Онлайн библиотека PLAM.RU


  • ГЛАВА ВОСЬМАЯ Народное восстание
  • I. Боярский царь
  • II. Царство лжи
  • III. Канонизация Дмитрия
  • IV. Возобновление бури
  • V. Воскресение Дмитрия
  • VI. Москвитяне и поляки
  • VII. Марина
  • ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Две столицы
  • I. Москва и Тушино
  • II. Обращение за помощью к Швеции
  • III. Осада Троицкой лавры
  • IV. Лихолетье
  • V. Отпор смуте
  • ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Вмешательство Польши
  • I. План Сигизмунда
  • II. Падение Тушина
  • III. Бегство Марины
  • IV. Покорение Московии
  • V. Избавитель
  • VI. Битва при Клушине
  • VII. Низложение Шуйского
  • ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Поляки в Москве
  • I. Опыт олигархического правления
  • II. Избрание Владислава
  • III. Занятие Москвы
  • IV. Правление поляков
  • V. Смерть Дмитрия II
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Социальный кризис

    ГЛАВА ВОСЬМАЯ

    Народное восстание

    I. Боярский царь

    Шуйский победителем вступил в Кремль - низенький, толстый человечек, лысый, невзрачный, с редкой бородкой, с близорукими, мигающими, вороватыми глазками, лет пятидесяти от роду, но совсем старик по виду, без приятной обходительности, с репутацией скареда, вполне оправдавшейся.[263] Какой порядок в государстве установит он со своими единомышленниками? В то время никакого правительства не существовало. Помазанная и коронованная, обладая в теории более высоким званием, чем Ирина, Марина потонула в перевороте. Она лишилась всякого значения; и сам патриарх Игнатий, возведенный в этот сан самозванцем, разделил ее падение. А ведь в этом самодержавном государстве правительство заключалось прежде всего в царе. Кто будет царем? Вне той двуличной роли, которую он сыграл, возбуждая народ на защиту Дмитрия и участвуя в его убийстве, Василий Иванович Шуйский выделялся только историческим обаянием своего происхождения. Но для народа оно имело мало значения. Генеалогия его рода уже погружалась во мрак забвения и впоследствии не вышла из него. Его родоначальником был не брат Александра Невского (1252-1263), как это обыкновенно думали, а старший сын национального героя, Андрей Суздальский, один из потомков которого оспаривал великое княжество Московское у потомков младшего сына, Даниила. В XIII в. Москва была только посадом. В XVII в. самая память о величии Суздальского соперника исчезала, но хорошо помнили ненавистных олигархов недавнего прошлого, близких родственников Василия Ивановича - Андрея Михайловича, казненного во время смут, окружавших детство Грозного,[264] и его двоюродных братьев.

    Среди руководителей переворота, прекратившего царствование Дмитрия, выделялся более высокими личными качествами потомок менее знаменитого рода, Василий Васильевич Голицын. Мы знаем, с другой стороны, какого рода предложения сделали Сигизмунду Шуйский и его сторонники-бояре. Легко понять их затруднительное положение. Два дня прошли в страстных спорах, из которых не намечалось соглашения; 19 (29) мая бояре и высшие духовные и светские чины вышли на Красную площадь и предложили только созвать собор, чтобы избрать патриарха, который временно будет руководить делами. Шуйский, однако, умело использовал эти дни, и в присутствии смущенного, не то безучастного, не то враждебного народа предприимчивые и бойкие московские купцы высказались за шубника; из толпы раздались голоса: - "Царь нужнее патриарха! Да здравствует Василий Иванович!" - Врасплох захваченным боярам навязывалось немедленное решение; князь Воротынский высказался против Голицына, и шубника провозгласили царем.[265]

    Опираясь на вариант в тексте подлинного рассказа Катырева-Ростовского,[266] некоторые историки склонны думать, что такое решение принял собор.[267] Можем оставить их в приятной иллюзии, ведь в московской жизни не было явления более пестрого и неопределенного, как состав и организация этих собраний. Числа дней и смысл документов, относящихся к тогдашнему собранию, указывают на отсутствие представителей областей. Гораздо интереснее ограничение верховной власти, - факт спорный и основательно оспариваемый, - которое было при этом случае проведено при самодержавном строе страны. Некоторые летописи говорят о принятом новым государем обязательстве править при участии собора. К несчастью, официальные документы неясны и отчасти противоречивы. В первых грамотах Шуйского нет и помина о таком обязательстве. Напротив, Василий Иванович объявляет о своем намерении царствовать по примеру предков, на чем он и целовал крест. Мы имеем текст присяги, тот самый документ, который называют ограничительным. Читая его, трудно согласиться с таким определением. Государь дал клятвенное обещание, что никого не будет наказывать без боярского суда; не будет распространять на семьи приговоренных к смертной казни связанного с нею лишения имущества и т. п.; не будет слушать доносчиков, ни налагать опалы без достаточных оснований; во всем этом нет ничего противного, по крайней мере, принципу самодержавия, как оно установилось в Москве. Обычный призыв к содействию Думы, соответствующее обстоятельствам обращение к содействию собора входили в принцип самодержавия, как и отречение от злоупотреблений властью, независимой от конституционных ограничений, но не от нравственного закона.[268] Вообще, в этих обещаниях ярко выражается критическое отношение к злоупотреблениям властью, установленным Грозным, и ясно намечается возвращение к старому правительственному порядку.

    Но все-таки присяга царя является своего рода новизной; и неправдоподобно, чтобы летописи просто выдумали все это обязательство, торжественно принятое царем в пользу собора, как и протесты бояр против этого акта государя.

    Правда, существует сомнение относительно толкования текстов; слова - "править общим советом", - приведенные летописью, были различно понимаемы и допускают различные толкования, как относящиеся или к земскому собору, или к думе, или даже, в более узком смысле, к привилегированному кругу высших советников.

    Существовало такое предположение: чтобы достичь власти, Шуйский заключил договор с боярами; потом, желая отделаться от данных им в их пользу обещаний, он надумал распространить действие последних на народное собрание, что на деле его ни к чему не обязывало ввиду неясности характера и деятельности этого зачаточного органа. Но бояре запротестовали, и царь в своих официальных документах вернулся если не к смыслу, то к букве первоначального договора.[269]

    Более остроумное, чем прочно обоснованное, это объяснение все-таки содержит долю истины. Отправление верховной власти сообща царем и боярами было издавна в обычае. Но от основателя новой династии, от своего ставленника бояре могли потребовать поруки в пользу всего сословия или только маленькой группы Шуйских, В. Голицына, И. Куракина, которые возвели "шубника" на престол. С другой стороны, стремления к ограничению самодержавия проявлялись, как я указывал, и среди воскресавших претендентов; они зарождались в грозовом воздухе страны и развивались под влиянием Польши.

    Итак, весьма возможно, что на пороге XVII века в истории старой Московии был составлен конституционный договор. Но обстоятельства не позволили этой первой национальной хартии достигнуть доли той, которую в 1215 г. король Иоанн дал английским баронам. Она была иного происхождения. В Англии бароны пожинали плоды нескольких веков напряженной борьбы при поддержке целой нации ради завоевания и сохраненья привилегий, возвращенных или вновь приобретенных. В Москве масса населения и в то время еще относилась безучастно к задаче, в которой она ничего не понимала или в которой не находила для себя никакой выгоды. Восстановление порядков, предшествовавших "опричнине", не могло соблазнять "мужиков", которые приветствовали кровавые расправы Грозного; государь, подобно ему, обходившийся без бояр или избивавший их, более подходил к нуждам убогой бедноты. Политический идеал невежественных кротких плебеев сливался с принципом самодержавия вполне личного и самовластного; если же уклонялся от него, то склонялся к мечтам о чистой анархии, вроде тех, в которых 300 лет спустя находили загадочное наслаждение гораздо более светлые умы, силою темного атавизма погружавшиеся в эту бездну умственной нищеты и нравственной бессознательности. В этой жалкой среде бедняков, перенесших много тяжелых испытаний, но неспособных уловить естественную связь между причиной и следствием, стремление к лучшему будущему, или революционные инстинкты, охотней всего обращались к задачам социального или экономического порядка; а в этой области резкий, непримиримый антагонизм отделял массу от аристократии с ее встречными притязаниями на возврат к старине.

    Так, обособленные от прочего населения, бояре не могли сохранить того, чего добивались, и Василий Иванович на деле мог царствовать почти так же неограниченно, как его непосредственные предшественники.

    Думали найти указание на явление противоположного характера в следующем происшествии: 7 марта 1607 г., действуя собственною властью, новый царь издал указ, воспрещавшей закрепощение без кабалы по давности, допускаемое с 1597 г. Через два года, 12 сентября 1609 г., в отсутствие государя, постановление думы восстановило старый закон. Я пытался объяснить в другом месте деятельность обеих властей, между которыми желали видеть столкновение по этому поводу, кончившееся торжеством "коллективного" начала, и показал, что ни в теории, ни в практике самодержавного правительства, ни при каких обстоятельствах нельзя представлять себе эти власти противоположными друг другу. Они являются всегда неразрывно связанными, слитыми; никакое разделение компетенции или работ, власти или ведомства не примешивается к их совместному действию. Действуют ли он вместе или врозь, они всегда почитаются действующими сообща, и в том, и в другом случае; это не государь и не дума, а "государь со своим советом", по освященной обычаем формуле, решает, приказывает и приводит в исполнение принятые меры.[270]

    То, что на этот раз произошло, оказывается, по-видимому, победой бояр и их интересов на почве не конституционного права, а политического спора, который, повернувшись было против них, скоро позволил им взять верх в свою очередь. А в промежутке если кто и пострадал, то не принцип самодержавия, скоро вполне восстановленный, а личность его представителя; плавая по бурному морю по воле ветра и течений и нанося случайные удары по сторонам, боярский ставленник решился с 21 мая 1609 г., действуя помимо совета, на частичную отмену меры, которою надеялся два года тому назад приобрести расположение мужиков.

    Характер Василия Ивановича оправдывает эту догадку. Он является поразительной противоположностью Дмитрию. В нравственной физиономии предполагаемого сына Грозного еще резче проявлялись черты нового времени, уже весьма заметные у его отца. Его преемник, напротив, - чистый тип москвитянина старого закала: отсутствие инициативы, но большая сила косности, явно выраженный мизонеизм (ненависть к новшествам), полное отсутствие культуры ума и слабо развитое нравственное сознание. Будучи частным человеком, "шубник" всегда униженно склонялся перед волей сильнейшего, но он всегда был готов выпрямиться, как только гнет ослабевал. Достигнув высшего звания и, подобно Грозному, заявляя притязание на фантастическое родство с римскими цезарями, он остался самим собою, - гибким и вместе стойким, на все согласным и лукавым. В несчастии он мог смело смотреть в лицо опасности, но только исчерпав сперва все средства избежать испытания и не сумев вовремя ни предвидеть, ни отвратить его. Хитрый и пронырливый, он в то же время ограничен и неповоротлив. Суеверный и набожный, он не менее того жесток и развратен. Поляки прозовут его царствование "непрерывными похоронами", так он усердно приумножал религиозные церемонии, чтобы удовлетворить личному вкусу и расположить к себе духовенство; но он не побоится подчинить святое дело своим политическим расчетам; он давно свыкся с самой наглой ложью, с самым циничным клятвопреступлением и сделает их главными орудиями своего управления.

    II. Царство лжи

    После переворота у его виновников прежде всего возникла неотложная забота - оправдать совершившийся факт перед общественным мнением, очевидно сложившимся в пользу обманщика, низверженного и умерщвленного. Тотчас по областям были разосланы грамоты; [271] очень подробно излагая причины события, они приводили показание Яна Бучинского, силой вырванное у секретаря Дмитрия или просто выдуманное, а также согласные с ним показания на допросе сандомирского воеводы и заявление польских послов. Для обвинительного акта эти документы вовсе не имели значения. Между прочими преступлениями, в которых обвинялся "расстрига", находим данное им будто бы обязательство выдать тестю десять миллионов. Мы знаем, что воевода слишком хорошо знал счет деньгам, чтобы рассчитывать на такую нелепость. Остальное все было в том же роде.

    В других грамотах заставили принять, в свою очередь, участие Марфу,[272] будто бы она заявила, что признала обманщика против воли, по принуждению, под угрозами лишения жизни вместе с родными. Этому еще могли поверить, но она же, будто бы, говорила, что считала своим долгом "ранее 17 мая" открыть правду боярам, придворным и "христианам всех чинов", что явно опровергалось фактами. Она лгала или ее нагло заставляли лгать, и в то же время выдумкой, противной действительности, известной всем, ее делали участницей в управлении нового царя, хотя монастырь снова стал для нее тем же, как до воцарения Дмитрия, и она вскоре была вынуждена посылать жалобы польскому королю, что ее там морят голодом.

    Наконец, прибегли к участию так называемого Варлаама, чей рассказ мы уже знаем, и с его помощью, доказывая тожество "Лжедмитрия" с Гришкой Отрепьевым, думали восстановить официальный авторитет этого утверждения, который временно сильно упал. Получила широкое применение русская поговорка: "бумага все стерпит". Заставляя лгать, Василий Иванович сам лгал пуще всех. В торжественных грамотах он в это время объявил своему народу, что его провозгласили царем представители всех областей, а венчал на царство патриарх. Но области из этих грамот впервые узнали о его воцарении, а преемника, Игнатия,[273] нового патриарха, еще не назначали.

    Марфа не могла протестовать из монастырского заключения, даже если бы захотела. Более стеснительными свидетелями были Мнишек и прочие поляки. Иные официальные сообщения, немного более правдивые, сами придавали их речам [274] очень неудобное значение. Можно ли было ставить им в вину признание Дмитрия, если вся Московия с Василием Шуйским во главе подавала тому пример? После продолжительных колебаний и, может быть, как полагали некоторые летописцы, переговоров с отцом Марины, чтобы добиться от него ручательства в скромности, новый царь решил держать всех этих лиц взаперти. Это обеспечивало ему необходимую молчаливость и доставляло заложников в виду сведения счетов с Польшей, которое предвиделось в близком будущем. Послы Сигизмунда были задержаны в своих хоромах, обратившихся для них в тюрьму, а их соотечественники были разосланы по областям. Под предлогом своей болезни сандомирский воевода расточал все свои дипломатические способности, чтобы остаться в Москве, где он все еще ожидал счастливого для себя поворота судьбы. Его со всей семьей и с бывшей царицей отправили в Ярославль. Патер Анзеринус поехал с ними, и под охраной сильного отряда стрельцов опять двинулся в путь новый, гораздо более грустный караван из 375 паломников обоего пола.

    Древний город, широко раскинувшийся по обоим берегам Волги, но в то время уже лишившийся своего былого величия, со многими разрушенными зданиями, Ярославль с XV века часто служил довольно сносным местом ссылки. В нем долгое время жил Густав Шведский, бывший жених Ксении. Жертвы катастрофы 17-го мая разместились с грехом пополам, вернее весьма дурно, в полуразрушенных домах; шляхтичи остались при своем оружии, так как они объявили решимость скорее умереть до последнего, нежели сдать его, а сандомирский воевода сохранил над ними своего рода военную власть. В Москве его совсем обобрали, поэтому все содержание лично его и его товарищей ложилось на московскую казну; но у заведующих хозяйственной частью часто не хватало средств, и выдача провианта часто сводилась на раздачу хлеба и пива. Под строгим присмотром, редко получая известия из внешнего мира и с большим трудом сносясь с Польшей, Марина с отцом должны были прожить здесь целых два года. Сандомирский воевода демонстративно обходился с дочерью как с государыней и предписывал такой же этикет всем окружающим. Низложенная царица получила обратно своего арапчонка вместе со своими собственными вещами, кроме тех драгоценностей, которыми она была обязана щедрости Дмитрия. При ней остались и некоторые женщины. Как бы предназначенная судьбой сопровождать ее во всех позднейших превратностях ее изменчивой карьеры, которая только что начиналась, экс-гофмейстерина, г-жа Казановская, без сомнения, состояла при ней и в эту пору.[275]

    Участь этих обломков после крушения вполне зависела от переговоров, которые тогда велись с Польшей и обязывали Василия Ивановича к осторожности. Впрочем, так же бережно обошелся он с оставшимися в живых русскими сторонниками Дмитрия. Даже относительно самых выдающихся из них он воздержался от чересчур суровых кар, довольствуясь простым изгнанием князя Масальского и Михаила Нагого; для Власьева, Салтыкова и Бельского он ограничился той степенью немилости, которую один из них уже испытал; она заключалась в назначении на службу в отдаленные области людей, недостойных, по официальной терминологии, "видеть очи государевы". Однако нового царя, и вполне основательно, обвиняли в грубой ошибке: он раздражал бояр, которые почувствовали себя униженными вместе с Салтыковым и Бельским как раз в области привилегий, признанных теперь неприкосновенными в их сословии; он послал в Ивангород, Уфу, Казань представителей только что отмененного порядка, несмотря на опасность, что они станут действовать там вовсе не в интересах лица, вводившего иной порядок.

    Среди аристократической группы враждебное настроение, по-видимому, обнаружилось почти тотчас же. Возведя в патриархи Филарета Романова, Василий Иванович должен был через несколько дней низложить его, даже не выждав венчание на царство, которое, вопреки обычаю, последовала очень скоро, не позже двух недель (19 мая - 1 июня стар. ст.), вслед за избранием "шубника", очевидно очень торопившегося сменить свою шубу на царскую порфиру. Это внезапное решение объясняется заговором, в котором оказались замешанными родные жертвы: П. Н. Шереметев и Ф. И. Мстиславский, как и бывший царь Симеон Бекбулатович, уже носитель рясы под именем Стефана; теперь он был заточен в отдаленный Соловецкий монастырь. Заговорщики намеревались передать власть князю Мстиславскому. Филарет вернулся на свою ростовскую митрополию, а его место досталось тому самому Гермогену, архиепископу казанскому, который упорно требовал второго крещения Марины. Существование заговора не установлено; но нельзя сомневаться, что с первых же дней царствования царь оказался в довольно дурных отношениях с большинством бояр, что он почувствовал необходимость и испытал желание поискать более прочной точки опоры вне этой среды.

    Мысль была верная, но при выполнении натолкнулась на непреоборимые препятствия. Простонародье упрямилось; оно сожалело о потере Дмитрия и не верило, что он умер. Явно лживые в подробностях заверения грамоты Василия Ивановича давали повод сомневаться в верности основного факта. Уже распространялся слух, что сын Марии Нагой скрылся от убийц. Самые заботы, с которыми прятали его тело, способствовали возникновению и распространению легенды. Теперь рассказывали, что на изуродованном трупе были очень заметны следы густой бороды, которая не могла появиться на безволосом лице молодого царя. Волосы человека в маске, лежавшего на подмостках среди Красной площади, были гораздо длиннее тех, которые накануне виднелись из-под шапки государя. Поляк Хвалибог, лакей Дмитрия, уверял, что он не узнал своего господина на Лобном месте; выставленное здесь на позорище тело принадлежало низенькому, толстому человеку с начисто выбритой головой и волосатой грудью; царь же был худощав; он носил локоны около ушей по моде студентов, и на его груди не было волос. Другим казалось, что у тела были грязные ноги с длинными запущенными ногтями, тогда как Дмитрий очень заботливо относился к своей внешности. Масса, правда, утверждал, что, часто посещая баню, любовник Ксении занимался там иными, особого рода делами; но легенде до этого не было дела.

    Ввиду всего этого Василий Иванович, ценою нового клятвопреступления, покусился на необычайную уловку, которая еще более исказила историю этих драматических событий.

    III. Канонизация Дмитрия

    Так как "Лжедмитрий" упорно возвращался в этот мир, то следовало противопоставить ему истинного Дмитрия, а чтобы придать больше весу этому сопоставлению, вызывая мертвеца, погибшего в Угличе, Шуйский придумал сделать из него святого. Увлеченный, зачарованный этим причтением к лику святых в силу религиозного чувства и авторитета церкви, народ, очевидно, не найдет возможным одновременно поклоняться мощам царевича и считать его живым! При канонизации русская церковь, подобно первоначальной греческой, не руководствовалась очень точными правилами. Причтение к лику святых зависело от различных властей. Долгое время различали почитание местное, ограниченное пределами епархии, которое зависело от местных епископов, от всеобщего признания, предписываемого всему обществу верующих, которое требовало соизволения центральной власти, митрополита, патриарха или св. Синода. Однако всегда и всюду процедура отличалась большой простотой. Строго говоря, она не заключала в себе особого обряда причисления к лику святых. Она не требовала исследований относительно жизни и смерти кандидата. Право на допущение в сонм небесных сил определялось чудесами, совершенными его посредничеством; раз они подтверждались компетентными властями, торжественное служение в честь нового святого и служило канонизацией. По очень распространенному убеждению, тело праведников должно было оставаться нетленным; но уставы не считали необходимым это условие. Присутствие костей с частицею тела признавали достаточным.[276]

    Все это очень облегчало исполнение замысла Василия Ивановича. Началось с великолепного представления, когда два дяди истинного Дмитрия, присяжные свидетели случайной смерти племянника, ростовский митрополит, получивший сан от "Лжедмитрия", сам Шуйский, председатель следственной комиссии в Угличе и ответственный составитель документа, удостоверявшего, что святой погиб в припадке эпилепсии, соперничали в наглости друг перед другом, настаивая на его мученичестве. Филарет стал во главе депутации, которая в первые дни июня отправилась в Углич и приступила к открытию гроба. Все присутствующие единогласно заявили, что при вскрытии могилы необычайное благовоние распространилось по всей церкви, как это и подобало. В Москве Василий Иванович нес на плечах драгоценные мощи, принадлежавшие, по его собственному свидетельству, чернонемочному ребенку. Когда их торжественно поставили под сводами Архангельского собора; когда Марфа снова согласилась признать их, прося прощения у государя и подданных, что так запоздала обличением самозванца; когда люди сделали все, чтобы ввести в заблуждение доверчивый народ, - Провидение попустило самое необходимое, чтобы пленить его религиозное чувство: в самый день церемонии было должным образом установлено тринадцать чудесных исцелений.[277]

    В 1812 г. во время занятия Москвы французами драгоценные останки были вынуты из дорогой раки; впоследствии в новом ковчеге их установили на прежнее место,[278] и они пребывают там поныне; их по-прежнему почитают; они совершают чудеса; и еще недавно, во время наделавшей шуму полемики, один местный историк не постеснялся заявить, что так будет всегда, пока имя русских будет признаваться в свете; даже его противник не допускал мысли, чтобы канонизация произошла из политических соображений, ибо propter rationes politicas canonisare homines profanos - ставится в вину только одной латинской церкви.[279]

    Со своей стороны я не имею права вмешаться в этот спор; могу только заметить, как уже делал, что он должен быть изъят из исторической науки. Я даже не осмелюсь спуститься в неисповедимые глубины народной совести, чтобы вообразить себе с религиозной точки зрения истинное впечатление, которое мог произвести на нее этот прием. Что касается исторической точки зрения, мне позволительно, и это даже мой долг, подтвердить, что он не оказал никакого влияния на политическое положение. Привлекаемые колокольным звоном, который раздавался при каждом новом чуде, все более и более многочисленные толпы прибегали к подножию раки, взволнованные, растроганные, может быть, облегченные, в самом деле чудесно исцеляемые; несомненно, в то же время среди тех же богомольцев ходил слух, что вырытое в Угличе тело не принадлежало Дмитрию. Один стрелец за крупную сумму денег, как рассказывали, согласился будто бы отдать своего сына, которого зарезали и погребли в могиле, приписываемой царевичу, в ожидании, что ее откроют. Называли даже имена отца и ребенка! Не одно простонародье Москвы угрюмо смотрело на нового повелителя, навязанного ему боярами; донесения из областей, доставляемые Василию Ивановичу, указывали на более тревожные признаки - внезапный возврат общего беспокойного настроения, которое затихло было в царствование самозванца. По громадной империи зарябили течения, предвещавшие близкую бурю. Народные волны колебались и пенились под силой непреоборимых дуновений, среди которых не одна только легенда о Дмитрии, все оживающем, проявляла свое соблазнительное влияние.

    IV. Возобновление бури

    Существуют различные объяснения возникновения этой легенды и способов ее распространения. На самом деле восстание в наиболее отдаленных областях предшествовало ее темному зарождению. При первом известии о катастрофе 17-го мая Северщина и вся область "дикого поля" от Путивля до Кром оказались в открытом восстании. Некоторое время спустя этому примеру последовали города "за Окой", в Украйне, в Рязанской области. Движение очень быстро распространилось к востоку, вдоль рек Цны, Мокши, Суры и Свияги; перебралось через Волгу к Нижнему, через Каму к Перми, достигло отдаленной Астрахани. В то же время разразились волнения под Тверью, Псковом, Новгородом, даже в самой Москве. И дело было опять-таки вовсе не в признании Дмитрия, которого считали умершим. Восставали против Василия Ивановича; отказывали в повиновении "боярскому царю", - здесь, в Северщине, потому, что предполагали, что новый государь непременно будет мстить тем, которые первыми перешли на сторону претендента; в других местах потому, что выборы 19-го мая казались незаконными и направленными к установлению ненавистных олигархических порядков; и всюду в особенности потому, что пора казалась подходящей для восстания. Всюду также подавленные и почти отстраненные во время первого восстания династическими счетами социальные интересы, классовые антипатия и ненависть, требования экономического порядка теперь одерживали верх и крепли с грозной энергией.

    Обширное пространство на юго-востоке и юго-западе, известное под названием Украйны, заселявшееся переселенцами, постоянно искавшими мест, не имело для них свободной земли. Бояре непрестанно расширяли здесь свои непомерные земельные захваты, забирая себе все, чем можно было распорядиться, Здесь мятеж поднимался против этих самых порядков, связывая их, однако, со всем социальным строем страны, который со вступлением на престол Шуйского, казалось, укреплялся и делался тягостнее. Бояре избрали подходящего для себя царя; чернь желала разрушить их дело и заменить избранника - кем? - На первое время она сама не знала. Казалось сквозь различные стремления и течения, что движение в своем начальном порыве должно привести к уничтожению всякого правительства. Боевой клич первых мятежников 1606 г. уже приближался к анархической формуле современных революционеров: земля и воля! - полная свобода своевольничать, очевидно.

    Таков был, по преимуществу, характер революционного очага, вскоре сложившегося в Путивле, где он нашел готовую организацию. Про воеводу области, князя Григория Петровича Шаховского, говорили, будто бы он покинул Кремль в момент смерти Дмитрия, унося печать царя. На деле он находился уже там на своем посту сосланный, подобно тому, как Бельский был сослан в Казань. Он отомстил за опалу, став во главе движения. Сейчас же стало собираться войско под начальством вождя, выделявшегося только своим происхождением: то был бывший крепостной или холоп кн. Телятевского, Иван Исаевич Болотников. Двусмысленная физиономия и исподтишка деятельная ловкая рука его бывшего хозяина замечаются во всех темных интригах того времени; будучи в то время воеводою в Чернигове, Телятевский, несомненно, сам содействовал восстанию. Что касается Болотникова, о его личности уже сложилась легенда: был в плену у татар, работал веслом на галерах Турции, как охотно верили; затем жил в Венеции, откуда через Польшу двинулся на родину. Так или иначе, но Болотников был только крестьянин. Но он стал главнокомандующим и готовился стать новым Варвиком.

    Маленькая крепость Кром снова сыграла важную роль. Под ее стенами Болотников сосредоточил первое ядро войск, встретил армию Шуйского под начальством кн. И. Н. Трубецкого, разбил ее и тем открыл себе кратчайшую дорогу к среднему течению Оки и даже к самой Москве. Возобновлялся поход Дмитрия с некоторыми стратегическими изменениями и гораздо большей разницей в составе мятежной армии и в характер действий. Болотников открыто призывал низшие слои населения к борьбе против властвующих классов. Развращая боярских слуг, возбуждая крестьян, завлекая казаков, стрельцов и мелких мещан, он бросал в тюрьмы воевод, грабил дома больших бар, похищал и насиловал их жен. Он объявил войну не одному Шуйскому.

    Двинувшись от Кром к северу, он нашел и эту страну уже в брожении, но здесь оно имело несколько иную физиономию: это был край "служилых людей" по преимуществу, мелких собственников, сидевших на жалованных или поместных землях, людей различного происхождения и типа; одни, родом из княжеских семей, как Засекины, Барятинские, Мещерские, стремившиеся опять подняться вверх по тому наклону, с которого они соскользнули, поджидали случая, чтобы сблизиться со столичной аристократией и занять видное положение в ее рядах; другие, скромные помещики, очень близкие к простонародью, были склонны смешаться с хлеборобами. В этой среде падение Дмитрия и воцарение его преемника вызвало волнение, причины и свойства которого нетрудно угадать. Это двойное событие предвещало для одних возврат к тирании аристократов; другим - укрепление преград, поставленных привилегированной кастой их честолюбивым замыслам; для всех - крушение проснувшихся надежд, отчасти осуществленных в прошлое царствование.

