Онлайн библиотека PLAM.RU


  • ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Национальное движение
  • I. Московский патриотизм
  • II. Восстание в областях
  • III. Мятеж в Москве
  • IV. Последние триумфы Польши
  • ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Движение против смуты
  • I. Несостоятельность национализма
  • II. Правление казаков
  • III. Победа реакции
  • IV. Третье ополчение
  • V. Минин и Пожарский
  • ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Окончание кризиса
  • I. Временное правительство в Ярославле
  • II. Месть голытьбы
  • III. Последние дни поляков в Кремле
  • IV. Избирательный собор в Москве
  • V. Романовы
  • VI. Избрание Михаила
  • VII. Вопрос об образе правления
  • VIII. Конец Марины
  • IX. Общий обзор
  • ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Национальная война

    ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

    Национальное движение

    I. Московский патриотизм

    Патриотизм, связанный со всем, что возбуждает интерес или очарование, прелесть или гордость существования сообществом, есть чувство весьма сложное и могущее принять самые разнообразные формы. В недрах Московии XVII столетия, этой страны без рельефа, без естественных границ, без этнической индивидуальности, точно установившейся к тому времени, даже без исторических традиций, в достаточной степени привязывавших к родине, идея отечества не обладала таким выбором выражений, чтобы при помощи их ее можно было определить. Логически она была склонна найти свое выражение в том, чем большинство обитателей наиболее резко отличалось от своих соседей: в религии. Еще и в наши дни выражения русский и православный служат почти синонимами, и еще недавно закон карал за отступление от народной веры, как за измену. Итак, в 1611 г. антипольское движение было вначале в сущности религиозным. Это доказывают тексты первых воззваний к восстанию: они едва уделяли внимание другим национальным интересам, которые были так попираемы, и которым угрожало нашествие иноземцев, и призыв к оружию был сделан именно в защиту православной веры и ее служителей.[394] Мятеж в самом начале отнюдь не имел целью уничтожить договор, принятый Москвой и санкционированный главою церкви. Он не отвергал Владислава, если только избранный царь согласится принять "истинное крещение". При этом условии восставшая Московия все еще готова признать его своим государем. "Мы все будем его рабами", пишут Сапеге Юрий и Дмитрий Трубецкие в феврале или марте 1611 года.[395] А в это время движение охватило уже большую часть страны. Оба эти воеводы будто бы принимали в нем участие, и староста усвятский получил из Москвы приказ действовать против них. Он предупредил их об этом и получил следующий ответ: "Люди в Москве плохо осведомлены; никто не думает отделиться от столицы; вся земля русская объединена, слава Богу, одним чувством и, сохраняя преданность православию, она умоляет короля Польши прислать ей своего сына". Юрий Трубецкой, впрочем, сказано в ответ, дал явное доказательство своей преданности королевичу: из Москвы посланы были войска для изгнания из Калуги Марины с ее казаками; Трубецкой принял начальствование над городом и поспешил заставить жителей его присягать Владиславу.[396] Но "в Москве есть изменники", - заявляли составители послания. Бояре, прельщенные Сигизмундом, готовы были признать в нем государя. Но этого-то не желает страна.

    Обвинение было почти совсем справедливо. При помощи Михаила Салтыкова, сделавшегося владельцем Ваги, король Польши мало-помалу привел Мстиславского с сообщниками к тому, что они стали проводить его двусмысленную политику. Все еще не признаваясь, что Владислав не будет ни крещен, ни послан в Москву, Сигизмунд спешил утвердить там свое собственное господство, а бояре, требуя еще для формы соблюдения прежних условий, все больше и больше показывали, что не настаивают непременно на них. Для этих людей, уже немного обтесанных, хотя и искренно приверженных к религии, православие не составляло еще самого главного. Надо заметить тот факт, что непреодолимым соблазном привлекали их польское правительство, польская культура и польское общество, с которым они находились в непосредственных сношениях. И это несмотря на то, что все это было представлено здесь в таком несовершенном, подчас отталкивающем виде. Свободная, просвещенная, изящная аристократия, господствующая, как в Риме, над пребывающим в рабстве народом, - разве это не было идеалом, способным, за неимением другого, льстить потомкам бывших в древности державными княжеских родов?

    Князь Хворостинин, составитель летописи того времени,[397] с которою любопытно справляться, представляет в этом отношении весьма любопытное свидетельство. Принужденный после отъезда поляков довольствоваться обществом своих соотечественников, он был в отчаянии и чувствовал себя чужим у родного очага. Он скучал в Москве, где он замечал лишь глупцов и не находил "с кем поговорить". Он читал только польские книги и дошел до того, что молился предпочтительно перед польскими образами; он кончил тем, что обе религии смешались у него в одинаковый скептицизм.[398]

    В начале восстания Салтыков и его приверженцы предложили боярам обратиться к Сигизмунду с просьбой безотлагательно прислать Владислава и с воззванием к зачинщикам восстания, чтобы они соблюдали мир. Но они хотели, чтобы В. В. Голицын, Филарет и другие непримиримые члены великого посольства в то же время получили внушение во всем покориться воле короля. Бояре охотно согласились на эту маккиавеллиеву комбинацию; если верить летописи, они даже открыто просили у патриарха благословения на присягу, которую окончательно решили принести Сигизмунду.[399] Гермоген с негодованием воспротивился им и отказал. Как и оба Трубецкие, он заявлял, что готов признать Владислава, если тот примет православие. Патриарх "будет тогда вместе со всем духовенством у ног его". Но он не благословит приверженцев государя-еретика и сам будет проповедовать восстание для защиты истинной веры. Когда дело коснулось веры, патриарх проявил, наконец, твердость, которой раньше в нем не замечалось.

    Летописцы говорят о бурной сцене, разыгравшейся в это время между Салтыковым и престарелым священнослужителем, во время которой один схватился за кинжал, а другой поднял свой пастырский крест. Задуманные послания были отправлены без патриаршей подписи, и с тех пор Гермоген стал олицетворением дела национальной независимости. Уже дряхлый, полуслепой, вскоре лишенный поляками всяких сношений со внешним миром, он не мог принять очень деятельного участия в организации восстания. Со внешним миром он сообщался сначала с большим трудом письменно, а потом, когда надзор за ним сделался более строгим, через устных послов. Религиозное чувство, вдохновлявшее восстание, было, однако, причиной того, что происхождение и развитие его всюду приписывали почину священного старца. Летописец "Новой Повести" [400] придал ему черты эпического героя. Гермоген - единственный твердый оплот истинной веры и национальных интересов, отождествленных с нею. Как безоружный великан, он силою только слова двигает народные полчища и сокрушает бесчисленных врагов Святой Руси; как несокрушимый столп, он поддерживает все государство; как твердый алмаз, он противостоит всем нападениям. Другой летописец [401] доходит до того, что приписывает ему дар пророчества. Патриарх - мученик, апостол, и он проповедует священную войну. Поляки под напором налетевшего на них вихря сами способствовали созданию этой благочестивой легенды, возлагая на своего пленника самую тяжелую ответственность за события и усугубляя строгость обращения с ним.[402] Разразившаяся буря угрожала, однако, не одним полякам. Восстание было направлено в равной мере и против московской аристократии, вступившей в сделку с Сигизмундом. Таким образом, против поляков выступили те же люди, которые вместе с поляками выступали против Шуйского. Это была в ином виде, но опять-таки революция. Поток ее, временно прекратившийся, возобновился и увлек все те же элементы, она выдвигала те же интересы и возбуждала те же страсти. Как и раньше, главный очаг ее находился не в Москве. Поляки, почти с согласия бояр, держали столицу в железных тисках. При первых тревожных признаках Гонсевский начал удалять из Москвы стрельцов, назначая им стоянки в окраинных кварталах. Немного спустя он стянул к Москве все занимавшие областные гарнизоны польские отряды, заменив их оставшимися в его распоряжении московскими войсками. В то же время он принимал энергичные меры для разоружения обывателей Москвы. Жителям запрещено было носить сабли; отнимали топоры даже у плотников; дошли до того, что запретили продажу колотых дров, так как поленья могли быть пущены в ход как оружие. Но от этого только сильнее разразилась буря в областях.

    II. Восстание в областях

    В Рязани во главе восстания снова стали Ляпуновы. В октябре 1610 года Прокопий еще отнял у Дмитрия Пронск для Владислава; в январе 1611 г., тайно сговорившись с братом своим Захаром, оставшимся под Смоленском, он привлек на свою сторону Заруцкого, который вместе с Мариной и казаками ее опять водворился в Туле. Тогда Ляпунов поднял знамя восстания. Неразлучная отныне спутница и явная любовница храброго атамана, Марина все еще мечтала вернуть себе трон, и Ляпунов поддерживал в возлюбленном бывшей царицы эту химерическую надежду. Движение быстро распространялось; воззвания Ляпунова сходились с пастырскими посланиями патриарха и грамотами, которыми уже обменивались города, для выражения сообща своего негодования и своих сетований. Особенно тяжко потерпевшие жители смоленского уезда рассылали с некоторых пор своим соседям трогательные увещевания: "Где наши начальники?" писали они: "Где наши жены, дети, братья, сродники и друзья? Мы не оказывали сопротивления, и вот мы погибли, предоставленные вечному рабству и ненавистному латинству. Если вы не соединитесь со всей страной, вы будете плакать и рыдать неутешным и непрестанным рыданием. Христианская вера упразднится, святые церкви со всею лепотою своею будут разрушены, и жестокой смертью погибнет весь народ наш христианский; наши матери, наши жены, наши дети испытают неволю и гнуснейшие надругательства".

    От Ярославля до Нижнего Новгорода и от Перми до Казани призыв этот встретил отклик.[403] В Рязань прибыли люди из Мурома под предводительством князя Масальского; из Суздаля - с Артемием Измайловым, из Вологды и Поморья - с князьями В. Р. Пронским и Ф. Козловским, с дружинами из Галича, из Костромы. К восставшим в Костроме присоединился князь Феодор Иванович Волконский, а в Нижнем Новгороде князь Александр Андреевич Репнин. Это движение, следовательно, не было исключительно простонародным, как утверждают некоторые историки,[404] и еще того менее оно было направлено против "служилых людей", на которых падает ответственность за революционный кризис. Часто близко стоявшие к простому народу служилые люди, как я уже имел случай указать, напротив, в большом количестве находились в войске при этом восстании; они были дисциплинированы больше других своих сограждан, на них лежала лишь весьма незначительная ответственность за смуту, и ничуть они неповинны в ее возникновения: наконец, в то время не было еще и мысли о контрреволюции. Дело шло об изгнании поляков и укрощении их приверженцев. Вначале весь главный штаб восставших состоял исключительно из служилых людей; но именно вследствие строгой дисциплины, которой их подвергали в течение целого столетия, и которая, укрощая их, обезличивала их в то же время, этот элемент, униженное перевоплощение древней свободной дружины русских князей, не представлял в своей совокупности достаточных средств для энергичной борьбы с любой властью, твердо установившейся. Вот почему Ляпуновы скоро должны были запросить поддержки у других союзников. Принимая людей, всегда склонных к насилиям, готовых сражаться под каким угодно знаменем, они вошли в соглашение и с казаками, а те, в свою очередь, кликнули призыв к крестьянам и крепостным, и таким образом окончательно придали на этот раз восстанию его чисто революционный характер. Здесь повторилась история многих предприятий, подобных этому, во всех странах и во все времена.

