый от природы ум Сигизмунда, иезуиты, наперекор бурям и морским приливам, хорошо послужили тому, в ком патер Андрей упорно продолжал видеть нового Константина. В начал марта 1606 г. Ватикан освободился от последних иллюзий и пошел на попятную. Кардинал Сципион сообщил польскому нунцию, что все просьбы Марины и ее жениха о разрешении им некоторых отступлений от обрядов отвергнуты безотменно инквизиционным судилищем. Но к тому времени представитель царя исполнил в Кракове то, что считалось особенно ценным в его дипломатических поручениях: торжественно совершил обручение с дочерью воеводы сандомирского и именем царя принял новую царицу из рук короля польского. Марина с отцом выехали в Москву, и Дмитрий поспешил уведомить Рангони, что он не настаивает на разрешениях папы. Он, несомненно, рассчитывал, что, очутившись в Москве, Марина обойдется без них, как это сделал он сам; и не ошибся.

    Я подошел к великому событию, которым увенчались желания влюбленного монарха.

    III. Брак с Мариной

    11-го ноября 1605 г. в Краков прибыло посольство Дмитрия, уполномоченное просить согласия Сигизмунда на его брак с Мариной. В этот же день глава посольства Афанасий Власьев передал сандомирскому воеводе великолепные подарки будущего зятя - драгоценное оружие, предметы искусства, роскошные ткани и полмиллиона рублей чистыми деньгами, как было обещано в Самборе. Что касается Мнишеков, молодой царь не только всегда с честью исполнял обещания, но щедрой рукой переплачивал больше обещанного. Марина не была забыта, и ее доля, без сомнения, превосходила ее самые пылкие ожидания. Алмазы, жемчуг, чудные безделушки, среди которых особенно выделялись музыкальный инструмент в виде слона с золотой башней на спине и туалетная шкатулка в золотом быке; ткани огромной цены, редкие меха; она была осыпана драгоценностями! Масса оценивает в 130 тысяч слишком рублей то, что она получила от самого щедрого из женихов. Обручение справили 19-го ноября с истинно царской пышностью. Ряд смежных дворцов на главной площади Кракова, - Мнишеков, Фирлеев, флорентинцев Монтелуппи, недавно переселившихся в Польшу, - были соединены переходами, и в устроенной среди них церкви служил сам кардинал Мацейовский перед самым блестящим высшим обществом, какое только могла собрать Польша. Король, принцесса Анна Шведская, королевич Владислав, нунций, представители Венеции и Флоренции, сенаторы и сановники короны смешивались с родными и друзьями воеводы. Когда Марина, сияя, как утренняя заря, появилась под руку с отцом, убранная как королева, в белой парче, покрытой жемчугом и сапфирами, со снопом алмазных колосьев над горделивым лбом, с загоравшимися властным огнем черными глазами - гул восхищенья поднялся вокруг. И в эту минуту исчезли все недавно раздававшиеся и упорно поддерживаемые сомнения и подозрения; их не разбудила ни одна фальшивая нота. Да и кто осмелился бы вспоминать их, когда сам король своим присутствием приносил кичливому повелителю "всея Руси" яркое свидетельство признания, когда, откинув зыбкой совестью былые колебания, сам Лев Сапега, великий канцлер литовский, открыто признавал в том, кого недавно чернил и обличал, мы знаем как, не только законного государя, но даже примерного монарха, даже орудие Провидения, ниспосланное для сближения двух народов.

    Все соединилось для полноты величия и радости торжественного события, даже нотка комизма, внесенная послом Дмитрия, немного, правда, в ущерб величественности церемониала. Судя по современным гравюрам, Афанасий Власьев в своем наряде из золотой парчи смотрел совершенным дикарем, и в этих условиях его манеры соответствовали внешности. На неизбежный вопрос, не давал ли царь обещания другой женщине, он отозвался неведением, а при обмене обещаний решительно отказался от посредничества служителя церкви: - "Я должен говорить с невестой, а не с вами!" крикнул он кардиналу. То же произошло и на брачном пиру: он с трудом согласился занять место рядом со своей государыней, а затем, видя, что она от радостного волнения не может есть, тоже не прикасался к блюдам. Когда провозглашали здравицы, он вдруг во весь рост пал ниц на землю: произнесли имя Дмитрия; и каждый раз при этом имени проделывал то же самое.

    За этим показным раболепием, превосходившим чрезмерной униженностью все требования архаического московского обычая, скрывалась задняя мысль: Власьев по-своему протестовал против некоторых мелочей этикета, недостаточно внимательных к достоинству его повелителя; отказ прикасаться к кушаньям объяснялся тем, что королю и его семье подавали на золотой посуде, а Марине и русскому послу на серебряной. Последовавший затем бал готовил ему новые обиды того же характера; гнев охватил его, когда Марина, протанцевав с королем и откланиваясь его величеству, бросилась на колени к его ногам.

    Сигизмунд не обращал внимания на посла, не торопясь поднял свою недавнюю подданную и величественно обратился к ней с длинною речью; его елейные выражения служили прозрачной оболочкой для политических внушений, в которых проскальзывала досада. Распространять славу Божию, хранить неприкосновенной любовь к родной земле, поддерживать дружбу между обоими народами, сближению которых послужил ее брак - такова задача новой царицы; она должна также заботиться, чтобы ее супруг исполнял обещания, данные Польше, и напоминать ему, чем он обязан королю. Иезуиты не могли вычеркнуть из памяти августейшего оратора договора, подписанного беззаботным и ветреным господарчиком в апреле 1604 г.[218]

    Блестящее брачное торжество имело свою обратную темную сторону. Среди пышной обстановки, за кулисами кипели важные тревожные заботы. Когда вслед за торжеством, заглушая красноречие здравиц и приветствий, поэты Гроховский, Юрковский, Жабчиц, из приближенных Мнишека, настраивали лиры, чтобы воспевать все то, что сулит счастливый брак, ту зарю нового будущего, которая открывалась для двух великих наций, - где-то в тени за ними, в тайных совещаниях ковались козни, чреватые грозными осложнениями. Докучливый кредитор для Дмитрия, Сигизмунд был также неприятен значительному большинству своих подданных, как угрюмый, нелюбезный повелитель. Говорили, что главный виновник его избрания и торжества, Замойский, теперь раскаивался в своем поступке. "Какого немого чорта-немца вы нам привезли?" - спрашивал он польских дворян, сопровождавших короля при его въезде в новое королевство. А ведь самые ярые враги нелюбимого государя, Николай Зебржидовский и Стадницкий, находились в дружеских отношениях с Дмитрием. Брат главного бунтовщика, Станислава, прозываемого Дьяволом, был назначен гофмейстером двора новой царицы; весь кружок старался сблизиться с диссидентами, пользуясь приятным впечатлением проявляемой новым царем терпимости в делах веры. Вслед за Власьевым в Краков прибыл один из польских секретарей Дмитрия, Станислав Слонский, со словесным поручением к сандомирскому воеводе и ко многим его товарищам по сенату, а немного позже в различных кружках зародилась мысль, что в это время состоялось соглашение между супругом Марины и коноводами партии восстания в Польше. Некоторые мемуаристы отметили эти подозрения, а на сейме 1611 г. они сложились в настоящее обвинение; замешанный в это дело Мнишек ограничился тем, что отрицал со своей стороны всякую прикосновенность к заговору.[219]

    В январе 1606 г. Ян Бучинский приехал в Краков вместе с Михаилом Толочановым, доверенным лицом Дмитрия; они привезли новый запас денег для сандомирского воеводы, новые подарки Марине, а к Сигизмунду новую любезную просьбу относительно тех державных почестей, которые царь желал бы обеспечить своей супруге на время ее пребывания в Польше. Этим и ограничивалась миссия обоих послов; однако, необъяснимо как, она вызвала заметное волнение на Вавеле, где Дмитрия с его польскими друзьями тогда же прямо обвиняли в происках, имевших целью низложить Сигизмунда и заменить его "непобедимым императором".[220] Этот внезапный страх, по-видимому, указывает на созревший уже заговор, слишком быстрые и недостаточно замаскированные успехи которого беспокоили самого Мнишека, и он довольно загадочным письмом увещевал зятя (25 декабря 1605 г.) [221] "не так спешить делом". - Через несколько месяцев, в марте 1606 г., когда сейм увлекался проектом союза с царем против турок, Лев Сапега, чтобы отделаться от проекта, очень ясно указал на эти преступные замыслы. Враги короля, заявил он, поддерживали тайные сношения с Дмитрием и даже предлагали ему корону.[222]

    Такие указания, бесспорно, недостаточны, чтобы установить достоверность события, если вообще таковая существует в исторической науке. Возможно, как это допускал недавно один польский историк,[223] что среди противников Сигизмунда один Станислав Стадницкий был достаточно "дьяволом", чтобы задумать и привести в действие такой план; но по многим признакам все еще на Дмитрия падают сильные подозрения в соучастии.

    Счастливый супруг Марины имел, впрочем, самые основательные причины "не слишком спешить" по этому крайне опасному пути. Как я уже намекал, этой интриге шла навстречу другая, не менее рискованная. Послы, число которых по дороге к Кракову все умножалось по воле царя, не все были ему одинаково верны. Иван Безобразов, отправленный в январе 1606 г., чтобы объявить о прибытии большого московского посольства для обсуждения союзного договора, близ Вавеля оказался носителем совершенно иного поручения. В тайной беседе со Львом Сапегой или Гонсевским, - тут свидетельства не сходятся, - он объявил себя тайным агентом Василия Шуйского, который вместе с Голицыными и другими боярами добивался вмешательства Сигизмунда - против Дмитрия! Недовольные жаловались, что король прислал им легкомысленного государя подлого происхождения; они не могут больше выносить его тирании и распутства, горячо желают переменить государя и остановили свой выбор на сыне Сигизмунда. Тотчас, по совпадению далеко не случайному, иссякшие на многие месяцы потоки враждебных Дмитрию изветов и суждений возродились внезапно, словно хлынули из недр земных. Борша, бывший офицер польского легиона царя, позволял себе говорить, что в Москве супруг Марины уже провозглашен обманщиком, и его собираются прогнать. Такие вести сообщали сами братья Хрипуновы, так недавно и услужливо ручавшиеся в подлинности его личности! Швед, выдававший себя за лазутчика Марфы, распространял по Кракову известие, что бывшая царица не признала в нем своего сына. Так полякам, предлагавшим Дмитрию корону Ягеллонов, москвитяне возражали предоставлением польскому королевичу шапки Мономаха.