    В Рязанской области Ляпуновы первые почувствовали себя задетыми, и Болотников нашел здесь превосходно подготовленное средоточие для набора недовольных. Подобно войску первого претендента, победоносная армия постоянно усиливалась на пути к Москве, пополняясь уже мобилизированными элементами, и во все стороны расширяла свое влияние, все далее и далее от первоначального очага. Через "Заоцкий край" она действовала на группу маленьких военных городков - Малоярославец, Можайск, Волоколамск, Зубцов, Старицу, где тяглое население, "служилые люди", слабые экономически и малоразвитые социально, проявляли в особенности покорность всяким влияниям и лозунгам, откуда бы они ни исходили. Еще далее к востоку от низовьев Оки, на татарских землях позднейшего заселения она вызывала восстание инородцев быстрым пробуждением стремлений к независимости и возмездию. В некоторых местах она поощряла вспышки личного озлобления, как, например, в Астрахани, где во время бунта гарнизона под начальством кн. И. Д. Хворостинина проявилась старая вражда между семьями этого воеводы и Шуйского.[280]

    Движение втянуло в себя другой очаг волнения, еще при жизни Дмитрия зародившийся в области Терека. Товарищи Илейки, отступив при известии о смерти молодого царя, бросились к Донцу, нашли здесь восстание в полном разгаре и покорно пошли под его знаменами.

    Было замечено, что, рассчитывая установить порядок управления, противный принципам опричнины, Шуйский видел, что против него поднимались именно те области, которые Грозный оставил вне власти этой организации: очевидное доказательство, что опричнина, как начинают думать, служила мощным орудием политической и социальной дисциплины, хотя, разумеется, произвольным и грубым.

    Как я указывал, восстание становилось общим на громадном внешнем поясе страны, когда легенда о воскресении Дмитрия дала новую пищу революционным течениям, изменяя только их направление. В стране, подчинившейся идеалу личной власти, революции не могла долго оставаться безыменной. Как бы ни было слабо и лишено обаяния правительство Шуйского, этой тени царя, народное чувство неудержимо стремилось противопоставить ему хотя бы призрак другого носителя власти. Испытывая потребность верить в живого Дмитрия, масса поддавалась влиянию самых нелепых басен о способах, какими он избежал смерти. Кн. Шаховской в Путивле невозмутимо ручался за новое чудо. Болотников, принимая звание великого воеводы, как будто слушался чьих-то приказаний. Достигнув литовской границы, распространяя добрую весть по пути, Михаил Молчанов, - лицо близкое В. В. Голицыну, который, может быть, и сам не чужд этому путешествию, - добрался до Самбора и без труда убедил мать Марины. Скоро начали рассказывать, что Дмитрий находится у тещи и готовится во всеоружии вернуться в свою империю. В июле об этом узнали в Ярославле, а в ноябрь бежал Ян Вильчинский, один из товарищей Мнишека по заточению, и распространил эту весть от имени самой Марины, сообщая точные и обстоятельные подробности. Он видел в Путивле лошадей, которыми в ночь 17-го мая Дмитрий воспользовался для бегства! К концу года два брата низверженой царицы прибыли в Рим и сообщили еще несколько известий. Сандомирский воевода тоже уверял, что получил несколько писем Дмитрия, писанных после майской катастрофы, и узнал почерк своего зятя.[281]

    Оставалось создать тело привидению. Сначала Шаховской находил Молчанова подходящим для этой роли. На спине негодяя оставались следы наказания кнутом, полученного в царствование Бориса за различные проступки; что бы ни говорил Григорий Волконский, посланный в Варшаву Шуйским, поздравлявший себя с тем, что такой выбор скоро обличить козни, но в то время эта татуировка не сообщала лицу особого клейма: сам царь Василий Иванович носил такие же знаки! Однако Молчанов отказался от этой роли; он не чувствовал себя способным к ней и к тому же был слишком известен в Москве. Вожди движения продолжали страдать недостатком претендентов и особенно оказались в большом затруднении, когда, после блестящего начала, Болотников испытал крутую перемену счастья. Перейдя Оку, "большой воевода" уже взял Коломну; разбитый на берегу Пахры бывшим мечником Дмитрия, М. В. Скопиным-Шуйским, положившим начало своей известности способного военачальника, он блестяще вознаградил себя за счет главной армии "шубника" под начальством Мстиславского и других первостепенных бояр; он нанес ей полное поражение у села Троицкого и оказался под стенами столицы; с середины октября и до начала декабря 1606 г. он осаждал Москву. Но в это время характер восстания обнаружился так резко, что вызвал отпадение среди его сторонников. Представители Рязанской области первые начали раскаиваться; в этой среде возбужденные Болотниковым надежды не шли дальше облегчения налогов или получения придворных мест от правительства более щедрого, чем обещало быть руководимое Василием Ивановичем. А "большой воевода" был очень далек от таких мирных целей. Он отворачивался от них, идя вперед по выбранному пути и ознаменовывая каждый шаг ужасными жестокостями. Ляпуновы не хотели революции. Один из них, Прокопий, увлекая за собой другого вождя, Григория Сумбулова, перешел в Москву и изъявил покорность и за себя и за товарищей по оружию. Его вознаградили местом в думе; затем реакция распространилась так же поспешно, как ранее развивалось противоположное течение. В декабре, при новом столкновении с мятежниками, кн. Скопин-Шуйский одержал новую победу благодаря отложению от них рязанцев под начальством Истомы Пашкова, и вскоре, после приступа к его укрепленному стану под Коломенским, Болотников должен был бежать в Серпухов, затем в Калугу. Восстание отступало.

    Но оно не было усмирено. Южные области поддерживали его; "большой воевода" постоянно заявлял о скором возвращении Дмитрия; у Василия Ивановича не хватало сил на новые военные меры, и восстание скоро опять стало грозным. Лишенный других средств, боярский ставленник снова ухватился за меры нравственного воздействия. Он придумал восстановить память Годуновых. Из жалкого Варсонофьевского монастыря тела несчастной семьи были с большой торжественностью перевезены к Троице; бедная Ксения, следуя за гробами, тронула толпу своим горем, несомненно искренним, но выражавшимся в причитаниях немного театрально. По соглашение с Гермогеном и высшим духовенством, в феврале 1607 г. царь возвратил из Старицы престарелого Иова. Руководя искупительным обрядом, бывший патриарх должен был внушить народу омерзение к преступным деяниям неверных подданных Бориса и сторонников нечестивого Гришки Отрепьева. Разбитый, дряхлый и слепой, он покорно подчинился всенародному выступлении обнародованию грамоты, где непомерное восхваление нового царствования сопровождалось столь же фантастическим перечислением проступков "самозванца" и более правильным изображением того, что продолжало делаться его именем, и обращением к новому покровителю России, св. мученику Дмитрию.[282]

    Удивительнее всего в этом документе - отсутствие всякого намека на социальный характер нового восстания. Казалось, Шуйский и его советники боялись смотреть прямо в глаза действительности, хотя она и находила отклик в их совести; с марта 1607 г. они принялись за подготовление целого ряда мероприятий для улучшения быта крепостных и крестьян или, по крайней мере, для изменения его условий. Я уже говорил об одной из этих мер, о реформе 7-го марта 1607 г., и указал на ее судьбу. Я должен прибавить, что она, по-видимому, не удовлетворяла своей цели. При общем упадке сельского хозяйства, который оказался ее непосредственным следствием, верх одержала сила вещей. Не имея возможности закрепощать земледельцев в силу давности, землевладельцы заменили порядные или ссудные записи на срок порядными на всю жизнь, что приводило к тем же последствиям. Потребовалось издание нового указа, чтобы искоренить эту уловку для обхода закона, но и новый закон, в свою очередь, вызвал появление новых остроумных приемов, как обойти его.[283]

    Делая вид, будто он заботится о пользе рабочего класса, законодатель видимо преследовал совсем иную цель. Упраздняя холопство на срок, добровольное или "вольное", как иронически обозначалось прямо противоположное состояние, он намеревался устранить бесспорно опасный элемент неустойчивости, т. е. беспорядка. Та же цель сказывается и в подготовлявшемся тогда же своде законов о крепостном состоянии. Подлинник этого законодательного памятника погиб во время большего пожара 1626 г., и мы имеем только неполный и искаженный текст,[284] который вызвал много недоразумений. Но его общий смысл, однако, не порождает сомнений. Посредством нового ограничения или неполной отмены права ухода ("отказа") правительство Василия Ивановича думало укрепить в этой области управления те отношения, которые установили обычай или закон.

    Но, пока в Москве законодательствовали, Болотников и Шаховской, соединившись под Тулой с шайкой "царевича" Петра, собрали внушительные силы и готовились перейти опять в наступление. При всей своей невоинственности Шуйский оказался вынужденным прибегнуть к силе оружия. После неудачной попытки отравить "большего воеводу", подослав к нему Фидлера, одного из своих немецких врачей, царь стал лично во главе своих войск, и скоро столица получила известие о большой победе, одержанной 5 июня 1607 г. близ Каширы на берегах Восмы, кажется, благодаря новому отпадению довольно многолюдной толпы мятежников под начальством кн. Андрея Телятевского, человека опытного в изменах. Вопреки всяким ожиданиям, эта блестящая победа имела только один результат - она ускорила событие, которое, придав окончательную физиономию мятежу, оказалось погребальным звоном для нового порядка. Запершись в Туле, Болотников посылал гонца за гонцом по разным направлениям, требуя, чтобы не медлили с объявлением "какого-нибудь Дмитрия", - и его мольбы были услышаны.

    V. Воскресение Дмитрия

    Происхождение этого претендента является новой загадкой, которой суждено, по-видимому, остаться навсегда неразрешенной. Попович из Северской области или из Москвы, - Матюшка Веревкин в первом случае, Алешка Рукин - во втором; сын кн. Курбского, великого политического противника Грозного; дьяк; учитель из маленького городка Сокола; чех из Праги, служивший среди драбантов первого Дмитрия; еврей; сын "служилого человека" или "сын боярский" из Стародуба, - все эти догадки выставлялись, но ни одна из них не была достаточно обоснована. Впоследствии признанное довольно многими семитическое происхождение неизвестного получило официальное подтверждение в письме первого Романова, Михаила Феодоровича, королю Франции.[285] После бегства нового претендента в Тушинском стане нашли будто бы талмуд, разные книги и рукописи на еврейском языке. Однако патер Савицкий, который мог знать [286] многое, отождествляет эту личность с неким Богданком, секретарем первого Дмитрия для переписки на русском языке. После переворота 17 мая этот человек бежал в Литву, где жил одно время в доме могилевского протопопа. Битый кнутом и изгнанный за покушение на честь протопопицы, он придумал назваться именем своего бывшего господина.

    Совпадая в основных чертах с изложением русских летописей рассказ поляка Мархоцкого, бывшего соратника первого Дмитрия,[287] очень правдоподобен и имеет еще более важное значение. Уроженец Стародуба, из сословия "детей боярских", новый претендент появился, по рассказу Мархоцкого, в маленьком городке Пропойске, в Белоруссии. Задержанный по обвинению в шпионстве, он назвался сперва членом семьи Нагих, спасающимся от преследования Шуйского. При этом он намекал, что Дмитрий жив и может оказать ему покровительство. Когда известие об этом распространилось, его привели в Стародуб и, грозя пыткой, строго допрашивали, где находится царь, он вдруг воскликнул:

    - "Б.... дети, не узнаете разве своего государя!"

    Все свидетельства отзываются единодушно о неприятной наружности, еще того более непривлекательном характере самозванца, неотесанности его в обращении и грубости нрава; все также утверждают, что ни по телесным, ни по духовным качествам новый претендент не походил на первого. Польские источники в этом отношении определеннее других. Поэтому невозможно согласиться с мнением историков, которые желали видеть в этом человеке ставленника Польши. В Кракове могли бы сделать лучший выбор. Впоследствии, когда казалось, что судьба готовить торжество темного авантюриста, на берегах Вислы могла родиться мысль воспользоваться им в интересах Польши или католичества; она выразилась в очень любопытном документе, который нам сообщили как инструкцию, составленную в Польше для самозванца.[288] Замысел - поставить Московию под протекторат Польши и этим способом осуществить соединение обоих государств, осторожно проходя переходные ступени, развивается здесь с довольно ясным чутьем материальных и моральных условий этой задачи. Но подчинение религиозного элемента светскому и указание на возможность переноса императорского звания из Германии в Московию, как на одно из последствий реформации, показывают, что документ вышел не из рук иезуитов и не из польского официального источника. Здесь сказывается работа ума независимого теоретика, плохо осведомленного насчет личности претендента и питавшего относительно него иллюзии, каких не могли разделять даже те поляки, которые впоследствии принимали его сторону. Их тоже нельзя подозревать в изобретении такого лица. Эта личность создалась самопроизвольным зарождением среди подходящей среды, где такие явления часто возобновлялись, как мы выше видели.

    Среди лиц, окружавших темного авантюриста, поляки должны были все-таки занимать главное место и оказывать решительное влияние не только на его судьбу, но и на все развитие кризиса, в который вмешались. Появление нового претендента можно приблизительно отнести к июню 1607 г. В эту пору в Польше окончилась междоусобная война, и потому освободились целые запасы сил, оставшихся без употребления, обманутых честолюбий, неудовлетворенных вожделений, героических настроений, рвущихся к новым подвигам, - все это нетерпеливо и жадно стремилось искать счастья вне родины. Воздух мирной страны, возвращенной к состоянию относительного порядка с подобием дисциплины, был невыносимо тяжел для соратников Зебржидовского. Они нахлынули на Московию, и второму Дмитрию стоило только показаться, чтобы увидать вокруг себя цвет того странствующего рыцарства, из которого Баторий с трудом создал армию; оно оказалось неспособным бороться с регулярной армией Сигизмунда, но давало драгоценное подкрепление и блестящую рамку мятежной милиции. Скоро у бывшего каторжника оказалась армия и главнокомандующий, - не кто иной, как пан Меховецкий, ветеран польских конфедераций; в его стане появились и более знаменитые новобранцы, и осажденный в Туле "большой воевода" мог ожидать скорой помощи.

    Но ожидание его не оправдалось. У Меховецкого пока оказалась только горсточка войска; а осаждавшие, по совету муромского дворянина Ивана Сумина-Кравкова, затопили водою город, поставив плотины в русле соседней р. Упы. Болотников и царевич Петр сдались, получив обещание, что им даруют жизнь, и испытали обычную судьбу побежденных при такого рода договорах: в Москве ничуть не стеснялись нарушать их. "Большого воеводу" утопили, а его товарища по несчастью повесили. Последнему легенда и народная поэзия припасли хоть посмертное вознаграждение: как Марина из-за случайного совпадения имен слилась с другой личностью, так и "Илейка" в былинах пережил самого "Илью Муромца". С этой поры эпический герой XII в.[289] силою народного воображения превращается в казака.

    В качестве князя и боярина Шаховской выпутался из беды, отделавшись только отправлением в ссылку. Но и Шуйскому день победы готовил разочарования. Вступая триумфатором в Москву, Василий Иванович вообразил, что окончательно раздавил гидру революции. Он забыл, что она теперь имела голову, до которой не достигали его удары. Пока он упорно воздерживался воспользоваться приобретенным преимуществом, голова поднималась все грозней и грозней, и скоро все подвиги Болотникова стали казаться только незначительным эпизодом борьбы, которая, развиваясь, достигла гораздо более громадных размеров.

    Предполагали, что ложе неги, на котором так заснул победитель, не блистало лаврами. Он недавно вступил в поздний брак, предложенный ему первым Дмитрием; думали, что он, 50-летний супруг юной хорошенькой женщины, забывал в ее объятиях свои заботы и даже сознание стоявших перед ним обязанностей и грозивших ему опасностей. Более вероятно, что он просто поддавался всесильной московской лени и гордыне. Перед Тулой он в третий раз и очень высокомерно отказался принять услуги, с которыми приставал к нему Карл Шведский. Московская армия вышла-де в поход против татар; внутри страны не было никакого беспорядка, и в Стокгольме не следовало повторять неподобающих внушений, которые слишком часто говорились по этому поводу.[290] Ответ царя - прекрасный образчик излюбленной в Кремле дипломатии; но она не поразила воскресшего Дмитрия.

    Напротив, он получил досуг для организации своих сил, которые все росли. Второй претендент как будто собирался идти по следам первого, победив войска царя при первой же встрече при Козельске; если же он немного спустя поспешно покинул стан под Карачевым и отошел к Орлу, а затем к Путивлю, то это отступление нахлынувших мятежников оказалось только кратковременным отливом. Не военная неудача была тому причиной, а исключительно недостаток уменья и выдержки, объяснявшейся составом армии, которая больше владела своим командиром, чем позволяла ему руководить своими движениями. Как и в армии первого претендента, здесь встречались два различных элемента, отчасти враждебных один другому, но в иных размерах и с совсем другим значением.

    VI. Москвитяне и поляки

    Первого Дмитрия в его поход на Москву тоже охраняли поляки; но он держал в известных границах своих непокорных защитников, противопоставляя им в десять раз более многочисленную массу туземных воинов, казаков и москвитян. Второй Дмитрий не имел таких средств. Северщина и московская украйна при его появлении сами лишились людей, способных носить оружие; Болотников всех уже забрал, а разгром "большого воеводы" оставил его господину одни деморализованные и искалеченные обломки ополчения. Среди приближенных нового претендента поляки имели преимущество не только числом, как в первое время, но и по праву, которое им все время обеспечивали их лучшее военное воспитание и доблесть их вождей. Когда в Путивле к претенденту присоединились паны - Будзило, автор любопытных записок об этом походе; Валавский, Тышкевич, приведшие каждый по отряду конницы в тысячу лошадей; за ними Александр Лисовский, уже знаменитый партизан и герой предстоявшей Тридцатилетней войны; князь Адам Вишневецкий; наконец и другие именитые [291] вельможи, - он мог себя чувствовать скорее на пути к Кракову, нежели в Москву.

    Вновь прибывшие прекрасно знали, что имеют дело с самозванцем. Весело принимая участие в комедии, они от самого царя не скрывали, что вовсе не обманываются на его счет; однако, они вели за собой в его стан всю боевую, доблестную, но неисправимо неспособную к дисциплине Польшу. Сразу отменено было всякое командование. Непрерывные раздоры, неизбежные между товарищами по оружию с приблизительно одинаковыми званиями и притязаниями, мешали успехам наилучшим образом задуманных военных операций. Предпринятая, по совету Лисовского, попытка завладеть Брянском не удалась и отодвинула претендента к Орлу, где ему пришлось прозимовать. Здесь счастье улыбнулось ему, введя в его расстроенную армию решающий авторитет высшей власти и сообщив ей новый мощный толчок. Когда же армия получила благодаря этому настоящего вождя, какого ей недоставало, оказалось, что над будущим государем великой империи вырос тоже повелитель.

    В Орле ему представилась депутация, присланная князем Романом Рожинским, знатным польским вельможей, имя которого как-то раз промелькнуло в армии первого Дмитрия; он извещал теперь второго о своем намерении присоединиться к нему с внушительными силами. Происходя от Гедимина, великого князя литовского, род Рожинских прославился несколькими поколениями знаменитых воинов и принадлежал к высшей знати Польши. Едва приближаясь к тридцати годам, красавец, богатырского сложения, отважный и величественный, князь Роман с виду представлял совершеннейший тип польского королька этой эпохи. Собрав маленькую армию в четыре тысячи человек, он предлагал ее претенденту, но на некоторых условиях: он требовал возврата затраченных на нее средств и прав главнокомандующего. Под влиянием Меховецкого новый Дмитрий сначала очень нелюбезно принял посланных столь требовательного вельможи.

    - Я имею достаточно поляков, которые ничего не требуют, - сказал он, - к тому же я знаю, что вы сомневаетесь во мне.

    - Теперь мы не сомневаемся, - возразили посланные. - Истинный Дмитрий умел лучше обходиться с военными людьми!

    Смелый ответ заставил лжецаря призадуматься. После долгих переговоров он согласился на свидание с князем. В последнюю минуту он хотел было от него уклониться, как бы предчувствуя, что его ожидает; но Рожинский самовольно проник в приемный зал и заявил, что не выйдет, пока тот, кто ему нужен, не придет к нему.

    И "царь" должен был послушаться и протолкаться к трону сквозь свиту князя, не отменявшуюся такими пустяками. Удовлетворенный Рожинский соблаговолил поцеловать грубую лапу именующегося государем, но не отступил от своих требовали. Через несколько дней вопрос о командовании разрешился согласно его желанию. Сами поляки потребовали низложения Меховецкого. Явившись в их "коло", претендент тщетно пытался пустить в ход средства, которые ему удавались среди москвитян:

    - Молчать! б..... дети!

    Крики тотчас же разразились еще громче; сабли выскочили из ножен; "царю" пришлось обратиться вспять, а вернувшись к себе, он оказался пленником: Рожинский приказал оцепить его дом. С отчаяния самозванец, говорят, хотел покончить с собой истинно-московским способом - проглотивши огромное количество водки. Но его крепкое сложение выдержало это испытание, и он покорился своей участи.[292]

    Теперь были уверены в победоносном походе на Москву, потому что Рожинский оказался на высоте принятой на себя задачи. Но в то же время совершилась глубокая перемена в самом движении, которое толкало вперед претендента и даже вызвало его возникновение. Армия мятежников против Шуйского, чисто московская по происхождение и демократическая по характеру, превращалась в военное предприятие польской аристократии, которая стремилась заменить "боярского царя" питомцем нескольких чужеземных дворян.

    Новая окраска революционного кризиса не замедлила, однако, подвергнуться новым видоизменениям. Московский океан был слишком громаден, чтобы польская струя, растворившись в нем, сохранила надолго свою напряженность. Постоянный прилив новых сил скоро подорвал военную диктатуру шляхтичей, а Рожинский встретил личного соперника в лице атамана запорожских казаков. Уже достигший известности, этот воин - Иван Заруцкий - был тоже польского происхождения. Родившись в окрестностях Тарнополя (в нынешней Галиции), он еще ребенком был захвачен татарами и после разных приключений сумел занять своеобразное положение среди казацких начальников. Храбрейший из храбрых, наделенный редкой энергией и такой красотой, что она впоследствии пленила Марину, он соединял очень развитое понимание военного дела с величавостью и внушительностью обращения, которыми ярко выделялся из своей среды.

    Удивительное смешение, возникавшее из взаимодействия столь разнородных элементов, еще на время усложнилось появлением другого царевича в стане мятежников. Его привезли с собой донские казаки, подобрав неизвестно где и выдавая за племянника Дмитрия, Феодора Феодоровича. Царевичи роились теперь повсюду: в Астрахани некий Иван называл себя сыном Грозного, и некий Август ссылался на происхождение от какой-то другой царственной особы; Лаврентий именовался сыном несчастного Ивана, убитого Грозным; далее в степи с полдюжины Ерошек и Мартынок носили несуразные имена, заимствованные из казацкого словаря. Второй Дмитрий выказал себя не так сговорчивым, как был первый, и без всякого расследования велел убить неудобного родственника. Без сомнения, он так же охотно отделался бы от некоторых польских сообщников, но не смел об этом думать: Рожинский с талантом и энергией исполнял роль главнокомандующего, Лисовский во главе казаков-москвитян и Заруцкий во главе польских казаков пользовались свободой действий, часто близкой к безначалию. Что касается царя, с ним не считались. Он был здесь только для того, чтобы дать свое имя пьесе, которая разыграется в пользу других исполнителей, как надеялись его польские приверженцы.

    Наличный состав армии самозванца поддается только крайне приблизительному подсчету. Будзило в своем подробном перечислении польских полков [293] доводит общий итог до 8 126 чел.; что касается гусар, то цифру в 1 820 лошадей следует по крайней мере удвоить, так как каждая пика в этом роде оружия приходилась на двух или трех всадников. Рядом с мастодонтами польской кавалерии казаки, несмотря на свой пестрый живописный костюм и вооружение, широкие красные шаровары, длинные черные куртки (киреи) и высокие бараньи шапки, длинные копья, кривые сабли и мушкеты или самострелы, метавшие убийственные стрелы, представляли довольно жалкий вид; определяя их число в тридцать тысяч, русские историки, наверное, недалеки от истины.[294]

    Во всяком случае, Шуйскому приходилось считаться с грозной силой; а между тем, когда эта армия, сосредоточившись между Орлом и Кромами, готовилась к наступлению, Василий Иванович все еще упражнялся в опытах морального воздействия, хотя их первые результаты были далеко не утешительного свойства. Напротив, смущение и беспокойство усиливалось среди населения столицы. Устрашающие видения к тому же волновали умы. Под сводами Успенского собора сам Христос явился попу и объявил ему, что страшная кара падет на его отечество, ибо грехи его давно вопиют ко гневу небесному. Шуйский принял угрозу на свой счет и широко распространил известие о событии; духовные власти со своей стороны установили пятидневный пост и общее покаяние; но это не помешало мятежникам закончить свои приготовления.

    Весной 1608 г. их армия выступила в поход по направлению к Волхову, крепости, прикрывавшей дороги из Польши к Туле. Войско Василия Ивановича под начальством братьев царя, Дмитрия и Ивана Шуйских, и князя Василия Голицына, пыталось остановить нашествие, встретилось с авангардом, состоявшим главным образом из поляков, и после двухдневной битвы, 30-го апреля и 1-го мая, подверглось полному разгрому. Пять тысяч москвитян сложили оружие, согласившись целовать крест Дмитрию; по словам Буссова, разгром был бы еще значительнее, если бы Ламбсдорф, начальник немецких наемников на службе Шуйского, обещавший перейти на сторону претендента, не забыл обещания под влиянием выпивки. Он и его товарищи, сражаясь как львы, прикрыли отступление. Претендент ускорил движение к Можайску; он повсюду сыпал обещания, чтобы задержать поляков или привлечь под свои знамена московских крестьян: одним говорилось, что они будут вместе с ним царствовать в Москве; другим, что все земли и все дочери сторонников Шуйского перейдут в их распоряжение, - и армия не встречала сопротивления.

    Относительно верности поляков явилось сомнение: у Звенигорода их встретил посланник Сигизмунда с приказанием немедленно возвратиться на родину. Это понятно: послы короля жили в Москве и готовились подписать договор. Более искусный в дипломатии, чем на поле брани, Василий Иванович сумел заключить с ними удовлетворительную сделку. Еще в июне 1606 г., пока Гонсевский и Олесницкий сидели в заключении близ Кремля, московское посольство с кн. Григорием Волконским во главе и дьяком Андреем Ивановым отправилось в Краков и там после первого дурного приема добилось-таки назначения в Москву двух новых послов, Станислава Витовского и кн. Друцкого-Соколинского. Озабоченный новыми внутренними неурядицами, Сигизмунд стал сговорчивее. По примеру Зебржидовского, некоторые подданные короля соблазнялись в это время завязать сношения с новым претендентом, намереваясь предложить ему корону Польши. Вице-канцлер польский Феликс Крыйский и канцлер литовский Лев Сапега впоследствии форменно ставили в вину этот преступный план всем сторонникам второго Дмитрия.[295] Хотя это обвинение из лагеря политических противников нуждается в доказательствах, поведение Сигизмунда как бы оправдывает его. Нельзя не заметить, что в начале нового кризиса король весьма явно обнаруживает склонность к действию сообща с "боярским царем".

    25-го июля 1608 г. оба государства заключили мирный договор [296] на три года и одиннадцать месяцев: в границах территорий сохранялся status quo; Шуйский обязался отослать в Польшу сандомирского воеводу с дочерью и со всеми товарищами по изгнанию; Сигизмунд обещал отозвать всех своих подданных, принявших сторону второго Дмитрия. Но Рожинский с товарищами и теперь, как и прежде, отказывались считаться с договором; все красноречие представителя короля, Петра Борзиковского, пропало даром; и претендент мог продолжать свой победоносный поход.