    Ополчение 1611 года соединяло, таким образом, три ясно различаемые и довольно плохо подобранные группы: остатки последней армии царя Василия Ивановича с дворянами с Оки, крестьянами с Клязьмы и Волги и товарищами по оружию Скопина; остатки Тушинской армии с боярами, воеводами и военными людьми, служившими в Калуге второму Дмитрию, и шайки казаков, всякого происхождения, с набранными ими крестьянами. Преобладая количественно и в военном отношении качественно, эта последняя группа неизбежно должна была завладеть первенствующей ролью и, отвратив общее дело от его первоначальной цели, причинить неудачу предприятия.

    Начальствование над ополченцами было вследствие этого распределено между тремя лицами: Прокопием Ляпуновым, князем Д. Т. Трубецким и Заруцким. Это наспех учрежденное правительство опять считалось получившим полномочия от Земского Собора, который будто бы состоял из выборных всей земли, в предположении присутствовавших лично в стане; оно, со своей стороны, действовало как власть законодательная и судебная, издавало указы и обнародовало их за особой печатью. Некоторые историки [405] назвали это правительство "Походной Думой" и указывали на то, что, так как здесь присутствовали представители двадцати пяти областей, то это собрание имело все еще больше прав говорить от имени всего народа, чем соборы 1606 г. и 1610 г., избравший и низложивший Шуйского. Ограничиваясь, однако, лишь случайным сборищем нескольких начальников ополчения, это представительство было чисто фиктивное.

    Одновременно и в других местах происходили чрезвычайно любопытные попытки учредить независимые правительства. То тут, то там возникали соборы или советы, наделявшие себя подчас весьма широкой властью. Так, земский совет Поморской области вступил письменно в сношения с Карлом IX относительно кандидатуры наследного принца Швеции на московский престол; Новгородское "земское правление" принимало меры для колонизации всех северных областей. Выходя, таким образом, из круга местных интересов, эти маленькие парламенты неминуемо должны были сговариваться друг с другом, обменивались делегациями, состязались друг с другом часто со злополучным усердием, но повсюду вполне искренно, в деле защиты национальности. Ни в одном европейском государстве под двойной корой милитаризма и бюрократии, которая в сущности не что иное, как искаженный милитаризм, в настоящее время атрофированная парламентская автономия политических и социальных органов не имеет, быть может, более жизнеспособных и более глубоких корней.

    В 1611 году милитаризм казаков не преминул подавить бессвязные проявления этой автономии. Манифест Ляпунова,[406] изданный 11 февраля, содержит в этом смысле любопытное указание. Проповедуя восстание против поляков, он написан польско-русским говором и носит польское заглавие; явно, и то и другое предназначалось для читателей, вышедших из разноплеменной среды украинцев. Эта черта наблюдается до 1613 года в целом ряде документов, исходящих от разных следовавших за этим мятежных правительств.[407] Триумвиры, впрочем, попытались еще приобрести содействие Яна Сапеги, которого даже Сигизмунд предоставил самому себе, и который не знал, как устроить свою бродячую судьбу. Староста усвятский сначала как будто расположен был пойти навстречу этому предложению. "Свободные люди, - писал он Трубецкому, - не служат ни королю, ни королевичу; они ждут от будущего царя, кто бы он ни был, награды за свою службу, готовые умереть за православную веру, за свою собственную славу и за удовлетворение своих справедливых требований". Но беспокойное честолюбие этого польского авантюриста постоянно мешало ему принять окончательное решение. Через месяц стало известно, что он побуждал жителей Костромы признать Владислава. Он остался в нерешительности между двумя лагерями, ожидая какого-нибудь указания рока, и когда ополчение в апреле 1611 года подступило к Москве, он следовал за ним на некотором расстоянии.

    В столице, в жестоких тисках туземных и иноземных господ, ничто еще не шевелилось; но тайные происки Ляпунова вместе с явными подстрекательствами патриарха подготовляли неизбежный взрыв. Испытания, которые, действительно, терпели жители от захвативших столицу иноземцев, были чрезмерно преувеличены слухами, распускаемыми для подстрекательства. 7 марта 1611 года, в Вербное воскресенье, искони заведенное шествие на осляти привлекло чрезвычайно мало народа, так как был пущен слух, будто Салтыков и его сообщники поляки намерены воспользоваться этим поводом, чтобы убить патриарха и безоружный народ. Гонсевский и его товарищи ни о чем подобном и не думали; но, по свидетельству Мархоцкого,[408] Салтыков, действительно, убеждал поляков учинить резню и этим упредить бунт в Москве, который уже грозил разразиться с приближением ополченцев. И мятеж в Москве не замедлил разразиться.

    III. Мятеж в Москве

    Рассказы об этом событии столь же спутаны и полны противоречий, как и все, оставленное нам этой эпохой. Принимая требуемые обстоятельствами предосторожности, поляки, по-видимому, действовали слишком круто. Произошла ссора с извозчиками, которых заставили втащить на укрепления несколько новых пушек. Простой народ вмешался в свалку; авангард ополчения, предводительствуемый кн. Пожарским, хотел воспользоваться этим случаем, чтобы проникнуть в город, и Москва пережила один из своих самых ужасных дней. Изгнанные из Белого города, прижатые к Кремлю и стесненные в Китай-городе, поляки сначала произвели страшную резню; затем, чтобы доставить себе простор, они прибегли к злосчастному средству, которое силой предания послужило примером для других защитников этого города. Говорят, Салтыков первый поджег свой дом в Белом городе, и к вечеру вся эта часть, где укрепился уже Пожарский, была в огне. На другой день поляки для расширения защищавшего их от ополченцев огненного круга и открытия прохода подкреплению, которого они ожидали со стороны Можайска, зажгли еще пригород Москвы, Замоскворечье. Затем, когда в самом деле прибыл Струсь с несколькими свежими эскадронами, они напали на Пожарского, который пал после ожесточенной борьбы, покрытый ранами, и был перевезен в Троицкую лавру.[409]

    В следующие дни резня продолжалась. Жизнь в Москве сделалась невозможной. В жестокий холод несчастные жители столицы разбрелись по окрестным деревням. По указаниям летописцев, на улицах валялось до 7 000 трупов; впрочем, и на этот раз их надо подозревать в преувеличении. Наконец, в великий четверг Гонсевский принял депутацию из нескольких граждан, которые поручились, что все население снова присягнет Владиславу. Тогда он согласился прекратить избиения. В знак покорности москвитяне, принявшие этот новый договор, должны были носить особый холщовый пояс. Но вскоре, когда распространилась весть, что приближаются 30 000 казаков под предводительством Прозовецкого, уже известного нам московского партизана, теперь сделавшегося помощником Заруцкого, битва и избиения снова начались. Благодаря Струсю натиск Прозовецкого был отражен; но он отступил только к главной армии ополченцев, а в понедельник на Пасхе вся эта армия расположилась лагерем под стенами столицы. Мархоцкий определяет численность ее в 100 000 человек.

    6 апреля (стар. ст.) после безуспешных схваток осаждающие внезапно заняли самую большую часть Белого города. Последовали ежедневные стычки, при которых, по указаниям летописцев, особенно отличался Ляпунов, "рычавший, как лев". В начале мая на возвышенности, господствующей над городом, на Поклонной горе, появился и Сапега. Он снова завел переговоры с ополченцами; не сойдясь с ними, он напал на них, был разбит и тогда присоединился к полякам. Но в наполовину разрушенном, наполовину осаждаемом городе помощь эта обратилась лишь в тягость: для выручки гарнизона она была недостаточна и только увеличивала число едоков, которых надо было кормить. Поэтому Гонсевский, приведя в лучшее состояние, в смысле защиты, части города, занятые его войсками, поспешил избавиться от помощника, который мог всячески мешать ему. С усиленными ласками он отослал старосту усвятского к Переяславлю-Залесскому, дав ему несколько своих эскадронов и поручив им обеспечить гарнизону снабжение продовольствием.

    Гарнизон, таким образом, умалился до 3 000 поляков. Отражая победоносно все приступы, они ничего лучшего не могли сделать и ждали, что Сигизмунд, наконец, решится помочь им; а осаждающие насмехались над ними: "Да, король пришлет вам подкрепление и провизию: 500 человек и одну кишку". В самом деле, была весть о прибытии отряда королевской армии под предводительством Кишки (kiszka - по-польски колбаса). "Радуйтесь, - кричали они снова, - Конецпольский приближается". И в этой жестокой игре слов (koniec Polski значит "конец Польши") издевались над бессильными попытками другого начальника польского отряда, действовавшего в окрестностях столицы.

    Сам Сигизмунд все еще стоял под Смоленском, упорно осаждая город и переговариваясь с В. В. Голицыным и Филаретом. В ночь с 21-го на 22-ое мая новое внезапное нападение отягчило положение осажденных в Москве: у них была отнята часть Белого города, в которой они еще держались; но в то же время королю удалось, со своей стороны, одержать двойную победу.

    IV. Последние триумфы Польши

    В феврале 1611 г. непримиримые члены великого посольства согласились уже, чтобы некоторое число поляков было впущено в Смоленск, жители которого должны были присягнуть Владиславу; но вскоре успехи ополченцев сделали Голицына с товарищами менее сговорчивыми. Сигизмунда убедили, что он ничего не добьется от них убеждением; и вот Голицын и Филарет были приглашены на совещание в королевский лагерь, отделенный Днепром от местопребывания посольства. Там им объявили, что они - пленники и будут отправлены в Вильну. В оправдание этой западни польские историки утверждают, будто Голицын послал письмо Шеину, коменданту Смоленска, подстрекая его к сопротивлению; но Жолкевский об этом ничего не говорит.[410]

    Послы были временно заперты вместе с сопровождавшими их москвитянами в жалких избушках, где они печально провели праздник Пасхи, жалуясь на плохое помещение и питание. К пасхальному столу, однако, король прислал им кусок говядины, старого барана, двух ягнят, козу, четырех зайцев, тетерева, четырех молочных поросят, четырех гусей и семь кур. Он извинялся при этом, что не может лучше угостить их, потому что русская земля по отношению к нему самому недостаточно гостеприимна.