    По отзыву Жолкевского, судя по его положению, хорошо осведомленного очевидца, Сигизмунд даль уклончивый ответ на это предложение.[224] Он поверил подлинности Дмитрия; если же правда, что он стал жертвой обмана, то не намеревался "мешать боярам самим решить свою судьбу"; сам не честолюбивый, король желал, чтобы и сын следовал его примеру, "и во всем полагался на волю Божию". Весьма вероятно, однако, что король не устоял на этом решении. Впоследствии, в беседе с преемником Рангони, Франческо Симонеттою, он признался, что переговоры с москвитянами по поводу его вступления на московский престол начались во время его свадьбы с эрцгерцогиней Констанцией; а ведь, как известно, ее праздновали вскоре вслед за обручением Дмитрия и Марины. Верный Бучинский постиг это хитросплетение политических козней и оценил его тревожные последствия не только среди окружавших Сигизмунда, но и во всей стране. Внезапным переворотом в общественном мнении поляки вернулись к первым впечатлениям: Дмитрий на престоле не стоит Годунова! Новому царю приписывали пропасть зловредных замыслов. Пышный титул, какой он присвоил себе, вызывал негодование: - "Это нестерпимая обида Богу и королю!" заявлял влиятельный воевода познанский, Иероним Гостомский.

    Уведомленный в свою очередь, Дмитрий последовал двусмысленной и обоюдоострой политике, отвечавшей свойствам его ума и темперамента. Понимая необходимость обезоружить пробудившееся недоверие Сигизмунда, он доверил графу Рангони для короля самые заманчивые, успокоительные речи: в польском-де соседе он чтил скорее отца, нежели брата, и решительно предлагал ему свое содействие, чтобы расправиться с узурпатором Карлом Шведским. Но в то же время, рассчитывая на поддержку своих сношений с польскими инсургентами, бывший протеже Сигизмунда осмелился намеками, но во всеуслышание отпираться от интимных обязательств, которые он принял на себя перед своим покровителем. Требуя признания за собой нового титула, он объяснял свою настойчивость - необходимостью противодействовать категорическим опровержением недавно распущенных слухов об уступке земель в пользу Польши, на которую он будто бы согласился.[225] Подобно Сигизмунду, он не мог остановиться на этих предварительных мерах. Мы увидим, как вместо войны с Турцией, предпринимаемой сообща с западными соседями, он предпочтет обдумывать совсем другой поход - по тому же пути, который привел его к престолу, только в обратном направлении.[226]

    Так подготовлялись события, которые вскоре вовлекли несчастную Московию в новую бездну кровопролитных бедствий и тяжких междоусобий. Мнишек с дочерью как бы предчувствовали их еще на пути к Москве, так медленно подвигались они вперед, жестоко испытывая нетерпение Дмитрия.

    IV. Из Кракова в Москву

    Марина покинула Краков через 10 дней после своей свадьбы, уклоняясь от празднеств, сопровождавших бракосочетание Сигизмунда и эрцгерцогини Констанции. Среди них щепетильность Власьева и новой царицы, в которой она быстро развилась, могла бы подвергнуться новым уколам. Однако стремление молодой женщины соединиться с супругом не отвечало его ожиданиям. Целых два месяца она провела в Праднике, имении краковских епископов, где задержалась по многим причинам. Во-первых, Мнишек никак не мог управиться со своими приготовлениями под давлением многих затруднений, и прежде всего денежных, несмотря на щедрость зятя. Он делал долги и за свой кредит и за счет расточительного государя, постоянно просил новых пособий, опустошил даже кошелек самого Афанасия Власьева, впрочем весьма не объемистый. Дмитрий обращался к Марине с пламенными посланиями, а в ответ получал жалобы тестя и счета для оплаты.[227] Сама Марина не писала ни слова, хотя красавица-полька умела писать! Она только приберегала для иного случая обаяние своего эпистолярного стиля, не питая нежных чувств или беспечно не проявляя их, охлаждаемая, может быть, подобно отцу, который не решался спешить приездом, разными новостями, привозимыми из Москвы вместе с выпрошенными деньгами. Дмитрий был щедр, но, по-видимому, недостаточно крепок на своем престоле. Была и другая причина сдержанности, даже холодности: молодой государь горел желанием скорее видеть избранницу-супругу, но тело Ксении, "вылитое из сливок", ее красивые союзные брови не потеряли для него своего очарования. Ему приписывали и других любовниц, о чем Марина, следует думать, была осведомлена. Деньги были главным предметом забот Мнишека; но вот трижды во время дороги, в Минске, Смолевичах и Борисове, довелось благодарить зятя за новые присылки и наконец убедиться, что никакая немедленная опасность не угрожает престолу, который должна разделять Марина, и сандомирский воевода решился напомнить слишком на многое посягавшему монарху об уважении к нравственности и приличиям. На этот раз Дмитрий немедленно уступил. Он не отвечал, не делал признаний; но бедная Ксения лишилась своих прекрасных волос и исчезла в застенке монастыря, где, по некоторым известиям, родила сына.[228]

    Приготовления к путешествию заняли три месяца, в течение которых отец Марины удвоил сумму долгов. Но он добился королевского приказа, избавлявшего его от судебного преследования на все время отсутствия, и мог свободно разорять своих кредиторов. Походный караван окончательно снарядился в Самборе. Мнишек забрал с собою сына Станислава, брата Яна, племянника Павла, зятя Константина Вишневецкого, двух Тарло, трех Стадницких, Любомирского, Казановского, все представителей высшей польской аристократии. Жены обоих Тарло служили статс-дамами при Марине, а г-жа Казановская сопровождала ее как гофмейстерина. В качестве фрейлины должны были довольствоваться непредставительной, но очень преданной г-жей Хмелевской, дуэньей темного происхождения. Преданность была необходима, так как путешествие считалось опасным. Духовенство занимало важное место в свите царицы. Самборский священник, патер Помаский не пожелал расстаться со своей духовной дочерью, а к нему присоединились семеро бернардинцев, и в числе их был веселый патер Анзеринус. Мнишек предпочел бы своих любезных иезуитов, но Марина не разделяла его склонности к чадам Лойолы. Только в последний момент вмешательство нунция побудило принять в число спутников патера Савицкого, которому, однако, не удалось попасть в духовники, - бернардинцы косились на него.[229]

    За этими лицами следовали другие священники, готовый персонал для будущих учреждений, которые Марина надеялась воздвигнуть на землях удельного княжества, обещанного ей по брачному договору. Мирские элементы каравана пополнялись большим числом торговцев, суконщиков из Кракова и Львова, ювелиров из Аугсбурга и Милана, искавших случая и мест для выгодного сбыта. Аптекарский помощник из Кракова вез очень разнообразный груз. В то время польские аптекари соединяли эту профессию с ремеслами кондитеров, пирожников и водочных мастеров. Станислав Колачкович вез поэтому все необходимое для фабрикации превосходных марципанов артистической выделки, которые своими остроумными фигурами должны были очаровать гостей на предстоящих в Москве пирах: Давид, играющий на арфе; Сусанна между двух старцев; немец, обнимающий куртизанку. Предприимчивый путешественник особенно рассчитывал на барыши от сбыта пера "феникса"; но его ожидало горькое разочарование: его купили всего за 20 польских злотых.[230]

    Станислав Мнишек вез с собою 20 музыкантов и шута из Болоньи, Антонио Риати. В итоге более двух тысяч путников, полных надежд на удачу и наслаждении, хотя и не без опасений за будущее, двигалось к цели, сулившей много привлекательного и немало неведомых опасностей. Отъезд состоялся 2-го марта 1606 г. В течение года сандомирский воевода вторично выступал вождем экспедиции, мирной на этот раз, но ему не более посчастливилось, несмотря на все его усилия установить среди буйного и изрядно распущенного полчища строгую дисциплину и чистоту нравов. Всем полагалось ежедневно слушать обедню; за пьянство, ссоры, ночной разгул строго наказывали; не допускалось присутствие женщин дурной жизни; купанье в ближайшей реке, даже смертная казнь за вторичный проступок угрожали тем, которые проникали в стан. Эти правила, текст которых сохранился,[231] совсем не исполнялись, вследствие слишком частых и продолжительных остановок в пути, к тому же в неудобных, наспех устроенных помещениях. Только 18 апреля у Орши, поклонившись последней католической колокольне и перейдя Иветь, путешественники вступили на московскую территорию.

    Два дня спустя в Лубно Михаил Нагой и кн. В. M. Масальский приветствовали Марину от имени царя, уверяя ее, что их повелитель ничего не пожалеет для удобства и приятности ее путешествия. И в самом деле, на пути к Москве построили 540 мостов. В Смоленске царице устроили великолепный въезд в обитых драгоценными соболями санях в 12 лошадей. Немного далее на Днепре понадобились паромы; один из них, слишком тяжело нагруженный, потонул с 15-ю людьми. Перепуганные спутницы Марины приписали свое спасение присутствию патера Анзеринуса, который отблагодарил за комплимент, заявивши, что он - benedictus inter mulieres.[232]

    13-го апреля прибыли в Вязьму; Власьев передал Марине новые подарки; разумеется, ими рассчитывали изгладить из ее памяти Ксению; а воевода сандомирский расстался здесь с дочерью, чтобы раньше ее приехать в Москву, вероятно, желая лично убедиться в том, что она не подвергается опасностям. Как бы ожидая от него предупреждений, царица, в самом деле, останавливалась в Можайске, куда, по одному сомнительному известию, инкогнито приезжал Дмитрий и провел двое суток; [233] затем останавливалась в д. Вяземе и, наконец, у ворот столицы в Мамонов, куда нетерпеливый государь являлся ночью, - но в присутствии нескольких дам, как рассказывает один из спутников; [234] большего московский этикет не допускал.