    К югу от Оки самостоятельно действовал Лисовский с целью возбудить движение среди населения Рязанской области; в то время как он разбил кн. Хованского, завладел на время Коломной и добрался до села Тушина, почти у ворот столицы, второй Дмитрий достиг Калуги. Шуйский вынужден был вернуть назад высланное ему навстречу войско: среди него открылся заговор. Знатнейшие бояре - кн. Иван Катырев, Юрий Трубецкой и Иван Троекуров - оказались замешанными в нем. Происшествия не могли скрыть, и оно произвело опасную тревогу в настроении московского населения. "Бояре, ведь, знали, что делают!" - шептали здесь друг другу на ухо. Вокруг имени претендента зарождалась новая легенда. Истинный или ложный Дмитрий, но он провидец, говорили про него; смотря людям в глаза, он узнавал, кто из них действовал против него. Среди толпы, обсуждавшей эти россказни и трепетавшей при одном воспоминании о кровавых событиях при перевороте 17-го мая, какой-то человек упал с криком на мостовую.

    - Горе мне! Вот этим ножом я зарезал пятерых поляков!

    1-го июня 1608 г. (стар. ст.) армия мятежников расположилась на берегу Москвы-реки почти в виду столицы; после различных операций, искусно отраженных воеводами Шуйского, она остановилась у Тушина, между реками Москвой и Сходней, на выгодной позиции, хорошо оцененной Лисовским, при узле больших дорог на Смоленск и Тверь. - Тушино! эта местность обрекалась на печальную известность. Название скромной деревушки сообщилось одной из самых мрачных страниц народной истории и самому претенденту: он обратился в "Тушинского вора", подобно тому, как его предшественник был "расстригой" для сторонников Шуйского, а впоследствии и для всех.

    Еще немного, и разбойник мог бы возложить на себя в Кремле шапку Мономаха. Тотчас по прибытии ночной атакой, умело подготовленной и яростно произведенной, Рожинский рассчитывал ворваться в столицу. Но, превосходные воины в открытом поле, поляки еще раз показали свою неспособность приступать к крепостям, даже первобытным и плохо защищенным. Главнокомандующий должен был отвести их обратно в Тушино; местечко укрепили, и прилив знатных новобранцев, москвитян и поляков, продолжался здесь, как и ранее. Александр Зборовский, Андрей Млоцкий и Мартин Виламовский привели в июле 1608 г. каждый по эскадрону гусар. В августе прибытие усвятского старосты Сапеги произвело особенную сенсацию. Это был двоюродный племянник литовского канцлера, один из самых блестящих польских аристократов того времени. Воспитанник итальянских школ и ученик лучших полководцев своей страны, Ян-Петр Сапега сражался в рядах королевской армии при Гуцове и, командуя двумя снаряженными на свой счет эскадронами, содействовал решительной победе над мятежниками. Теперь он привел целый корпус, - пехоту, кавалерию и артиллерию с пушками! [297]

    Появление Сапеги в стане претендента и манера вести себя представляют новую загадку в истории смуты с ее темной оборотной стороной. Все недавнее прошлое отважного начальника должно бы исключать всякое подозрение в соглашениях с врагами Сигизмунда; впрочем, и мы имеем основание думать, что он пустился в это предприятие с ведома и даже по совету своего знаменитого родственника. Литовский канцлер всегда оставался убежденным роялистом, или, как говорили в Польше, - регалистом, хотя он и вел свою вполне личную независимую политику, как и все главари высших польских фамилий. Сапеги владели огромными землями в Смоленской области и лишились их, когда москвитяне завладели ею при Сигизмунд I-м. Отсюда у них могло возникнуть желание вовлечь Польшу в войну ради отмщения. Однако в течение своей новой карьеры в Московии староста усвятский проявил совсем иные честолюбивые мечты. Подобно Рожинскому, он вступил в общество явного авантюриста ради приключений, чтобы лихо обмениваться сабельными ударами, чтобы поискать счастья у волшебной, загадочной судьбы, а главным образом - широкого поприща для избытка энергии, отваги, пылкого воображения, возможности все делать, все испытать и на все дерзать, а это не всегда могла доставить людям такого закала даже сама распущенная анархическая Польша.

    По словам Мархоцкого, в Тушине, не считая запорожцев, собралось до двадцати тысяч поляков, в том числе две тысячи очень хорошей пехоты. Другие источники дают меньшее число. Численность москвитян в Тушине не поддается точной оценке, но она гораздо значительнее. Но по качеству стоявшая у ворот столицы армия претендента была лучше той, которую мог выставить против него Шуйский. Правда, большинство сторонников самозванца ненавидело и презирало его; его держали в опеке и часто унижали; но он все-таки среди пышной обстановки изображал особу Дмитрия, царя и самодержца. В ожидании скорого вступления в Кремль для полноты его игры недоставало только присутствия Марины. Это необходимое дополнение было скоро доставлено к нему.

    VII. Марина

    Претендент уже вел деятельную переписку с Ярославлем, где сандомирский воевода с дочерью признали его без колебаний. Подобно своему предшественнику, он обращался к царице с очень нежными посланиями, а в Самбор, к жене воеводы, со словами утешения и ободрения. Когда польско-московский договор предоставил свободу ярославским изгнанникам, вероятно, с обеих сторон явилось желание соединиться. "Тушинский вор" отдал, несомненно, приказ, чтобы Марина с отцом были перехвачены на дороге, по которой они возвращались в Польшу, и привезены в стан. Но большинство тушинских поляков не хотело пускать в ход силы, понимая, что в случае неудачи на них падет тяжелая ответственность. Марина, может быть, рассчитывала найти потерянного мужа; разочарованная, она могла сделаться жертвой насилия, возможность которого оскорбляла гордый дух шляхтичей. Связавшись сами с разбойником, они вовсе не желали предоставлять знатную девушку на его произвол. Валавский, назначенный на это дело, действовал очень вяло; а московский конвой, сопровождавший Мнишеков, повел их окольными путями, и путники подвергались опасности избежать плохо приготовленной засады, в которую им, по всей видимости, очень хотелось попасть. Судьба решила иначе.

    Они уже приближались к Волге, когда им объявили, что их преследуют. По следам Валавского Тушинскому вору удалось направить другого поляка, Зборовского, который, недавно прибыв в лагерь, искал случая отличиться. Московский конвой предложил изменить маршрут. Бывший посол Гонсевский, ехавший с караваном вместе со своим коллегой Олесницким, принял их предложение; но Мнишеки запротестовали: преследовали поляки, а их нечего бояться! Два дня ушли на пререкания; наконец, один Гонсевский уехал с москвитянами по указанному ими пути и без всяких препятствий достиг границы. Прочие путники той порой были нагнаны Зборовским и направлены им в Тушино.[298]

    Сандомирский воевода уверял впоследствии, что покорился только силе, и толковал про избиение всех своих слуг; но письма претендента к тестю, сохранившиеся в московских архивах, написанные до и после события, показывают, что между ними существовало по крайней мере начало обоюдного уговора.[299] Сама Марина не принимала вида против воли похищенной. На дороге в Тушино пленники, весьма вероятно добровольные, встретили Яна Сапегу, который вел себя перед молодой женщиной рыцарем-покровителем, но не пытался отклонить ее от решения, которое она свободно приняла.

    Остались ли у нее какие-нибудь иллюзии? Это неправдоподобно, да, по мнению Зборовского, Сапега, несомненно, рассеял бы их. Она знала почерк своего мужа, а "Тушинский вор" и не пытался подделывать свой. А ведь опять-таки они переписывались еще до встречи. По совету царя, царица без колебаний отправилась на показное богомолье в православный Звенигородский монастырь. В своем дневнике Сапега косвенно изображает, что она была очень хорошо осведомлена, но как бы не вполне решилась. Послушать его, так даже был момент, когда дух ее возмутился; раз как-то она вдруг не захотела ехать в Тушино. Остаток ли стыда, или, может быть, инстинктивная осторожность еще смущали ее. Но отец старался преодолеть их. Дважды, 11-го и 15-го сентября, опережая дочь, воевода ездил в Тушино и там ни на что не жаловался. Он не мог забыть обещаний, вырванных у первого Дмитрия, и потому поглощен был одной заботой, как бы завести исподтишка переговоры со вторым, чтобы не утратить своих выгод от первой сделки, с потерею которых не мог помириться. Если дочь проявила колебания прежде, чем выступить участницей торга, то отец, наверное, воспользовался ими только для того, чтобы придать важности своему вмешательству и повысить требования. Мы знаем характер этого лица; кроме того достаточно убедительны сами красноречивые факты и один документ, с которым я сейчас познакомлю.

    На другой день после вторичной поездки воеводы устроилась встреча супругов. Сапега опять-таки уверяет, что Марине немалых сил стоило согласиться на нее; а другой очевидец, слуга Олесницкого, в подробном описании свидания идет дальше: при виде вора несчастная женщина отвернулась с брезгливостью и ужасом, воскликнув: "Лучше смерть!" [300] Несмотря на это, через четыре дня она была водворена в Тушине; там иезуит или бернардинец тайно обвенчал ее с вором; так свидетельствуют Мнишек и анонимный дневник польской нунциатуры; [301] но эта подробность еще находится под сомнением.

    На сейме 1611 г. сандомирский воевода опять уверял, что подвергся вместе с дочерью отвратительному насилию, и в то время даже открыто заявлял о самозванстве претендента; но в это же время он умалчивал о пергаменте, подписанном самозванцем 14 октября 1608 г., который обеспечивал отцу Марины получение 300 тысяч рублей, как только новый Дмитрий вступит в обладание своей столицей. Тогда документ был тщательно спрятан, но впоследствии он появился на свет Божий и в 1736 г. зарегистрирован в Варшавском архиве. Его владельцы, отдаленные наследники воеводы 1608 г., но все еще столь же корыстные, настойчиво требовали погашения долга; желая сохранить добрые отношения с Польшей, Петр Великий признал документ, но предложил получить по нему всего шесть тысяч дукатов; они их приняли, оставив за собой право на получение полной суммы долга.[302] В 1608 г., впрочем, не один сандомирский воевода получил вознаграждение за гнусный договор, которым он привязывал дочь к ложу простолюдина и делал ее сообщницей негодяя. Павел Тарло взял обязательство в 20 тысяч злотых, а бывший посол, высокородный, прегордый и пребогатый Олесницкий не пренебрег обещанием обширных земель на польской границе! [303] И тот и другой, должно быть, принимали участие в переговорах и помогли заключение сделки.

    Претенденту еще нечем было платить, но обещаниями насчет будущих благ он щедро раздавал чины, места и почести. В двух милях от старой столицы быстро выросла другая, с многочисленным и внушительным правительственным штатом. В течение длинного ряда месяцев в ней разыгрывался полутрагический, полушутовской спектакль, на котором мы должны остановить внимание читателей.

    ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

    Две столицы

    I. Москва и Тушино

    Осада одного города другим - явление довольно редкое в военной истории. Оно произошло тогда в империи царей, когда Тушино быстро обратилось в город, в укрепленную резиденцию огромных размеров. Близкое соседство столицы государства с главным центром мятежников при тех условиях, в которых находилась Московия, неизбежно вызывало передвижение населения, целую эмиграцию в ущерб метрополии. Постоянно пополняя свой разнообразный состав и развивая наспех налаженную организацию, главный штаб претендента проявлял неотразимую притягательную силу, то заманчивыми обещаниями, то очевидными выгодами. В старой метрополии жилось очень скучно под управлением неприветливого Шуйского; а когда мятежники плотно окружили ее со всех сторон, в ней стало даже душно, и с начала июня 1608 г. началось массовое переселение, в волнах которого представители знатных семей смешивались с перебежчиками всяких чинов.

    Родня Романовых показала дорогу, и Тушино гостеприимно приняло двух его знатнейших представителей - князей А. И. Сицкого и Д. М. Черкасского. За ними последовал виднейший герой заключительных перипетий этой драмы, Д. Т. Трубецкой, увлекая за собой двоюродного брата Юрия Никитича, уже приговоренного к высылке за участие в военном заговоре, указанном выше. Ему тотчас пожаловали боярство - не особенно лестное звание в Тушине, так щедро расточал его претендент. Князьки, вроде С. П. Заскина и Ф. П. Барятинского, делили эту честь с простыми дворянами, как Салтыков-Морозов, с казаком Заруцким, даже с крестьянином Иваном Федоровичем Наумовым! Тушинский вор был неискушен в генеалогии; он спешил обставить себя, как подобало государю, достаточным числом сановников, собственной Думой и иерархией чинов. Его обер-гофмейстером был князь С. Г. Звенигородский, из древнего дома Черниговских владетельных князей, совсем утративших прежнее обаяние; в царском совете вместе с князем Д. И. Долгоруким заседали возведенный в окольничие Михаил Молчанов и бывший дьяк Богдан Сутупов.

    Первое время здесь первенствовала выслужившаяся знать времен опричнины. Старая аристократия с олигархическими наклонностями теснила ее в Москве при Шуйском, и она охотно изменяла притеснителям, а Тушино, разумеется, имело основание особенно охотно принимать новобранцев из этой среды. Но, нравственно дряблый и незначительный числом, этот цемент первоначальной группировки скоро рассыпался; в него всосалось большое число сторонников Наумова и дало перевес элементу, усилившему по естественному сродству значение казаков, которые с каждым днем вели себя все вольнее благодаря своей многочисленности. Попович Васька Юрьев стал всемогущим лицом в приказах, а рядом с ним кожевник Федька Андронов положил начало прославившей его карьере. Более изворотливые и деятельные, эти представители московского простонародья захватили в свои руки служебные места. Предоставляя боярам начальство над полками и управление в областях, они стали хозяевами стана, и сами поляки очищали им поле действий.

    Устроенная их заботами тушинская администрация способствовала быстрому распадению правительственной машины в Москве; они развращали всех, до низших служащих, как, например, подьячего посольского приказа Петра Третьякова, и канцелярии Кремля быстро пустели. Когда в конце сентября Сапега разбил под Рахмановым большой отряд, который осажденные двинули на его позиции, чтобы освободить пути на Дмитров и Рязань и вздохнуть свободнее, сама военная организация законного правительства расшаталась. Паника охватила областные ополчения, сосредоточенные в Москве, и началось повальное бегство. В старой столице остались немногие военные люди из Замосковья и ополчения тех уездов, которые уже захватили отряды претендента; этим людям некуда было бежать. Буйные рязанцы, всегда красовавшиеся на первом плане во всех действиях затянувшейся борьбы, разделились между обоими станами, когда между ними установилось постоянное передвижение. Тушинцы держали в Москве постоянные кадры своих лазутчиков, очень деятельных, и среди лиц, сообщавших сведения, служили не одни бездельники низшего сорта, вроде попа Ивана Зубова. Мы имеем письмо кн. Ф. И. Мстиславского к его "другу и брату" Яну Сапеге; если можно оспаривать точность указанной издателями даты - 8-е июня 1609 г. (стар. ст.), все-таки, даже отнесенный и к более позднему времени, этот документ сохраняет свою ценность, указывая на давно установившиеся дружеские отношения.

    По-видимому, и Рожинский рано завел постоянные сношения с московской знатью; ссылаясь на родственные связи некоторых ее представителей, еще с 14-го апреля он приглашал их покинуть "узурпатора". Этот призыв не остался без отклика, несмотря на безнадежность официального ответа. Скоро претендент увидел среди своих сообщников даже Ивана Годунова, впрочем, еще недавно без смущения принявшего воеводство из рук первого Дмитрия.[304]

    Замечалось разделение внутри семей: отец оставался в Москве, сын переходил в Тушино. Имея таким образом опору в обоих лагерях, смелее смотрели в будущее, рассчитывали на лучший исход при всякой случайности. Пообедав вместе, родные и друзья расставались: одни направлялись в Кремль, другие - в соседнюю резиденцию "вора". Но даже одни и те же лица переносились из одной столицы в другую и обратно, чтобы приобрести двойное жалование из обеих касс, а заодно сохранить поддержку и тут и там ввиду темного будущего. В такие "перелеты", как их называли, попадали и поляки, - Бальцер Хмелевский, например, назидательную одиссею которого нам недавно рассказали; среди войск второго Дмитрия он принимал участие в осаде Москвы; потом с польским гарнизоном сидел в Кремле, осажденном москвитянами; затем, сражаясь в рядах москвитян, брал приступом этот самый Кремль, а кончил тем, что был сослан в Сибирь в тот момент, когда собирался вернуться в Польшу.[305] В этом отношении, однако, Рожинский был очень осторожен. Вынужденный ходить на костылях вследствие тяжелых ран, он обломал один из них о спину самого кн. Адама Вишневецкого, когда последний после обильной выпивки неосторожно выдал тайну чересчур беспокойного честолюбия или буйного нрава.[306]

    Почти два года Тушино было бойким перекрестком, где встречались все беспокойные умы, все искатели власти и удачи - и все изменники. Приходилось принимать и кормить множество народа. Приближалась зима; временные жилища оказались недостаточными. Подобно товарищам Корелы в Кромах, казаки вырыли себе убежища под землею. К этому же способу сначала прибегли было поляки и москвитяне, но скоро нашли его неудобным. Мы знаем, что в самой Москве строили дворцы в несколько недель. Скоро в Тушине дома вырастали тысячами. На окрестные городки и деревни наложили повинность - доставлять легко собирающиеся срубы для изб; иной капитан получал сруба три и устраивался с полным удобством. Подземные логова превратились в погреба, и их изобильно наполняли благодаря системе реквизиций, посредством которой нещадно эксплуатировали захваченные области. К тому же рядом с новой столицей вырос богатый посад, где, если верить Мархоцкому, жили и держали лавки со всевозможными товарами три тысячи поляков.

    Искусно задуманный и частью блестяще исполненный план Рожинского, подготовивший победу под Рахмановым, имел целью отрезать Москву и довести ее до голодовки. Однако блокада осталась неполной: Коломны не удалось захватить, и старая столица сохранила сношения с богатой Рязанской областью, откуда получала почти все необходимое. Впрочем, скоро успехи претендента в других областях страны и рост самого Тушина изменили планы главного штаба мятежников и отодвинули на второй план вопрос о захвате Москвы. Развивающееся влияние новой столицы грозило затмить значение старой, и Шуйский в своем Кремле был, по-видимому, накануне низложения.

    Ввиду этого надвигавшегося бедствия, он покорился, наконец, необходимости и принял помощь, от которой до той поры с пренебрежением отказывался.

    II. Обращение за помощью к Швеции

    Карл IX не переставал предлагать свои услуги. А предлагал он их, надо сказать, многим. Ведя переписку с Дмитрием I и величая его царем, он в то же время вступал в тайные сношения со всеми недовольными московскими людьми, предлагая им свою защиту от всех искателей московского престола.[307] После переворота 17 мая он обратился к Шуйскому с предложением союза против Польши, но так как новый царь медлил с ответом, Карл призвал свое войско из Финляндии, предназначенное для войны с Польшею, и двинул его в Московские пределы, пытаясь захватить врасплох либо Орешек (Нотебург), либо Кексгольм. Одновременно с этим он убеждал новгородцев признать над собою покровительство Швеции, рисуя им заманчивые картины из их прошлого и обещая им их былые вольности. Со своей обычной готовностью он предложил также свои услуги Шуйскому при появлении второго самозванца для борьбы с ним.[308]

    В конце 1608 г. эта настойчивость и усердие шведского короля были вознаграждены. Василий Иванович пытался писать датскому и английскому королю и императору, ходатайствуя о вмешательстве; потом, посылая своего племянника, молодого героя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского в Новгород для организации там обороны, поручил ему также начать переговоры со шведами и придти с ними к соглашению. После долгих и трудных пререканий был заключен и подписан, наконец, договор в Выборге 28 февраля 1609 г., как нельзя более выгодный для Карла IX. За армию в две тысячи кавалерии и три тысячи пехоты, которые царь брал к себе на службу за жалованье, шведам был уступлен Кексгольм и заключен союз с Московским государством для завоевания Ливонии: от всех своих прав на эту область Шуйский отказался. Кроме того, договаривавшиеся стороны ставили условием не заключать по отдельности договоров с Польшей, а это значило прямо объявить Польше войну, в которую счастливый соперник Сигизмунда вовлекал своего союзника, а в то же время сам обнаруживал еще более опасные для него намерения. В самом деле, царю собирались услужить так, как он не заслуживал, и о чем он не хлопотал. В 1609 г. 16 (26) марта на русской территории появился пятнадцатитысячный вспомогательный корпус, составленный из солдат всякого рода оружия, под начальством Якова Делагарди и других лучших генералов Карла: Эверта Горна, Христиерна Зоме и Андрея Бое. Появление такого войска в пределах Московского государства походило больше на неприятельское нашествие, чем на помощь, так как Скопин-Шуйский со своим спешно собранным двухтысячным плохим войском не мог стать господином положения и сдерживать этих тоже подчиненных ему людей, которые вовсе не считались с его приказаниями. Они получали другие приказания и руководились ими, держа их от него в тайне. Даже во время самого хода переговоров с московскими полномочными Карл разослал своим губернаторам в Финляндии и Ливонии тайные инструкции, чтобы они, не дожидаясь даже конца переговоров, попытались овладеть Новгородом или даже Псковом, а затем проникли в самую середину Московского государства под предлогом борьбы с польскими приверженцами самозванца. А теперь король торопил Якова Делагарди занять Новгород, с согласия или без согласия союзников, и требовать сверх Кексгольма уступки и Орешка (Нотебурга). Кроме того, шведскому полководцу было приказано настаивать на немедленной уплате жалованья, обещанного вспомогательному корпусу, а в случае промедления, - а это можно было предвидеть, - требовать уплаты этого жалованья территориальными уступками.[309]

    Итак, лекарство, принятое Шуйским при последней крайности (in extremis), чуть не оказалось опаснее самой болезни, и если этого не случилось, то только вследствие счастливого стечения побочных обстоятельств, а именно благодаря двум молодым полководцам, благодаря благородству их характеров, которое связало их товарищество в дружеский союз и восторжествовало над опасными замыслами их государей.

    Шведскому главнокомандующему не было тогда еще 27 лет. Он был сын побочной дочери Иоанна III, Софии Гюльденгельм, и Понтуса Делагарди, французского протестанта, эмигрировавшего в Швецию и прославившегося в правление предыдущих королей в войнах с Россией и с Польшей. Уже в это время Яков Делагарди отличался необычайными для своих лет военными дарованиями и благородным характером. Его военный талант особенно развернулся впоследствии на полях битв в Германии при Густаве-Адольфе, который пожаловал его в графы. Яков Делагарди был единственным человеком, удостоившимся графского титула в царствование этого короля. Русский полководец, который был моложе на несколько лет своего шведского товарища, казалось, принадлежал к тому же героическому типу людей, как и Делагарди. При прекрасной наружности, он обладал мужественной и воинственной осанкой. Его портрет, сохранившийся в Архангельском соборе, не дает представления об этом. Насмешливое прозвище ("Скопа"), данное одному из его предков по этой линии Шуйских, означает хищную птицу из породы орлов. Отец Михаила Василий при царе Феодоре вместе со всеми своими родственниками подвергся опале. Его сын, может быть, не совсем заслуживал того восторга, который он возбуждал в течение своего кратковременного поприща в своих современниках, и того восхищения, которое вызывает еще и теперь воспоминание о нем. Его характер, поскольку он обнаружился в событиях, с которыми связана память о Михаиле Шуйском, вовсе не из тех, которые неизменно вызывают похвалу. Его нравственному облику не достает законченности и рельефности, отличающих обыкновенно великие исторические личности. Некоторые черты, известные из его жизни, рисуют перед нами только силуэт с мягкими и неясными контурами, в поведении его можно уловить иногда что-то двуличное, даже отталкивающее. Незадолго еще перед тем, пользуясь выгодным положением, он принял от Дмитрия I польскую должность мечника, и не забыта еще та подробность, как был вверен его чести меч, и как, в критический момент, он исчез вместе с меченосцем. В сущности, Михаил Васильевич был, по всей видимости, человеком своей эпохи и своей среды, может быть, более даровитым, чем большинство его ровни, но во многих отношениях разделявшим их страсти и слабости и их пороки. Надо думать, что именно этому в значительной мере он обязан своей огромной славой в народе. Великим человеком, конечно, он не был. Впрочем, если у него и имелись к тому дарования, "он не успел им стать", по выражение поэта.

    В Новгороде, в предприятии, правда, очень трудном, он имел посредственный успех. Город его принял хорошо, потому что искони был хорошо расположен к его дому. Но в Пскове, к которому он потом тоже обратился за помощью, прося у него денег и людей, он довольно неблагоразумно взбудоражил осиное гнездо. Со времени покорения Пскова Москвою господствующим элементом тут был элемент демократический. Он жил в вечной вражде с местной знатью в лице богатых купцов. При присоединении Пскова к Москве всего больше пострадали "лучшие люди": последние Рюриковичи применяли к ним широко систему "огульного вывода", стараясь покарать или устранить их. Что же касается "меньших людей", то они, оставшись господами в городе, в ту пору, естественно, стали в ряды мятежников. Требования Скопина лишь побудили их к открытому возмущению, а когда до них дошло известие о заключении договора со Швецией, то, по выражению летописца, "народ зашатался, словно пьяный человек".

    Мы должны, однако, отметить то обстоятельство, что этот республиканский, вольный древний город, заключая в темницу воеводу Шуйского, Петра Никитича Шереметева, и открывая свои ворота перед воеводой самозванца, Ф. Плещеевым, и увлекая затем за собой в восстание два соседние города, Ивангород и Орешек, не обнаружил никаких сепаратистских стремлений: он просто менял царя, и на этом пути он оставался верен себе до конца. "Собиратели земли русской" достаточно-таки успешно поработали над этой областью, присоединенной сравнительно недавно.

    Даже в самом Новгороде Скопин не чувствовал себя в безопасности и раз был принужден даже покинуть поспешно город. Вернувшись потом в него благодаря ловкости и стараниям митрополита Исидора, он все-таки должен был оставить надежду когда-либо набрать тут внушительные военные силы. Зато он держал в руках свою двухтысячную хорошо дисциплинированную армию. Нельзя сказать того же о Делагарди. Разнородное войско его, этот разноплеменный сброд, составленный из англичан, шотландцев, голландцев, брабантцев и, главным образом, французов, под начальством двух прославленных вождей, Тисье и Дюфреня, причинял ему много затруднений. Это были большею частью хорошие солдаты, но очень взбалмошные люди. Сам Карл постоянно называл их "дhrlose skдlmer" ("бесчестные плуты"), но предпочитал их в своих войнах другим солдатам. Не раз Делагарди принужден был прибегать к содействию русского полководца для усмирения своего непокорного войска. Эти два полководца, почти одних лет и одинакового темперамента, в силу этого еще более сдружились между собою. И на самом деле, они действовали дружно, потому что понимали друг друга. А все-таки им трудно было выработать общий план действий и осуществлять его среди постоянных слезных прошений царя, среди грозных приказов Карла и буйных выходок наемного войска. Вначале они подвигались медленно и долго действовали, не зная хорошенько, куда им идти. Тушинцы тем временем шли быстрым шагом, и в сентябре 1608 г. Сапега и Лисовский уже находились под стенами Троицкой лавры и приступили к осаде ее.

    III. Осада Троицкой лавры

    Всем моим читателям знаком хотя бы по имени этот знаменитый монастырь, святыня, наиболее чтимая ныне Россией, а в то время один из ее оплотов при всех неприятельских нашествиях. Находясь в шестидесяти четырех верстах от Москвы, по Ярославской дороге, при узловом соединении других путей, ведущих в Углич и во Владимир, этот укрепленный монастырь имел в те времена первостепенное стратегическое значение. Стоило только занять подходы к нему, и сообщение столицы с северными и поморскими областями было бы прервано, потому тушинцам представлялось весьма выгодным занятие этого укрепления. Кроме того, оно имело для них еще и особое моральное значение, не говоря уже о богатой добыче, которую поляки рассчитывали найти в стенах этого монастыря.

    Монастырь был основан в середине XIV в. неким Варфоломеем (в монашестве Сергий), родом из Радонежа, маленького городка в Ростовской области. В настоящее время ничего не сохранилось от этой первоначальной постройки. Здания, которые мы видим теперь, начали строиться с 1422 г., с того времени, когда над гробницей основателя, причисленного к лику святых, его преемник, преподобный Никон, выстроил каменный храм св. Троицы, откуда и происходит название "Свято-Троице-Сергиева лавра", принятое в настоящее время. Другие постройки прибавлялись к нему постепенно. Дерево, из которого первоначально строились здания, было заменено камнем либо кирпичом только в XVI в. Хотя при жизни преп. Сергия этот монастырь имел во главе только простого игумена и был подчинен монастырям, имевшим архимандритов, тем не менее, в уме русского народа он уже первенствовал над всеми другими; этим уважением он пользуется еще и до наших дней. Правление Иоанна IV окончательно закрепило за ним это значение. Иоанн Грозный все время проявлял необычайную щедрость к монахам св. Сергия, расточая в их пользу дары, наделяя их привилегиями и освобождая их от податей. Несмотря на то, что кое-что было отобрано обратно в казну в правление Феодора, на их землях, неизмеримо обширных, жило в начале XVIII в. до 100 000 крестьян, тогда как за Александро-Невской лаврой, которая по богатству считалась второй после него, числилось только 25 000.[310]

    Одновременно с этим, в ограде, постоянно расширявшейся, воздвигались одна за другой церкви: преп. Никона в 1548 г.; вторая церковь Троицы в 1559; собор Успения в 1585 г.; храм архангела Михаила в 1621; царский дворец из плит, келии для монахов, кладовые и обширные службы. В настоящее время насчитывается тринадцать церквей. Игумен, понятно, был возведен в архимандриты, и монастырь стал называться лаврою, от греческого ? a ? ? a , что означает переулок, перекресток, обнесенное оградою место. У греков этим именем обозначали те монастыри, в которых монахи жили в отдельных кельях, а в Московии этому название придавался особенный почетный смысл.