    Это грубое насилие в связи с тем, что тогда творилось в Москве, очевидно, не могло побудить защитников Смоленска пойти на мировую. И потому, несмотря на скорбут, который страшно опустошал ряды их, гораздо больше, чем неприятельские пули, они менее чем когда-либо думали о сдаче. Но познания немецких инженеров, нанятых на службу Сигизмундом, в конце концов сделали свое дело, и новый приступ, на который решились в первых числах июня, открыл полякам ворота города. Москвитяне приписывали это измене. Таково обычное оправдание побежденных, и впоследствии, в 1634 г., благодаря такому обвинению несчастный Шеин поплатился головою за потерянное сражение с поляками под стенами того же Смоленска. В 1611 году он, кажется, до конца исполнил свой долг. Один перебежчик, правда, указал осаждавшим место, где заложена была мина; но в момент, когда она взорвалась, поляки были уже в крепости, и, по некоторым сообщениям, мину эту, в порыве отчаяния, подожгли сами осажденные. Безусловно верным оказывается то, что начатое таким образом разрушение они распространили потом, поджигая свои дома. Некоторые жители заперлись в соборе; когда поляки проникли туда, взорам их представился архиепископ Сергий, в архиерейском облачении, громко молившийся перед распростертой толпой. Пастырь этот, еще молодой, с ниспадающими на плечи белокурыми волосами, золотистой бородой, навел религиозный ужас на нападающих: им показалось, что пред ними сам Христос, и они пощадили храм. Но пламя добралось уже до архиепископского дворца, где в погребах было скрыто большое количество драгоценностей, принадлежащих жителям, и 160 пудов пороху; произошел новый взрыв, и во власти победителей остались лишь окровавленные развалины.[411]

    Сигизмунд объявил о своей победе московским боярам в письме, в котором обвинял в "измене" Голицына и Филарета, приписывая их влиянию продолжительное сопротивление Смоленска и распространение мятежного движения по всей стране. Несмотря на эти преступные злоумышления и на их последствия, Господь сохранил московский трон "для того, кому Он его предназначил", и бояре будут повиноваться воле Господней, если сохранять верность "королю и королевичу". К виновным послам они должны поскорее присоединить выборного, чтобы он побуждал их лучше исполнять свои полномочия, ведь эти "изменники" действовали заодно даже с "вором" в Калуге перед его смертью. Разве только бояре предпочтут избрать другое посольство.[412]

    Ответ Мстиславского и ему подобных доказывает, насколько они тогда чувствовали, что их дело теперь неразрывно связано с успехом короля. Они выражают свое сожаление по поводу пролитой под Смоленском христианской крови "из-за непокорности Шеина и других дурных людей" и поздравляют государя с приобретенным им успехом. Сообщая ему вместе с тем о своем бессилии остановить мятежное движение, они предупреждают его о возникших между ополченцами и королем шведским сношениях по вопросу о вступлении на московский престол одного из сыновей этого узурпатора; они отмечают враждебное отношение новгородцев, где сын Михаила Салтыкова, Иван, недавно был подвергнут пытке и посажен на кол; но они выражают надежду, что король уже не станет теперь медлить и поможет "своим верным подданным".[413]

    Увы! Сигизмунд остался глух и к этому призыву. Оставив в Смоленске гарнизон, он распустил остаток своей армии, которую он с таким трудом удерживал под оружием, и поспешил вернуться в Варшаву, чтобы там вкусить плоды своей победы. 29 октября 1611 года он устроил себе торжественный "въезд" в стиле римских цезарей. В колеснице, запряженной шестеркой лошадей, участвовали в кортеже бывший царь Шуйский и его два брата; они были затем торжественно представлены королю Жолкевским. Гетман произнес длинную речь, в которой распространялся о мужестве короля, о результатах его победоносного похода и о могуществе московских царей, последний из которых находится теперь перед Его Величеством. В этот момент Василий Иванович покорно склонился, коснулся правой рукой земли и поднес ее затем к губам. Брат его Дмитрий "ударил челом в землю", а второй брат, Иван, с плачем три раза повергнулся ниц. Жолкевский, продолжая свою речь, сказал, что привел Шуйских к королю "не в качестве пленников, а как живой пример превратности человеческой судьбы"; заканчивая свою речь, он испрашивал милости для Шуйских. Несчастные повторили свои унизительные движения и были допущены к целованию руки Триумфатора. Но среди присутствующих раздались возгласы протеста. Некоторые сенаторы требовали мщения за резню 17 мая; воевода сандомирский требовал правосудия для своей дочери.[414]

    Эти протесты отразились на участи побежденных. Их отправили в Гостынинский замок, в 45 лье (180 слишком верст) от Варшавы. Русские историки говорят, что у них предварительно отобрали все, что они еще имели, так что невестка бывшего паря, Екатерина Петровна, должна была расстаться даже со своей серебряной коробочкой для белил. Но опись, составленная после смерти пленников, противоречит этому указанию. В описи этой упоминается о большом количестве драгоценных вещей, посуды и драгоценностей, полученных ими, напротив, от щедрот короля или польских вельмож.[415] Замок Гостынинский, в настоящее время обратившийся уже в развалины, по-видимому, никогда не был пышной резиденцией; однако, гости 1611 года не испытывали в нем лишений: на их содержание ежемесячно отпускалось 200 злотых. Им недолго пришлось томиться в плену: Василий Иванович, жена его и брат Дмитрий умерли через несколько месяцев, причем в Москве пытались приписать смерть их насилию или последствиям дурного обращения с ними. Иван, вскоре выпущенный на свободу, поступил в Польше на службу; в 1619 году, при обмене пленников, он возвратился на родину, где жил в безвестности. В 1620 г. останки его братьев и невестки были перевезены в Варшаву и с пышностью погребены в часовне, местонахождение которой все еще служит предметом горячих споров. Достоверно только то, что в 1817 г., по странной игре судьбы, превратности которой Жолкевский как будто предчувствовал, это место, или другое близ него, должно было послужить местом сооружения православной церкви. И ему не суждено было избавиться от этой участи, потому что проект этот, вначале заброшенный, недавно был осуществлен. В 1893 году к гимназии, в которой потомкам победителей 1611 года польская история недавно еще преподавалась на русском языке, пристроен был храм, на византийском куполе которого возвышался крест, отлитый из бронзы пушек, отнятых в 1612 году у польских защитников Кремля.[416]

    Надпись, некогда сделанная на усыпальнице несчастной семьи, служила в России предметом неправильных толкований, напрасно придававших ей оскорбительный смысл. Карамзин,[417] однако, с точностью воспроизвел ее, и она делает честь чувствам Сигизмунда, который, как гласит эта надпись, хотел, "чтобы в его царствование даже враги и узурпаторы не были лишены подобающего погребения". Надпись эта исчезла вместе с усыпальницей. В 1635 г., после заключения мира в Поляновке, временно примирившего Польшу с Московией, сын завоевателя Смоленска, Владислав, отослал печальные останки в Москву, где они преданы были окончательному погребению в общей усыпальнице московских государей в Архангельском соборе.[418]

    Итальянский художник Долабелла, служивший в это время в Польше, изобразил в двух посредственных картинах взятие Смоленска и унижение Шуйских.[419] Эти картины дольше оставались в Варшаве, но и они впоследствии были тоже переданы Августом II Петру Великому.

    В. В. Голицын и Филарет были также подвергнуты, хотя и тяжкому, но немногим более жестокому заключению. После полугодового пребывания в одном из владений Жолкевского, в Камионке, их заключили в великолепный замок Мальборг (Мариенбург) ввиду того, что они оказались очень неподатливыми. В 1619 г. Голицын получил свободу, но умер на пути в Вильне. Филарет возвратился в Москву, чтобы там занять первенствующее место среди устроителей новой судьбы своей родины, уже освобожденной и умиротворенной.

    В 1611 г. по всей Европе прогремела слава, выпавшая, казалось, на долю Польши и короля Сигизмунда. В то время как в Варшаве и Кракове происходили народные ликования, празднества и апофеозы, в Риме с блеском торжествовали победу католической цивилизации над московским варварством. 7 августа папа даровал полное отпущение грехов богомольцам в церкви св. Станислава, патрона Польши. В доме иезуитов, находившемся рядом с этой церковью, на Кампидольо, отцы приняли участие в этих торжествах, устроив празднество, во время которого был зажжен фейерверк - аллегория, изображавшая белого орла Польши, превращающего одним прикосновением в пепел черного орла Московии.[420]

    Эти торжества, уже сами по себе неприличные при тогдашних обстоятельствах, получили еще более неуместно оскорбительный характер, вследствие сопровождавших их толкований. Хотя Жолкевский придавал своим речам относительно умеренный характер, зато его товарищи в сенате и польском правительстве не проявляли такой же сдержанности. Полковник Винцент Крукевницкий, говоря в Смоленске от имени польской армии, сам коронный вице-канцлер Феликс Крыский в Варшаве говорили о завоевании Московии, как о деле конченном. "Глава государства и все государство, государь и его столица, армия и ее начальники - все в руках короля", заявил Крыский.[421]

    Неуместность этого нелепого заявления усугублялась жалкой лживостью его. В это самое время польский гарнизон, окруженный волной мятежа, вел в Москве отчаянную борьбу, которая с каждым днем становилась безнадежнее. Сигизмунд употребил все свои усилия, на которые был способен, а Польша, удовлетворенная достигнутой победой, продолжала упорствовать в отказе средств на продолжение борьбы. Тщетно осенью 1609 года король обращался к сеймикам, раньше так благоприятно расположенным: с небывалым единодушием они на этот раз отклонили всякое свое участие в предприятии, так блестяще начатом. В этот промежуток времени отсутствием короля воспользовались участники недавнего rokosz'a, Гербурт и Стадницкий "Дьявол"; они снова принялись ковать козни в стране, войдя в сношения с Гавриилом Баторием, племянником знаменитого Стефана, подбивая его требовать себе наследие дяди; и шляхта, хотя и не действовала заодно с этими агитаторами, под их влиянием проявляла свою склонность перечить правительству.

    Уже надвигались сумерки над этими богами liberum veto, и их ближайшие потомки принуждены будут из года в год ожидать возвращения сомнительного рассвета, повторяя из рода в род печальную местную поговорку: "Пока солнце взойдет, роса очи выест".

    Смоленск на время оставался владением Польши; но, овладев городом приступом и придав истинному положению дел и этому успеху характер, наиболее противоречивший чувствам, которыми они должны были бы вдохновляться, король и поляки повернулись спиной к цели, которой не должны были выпускать из виду. Сигизмунд сильно повредил своим московским "верноподданным", и вся Польша давала в руки сторонников ополчения грозное оружие. Если, несмотря на свое отчаянное положение, Гонсевский и его товарищи еще целый год вели эту героическую, но совсем бесполезную борьбу, это надо приписать тому, что военные качества их противников не соответствовали числу и мужеству бойцов, а особенно и тому, что эти беспорядочные отряды, как мы знаем, с политической точки зрения, по самому составу своему оказались непригодными для исполнения взятой ими на себя задачи.

    ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

    Движение против смуты

    I. Несостоятельность национализма

    Никакой триумвират не может обойтись без цезаря. Этого положения добивался Заруцкий, личность энергичная; большинство ополченцев было в числе его сторонников. Он очень гордился приобретенным в Тушине боярством. Рассчитывая воевать и править по-казацки, он перебивал на деле у Ляпунова командование войсками и не покидал мысли укрепить престол за сыном Марины, который жил с матерью в Коломне. Рязанский воевода охотнее подумывал о кандидатуре шведского королевича и предпочитал даже Владислава "воренку", как в его кругу величали маленького Ивана. Он пытался одерживать верх своим авторитетом. На соборе казаки не имели большинства; один из их отрядов состоял под начальством кн. Трубецкого, и большинство начальников было из высшего и мелкопоместного дворянства. 30-го июня 1611 года это собрание приняло ряд постановлений, входивших в состав целого плана административных, законодательных и политических преобразований, которые очень чувствительно отзывались на элементах населения, представителем которых был Заруцкий. Вопреки его желанию, сначала покончили с политическим наследием второго Лжедмитрия и Сигизмунда. Как известно, в Тушине, в Калуге и под Смоленском претендент и польский король за счет Московии соперничали в щедрости, награждая чинами и пожалованиями всякого рода. Не объявляя их недействительными, служилые люди, заправлявшие собором, намеревались применить к ним установленную обычаем мерку; другими словами, подобно тому, как сами московские государи часто проводили систему подравнивания, и они желали низвести преимущества чересчур щедро награжденных к более приличному уровню. Эта мера лично задевала Заруцкого, получившего огромные поместья. В то же время намечались особые правила относительно всего казачества. Установлено было различие между старыми участниками войн, веденных более или менее сообща приблизительно с 1606 года, и новобранцами; первые за деньги или, по желанию, за земельный надел должны вступить в сословие служилых людей; вторые, казаки по ремеслу в тесном смысле, и крестьяне, вступившие под казачьи знамена, возвращались в прежнее положение - одни в свои степи, другие на пашню или в холопы. А это означало, что национальное движение, развившееся, поддержанное и донесенное до Москвы обдуманным содействием народного элемента, теперь отрекалось от освободительного, революционного начала, которое одно только и обеспечивало содействие народа. Ведь для всей этой голытьбы, которую оно соблазнило и увлекло в ряды ополченцев, слово "казачина" означало: свобода и дележ поровну всех благ, которые предстояло завоевать, - богатства и власти. Второй раз этой попыткой восстановить порядок в пользу исключительно аристократических привилегий революция отрекалась от присущего ей принципа, а на долю других классов уделяла лишь то, что среди них создавала новую категорию привилегированных.

    Для исполнения задуманной программы, так как гражданская и военная власть сосредоточивались в руках триумвирата, учреждались приказы по обычному порядку, и вот второй раз, не имея возможности овладеть столицей, стан ополченцев готовился перехватить у нее власть.[422]

    Заруцкий подписал протокол постановлений, вернее, не умея писать, предоставил Ляпунову расписаться за себя. Возлюбленный Марины наверное рассчитывал, что эти постановления останутся мертвой буквой, как это и оправдалось на деле. Затевать закономерные государственные преобразования среди такой разрухи и при подобном составе лиц было безумной дерзостью. Первыми нарушителями новых правил оказались даже не казаки. Случилось так, что некоторые из них захвачены были на месте преступления при грабеже; М. Плещеев, один из членов собора, не считаясь с только что установленными судебными порядками, распорядился утопить виновных без всякого суда и следствия. Вспыхнул бунт; в этом превышении власти обвинили самого Ляпунова; он пытался скрыться в Рязань, но казаки вернули его в лагерь, и с той поры он сделался их пленником. Через насколько недель настал его черед стать жертвой огульной расправы.

    Свидетельства опять говорят различно об этом прискорбном событии. Некоторые польские и московские известия возводят вину за это дело на "боярина" Гонсевского; чтобы избавиться от самого опасного из противников, Гонсевский будто бы решился на довольно-таки гнусную проделку: подделал руку и распространил за подписью Ляпунова окружную грамоту сторонникам ополчения, должностным лицам в областях, чтобы они поступали с казаками подобно тому, как только что поступил Плещеев. В настоящее время преобладает мнение, что документ этот был подлинный, содержавший только наказы согласно недавно выработанным собором постановлениям, но его превратно истолковали. Казаки не соглашались на них; они потребовали Ляпунова в свой круг, и триумвир был изрублен в куски. Заруцкий не присутствовал при этом, но общий голос называл его подстрекателем к убийству; а Трубецкой не предпринял никаких мер, чтобы предотвратить его.[423]

    На другой день после этой катастрофы, происшедшей 22 июля 1611 г.,[424] не осталось и следа от только что учрежденного правительства. Его сменило другое, где господами были казаки.

    II. Правление казаков

    Заруцкий поспешил показать, что движение ничего не потеряло от гибели Ляпунова. Двести поляков с несколькими верными им казаками еще занимали Девичий монастырь. Оставшийся победителем соперник рязанского воеводы велел идти на приступ, и маленький отряд сдался на капитуляцию; однако, многие потом были перебиты. Монахини тоже должны были покинуть монастырь. Большинство из них сначала изнасиловали, отобрали у них всю одежду, а потом их отослали во Владимир. Принятые в эту общину бывшая королева Ливонии и несчастная Ксения разделили общую участь.[425]

    Положив таким путем начало новому порядку, думали поддержать созданную Ляпуновым организацию управления, но превратить ее в орудие вымогательства в пользу новых хозяев. "Земские люди", т. е. не принадлежавшие к казачеству, жаловались, что не получают ни жалованья, ни съестных припасов. Многие решились разойтись по домам, где их присутствие становилось необходимым: не довольствуясь сбором исключительно в свою пользу всевозможных налогов, казаки всю их совокупность считали только частью своих доходов и творили при этом гнуснейшие насилия. Разбой стал законом для подчинившейся их расправе страны.

    В это же время в Новгороде политика Ляпунова достигла уже после смерти его успеха, но в таком смысле, какого он несомненно не желал. Воеводы, поставленные им в городе после смерти Ивана Салтыкова, были уполномочены вести переговоры с Карлом Шведским о кандидатуре на московский престол его сына Карла-Филиппа и присылке отряда вспомогательных войск. Но переговоры затянулись. Шведы возобновили под Новгородом ту же игру, какую разыгрывал под Смоленском Сигизмунд, и думали только о захвате крепости. При соучастии одного из воевод, Василия Ивановича Бутурлина, и при помощи пленного крестьянина Ивана Шваля, 15-го июля 1611 года Делагарди ночью овладел одними плохо охраняемыми воротами. Бутурлин бежал, не думая о сопротивлении, а казаки его последовали за ним, успев однако разгромить множество домов и лавок, - "чтобы не оставлять неприятелю слишком богатой добычи", говорили они. Один только атаман, Тимофей Шаров, выступил во главе нескольких стрельцов и был убит. Незадолго перед этим поссорившиеся из-за религиозных несогласий: протопоп собора св. Софии Аммос и митрополит Исидор помирились на глазах неприятеля; приняв благословение владыки, скромный священник точно так же сопротивлялся до смерти в своем доме, подожженном шведами. Исидор со вторым воеводой, кн. Иваном Никитичем Одоевским старшим, вступили тогда в переговоры с победителями, и все жители Новгорода присягнули шведскому королевичу, даже не выговорив, чтобы он принял православие, и, согласившись на добрую волю короля, кого из сыновей отпустит он в Москву на царство - старшего, Карла-Филиппа, или младшего, Густава-Адольфа. Договор с "государством Новгородским" признавался действительным, даже если "государства Владимирское и Московское не признают его".[426] Это значило, что, возвращаясь к преданиям о своей былой республиканской свободе, покоренный город как бы отделял свою судьбу от судьбы московской Руси. Но уже не в восстановлении республики заключалось дело! В действительности Новгород подчинялся господству шведов; в этом краю правление казаков привело к расчленению отечества.

    В это время под грозой шведов и поляков, терзаемый вместе с тем бушующими партиями, Псков едва не достался третьему грабителю. Московский дьякон Матвей, у летописцев обыкновенно именуемый Сидоркою, незадолго до того появился в Новгороде и пытался объявить себя Дмитрием. Узнанный на рынке, он скрылся в Ивангороде, где население провозгласило его царем 23 марта 1611 г. Трехдневным звоном колоколов и пушечной пальбой праздновали народную радость, и тотчас все казаки ближних мест сбежались на призыв, так что и новый претендент оказался обладателем собственной армии. Вскоре и он, со своей стороны, мог вступить в переговоры со шведским королем, который одно время склонялся к признанию царем этого явного самозванца, чтобы предложить ему союз против Польши в обмен на часть русской территории.[427] Смерть короля-перевертня разом прекратила эти переговоры, и Сидорка двинулся к Пскову. Он держал город в осаде с 8-го июля по 23-е августа, ведя переговоры с жителями, которые собирались было открыть ему ворота, когда приближение шведов обратило в бегство казаков. Но этих новых врагов встретили гораздо хуже; скоро отступили и они, и Сидорка мог возобновить свои попытки с бт льшим успехом.

    Бутурлин, покинувший Новгород со своей шайкой грабителей, прибыл в это время под Москву к армии ополченцев. Но здесь события приняли невыгодный для казаков Заруцкого оборот. Ян Сапега приблизился к столице и 14-го августа 1611 г. удачно провел к осажденным большой обоз с провиантом; поляки оживились, перешли в наступление и прогнали осаждавших из той части Белого-города, которую они занимали. Вскоре усвятский староста заболел и в сентябре умер. Но в начале октября, после перемирия со Швецией, прибыл к полякам славный победитель при Киркгольме, Ян-Карл Ходкевич, приведя из Ливонии отряд войск. В ожидании войны с Данией Швеция принуждена, была сосредоточивать свои силы. Но и Ходкевич имел в сущности всего несколько полков голодных и деморализованных, истощенных неудачным походом и осадами крепостей. Снабжение съестными припасами - всегда очень мудреная задача - при наступлении зимы заставила самого Гонсевского возобновить маневр, удавшийся ему недавно с Сапегой, и Ходкевич удалился из Москвы, заняв позицию в монастырь у Рогачева, между Волгой и Пугой в Ржевском уезде. Однако его присутствие здесь сдерживало Заруцкого, вынужденного тоже разбрасывать своих людей за невозможностью прокормить их на месте.

    В течение ужасной зимы 1611-1612 г. казаки и поляки соперничали в искусстве разорять страну. А в то время, когда шведы укреплялись в Новгород, московские бояре отправили новое посольство к Сигизмунду, все еще именем "всей земли русской" прося Владислава поторопиться приездом и занять престол, а самого короля - поскорее замирить государство.[428] Во главе подписавших это ходатайство не было имени патриарха, - его заменяла подпись архиепископа Арсения - грека.[429] Так среди полного крушения государственного и общественного здания сама церковь, казалось, распадалась и унижалась.