    Прием, сделанный в Москве Мнишеку, должен был ободрить его. Встречая знаки почтения, которые могли бы удовлетворить монарха, проезжая через триумфальные арки и собирая натурою и деньгами доказательства щедрости и богатства своего зятя, он ощутил всю полноту удачи, - исполнения своих горделивых мечтаний. И он выразил всю полноту своего удовлетворения в таких трогательных выражениях, что Дмитрий "плакал, как бобр", по словам одного очевидца. Тотчас назначили торжественный въезд Марины на 2-ое мая (ст. стиля); его церемониал был уже давно установлен до малейших подробностей.[235] Так, при виде царя Марина должна была первая поклониться ему, низко нагибаясь. Государь сделает вид, будто целует ее руку; но ей надлежало остановить его. Накануне этого великого дня, если верить патеру Лавицкому, приятельница бернардинцев почувствовала какие-то угрызения совести. Иезуит покоился в "беседке из зелени", как старался изобразить благосклонный историк, на самом деле, по указанию самого действующего лица, в гораздо более прозаическом "шалаше, сплетенном из ветвей", когда камердинер царицы пришел предупредить его, что она желает его духовной помощи. Хитрая полька, вероятно, получила кое-какие советы в этом смысле от самого Дмитрия, намеревавшегося продолжать свои заигрыванья со своими лучшими пособниками из представителей католического мира, и в последнюю минуту она решилась подать эту милостыню отвергнутому духовнику. Иезуит не преминул, в чем можно быть уверенным, воспользоваться случаем, чтобы напомнить нечаянной исповеднице, чего ожидает от нее церковь и ее самые ревностные служители. Без сомнения, он получил множество самых одобрительных обещаний; подобно Дмитрию, Марина не скупилась на них; [236] но после коронации, с таким нетерпением ожидаемой, так же мало заботилась по чести исполнять свои обещания.

    V. Коронование

    Своим появлением перед подданными на пороге великолепного шатра у ворот столицы и шествием в Кремль среди блестящего поезда прекрасная царица должна была ослепить москвитян, но вместе с тем и причинить им некоторые огорчения. На этот случай она надела костюм, который они признавали польским; это был просто французский костюм по моде того времени: длинная стянутая талия, взбитые и поднятые вверх волосы, гофрированный воротник два фута в диаметр, который появляется на всех портретах этой государыни. Так одевались королевы Франции, и Марина, разумеется, полагала, что императрице всея Руси следует подражать им в такой день. Не могла же она не знать предрассудков страны, к которым отнеслась так вызывающе, страны, где вопрос о платье и до сих пор сохранил важное значение. Но если москвитяне рассчитывали, что она спрячет свои красивые волосы и не покажет тонкой талии, они требовали слишком большой жертвы от молодой особы, которая, вероятно, получала из Парижа свои корсеты и фижмы.

    Царица была полькой, и у ворот древней столицы, до сих пор еще близкой к Азии, два народа, чуждые друг другу вопреки завязавшейся между ними новой связи, сопровождая повелительницу, мерили друг друга взглядами довольно недружелюбными. Стоявшие шпалерами на пути драбанты Дмитрия произвели на одного из польских спутников Марины впечатление сброда гнусных бездельников.[237] Они сдерживали своими бердышами толпу, среди которой татары, грузины, турки, персы и лопари напоминали о соседстве еще более диких стран. Смешиваясь с дикими криками инородцев, трескучие раскаты московских трубачей больно терзали польские уши. В свою очередь, выходя из парадной кареты, запряженной 12-ю лошадьми тигровой масти, - из них некоторые, говорит один лукавый хроникер, были расписаны краской, ввиду трудности подобрать редкостную запряжку, - и, вступая под темные своды Воскресенского монастыря, своего местопребывания до коронации, царица предложила оркестру Стадницкого сыграть подходящую к случаю польскую мелодию. Ее соотечественники тотчас грянули народную песню своей родины: "Всегда и всюду, в горе и в счастье я буду тебе верен!", что не особенно ласкало слух москвичей.

    Рачительный блюститель всех местных обычаев, Дмитрий не показывался среди провожатых; переодетый, он скрывался в толпе. Но, как мы знаем, в Воскресенском монастыре жила также Марфа, и потому он имел право явиться туда вслед за своей Мариной. Находясь в стенах Кремля, монастырь исполнял различные назначения. Он служил местопребыванием царских невест, а во мнении местных православных соединенная с супругом католическим священником Марина еще не вышла из этого звания. Ее коронование должно было сопровождаться вторым бракосочетанием, по обрядам греческой церкви. Часто случалось, кроме того, что монастырем пользовались как тюрьмой, заключая в него женщин, подозрительных или приговоренных к заточению.[238] Спутницы Марины нашли помещение зловещим. Не стало патера Анзеринуса, чтобы развлекать и подбадривать их: латинскому духовенству вход в монастырь строжайше воспрещался. Без священников, без мессы даже на Троицын день! Обе Тарло впали в отчаяние, г-жа Хмелевская плакала, не осушая глаз. Для полноты бедствий их отвратительно кормили в угрюмом монастыре и очень дурно обставили. Деликатный вкус польских шляхтянок оскорблялся московскими приправами, а утонченная воспитанность страдала от сношений с грубыми монахинями. Маленький людской мирок, привлеченный к участию в героической драме, путался в мелочах жизни. Дмитрий немного успокоил его присылкой польских поваров, а на другой день Мнишек усугубил удовольствия, передав дочери от имени государя сундучок с дорогими безделушками, которые она разделила между окружающими.

    Испытание длилось всего неделю. 6 мая (стар. ст.), за день до коронования и свадьбы, Марина могла занять приготовленное ей во дворце помещение.

    Свадебный обряд, закреплявший ее союз с Дмитрием, не был простым повторением церемонии, совершенной по полномочию в Кракове; для местных казуистов эта последняя не шла в счет, тем более что само собой разумелось, что Марина, став супругой царя, порывала с католичеством. Непримиримые Гермоген, архиепископ казанский, и Иосиф, епископ коломенский, требовали вторичного крещения. Но этот вопрос неясен в православном учении, и Дмитрий нашел возможным избавить избранницу своего сердца от троекратного погружении по восточному обряду, отправив в заточение чересчур строгих архиереев. Прочие довольствовались миропомазанием, составлявшим необходимую принадлежность коронационного обряда; сохранившийся отрывок церемониала сверх того свидетельствует о причащении Марины, и это двукратное подчинение греческому обряду признали равносильным отречению.

    Но причащалась ли в самом деле супруга Дмитрия под обоими видами? Важный вопрос, по поводу которого проливались потоки чернил, не подвинув вперед его разрешения, по мнению специалистов! Нет и намеков, что утвержденный и обнародованный церемониал не был с точностью исполнен во всех подробностях; свидетели же согласно показывают, что коронование и миропомазание совершались по греческому обряду, а при этом обязательно и причащение. Впоследствии это событие сделалось предметом торжественных прений, которые уже не оставляют места для сомнений. На соборе 1620 г. патриарх Филарет, очевидец и вполне сведущий человек, считал своего предшественника, патриарха Игнатия, повинным в том, что он причастил католичку.[239] Исчерпанный с точки зрения исторической, спор об этом возможен только в области вероисповеданий. Впрочем, он был поднят только в силу связанных с ним политических соображений, а свойство политики - все спутывать. Поляки и москвитяне, сторонники и противники Марины, охотно отрицали доказанный факт, одни - с целью защитить свою соотечественницу от позорного вероотступничества, другие желали объявить иноземку еретичкой и язычницей. Уверяли также, что днем бракосочетания выбрали четверг, вопреки каноническим правилам. Но эти правила возникли лишь в царствование Екатерины II.

    Бедная Марина! В этот день она все же принесла своим новым подданным гораздо более тяжелую для себя жертву, облачившись на этот случай в русский наряд, и казалась в нем "обремененной драгоценными камнями, а не украшенной ими" (magis onerata quam ornata, по выражению польского летописца). Повязка, которой она решилась накрыть волосы, правда, стоила 70 тыс. рублей, по словам другого историографа! На этот раз она также кротко подчинилась всем подробностям весьма сложного обряда. Вступив в Успенский собор, она обошла все иконы, благоговейно прикладывалась к каждой из них; невысокая ростом, она приподнималась по временам на своих маленьких ножках и даже прибегала к помощи скамеечки. Польки ее свиты подчинились этой необходимости с проклятиями в душе, возбуждая некоторый соблазн незнанием обычаев, прикладывались кое-как, к устам святых, а не к рукам, как полагается.

    В свою очередь, неприятно поразил их и Дмитрий: в течение бесконечных превратностей торжественного обряда он несколько раз прибегал к услугам окружавших его высших сановников, чтобы "поудобнее установить ему ноги". Так свободно обращаясь с Голицыным или Шуйским, мог ли он не быть подлинным сыном Грозного? Осмелился ли он, будь дело иначе, короновать свою Марину? Честь, оказанная Марине, заметим, не имела примеров в прошлом. Этой чести не удостоились ни Анастасия, первая любимая жена Грозного, ни Ирина, ни Мария Годунова. Дмитрий пожелал короновать Марину даже ранее брачного венчания, что делало ее по званию независимой от этого союза; в случае развода она оставалась царицей: если бы Дмитрий умер раньше, она могла царствовать после него! Так и произошло, - прежде чем сделаться в глазах народа законной супругой царя, ненавистная чужестранка была миропомазана, возложила на свои украшения золотые бармы Мономаха и прошла через врата, доступные только государям.