    Богатства этого монастыря, с давних пор вошедшие в поговорку, разумеется, были преувеличены. Опись, произведенная в 1641 г., дает очень интересные и точные указания: 13 861 рубль наличными в кассах, помимо значительных сумм на руках у разных должников; 19 044 четверти хлеба в житницах, помимо запасов, хранившихся в пятнадцати монастырских владениях; 15 581 штука крупной копченой рыбы в кладовых, не считая мелкой рыбы; 51 бочонок пива и меду; 3 358 пудов меду; 431 лошадь в конюшнях, не считая лошадей, взятых на пашню.[311] Эти цифры, бесспорно, свидетельствуют об огромном богатстве, а одно завещание того времени [312] знакомит нас, каким путем накоплялось такое богатство: завещательница Агафья Яковлевна Волынская определяет архимандриту Дионисию и его монахам все свои наличные деньги, все свободные запасы хлеба, а также целую деревню со всеми ее угодьями. Тем не менее, несметные сокровища, которые народное воображение представляло собранными в этом месте, были всегда только в области басен.

    Укрепление монастыря велось со времени самого его основания. С 1515 г. старинные деревянные ограды, неоднократно сожигаемые татарами, постепенно заменялись каменными стенами, существующими и поныне. На протяжении приблизительно 1 926 метров вышина их колеблется между 11 и 21 метрами, применительно к неровностям почвы, а их толщина, включая сюда и идущую вдоль всей стены внутреннюю крытую галерею, доходит до девяти метров. По бокам ограды шли бастионы, первоначальное число которых нельзя определить. В 1641 г. их было двенадцать; нынче сохранилось их девять. В одном из них показывают посетителям знаменитый "каменный мешок", столб, пустой внутри, от трех до шести метров толщины, в который, будто бы, Грозный сбрасывал свои жертвы. Приговоренные падали в яму, снабженную острыми ножами. Но бастион, о котором сложилось это мрачное предание, был сооружен только при Михаиле Феодоровиче, и ничем не доказано, что он служил когда-либо пожизненной темницей. В инвентаре 1641 г. упоминается о девяноста пушках, из которых одна выбрасывала снаряды в пять пудов. Пушки малого калибра преобладали; дополнением к ним служили медные бочки или чаны, которые наполнялись горящей смолой или кипящей водой. Ворот, как и в настоящее время, было четырнадцать.

    В целом наружный вид монастыря сильно изменился со времени знаменитой осады. И самые церкви украсились по-новому. В храме Св. Троицы в двух иконах сохранились следы от польских ядер; но дворец Иоанна Грозного исчез; на его месте возникло множество построек нового стиля; тут поместилась также академия; на этих зданиях блещут во всем своем ужасном безобразии самые неуклюжие образцы казенной архитектуры. Новейшими оказываются в большинстве также и драгоценные предметы в ризнице храма, выставленные, впрочем, вовсе не для того, чтобы поражать или тем более ласкать взоры богомольцев. Там же благоговейно хранятся кое-какие остатки былого великолепия; но наиболее ценимые из тех, которые могли бы попасть в руки осаждавших в 1608 г., не могли соблазнить их и возбудить их алчности: это были принадлежности богослужения - чаща, дискос, употреблявшиеся, как думают, еще св. Сергием и св. Никоном. Они - деревянные, расписанные грубыми рисунками на красном фоне.

    Защита монастыря от шаек Сапеги и Лисовского, славная, по справедливости, представляет интересную особенность тем, что, несмотря на свой геройский характер, она не выдвинула ни одного героя. Оба воеводы Шуйского, Григорий Борисович Долгорукий и Алексей Иванович Голохвастов, начальствовавшие над маленьким гарнизоном, оказались посредственными полководцами и отъявленными негодяями. По сведениям, собранным осаждавшими, "они ни о чем не думали и пьянствовали целыми днями". Что касается архимандрита Иоасафа, то он прославился только своими видениями, во время которых местные святые угодники, дружески беседуя с ним, якобы ежедневно обещали ему чудеса, но действия их напрасно ждали осажденные. Истинным чудом, давшим им победу, было чудо безыменной толпы: монахов, крестьян, соседних дворян, объединенных одним чувством, одним желанием выдержать борьбу, казавшуюся долгое время безнадежной.

    Тем не менее, преданию, которое мало считается с действительностью, было угодно ввести в этот славный эпизод героическую фигуру, и выбор его пал на келаря лавры. Его имя стало нераздельным от события, в котором он, якобы, сыграл первенствующую роль. Для большинства русских, хранящих память об этой славной осаде, она даже олицетворяется, некоторым образом, в знаменитом монахе Авраамии Палицыне - в миру он носил имя Аверкий Иванович. Но он и не находился в Троицкой лавре в то время, когда осадили ее поляки; в продолжение всей осады нога его не побывала в монастыре; по-видимому, он был занят совсем иными делами, а не защитой святыни от нападавших. Такие недосмотры обычное дело в легендах.

    В правление Годунова Палицын подвергся опале и против воли был пострижен в монахи. Он оставил после себя сказание об осаде, в котором не забыл и себя.[313] Это именно немало способствовало тому неправильному представлению о его личности, выступающей перед нами в более выгодном свете, чем она того заслуживала. Палицын был, без сомнения, человек ценный. Деятельный, образованный, ловкий и красноречивый в духе того времени, он удивительно подходил к той должности, которую ему поручили - должности казначея, являющегося представителем монастыря перед светскими властями. Он был отозван в Москву по делам общины и остался там. Что же делал он там, в то время как его братия переживала такие грозные испытания? У нас имеется на этот счет только подозрение, но оно, без сомнения, покажется довольно тяжелым. В конце 1609 или в начале 1610 г. через посредство заведомого шпиона, - того самого попа Ивана Зубова, о котором я уже упомянул, - Ян Сапега вступил в переписку с одним монахом, проживавшим временно в Москве и не принадлежавшим ни к одному из монастырей столицы; этот монах с готовностью предлагал свои услуги склонить защитников Троицкой лавры к сдаче. Когда Сапега пригласил его явиться в свой стан, он ответил, что пока не может еще этого сделать, но не замедлит это сделать, конечно, вскоре, так как падение Шуйского уже недалеко. В ожидании этого он давал польскому полководцу ценные указания относительно движения войск, посланных на помощь монастырю. Он подписывался: "Архимандрит Авраамий". Сан как будто не соответствует чину келаря Троицкой лавры, но в официальных списках того времени не значится ни одного архимандрита с таким именем, которого можно было бы заподозрить в таком деле. Проезжая через Тушино, где всякие титулы щедро раздавались без разбору, Палицын мог получить и сан архимандрита.[314]

    Разумеется, догадка не есть доказательство; но если ее и отбросить, все-таки у этого мнимого героя останется налицо лишь талант писателя, к которому нельзя отнестись пренебрежительно, если принять во внимание время и место действия; но талант его тоже превознесен более, чем он того заслуживает. Палицын не лишен вдохновения; слог его очень субъективный, выразительный и красочный, но часто неясный, а иногда даже весьма грубый. Его сказание об осаде Троицкой лавры пользуется огромной известностью и помещается в антологиях. Сам Соловьев заимствовал из него целые страницы; но это повествование походить скорее на поэму или религиозную эпопею, чем на главу из истории.[315] Необходимо в нем отделять историческую правду от вымысла, а это оказывается очень трудной задачей.

    Повествователь не потрудился указать числа монахов, бывших налицо в монастыре при появлении поляков. По нашему расчету, их должно было быть около тысячи и около четырех тысяч местных жителей, укрывшихся за крепкими монастырскими стенами, за неимением другого убежища. Несчастная Ксения, в иночестве Ольга, и бывшая королева Ливонии Мария Владимировна, в иночестве Марфа, находились также среди гостей, вместе с другими женщинами и детьми и многочисленными старцами. Дворянские поместья и соседние хижины доставили тоже людей способных носить оружие; бывшие ратные люди, постриженные против воли, подобно Палицыну, и сожалевшие о своем прежнем занятии, были рады теперь опять взяться за оружие ради общего блага и во славу преп. Сергия и преп. Никона.

    Сапега плохо учел все эти элементы сопротивления.

    Поляки с презрением отзывались о "курятнике", осмелившемся померяться силами с их доблестью, а староста Усвятский, в надежде на скорую победу, уже приписывал себе одному успех и радовался случаю отомстить за пренебрежение Рожинскому, с которым был в плохих отношениях. Может быть, его воображение уже рисовалась новая, независимая, богатая жизнь, которую ему даст эта победа. Во главе отряда войск, который не признавал никого над собой начальником, кроме него, Сапега уже придавал себе вид диктатора, принимая челобитные, в которых его величали "великим государем", сам раздавал милости и награждал поместьями и титулами; то же самое, только нисколько позднее, будет делать и Яков Делагарди.[316] Скоро на Руси хозяев оказалось несколько дюжин.

    Палицын утверждает, что осаждающих было более тридцати тысяч, кроме крестьян, которых они сгоняли силою для производства осадных работ. Но у нас на этот счет имеются другие сообщения. Наличный состав войска, с которым Сапега выступил в сентябре из Тушина и разбил при Рахманове часть московского гарнизона, заключал в себе только его собственные войска, приблизительно две тысячи солдат, шесть тысяч казаков под начальством Лисовского и несколько польских эскадронов, набранных, без сомнения, из тех солдат Рожинского, от которых тот был рад избавиться.[317] Пехота в этом составе была немногочисленная, артиллерии очень слабая, а кавалерия польская все еще не обладала искусством Полиоркета брать укрепленные города. Все, в общем, удивительно благоприятствовало оборонявшимся монахам Троицкого-Сергиева монастыря: и природа и обстоятельства. Лавра находилась среди речек и болот, тянувшихся на юг и запад, что делало ее малоприступной. Снаряды польских пушек обыкновенно не долетали даже до стен монастыря. Много раз осаждавшие принимались вести подкопы, но всякий раз осажденные проведывали про них, благодаря умению монахов приобретать друзей во вражеском стане. В кладовых всегда хранились огромные запасы провианта, так что голода нечего было бояться. Осада затянулась до бесконечности.

    Были смертельные случаи от цинги и других болезней, но, в общем, осада не очень была смертоносной. Только раз залетевшие в ограду снаряды убили двух стариков и повредили церковь. Более многочисленные жертвы были при более или менее удачных вылазках и при смелом отражении приступов. Рассказ Палицына о 1 500 поляков, убитых, будто бы, в одной только такой стычке, грешит против истины; можно думать, что, рассказывая это, он вдохновлялся больше Рабле, - которого, конечно, не читал, - чем Гомером. Если бы это было так, то Сапега скоро бы остался один под станами неприступной крепости, так как, согласно дневнику польского полководца, битвы происходили почти ежедневно. В одной такой битве у Палицына изображается крестьянин великан - полуидиот, державший в нерешительности целую польскую армию, ранивший Лисовского и убивший самого страшного помощника Сапеги, князя Юрия Горского. А между тем ни в Польше, ни в Московском государстве никогда не было князя с этим именем; не было также в течение этой войны никакого Горского под знаменами старосты Усвятского. Более правдоподобным нам кажется подвиг двух других крестьян, которые, по словам историка-поэта, взлетели на воздух, взрывая контр-мину. Неумелость поляков в военных предприятиях подобного рода гораздо больше послужила на пользу осажденных и возместила им то, чего у них не хватало для защиты. Поборники преп. Сергия и преп. Никона были мужественные, терпеливые и на диво спокойно-стойкие люди, но нравственность у них была плачевная, и полное отсутствие всякой военной и нравственной дисциплины обнаруживалось в таком омерзительном виде, что на это указывает даже такой благосклонный писатель, как Палицын. Они постоянно ссорились между собою, обвиняя друг друга в измене. По обвинению такого рода воеводой Долгоруким был замучен на пытке казначей общины Иосиф Девочкин, которому покровительствовал другой воевода и сам архимандрит. Бывшая королева Ливонии Мария Владимировна относилась с каким-то особенным почтением к этому скромному чиновнику, вставая с постели даже среди ночи, чтобы истопить ему баню! Но она была заподозрена в свою очередь и обвинена в преступном сочувствии самозванцу и в тайной переписке с Сапегой. Письмо с доносом в этом смысле было послано самому Шуйскому монахами, которые, пьянствуя и развратничая с женами и дочерьми своих гостей, сами были не безупречны. Но, увы, таковы были нравы того времени во всех монастырях на Руси; впрочем, они были такими во всех слоях общества, которое разлагалось, как я показал выше. Во время этого испытания Троицкая лавра являла собою только образчик такого распада в уменьшенном размере. И хотя любопытно наблюдать, как ни религиозное, ни национальное чувство, доведенные до крайней степени своего напряжения, не были в состоянии предотвратить этих беспорядков, все же гораздо интереснее подтвердить, что эти беспорядки не оказали никакого влияния на исход дела. Пути и средства никогда не были в России предметом строгой критики. Защита Троицкой лавры была геройская, но она не оставила и следа героизма отдельных личностей; победа осталась за осажденными, несмотря на все их человеческие слабости, даже весьма скверные.

    До конца 1609 г., несмотря на беспрестанные просьбы осажденных прислать им подкрепление, Шуйский послал им только отряд в 60 человек. Хотя преп. Сергий, явившись в видении монастырскому звонарю Иринарху, и заверял его в том, что более действенная помощь скоро прибудет, так как основателем лавры отправлено уже в Москву три гонца, три монаха верхом на трех слепых кобылицах с посланием, на которое царь должен дать немедленно ответ, царь оставался глух ко всем воззваниям осажденных. Скопин и Делагарди, между тем, все приближались. В июле 1609 г. Сапега, вышедши к ним навстречу, был разбит при Калязине; в октябрь победители подошли к окрестностям монастыря и оставили тут осажденным отряд в тысячу человек; а в январе Сапега снял осаду, теснимый русско-шведскими войсками, покинутый Рожинским, с которым у него едва не дошло до поединка на саблях, а также вследствие уговоров самого самозванца бросить это гибельное предприятие.[318]

    В годовщину этого славного дня, которая торжественно празднуется еще и теперь, совершается крестный ход вокруг знаменитых стен. Гул от этого события в то время разнесся на огромное пространство и способствовал ускорению уже намечавшейся тогда реакции. Многие уголки несчастной страны, ставшей обширным полем битвы, были еще охвачены смутой, которая, казалось, все еще разрасталась. Даже в продолжение осады перед Сапегой и Лисовским, попеременно оставлявшими свой лагерь, открылись ворота Суздаля, Переяславля и Ростова. Митрополит ростовский был тогда взят в плен; в меховой татарской шапке, обутый в казацкие сапоги, Филарет на дровнях был отвезен в Тушино, привязанный к какой-то распутной женщине; [319] но самозванец, лучше других сообразивший, какую выгоду он может извлечь из этого пленника, оказал ему почетный прием. В ненароком учрежденной иерархии новой столицы не хватало только патриарха, и вот осыпанный милостями и почестями Филарет соглашается принять на себя этот сан и в качестве патриарха совершает богослужения и рассылает окружные грамоты по областям. Будучи искусным политиком, отец будущего основателя новой династии не был героем. Архиепископ тверской Феоктист, не пожелавший покориться тушинцам, был недавно убит ими; Филарет не стремился разделить с ним венец мученичества. Этот тягостный эпизод в жизни ростовского митрополита обойден молчанием в его официальном жизнеописании, составленном в 1619 г.

    Взятие Ростова повлекло за собою сдачу соседних городов: Ярославля, Вологды и Тотьмы; но в самом Тушине дела пошли хуже. Тут происходили такие же распри, как и в Троице-Сергиевой лавре. Бывший главнокомандующий Меховицкий, пытавшийся вернуть себе командование, был зарублен по приказанию Рожинского, который дошел до того, что пригрозил той же участью и самому самозванцу. Эти самоуправства, повторяясь во всех местах, занятых мятежниками, и сопровождаясь вымогательством, все более и более бесчеловечным, приводили жителей в недоумение. К страданиям, неизбежным при междоусобной войне, начало присоединяться еще глубокое разочарование. Вместо ожидаемых милостей, обещанных в первых манифестах воскресшего Дмитрия, требовали от народа все новых податей, которым, казалось, не будет конца, так как после русского сборщика из Тушина являлся польский сборщик, а за ним третий и четвертый, которые ссылались то на Сапегу, изображавшего собою державного владыку, то на Лисовского, занимавшегося грабежом. Все они одинаково были готовы брать силой то, чего им не давали по доброй воле, грабя дома, обирая лавки, истязуя и избивая их владельцев. Что касается до наделения землей, возвещенного с таким шумом, то им попользовались только некоторые излюбленные царедворцы, ловкие угодники мятежного правительства, поделив между собою земли, отнятые у сторонников Шуйского, и заставив сожалеть о прежних господах.

    Среди этих горестных испытаний пример, данный Троицкой лаврой, особенно убедительно доказывал, что полякам и казакам можно дать отпор и выгодно поступать так. Жители Устюжны Железнопольской, сговорившись с белозерцами, решили запереть ворота перед сборщиками податей и чиновниками всякого рода. "Косимые как трава", говорится в летописи,[320] в одной стычке в открытом поле с войсками самозванца, они заперлись в своем городе и бестрепетно смотрели, как "огромная рать - поляки, казаки, татары и москвитяне - ринулась, словно дождь в ливень, на стены их деревянных укреплений. Они отразили три приступа, и с тех пор доблестный городок также празднует и по сей день ежегодно годовщину позорного отступления нападавших. "Огромная армия", вероятно, была не что иное, как небольшой отряд малоизвестного польского наездника Козаковского, который разбойничал в этих краях. Тем не менее, это поражение произвело сильное впечатление. На подобный отпор тушинцы сумели отвечать только сугубой жестокостью себе же на беду. От 1608-1610 г. везде, где они появлялись, царил ужас.

    IV. Лихолетье

    В устных преданиях жителей Вологодской губернии сохранилась память о польских панах, жестоких, безжалостных и ненасытных, и остались вещественные следы их подвигов: тут курган прикрывает груду трупов; там клад хранит их добычу, зарытую ими во время погони за ними, "несметное сокровище"; его, однако, не удалось с тех пор извлечь на свет Божий.[321] Если судить по одним только местным источникам, то москвитяне превосходили в дикости еще своих случайных союзников.[322] Разница в уровне цивилизаций при таком зловещем соревновании не может, без сомнения, служит достаточным объяснением этого явления. Война обыкновенно стирает это различие. Поляки, вымогая беспощадно казну у населения в местностях, занятых ими, вовсе не обнаруживали по отношению к нему ненависти; они требовали от него только денег или удовольствий. Что же касается московских приверженцев Дмитрия, наоборот, всякий сторонник Шуйского для них был врагом, которого надо было уничтожить, иначе грозила опасность быть самому уничтоженным им в злосчастный день. Поляки шли сюда провести весело время и обогатиться, если им не удавалось достичь большего; если дело принимало дурной оборот, они имели возможность вернуться домой, натешившись вволю и набив себе туго кошелек. Московские приверженцы, переходя на сторону самозванца, отрезывали себе всякое отступление и ставили на карту свою жизнь; а казаки видели тут единственный случай выйти из своего тяжелого положения людей вне закона или отомстить за него. Наконец, и самое главное, преследуя свои особые цели повеселиться или потешить свое честолюбие или алчность, или просто из влечения к жизни среди эпических приключений, Сапега и его соотечественники не страдали той революционной горячкой, которая во все времена и повсюду неизменно приводила в конце концов к припадкам жажды разрушении и кощунства. Так, в то самое время, когда Троице-Сергиева лавра принуждала поляков и казаков с благоговением относиться к ее неприкосновенной святыне, в двадцати других городах московские приверженцы "Тушинского вора" не только смотрели равнодушно, как брали приступом, грабили, опустошали и оскверняли десятками храмы и монастыри, но и сами принимали участие в этих неистовствах, как, например, было в Ростове.

    При их содействии и даже, можно сказать, главным образом их руками страна была доведена до ужасного состояния. Города и деревни были опустошены; люди и звери обменялись жилищами: на пустынных улицах и площадях находили приют себе волки и лисицы, а люди забирались в самую глухую чащу лесов, питаясь травой и корнями растений и с тоской выжидая спасительного мрака; тогда люди занимали покинутые берлоги зверей. Но эти убежища были не всегда надежны: по уходе жителей из сел и городов пылали жилища, и при зареве пожаров охотники с гончими гонялись по лесам за человеческой дичью!

    В деле разрушения особенно отличались казаки. Если им не удавалось сжечь дом, они непременно старались выломать в нем по крайней мере двери и окна, чтобы сделать его негодным для жилья. Они топили, бросали в навоз и утаптывали копытами своих лошадей съестные припасы, которые не могли съесть на месте или увезти с собой. Разгул и разврат сопровождали резню. Во Владимирской области какой-то Наливайко, тезка, мятежного казацкого атамана, пойманного и казненного поляками за несколько лет перед тем, отметил свой путь ужасными оргиями, сажая на кол мужчин, насилуя женщин; по свидетельству Сапеги - который ему покровительствовал! - он зарезал собственноручно девяносто три жертвы обоего пола. Чтобы избавиться от позора, многие женщины убивали себя; но другие, - таких было еще больше, - легко мирились со своей участью: похищенные казаками или поляками и выкупленные родителями или мужьями, он убегали и возвращались к веселой жизни, в которую успели втянуться. Забвение всех правил, пренебрежение всеми принципами чести и стыдливости сопровождало, как всегда бывает, разложение социального организма; при общем нравственном распаде не устояла и семья.

    В этой стран, где всякая власть внушала благоговейный трепет, теперь, когда все чины и звания опошлились до последнего, не оставалось уже ни одной должности, к которой народ относился бы с уважением. Вслед за Филаретом, этой пародией на патриарха, вся церковь ринулась, очертя голову, в тину: священники, архимандриты и епископы оспаривали друг у друга милости Тушинского вора, перебивая друг у друга должности, почести и доходы ценою подкупа и клеветнических изветов. Вследствие этих публичных торгов епископы и священники сменялись чуть не каждый месяц. Во всем царила анархия: в политике, в обществе, в религии и в семейной жизни. Смута была в полном разгаре. Вопреки воле Сапеги, самозванец, вернее Рожинский, положил конец удальству Наливайки, повесив его. Но Наливаек были тысячи, и только после того, как они слишком долго испытывали народное терпение и перешли все его пределы, неотложная нужда, наконец, побудила народ с отчаянной решимостью приняться за расправу со своими мучителями.

    V. Отпор смуте

    Реакционное движение прежде всего началось в северных областях, когда там твердою опорою законному правительству явились войска под начальством Скопина и Делагарди. С Белоозера и Устюжны, где противодействие это уже восторжествовало; из Устюга и Вычегды, жители которых обменивались грамотами, ободряя друг друга к сопротивлению; из Нижнего Новгорода, где в том же духе стал деятельно проповедовать игумен Иоиль, - движение быстро сообщилось соседним большим городам. Велико было изумление и замешательство казацких и польских воровских шаек, когда везде им встречались теперь другие толпы вооруженных людей и оказывали сопротивление! Жители Юрьевца Поволжского, под предводительством сотника Феодора Красного, жители Решмы, под начальством крестьянина Григория Лапши, осмеливались уже вступать с ними в бой даже в открытом поле. Возле села Данилова внезапно создалась крепостца, задержавшая на время горячего Лисовского; падение ее не охладило всенародного воодушевления. Один за другим города: Галич, Кострома, Вологда, Городец, Кашин отлагались от самозванца, посылая в Москву уверения в своей верности и изобличая преступные замыслы "вора". Вологжане уверяли даже москвичей, будто они перехватили бумаги из Тушина, содержавшие приказ перебить всех способных носить оружие мужчин их города, а женщин и детей отправить в Польшу. То же самое открытие сделали и жители Тотьмы, с добавлением, будто самозванец намеревается освободить из темниц всех злодеев.

    В Москве, на беду, Шуйский не сумел как следовало воспользоваться этим внезапным подъемом народного духа. Он приказывал своим "верным подданным" сплотиться для избавления столицы от врага, где, впрочем, как он уверял, "все обстоит благополучно". Он не скупился на патриотические увещания и дельные советы, но сам был совершенно неспособен принять более деятельное участие в этой зарождавшейся организации отпора. Скопин, правда, действовал удачнее. Его поход из Новгорода в Тверь вместе со шведами, в июле 1609 г., имел, кажется, целью привести в связь с задуманными им планами несколько беспорядочные действия возмутившихся против смуты. Этот план его увенчался успехом. Жители Вычегды, с помощью Строгановых, набрали отряд и, хорошо вооружив его, отправили к "истинному царю". Вологда, не устрашившись участи Костромы и Галича, которым Лисовский мстил ужасными жестокостями, приготовилась к упорному сопротивлению. Нижний Новгород отразил одно из нападений. Вятка соединилась с Арзамасом, Муромом, Владимиром и Суздалем, пытаясь завлечь в свой обширный союз даже отдаленную Пермь.

    Способность общин в московском государств приходить к подобного рода соглашениям, обнаруживавшаяся много раз в это бедственное время, составляет крайне любопытную черту русского народа. Она свидетельствует о присутствии в самом строении этого разложившегося общества, в его внутренней жизни, огромных скрытых средств, могучих пережитков былых привычек к самоуправлению.[323] Надо отметить еще одно явление: в этих вооруженных восстаниях против "вора" и его приверженцев одни только крестьяне доказали свое усердие, мужество и самоотвержение. В Костроме и Галиче "дети боярские" сперва соединились с "тяглыми людьми" и пошли вместе на Ярославль, но, приблизившись к городу, они обратились вдруг против своих союзников, отняли у крестьян пушки, привезенные из Галича, и перешли на сторону Лисовского. Отсутствие связи между членами шаткого, еще неорганического сословия "служилых людей", этого зародыша теперешнего чиновничества, отсутствие у них общего средоточия, каким служила крестьянам община, этот обломок исконных учреждений самоуправляющегося мира, - такого благотворного учреждения не было в других общественных группах, - вот, без сомнения, причина этого явления, требующего глубокого научного исследования.[324]

    Итак, общины северных областей со всех концов пересылались грамотами и сговаривались. После Мурома, Владимир снесся с Нижним Новгородом и, получив от него подкрепление, напал на М. Вельяминова, воеводу Лжедмитрия. Несчастный был отведен в церковь для исповеди, а затем побит каменьями, при криках: "Вот враг московского государства!" Этот пример короткого суда нашел себе скоро подражателей в Костроме и других местах. С востока движение перебросилось на запад, на область, по которой в то время проходил Скопин со своими войсками. Передавшись "истинному царю", ободренные победой над Тышкевичем, одним из самых блестящих польских наездников, Молога и Рыбинск приглашали Ярославль и Углич постоять за правое дело.[325]

    Шуйский, к сожалению, только хвастался, говоря, будто в Москве "у него все благополучно". Как и раньше, из одной столицы в другую переезжали "перелеты". На улицах и площадях громко обсуждался вопрос о заслугах и достоинствах обоих царей, и нередко при похвалах Дмитрию в толпе раздавались рукоплескания. Шуйский проявлял иногда жестокость, но, слабый и робкий, он решался применять меры строгости только к мелкому люду, не трогая вельмож, отчего они становились все более дерзкими. 26 февраля 1609 г. была сделана серьезная попытка свергнуть "царя боярского". Любопытнее всего то, что в этом заговоре принимали участие также и бояре. Подобрав до 300 единомышленников, князь Роман Иванович Гагарин, Григорий Феодорович Сумбулов и Тимофей Васильевич Грязной, все именитые люди, обратились к своим естественным союзникам с просьбой переделать сообща устроенное дело, положить конец "пролитию христианской крови", низложив царя "глупого и бесчестного, пьяницу и развратника", не оправдавшего надежд избравших его.[326] Призыв не встретил, однако, сочувствия. Вместо того чтобы явиться на Красную площадь, как это было условлено, бояре попрятались по своим домам. Явился только один князь Василий Васильевич Голицын, почуявший удобный случай отомстить. Патриарх Гермоген был схвачен во время богослужения в Успенском соборе и притащен на Лобное место. По дороге его били, издевались над ним, осыпали бранью, но среди всех этих насилий, "твердый, как алмаз", патриарх Гермоген остался непоколебимым и не уступил заговорщикам. Они бросились в Кремль, но чернь отказалась следовать за ними; а Шуйский, успевший тем временем собрать кое-какие войска, отразил нападение.