    Чаша переполнилась! Под гнетом стольких бедствий в этой мучительно терзаемой "русской земле" произошел толчок, всколыхнувший в самых темных глубинах элементы, до той поры бывшие бездеятельными, но, без сомнения, не бесчувственными, а долго пребывавшими без движения вследствие органической пассивности национального характера. Внезапно на политическое поприще выступили новые люди с новой программой, которая еще никому не приходила в голову, которая не ограничивалась только защитой национальности. Наряду с борьбой против иноземцев она особенно настаивала на упорной борьбе с мятежниками всех сортов, которые под личиной защиты общего отечества еще более терзали и уродовали его. В своей основе, происхождении и отчасти по своим составным элементам и эта реакция была подобна той, которая уже выдвинула против поляков и казаков грозных противников, - только она была более мощная, более ясно понимающая свою цель, а потому ей суждено было на этот раз восторжествовать.

    III. Победа реакции

    Точкой отправления опять-таки была религия. Начали сокрушением о грехах, верою и молитвою. Ниспосланные на страну испытания представлялись заслуженною карой за грехи всего народа, о которых напоминали народной совести грозные видения. Спасение могло исходить только от милости Всевышнего, и другие небесные явления указывали пути к ней. Одно из них требовало, например, трехдневного поста "даже для грудных младенцев" и повелевало возле церкви Василия Блаженного соорудить новый храм, на алтаре которого явится знамение искупления.[430]

    Скоро, однако, менее склонные к мистицизму умы придумали и предложили другие средства. Летописи того времени, составленные чинами клира или более или менее по их внушениям, приписывали и эту честь церкви; и несомненно, что Гермоген был причастен этой эволюции народной совести. Но ему суждено было вскоре исчезнуть. Давно удаленный от места действия, он умер 17 января 1612 года; по некоторым известиям, поляки задушили его или уморили голодной смертью, но более вероятно, что он пал под бременем лет и телесных и душевных мук, который он переносил с несокрушимой твердостью. До сих пор еще в Чудовом монастыре показывают темный подвал, где, по преданию, был заключен святитель с кружкой воды и мешком овса. Но это только предание.[431]

    Перед смертью он отправил послание в Нижний Новгород, которое могло оказать влияние на дальнейшее развитие нового движения; смысл его я выясню далее. Но Гермоген не мог руководить первым проявлением движения, а за неимением верховного вождя Авраамий Палицын впоследствии разделил по видимости с архимандритом Дионисием положение и обязанности героев движения. В 1608 г. Троицкая лавра отразила поляков; в народе охотно верили, что она и в 1611 г. опять сделалась средоточием сбора воинов для защиты правого дела, а легенда, успевшая сложиться о личности Дионисия, способствовала распространению этой иллюзии.

    Судя по рассказам летописи о первых шагах Дионисия на поприще иноческой жизни, этому игумену Сергиевой лавры как будто не суждено было войти в такую честь. В самом начале смутного времени молодой монах болтался среди сходки простонародья на одной московской площади. Какой-то простолюдин грубо спросил его: "Что ты здесь делаешь? Тебя ждет твоя келья!" - "Ты прав, брат! - ответил монах, - я согрешил, прости меня!"

    Это был будущий архимандрит. Уроженец Ржева, он назывался в миру Давидом Зобниновским. Он вернулся в свою келью, но не надолго. В такие времена, как тогдашнее, монастыри всегда пустовали; переполнявшие их носители буйной юной энергии разбегались по перекресткам. Московские перекрестки не раз потом видали высокую фигуру и страстную мимику этого бродячего монаха. Но испытания, переживаемые его родиной, ставили его лицом к лицу перед жестокими страданиями и вернули его мятущуюся душу на путь ее истинного призвания. Впадая не раз в странные заблуждения и тяжкие немощи, русские монастыри вместе с тем долго служили делу милосердия; и вот за это они и до сих пор пользуются некоторым расположением народа, - увы! весьма ослабевшим. Во время осады и после нее Дионисий отличился, ухаживая за ранеными, собирая тысячами умирающих и умерших; и тогдашнее рвение его в этом служении сообщило такое обаяние его личности, что оно гораздо более всех его других подвигов приучило видеть в нем преемника по духу Гермогена. Историческая действительность оказывается несколько иной.

    Защитники пр. Дионисия старались выдвинуть значение посланий за его подписью, которые будто бы вызвали первое восстание против поляков при Ляпунове и Трубецком. Заслуга была бы не особенно большая, если принять во внимание, какой характер приняло это восстание. Но известные нам грамоты из Троицкой лавры помечены июлем и октябрем 1611 г. Палицын уверяет, что такие грамоты рассылались еще в марте; это не важно: ведь 1-го апреля войско ополченцев стояло уже лагерем под стенами Москвы. Не в меру прославленный келарь хочет еще доказать, что и призыв ко второму восстанию исходил из его монастыря. На этот раз он совершает погрешность гораздо более тяжкую, чем простая ошибка в числе. Приписывать этот почин Троице-Сергиевой лавре значит противоречить исторической истине. На словах монастырь в самом деле усиленно призывал к вооружению; но по духу своему он был не только вполне чужд восстанию 1611-1612 г., но даже противодействовал ему всей силой своего влияния. Монахи и казаки обыкновенно слишком хорошо ладили друг с другом, чтобы очутиться во враждебных лагерях. По происхождению, воспитанию и нравам они принадлежали к одной и той же среде. Один из биографов Дионисия открыл в лавре своего рода Думу, которая после смерти Ляпунова приняла будто бы политическое наследие триумвирата [432] и воздвигла в Нижнем Новгороде новых защитников того же дела. Факты свидетельствуют о прямо противоположном. У нас в руках письма этой монастырской общине от Заруцкого и Трубецкого. Одно, помеченное августом 1611 года, - значит, после смерти Ляпунова,[433] - отвечает на просьбу об отводе земель; через несколько месяцев за этим письмом следует обращение к щедрости монастыря, просьба о присылке боевых запасов.[434] Следовательно, об стороны продолжали пребывать в наилучших отношениях.

    - "Долой поляков и изменников! Помогайте храбрецам, осаждающим Москву!" - всегда был боевой клич лавры и в 1611 и в 1612 гг. А ведь этими храбрецами были одни казаки Заруцкого. Дионисий и его товарищи заговорили иначе только тогда, когда дело было уже сделано, когда новое ополчение, образовавшееся без их содействии и наперекор их желанию, положило основание для преобразования гражданских и военных порядков, которое исключало казаков.[435] Архимандрит Дионисий был добрым пастырем и выдающимся исправителем священных книг, - заслуга важная в его время; но он вовсе не обладал политическим умом, и национальное возрождение 1611-1612 гг. потребовало иных деятелей. В Нижнем Новгороде религиозное чувство соединилось с инстинктом самосохранения, и тогда создалась та нравственная атмосфера, среди которой сами собой возникли и боевой клич, и то единодушное усердие, которые призваны были вывести страну из самого жестокого кризиса, какие только она переживала за все свое существовало до наших дней. Уже два ополчения одно за другим выступали в поход, чтобы приняться за эту задачу. Необходимо было третье с иным знаменем и иными воинами.

    IV. Третье ополчение

    Возникновение этого движения еще мало известно.

    В Москве, на большой площади перед Кремлем, теперь бросается в глаза бронзовая группа, изумляющая взоры иностранных путешественников. Она изображает двух римских воинов в театральных позах. Надпись на гранитном цоколе соединяет воедино в общем апофеозе имена Минина и Пожарского, героев войны за освобождение 1612 г., которая спасла Москву и подготовила восстановление национального единства под властью новой династии. Воистину, не было памятника более заслуженного; только стиль этого памятника - явная нелепость. Здесь несуразно переряжены два таких деятеля, какими может и должна гордиться история народа; но по внешности своей они не носили ни малейших признаков ни классической древности, ни романтики, ни котурна, ни шлема с перьями. Они были - и в этом их своеобразная личная привлекательность и особое величие - просто честные люди, которые робко и как будто даже не совсем охотно выступили из рядов, чтобы совершить дело, которое требовалось от них стечением обстоятельств; они весьма просто, никогда не напуская на себя ни малейшей важности, несли всю тяжесть громадной ответственности и, совершив свой труд до конца, после того как они держали в своих руках судьбу великого народа, без малейшего усилия незаметно скрылись, без заметных сожалений вернулись в свое прежнее положение: один - к своей мелкой торговле, другой - в ряды служилого дворянства.

    В начале октября 1611 года в земской избе Нижнего Новгорода собрались потолковать о бедственных временах. Прибывшее накануне послание Гермогена поразило унынием умы. Оно уведомляло о новой опасности, грозящей православной вере: Заруцкий с казаками задумали посадить на престол "воренка", сына проклятого нечестивца. Уже с начала года в несколько приемов, письменными посланиями и устными наказами, патриарх призывал нижегородцев к оружию.[436] Но тогда он звал на помощь казакам против поляков и московских изменников. Теперь измена оказалась в другом месте, под другим знаменем, - ее приходилось искать не в осажденной столице, а под ее стенами! Оптовый торговец скотом и рыбой, староста Козьма Минин Сухорук встал и заговорил. Его знали за деятельного и ловкого человека, не очень разборчивого в ведении дел своих и общественных, не отказывавшегося, как подозревали, от подачек, но без крайностей и соблазна; добросовестный человек в духе того времени и страны. А теперь он проявил бескорыстную заботу об общем деле. Как и других, его посещали видения. Трижды являлся ему преп. Сергий, призывая послужить родине, окруженной опасностями. Сперва Минин отнесся недоверчиво к этим небесным внушениям, но был за это наказан болезнью. Потом он не знал, как приняться за исполнение полученных им в видении приказаний, - но святой явился снова и научил, что делать. В то время, когда Минин об этом рассказывал, один стряпчий, Иван Биркин, прервал духовидца:

    - Лжешь! Ты ничего не видал!

    Один взгляд Минина заставил наглеца незаметно скрыться.

    В летописях, откуда мы заимствуем [437] эту наивную сцену, вероятно, воспроизведена картина не очень далекая от правды, как это можно подумать с первого взгляда. Деятельная и грубоватая натура Минина вряд ли была расположена к припадкам религиозного исступления; тем не менее, сообща с некоторыми единомышленниками, он счел нужным придать своему рассказу такую форму, потому что она служила как бы порукою замыслам, вытекавшим из верной оценки общих опасностей и обязанностей. На предварительный уговор указывает и легкость, с которой заставили замолчать Биркина, человека, впрочем, с плохой репутацией; а так как, с другой стороны, преп. Сергий и патриарх говорили согласно, то собрание тут же на заседании наметило план обороны православной веры и национального достояния против всех врагов, внешних и внутренних.

    У Минина и его товарищей не было военной опытности, поэтому решили обратиться к служилым людям; но все согласились с тем, что все граждане должны участвовать в расходах; тут же был сделан первый сбор среди членов общины.