    Свадебный обряд происходил за священным порогом, и только немногие из польских спутниц Марины получили разрешение следовать за нею в святилище. Остальная свита волновалась: - "Что там делают с нашей госпожей?" - шептали подозрительные шляхтичи. Их успокоили, а получившие привилегию шляхтянки впоследствии забавляли земляков рассказами о странных обрядах, которые они видели, и которых, очевидно, не желали показывать большому числу иностранцев. Он острили над чашей, из которой брачующиеся пили по очереди, хотя она служила красивым символом; самый проворный из них должен был раздавить ее, когда ее бросили на пол: знак его будущего главенства.[240] Чтобы избежать предзнаменования, способного встревожить зрителей, патриарх поспешил сам наступить на хрупкий хрусталь.

    Были строго исполнены и другие обычаи: при выходе из храма дьяки сыпали на припавшую к земле толпу исконный "золотой дождь" из больших португальских дукатов и более мелких монет с вычеканенным к этому случаю двуглавым орлом. Высшие московские чины не брезгали вступать в борьбу из-за этих щедрот. Наоборот, поляки намеренно принимали безучастный вид; когда золотая монета упала на шляпу польского дворянина, он пренебрежительно стряхнул ее; антагонизм двух племен ярко сказался и в этом надменном движении.

    Это чувствовалось и после свадьбы. Дмитрий должен был покинуть объятия Марины ради аудиенции польских послов, Гонсевского и Олесницкого, прибывших в Москву одновременно с Мнишеком. Обыкновенно преувеличивают значение политических инструкций, официально данных Сигизмундом этим представителям. Вместе с проектом вечного союза, выработанного Львом Сапегой в 1600 г., они теоретически поддерживали программу, которой придерживались обе страны в своих дипломатических сношениях до 1634 г.; но ни в Кракове, ни в Москве не создавали себе иллюзий относительно их действительной ценности; их единственною, истинною целью было - скрывать суть вещей, то резкое, непримиримое столкновение интересов, уже тогда разделявшее на два лагеря обе половины славянского мира. Требуя в это время возвращения не только Смоленского и Северского княжеств, но даже Пскова и Новгорода, как неотъемлемой части литовских владений, теперь приобретенных Польшей, Сигизмунд просто следовал вековой традиции. Эти требования возврата земель служили характерным вступлением к началу всех переговоров между Польшей и Московией; их скоро оставляли в стороне и переходили к конкретным прениям по очередным вопросам.

    Гонсевский и Олесницкий, без сомнения, держали их про запас. У нас на это нет точных указаний, так как они не имели времени приступить к обсуждению дел. Их задержали споры о титуле. Под впечатлением, может быть, тех внушений, органом которых служил в Кракове Безобразов, польский король решился резче подчеркнуть свое неблагосклонное отношение к притязаниям, заявленным Дмитрием; он ему теперь отказывал даже в титуле великого князя! Понятен гнев "непобедимого императора". Во время бурного свидания, рассказывают мемуаристы, он то снимал свою корону, обращаясь к посланникам с убедительными речами, то в пылу гнева едва не бросил в них скипетром.[241] Это тяжелое пререкание произошло перед самой коронацией, и Дмитрий смирился, наконец, смирился перед самым тяжким для себя уничижением, приняв письмо Сигизмунда с оскорбительным обращением. Для него было слишком важно исполнить церемониал прежде, чем Марина и ее соотечественники узнают о происшедшем. После события можно было возобновить и даже обострить ссору. Приглашенные на пир послы не согласились довольствоваться отведенными им местами. В Кракове представитель царя занимал место за столом короля; они требовали одинаковой степени вежливости. Но Дмитрий уже вернулся к прежнему высокомерию. Власьев от его имени дерзко заявил обоим полякам, что их доводы не имеют значения; допуская к своему столу представителей папы или императора, король польский должен был допустить к нему посла царского; но самодержец всея Руси совсем не то, что король римский или епископ римский, - в его глазах последний поп равен папе! Гонсевский и Олесницкий могут оставаться дома, если они недовольны.

    Так они и поступили; воевода сандомирский принял их сторону и остался с ними. Дмитрию это было крайне неприятно, но он не уступил. Споры затянулись и на следующие дни, и послы понемногу склонялись к примирению. Кремль веселился. Пиры, концерты, балы во дворце сменялись без перерыва. Марина усердствовала во всю. Ради удовольствия польских гостей и своего собственного, она возвратилась к парижским лифам и фижмам; пресноту или излишнюю остроту московских блюд она исправляла средствами более утонченной кухни: после "лебяжьих ножек в меду" подавали глазированные фрукты и мороженое за "бараньим легким в шафране". Задаваясь целью пленить своих угрюмых гостей, Дмитрий, со своей стороны, пускал в оборот все свои способности, свою обходительность. После стола он как бы искал их общества и по-приятельски беседовал с ними. Если польские солдаты подходили к стенам дворца, он приказывал вводить их в сени, угощать лучшим вином и пил за их здоровье. Он устраивал турниры, подобные краковским, и проявлял полное удовольствие, когда польские борцы давали москвичам почувствовать всю грубость их кулачных боев. Поощряя вдохновение Антонио Риати, шута Мнишека, он изрекал такие острые словечки, что они могли бы очень неприятно действовать на верноподданных Сигизмунда, если бы их слух недостаточно освоился с такими впечатлениями. Через несколько дней, сидя в пустынной части города, куда долетали только отголоски веселых собраний, Гонсевский и Олесницкий уже горели желанием принять в них участие. Может быть, они предвидели возможность вознаградить себя на чем-нибудь другом. Скоро установилось соглашение. Решили, что один из послов займет стол, смежный с царским. Марина сделалась еще очаровательней. Сам Дмитрий ради приема вновь прибывших оделся по-польски. Однако когда Гонсевский отказался встать, чтобы принять кубок, который государь благоволил ему послать, ему объявили, что его выбросят в окно за непослушание, - и он подчинился!

    На другой день, хотя опять Московия одержала верх, во дворце все еще делалось по-польски и в угоду Польши. На новый пир из москвитян пригласили только Власьева и кн. Масальского. Проведя три часа за едой и питьем, всю ночь протанцевали. К заре, переменив множество кавалеров, восхитительно танцевавшая Марина завоевала все сердца. Но Гонсевский и Олесницкий, танцуя с нею в одной кадрили, не сняли шляп, - Дмитрий приказал им сказать, чтобы берегли головы, иначе их снимут вместе со шляпами.[242]

    Царь опять заставил себе повиноваться; но этой новой победой он, может быть, подписал свой смертный приговор. Уступая требованиям и капризам молодого государя, послы Сигизмунда наводились ими на горькие размышления. Так вот в кого переродился скромный и робкий в Кракове проситель! Он уже походил на самых жестоких московских деспотов, чью наглость доводилось переносить Польше; он слишком ясно показывал, чего она могла ожидать от его гордыни и притязательности. Под такими впечатлениями происки агентов молодого государя, затевавшиеся в Кракове, принимали еще более угрожающий характер. Но Гонсевский и Олесницкий не могли не знать о происках с противоположною целью, орудием которых там же служил Безобразов; и хотя мы не имеем на это достаточно достоверных указаний, но нам кажется вполне вероятным в эту пору сближение между польскими послам и недовольными москвитянами. При таких духовных сближениях создаются иногда положения, среди которых происходит нечто подобное тому, как в насыщенной электричеством атмосфере облака, встречаясь, порождают удары молнии. Дмитрий и Марина праздновали и веселились, в очаровании своего союза, которым увенчались их вожделения, в опьянении могущества, среди которого могли без отказа исполняться их желания; все окружавшее их составляло рамку блеска и радости прекраснейшему сну, который может явиться людям. Они не прожили в нем и восьми дней!

    Скоро, подобно метеорам, они погрузятся в ночную тьму, которая разлучит и поглотит их жизненную долю; пора схватить хотя бы на лету их быстро промелькнувшие образы, особенно Дмитрия, - с Мариной мы еще встретимся, - и попытаться воспроизвести их очертания.

    ГЛАВА СЕДЬМАЯ

    Катастрофа

    I. Императорская чета

    Благодаря одному из тех совпадений, которыми полны легенды всех стран, которыми создаются самые удивительные смешения, супруга Дмитрия не была незнакомкой в своей новой родине. В местной народной поэзии давно заняла видное место героиня с тем же именем - Марина, Маринушка, Маринка, с чертами, смутно напоминающими тот же женский образ. Она относится к фантастическому и величественному циклу Владимира. Эта героиня появляется среди гостей эпических пиров в Киеве и среди соперников грозного Добрыни, который в конце концов убивает ее. Она - чародейка и вещунья, еретичка и безбожница, даже распутная девка. Она соблазнила девятерых князей или богатырей, своих женихов, которых обратила в животных. Змея, обвивающая ее руку, - первый друг ее.[243] Несомненно, хотя варианты песен и не указывают на это, с приездом в Москву прекрасной польки, и особенно после катастрофы, разбившей счастье четы, в народном воображении произошло слияние этих двух женских образов. Черты их, сближенные и переплетенные, создали новое лицо, на которое обратили чувства и негодования, и гнева, и суеверного ужаса, навеянные легендарной героиней древности.