    Надо обратить внимание на развязку этого приключения: она ясно, как Божий день, доказывает, в каком критическом положении находилась тогда Москва. Победа царя не сопровождалась никакими карами. Победитель оставался в своем дворце, а побежденные благополучно удалились в Тушинский лагерь, и никто не осмелился задержать их. Голицын вернулся к себе, продолжая спокойно жить, как будто ничего не произошло. Даже Гагарин, спустя некоторое время, вернулся из Тушина в Москву, не потерпев тоже никаких неприятностей из-за своего неудачного приключения.[327]

    Заговоры против Шуйского повторились в апреле и мае 1609 г. В то время тушинцы попытались еще раз прервать сообщение между Коломной и столицей. В продолжение нескольких недель цена хлеба была 7 руб. за четверть, т. е. в двадцать четыре раза выше его нормальной стоимости! Голод должен был неминуемо вызвать бунт. Но осаждавшие, ослабленные отсутствием у них дисциплины и обеспокоенные восстанием, охватившим области, а также приближением, Скопина, не могли оказать нужного напряжения сил. Сам Рожинский, жестоко страдавший от раны, уже не был в состоянии справиться со своим делом. В большой битве, происшедшей совсем неожиданно в день св. Троицы из-за неосторожной стычки польских аванпостов, ему пришлось пожертвовать всей своей пехотой, чтобы выручить своих по-прежнему непослушных поляков, зарвавшихся чересчур далеко. Это было последнее крупное сражение между Москвой и Тушином. Скопин и шведы приближались.

    Московский главнокомандующий задержался на долгое время в Новгороде и его окрестностях. Причиной тому было брожение в этой области, а также затруднения, представившиеся ему при осуществлении широко задуманного им плана военного и административного переустройства. Выбрав центром Вологду, он рассчитывал найти в ней опору для общего преобразования расшатанного государственного организма. По его мнению, Вологда подходила к такому назначению, будучи узловым соединением всех дорог, связывавших северные области со столицей, и весьма важным торговым городом. Но при выполнении этого плана встретилось много препятствий, а когда Скопин решил выступить в поход, ему заградили путь еще новые. Отряд запорожцев под предводительством поляка Керножицкого, заняв уже Торжок и Тверь, грозил застигнуть врасплох молодого Шуйского среди разработки его плана и разрушить его замыслы в самом зародыше. Навстречу Керножицкому был выслан отряд войска, но новгородцы заподозрили его начальника в измене. Подозреваемый был тот самый окольничий Михаил Игнатьевич Татищев, который как-то в споре с Дмитрием I по поводу телятины наговорил ему дерзостей, а впоследствии убил Басманова. Но этих подвигов, очевидно, оказалось еще недостаточно, чтобы служить порукою в верноподданности. В этом случае Скопин вел себя совсем не по-геройски. Предоставив своего подчиненного на волю новгородцам, он допустил его убийство, и сверх того, после продажи имущества убитого с публичного торга, как это водилось у новгородцев, когда творилось народное правосудие, он тоже потребовал своей доли.[328]

    Пользуясь этими обстоятельствами, Керножицкий подошел к самым воротам города и отступил только вследствие прихода заонежских крестьян, явившихся неожиданным подкреплением для новгородцев. Запорожцы кинулись к Старой Руссе и продержались там до самой весны 1609 года, до прихода шведов, преграждая путь Скопину. Появление шведов изменило распределение наличных сил в этих краях; в насколько недель они очистили всю местность от неприятеля, за исключением Твери, где, впрочем, народное движение, - о его характере и успехах я уже говорил, - дало законному правительству сторонников, предводительствуемых крестьянином Тимофеем Кудекуша Трепцом. В Орешке один из самых блестящих воевод Лжедмитрия, впоследствии один из главарей мятежной партии, Михаил Глебович Салтыков, убедившись, что ему не справиться, бежал и, ища убежища в Тушинском лагере, произвел там переполох.

    10 мая 1609 г. Скопин покинул, наконец, Новгород и, соединившись со шведами, собрал в Торжке ополченцев, пришедших из Смоленской области, а затем разогнал заграждавшие ему путь шайки Керножицкого, несмотря на то, что к ним присоединился и Зборовский. Подвигаясь все вперед, Скопин соединился с заволжскими крестьянами, собравшимися в Ярославле и угрожавшими Ростову, и, вместе с ними осилив Сапегу, снял осаду с Троице-Сергиевой лавры. Однако Скопину не удалось тотчас же воспользоваться всеми плодами, которых он ожидал от этой победы: в это самое время покинули его шведы. Благородный Делагарди, не следовавший, насколько это было возможно, коварным инструкциям Карла, всегда приходил на помощь Скопину со своими войсками и не замышлял злоупотреблять своею силою; но его солдатам не было уплачено за два месяца жалованье, и не был еще передан шведам Кексгольм. По настоянию племянника, Шуйский решился наконец пожертвовать Кексгольмом, но не мог найти денег для уплаты жалованья; наемные войска отказались идти в поход.

    Только восставшие против смуты не остановились на полпути после данного им толчка. Один из очагов контрреволюции, вспыхнувший в бассейне реки Клязьмы, между Волгой и Окой, и потушенный в самом начале энергичными усилиями воеводы суздальского Плещеева, быстро снова разгорался, и пламя его, все разрастаясь, распространилось на юг. Города этого бассейна: Суздаль, Владимир, Муром, Юрьев - мертвые и лишенные Москвою самоуправления, разоренные военным положением, которое введено было после завоевания, не имели необходимых материальных и духовных сил для продолжительной борьбы. После нескольких судорожных отчаянных попыток отпора они снова впали в бездействие. Но в других местах этой области сохранились кое-какие остатки их полного мощи прошлого. Была кое-какая промышленность и торговая жизнь в прибрежных больших поселениях по Тезе и Луху, в соседних волжских пристанях Балахне, Городце, Юрьевце, Решме, Кинешме. В социальной жизни волостных миров этих густо населенных местностей все еще наблюдалась напряженная деятельность. Впрочем, в этой области Шуйские чувствовали себя дома; это обстоятельство способствовало в прилежащих местах развитию волнения и организации противодействия смут. Из Нижнего Новгорода предприимчивый воевода Феодор Иванович Шереметев подал Шуйским вооруженную помощь. Оба ополчения соединились и в конце 1609 г., взяв Муром и Касимов, нагнали Скопина под стенами Александровской слободы, служившей некогда местопребыванием Грозному.

    Таким образом, в виде широкого, сходящегося в одно место движения народные ополчения с севера, востока и юга стягивались к Москве и Тушину, намереваясь окружить со всех сторон логовище "вора", и вот "боярский царь", покидаемый либо слабо защищаемый давшими ему власть, теперь почти уже торжествовал победу, и это благодаря крестьянам. В своей борьбе с Болотниковым в качестве представителя законного порядка он опирался еще на второстепенную знать, на дворян, служилых людей и детей боярских. Этот элемент, развращенный в течение смутного времени, подался в свою очередь и уступил место новой силе, новому социальному слою, поднятому со дна сильным водоворотом.

    Более мощный по своей численности и нравственно более устойчивый, этот новый слой, однако, мог служить только орудием других, потому что, грубый и невежественный, он сам нуждался в кормчем. А той порой на сцену истории выступил новый могучий деятель, к которому должно было перейти управление событиями из неумелых и неопытных рук Шуйского. В то самое время, когда польские искатели приключений, потеряв свое кратковременное обаяние, дошли до того, что их разбивали монахи и мужики, на часах загадочной судьбы пробил час для выступления истинной Польши, наследницы Батория.

    ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

    Вмешательство Польши

    I. План Сигизмунда

    Добрый и полный героизма Ян Собеский никогда не считался последователем Макиавелли, но и он как-то раз, в минуту откровенности, сказал, что в войне надо прежде всего иметь в виду последствия, а не поводы. Я советую это вспомнить тем русским историкам, которые все еще оспаривают законность поводов, побудивших в 1609 г. Сигизмунда взяться за оружие против своих соседей. Если бы он вовремя не упредил их, вступив в московские пределы, москвитяне напали бы на него в Польше вместе со своими союзниками - шведами. Но не один этот casus belli (повод к войне) оправдывал его решения. Не следует забывать предложений, сделанных королю Безобразовым еще в конце 1605 г. Эта интрига не была оставлена, несмотря на воцарение Шуйского, и, если верить сообщениям Симонетты, преемника Рангони, новый царский посол, Волконский, сам усиленно поддерживал эту интригу. Бояре, уверял он, не потерпят долго у себя ровню себе, Шуйского: им нужен государь царского рода; стоит только Сигизмунду двинуть свои войска к границе, и сын его будет единогласно провозглашен царем в Москве. Разведчик, отправленный в Краков боярами, подтвердил королю эти уверения. Дмитрия II придумали-де бояре только для того, чтобы погубить "шубника" и проторить дорогу для польского вмешательства. Наконец, в том же смысле подробно писал и пленный польский посол, Олесницкий, в своих посланиях к королю, дошедших до него каким-то путем. Московское государство, терзаемое междоусобной войной, обезлюдевшее и разоренное, представлялось такой легкой добычей. Противники Шуйского брали верх, а их самым заветным желанием было иметь польского царя.

    Как мог устоять до сих пор Сигизмунд перед такими уговариваниями? Дело в том, что со смерти Дмитрия I он был всецело поглощен заботами о порядках внутри своего государства. До июля 1607 г. руки его были связаны мятежом (rokosz) Зебржидовского. Позднее к этим заботам присоединились еще затруднения в вопросе о финансах и войске, а Польша, только что истощенная братоубийственной борьбой, была плохо подготовлена к завоевательной войне. Впрочем, король сам имел мало охоты увлечь поляков за собою в поход. С него было довольно поляков в Кракове! Он мечтал достигнуть Москвы без поляков. Поэтому, несмотря на благоприятное голосование большинства сеймиков (поветовых сеймов), он склонялся к мысли сделать из этого предприятия дело личное и избегал предлагать участие в нем на сейме. Конечно, он не мог выступить в поход один без войска, но, благодаря несуразности польской конституции, ему представлялся другой выход; в числе многих других странностей она допускала в действительности раздвоение личности государя и даже самого государства: с одной стороны была личность короля, с другой - страна, судьбою которой он номинально управлял. Чудовище о двух головах, государство, представляемое сеймом, соединялось в двоякой ипостаси с государством, представляемым королем; часто эти две головы смотрели в разные стороны, вследствие чего было две политики в Польше. Чтобы проводить свою политику, королю вовсе не нужно было непременно прибегать к сейму, так как армия была в его распоряжении; вопрос о ней озабочивал народных представителей лишь постольку, поскольку он касался бюджета. Если от плательщиков податей - т. е. от избирателей - не требовалось расходов на войско, депутатам было все равно, пошлют ли это войско в Московское государство или в другое место: ведь солдаты только и существуют для того, чтобы воевать. Итак, задача в своем окончательном решении сводилась к денежному вопросу. Сигизмунд надеялся ее разрешить, обратившись в Рим.

    Переговоры, завязавшиеся по этому поводу между Вавелем и Ватиканом, тотчас же после переворота 17-го мая, крайне любопытны для изучающего эволюцию в римской политике. Так как догматическая непогрешимость тут, без сомнения, не затронута, то я совершенно свободно могу коснуться этой главы истории; но ввиду того, что подробное описание ее уже было дано весьма компетентным лицом, я ограничусь только кратким сообщением перипетий и последствий этого достаточно известного дипломатического эпизода.[329] С точки зрения практической, результат был безусловно отрицательный, несмотря на то, что Рим, вопреки своему традиционному принципу, постепенно сделал королю ряд незначительных и запоздалых уступок. В течение вековой вражды между Москвою и Польшей, причем блестящим представителем последней недавно был Поссевин, видно, что Риму искони было противно всякое вмешательство, не направленное к примирению враждующих сторон. С давних пор Польша считалась в Риме в деле приведения в лоно католической церкви своих заблудших славянских братьев на северо-востоке единственным сулившим успех орудием Провидения. Но московские великие князья и цари заблаговременно и весьма искусно сумели дать преобладание совсем иному плану в папских советах, подавая надежды на прямое воздействие путем дипломатии и пропаганды, исходивших прямо из Рима. Даже самому Баторию удалось отклонить от него папу Сикста V, только уверив его в том, что завоевание Москвы служит необходимым этапом на пути к завоеванию Константинополя. Сигизмунду не по плечу было заявлять притязания на такое наследство, а потому на свои первые просьбы он получил уклончивый ответ, отнимавший у него всякую надежду.

    - Да, мы давали, но на войну с турками! Сигизмунд настаивал, прибегая к протекции, какая имелась у него в Ватикане, к влиянию польского нунция, к честолюбию Симонетты, который, в свою очередь, поджидал кардинальской шапки, к кокетству королевы Констанции, достойной дочери пронырливой Марии Баварской. Но если Сигизмунд имел мало общего с Баторием, то и Павел V не больше походил на Сикста V. Ни минуты не соблазняясь и не воодушевляясь идеей обширного политического и религиозного плана, не пытаясь развить в этом направлении мысль своего назойливого просителя, но в то же время будучи не в силах отказать ему сразу наотрез, папа прибегал к волоките, придумывал всякие отговорки и кончил тем, что уступил просьбе, но наполовину и слишком поздно.

    В 1610 г. Павел V, вовсе не одобрявший войны с Москвою, послал, тем не менее, Сигизмунду шпагу, освященную в праздник Рождества Христова. В 1611 г., уже согласный с замыслами короля, он ему предлагает свои молитвы, а за неимением денег - содействие своих дипломатов к получению их в Венеции, во Флоренции и в Нанси. В 1613 г., все еще продолжая торговаться и сдаваться, он разрешает послу государя, Павлу Волюцкому, приостановить на время посылку аннатов и сделать сбор с духовенства. Наконец, в течение того же года он пожертвовал 40 000 талеров. Но тогда дело было уже проиграно.

    Итак, в 1609 г. Сигизмунд принужден был довольствоваться своими личными средствами. Он воображал, что их будет достаточно, полагаясь на вести, шедшие к нему из московских областей; судя по ним, этот поход не должен был ему стоить большого усилия. Было решено не мобилизовать польских ополчений, а ограничиться имевшимися в распоряжении немногими постоянными войсками, силы которых усугублялись благодаря человеку, который примет главное начальствование над ними.

    Со времени осуществления своих стремлений к анархической свободе, то есть с середины XVI в., вся республиканская Речь Посполитая в Польше, вопреки своим благородным замыслам и великодушным порывам в область идеального, была в практической жизни безумным существом; продолжая упорно держаться выбранного ею пути, она неминуемо шла к роковой трагической развязке, печальный исход которой она вызвала. Путь ее лежал среди ужасов борьбы со смертью и возврата к жизни, когда несколько мощных личностей успевали оказать сопротивление. Чаще всего это были не люди, а дьяволы, как Стадницкий, справедливо носивший эту кличку, уже знакомый нам. Но среди них являлись и ангелы; не будь их, развязка не затянулась бы на столь долгое время. На пороге той эпохи, когда Польша, скользя в бездну, готовилась погрузиться во мрак кровавых, скорбных дней, Станислав Жолкевский, преемник Замойского, был из таких светоносных существ, которые своим лучезарным сиянием до сих пор освещают мрак скорбного прошлого, оставляя в нем залог лучшего будущего. Он сделал много великого как государственный деятель и как полководец, всякий раз оставляя впечатление, что он был выше порученной ему роли. Славой своих подвигов он наполнил две великие страны. Но для сил его и такое обширное поприще казалось все еще недостаточно просторным. В его слабом теле жила душа, высеченная из самого чистого алмаза, почти без порока, без пятнышка. Иногда он кажется человеком другой страны, другого века: в нем, преисполненном античного величия, мог бы узнать себя Рим героических времен. После того, как он властвовал над Москвою, управляя городом с высот Кремля; после того, как он привез в Польшу царя, прикованного к своей победной колеснице, - ему суждено было погибнуть в далеких равнинах Молдавии. Но и будучи окружен турками, покинутый своими солдатами, в ответ на уговоры нескольких товарищей по оружию искать спасения бегством, он застрелил своего коня!

    А все-таки он был поляком и человеком своего времени до мозга костей. Когда Сигизмунд обратился к нему, он не отказал ему в помощи, хотя и возражал против предлагаемых мероприятий, критикуя принятый план, и предал гласности свой ответ королю.[330] Таковы были нравы его родины.

    План короля состоял в том, чтобы овладеть прежде всего Смоленском, крепостью, господствующею над бассейном Днепра, предметом давнего спора между Москвой и Польшей. Завоевание этого города казалось Сигизмунду, с одной стороны, пробным камнем благорасположения к нему москвитян, а с другой - подготовкой благорасположения Польши, на случай если к нему придется прибегнуть. С одной стороны, взятие Смоленска служило залогом, с другой - приманкой, на которую не могли не попасться люди вроде Сапеги и их многочисленных последователей. К тому же слухи ходили о плохом укреплении Смоленска, об отсутствии в нем войска, выведенного будто бы Скопиным, о желании жителей передаться полякам. Жолкевский ничему этому не верил и высказывался, наоборот, за поход в сердце государства, если, разумеется, будут к тому нужные средства. Исход дела доказал, что он был прав. Но по смерти Замойского влияние литовского канцлера Льва Сапеги всегда брало верх над его польскими коллегами. Хотя Жолкевский на деле командовал над армией, иные из его соперников оспаривали у него жезл главнокомандующего. Мнение Жолкевского не было принято, и в сентябре 1609 г. с несколькими отрядами, собранными наскоро, король осадил Смоленск.

    Эта попытка не отличалась от всех других подобных ей, в которых сталкивались уже с последнего столетии польская горячность и московская стойкость. Построенный на возвышенностях, разделенных глубокими оврагами, Смоленск обладал целой системой укреплений, незадолго до того восстановленных заново и расширенных Годуновым; гарнизон его был еще достаточно силен и увеличился более чем вдвое притоком из окрестностей всех способных носить оружие жителей, которые вовсе не собирались сдаваться полякам. Вместо мощей преп. Сергия и преп. Никона у осажденных были не менее чудотворные иконы, которые они вешали в наказание вниз головой, если счастие покидало их знамена, а о сдаче и речи не заводили. У короля не было достаточно ни пехоты, ни артиллерии, и под стенами Смоленска повторилось то же, что было с Сапегой под стенами Троице-Сергиевой лавры.[331]

    Но появлению Сигизмунда на московской территории самому по себе уже суждено было оказывать на ход событий огромное влияние. Хотя польские пушки не могли произвести пролома в укреплениях Смоленска, зато от одного грохота их залпов должно было рухнуть Тушино.

    II. Падение Тушина

    Известие об осаде Смоленска неизбежно вызвало у поляков, действовавших заодно с тушинским вором, сильное чувство досады. Как так, значит, король затевает вырвать у них плоды их кровавых трудов! Рожинский и его единомышленники составили немедленно против Сигизмунда конфедерацию. Нечто вроде политического синдиката, конфедерация была другой несуразностью польской конституции, позволяя первой попавшейся кучке панов становиться выше закона. Третья ипостась самодержавного государства, конфедерация относилась, как равная к равному, к сейму и к королю. Смоленск и Тушино обменялись посольствами, и таким образом завязались переговоры, в которых более сговорчивыми оказались не конфедераты. Они требовали от короля, чтобы он убирался вон, предоставив им одним продолжать дело, которое они одни начали и надеялись довести его благополучно до конца. Королевские комиссары, наоборот, предлагали конфедератам в помощь королевскую армию, в случае, если правда, что Дмитрий жив.

    - Тот же ли это самый? - спрашивали они у Рожинского.

    Главнокомандующий самозванца в своем ответе был откровенен, но продолжал, тем не менее, упорно настаивать на своих притязаниях. Вскоре обнаружилось, однако, что ему приходится поделиться властью. Ян Сапега, все еще занятый в то время осадою Троице-Сергиевой лавры, отправил своего представителя в лагерь под стенами Смоленска, причем обнаружил менее заносчивости. В план его личной игры, несомненно, не входило действовать прямо наперекор королю. А его поведение повлияло на поведение его соратников. Завязались переговоры. Сигизмунд соглашался на то, чтобы в предполагаемом договоре дело Марины было отделено от дела второго Дмитрия. Насколько это позволять обстоятельства, бывшая царица может сохранить свою вдовью часть, назначенную ей первым ее супругом. Но конфедераты не особенно заботились об участи Марины. В виде возмещения расходов они стали требовать от короля жалованья, будто бы заслуженного ими на службе у Его Величества со времени своего вступления в московские владения; по их расчету, это составляло сумму в двадцать миллионов злотых! [332] Сигизмунд предпочел вступать в соглашение с отдельными начальниками, предлагая им должности или доходы. Сам Рожинский соблазнился этим.

    Впрочем, королевские чиновники вели переговоры не с одними только поляками. В инструкциях, данных им Сигизмундом, предусматривались всевозможные случаи. В них повелевалось повидаться и с московскими приверженцами самозванца и переговорить об этом деле с самим Шуйским. Сигизмунд написал Шуйскому вкрадчивое письмо, в котором оправдывал свое вступление на московскую территорию обязательствами, которые царь принял на себя по договору со шведами, и выказывал готовность вновь заключить с ним перемирие. В случае согласия царя, королевские уполномоченные должны были объяснить тушинцам, что король намерен таким образом добиться и для них выгодного улажения дела. На случай отказа им были даны иные грамоты, в которых король обращался с воззванием к патриарху Гермогену, к боярам и ко всем жителям древней столицы, заявляя, что он имеет в виду лишь замирение государства, торжественно обещаясь им чтить "истинную веру православную", духовный чин и все обычаи страны; сохранить прежние льготы и даже дать новые "вольности"; наконец, ничего не предпринимать такого, что могло бы послужить во вред царским подданным, если они согласятся "стать под высокую руку короля". Не был забыт даже и самозванец. Правда, Сигизмунд не удостоил его своим письмом, но позволил это сделать некоторым из сенаторов. Величая "вора" Высочеством, они просили его не препятствовать королевским чиновникам войти в соглашение с теми из его подданных, которые находились в Тушине.

    Эти замысловатые приемы в самой Москве не оказали никакого действия, но москвитяне, бывшие в Тушине, оказали комиссарам такой же благосклонный прием, как и поляки; но ни те, ни другие не подумали испросить на то разрешения у самозванца. Он очутился в ужасном положении. Даже королевские послы делали вид, будто не замечают его. Он сделал попытку властно напомнить Рожинскому о своем значении.

    - Я - царь!

    Но главнокомандующий, со своей обычной грубостью, быстро вернул его к чувству действительности.

    - Черт тебя знает, кто ты таков! Мы довольно долго служили тебе, а все еще ждем от тебя награды за свою службу. Если мы хотим получить ее в другом месте, тебе нет до этого никакого дела, да и королевские послы вовсе не к тебе пришли!

    Лжедмитрий увидел, что все покидают его. Одни только донские казаки были еще преданы ему по-прежнему. Собрав несколько "сотен", он покинул лагерь, но был пойман и силой приведен обратно неумолимым Рожинским, который пригрозил ему побоями в случае попытки к новому бегству. Между тем, самозванцу только и оставалось искать спасения бегством. Тушинский стан распадался. На обширной Руси человеку, носившему имя Дмитрия, счастье могло опять улыбнуться и доставить ему еще раз новых более верных сторонников. 6 января 1610 г., переодевшись крестьянином, зарывшись в навоз, которым были наполнены дровни, "царь" искал спасения бегством в Калугу, увозя с собой только своего шута Кошелева. Этот значительный и хорошо укрепленный город, связанный непосредственно с поселениями южных казаков, сулил ему стать надежным убежищем.[333]

    Бегство самозванца произвело сперва различное впечатление в Тушине. Поляки, всегда готовые к волнениям, накинулись на Рожинского с упреками, что он укрывает царя - драгоценный залог в их переговорах с Сигизмундом. Рожинский, с присущим ему хладнокровием и повелительным тоном, делавшими его удивительным военачальником, успокоил их волнение. Но кучка конфедератов все-таки решила отправить депутацию в Калугу. Януш Тышкевич согласился исполнить это поручение. Теперь Сигизмунду приходилось опасаться пагубного поворота в эту сторону. Но тушинские москвитяне, по-видимому, не были расположены поддержать этих конфедератов. Они процессией отправились в часть города, где находились королевские чиновники, и объявили им, что рады избавлению от "вора". Таким образом, дело короля было больше чем наполовину выиграно.

    Несколько дней спустя "патриарх" Филарет с духовенством, Михаил Салтыков с тушинской "Думой", Заруцкий с ратными людьми и хан касимовский Ураз-Махмет с татарами, состоявшими на службе у самозванца, отправились на сходку, по предложению послов. Хотя на этом первом собрании не было принято окончательного решения, тем не менее, стало ясно, что Сигизмунд одержит верх, и что решение московских людей окажет влияние на решение поляков.

    Непредвиденное обстоятельство вскоре помешало такой развязке. Покинутая своим супругом или любовником, забытая всеми, Марина до сих пор держалась в стороне, питая, по-видимому, надежду, что крушение предприятия, в котором она столь опрометчиво согласилась участвовать, может быть, откроет простор ее личному счастью. Не было более царя Дмитрия, зато она оставалась царицей. Надежду эту, несомненно, поддерживал в ней в Тушине подбор королевских чиновников, среди которых у нее были родственники и друзья. Вероятно, Сигизмунд именно таким образом приберегал себе на всякий случай добавочную возможность для улажения дела. Марина ждала, что ей лично будет сделано какое-либо предложение. Но ничего такого не случилось, она не получила ни слова, ни указания. Тогда она задумала предотвратить грозившую ей беду, обратившись с воззванием к своим "подданным". Бледная, в слезах, с распущенными волосами, она пробегала по улицам, где жили московские люди, отстаивая дело человека, который довел ее до такого унижения. Это произвело некоторое впечатление. Во время переговоров с уполномоченными короля Филарет и его соучастники ясно поняли, что, ведь, в сущности дело идет о том, чтобы отдать во власть короля и родину и свои особы. Голос прекрасной полячки заставил их почувствовать тревогу и угрызения совести. Но поляки уже опомнились. Большинство конфедератов заявило, что пора этому положить конец. Нельзя уже начинать опять похождения с Мариной и калужским беглецом. Тут же Рожинский предложил постановить отправить депутацию под Смоленск для заключения договора с королем на возможно лучших условиях. Марина мигом оказалась почти одинокой в своем дворце. Она, в свою очередь, приняла окончательное решение, которое должно было навсегда разлучить ее с ее близкими.

    III. Бегство Марины

    Отец Марины покинул ее в январе 1609 года и, неизвестно нам, почему, расстался с нею довольно дурно настроенный против нее. Может быть, уже в то время у воеводы не осталось никаких иллюзий; так, по-видимому, можно заключить из его последующих заявлений. Он распростился с дочерью очень сухо, возвращаясь в Польшу. С тех пор, несмотря на блеск окружающей обстановки, на показное выражение преданности и даже рабской покорности, и поляки, и даже москвитяне обращались с "царицей", в сущности, не лучше, чем Рожинский с царем во время своих ссор. Ян Сапега, всегда вежливый и любезный, охранял свою соотечественницу от частых грубых выходок одних и постоянного презрения других, но любезность самого старосты Усвятского была довольно плохого свойства. Раз как-то он явился к государыне в таком пьяном виде, что, возвращаясь от нее, упал с лошади и довольно сильно расшибся.[334]

    Марина жаловалась не только на окружающую ее тяжелую обстановку. В своих письмах к отцу, прося у него "прощения" и благословения, в котором он ей "отказал", уезжая, она умоляла его защитить ее от человека, с которым она согласилась делить ложе и обман. Она писала, что он не оказывает ей "ни уважения, ни любви". А вместе с тем слышались в ее письмах и желания другого рода. В головке этой женщины, честолюбивой до безумия, к самым тяжелым и важным заботам постоянно примешивались пошлые мысли и хлопоты о пустяках. Например, жалуясь в том же письме к отцу на нищету и подробно рассказывая о том, какую нужду приходится ей терпеть, что, если послушать ее, у нее нет даже ящичка, чтобы спрятать туалетные принадлежности, она тут же просила послать ей двадцать аршин черного бархата с цветами на платье. В другой раз она с грустью вспоминает о добром старом времени, когда отец мог у нее поесть великолепной семги и выпивал изрядное число бутылок старого венгерского вина, какого не найти уж в Тушине!