    Защитники славы Троицкой лавры настаивают на ее участии и в этом замечательном заседании,[438] исход которого определился будто бы благодаря ее посланию. Но эта грамота, помеченная 6 октября 1611 года, не могла достигнуть Нижнего Новгорода ранее конца месяца, а там в это время уже организационная работа была в полном разгаре. Мало того, как все тогдашние политические послания иноков преп. Сергия, воззвание это шло наперекор тому, что входило в задачу Минина с товарищами: Дионисий и Палицын все еще восхваляли подвиги Заруцкого и Трубецкого! В этой стране повальной безграмотности питали большое уважение к письменности, и это послание от 6 октября, вышедшее из глубокоуважаемого во всех отношениях источника, наверное должно было произвести впечатление. Однако оно не побудило нижегородцев передумать и отступиться от принятых решений. Благодаря деятельности Минина, движение, возбужденное по его почину, уже распространялось вширь. Этот мясник вел довольно обширные сношения; один документ [439] приписывает ему даже знакомство с гражданами Москвы. Могло случиться, однако, что особые мнения представителей лавры, вызвав горячие прения в широком кругу патриотов, враждебных смуте, только помогли им выяснить себе свои собственные взгляды и утвердиться в своих замыслах. Летописец говорит, что послание читали в воеводском доме на собрании именитых лиц города, всех мирских и духовных властей. На следующий день снова собрались, по обычаю, в Преображенском соборе, и предприятие было окончательно устроено.

    Постановили, как собирать ратников и налоги на военное дело; в главноначальствующие Минин указал кн. Дмитрия Михайловича Пожарского, который после неудачной стычки с поляками на улицах Москвы залечивал свои раны в своей вотчине Суздальского уезда.

    Теперь познакомимся с этими героями среди их деятельности.

    V. Минин и Пожарский

    Потомки Всеволода III-го из рода владетельных князей Стародубских, Пожарские получили прозвание от городка Погарь, прежде называвшегося Радогость и переименованного так после того, как его сожгли татары. За Дмитрием Михайловичем не знали ни одного блестящего дела, где бы он блеснул воинскими талантами, чтобы внушить особое доверие согражданам. Придворный без чина при Борисе и стольник по польскому чиноначалию, установленному вторым Дмитрием, он тихо и незаметно переживал, покоряясь судьбе, превратности этой смутной поры. Служа Годунову, он не воздержался от внесения своего имени в список доносчиков, которых расплодила вокруг престола подозрительность этого государя. Россия того времени не знала безупречных людей, да и водились ли таковые когда-либо в других странах! По крайней мере за Пожарского говорила относительная прямота поведения. Его не видали ни в Тушине, ни под Смоленском. Он ничего не просил у Сигизмунда и даже после Клушина оставался верным Шуйскому.[440] Впоследствии он сражался рядом с Ляпуновым и Заруцким, но его раны избавили его от предосудительной близости с казаками. Происходя из обедневшего рода, он лично получил довольно значительное состояние от щедрот царя Василия, что тоже говорило в его пользу. Да иной выбор очень затруднил бы нижегородцев. Московия была бедна знаменитыми полководцами. Из круга более блестящих воевод - Шереметев был заперт в Москве, Шеин и В. В. Голицын попали в плен. Хотя Пожарский, будучи главнокомандующим, и не проявил талантов полководца, которых не сулило его прошлое, во всяком случае он вполне оправдал свое избрание. Следует отметить, что он принял его не без сопротивления, с искренней скромностью выражая сожаление, что нет кн. Голицына, которому он охотно уступил бы первое место.

    Со своей стороны он предложил Минина в собиратели военных налогов, и мясник тоже отклонял от себя эту тяжелую обязанность; но, вынужденный принять ее, он проявил такую твердость и энергию, что они по временам казались чрезмерными и вызывали много жалоб. - "Если понадобится, мы продадим наших жен и детей", будто бы сказал он, и некоторые историки думали, что он буквально исполнял это обещание и тем способствовал развитию крепостного права. Это весьма сомнительно. Отдельные случаи сопротивления могли вызвать кое-какие суровые меры, но в общем все-таки постановление тяглых городской общины Нижнего возбудило, по-видимому, великую готовность к добровольной щедрости; часто отличались щедростью последние бедняки, дававшие больше, чем от них требовали. Одна вдова пришла сказать: "У меня есть двенадцать тысяч рублей, а детей у меня нет; вот десять тысяч, - располагайте ими". - Можно с уверенностью утверждать, что с начала до конца скромный мясник, как его обзывали, был душою, главным двигателем и руководителем великого дела.

    Вооружив население нижней Волги и собрав несколько отрядов из дворян, которые, будучи изгнаны одни поляками из Смоленской области, другие Заруцким из Дорогобужа и Вязьмы, бродили, ища пристанища, - в какой именно день - трудно установить, но не позже, скорее еще раньше, февраля 1611 г., - Минин и Пожарский разослали до всем областям грамоты с вполне определенной программой действий. Они открыто высказывались против казаков, затевавших новую междоусобную войну своим нечестивым намерением возвести на престол Марину и ее сына. Одинаково отвергая "воренка", короля польского и всех их соперников, искавших престола без законного права, они желали, чтобы вся русская земля, правильно и полно представленная выборными, занялась избранием государя, "кого нам Бог даст". А пока нужно соединяться против поляков и "не давать казакам дурна никакого делати".[441]

    Это было все, и этого было вполне достаточно. Скромная, как ее составители, эта программа оказалась удачной именно потому, что, ничего не предрешая, не оскорбляя честных убеждений и не нарушая достойных уважения интересов, она могла объединять всех благомыслящих и доброжелательных. Призыв услышали. Из Коломны, из Рязани, из окраинных уездов толпами шли новобранцы; в том числе немного казаков, но "добрых". Весьма широко-объемлющий, этот термин прилагался обыкновенно ко всему "гулящему люду" государства; а под Москвой в это время "худые" казаки доставляли новые доводы для тех, кто объявлял их злейшими врагами отечества. Когда Сидорке удалось водвориться во Пскове, Заруцкий и Марина, потерявши голову вследствие обманутого честолюбия, оба решились признать это новое воскресение Дмитрия; и 2-го марта 1612 года все войско, стоявшее под стенами столицы, присягнуло бывшему дьякону!

    А поляки, как бы соперничая в безумии со своими противниками, как будто в ответ их нелепой выходке, совершили над собой самоубийство. Взбунтовавшись из-за задержки в выдаче обещанного рядовым жалованья или приняв участие в ссорах начальников, войска Гонсевского и даже Ходкевича в январе 1612 г. перешли от конфедерации к дезертирству.[442] Покружившись по московской территории, лучшие эскадроны вернулись в Польшу и там принялись с лихвой вознаграждать себя захватами из королевских, даже частных имений. К середине года для поддержания на русской почве своего клонившегося к падению владычества Сигизмунд обладал только двумя жалкими обломками прежних сил: армией призраков в Москве, приблизительно в тысячу человек, запертых и осажденных внутри Кремля; вскоре, томимые голодом, чтобы продлить свои мучения, они стали прибегать к омерзительным средствам, превзошедшим все доступное воображению; а близ столицы находился призрак армии, - великий Ходкевич, почти без солдат, держался в поле только одним обаянием своего имени, но все еще упорно поджидал прибытия короля! Когда король прибыл, было уже поздно; к тому же его величество мог привезти из Варшавы в Смоленск только свою супругу, воинственную королеву Констанцию, огромный двор и несколько ксендзов. А польский гарнизон Москвы уже сдался.

    Таким образом, задача Минина и Пожарского значительно облегчалась. Их ополчениям не довелось выдерживать таких сражений, чтобы у них серьезно оспаривали победу; не от поляков зависело препятствие, которое сначала стало между ними и Москвой, а потом надолго задержало их движение; при этом-то и обнаружился истинный характер их деятельности. Прямая дорога от Нижнего к Москве шла через Суздаль. В марте третье ополчение готовилось двинуться по этому пути, когда узнало, что Заруцкий принимает меры, чтобы захватить Ярославль и все города Поморской области. Если бы новые поборники народного дела допустили захват северных областей в то время, когда юго-западные оставались без защиты со стороны Польши, они подвергались бы опасности очутиться между двух огней. Упредить казаков на этой стратегической линии, таким образом, стало их первой заботой. Здесь-то и произошли решительные моменты борьбы между двумя национальными партиями, спорившими из-за права распорядиться судьбой своего общего отечества. В Ярославле же, где в течение нескольких месяцев пребывало последнее временное правительство, подготовлялось разрешение продолжительного кризиса, историю которого, крайне поучительную, я так неполно набросал.

    ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

    Окончание кризиса

    I. Временное правительство в Ярославле

    Кроме Минина, все товарищи Пожарского были военные люди или считали себя таковыми; но действовали они, как завзятые приказные. Собравшись в Ярославле, они поспешно принялись за учреждение правительства, вместо того чтобы сражаться. Вместо того чтобы дать ему военную организацию, как того требовало положение, - они старались по возможности придать ему характер парламента. Я уже говорил, что у этого народа парламентаризм в крови, но на деле он так долго был лишен представительства, что не сохранял тогда ни ясного понятия о его сущности, ни особенно тонкого чутья к нему.

    В апреле 1612 г. из Ярославля от ополчения восставших разосланы были по областям новые грамоты с требованием помощи людьми и деньгами и, кроме того, присылки выборных, по двое, трое от сословия, для собрания "земского совета". О земском "соборе" не решались говорить, так как в нем первое место отводилось духовенству, а ополчение было бедно его представителями. Оно не имело ни одного епископа, хотя бы грека, чтобы выдвинуть его вперед. А Пожарский очень стоял за соблюдение порядка старшинства. Его подпись на грамотах стояла десятой, ниже боярина Морозова, боярина кн. Долгорукова и некоторых других сановников, которым он, будучи на деле диктатором, уступал по праву первенство в силу властных порядков местничества. На пятнадцатом месте он расписывался за неграмотного Минина, который по важности своей службы писался выше других Долгоруких, несмотря на их знатное происхождение.[443]

    О результатах этого созыва мы можем только догадываться. Несомненно, в Ярославле существовало временное правительство, служившее, как водится, представительным органом всей земли русской. Но каким образом оно было устроено, по каким полномочиям, откуда исходила его власть, - это пока тайна. И этот "земский совет", в свою очередь, присвоил себе самые широкие права; он вел сношения даже со шведами и с "государством Новгородским", которое тогда само совсем взаправду уверовало в свою гадательную независимость и доходило до смехотворного обращения к посредничеству императора Германии.[444] Вероятнее всего, что первоначально совет состоял из собрания одних только военных начальников отдельных отрядов в армии ополченцев. Это был просто военный совет, где несколько бояр и воевод заседали рядом с казачьими атаманами, татарскими мурзами, немецкими, шотландскими, даже польскими полковниками. Из них составили подходящий подбор лиц.[445] Всех их почтили званием представителей земли русской, и они все, по крайней мере на бумаге, участвовали в деяниях нового правительства, во всех без разбора: в постановлениях судебного и административного характера, как и в дипломатических сношениях, в которые они наверное не вмешивались.[446]

    Но это не важно. Даже и таким, каков он был, этот мнимый парламент сделал много хорошего и важного дела, а многие ли более правильно учрежденные собрания могут этим похвастаться перед историей? - Повторяю, мы все-таки очень плохо осведомлены о происходившем в Ярославле; само продолжительное пребывание Пожарского в этом городе для нас загадка. Очень хорошо сделали, что упредили Заруцкого на севере; но особенно необходимо было не дать Сигизмунду упредить себя под Москвой. Король должен был прибыть; верные ему бояре получали на этот счет из Варшавы вполне определенные обещания; [447] польский гарнизон в столице и войска Ходкевича творили чудеса твердости и терпения только в надежде на близкую помощь, которая могла бы снова привести к удивительному успеху вроде Клушинского чуда, если бы Жолкевский опять принял на себя командование.