    Вторая Марина не заслуживала такого крайне немилостивого отношения, можно утверждать теперь. В роли, какую ей довелось играть, она проявила главным образом честолюбие, и, нужно сказать, честолюбие особенно пылкое и упорное, одну из тех страстей-сил, которые, овладевая всем существом человека, как бы упраздняют все остальные чувства и побуждения, - привязанность к родине или семье, честь и стыдливость, робость или сознание опасности. Сделавшись царицей ценою опасной ставки, эта шляхтянка пожелает во что бы то ни стало удержать хотя бы тень титула и положения, раз приобретенных, соглашаясь на все жертвы, пренебрегая всеми опасностями, но в сущности без серьезного размышления и расчета бросаясь от приключения к приключению, из объятий одного авантюриста к другому товарищу по легкомыслию или безумию, лишь бы он доставил ей иллюзию призрачного возврата к утраченному величию. Вообразите себе человека, разбуженного среди чудного сна, который и наяву упорствует в преследовании и попытках поймать рассеявшийся призрак, пятится задом, чтобы не пугаться препятствий, на которые наталкивается, закрывает глаза, чтобы не видеть пропастей, куда катится, с каждым шагом более израненный, более униженный, с каждым падением более безумеющий, и разбивается, наконец, в отвратительном закоулке, - такова история второй Марины.

    Дмитрий - более сложная личность. По точным свидетельствам, на редкость единодушным почти во всех оттенках, он был небольшого роста, но крепко сложен, с широкой грудью, сильными плечами, мощными мышцами и такими руками, что без усилия ломал подковы. На туловище коренастого силача - широкое лицо, смуглое, лишенное растительности; толстый нос с бородавкой, или синим рубцом, говорят другие; большой рот с толстыми чувственными губами; внешность, в совокупности своей не изящная, но, судя по некоторым портретам, вовсе не неприятная, производила впечатление ума, смелости и энергии. Я уже указывал на его искусство во всяких физических упражнениях. Прежние московские цари вообще им не отличались; обычай заковывал их в иератические позы, чем и довел Феодора до полной бездеятельности ума и тела. Считалось неприличным, чтобы московский государь садился на лошадь, не поддерживаемый несколькими придворными, и он взгромождался на седло, как парадный манекен. Кротость и тихий ход верховых лошадей, подводимых августейшему повелителю, тоже требовались искони заведенным порядком. Поэтому Дмитрий поражал пренебрежением к своему достоинству, когда выбирал самых горячих скакунов и вскакивал на них без помощи стремян. Когда же он осмелился с рогатиной в руке побороть медведя, все кричали о соблазне и бесчинстве.

    Внешности и силе отвечали и духовные свойства отважного наездника: бурный, стремительный темперамент, не лишенный, однако, гибкости; много смелости, большая уверенность в себе; много живости и пыла; привлекательный по природе, великодушный, но склонный к вспыльчивости, он так же быстро успокаивается, как легко раздражается; в характере его есть грубоватость, но без свирепых инстинктов предполагаемого отца; никаких излишеств в питье и пище. Соблюдая трезвость сам, Дмитрий ненавидел пьянство; но сластолюбие крепко сидело в нем; много чувственности, даже некоторая порочность: муж Марины, любовник Ксении обожал женщин; но если верить некоторым отзывам, он проявлял вкусы восточного человека в распутстве; Петр Басманов и Михаил Молчанов служили у него сводниками, потаенными ходами приводя во дворец целый сераль, пользуясь даже населением соседних женских монастырей; составитель любопытного сказания кн. Хворостинин считался миньоном молодого государя, что не помешало ему изобразить его разбойником в своем повествовании.[244]

    Дмитрий, как мы знаем, был страстный поклонник роскоши во всем; он предается ей без удержу и не смущаясь требует ее от всех окружающих. Его слава в этом отношении так быстро установилась и широко распространилась, что торговцы и посредники в сбыте дорогих вещей со всех сторон стекались в Москву; даже принцесса Анна, сестра Сигизмунда, поручила одному из спутников Марины очень ценный ларчик, чтобы тот предложил царю приобрести его. Феодор и Годунов значительно расширили довольно скромное жилище, которым довольствовались их предшественники. К полученным в наследство "золотой" и "грановитой" палатам Борис прибавил еще две, а к собственному жилищу, простому деревянному "двору", пристроил высокое каменное здание и украсил его садом. В соседстве с ними на обширном пространстве внутри Кремля стояли другие здания, служившие обыкновенно помещением для цариц под общим именем "теремов". Дмитрий нашел их тесными для себя. Так и в наши дни, как бы в память былых привычек предков к кочевой жизни, русские государи все еще очень непостоянны в жилищах: в Петербурге, как и Москве, новые резиденции возводятся с каждым царствованием и считаются дюжинами. Дмитрий не имел покоя, пока не поставил себе нового жилья. В том же Кремле, только ближе к Москве-реке, он велел наскоро построить себе новый деревянный дворец из двух корпусов, один для себя, другой для царицы. Он хотел ввести в них удобства и убранства, какие видел в Кракове и Самборе: дорогие ткани на стенах, занавесы на дверях и окнах, печи из зеленых изразцов.

    Эти нововведения тоже не понравились; но москвичи были особенно неприятно поражены и даже испуганы странным сооружением, постановка которого перед вышеописанными дворцами возбудила жгучее любопытство; свойства и назначение этого сооружения до сих пор не выяснены археологами. Если верить одному благочестивому летописцу, Дмитрий думал изобразить в нем ад, куда рассчитывал вскоре отправиться на жительство. А пока, поставив в самом сердце святого города огромный котел, выбрасывавший пламя и тлетворные испарения, откуда выскакивали отвратительные чудовища с жадными пастями, он намеревался бросать в него православных, обличавших его проклятое еретичество.[245] Не приписывая его изобретателю таких злостных намерений, теперь полагают, что это сооружение имело два назначения: декорации для предполагавшегося фейерверка и военной машины, которая должна была улучшить действие прежних подвижных укреплений (гуляй-городов), употребляемых москвитянами того времени в своих военных походах.[246]

    Дмитрий был государь воинственный и склонный к пышности. Он начал тем, что завел себе гвардию, без которой обходились его предшественники, состоявшую из трех рот иноземных наемников в великолепных мундирах, под командой француза Якова Маржерета, шотландца Альберта Лентона и датчанина Матвея Кнутсена. Наряду с этим парадным отрядом он вооружал и другие, усердно занимался их обучением, наблюдал за маневрами, за упражнением в стрельбе, сам наводил пушки, устраивал примерные атаки, принимая лично деятельное участие в подобных боях. Предполагаемый сын Грозного более походил на Петра Великого. Как и будущий реформатор, он любил во все входить сам. Он возмущал москвичей и тем, что не почивал после обеда, как требовал обычай. Часы отдыха, которыми так дорожили все его подданные, он употреблял на посещение мастерских, где беседовал с рабочими, собственноручно брался за их работу. Глава армии, подобно полтавскому победителю, он исполнял обязанности простого солдата, охотно обменивался кулачными ударами в примерных боях, с увлечением перекидывался снарядами в виде снежных комков. На охоте он с большой силой и ловкостью владел луком и рогатиной. Как Петр Великий, он любил женить своих ближних и непременно присутствовал на свадьбах. Подобно ему, только в меньшей степени, он дерзко презирал все предрассудки и некоторые обычаи. В знак неуважения к ним он ел телятину и испытал из-за нее столкновение со своим любимцем Татищевым, который до того разгорячился, что наговорил ему грубостей. Говорили даже о его возмутительной привычке водить с собой собак в церкви, что крайне сомнительно. Враги укоряли Дмитрия, что он после свадьбы не посетил бани, как предписывал обычай. Однако Немоевский бесхитростно записал в дневнике, что пир на следующий день начался позже именно из-за продолжительного пребывания царя в очистительной бане. Опять подобно Петру, Дмитрий быстро раздражается и переходит к ручной расправе, но он скорее успокаивается и забывает зло. Он гораздо мягче, но зато менее тверд, что способствовало его гибели. Но главное, хотя он и не имел времени развернуть свои способности, его умственное и нравственное содержание далеко не то, каким обладал Петр; у него нет дарований великого человека, как я говорил.

    Очень мало развитой, его ум скорее быстрый и решительный, нежели глубокий и основательный. Он царствовал всего одиннадцать месяцев, и, несмотря на его беспечность и гордую доверчивость, хлопотливые старания утвердиться на троне оставляли ему мало времени для более производительного употребления своих способностей, а было бы несправедливо оценивать их только по результатам. Результаты эти очень слабы, насколько мы можем судить по дошедшим до нас свидетельствам; к тому же, как я уже указывал, в архивных документах этого времени замечается большой пробел, оставляющей широкий простор для сомнений и догадок.

    II. Характер царствования

    Польское влияние сильно отразилось на внутренней политике Дмитрия. На это указывают превращение Думы в Сенат и создание значительного числа заимствованных у соседей новых должностей, - великого конюшего, великого дворецкого, мечника, подчашего. Но от нового собрания сохранилось одно название со списком членов, составленным усердным Яном Бучинским. В этом списков любопытно отражается характер нового порядка: Нагие записаны здесь рядом с воеводами, недавно выступавшими против претендента; имена жертв Бориса Годунова перемешаны с именами креатур его преемника; список не выясняет нам ни политического характера реформы, ни роли выдвинутых ею личностей. Под властью проведенного до крайней степени самодержавия, как его установил Иван IV и продолжал Годунов, старая дума - необходимый орган центральной власти надо всеми ведомствами - клонилась к упадку. В Польше, наоборот, значение сената усиливалось в его двойственной роли государственного совета и верхней палаты. Заимствовал ли Дмитрий у своих соседей сущность или только форму учреждения? Думал ли он под многообещающим названием восстановить старое, или, наоборот, открыть будущее для политической свободы, о которой уже мечтали иные из его подданных? Мы этого не знаем, как не знаем цели ослабления законов о крепостном состоянии и податного бремени, - главных дел царствования. - Эти меры, запрещавшие массовые закрепления, лишавшие отцов права продавать вместе со своей и свободу своих детей, с другой стороны устранявшие участие корыстных посредников при сборе налогов, были ли зародышем более широкой законодательной реформы в гуманитарном духе или он просто входили в систему временных мероприятий, которыми пользовались и даже злоупотребляли в России во все времена и при всяких порядках? - Это остается загадкой, вероятно, неразрешимой.