    Ее материальная нужда не могла быть такой большой, как она это хотела представить. При своих постоянных жалобах на бедность она нашла возможность послать своим дорогим бернардинцам в Самбор серебряные подсвечники для главного алтаря их церкви. Да и душевное угнетение ее ничуть не мешало ей по всякому поводу отстаивать свои неотъемлемые права и давать отпор в защиту их. Она не умела сознательно отнестись к действительному положению дел, составить себе разумный план и сообразоваться с ним - на это у нее не хватало ума. Загнанная в трагический тупик своим глупым ослеплением, она сумела лишь яростно и неистово биться в нем, неспособная найти из него выход. В своих письмах к отцу она ни разу не забыла прибавить к подписи своей титул. Она писала беспрестанно и ко всем: к папе и к нунцию, к королю и к его сенаторам, представляя им разные доводы, один другого глупее и смехотворнее. Не в состоянии дать кому-либо что-нибудь, а также ожидать от других чего-либо, она, тем не менее, хлопотала невозмутимо, обращаясь ко всем за содействием, делая вид, будто сама придает значение этому. На одном ее письме к папе, сохранившемся в Ватикане, наполненном необычайными обещаниями заботиться о будущности католической религии в Московском государстве, стоит на полях пометка римской курии: "Не требует ответа". Обыкновенно ей не отвечали, но она не смущалась этим и не теряла надежды вплоть до времени полного крушения ее дела.[335]

    После бегства "вора" двоюродный брат Марины, Стадницкий, глава королевской миссии, в своем письме предлагал ей, положим, выход из ее положения. Но как было далеко то, что он предложил ей, от того, чего она чаяла! Он полагал, что ей всего лучше взять пример со своих соотечественников, положившись всецело на великодушие короля. Ведь прошлое уже изжито, его нельзя воскресить. Письмо было адресовано "дочери сандомирского воеводы", по польскому обычаю давать детям титул отца, если не было другого. "Царица", должно быть, привскочила от такого оскорбления, однако у нее хватило ума настолько, что она подавила свой гнев и ничем не подала вида. В ответе, делающем честь ее таланту писать письма, но не обнаруживающем в ней политического ума, она благодарила своего весьма услужливого родственника за его дружеские советы, но высказывала убеждение, что ей следует предпринять что-нибудь получше того, что он советует. "Бог, заступник невинных, не допустит узурпатора воспользоваться плодами своей измены". Итак, она не понимала даже, что дело было уже не в Шуйском! Продиктовав этот ответ, она в конце прибавила собственноручно следующие строки: "Получившие свой свет от блеска высокого положения, по воле Господа, не могут без его попущения впасть опять во мрак, подобно тому, как солнце не теряет своего света от тучи, заслоняющей его на мгновение". И опять она подписалась: "Московская царица".[336]

    В то же время она обратилась к самому Сигизмунду с новым письмом, текст которого передавался различно, но смысл его верен.[337] Далекая от мысли покориться и отказаться от своих прав, Марина желает наилучшего успеха "своему доброму брату", королю Польши, и взывает к чувству справедливости государя; но, если у него нет этого чувства для нее, тогда она умоляет Божеское правосудие заступиться за нее и защитить ее права, от которых она не думает отрекаться. Верила ли она действительно в возможность сохранить свои права? Сомнительно это; ведь в письме к отцу, посланном с тем же гонцом и того же числа, 13 января 1610 года, она говорила совсем другим языком, близким к отчаянию. Письмо начиналось объяснением недавних событий в Тушине, как она сама понимала их. Она оправдывала бегство царя: государь-де не имел права подвергать опасности свою священную особу. Ведь отказались сообщить ему, о чем велись переговоры с королем. После его отъезда войско сначала высказалось за короля, но при известии о пребывании царя в Калуге, где многие москвитяне примкнули к нему, в лагере образовались две партии; одна из них стояла за Дмитрия. При таком положении дела Марина не знает, на что ей решиться, и не ожидает ничего хорошего для себя в будущем. Никто не хочет вступиться за нее и указать ей достойный путь к отступлению. Божий гнев видимо тяготеет над нею, ей неоткуда получить ни доброго совета, ни спасительной помощи, и все-таки она предает себя на волю небесного покровителя и ждет себе Его приговора. Но, без сомнения, страдания сведут ее скоро в могилу; она предпочитает быть там, чем видеть торжество своих врагов. Письмо кончалось просьбой к воеводе начать энергичные хлопоты в ее пользу "для того чтобы она не причинила семье еще большого горя". По-прежнему в конце письма стояла казенная подпись.[338]

    До 2-го марта (нов. стиля) она ждала ответов на свои письма, а также, без сомнения, результата от попыток самозванца в Калуге вернуть свое положение. Город оказал ему благоприятный прием, несмотря на жалкий экипаж, в котором он туда явился. У него уже образовался новый главный штаб благодаря притоку казаков и неожиданному прибытию князя Шаховского, который рад был опять выступить в первых рядах. С приходом Януша Тышкевича у "вора" появилась надежда вернуть к себе опять поляков. Между Калугой и Тушином завязались сношения по этому поводу; но Рожинский положил им скоро конец, вызвав жестокую отместку самозванца. В городе опять царил ужас. Казалось, что этот террор снова вернул силу той партии, которая с давних пор главную силу свою видела в жестокости и насилиях. Тушинские казаки покинули лагерь и разбрелись, много их пристало опять к прежнему хозяину.

    Марина решила тогда сделать то же, но и по другой еще причине: в Калуге ей предстояло разрешиться от бремени сыном.[339] Переодетая московским солдатом, с бараньей шапкой на голове, с колчаном стрел за плечами, она покинула Тушино ночью в сопровождении только своей старой горничной, Варвары Казановской, и пажа, который, быть может, были подослан самозванцем, Ивана Плещеева-Глазуна, о котором упоминает летописец.[340] Перед отъездом Марина оставила "своей армии" прощальное послание. Вследствие потери подлинника, а также разногласия имеющихся налицо нескольких польских и латинских переводов, некоторую вероятность представляет лишь общий смысл.[341] Письмо это состоит из вопля отчаяния и упорных притязаний. Уезжая из Тушина, Марина покончила с долговременными мучениями. С ней дурно обращались, оскорбляли ее честь, унижали ее достоинство царицы, которое даровано ей Богом, и отрекаться от которого она не намерена. Она знает, что подлые клеветники, ставя ее наравне с развратными женщинами, забывали за стаканом вина, чем они ей были обязаны; она знает, что, уходя после ее пиров, они замышляли против нее самую черную измену. Несмотря на гонения и угрозы со всех сторон, она заявляет перед лицом Всевышнего Судии, что будет защищать до смерти свою честь, свою добродетель и свой высокий сан; что, став государыней над столькими народами, она, московская царица, никогда не согласится стать снова польской дворянкой и подданной.

    Очевидно, в этом заключалась суть ее мысли, здесь таилась причина ее упорства и отчаяния. Одна мысль, что ей придется вернуться в свое отечество и снова зажить на положении простой шляхтянки, возмущала ее и заставила впоследствии пренебречь всеми опасностями и всеми страхами перед гораздо худшим исходом.

    Итак, она возвращается к царю и его казакам, а в то же время поручает защиту своей чести войску Рожинского и его польским товарищам, заявляя им, что вполне убеждена в их верности. Это войско не позабудет ни своей клятвы, данной при присяге, ни награды, которой оно может ожидать от великой государыни! Это письмо, без сомнения, предназначенное к обнародованию и получившее весьма большую гласность, любопытно со всех точек зрения. Психологи могут найти в нем характерный образчик женской логики: "Я знаю, что я могу рассчитывать на вас, итак я покидаю вас!"

    Она избрала себе путь через Дмитров, потому ли что еще держался здесь в то время Сапега, или, может быть, этой сумасбродной беглянке пришло на ум попытать здесь счастья. Несомненно, что она заигрывала со старостой Усвятским, не забывавшим, даже в пьяном виде, величать государыней свою прекрасную подругу. Товарищи польского искателя приключений, по-видимому, оказали своей соотечественнице восторженный прием. Она своим присутствием воодушевляла сражающихся в происходивших тогда битвах с войсками Скопина. Появившись на укреплениях Дмитрова, Марина помогла отражению приступа. Но Сапега не изъявил желания идти за Мариной в Калугу и искать в ее обществе других приключений. При всем уважении и рыцарской вежливости, с которыми он уговаривал "царицу" не покидать его, Марина почуяла, что он предлагает ей это лишь для того, чтобы предать ее королю, и она решилась продолжать свой путь. Сапега пытался удержать ее, она ему пригрозила; ведь ей только стоит дать знак, и несколько казацких сотен, бывших с ним, бросятся на его же поляков. Он больше не настаивал, и Марина рассталась с ним, продолжая уверять его, что "на него одного она возлагает надежду".[342]

    После ее приезда к Дмитрию тушинцы в самом деле как будто приобрели новую столицу в Калуге для своего эфемерного царства. Поэтому недавно подумывали учредить музей в том доме, который, по преданию, служил местопребыванием Марины и ее жалкого соучастника.[343] Но судьба этой опасной попытки вернуть себе престол в то время решалась уже под Смоленском. По дороге в Калугу "царицу" нагнал ее брат, кастелян саноцкий, привезший с собою всю ее женскую прислугу, оставленную ею в Тушине. Он, должно быть, пытался отклонить Марину от ее рокового решения. Говорят, будто в ту пору она призналась ему, что отдалась обманщику.[344] Но увещания Станислава Мнишека не поколебали ее решимости, и, предоставив ее ее участи, он поспешил добраться до королевского стана, куда уже стекались все обломки этого всеобщего разгрома.

    IV. Покорение Московии

    Весьма явное намерение тушинских москвитян сначала заключалось в том, чтобы выгадать время. Они еще колебались перешагнуть грозный порог. Выражая всяческую благодарность королю за его великодушные намерения, они заявляли, что не могут постановить решения, не посоветовавшись со всей землей. А это означало, что они выжидают новостей из Калуги. Януш Тышкевич привез им отличные вести и великолепные обещания. Но польские приверженцы короля, управляемые суровой рукой Рожинского, не сплоховали: они забрали москвитян в плен, и к концу января 1610 г. весь тушинский лагерь был ополячен. Москвитяне, со своей стороны, составили "федерацию" и, рассуждая чисто на польский лад, решили, что их маленькая кучка в достаточной степени служит представительницей всей страны. После бурных споров они решили, однако, не избирать царем самого Сигизмунда, а просить у него отпустить на царство своего сына Владислава. Становясь царем, королевич, понятно, примет православие, и его новые сторонники не сомневались нисколько в том, что из него выйдет настоящий москвитянин. По выражение летописца, заняв трон Рюрика, "он возродится к новой жизни, подобно прозревшему слепцу", и постарается выгнать из московского государства, "как лютых волков", всех иноземцев - не исключая, конечно, и поляков! - и "отправить их в их проклятую страну, к их проклятой вере".[345]

    С такими намерениями и в таком настроении в феврале явилось посольство тушинцев под Смоленск. Князь Василий Михайлович Рубец-Масальский и бывший кожевник Федька Андронов были представителями прежнего двора и штаба самозванца. "От имени патриарха и всего духовенства, "Думы", двора и всех русских людей" эти послы, самовольно присваивая язык и полномочия законных земских соборов, подали королю 4 февраля проект договора, который приписывается перу Михаила Глебовича Салтыкова, бывшего воеводы в Ивангороде и новоиспеченного тушинского боярина. Содержание этого документа, к сожалению, нам известно только из королевского ответа, который, являясь как бы контрпроектом, считался обыкновенно актом взаимнообязующего и окончательного договора.[346] Впрочем, так как на основании этого королевского ответа состоялось окончательное соглашение, разногласия его с подлинником самого проекта тушинцев не имеют большой важности. Напротив того, очень трудно по ответу короля установить с уверенностью исходное разногласие между московскими предложениями и королевским решением. Возможны лишь кое-какие догадки, вытекающие из самого изложения дела и подтвержденные различными свидетельствами. Выставленное в заголовке сохранение православия и старого порядка в государстве на основе тесного союза между обеими странами, при полной автономии каждой из них, в общем, составляет суть проекта договора. Все польские летописцы, однако, с презрением отмечают безучастное отношение московских уполномоченных ко всем остальным вопросам при таком решении задачи.[347] Главное внимание тушинских конфедератов сосредоточено было на вопросах, касающихся религии, потому что, в их глазах, они нераздельно связаны с сохранением народного достояния. Вопросам исключительно политическим они придавали второстепенное значение.

    Следовательно, поскольку в контр-проекте короля политические интересы выходят за пределы этих забот тушинцев, а они в нем затронуты довольно широко, - в этом надо, без сомнения, видеть только как бы сделку между духом польским и московским. При заключении этого договора Сигизмунд не мог иметь в виду только одно московское государство. Упорное сопротивление смольнян ему уже доказало, что его предприятие с одними его личными средствами было опасным безумием. Поэтому он уже неоднократно отправлял послания в Польшу, пытаясь добиться более щедрой помощи, и теперь он волей-неволей был должен считаться со взглядами и принципами, дорогими шляхте, так же, как приходилось ему считаться и с тушинскими поляками. Многие из поляков-тушинцев воображали, что их будущее отныне связано с московским государством, там надеялись они приобрести земли, пристроиться к должности и получать содержание.

    Итак, соглашаясь соблюдать в неприкосновенности национальную религию, в области веры король требовал взамен для своих польских подданных свободы вероисповедания в пределах Руси и разрешения выстроить костел в столице. Московские люди согласились на эту просьбу, но с оговорками, очевидно, под влиянием неприятных воспоминаний, сохранившихся в их памяти от царствования Дмитрия I: полякам ставилось условием при посещении православных церквей снимать шапки и не вводить туда своих собак. В области политической было условлено следующее: будущий царь не должен унижать без повода людей высокопоставленных, а также не противиться возвышению своих подданных всякого звания, принимая в соображение не их происхождение, а заслуги. В этом требовании дух опричнины совпадал с честолюбивыми стремлениями кучки, имеющей во главе Федьку Андронова.

    В договоре не упоминается ни слова о древних княжеских родах и об их особенных притязаниях. Родовитой знати не было в Тушине; наконец, ведь именно из ненависти к олигархической политике Шуйского подняли знамя восстания приверженцы второго Лжедмитрия. А с другой стороны, вопреки мятежному духу первоначальных стремлений, тушинцы, по-видимому, почувствовали полное равнодушие ко всякому социальному переустройству. Принятый ими контр-проект Сигизмунда сохраняет в полной силе крепостное право, обеспечивая в то же время помещикам statu quo приобретенных ими привилегий, вотчин, поместий, "прожиточных" поместий, наград и организацию труда. Он оставляет в силе запрещение перехода крестьян, занимающихся земледелием, и обходит молчанием вопрос о казаках. Казаки отныне не появлялись в стане Сигизмунда, соответственно этому с ними и поступали. О Тушинском воре и Марине в договоре нет ни единого слова. Мы знаем, тем не менее, из других источников, что король оставался верен своим прежним намерениям относительно бывшей "царицы". Он был согласен на то, чтобы ей была дана в московском государстве приличная вдовья часть. Что касается "вора", он ничего не заслуживал; впрочем, если он будет вести себя как следует, его не позабудут.

    Таким образом, тогдашние носители знамени смуты, когда им пришлось определить свои чаяния, пошли на попятную по всем статьям и выработали даже прямо-таки реакционную и консервативную программу. Смутное время и другие следовавшие за ним кризисы были горячечными припадками, а вовсе не проявлением органического роста. Исчез сам мятежный идеал, после того как в Тушине подвергся испытанию путем осуществления на деле, вылившись здесь в форму зачаточного правительства. От этого идеала отреклись даже бывшие соучастники Болотникова. Оставалось действовать заодно со своими польскими товарищами, разделять с ними мысли и чувства, характерные зародыши которых занесло присутствие их в Тушине даже и в среду москвитян, и зародыши эти развились в ней. В контр-проекте короля этим взглядам отведено много места. В трех статьях: восьмой, одиннадцатой и четырнадцатой, в области законодательной, судебной и фискальной Сигизмунд набросал целый план переустройства в довольно либеральном духе. Законодательная власть предоставляется боярам и Земскому собору; царь становится простым охранителем изданных таким образам законов; обязательное участие бояр и Думы в отправлении высшего суда по уголовным делам; согласие народного собрания обязательно при введении новых налогов. Сверх того, московским людям предоставлялось право свободного выезда из своей родины и поездок в соседние страны "для науки" или торговых дел. Это была новая самая настоящая конституционная хартия, производившая в самодержавном строе гораздо более широкий пролом, чем та неопределенная формула, которую на короткое время навязали Шуйскому.

    Но, без сомнения, она была все же слишком широка для того времени и при тогдашних обстоятельствах. Задуманное в таком виде коренное переустройство должно было встретить непреодолимые препятствия в естественных склонностях страны, столь плохо подготовленной к принятию и усвоению принципов, до такой степени противных ее историческому развитию. Следы такого сопротивления сохранились и на самом документе, только что рассмотренном нами. В большей части списков, пущенных в обращение, восьмая статья, относящаяся к организации законодательной власти, оказывается выраженной в очень смягченной форме, лишь в виде условия, чтобы царь не препятствовал боярам и представителям народа изменять существующие законы, когда это будет признано полезным.[348]

    Московские люди говорили поляку Маскевичу: [349] "Ваша свобода вам дорога, а нам дорого наше рабство. У нас есть к тому основания: у вас магнат может безнаказанно обижать крестьянина и шляхтича; у жертв нет другого спасения, кроме судебного процесса, который может безысходно длиться десятки лет; у нас судья - царь, для которого равны все подсудимые, и суд его оказывается более скорым".

    Вероятно, реформа не была жизнеспособной. В целом, к парадоксальности польского конституционализма она еще добавляла не меньшую парадоксальность московскую, ту же странную смесь разнородных, мало того, противоречивых элементов, дух новшеств и реакции, прогресса и архаизма. Да, впрочем, в ту пору дело заключалось не в составлении окончательного договора. Следуя примеру, поданному ему сначала тушинскими конфедератами, король не обнаруживал теперь торопливости придти к окончательному соглашению с ними. Он даже откладывал до своего прибытия в Москву решение вопроса, от которого зависели, в сущности, все остальные. На просьбу московских послов относительно Владислава он уклонился дать ответ, имея уже, очевидно, определенное решение на этот счет. Королевичу не было еще пятнадцати лет. Послать его одного в Москву значило бы подвергать юношу чересчур опасному испытанию. Следовало, чтобы отец, по крайней мере сначала, принимал участие вместе с сыном в управлении государством. Еще до своего выступления под Смоленск Сигизмунд дал объяснения в этом смысл папе.[350] Но с тушинскими конфедератами он не считал своевременным быть столь же откровенным. Он ограничился только требованием от них присяги, которую они, за отсутствием королевича, само собою разумеется, должны были принести королю. Это не представило затруднений. Итак, Московское государство покорилось Сигизмунду, поскольку его представляли москвитяне в Тушине и под Смоленском.

    Но надо было войти в самую Москву, а до нее было еще далеко; надо было ее завоевать, а между тем покинутая казаками, терзаемая все более и более усиливавшимися раздорами тушинская рать не могла оказать большой помощи; напротив, Рожинскому самому потребовалась вскоре помощь. "Вор" со своими сторонниками, набранными им в Калуге и все растущими в числе, готовился перейти в наступление. Под Дмитровым грозили шведы и Скопин, сдерживаемые там пока Сапегой. В случае сдачи Дмитрова Тушино оказалось бы между двух огней. Рожинский посылал к Сигизмунду воззвание за воззванием, но король не двигался. Тогда, предав огню свой лагерь и покинув Тушино, Рожинский попытался найти себе более спокойное убежище в монастыре преп. Иосифа Волоколамского. Немногие из москвитян последовали туда за ним, другие ушли в Москву, иные в Калугу. Немного времени спустя Скопиным были заключены новые условия со шведами, по которым Москва уступила им еще некоторые земли и получила за это отряд войска в четыре тысячи человек. Тогда Сапега покинул Дмитров и подвинулся поближе к Рожинскому. Москва, освобожденная таким образом от врага, устроила теперь торжественную встречу молодому герою, приветствуя его как своего избавителя.

    V. Избавитель

    И в самом деле, казалось, он принес Москве избавление. Правда, до сих пор им не было еще одержано ни одной блестящей победы, и кое-какие выгоды приобретены им благодаря преимущественно иноземным союзникам его, которые так дорого заставляли расплачиваться за свои услуги и приводили за собою новое нашествие иноплеменных. Но, открыв свои ворота, Москва теперь свободно вздохнула и, забыв о Сигизмунде, спешила предаваться восторгам веселья и благодарности.

    Царь Василий Иванович имел полное основание разделять эти восторги, но к ним примешивалось у него чувство беспокойства. В этой стране с сильно развитым чиноначалием не было места, кроме царского престола, для такой не вмещавшейся в рамки личности, как этот молодой герой, которого все приветствовали восторженными кликами. И действительно, в течение одного года Скопин, несмотря на то, что его не было в осажденной столице, постепенно соединил в своих руках все управление гражданскими и военными делами. Среди всеобщей неурядицы и смятения он один казался надежной и крепкой опорой для тех, в ком пробудилось уже чувство самосохранения. И нашлись уже люди, которые сделали из этого выводы, далеко отходившие от простого восторженного привета. Еще когда Скопин стоял лагерем в Александровской слободе, к нему явились гонцы с предложением от нового воеводы рязанского, Прокопия Ляпунова, всегда склонного к смелому почину. Недовольный Василием Ивановичем, имея с ним личные счеты, склонный всегда в своих личных разочарованиях и неприязни видеть явление общее, этот неугомонный смутьян высказался за племянника против дяди. Уж если править должен кто-нибудь из Шуйских, говорил он, то пусть трон достанется более достойному. Под влиянием первого впечатления Скопиным овладело негодование при чтении грамоты Ляпунова; он приказал задержать гонцов. Но тотчас же, одумавшись, решился возвратить им свободу и удовольствовался тем, что отправил их обратно в Рязань без ответа, храня молчание о происшедшем. А все-таки сведения об этом дошли до Василия Ивановича, и можно угадать, на какие размышления это известие навело царя.

    Принимая "избавителя" в освобожденной столице, он ничем, однако, не обнаружил ему, что знает историю с Ляпуновым. От позднего брака у царя была только дочь, умершая тотчас после рождения; поэтому все смотрели на Скопина как на наследника престола. Но у Василия были братья; и старший из них, Дмитрий, не отказывался от своих прав. Это неопределенное положение нарушало, таким образом, общую радость, предвещая опасное столкновение честолюбий и ставя Скопина в затруднительное положено. Он думал, что ему удастся выйти из него; когда, уступая настойчивым увещаниям Делагарди, он выступит с ним в поход, чтобы покончить с Сигизмундом так же, как они только что покончили с Рожинским и Сапегой.

    Задача эта теперь казалась нетрудной. Сигизмунд, стоя под стенами Смоленска, оделял милостями своих новых приверженцев, награждая их в особенности поместьями в русских областях с такою щедростью, что один только четвертый том "Актов для истории Западной России" заключает в себе восемьсот грамот подобного рода. При пожаловании деревни "Новый Торг" в ржевском уезде князю Белосельскому стояла такая заметка: "если она не пожалована уже кому-нибудь другому". Но осада Смоленска не подвигалась; попытки в других местах покорить страну дали отнюдь не удовлетворительные результаты; только Ржев-Владимирский и Зубцов были поспешно сданы без сопротивления воеводами самозванца; другие города отчаянно защищались, напуганные бесчинствами, которые позволяли себе поляки, несмотря на запрещения государя. В Стародубе жители сжигали свои дома и кидались в пламя, предпочитая смерть сдаче. Мосальск пришлось брать приступом; Белая была принуждена к тому же голодом; крепости, соседние с Москвою, занятые некоторое время тому назад приверженцами Дмитрия, теперь сдавались охотнее войскам Василия Ивановича. Польский комендант Можайска Вилчек, подкупленный за сто рублей, сдал крепость законному царю. В монастыре св. Иосифа Волоколамского Рожинскому пришлось вдобавок подавлять военные бунты. При усмирении одного из них он поскользнулся на каменных ступеньках церкви и упал на бок, где не зажила еще его старая рана; он уже давно мучился от лихорадки и горя и умер 4 апреля 1610 г.

    После его смерти сейчас же не стало польской армии ни в монастыре св. Иосифа, ни в других местах. Исчез суровый воин, обладавший даром повелевать, и тотчас рассыпались прахом обломки, которые он держал вместе своей властной рукой. Несколько отрядов под начальством Зборовского и касимовского хана присоединились к королю под Смоленском. Мархоцкий и Млоцкий с несколькими отрядами пытались держаться в монастыре; русско-шведский корпус, в котором преобладали французы под начальством Пьера де Лавиля, одного из лучших помощников Делагарди, осадил их и принудил покинуть крепость, причем они потерпели полное поражение. Из 1 500 человек спаслось от разгрома, кажется, только 300. При спешном отступлении поляки растеряли и тех немногих москвитян, которые были с ними. В числе их находился и патриарх Филарет, который поспешил вернуться в Москву и отречься от своего сана, полученного им впоследствии снова, когда счастье вернулось к нему, как он этого, без сомнения, не ожидал теперь. Мархоцкий и Млоцкий, со своей стороны, не имели ничего лучшего, как снова вступить в сношения с Дмитрием; вскоре к ним присоединился также и Сапега после своего краткого пребывания под Смоленском. Есть основание думать, что это было сделано с согласия короля, который в своем отчаянном положении решил прибегнуть к такому сомнительному средству, надеясь этим приобрести себе союзника и разделить силы общего противника. Лисовский, продолжая действовать отдельно от других, очутился без всякой поддержки. Не желая войти опять в сношения с Дмитрием, не имея возможности присоединиться к королю, вследствие декрета последнего о его изгнании, он удалился вместе со своими польскими казаками к Великим Лукам.[351]

    Не было сомнения в том, что Скопин и Делагарди, оставив пока без внимания все эти рассеянные отряды, направят свои соединенные силы на Смоленск. Если принять во внимание силы, какие им мог противопоставить Сигизмунд, исход близкой встречи можно было, без сомнения, предугадать. Племяннику Василия Ивановича предстояло вскоре решительное испытание, которое позволит ему наконец обнаружить свою военную доблесть и оправдать то доверие и тот восторг, который он вызывал до сих пор. Но увы! судьбе было угодно как раз в это самое время прервать короткую жизнь Скопина-Шуйского. 2 мая 1610 г., на крестинах у князя Ивана Михайловича Воротынского, с народным любимцем случилось то же, что когда-то стоило жизни Годунову: он заболел кровотечением и умер через два дня. В народ возникло подозрение, что он отравлен Дмитрием Шуйским. Разъяренная толпа бросилась к его дому и держала его в осаде. Дмитрий был женат на дочери Малюты Скуратова; это родство и нескрываемое чувство зависти к племяннику допускают догадку об отраве. При подобных же обстоятельствах произошла смерть Бориса. В то время мышьяк часто употреблялся для преступных целей и будто бы вызывал те же симптомы. Но можно также подозревать epistaxis - кровоизлияние из носа, болезнь, от которой не знали тогда средства.[352]

    Принято думать, что преждевременная смерть молодого Шуйского повлекла за собою, вопреки всяким ожиданиям, новые бедствия для Василия Ивановича и всего государства. Может быть, это просто заблуждение. Народы, обыкновенно, имеют склонность причину своих невзгод и побед олицетворять в отдельных людях. Как полководец Скопин еще не успел себя проявить на деле. Что же касается войны с Сигизмундом, то судьба ее, главным образом, зависела от шведов, начальник которых Яков Делагарди был лучшей порукой победы. С точки зрения политической, смерть Скопина повлекла за собой более важные последствия. Василий Иванович и боярская партии с олигархическими стремлениями, которая его возвела на престол, лишились теперь своей нравственной поддержки, какою был для них этот чтимый народом герой. Преемником царя теперь обещал сделаться Дмитрий, брат его, а этот наследник успел внушить ненависть к себе. В довершение смерть Скопина совпала с возвращением Филарета, в котором Шуйские нашли своего опасного врага, а их противники - своего опытного руководителя. Бывший патриарх уже признал царем Владислава, а у него было много сторонников в столице. Да, впрочем, и среди самой олигархической партии, как нам известно, не было единства и связи. Честолюбивый В. В. Голицын преследовал свои личные цели; он был окружен многочисленными и сильными сторонниками, которыми пользовался для осуществления своих замыслов; он теперь ждал только конца поединка между Василием и Сигизмундом. Прокопий Ляпунов, со своей стороны, волновался тоже, не имея уже пред собою по смерти Скопина определенной, ясной цели, но приемы его все-таки возбуждали сильную тревогу. Несмотря на все это, одной блестящей победы войск Делагарди и Шуйского было бы достаточно, чтобы вымести из государства все эти козни. Правительство было уверено в этой победе... Но одна чудесная битва и гений Жолкевского решили дело иначе.