    Большинство историков строго осуждало медлительность диктатора; вероятно, у него не хватило решимости; но вполне возможно, что он сомневался в своих силах, чтобы одновременно сражаться с поляками, казаками и шведами. По некоторым указаниям можно догадываться, что Заруцкий своими переходами старался задержать движение нового ополчения. Как будто любовник Марины уже в это время подумывал о соглашении с ее соотечественниками; Пожарский должен был отряжать полки, чтобы прикрывать Троице-Сергиеву лавру от казаков, с которыми монастырь теперь собирался окончательно порвать сношения.[448] Пожарскому приходилось хлопотать одновременно и о пополнении своих сил и о разделении сил противников. Но он не торопился и потому, что в этой стране никогда не было обычая спешить, чем и доставил Польше последний случай попытать счастья. Польша опять осталась глухой, и таким образом крайне опасная для ополченцев медлительность в движениях послужила им только на пользу. Бестолковые противники - всегда самые лучшие помощники.

    На пути из Нижнего Новгорода в Ярославль, когда их восторженно встречали в Балахне и Костроме, Пожарский и Минин получили письмо, в котором Заруцкий и Трубецкой с товарищами признавали "заблуждением" свою присягу Сидорке и предлагали свои услуги для "очищения родины". Это был первый явный признак успеха; но самое обращение еще показалось подозрительным; временное правительство ни на миг не подумало тогда воспользоваться им, разве только для того, чтобы получше скрыть свои чувства и свои намерения. Оно объявило казакам, что готово двинуться на помощь им, а само не двигалось; точно так же отнеслось оно и к гражданам Новгорода; оно отправило к ним по собственному почину посольство, чтобы убедить их, что ополченцы готовы действовать заодно с ними и признать кандидатуру шведского принца, если он примет православие.

    Одновременно, с мая по июнь 1612 г., правительство развивало, и расширяло свою организацию, постоянно сносясь с областями, требуя от них подкреплений, сосредоточивая в своих руках управление ими. Оно вызвало Кирилла, удаленного на покой митрополита ростовского и ярославского, и, присоединив к нему нескольких духовных лиц, создало "освященный собор" в малом виде, какой по правилам под председательством патриарха заседал во главе всех соборов москвитян. Два присутствующих боярина, В. П. Морозов и В. Т. Долгорукий, изображали ядро будущей Думы, а Минин налаживал деятельность изрядного числа приказов.

    Время делало свое дело и лучше всего помогало этим новым "собирателям земли русской". Новгородцы упорно стояли на своем и, в свою очередь, ответили присылкой посольства; очевидно, стороны далеко еще не успели сговориться. Но под Москвой и во Пскове дела принимали благоприятный оборот. Сидорка, ввиду враждебного отношения жителей, возмущенных его насильничеством, 18 мая ночью бежал без шапки на неоседланной лошади; его поймали и повели в Москву. Смерть его приключилась при очень загадочных обстоятельствах: может быть, после судебного разбирательства он был посажен на кол своими ненадежными подданными, а то и просто убит по пути в Москву сопровождавшими его казаками.[449]

    Событие это, несомненно, вызвало новый отлив людей из войска, стоявшего под стенами столицы. Второй или третий Лжедмитрий еще имел среди них сторонников, а Заруцкий, навязывая его своим товарищам, поссорился с Трубецким. Возможно, что Палицын, отвернувшись от казаков, постарался в то время, как сам похвалялся, сделать разлад очевидным и этим ускорить выступление в поход Пожарского. В конце июля Ходкевич приближался к Москве, и в самом деле было решено выступать из Ярославля. Но открытие заговора, зачинщики которого до сих пор неизвестны, вызвало новую задержку. Диктатор избежал кинжала убийцы и посвятил несколько недель на расследование по всем правилам. Но волею судеб он всегда выигрывал драгоценное время, когда казалось, что он его тратит.

    Когда Ходкевич остановился под Рогачевым, Заруцкий решился вступить в переговоры с этим польским военачальником. Его положение в казачьем стану явно становилось невыносимым, и он сам отказывался от своего плана вернуть Марине корону. Соглашение почти устанавливалось, когда эти козни открылись, теперь уже безнадежно повредив положению атамана и оставив ему один только выход - бегство.[450] Приблизительно с 2 500 еще верными ему казаками он отправился в Коломну за Мариной и воренком и водворился с ними в Михайлове Рязанской области.

    Трубецкой тотчас же послал в Ярославль новые уверения в своей преданности общему делу, а у Пожарского уже не было прежних поводов к недоверию, но, может быть, у него оставались гораздо более убедительные доводы - сомнение в способности его ополченцев сразиться лицом к лицу с эскадронами Ходкевича, хотя уже сильно умалившимися в составе. Выступив, он подвигался действительно медленно, маленькими переходами, лично посетил могилы своих предков в Суздале и только 14 августа был у Троицы, где опять назначил остановку; здесь, получив предложение принять на службу Якова Маржерета, Пожарский отказал ему без особенно уважительной причины. Французский партизан побывал-де на службе у чересчур многих партий; но ведь и большинство москвитян поступало так же. Скоро диктатору пришлось сбавить свои требования.

    Наконец, 18-го августа, после торжественного служения у гроба преп. Сергия и благословения архимандрита, ополчения тронулись к Москве; монахи двинулись вместе с ними крестным ходом с церковными песнопениями. Но порыв ветра чуть было не испортил всего дела, - ветер подул с юга: дурное предзнаменование! Сделали остановку, спрашивали монахов, обратились с молитвами к иконам преп. Сергия и Никона; к счастью, их чудотворная сила проявила себя: ветер переменился; лица прояснились; сердца прониклись упованием. Теперь без задержек приблизились к столице.

    Но Пожарский все еще не успокоился. Он помнил участь Ляпунова, и полчища голытьбы, бывшие под начальством Трубецкого, наводили на него страх. Он скоро познакомился с этой голытьбой, но не так, как он ожидал.

    II. Месть голытьбы

    Ополчение расположилось на Яузе, в пяти верстах от Москвы. Трубецкой предложил ополченцам квартиры в своем стане. Перед появлением Ходкевича следовало соединиться, чтобы дать ему отпор. Пожарский решительно отказался, и казаки рассердились. После того, как столь долгое время это новое ополчение подвергало своих братьев, своих естественных союзников опасности быть уничтоженными силами поляков, оно теперь покидало их на глазах неприятеля! Несомненно, в этом обнаруживалась чрезмерная осторожность, с одной стороны, и большой риск, с другой; но Ходкевич оказался не в силах воспользоваться этой ссорой. Он и сам-то опоздал только потому, что поджидал подкреплений, которые постоянно обещали, но все еще не присылали. В июне он мог бы еще, отделив от смоленского гарнизона отряд в три тысячи человек, пополнить силами и снабдить припасами осажденных в Москве; но в это время Гонсевский передал командование Струсю, и среди его людей вспыхнул бунт. Ходкевичу не удалось сохранить для себя ни одного из них, и он принужден был отступить к Вязьме, где надеялся встретить короля и Жолкевского. Но у короля не было денег, а победитель при Клушине отказался от командования войсками, не получавшими содержания. Предоставленный своим силам, Ходкевич делал невероятные усилия, чтобы упредить Пожарского под Москвой, но прибыл только сутки спустя после него и привел с собой мало людей: пятнадцать эскадронов плохо вооруженной литовской армии, несколько рот пехоты, остатки польского войска, бывшего в Тушинском стане - всего около 600 лошадей, и немного казаков польской украйны; это была плохая армия.[451] Весь ее наличный состав внушал так мало опасений, что Пожарский счел возможным обойтись без помощи казаков и жестоко поплатился за это.

    22 августа произошла первая стычка; казаки Трубецкого смотрели на нее безучастными зрителями; всего несколько сотен бросились в сечу, вопреки полученным приказаниям, - и решительный перевес оказался на стороне поляков. Перейдя Москву-реку, Ходкевич провел в Кремль четыреста телег с провиантом, а оба следующие дня оказались еще более пагубными для ополченцев. Поддерживаемый вспомогательным отрядом, польский гарнизон делал удачные вылазки, оттеснил в самую реку часть войск Пожарского и отнял два укрепления у казаков Трубецкого. Диктатор принужден был сознаться в своей ошибке. По численности и силе голытьба, хоть голытьба, а все-таки оказывалась необходимой. Прибегая к ее содействию, Ляпунов покорялся необходимости, и, если ему пришлось при этом плохо, так только потому, что он не сумел хорошо обставить этот элемент, который все-таки до некоторой степени подчинялся дисциплине, как вскоре показало время, - отчасти и потому, что Ляпунов не уделил должного внимания его вполне законным вожделениям и не отвлек этим его грозной энергии от обманчивых мечтаний, сбивавших его с пути.

    Теперь сближение между разрозненными борцами за одно и то же дело становилось необходимым; разлад между ними грозил повредить его успеху. Впоследствии Палицын приписывал себе честь его улажения. Благодаря именно ему, тотчас после общих поражений, плохо вооруженная, полуголая, босоногая, в одних рубахах, голытьба ринулась на поляков, призывая на помощь св. Сергия, и массой своих тел, как таранами, сломила тяжелые эскадроны гусар.[452] Однако другие источники приписывают Минину важнейшую часть этого неожиданного успеха. По указанию польского перебежчика, ему удалось с несколькими сотнями ополченцев захватить неприятеля врасплох, а возникшая от этого в неприятельских рядах паника открыла дорогу казакам Трубецкого.

    Победа, впрочем, не была еще решительной. Ходкевич отступил, но Струсь еще сидел в Кремле, и всегда можно было ожидать вмешательства Сигизмунда. С другой стороны, союз между победителями просуществовал только, пока они одерживали победу. Пожарский и Трубецкой лично еще не видались; начальник голытьбы, спесивясь своим званием боярина, выжидал, чтобы диктатор посетил его, а тот боялся западни и издавал грамоты, в которых прямо приписывал вчерашним союзникам намерение убить его, Пожарского. Голытьба, говорил он, ожидала только этого удобного случая, чтобы наброситься на ополченцев, перебить и ограбить их, а затем, оставив поляков в Москве, разойтись для опустошения северных областей.