    Дмитрий унес в могилу тайну своих мыслей и желаний, еще не успевших окрылиться. И все-таки он чем-то дал некоторое удовлетворение народным массам, мощный порыв которых вознес его к власти; не даром тотчас за его воцарением бури, бушевавшая по всему государству и вздымавшие в одну огромную волну разнообразные революционные течении, вдруг затихли. Этому способствовала, может быть, общая перепись поместных земель и жалованья, раздаваемых служилым людям, задуманная в смысле уравнения раздач и подготовляемая созванными в Москву выборными, обязанными наблюдать за ее выполнением; возможно также, что перепись эта составляла часть целого сложного проекта, общий план и смысл которого от нас скрыт.[247] Одного появления "истинного солнышка" на застилаемом грозовыми тучами небе страны, полной глубокой религиозной веры, было достаточно, я думаю, чтобы вернуть ей спокойствие.

    Под конец царствования на просторах степей обнаружился водоворот, следствие великого революционного прилива. Заволновались терские казаки, завидуя выдающемуся положению донских казаков близ государя или просто изыскивая предлог к разбойничьему набегу. Составив шайку вокруг атамана Фомы Бодырина, они объявили, что в 1592 г. царица Ирина родила сына Петра, которого Годунов осмелился подменить царевной Феодосией, жившей всего несколько месяцев. Незаконному сыну муромского мещанина Илье, или Илейке,[248] дали роль мнимого царевича. Он служил одно время приказчиком лавочки в Москве в силу этого имел вид человека, знакомого со столичными порядками. Быстро увеличиваясь, шайка попыталась захватить Астрахань; отброшенная, она двинулась вверх по Волге, предаваясь грабежам и погромам. Дмитрия это, по-видимому, не беспокоило. Он смело приглашал к себе названного царевича. Царский посланный застал нового самозванца в Самаре и поехал с ним к Москве. Можно строить лишь предположения о прием, который дядя готовил племяннику, так как Дмитрий не дожил до приезда гостя.

    В своих сношениях с Западом преемник Бориса Годунова желал подобно ему и даже в большей степени держаться политики открытых дверей. По крайней мере он старался стучаться во все двери. Но, выражая желание ездить повсюду и приглашая всех к себе, представлял ли он себе неизбежные условия подобной политики? Это несколько сомнительно. Он пустился наудачу и на авось. Пребывание в Москве одного испанского монаха вдруг показалось ему даром Провидения, могущим открыть его стране, его дипломатам и купцам новые горизонты и рынки. Монах Николай де Мелло был миссионером ордена затворников св. Августина. После 20 лет проповеднической деятельности в Индии, он возвращался в Мадрид, когда его проезд через Москву возбудил внимание и недоверие полиции Годунова. Несчастный был схвачен и заключен в Соловецкий монастырь на Белом море. Дмитрий узнал о событии, освободил его и тотчас возмечтал, что нашел посредника для сношений с Филиппом III. У него не нашлось времени для заготовления инструкций странному посреднику; но он и не подозревал, что приготовил монаха для другой миссии, и его любящее доброе сердце могло порадоваться и на том свете: после ужасных испытаний и тяжких мучений Николаю де Мелло довелось быть последним спутником и предсмертным утешителем Марины.

    Франция Генриха IV особенно привлекала доблестного молодого государя. По свидетельству Маржерета, он мечтал в один прекрасный день высадиться в Дюнкирхене и явиться в Париж приветствовать христианнейшего короля. Так предвещалось уже путешествие Петра Великого! Беарнец, пожалуй, хорошо принял бы этого предтечу. Очень благоприятные для Дмитрия донесения, доходившие до короля через его агентов, служивших в северных странах,[249] должно быть, произвели на него впечатление. Благодаря этому, когда Маржерет после катастрофы вернулся во Францию, король предложил ему записать его знаменитые рассказы, а также, без сомнения, ехать обратно в Россию, где мы встретим его участником в других трагических событиях. Для плавания к французским берегам Дмитрий собирался воспользоваться английским кораблем; уже одно это обличает всю химеричность его затеи.

    При его воцарении британский посол Томас Смит находился в Архангельске и готовился к отплытию; его мало удовлетворяли вырванные у Годунова уступки, хотя торговцам других стран и самим москвитянам он казались чрезмерными. Новый царь тотчас вознамерился превзойти в щедрости своего предшественника. Еще в Туле он вызвал к себе агента английской компании Джона Мерика и надавал ему обещаний. Прибыв в Кремль, он поспешил объявить Смиту о скором отправлении посольства в Лондон и даровании новой грамоты, которую он, действительно, подписал.[250] Мы знаем, что англичане платили уже только половинные пошлины; теперь они совершенно освобождались от них; в действительности это была монополия - предмет их всегдашних вожделений! Но эта открытая дверь как бы закрывала все другие. Сам Дмитрий, очевидно, понимал дело иначе. В это же время он намеревался осыпать благодеяниями и польских и литовских купцов: отменить остановки на границе, неудобопереходимые заставы на дороге; отменить убыточные и досадные формальности, упразднить таможни! Все это прекрасно; но при этом привилегия англичан теряла свое значение. В голове Дмитрия теория свободного обмена смешивалась с протекционизмом; вернее, обе теории были ему одинаково чужды; он не заботился ни о примирении их принципов, ни о согласовании их на деле со своими мыслями и стремлениями.

    С Польшей, как мы знаем, у него были более важные счеты. Спор, едва начатый и резко прерванный развязкой, отчасти зависавшей от условий, в которых он возник, привел, по-видимому, к обмену грамот; послы Сигизмунда сводили в них свои требования к четырем основным пунктам: вечный мир, уступка Северщины, помощь в приобретении шведской короны, разрешение иезуитам и прочему католическому духовенству ставить костелы в Московии.[251] Король соглашался на уступку из своих долговых притязаний. Делая вид, будто колеблется между своими прежними обязательствами и новыми обязанностями, Дмитрий предлагал иную сделку. Вместо Северщины, которую он желал сохранить, и войны со Швецией, на которую не желал давать своих войск, он предлагал денег, как будто его казна была неистощимой. Он соглашался на мир, но не желал иметь ни иезуитов, ни латинских костелов. Мы имеем основание думать, что сам автор вряд ли считал серьезными эти встречные предложения. Они, по-видимому, были представлены в середине мая; а 15-го мая царь призывал патера Савицкого и говорил ему нечто иное: он особенно желал бы видеть упреждение коллегии отцов в своей столице; ему нужны школы повсюду, и одних только иезуитов считает он способными руководить созданием таких учреждений! Приятно удивленный, патер Савицкий изливался в благодарностях; резко меняя предмет разговора, государь заговорил о своих военных приготовлениях. У него сто тысяч вооруженных людей, но он еще не знает, против кого направить их. Тотчас затем, как бы выдавая тайную мысль, он осыпал жестокими обвинениями короля Польши.[252]

    При сопоставлении с другими указаниями, вывод, какой можно сделать из этого загадочного разговора, оказывается довольно определенным. Мы знаем, что ходил слух о ста тысячах флоринов, предназначенных тогда Дмитрием для польских мятежников; про набор местами лошадей, которые, по мнению занятых этим делом людей, должны служить для похода в Польшу.[253] Все это вместе взятое дает нам некоторое общее впечатление, следует думать, верное, относительно настроений Дмитрия в этот момент его краткого и драматического поприща. Так естественно мог подсказаться ему подобный план. Он так хорошо подходил к политическим преданиям страны, темпераменту молодого монарха, его прошлому и требованиям его положения. Если бы только удалось его исполнить, он бы обеспечил Дмитрию широкую популярность, сохранив для него все выгоды от полезных связей, заключенных в Польше, и освободил бы его от тех из них, которые в Москве становились очень вредными для бывшего протеже Сигизмунда и иезуитов.

    Вероятно, он именно так желал и думал; но его мысль, воля, ум с трудом высвобождались из вихря стремлений и интересов, где прошлое и настоящее спорили из-за его призрачного счастья; из того смятения, в которое было всецело погружено его внутреннее существо. Скупая судьба предоставила ему так мало времени, чтобы сосредоточиться! Прибавим, что среди известий, которые мы имеем о его жизни и делах, самые полные и точные относятся ко времени его женитьбы, тех дней, когда его физиономия особенно отличалась от повседневной. Он появляется тогда в полном расцвете своей брызжущей избытком сил личности, в состоянии физического и духовного кипения, которое не могло быть обычным. Он, несомненно, отравлен, опьянен радостью и гордостью. Он в припадке мании величия. Он выставляет себя великим полководцем и мудрым политиком. Он Цезарь, и завтра будет Александром. Как та чертовщина из золоченой бронзы, которую он поставил перед новыми дворцами, самохвальство вытекало из того же разлива показного великолепия, пышности, приподнятости. Время и раздумье привели бы, конечно, собеседника патера Савицкого к более ясному сознанию действительности. Но времени, увы, ему не хватило! Через два дня после приведенной беседы Дмитрия не стало.

    aaaa

    III. Смерть выходца с того света

    Катастрофа давно подготовлялась в темных низах московской жизни, куда мало проникал чересчур рассеянный и доверчивый взор молодого повелителя. Письмо Ла-Бланка от 8-го апреля 1606 г. сообщает нам, что в Польше в это время ходили слухи о новом перевороте в Москве и даже о смерти Дмитрия. Супруг Марины сохранил расположение простонародья и среднего класса. В этих слоях не возбуждали мысли о мятеже ни нарушения обычаев, какие он себе позволял, ни даже подозрения в потворстве католичеству, в котором его обвиняли противники. Терпение, равнодушие к неизбежному злу составляли основные черты темперамента, выработанные веками тирании, и того умственного склада, для которого хороший или дурной, даже ненавистный, но законный царь стал уже необходимостью. Но были другие мятежники. Вызывая из ссылки Романовых, возводя в высшее звание дьяка Щелкалова, Дмитрий открыто старался восстановить значение той кучки выскочек, на которую с середины XVI-го века с такой завистью смотрели князья-бояре. С другой стороны, с Головиными, избавленными от опалы, которой наказал их Годунов, с Ф. И. Мстиславским, обласканным, ожененным и водворенным во дворце в Кремле, входила в милость привилегированная аристократия эпохи опричнины. В то же время высылались огулом опальные родные и друзья Годунова, уступая места неродовитым боярам, а таким людям, как Басманов, Микулин, вчера бывший стрелецким сотником, сегодня член Думы. Дмитрий старался смягчить впечатление такой политики. Беречь козу и капусту лежало в его характере. Он помиловал Василия Шуйского; он пытался привлечь и даже привязать к себе родственными связями тех из знатных, "которые оставались нейтральными", по выражению Массы. Не обезоруживая недовольных, эти попытки, с опасностью для него самого, обличали его слабость. Духовенство, на первое время побежденное его почтительным вниманием, по видимости подчинившееся до единогласного почти признания брака с "язычницей", не преминуло исподволь пристать к партии недовольных, особенно под влиянием некоторых тяжелых раздражений: тайных подозрительных сношений государя с иезуитами, мелочных хищений, необдуманно творившихся в ущерб казны и поземельных имуществ церкви.