    VI. Битва при Клушине

    В первых числах июня 1610 г. 40 000 московского войска и 8 000 шведов выступили в поход под Смоленск. Горн, посланный за год до этих событий за подкреплениями в Швецию, привел с собою 4 000 новых наемников: англичан и шотландцев под командой Кальвина и Коброна, голландцев и немцев под начальством Таубе и французов с их полководцем Пьером де Лавилем. Эти последние, по свидетельству Мархоцкого, составляли самую лучшую часть армии. Обязанности главнокомандующего были номинально раздавлены между Дмитрием Шуйским и Делагарди, но фактически главнокомандующим был только один шведский генерал.

    Получив известие об их движении, Сигизмунд понял, какую опасность для него представляет битва под стенами недостаточно обложенной им крепости. Было необходимо отделить часть армии, чтобы преградить союзной армии путь, но у короля для этого нашлось всего только 1 500 плохо вооруженных солдат.[353] Назначенный Жолкевским командовать ими, Яков Потоцкий, будучи дельным воином, потребовал у него усиления этого отряда и, не получив желаемого, отказался от поручения и советовал королю возложить командование на самого старого гетмана. Это значит послать этого человека со всем отрядом на верную гибель, думал Потоцкий, ненавидевший Жолкевского и его приверженцев. Жолкевский лучше, чем кто-либо другой, понимал всю безнадежность этой попытки. В продолжение года он употреблял все свои усилия, чтобы отклонить Сигизмунда от этого замысла, который теперь требовал от него усилия, столь несоразмерного с наличными средствами. Он ссылался королю на свои годы и свои недуги. Ему перевалило за шестьдесят четыре года; к тому же он хромал от старой раны. Но враг все приближался, гоня перед собой слабые польские отряды, попадавшиеся ему по дороге. Отважный полководец решил выступить в поход.

    При наборе войска одно его имя оказывало волшебное действие, благодаря этому спустя короткое время у него уже было два отличных полка: его собственный и Струся, человека сумасбродного, но храброго и, как потом обнаружилось, перворазрядного таланта. Жолкевский собрал еще две роты пеших солдат и две тысячи казаков. Кроме этого, по дороге он упросил присоединиться к нему встретившихся ему мародеров, доведя таким образом наличный состав своей армии до 10 000 приблизительно. Его гений особенно заключался в умении выковывать из такого материала хорошее орудие для битв. Идя навстречу врагу, численно превосходившему его в пять раз, он, казалось, вливал в солдат свою благородную кровь.

    В конце июня он уже был на дороге из Вязьмы в Можайск, в виду Царева-Займища. Воеводы Шуйского, Елецкий и Валуев, начальники этой крепости, оказались несговорчивыми в надежде на скорую помощь. В самом деле, Дмитрий Шуйский и Делагарди ускоренными переходами очутились в каких-нибудь тридцати верстах, в деревне Клушине. 23 июня (3 июля н. с.) на военном совете, собранном Жолкевским, мнения разделились, причем оба они были одинаково нерешительны: ждать врага под Царевым казалось опасным, а идти к нему навстречу - невозможным. Гетман прекратил заседание, не промолвив ни слова, а через несколько часов, при наступлении ночи, все еще не поднимая тревоги, "без барабанного боя и музыки", оставив перед крепостью 700 ч. кавалерии, всю пехоту и казаков, он увел с собою остальное войско, около 6 483 конницы, - по очень точному расчету одного военного польского историка, - и две пушки, так называемые фальконеты.[354]

    Это решение казалось безумием: единственная надежда на успех - захватить неприятеля врасплох - разбилась о трудности перехода сквозь густые леса. Обе пушки застряли там. Наконец, на рассвете, когда кавалерии вышла на поляну, то и тут огромные изгороди препятствовали ее движению. Дмитрий Шуйский и Делагарди, расположившиеся в Клушине, имели, таким образом, много времени для размещения войск по позициям. Но они не думали, что им придется вступить в бой. Зная военные силы Жолкевского, они были очень далеки от мысли, что он решится на наступательные действия. Пир, за которым главнокомандующие провели всю ночь, подходил к концу; Делагарди с удовольствием рассказывал о припомнившейся ему встрече с польским полководцем, как тот, взяв его в плен, подарил ему шубу из простого рысьего меха. Шведский генерал надеялся теперь в скором времени отплатить противнику за эту любезность с лихвою, так как в Московском государстве не было недостатка в прекрасных соболях.

    Неожиданное появление страшных гусар в разгар этого пира не преминуло произвести смятение, обычно предшествующее панике. Воспользовавшись им, польская кавалерия бросилась на главную часть московской армии и опрокинула ее при первом натиске. Даже в случайных стычках с западной кавалерией польская конница обнаруживала превосходство в тактике и построении, заслуживающее внимания специалистов. Шведы и немцы в то время производили натиск сомкнутыми колоннами по десяти рядов и больше и начинали всегда залпами из мушкетов; так как эта стрельба требовала сложных приемов, то первые ряды должны были уступать место последующим, чтобы дать им возможность стрелять в свою очередь. Поляки, имея более растянутый фронт и только в пять эшелонов, наоборот, бросались в атаку все одновременно и почти всегда имели успех.

    При Клушине иноземные наемники сначала держались довольно твердо. Яков Делагарди расставил пехоту шпалерами у страшных изгородей, сдерживавших напор поляков; таким образом, под защитой этой пехоты, с одной стороны шотландцы, с другой французы оказывали сопротивление, казавшееся некоторое время победой. По словам одного свидетеля (Маскевича), Жолкевский был принужден посылать в атаку эскадроны от восьми до десяти раз, так что силы их быстро ослабевали. В это время Дмитрий Шуйский, собрав, со своей стороны, большую часть своего войска и встав с ним под защиту гуляй-города, которым москвитяне так искусно пользовались, поджидал момента, когда силы нападавших неизбежно иссякнут, и он сможет развернуть свои ряды и нанести им последний удар.

    Жолкевский, между тем, бесстрастно наблюдал со своего холма за ходом битвы, только изредка поднимая руки к небу с мольбою, и посылал на приступ свою неутомимую конницу. Битва затянулась и этим вызвала происшествие, которое, без сомнения, входило в расчеты польского полководца, потому что он сам его подготовил. Этот великий полководец обладал также чрезвычайно тонким дипломатическим талантом. Шотландцы и французы, служившие наемниками в шведском корпусе, обыкновенно сражались так, как им платилось жалованье. А между тем, они теперь опять не получили жалованья, и это было известно Жолкевскому. Наконец подошли обе польские пушки; при первых же выстрелах отступила немецкая пехота, охранявшая спасительные изгороди; конница храброго де Лавиля, которого не было в то время там по болезни, поворотила назад и скрылась в соседнем лесу. Их примеру последовали все остальные, и вместо того чтобы оправиться и снова напасть на врага, они замыслили измену.

    Еще за насколько недель до этих событий Жолкевский знал через дезертиров, явившихся в его лагерь под Белой, о настроении неприятельских войск и старался его поддерживать; этому содействовал также и сам Василий Иванович в Москве своею беспечностью и бессилием. На беспрестанные требования шведских генералов жалованья их войску царь платил им вместо денег натурою - сукнами и мехами. Накануне битвы, по настоянию Дмитрия Шуйского, он решил дать кое-какие деньжонки, обобрав для этого ризницу Троице-Сергиевой лавры, за что впоследствии его горько упрекали, а Палицын считал даже это причиною его падения. У Делагарди, при получении денег, явилась злосчастная мысль задержать эти деньги и раздать их после ожидаемой битвы, чтобы доля убитых в ней досталась начальникам. Это отозвалось во время начавшихся переговоров наемников с Жолкевским, хотя де Лавиль лично отказался принять участие в них.

    И вот произошло, что сначала маленькими группами, затем вместе с офицерами они покидали свое убежище и не вступали в битву, а передавались полякам. Делагарди и Горн пытались подавить это волнение, но, окруженные бунтовщиками, угрожавшими их жизни, они были вынуждены защищаться. Вырученные своими шведами, они поспешили выступить из лагеря, и Жолкевскому не понадобилось больше сражаться. Дмитрий Шуйский, покинутый своими союзниками, не подумал один сопротивляться полякам. Едва ли сам Скопин решился бы на это, а решившись, едва ли мог избежать поражения. Вскочив на своего коня, потом обменяв его на крестьянскую лошадь, брат царя сам подал сигнал к бегству. Его коляска, палатка, сабля, булава главнокомандующего и вышитое золотом знамя, часть военной казны и весь багаж и провиант его армии, - все это попало в руки победителей. "Когда мы шли в Клушино, - писал Жолкевский в своем донесении королю, - у нас была только одна моя коляска и фургоны двух наших пушек; при возвращении у нас было больше телег, чем солдат под ружьем".[355]

    Через несколько дней Делагарди сам решил вступить в переговоры с гетманом. Отступление было ему обеспечено на условии, чтобы он не помогал более москвитянам. Крепость Царево-Займище при возвращении Жолкевского сдалась ему сразу, когда стало известно о его победе; но воеводы Елецкий и Валуев соглашались признать царем Владислава и присягнуть ему лишь под условием, чтобы польский генерал дал обязательство от имени будущего царя чтить веру православную, действовать заодно с поляками против "вора" и очистить Смоленскую область.[356] Они тоже заявляли притязания получить, в свою очередь, конституционную хартию, они тоже мнили себя представителями всей страны! Можайск, Борисов, Боровск, монастырь св. Иосифа Волоколамского, Погорелое-Городище (здесь лежал больной де Лавиль) и другие крепости сдались одна за другою, доставив армии гетмана подкрепление в 10 000 москвитян. Он любил хвалиться их верностью и услугами. Прежде всего они ему послужили в качестве посредников во время тотчас же начавшихся переговоров с Москвою. Жолкевский еще не рассчитывал, что принудит силою открыть себе ворота столицы. Он побаивался осад. Но его победы и постыдное бегство Дмитрия Шуйского уже непоправимо испортили положение Василия Ивановича. Дни его правления были сочтены. Жолкевский со своими отрядами, усиленными, закаленными и воодушевленными успехом, ведя переговоры с Москвою, все ближе подвигался к ней, чтобы отпраздновать в ней свою полную победу, не потребовавши от своего войска нового усилия.

    VII. Низложение Шуйского

    Мечом или убеждением Жолкевскому предстояло все-таки решить очень сложную задачу. При известии о новом несчастии, постигшем его, Василия Иванович первый обратился к победителю с нерешительными предложениями через посредство одного польского пленника, Слонского, бывшего секретаря Лжедмитрия I. Не отклоняя их, Жолкевский гораздо деятельнее приступил к распространению в столице списков договора, заключенного в Цареве-Займище. На возражения московских людей, что в договор не включено условие об обращении королевича в православие, гетман отвечал, что этот вопрос подлежит обсуждению патриарха и духовенства. Но большинство было того мнения, что обсуждение представляет общий интерес для всех, и некоторые начали посматривать в сторону "вора". Предупрежденный об этом, самозванец не замедлил явиться поблизости столицы. С помощью Яна Сапеги он овладел монастырем преп. Пафнутия Боровского. При защите храма был убит воевода, князь Михаил Волконский, между тем как два другие его товарища, воеводы Яков Змеев и Афанасий Челищев, передались "вору". Предание рассказывает, будто на камне церковного порога выступает кровь героя во время каждой панихиды по нему. Затем самозванец беспрепятственно занял Серпухов, Коломну и Каширу, прорвав таким образом последнюю линию крепостей поблизости Москвы. В Зарайске верный присяге и отважный князь Дмитрий Михайлович Пожарский, несмотря на подговаривания Ляпунова и настойчивые требования жителей сдаться, мужественно и успешно отбился. Судьбой ему было предназначено впоследствии пойти по следам Скопина, но с бу льшим успехом. Пройдя по Рязанской области, три четверти которой покорились ему, Лжедмитрий II остановился в пятнадцати верстах от столицы, заняв позицию сначала на Угреше, у Никольского монастыря, где он оставил Марину, а затем в с. Коломенском.

    В Кремле и его окрестностях в то время царила во всем крайняя неурядица. У Шуйского имелось еще под рукой 30 000 войска, но никто уже не думал сражаться за него. Филарет что-то замышлял, окружая себя непроницаемой таинственностью. Иван Никитич Салтыков, племянник сочинителя тушинской конституции, вел переговоры с Жолкевским по поводу избрания Владислава; В. В. Голицын, хлопоча о своих интересах, пытался войти в соглашение с Ляпуновыми, а другие бояре, вступив в сношения с самозванцем, но не добившись от него достаточно существенных обещаний, пришли к следующему заключению: "ни Василия Ивановича, ни Дмитрия". Но кому же тогда быть царем"? Из лагеря в Коломенском несколько голосов ответило: Ивану Павловичу! Это было имя Яна Петра Сапеги, на русский лад переделанное. Староста усвятский мечтал, кажется, теперь, а может быть, и раньше того, выставить свою кандидатуру.[357] Но у Дмитрия были сторонники в самой Москве.

    Исследуя почву около Жолкевского, затем выжидая, какие предложения могут быть с его стороны, Василий Иванович делал то шаг вперед, то опять отступал, и не приходил ни к какому решению. Братья Ляпуновы решили круто повести к развязке, потому что она была отныне неизбежна. Действуя заодно с Иваном Салтыковым, они набрали шайку мятежников, которых в те годы в любое время можно было найти на каждом перекрестке в городе, и вместе с ними, 17 июля, двинулись к Кремлю, где один из братьев знаменитого Прокопия, Захар Ляпунов, потребовал у царя, чтобы он сложил с себя венец. Шуйский, привыкший к таким зрелищам, видя перед собою людей лишь низкого происхождения, выказал большую твердость. Он обратился к ним даже с грозными словами и хотел было выхватить свой кинжал, но смелый и сильный Захар, казавшийся великаном перед тщедушным стариком, закричал ему: "Не тронь меня, не то своими руками разорву тебя на куски!" И этим было все кончено. На шум этого спора, из которого победителем вышел не Шуйский, сбежался народ на Красную площадь. Мятеж все увеличивался. Вместе с несколькими боярами, верными царю, явился на Лобное место патриарх Гермоген и пытался говорить, но ему не дали слово сказать. Толпа все увеличивалась и заполнила всю площадь. Уже не было на ней больше места. Тогда Ляпуновы увели патриарха за Серпуховские ворота, и там, по словам летописца, "князь Ф. И. Мстиславский и все бояре, высшие чиновные люди, боярская дума и все окольничие, всякого чина люди, дворяне и гости приговорили, вопреки противоречию патриарха и нескольких бояр, низложить Василия Ивановича".[358] Постановили отдать низложенному царю в удел Нижний Новгород, а верховную власть в государстве передать князю Ф. И. Мстиславскому с боярами "до тех пор, пока будет угодно Богу дать стране государя", то есть до избрания нового царя. "Вор" был исключен из числа избираемых.[359]

    Таким образом, этот якобы собор, по выражению одного историка, обращаясь к избирательному собранию, не предрешал его решений.[360] В грамотах, разосланных по областям, виновники государственного переворота не упустили заявить прежде всего, что "выборные всех частей государства и всех сословий", подробно в точности перечисленные в обычном порядке, просили бывшего государя сойти с престола.[361] В парламентарной и революционной комедии Россия уже с давних пор могла померяться с любым европейским государством.

    Свояку Шуйского, князю Ив. Мих. Воротынскому было поручено объявить царю о его низложении. "Шубник" поклонился и, покинув немедленно дворец, вернулся в свой прежний дом, а братья его были заключены под стражу. Шуйский не совсем, однако, потерял надежду. Так как патриарх твердо продолжал противодействовать, то сам Жолкевский ходатайствовал у Мстиславского в пользу низложенного государя, напоминал ему о знатном происхождении Шуйского, к которому нужно относиться с уважением.[362] Волнения, приведшие к низложению Василия Ивановича, в самом деле беспокоили гетмана и ничуть не соответствовали его собственным желаниям. Грамоты временного правительства высказывались не только против самозванца, но и против поляков и настойчиво внушали Жолкевскому убеждение в том, что ему гораздо было бы легче сговориться с самим Шуйским. Ловкий дипломат стал действовать согласно такому убеждению, и через несколько дней настроение умов так изменилось в пользу бывшего царя, что Гермоген счел возможным настоятельно требовать его восстановления на престол. Но Ляпуновы поспешили вмешаться еще раз. 19 июля вместе с тремя князьями - Засекиным, Тюфякиным, Волконским-Мерином - и несколькими монахами Захар напал на "шубника" в его доме и принудил его постричься в монахи. На этот раз Василий Иванович отчаянно сопротивлялся: иноческая ряса решала его судьбу бесповоротно! Ляпунов принужден был крепко держать его за руки, а Тюфякин, - другие говорят, Иван Салтыков, - произносил за него обеты; затем его заключили в Чудов монастырь, а жену его постригли в монахини. Скоро должен был подняться занавес над новым актом великой драмы, столь обильной переменами декораций и действующих лиц.[363]

    ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

    Поляки в Москве

    I. Опыт олигархического правления

    После окончательного низложения Шуйского в Москве нашла себе применение на деле легендарная формула революционного устава, состоявшего будто бы из двух статей: "Ничего не осталось. - Никто не уполномочен приводить сие постановление в действие". Подобие народного собрания учредило, правда, также подобие правительства. Но бояре, входившие в состав его, были сами по себе только телом без головы, безжизненным организмом, а так как патриарх продолжал оставаться в рядах оппозиции, нельзя было прибегнуть к той временной мере, которую применили во время недавнего междуцарствия. Члены правительственного организма оказались не только неподвижными, но и в раздоре между собою. В. В. Голицын, поддерживаемый Ляпуновыми, выставил свою кандидатуру. В партии, в которой действовал Филарет со своими приверженцами, стала намечаться кандидатура одного из Романовых. Более осведомленная о положении дел избранная часть старейшей родовой знати вместе с Ф. И. Мстиславским и И. С. Куракиным, со своей стороны, полагала, что выбор ограничен: избранными могут быть только или Владислав, или Дмитрий. При такой альтернативе на худой конец можно было считать приемлемым, под условием кое-каких поправок, договор, на который согласились тушинские конфедераты. На этом дело и кончилось. На общем собрании, которое последовало в самый день свержения с престола Шуйского за собранием, порешившим это низложение, согласно постановили исключить из числа кандидатов всех москвитян, а это было почти равносильно признанию польского королевича. Впрочем, тут же было постановлено вести переговоры с Сигизмундом, чтобы добиться от него дополнительных гарантий.[364]

    А ведь необходимо было, чтобы кто-нибудь правил в ожидании избрания царя. Нам неизвестно, каким образом пришли к мысли учредить "семибоярщину", в которой заседали четыре представителя старейших княжеских родов: Ф. И. Мстиславский, И. М. Воротынский, А. В. Трубецкой и А. В. Голицын вместе с одним из Романовых, Иваном Никитичем, и двумя его родственниками, Ф. И. Шереметевым и князем Бор. Мих. Лыковым. Надо полагать, что сначала в этом списке был также и В. В. Голицын, но, без сомнения, товарищи его предпочли от него избавиться, отправив его под Смоленск для переговоров с Сигизмундом. Каким бы то ни было образом, во главе власти стала высшая знать страны: представители родовой знати тут смешались с выслужившимися при дворе боярами. В состав правительства не вошли несколько отсутствовавших в то время и И. С. Куракин: он был отстранен за свои чересчур явные симпатии к полякам. Впрочем, и возникновение и состав этой корпорации представляют много неизвестного.[365]

    Как все правительства того времени, Семибоярская Дума заявляла притязания, будто она была исполнительницей воли Земского собора, облекшего ее полномочиями. Очень возможно, что при ее учреждении существовало некое иное подобие представительного собрания, но оно не могло взаправду собирать мнения областей. Южные области были отрезаны от всяких сообщений со столицею; центральные находились во власти Жолкевского, а посоветоваться с остальными не хватило времени. На это потребовались бы месяцы, а Москва, очутившись между двух огней, должна была усчитывать каждый день.

    10 июля (20 июля нов. стиля) Жолкевский выступил из Можайска, отправив вперед в Москву послания, в которых ссылался на свои заботы, как бы охранить столицу от "вора". Временное правительство с гордостью заявило ему, что оно не нуждается в его помощи. Но четыре дня спустя гетман был уже под Хорошевым, в семи верстах от города. Одновременно с ним двинулись на приступ города отряды самозванца, между тем как Захар Ляпунов возмущал чернь в пользу его. С обеих сторон начались переговоры. Семибоярщина первая начала сноситься с Жолкевским, а с другой стороны, через посредство Сапеги, пытался войти в сношения с ним Лжедмитрий II. Он предлагал Речи Посполитой три миллиона злотых, сто тысяч королевичу и пятнадцатитысячный корпус королю для войны со Швецией и обещание завоевать у нее Ливонию для Польши.[366] Несмотря на искушение, когда "вор" ему лично делал великолепные обещания, Жолкевский отказался выслушать эти предложения. Нелегко было ему придти к соглашению с Мстиславским и остальными шестью боярами. Они требовали от королевича Владислава обращения в православие и обещания не ставить польских гарнизонов в пограничных крепостях Московии. Этим в особенности они желали заявить, чтобы в этой пограничной области не давались полякам поместья и вотчины. А ведь Жолкевский знал, как Сигизмунд собирается воспользоваться ими, и, будучи сам ревностным католиком, он не имел желания идти в религиозной области против явной воли своего государя. Впрочем, с самой Клушинской битвы он ожидал со дня на день инструкций из Смоленска, но Сигизмунд, все еще весьма медлительный, не спешил прислать их.

    В тщетных переговорах прошло три недели; ждать дольше было невозможно: у самой столицы стоял самозванец, это во-первых, а во-вторых Клушинские победители, не получая жалованья, стали делать вид, что они не прочь последовать примеру наемников в войске Делагарди. При таком стеснительном положении Жолкевский решился вступить в сделку. Условившись относительно вопросов, связанных с материальными интересами, он сумел обойти молчанием вопрос о вере, и Владислав был избран на московский престол.

    II. Избрание Владислава

    17-го августа на Девичьем Поле три боярина, князья Ф. И. Мстиславский, В. В. Голицын и Д. И. Мезецкий, в сопровождении двух думских дьяков, Василия Телепнева и Томилы Луговского, взяли на себя решение судьбы отечества, объявив себя уполномоченными "всей земли".[367] В основу был принят Тушинский договор; новые посредники ввели только некоторые поправки, главным образом, относительно некоторых привилегий, не принятых конфедератами в соображение: за представителями главных княжеских родов было признано право старшинства, и им было обеспечено преимущество в милостях. С другой стороны, ограничение самодержавия, принятое тушинцами, было сохранено. Самодержавие только что утратило всякое доверие при Шуйском. Мстиславский и ему подобные, кроме того, питали личную злобу к самодержавию и готовы были дать ей исход перед государем иноземного происхождения. Жертвы Грозного и Годунова, представители древних великокняжеских родов, пройдя через воспоминания, оставленные им этим двойственным прошлым, благодаря более развитой в среде их культуре легче других соотечественников своих поддавались очарованию польских вольностей. В чисто политической части нового договора была исключена только статья, касающаяся права свободного выезда за границу с торговыми и научными целями. Она явно шла слишком вразрез со взглядами москвитян и их склонностью к строгому обособлению от других народов. Была включена статья, ставящая условием, чтобы Тушинский вор был покорен общими силами, а Марина возвращена в Польшу. Наконец, Жолкевский, от имени короля, обязался, вывести польские войска из всех занятых ими территорий. Не могли придти к соглашению в особенности относительно обращения в православие будущего царя, его "крещения", как говорили в Москве; решение этого вопроса было отложено до непосредственных переговоров с Сигизмундом.

    На другой день москвитяне присягали новому государю сначала в открытом поле, на полпути между польским лагерем и столицей, а затем в Успенском соборе в присутствии патриарха. Гермоген довольно покорно согласился на совершение этого обряда: в указе, разосланном по областям, сказано было, что Владислав обязался принять венец из рук верховного святителя, что могло сойти за обещание отречься от католичества.[368] В договоре об этом ни слова не было сказано, но ему приписывали все, чего хотели.

    Следующие дни были посвящены пиршествам. Сначала Жолкевский с большой пышностью принимал главных бояр, которым он роздал в виде подарка: лошадей, седла, сабли, ценные кружки. Затем он со своими полковниками был приглашен на не менее роскошный пир у кн. Мстиславского. За столом московского вельможи спутники гетмана, как некогда спутники Марины, едва прикасались к. московской стряпне; они угощались только французским пирожным и жаловались, что им нечем напиться в виду разнообразия напитков, подававшихся, впрочем, в изобилии. Им нужно было, по-видимому, пить один какой-либо напиток, чтобы у них закружилась голова! Подарками они тоже остались недовольны. Однако им понравился бой с медведями, устроенный для них после обеда; по достоинству оценили они белого сокола и охотничью собаку, предложенных хозяином Жолкевскому.[369]

    Гетман, однако, имел более серьезные причины не слишком предаваться веселью во время этого пиршества. Он узнал сначала от Федьки Андронова, посланного в качестве гонца, а затем от Гонсевского, привезшего инструкции от Сигизмунда, что король заявляет притязания на царский титул для себя лично. Жолкевский, хотя и хвастался всегда откровенностью, очевидно, все-таки преувеличил в своих мемуарах [370] изумление свое по поводу этого решения короля. Он не мог не знать возражений, которые делались на берегах Вислы против вступления Владислава на московский престол. Шляхта вовсе не могла желать, чтобы Владислав, которому рано или поздно придется принять польскую корону, учился делу управления в Московии. С другой стороны, замена сына отцом не казалась неприемлемой для тех москвитян, которые искренно признавали принцип польской кандидатуры: бояре, готовые отдаться в руки Польши из страха перед "вором" и смутой, или бывшие приверженцы Дмитрия, надеявшиеся таким образом избежать крутой реакции, не придавали большой важности личности государя. Кроме этих малочисленных убежденных полонофилов, различались еще две группы: покорные, готовые признать польского царя, если он примет православие, и для них отец или сын - помеха была одинаковая, потому что Сигизмунд не соглашался, чтобы Владислав переменил религию; и затем непримиримые, убежденные националисты, которые в религиозном вопросе видели лишь надежное средство устранить вовсе польскую кандидатуру. На деле личная кандидатура короля не встречала никаких серьезных препятствий, пока бояре и тушинские конфедераты оставались господами положения; впоследствии, когда восторжествовала национальная партия, Сигизмунд и Владислав оба были одинаково устранены.

    Как ни велика была проницательность Жолкевского, он, кажется, недостаточно распознал все эти элементы бесспорно весьма сложного положения. Подписав от имени короля договор в пользу Владислава, он как будто считал также вопросом чести хитроумно отстаивать даже букву этого договора. Наконец, другие заботы отвлекали все его внимание и все его силы. Надо было избавиться от Дмитрия. Пользуясь своим авторитетом, гетман старался привлечь Сапегу, который продолжал играть при "воре" двусмысленную роль. Приглашенный в качестве посредника для устройства какого-нибудь соглашения, староста усвятский охотно пошел на это. Но Дмитрий на сделанное ему предложение поселиться в Польше ответил, что он "предпочел бы рабство у крестьянина позору есть хлеб короля". Вмешавшаяся в переговоры Марина прибавила к этому высокомерному ответу тонкую насмешку: "Пусть король уступит царю Краков, тогда царь подарит ему взамен Варшаву".[371]

    Надо было прибегнуть к оружию. Мстиславский присоединил московские войска к войскам Жолкевского, и первый боярин Москвы подчинился польскому полководцу. Жолкевский ночью подступил к лагерю Сапеги. Испуганные люди старосты усвятского послали парламентеров, и их начальник сам явился к Жолкевскому: "Пусть захватят "вора", он не станет мешать этому!" [372] Москва отделяла союзные войска от монастыря св. Николая, где тогда находились вместе Дмитрий и Марина. С разрешения Мстиславского поляки прошли через столицу, но Дмитрий и Марина были во время предупреждены, и их не удалось захватить. Быстрое отступление укрыло их. Но отпадение Сапеги лишило их возможности стоять лагерем под Москвой, и "вор" с Мариной отступил к Калуге. За ними последовали казаки. Что касается москвитян, сохранивших преданность Дмитрию, то они готовы были по большей части признать Владислава под условием сохранения за ними чинов, полученных ими на службе претендента. Это условие помешало соглашению, так как Жолкевский не мог заставить бояр подписать его. Со своей стороны, Жолкевский сделал крупную ошибку, отказав передать Заруцкому, который мужественно сражался под его начальством при Клушине, предводительствование над присоединившимися к нему или готовыми пристать к нему москвитянами. Пользовавшиеся очень большой славой в народе атаман живо подговорил большую часть своих людей и направился с ними к Калуге, где его ждала романтическая и печальная участь. Поляки Сапеги, напротив, все перешли на службу к королю, который обещал платить им жалованье.