    Вождь недовольных указывался положением. Мученик за правое дело, Василий Шуйский естественно становился его поборником. Мы уже знаем связи этой семьи с купечеством столицы. В ее обширных владениях по берегам Клязьмы поселения отличались напряженной торговой деятельностью и разнообразием промыслов; они вели постоянные сношения с рынками Москвы. Благодаря очень развитому шубному производству в этих местах, Василий Иванович носил в народ прозвание шубника. Несколько Шуйских служили воеводами в Пскове и Новгороде, и их потомки располагали множеством сторонников среди мелкого дворянства этих областей. Кроме того семья, по-видимому, обладала в самой столице своего рода милицией, вполне преданной и даже привязанной к ней, из уроженцев ее вотчин, поселенных близ Кремля. К тому же Дмитрий намеревался сосредоточить войска вокруг Ельца; отдельные отряды их при передвижении временно задержались у ворот столицы и легко поддались соблазну развращающей среды.

    Заговор сплотил только этот ограниченный круг участвующих, несмотря на попытки привлечь к нему низы. Вокруг Дмитрия и Марины, напрасно создавали целые легенды об их нечестии и соблазнительном поведении. С таким же малым успехом распространялись более правдивые, но весьма преувеличенные рассказы о предосудительном поведении соотечественников прекрасной польки. Опричники Ивана IV подвергали терпеливых мужиков гораздо более тяжелым испытаниям. А Дмитрий гордился своими строгими расправами с чрезмерной распущенностью. Разве не наказали кнутом Липского, дворянина из свиты Марины? [254] Чтобы предотвратить повторение таких тяжелых случаев, государь добился того, что тесть отослал в Польшу часть чересчур многолюдного привезенного им оттуда персонала, и сам распустил большую часть своих польских товарищей по оружию.

    На 18 мая (стар. ст.) Дмитрий готовил большие маневры, военную прогулку и различные упражнения. Опять стали распространять слухи, что эти военные игры должны служить предлогом для избиения бояр, разрушения православных церквей и водворения латинства. Серьезные духовные и светские писатели впоследствии повторяли эти нелепые выдумки,[255] но народ из-за них не взволновался. Его здравый смысл, несомненно, отказывался понимать, чтобы протестанты-секретари царя внушали ему мысль католической Варфоломеевской ночи, а умерщвление бояр не претило бывшим поклонникам Грозного.

    Стрельцы тоже сохранили привязанность к государю. Вначале и среди них появилось было брожение; но по знаку своего начальника, того самого Микулина, который был потом вознагражден за это местом в Думе, милиционеры бросились на зачинщиков и растерзали их "своими руками". Вся упорная работа возбуждения масс дала лишь редкие единичные вспышки. После епископа астраханского, когда именно и при каких обстоятельствах, в точности неизвестно, дворянин Петр Тургенев, предок великого писателя, дьяк Тимофей Осипов и мещанин Федор Калачник, говорят, дерзко поносили царя, объявив его обманщиком. Сбивчивость, туманность подробностей придает этим подвигам легендарный характер. Но даже и легенда не сообщает, чтобы казнь Осипова вызвала вмешательство московской черни в его пользу.

    Эта пассивность большинства подданных способствовала, конечно, Дмитрию утвердиться в уверенности за себя, которую он видимо сохранил до последнего часа. Пока он занимался своим военным праздником, Марина готовила к тому же дню большой маскарад. Беззаботные корифеи веселого карнавала, могли ли они в это время думать об организации убийств? А между тем у них не было недостатка в зловещих предостережениях. Народная масса проявляла нечувствительность к подстрекательствам; но опасность надвигалась с другой стороны. Дмитрия об этом предупреждали Басманов и поляки; последние сами держались настороже; Гонсевский и Олесницкий обратили свой дом в крепость; Мнишеки вооружали всю прислугу. Дмитрий смеялся над их страхами и предосторожностями. Впоследствии польские послы высказывали предположение, что он скрывал от иностранцев тайные затруднения и опасности, с которыми ему приходилось бороться. Вряд ли! Его спокойствие было, по-видимому, искренне. Весь вечер 16 мая (стар. ст.) вместе с Мариной и Немоевским он рассматривал драгоценности принцессы Анны. Он внимательно, подолгу останавливался на рубинах, изумрудах и топазах, жемчужных ожерельях и алмазных нитях, тоном опытного знатока обсуждал красоту и ценность вещей, для сравнения приказывал приносить образцы из собственной сокровищницы.[256] А в это время заговорщики уже приступили к исполнению переворота.

    В эту самую ночь целый корпус войск, говорят, 18 тысяч человек, привлеченный на сторону заговорщиков, вошел в город, занял все его двенадцать ворот и прекратил доступ в Кремль и выход из него. Внутри дворца обыкновенно стоял караул из ста человек телохранителей. Приказ бояр заставил большую часть этих наемников удалиться; всего человек 30 из них остались у внутренних покоев государя. Около четырех часов утра ударили в набат на колокольне церкви прор. Илии, что на Ильинке. По местному обычаю, тотчас зазвонили на всех колокольнях столицы. Как всегда в таких случаях, Красная площадь перед Кремлем стала быстро наполняться народом. Преступники, заботами Шуйского выпущенные из тюрем, стали распространять слухи среди толпы едва проснувшихся людей, что поляки избивают бояр и хотят убить государя. Явившись на площадь во главе двухсот вооруженных бояр и дворян, Василий Иванович подтвердил это известие; а такой прием ясно показывает, что ему не удалось привлечь народ к движению против Дмитрия. При исполнении переворота проявились лишь все составные элементы, подготовившие его; весь он вылился в ту форму, которая послужила классическим образцом для дворцовых революций следующего века.

    С крестом в левой руке и обнаженной саблей в правой вождь заговорщиков проник в Кремль через Фроловские ворота. Перед Успенским собором он сошел с коня, помолился перед иконой Владимирской Божией Матери и объявил окружающим: "Во имя Господне идите против злого еретика!" - Они ринулись во дворец. Пробудившись в объятиях Марины, Дмитрий кликнул Басманова:

    - Что там случилось?

    Выбегая, царский любимец встретил кое-кого из нападающих и повторил им вопрос. Чтобы выиграть время, они пытались обмануть его.

    - Мы не знаем. Должно быть - пожар.

    На минуту ободрившись, Дмитрий скоро заметил, что гул все растет. Он снова послал Басманова на разведки. Но теперь собралось уже много заговорщиков; посланного встретили бранью и криками:

    - Выдай нам обманщика!

    Басманов бросился назад, приказал телохранителям никого не пропускать и побежал предупредить Дмитрия.

    - Спасайтесь! Я вас предупреждал! Вся Москва против вас!

    Дмитрий искал свою саблю. По словам летописи, он не нашел ее. Чиновный хранитель оружия, мечник, унес ее с собою. Супруг Марины, не обдумавши хорошенько, поручил эту должность польского происхождения одному из своих врагов, тому самому Скопину-Шуйскому, которого выбрал для сопровождения в Москву бывшей царицы Марфы. Схватив бердыш одного из телохранителей, Дмитрий приготовился к борьбе с нападающими.

    - "Я вам не Годунов!" - В этих словах, записанных одним летописцем, сказалась вся его уверенность в своем достоинстве, гордость своим происхождением. Раздались выстрелы. Дмитрий отступает. Он взглядывает в окно. Там его народ, вчера еще такой преданный ему; и сыну Грозного не верится, чтобы он уже отступился от него! Нет, против него не вся Москва. Дмитрий узнал своих врагов: это - бояре, дворянство! Скрыться от них, кликнуть клич к мужикам, и он будет спасен. Надо бежать. Вернувшись к Марине, он кричит: "Измена, сердце мое!" и идет искать потайного выхода. Исчез любовник, стушевался и герой; остался только царь, сознающий первую настоятельную обязанность - обезопасить личность государя. Все зависит от нее одной, и, конечно, на нее одну направляются все удары. Этот человек отважен; он с избытком много раз доказал это; он любит женщину, которую сейчас оставил; в этом нельзя сомневаться; однако, он покидает ее и бежит: он царь! Неужели тот, кто выбирает такой исход, не сын Грозного? Но его преследуют. Пытаясь завести переговоры с боярами, Басманов вдруг видит перед собой Татищева, человека, которому помог вернуться из ссылки. Неблагодарный бросает ему в лицо грязнейшую брань московского словаря и убивает его ударом длинного кинжала. Теперь Дмитрия преследуют по пятам. Не находя лестницы, несчастный прыгает в окно; проворный удар сабли задел его по ноге. Упав с высоты целого этажа, он лежит без чувств, тяжело расшибленный.