    Жолкевский, сообразивши теперь лучше положение дел, стал торопить, чтобы отправили послов под Смоленск для заключения окончательного соглашения с Сигизмундом. По его мнению, это было прекрасным средством удалить из столицы некоторых подозрительных лиц. С этой целью, льстя В. В. Голицыну, он уговорил его принять на себя председательствование в этом посольстве; удалось ему включить в посольство и Филарета. Вошли в него также Авраамий Палицын с Захаром Ляпуновым и представители всех сословий, избранные в таком количестве, что посольство состояло из 1 246 лиц, сопровождаемых 4 000 писарей и слуг: еще одно собрание, маленький собор, эманация большего собора, которому приписывали избрание Владислава! [373]

    Наказ, подробно выработанный для этих выборных, занимает 85 страниц убористого шрифта; он настаивает главным образом на следующих пунктах: Владислав должен перейти в православие в самом лагере под Смоленском, еще раньше, чем отправится в путь к Москве; по восшествии на престол он должен отказаться от всяких сношений с папой в религиозных вопросах; жениться он должен в Московии на православной; король, со своей стороны, должен снять осаду со Смоленска и возвратиться в Польшу. В крайнем случае переход царя в православие выборные могут отложить до приезда его в Москву, лишь бы он прибыл туда по возможности скорее. Чтобы дать королю залог своей искренности, бояре согласились в то же время на то, чтобы бывший царь Шуйский и его два брата были отправлены в Польшу. Так как Гермоген не признавал действительным насильного пострижения бывшего государя, то эта предосторожность казалась полезной. Однако из опасения, что москвитяне сочтут это оскорблением, Василий Иванович и его родные были предварительно удалены из столицы и помещены вблизи границы.

    Эти меры временно облегчили политическое положение; но военное положение оставалось внушающим опасения. Дмитрий укрепился в Калуге и набирал новых приверженцев из соседних областей. Чтобы обуздать его, Жолкевский не нашел другого средства, кроме того, что послал в Северщину загадочного старосту усвятского с несколькими людьми и десятью тысячами рублей московских денег, чтобы на них нанять других. Расхищение московских сокровищ начиналось! Но, прибывши к месту назначения, двоюродный брат великого канцлера Литовского, очевидно, получил от последнего другие инструкции. Немедленное замирение страны вовсе не согласовалось с планами короля, которого в этом случае можно упрекнуть в нечестности, но нельзя отрицать, что он проявил много деловитости и проницательности. Сигизмунд ясно понимал, что лишь страх перед "вором" дал Польше наиболее решительных сторонников в Московии. Уничтожить сейчас же это пугало было бы большой неосторожностью, и вот Ян Сапега получил секретное предписание не только щадить Дмитрия, но в случае нужды оказать ему и поддержку. Со своей стороны, страну опустошали остатки тушинской армии, казаки и поляки под предводительством Лисовского и Прозовецкого, другого очень предприимчивого начальника, и неизвестно было даже доподлинно, кому служили они. Наконец, шведы, со времени избрания Владислава обратившиеся из союзников во врагов, завладели Ладогой и пытались захватить врасплох Ивангород, сохранивший преданность Дмитрию.

    Расположившись под Москвою лагерем со своей маленькой армией, Жолкевский чувствовал себя в очень большой опасности; однако, он не дерзал ввести поляков в громадный город, где можно было ожидать возмущения фанатичных элементов, как только станет известно, что Сигизмунд думает воссесть на престол вместо своего сына. Но именно это опасение и побудило бояр признать милостью то, что раньше они считали оскорблением. Они предались полякам; на поляков они возлагали задачу защищать их от общей опасности. Гетман уступил с большой неохотой. Он надеялся, что король присоединит к нему малочисленное, но превосходное войско, которое ничего путного не делало под Смоленском. К несчастью, Сигизмунд, со своей стороны, ждал присоединения всей Польши. Но Польша теперь, несмотря на все просьбы, ходатайства и мольбы, не двигалась. Она не хотела ничего ни видеть, ни соображать. В последний раз перед роковым часом, когда она должна была покорно подчиниться завоеванию, ей был предоставлен случай проявить свое просветительное и завоевательное могущество и даже со всеми данными на успех, как признает один из самых выдающихся русских историков.[374] Она не захотела. У нее не хватало уже ни духа, ни рассудка. Она предоставила своему королю по следам нескольких отважных авантюристов искать приключений и одному добиваться недостижимой цели. В феврале 1610 года Сигизмунд принужден был продать или заложить свои драгоценности; [375] обескураженный, несмотря на события под Клушиным; неуверенный в возможности воспользоваться плодами этой победы, он все более и более упорно цеплялся за мысль, что снять осаду со Смоленска значит выпустить добычу, погнавшись за тенью. Во всяком случае, если ему удастся взять эту крепость, ему неопасно будет возвратиться в Краков с пустыми руками и подвергнуться там гневу своих грозных подданных. И как его подданные покинули своего короля, так он покинул своего гетмана.

    И Жолкевскому опять пришлось взять смелостью. Это был страшный опыт. При первом известии о вступлении поляков в Москву все колокола зазвонили. Мятеж снова готов был вспыхнуть. Испуганные бояре просили подождать, и Жолкевский предложил расположить свои войска в предместьях. Но это было еще хуже. В пригородах Москвы находилось множество монастырей; предназначенный для самого Жолкевского и его главного штаба Новодевичий монастырь был женский; монахини всполошились; Гермоген вознегодовал. Кроме того, поляки, особенно тушинские, тоже не были довольны таким распоряжением. Все еще в ожидании обещанного жалования, они терпеливо ждали лишь в надежде добраться скоро до Кремля и его сокровищ. Надо было ладить со всеми этими мятежными элементами. Бояре старались умиротворить толпу и внушить патриарху более правильное понимание положения дел. "Если Жолкевский уйдет, нам останется только последовать за ним, чтобы спасти наши головы", кричал ему Иван Романов, и, так как старый патриарх упорно стоял на своем, Мстиславский сказал ему, наконец, грубо: "Нечего попам мешаться в государственные дела!" [376] В ночь с 20 на 21 сентября 1610 года поляки тихо проникли в сердце столицы, заняли Кремль и два центральных квартала, Китай-город и Белый Город; расположились они также и в Новодевичьем монастыре, несмотря на возмущение монахинь.

    III. Занятие Москвы

    Жолкевский все еще был в большом затруднении. Он обратил внимание своих полковников на то, что в Кремле очень трудно будет защищаться. Кремль представлял центр всех административных дел; хотя он и был укреплен, однако, обширная ограда его была обыкновенно всегда открыта для всех, и в нем зачастую собиралась значительная толпа народа. К тому же у поляков не было пехоты, которая могла бы нести службу на оградах. "Нужды нет, - возражал на это пылкий Мархоцкий. - Мы хорошо деремся промеж собою и пешком!" Он, вероятно, и не подозревал, как хорошо сказал.

    Укрепления города были внушительны для того времени: толстые стены, по краям четыреугольные башни; отверстая в стенах для пушек; бойницы для стрелков из лука и пищалей; подземные ходы, соединяющее все укрепления; тяжелой артиллерии в изобилии. Но ограда имела в окружности более двух километров.[377] Эта часть города не носила еще тогда названия, под которым потом прославилась. Кремль, вероятно, представляет искажение слова Крым, и в начале семнадцатого столетия говорили еще Крым-город, или татарский город. Китай-город, наоборот, отнюдь не обозначает: китайский город, хотя впоследствии графу Шувалову и удалось убедить в этом Вольтера. Москвитяне в семнадцатом столетии не имели еще сношений с столь отдаленной частью Азии. Китай-город назван был так во время правления Елены Глинской, матери Ивана IV, несомненно, в память места рождения этой княгини, польского города Китайгрод, в нынешней Подольской губернии. Вместе с Белым Городом, названным так потому, что все дома его были выбелены известью, Китай-город, находящейся в непосредственном соседстве с Кремлем, представлял собою самую населенную и самую оживленную часть города, торговую часть его, которую пересекали все главные улицы. Немногочисленные поляки точно - потонули в этом море людей. Однако, благодаря искусству Жолкевского, занятие Москвы наладилось и сначала шло без всяких препятствий.

    Рассмотрение распрей и ссор, возникавших между поляками и москвитянами, возложено было на смешанное судилище, в котором обе национальности представлены были в одинаковом количестве, и беспристрастность суда обеспечивала некоторое время поддержание строгой дисциплины. Один поляк, арианский сектант, выстрелил из пистолета в образ Богоматери. Его арестовали и присудили: отрубить ему руки и затем живьем сжечь. Другого за похищение молодой москвитянки наказали кнутом. Гонсевскому, который к своему польскому титулу старосты велижского прибавил пожалованное ему указом Сигизмунда и никем не оспариваемое звание московского боярина, Жолкевский поручил командование над стрельцами, что отдавало в его руки всю полицию города. Прежний посол был лучшим солдатом, чем дипломатом; но вежливость и великодушие гетмана много помогали ему при исполнении его опасных обязанностей, так что его новые подчиненные свою ненарушимую преданность ему проявляли тем, что сами доносили на недоброжелателей и брались ловить их. Продовольствие польского гарнизона организовано было по системе, испытанной уже при Тушине, которая, указав каждой роте определенную область, ставила центры снабжения продовольствием в прямую зависимость от частей войска, которые они продовольствовали. Сношение с королевской армией было в то же время обеспечено занятием Можайска, Борисова и Вереи, и таким образом военная проблема казалась частью разрешенной.

    Гораздо труднее было разрешить вопрос о верховной власти. Единственным законным правительством было отныне правительство Владислава. Но в ожидании воцарения сына отец взял на себя обязанности его естественного заместителя. В Москве это казалось настолько понятным, что, принося присягу в верности Владиславу, тут же присягали на временное повиновение Сигизмунду. Считалось, что Владислав уже царствует. В церквах за него молились; от его имени чинили суд и чеканили монету и медали с его изображением.[378] Но верноподданные сына обнаруживали не меньшую ревность в выпрашивании у отца разного рода милостей. И действительно, от 1610 до 1612 года все назначения и награды официально исходили от короля; и, начиная от великого Мстиславского, которому пожалована была вотчина, до незначительного Плещеева, удовольствовавшегося польским титулом крайчего (стольника, резавшего мясо), ни один из приверженцев Владислава не роптал на такое заместительство власти. Вслед за тушинскими конфедератами, которые раньше всех захватили лучшие доли и имущество Шуйских, присужденное Салтыковым, и лица, бывшие в немилости во время предыдущего царствования, потребовали своей доли. Мать первого Дмитрия выпросила прекрасную волость Устюжну-Железнопольскую; и даже Маржерет с одним французом, его товарищем по оружию, сделались владельцами московских поместий.

    В первых жалованных грамотах 1610 года король выступает даже один; в следующем году упоминается уже и Владислав, но лишь в подкрепление и как наследный принц; а еще позже уж появляется царь и великий князь Владислав, но все еще на втором месте. Изменения в этом церемониале объясняются событиями, о которых еще будет речь.[379]

    Как ни странен был такой дуализм, он, однако, не противоречил духу москвитян. Впоследствии это подтвердилось примером первого Романова, номинально управлявшего государством под действительной властью своего отца. Письмо Сигизмунда к Мстиславскому указывает, что между королем и первым боярином государства установились отношения государя и покорного и преданного подданного.[380] В письме к Льву Сапеге М. Г. Салтыков пишет, что готов жизнью пожертвовать за короля и королевича.[381] Самый ярый поборник русского конституционализма, правда, настойчиво добивался в то время прекрасной волости Ваги. Революционные переломы всегда и всюду имеют изнанку, которую не должны разглядывать идеалисты.

    Но бояре надеялись, что по крайней мере до прибытия Владислава Сигизмунд, сохранив за собою право расточать милости, в чем он проявлял большое великодушие, обязан предоставить им остальные проявления власти. Жолкевский не желал ничего лучшего. Он хорошо уживался с семибоярщиной и успел даже подольститься к вспыльчивому Гермогену, который вскоре стал считаться ежедневным посетителем Жолкевского. Это была безусловно разумная политика и единственная, способная подготовить переход к будущему строю как раз в смысле намерений короля. Но Сигизмунд не так смотрел на дело. Занятие его войсками столицы, в его глазах, было лишь актом, предшествовавшим административному захвату, который он желал немедленно осуществить. Все отныне должно было совершаться не только от имени короля, но и по его приказу и через посредство лиц, находящихся в его полной власти. Прекрасный солдат и чрезвычайно находчивый государственный деятель, Жолкевский не был образцом подданного. Покорность не входила в число его добродетелей. Иначе он не был бы поляком. Он считал возможным оставаться в Москве лишь для осуществления программы, выгоды который он сам оценил. Несмотря на мольбы бояр, в октябре он уехал, сопровождаемый всеобщими сожалениями и даже приветствиями простонародья. Он передал Гонсевскому командование над гарнизоном, состоявшим уже только из 4 000 поляков и нескольких тысяч наемников из иностранцев.

    Под Смоленском Жолкевский застал Сигизмунда в борьбе с неприступной крепостью, все еще отказывавшейся сдаться, и с поистине чрезвычайным посольством, состоявшим из 1 246 выборных, старавшихся придерживаться буквы данных им наказов; посольство это угрожало проявить такую же несговорчивость, как и крепость. Это было зрелище, подобного которому, может быть, не бывало еще в истории: обмениваясь пушечными выстрелами с одной частью своих подданных, государь вел переговоры с другой частью о самых условиях своего вступления во власть. Ссылаясь на обязательства, принятые гетманом, москвитяне требовали, чтобы король немедленно отправил в Москву королевича и тотчас же вывел все свои войска из территории государства. Ссылаясь, со своей стороны, на свои права, как заместителя избранного государя, Сигизмунд требовал предварительной покорности Смоленска. Присутствие в королевском лагере трех Шуйских, привезенных Жолкевским в качестве военнопленных, не способствовало развитию благоприятного настроения в лагере москвитян. До конца ноября вели переговоры и не подвинулись ни на шаг вперед. Приступ, сделанный в это время поляками, был отражен.

    В декабре, однако, напряженное состояние ослабело. Щедро наделенные при раздаче наград, некоторые из выборных, и между ними весьма влиятельный Авраамий Палицын, склонились на уговоры вернуться в Москву и действовать там в пользу щедрого государя.[382] Несмотря на все усилия В. В. Голицына и Филарета помешать такому разброду, посольство все более и более разбегалось и, распавшись таким образом, потеряло характер представительства, так как в нем осталась лишь группа непокорных политиканов, которых сочлены не признавали, и полномочия которых, следовательно, наполовину утратили свою силу. Захар Ляпунов был в числе дезертиров. Но вместо того чтобы последовать за Палицыным, он предпочел перейти в польский лагерь, где его радушно приняли его новые товарищи, которым он за гостеприимство щедро отплачивал издевательствами над непримиримыми. Такое поведение членов посольства утвердило в Сигизмунде убеждение, что он может хозяйничать. Однако оно впоследствии показалось двуличным и даже в ту пору возбуждало подозрения в московских боярах, которые не скрывали этого от Сигизмунда. Он уже царствовал; он хотел управлять.

    IV. Правление поляков

    Сигизмунд применил наиболее отвратительный способ правления, какой только можно было придумать. Начальник стрельцов, боярин Гонсевский, предлагал ему способ, обещавший дать превосходные результаты и испытанный им без всякого затруднения. Король предпочитал обрусевшим полякам ополячившихся русских, но чтобы они проявили послушание, какое требовалось, приходилось довольствоваться низшим по качеству составом. Бывший кожевник, Федька Андронов был утвержден в звании думного дворянина, полученном в Тушине, и назначен помощником московского казначея Василия Петровича Головина. Он не замедлил вытеснить своего начальника и предоставить казну в распоряжение Гонсевского. Для соблюдения формы Гонсевский в присутствии бояр произвел опись; но через несколько дней наложенные ими печати были сорваны и заменены другими с печатью Федьки Андронова. Эта система быстро распространилась во всех приказах. Царь Сигизмунд постепенно вводил туда людей, отличившихся под Тушином или Смоленском, таких, как Михаил Молчанов или Иван Салтыков. В Думе Федька Андронов все возвышал свой голос, не боясь спорить с князьями из рода Мстиславских или Воротынских.[383]

    Семибоярщина уже не существовала; в сущности, правительство было негласно распущено; оно покорно отошло в сторону, и в то же время рушилась последняя попытка московских бояр образовать правящий класс из двух соперничавших друг с другом аристократий. Попытка эта закончилась диктатурой Федьки Андронова! Ответственность перед историей за это крушение лежит на родовитой знати и придворных вельможах; им не суждено уж было подняться после этого поражения. За чечевичную похлебку, да и то еще гадательную, один из Мстиславских не погнушался польским титулом конюшего; бояре продавали свои права на первородство, и вместе с упадком этого сословия совершалось уравнение русского общества в общем раболепстве. Независимым оставалось лишь духовенство. Но так как представителями его в тот момент были несообразительный Гермоген и двуличный Палицын, и оно не стояло на высоте своего положения и не оказало влияния, какое могло бы приобрести. Келарь Троицкой лавры находит в настоящее время убежденных защитников; [384] но они принуждены ссылаться лишь на его собственные показания, так как показаний современников о нем вообще нет, и молчания их, конечно, недостаточно для оспаривания красноречивых фактов. Разделяя со всей страной бедствия, вызванные отчасти им же самим, патриарх очутился вдруг на пьедестале, на котором истинные черты его личности исчезли для современников в ореоле его продолжительных страданий. На расстоянии их можно, однако, различить. Они производят такое впечатление, что он был человек ограниченный, легковерный, упрямый, но слабый; богослов и ученый для своей страны и своего времени, красноречивый писатель, но человек мало просвещенный вообще и грубо воспитанный. Существует предание, будто он начал свое поприще у донских казаков, а легенда о связи его с родом Голицыных не подтверждается никакими серьезными указаниями.[385] Занимая положение высшей духовной особы, обладая огромной властью, он был игрушкой событий, которыми пытался управлять; он думал, что управляет движениями толпы, в то время как сам кружился в этой толпе; сначала он примыкал к рядам противников Шуйского, а потом, когда было уже поздно, захотел поддержать его; он всем становился поперек дороги и всем перечил, а кончалось тем, что одни его осмеивали, другие отсылали к делам церкви; он неумело, но упорно защищал свой престиж, но в конце концов готов был склоняться перед всеми власть имущими, против которых раньше так неблагоразумно дерзал: перед бывшим патриархом Иовом, место которого он согласился занять, а потом принужден был выдвинуть его впереди себя; перед мнимым патриархом Филаретом, которого он ласково встречает при возвращении его из-под Тушина, после того как проклял; перед Жолкевским, общества которого он ищет после того, как запретил ему въезд в Москву, и даже перед Сигизмундом, которого просит скорее "дать своего сына", после того, как называл и отца и сына разбойниками.[386]

    Гермогену не под силу оказалось одолеть и Федьку Андронова. Впрочем, гражданская диктатура бывшего кожевника клонилась к тому, чтобы поскорее уступить место военной диктатуре Гонсевского. В последних числах октября 1610 года, вследствие более или менее серьезного заговора, имевшего целью соглашение с Дмитрием,[387] польский боярин ввел в городе осадное положение, и с той поры его поведение и поведение его соотечественников принимает характер, обычный в гарнизонах во враждебной стране. Находясь в постоянной тревоге, принужденные по четыре-пять раз в день вскакивать на лошадей, начальники и солдаты вымещали свою злобу за это беспокойство и непосильное напряжение насилиями, недостаточно сдерживаемыми Гонсевским; насилия эти вызывали отместку населения, что увеличивало с той и другой стороны раздражение, служившее источником грозных столкновений. Даже церкви перестали чтить. В церкви св. Иоанна еще и теперь показывают "отвращенную" икону св. Николая; как говорит предание, взоры святого отвратились при виде чинимых чужеземцами поруганий святыни.[388]

    А в то же время приступили и к расхищению драгоценных предметов, потому что Сигизмунд требовал, чтобы жалование гарнизону платили москвитяне, а в Кремле уже не было денег. Как размеры этих расхищений, вызванных обстоятельствами, так и ценность расхищавшихся сокровищ были чересчур преувеличены. Казна Ивана Грозного была уже сильно урезана, и говорят, увидев то, что от нее осталось, Жолкевский был сильно разочарован. Его поразила только груда золотой и серебряной посуды; да и то еще бт льшая часть этих изделий была такова, что грубая отделка их не делала чести местным мастерам. Ценность, которую москвитяне придавали некоторым предметам, преувеличивалась притом услужливой легендой, и едва ли могли бы они найти покупателя для скипетра из единорога, оцененного ими в 140 000 рублей. Мархоцкий говорит о двенадцати золотых изображениях апостолов в естественную величину, которые будто бы наследовал Шуйский; но уже "шубник" вскоре принужден был обратить их в монету, оставив лишь золотое изображение Христа, которое весило 30 000 дукатов и потом было разбито на куски поляками. Возможно, что и Мархоцкий получил свою долю в этой добыче; но что касается двенадцати апостолов, он, вероятно, говорит о них понаслышке. В этом надо видеть басню, которой долго еще суждено было волновать воображение как в России, так и в Польше; басня эта приписывала одной из жертв Барской конфедерации в конце XVIII столетия, князю Радзивиллу, очень богатому поместьями, но весьма нуждающемуся в деньгах, богатство, которого совсем незаметно было во время его пребывания за границей.

    Шуйский не коснулся ни посуды, необходимой принадлежности придворных пиров, ни знаков царской власти, многочисленных скипетров и корон. Так как их следовало сберечь еще для Владислава или Сигизмунда, то польские полки согласились взять их только в качества залога, и они сохранились неприкосновенными в руках полковников до конца занятия Москвы поляками, поэтому эта часть царского сокровища почти вся ускользнула от разгрома. Шапка Мономаха и другие регалии византийского происхождения; трон, отделанный опалами, сапфирами, топазами и бирюзой, поднесенный в 1604 году Годунову персидским шахом Аббасом; трон Ивана III, из слоновой кости греческой работы, и Ивана IV, украшенный 9 000 драгоценных камней, который служил при короновании Марины, - все это было спасено. Неверно также, будто Сигизмунд впоследствии велел похоронить себя в одной из корон, похищенных в Москве. Король обладал, вместе со шведской короной, и московской, но обе были сделаны варшавскими золотых дел мастерами. Золотая посуда в Кремле была пощажена; только серебряная была перечеканена в монету для уплаты жалованья польским офицерам и солдатам; им же совсем уже некстати, бесспорно, предоставлены были и церковные украшения, вплоть до покровов на гробницах великих князей в Архангельском соборе.

    Размеры этого разгрома, где расхищение отягощалось кощунством над святыней, не могут быть, однако, с точностью установлены ввиду противоречивых исчислений; [389] справедливость требует лишь прибавить, что если Гонсевский и Сигизмунд участвовали в расхищении, то не воздержались, по-видимому, и москвитяне, и много их участвовало в рядах расхитителей. Поляки в одном дипломатическом документе впоследствии утверждали, что, "как только впускали туда боярина, он наполнял свои карманы и удирал".[390]

    В общем, и гражданское и военное правительство дало почувствовать очень неприятное предвкушение подготовляемому образу правления. Они представляли Польшу в самом непривлекательном ее виде и произвели такое сильное и скверное впечатление, что вызвали возврат народной симпатии к претенденту, так что Дмитрию при содействии Марины, несомненно, опять удалось бы достигнуть успеха, если бы не произошла катастрофа; да она, впрочем, была, вероятно, неминуема ввиду условий, при которых оба они отправляли в Калуге свою верховную власть, находившуюся в опасности.

    V. Смерть Дмитрия II

    В то время как на западе Псков оказывал сопротивление Сигизмунду, а Новгород, соглашаясь открыть свои ворота, отказывался впустить в город польский гарнизон, на востоке, после переворота, во время которого погиб при малоизвестных обстоятельствах Богдан Бельский, Казань присягнула Дмитрию; Вятка последовала ее примеру и в своих грамотах убеждала Пермь избрать ту же долю.[391] К несчастью для себя, претендент, продолжая применять свои приемы застращивании, которые он считал необходимыми для поддержания своего престижа, имел неосторожность нажить себе врагов среди приближенных татарского касимовского хана. Старый Ураз Махмет последовал за ним во время его последнего появления под Москвой. После бегства Дмитрия он присоединился к Жолкевскому, но один из его сыновей остался при претенденте, и отец был от этого в отчаянии. Он просил и получил разрешение отправиться в Калугу, чтобы разыскать свое нежно любимое дитя. Его прибытие показалось Дмитрию подозрительным, и он велел утопить старика.

    Некоторое время спустя, 11 декабря 1610 года, во время охоты в окрестностях города, крещеный татарин Петр Урусов, которого Шуйский женил на вдове своего брата Александра Ивановича, сопровождал царя со стражей, состоявшей из его соотечественников, находившихся под его начальством. Кроме этих людей, к которым следовало относиться с недоверием, при Дмитрии находился один только Кошелев. Вдруг татары набросились на царя, убили его и бежали в степи, производя по пути страшные опустошения. Пощаженный ими шут принес весть об этом в Калугу.

    Марина была накануне родов. Можно представить себе ее отчаяние. По свидетельству, сохраненному Симонеттой, она просила, чтобы ее убили, пыталась даже заколоться кинжалом, но лишь легко ранила себя.[392] По другим показаниям, она бегала по городу и взывала к мести. Казаки откликнулись на ее призыв, перебили главных мурз и разграбили их дома.[393] В остатках царства, основанного под Тушином, началось господство казаков. Князь Григорий Шаховской и сам Заруцкий хотели было уехать, но казаки их не отпустили; и, когда Марина родила сына, они его провозгласили царем под именем Ивана. Марина не противилась этому и сразу совсем взаправду приняла положение вдовствующей царицы. Она вернула себе свой сан, и у нее опять появилась охота жить. Когда Ян Сапега, прибывший, как только распространилась весть о катастрофе, предложил ей свое покровительство, она высокомерно отвергла его. Она, вероятно, уже избрала другого покровителя. Бывший только что пленником казаков, Заруцкий должен был вскоре переменить эти цепи на другие, которые он бодро носил до самой смерти.

    Но при таком составе участников предприятие это потеряло всякое политическое значение. Лишь имя Дмитрия служило символом и пугалом и придавало до сих пор некоторую жизненность этому столько раз уж испорченному делу, а теперь оно было непоправимо опошлено. Призрак исчез; никто, кроме казаков, неутомимых искателей самых безумных приключений, не заботился о маленьком Иване; а мать его, презираемая и проклинаемая чужестранка, разумеется, не могла приобрести ему сочувствие. Но это событие, косвенным путем, обратилось в ущерб и для Сигизмунда, как он это предусматривал заранее, и лишило его одного из лучших его шансов. Король и его поляки перестали быть спасителями. Отныне можно было обойтись без них, и с трудом терпимое до сих пор присутствие их на московской земле стало сразу невыносимым. Если Владислав должен был царствовать, то избрали, ведь, его одного, при условии исключения иноземного нашествия, которое уже ничем не оправдывалось. Кроме того, избрание его на престол было делом бояр, которые превысили свою власть. Но утвердить ли избрание Владислава или нет, - это видно будет потом, а пока раньше всего необходимо расправиться с Сигизмундом и Гонсевским, освободить столицу от разбойников, которые разграбляют и оскверняют ее, возвратить Московию москвитянам.

    Так рассуждали от края до края в стране, и таким образом борьба, которая продолжалась еще в течение двух лет, начавшись вследствие появления первого Дмитрия, изменила свой характер вследствие смерти второго Дмитрия. Династический кризис и социальная буря перешли в национальную войну, во время которой народ, опомнившись, проявил самые благородные чувства и лучшие силы свои; временно помраченное сознание своего исторического предназначения пробудилось; великому народу предстояло снова найти волю и силу для обеспечения своего самостоятельного развития.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.