    Но нанесший ему рану не узнал его. На минуту заговорщики потеряли его след; ему открывается возможность спасения. Караул стрельцов стоит поблизости. Услышав стоны, люди эти подходят; они не колеблясь признают царя. Его поднимают, опрыскивают водой, ищут ему приюта. В нескольких шагах двор хором Годунова, снесенных по царскому приказу; там еще цело нижнее строение. Оно послужило убежищем Дмитрию в последние минуты жизни. Придя в сознание, он видит вокруг себя солдат, преданность которых ему известна; к царю тотчас возвращается его отвага, обычная самоуверенность, даже гордость. Он желает вернуться домой. На руках стрельцов он в последний раз видит свое жилище, увы, неузнаваемым, разграбленным, запятнанным грязью и кровью. Все его телохранители обезоружены. Но ему кажется, что справятся и одни стрельцы, которых он ободряет щедрыми обещаниями. Когда заговорщики приближаются, послушный и стойкий отряд берет ружья на прицел; Дмитрий получил отсрочку, имеет время оглядеться и вызвать вмешательство народа в свою пользу. Он спасен! О, нет! Бояре кричат его защитникам:

    - Мы пойдем в вашу слободу и перебьем ваших жен и детей!

    Дивная выдумка! Эти милиционеры, от которых в тот момент зависела судьба и жизнь повелителя всея Руси, вчера еще всемогущего самодержца, были, как известно, московскими горожанами, в большинстве женатыми, отцами семейств, и угроза их домашнему очагу не могла не произвести ожидаемого впечатления. Она решает развязку драмы. Минутой ранее готовые положить жизнь на защиту царя, эти люди теперь колеблются; они начинают переговоры, желают, чтобы допросили Марфу.

    - Если она скажет, что это - ее сын, мы все умрем за него; если нет, - мы предоставим его на волю Божию!

    Это был смертный приговор Дмитрию.

    Если солдаты или подданные начинают рассуждать в таких условиях и на такую тему, очевидно, они потеряли всякую охоту сражаться. Бояре и не подумали об удовлетворении: противников, на деле уже уклонившихся от боя, и я не могу не видеть в этом нового, весьма убедительного довода в пользу положения, которое склонен признать. Искренность Марфы в эту минуту представила бы ценные ручательства. Но заговорщики не удовлетворились отклонением очной ставки, которую, видимо, находили опасной. Ведь сопротивление стрельцов было теперь обезоружено; есть указание, что они даже рассеялись после первого предостережения, и все свидетельства согласуются в том, что немного раньше, немного позже руководители переворота все равно завладели бы Дмитрием. Если они были уверены в тождестве его личности с Гришкой Отрепьевым или просто в его самозванстве и обладали, как сами хвалились, всеми средствами, чтобы его установить, разве не послужило бы к их очевидной выгоде сохранить обманщика живым ради следствия, которое устранило бы всякую возможность оспаривать факт первостепенной важности и дало необходимое оправдание их заговору? Но они предпочли немедленно убить человека, личность которого и после смерти осталась таинственной и угрожающей; они сочли лучшим низвергнуть стремглав во мрак эту страшную загадку. Боярский сын Григорий Валуев всадил целый заряд мушкета в "злого еретика"; прочие покончили с ним сабельными ударами. Искалеченное, обезображенное, подвергшееся гнусному поруганию тело палачи поволокли на соседнюю площадь посредством отвратительным способом привязанной веревки. Перед Вознесенским монастырем они остановились и теперь только спросили Марфу:

    - Признаешь ли его за своего сына?

    - Вы должны были спросить меня раньше, - последовал, будто бы, уклончивый ответ. - Теперь, каков он есть, он, конечно, не мой!

    На Лобном месте тело поместили на подмостки, рядом с Басмановым, положив ноги бывшего царя на грудь его любимца. Над убитым все время издевались. Один заговорщик вставил ему в рот дудку; другой закрыл ему лицо уродливой маской, найденной во дворце среди принадлежностей праздника, который готовила Марина. Не входило ли и это издевательство в число предосторожностей? Не было ли более подходящим, наоборот, оставить открытым знакомое лицо Гришки Отрепьева? Самый вид тела, кажется, страшил бояр. Через три дня труп вывезли за город и бросили в общую могилу в убогом доме. Но тотчас распространился слух, что "мертвец вернулся". Он выходил из земли и путал прохожих. Приказали зарыть его поглубже, а он опять вышел. Его увидали в другом месте. Вокруг его подвижной могилы роились страшные привидения. Тогда решили его сжечь. Пеплом зарядили пушку и выстрелили на запад, в сторону Польши, откуда появился этот выходец с того света.

    Эти отвратительные посмертные преследования можно объяснить суеверием и наклонностью к зверскому мщению. На Лобном месте, говорят, даже женщины занимались непристойным поруганием несчастного трупа. Если предположить, что убийцы знали, что убили законного государя, и старались скрыть следы преступления, то Шуйский и его сторонники именно так и поступили бы. Следует прибавить, что личность, которую считали играющей при "Лжедмитрии" роль Гришки Отрепьева, после катастрофы бесследно исчезла из Ярославля, и никто не узнал, что с нею сталось.[257] Воля бояр была, может быть, непричастна смерти Дмитрия? Может, они не смогли управлять движением, которое сами возбудили? В истории революций такова обычная доля вождей. Но в этом случае участь Марины среди превратностей кровавой драмы, сделавшей ее вдовой, как будто отстраняет эту гипотезу.

    Покинутая своим супругом, Марина, по словам некоторых свидетелей, сначала искала спасения в погребе. Очутившись там одна, она испугалась. Она вернулась наверх, пробралась незамеченной сквозь толпу врагов, которые сильно толкали ее, и успешно достигла своих покоев прежде, чем заговорщики успели проникнуть в них. Когда они явились, дворянин ее свиты Осмольский на время приостановил их. Он погиб, весь исполосованный ударами, и в покои, вход которых он защищал, нахлынула толпа. Но ни один из ворвавшихся не знал в лицо царицы. При своем небольшом росте, она оказалась незаметной среди стаи своих перепуганных женщин. Один летописец думает, что она нашла убежище под юбками своей толстой гофмейстерины. Все эти женщины показали такую же героическую твердость, как и Осмольский. Допрашиваемые под угрозами, они все время твердили, что не знают, где их госпожа. Насилие совершилось, - за угрозами последовали оскорбления и побои. Полунагие польки возбуждали и злобу и похоть нападавших. Скоро эти опьяневшие звери забыли всякую меру, nudabant equina pudenda sua,[258] говорит Петрей Ерлезунд. Старая Хмелевская так пострадала, что не пережила испытания; если верить Буссову, все молоденькие девушки из ее подруг были изнасилованы, ut, inter actum anni tempus, ex virginibus matres fierent.[259] Разыгрывалась гнуснейшая оргия; послали сказать боярам; некоторые из них явились и без труда заставили прекратить ее. Значит, им повиновались!

    Их заботами Марина и весь женский персонал тотчас же были спасены от опасности. За сандомирским воеводой наблюдали в его доме, но вместе с тем и охраняли его, и он в тот же день мог видеться с дочерью. В городе убили нескольких поляков. Их, ведь, обвиняли в покушении на жизнь бояр и даже самого царя! По странным, бессознательно-противоречивым порывам, свойственным самой природе народных движений, обманутая, мятущаяся, обезумевшая толпа била естественных защитников того, кого хотела сама защитить или за кого мстила. Вопреки предостережениям начальников, несколько дворян или лакеев удалились от своих квартир и засиделись по кабакам или на любовных свиданиях. Подвергаясь нападениям в одиночку, они дорого отдавали свою жизнь; легенда же преувеличила число этих жертв и убитых из числа нападавших в неравной борьбе. Диаментовский считает 300 убитых поляков; Масса - втрое больше, а Буссов доводит их число до 2 135. Но по всем указаниям этой цифры не достигало и общее число оставшихся в Москве соотечественников Марины. Рассказ, приведенный Карамзиным,[260] упоминает среди жертв семь воевод. Налицо был один воевода - Мнишек,[261] а он не получил и царапины. Другой летописец говорит о 93 кардиналах, будто бы убитых в эти дни!

    Это последнее сведение касается, вероятно, бедственной судьбы, к счастью единственной в своем роде, аббата Помаского. Застигнутый в то время, когда он кончал утреннюю обедню, и тяжело раненый, бедный ксендз Самбора скончался через два дня.

    Жившие в Китай-городе, вне Кремлевских стен, Константин Вишневецкий и Сигизмунд Тарло оказались в более опасном положении, нежели отец Марины. Они принуждены были выдержать там настоящие приступы. В своем в конце концов захваченном и разграбленном доме г-жа Тарло защищала больного мужа, прикрывая его своим телом, и получила удар саблей. Раздевши ее донага вместе со всеми домашними, ее в таком виде повели в Кремль. Палаты польского посольства, куда скрылись иезуиты и бернардинцы, по приказу бояр были окружены отрядом войск и спасены от нападений; а через несколько часов мятеж утих.

    Мнишек отделался тем, что вернул деньги и драгоценности, все, что недавно получил от зятя; сама Марина, возвращенная в первых числах июня к отцу, сохранила от своих богатств только траурное платье, которое носила. - "Я бы только желала, чтобы мне возвратили моего маленького арапа", - будто бы заявила она тогда. Вскоре оказалось, что она питала иные, более честолюбивые мысли; впрочем, он были неразрывно связаны с легкомыслием, которое так курьезно выдает приведенное выше желание. Говорят, Мнишек одно время носился с мыслью избежать последствий катастрофы посредством брака своей дочери с новым победителем. Но Василий Шуйский рассчитывал иначе вознаградить себя за победу.[262]









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.