    Он несомненно преувеличивал. Преувеличения были неизбежны в официальных документах того времени. В то же время казаки действительно как будто покушались, если не открыто вредить ополченцам, то, в свою очередь, покинуть их и перекочевать подальше. Это была голытьба, и она жаловалась, что умирает с голоду. Но она только что проявила свой героизм, и она сознавала это. Снова вмешался преп. Сергий, т. е. архимандрит Дионисий либо Палицын. Получив из Троицкой лавры жалованье не деньгами, - их бы они, конечно, взяли, - а церковной утварью на тысячу рублей, казаки героически отказались от такой милостыни, обещаясь служить и так. Затем, когда устроилось свидание начальников обоих лагерей на нейтральной почве, на р. Неглинной, они побратались с ополченцами, и новые грамоты, рассылаемые с двумя подписями, кн. Трубецкого и кн. Пожарского, возвестили об окончании раздора.[453]

    Теперь, казалось, вплотную подошли к цели, а между тем она опять отодвинулась. Пожимая руку соперника, диктатор считал обеспеченным обладание северными областями, но они ускользнули от обоих полководцев: покинув Ходкевича, казаки польской украйны проникли в эту область, внезапно захватили Вологду и разграбили ее. С другой стороны, несмотря на все соблазнительные предложения, - обещание отпустить в Польшу всех, кто не пожелает служить в Московии, посулы больших выгод за эту службу, - польский гарнизон Кремля все еще ничего не хотел слушать. Сопротивление Струся и его товарищей, продлившись до ноября 1612 года, искупило бы много польских ошибок, если бы, доводя военную доблесть до крайних пределов, эти дивные воины не перешли пределов допустимого для цивилизованного человечества.

    III. Последние дни поляков в Кремле

    Поляки упорно ожидали короля и, судя по их поведению, несмотря на самые ужасные испытания, не теряли душевной твердости. На предложения противников они отвечали бранью и насмешками. Виданное ли дело, чтобы дворяне сдавались скопищу мужиков, торгашей и попов! Они отсылали воинов Трубецкого к сохам, ополченцев Пожарского в церковь, а Козьму Минина к его мясному промыслу.[454] А между тем около середины октября они уведомили Ходкевича, что у них съестные припасы иссякли; тогда предполагали, что они преувеличивают свои лишения; может быть, это и было так, ведь дисциплина очень ослабела с появлением Струся в Кремле. Но вскоре затем, когда Ходкевич уже не мог помогать им, поляки говорили сущую правду, утверждая, что съели последний кусок хлеба. И все-таки они еще сопротивлялись, питаясь крысами и кошками, травой и кореньями. Предание говорит, что они пользовались для приготовления пищи греческими рукописями, найдя большую и бесценную коллекцию их в архивах Кремля. Вываривая пергамент, они добывали из него растительный клей, обманывавший их мучительный голод.[455]

    Когда эти источники иссякли, они выкапывали трупы, потом стали убивать своих пленников, а с усилением горячечного бреда дошли до того, что начали пожирать друг друга; это - факт, не подлежащий ни малейшему сомнению: - очевидец Будзило сообщает о последних днях осады невероятно ужасные подробности, которых не мог выдумать, тем более что во многом повторялось то же, что происходило в этой несчастной стране несколько лет перед тем вовремя голода. Будзило называет лиц, отмечает числа: лейтенант и гайдук съели каждый по двое из своих сыновей; другой офицер съел свою мать! Сильнейшие пользовались слабыми, а здоровые - больными. Ссорились из-за мертвых, и к порождаемым жестоким безумием раздорам примешивались самые удивительные представления о справедливости. Один солдат жаловался, что люди из другой роты съели его родственника, тогда как по справедливости им должны были питаться он сам с товарищами. Обвиняемые ссылались на права полка на труп однополченца, и полковник не решился круто прекратить эту распрю, опасаясь, как бы проигравшая тяжбу сторона из мести за приговор не съела судью. Будзило уверяет, что возникало много подобных дел; томясь голодом, наполняя рот кровавой грязью, по словам записок, обгладывая себе руки и ноги, грызя камни и кирпичи,[456] все эти люди, несомненно, впадали в безумие! Войны обыкновенно вызывают одичание, но нигде в других странах, даже во время жестоких войн XVI и XVII веков, не бывало в новой истории такого людоедства. А между тем вполне естественно, что эта осада оказалась исключением из общего уровня: она подвергала жесточайшим испытаниям людей, которые долгое время находились в соприкосновении с варварским еще обществом, пришедшим в состояние полного разложения; это соприкосновение способно было убить в них все возвышенные побуждения, прививаемые цивилизацией; к тому же эту осаду нельзя считать только простым военным предприятием. Для осажденных 1612 года Кремль служил "плотом Медузы",[457] на котором носилась над бездной их жизнь, судьба их и вместе с нею судьба их родины. Поляки имели полное основание не полагаться на условия сдачи, которые им предлагали, а иные из них, хотя и смутно, чувствовали, что с польским знаменем, развивающимся над этим древним городом Московии, связана судьба обоих народов, со славной будущностью, властью и богатством, со всем, о чем они мечтали, вступая на эту почву, теперь ускользавшую из-под их ног; цепляясь за нее с безумием отчаяния, эти восторженные воины или отчаянные игроки боролись и отбивались слепо, безумно и беспощадно.

    Они ждали своего короля, прислушиваясь к вестям о его прибытии под Смоленск с королевичем и двумя полками немецкой пехоты для подкрепления стоявшего уже в окрестностях этого города отряда кавалерии. В послании московским боярам Сигизмунд ссылался на нездоровье Владислава, которое будто бы задержало его приезд. А кавалерия, со своей стороны, ожидала раздачи жалованья за четверть года и, не получив его, отказалась идти дальше. После долгих переговоров Сигизмунд выступил вперед только со своими наемниками и несколькими эскадронами гусар или легкой конницы своей гвардии. При выезде его из города "царские ворота" сорвались с петель и с грохотом упали, загородив дорогу государю; ему пришлось выбраться другим путем; так, по крайней мере, рассказывали в то время. Дорогой к нему присоединился Адам Жолкевский, племянник гетмана, с отрядом конницы в 1 200 лошадей; король прибыл в Вязьму в конце октября. Было уже слишком поздно!

    22-го октября казаки Трубецкого взяли приступом Китай-город. В Кремле поляки продержались еще несколько дней, приказав сидевшим с ними боярам выслать своих жен. Между осаждавшими вспыхнули новые ссоры, что дало полякам немного надежды и маленькую отсрочку. Пожарский намеревался с честью принять выпущенных боярынь, запрещая грабить и оскорблять их, но голытьба воспротивилась этому. Раздались крики: "Долой изменника!" Среди взбунтовавшегося лагеря восставал окровавленный призрак Ляпунова. Но диктатор не поддался казакам. Плотно окруженный и хорошо охраняемый, он не боялся никакого нападения, и 26-го октября поляки сдались. Бояре первые вышли из крепости; когда они переходили Неглинный мост, Пожарскому пришлось опять вступиться и защищать их. Тут был цвет московской аристократии - князья Ф. И. Мстиславский и И. М. Воротынский, двое Романовых, Иван Никитич с племянником Михаилом, будущим царем, и его мать. Поляков поделили между обоими лагерями, поручившись им всем за сохранение жизни, но очень немногие уцелели из тех, которые достались Трубецкому. Принадлежавший к числу счастливцев Будзило уверяет, что сами ополченцы Пожарского принимали участие в резне; сосланная в Галич рота Будзило, действительно, погибла там вся до последнего. Сам капитан был сослан отдельно от своих людей в Нижний Новгород, где в течение девятнадцати недель страдал в ужасном застенке.[458] Андронова подвергли пытке, и ему пришлось расплачиваться за разграбление Кремля, следы которого нашли после сдачи поляков.

    На другой день (23-го) два крестных хода - один из церкви Казанской Божией Матери, а другой от Ивана Великого, отряды ополченцев и казаков сошлись на Лобном месте (Красной площади), где архимандрит Троицкой лавры отслужил благодарственный молебен; сюда же крестным ходом прибыло духовенство, неся с собою икону Владимирской Божией Матери. При виде этой неоцененной иконы, которую считали погибшей, изрубленной поляками, все множество народа зарыдало. Затем войско и народ вошли в священную ограду Кремля, из которой удалось, наконец, изгнать поляков, - и радость сменилась скорбью перед раздирающим душу зрелищем: разрушенные и оскверненные церкви, поруганные и обезображенные иконы, а в подвалах склады внушающей ужас провизии: омерзительное крошево, в котором воображение кое-кого из москвитян рисовало себе части тела друга или родственника!

    Торжественная обедня и благодарственный молебен в Успенском собор завершили этот день. Такой же день древней столице пришлось вновь пережить ровно через двести лет, после отступления Наполеона.

    Москва была возвращена москвитянам. Но Сигизмунд все еще подвигался вперед. Соединившись под Вязьмой с Ходкевичем, он осадил Погорелое-Городище; на свои предложены сдаться он получил от воеводы кн. Юрия Шаховского такой ответ, что он мог его принять за поощрение: "Идите к Москве; если столица будет вашей, я тоже буду ваш". Король послушался этого совета и из Волоколамска послал к воротам города небольшой отряд своих войск с двумя парламентерами. Эту обязанность согласились еще взять на себя бывший член великого посольства кн. Данило Мезецкий и дьяк Грамотин.

    И Москва, возвращенная москвитянам, испугалась! Ополченцы и казаки уже рассеялись; поэтому первые вести от Мезецкого и Грамотина внушили Сигизмунду полную уверенность: из ополчения Пожарского осталось только две тысячи дворян и с ними четыре тысячи казаков.[459] Однако, благодаря деятельному вмешательству диктатора и Минина, столица держалась твердо. Приближение зимы доделало остальное. Испытав силы своей маленькой армии на плохих стенах Волоколамска и потеряв напрасно много людей после нескольких отчаянных приступов, король, в свою очередь, испугался грозившей впереди опасности начать гораздо более трудную осаду под угрозой холода и голода; тот же Мезецкий быстро повернул в сторону более правого дела и, переменив свою обязанность, известил своих соотечественников, что поляки уходят.

    За этой счастливой вестью последовала другая. Покинув Михайлов, Заруцкий был разбит М. М. Бутурлиным и бежал лишь с горстью приверженцев.

    Теперь временное правительство поняло, что его задача исполнена, и что ему следует увенчать дело, дав стране то, чего ей еще не доставало - государя. Еще в Ярославле поговаривали о том, что надо приступить к избранию царя, но необходимость преградить путь Ходкевичу, приближавшемуся к столице, оказалась более неотложной. Пожарский и Минин притом благоразумно отступали перед ответственностью, которую они взяли бы на себя со своим "земским советом", в сущности временным военным учреждением. Через две недели после сдачи поляков новые окружные грамоты призывали области к выбору более полноправных представителей.[460]

    IV. Избирательный собор в Москве

    Ни одной из этих грамот не сохранилось; мы еще не знаем, ни обстановки, при которой происходили выборы уполномоченных, ни характера самых полномочий. Мы знаем только,[461] что временное правительство советовало избрать и прислать "лучших и самых разумных людей". Обращение к всеобщему голосованию совсем невероятно. Ни в одном подобном этому собрании того времени не находим его следов. Более вероятно участие местных властей. Опираясь на указания, которые дают подписи под избирательной грамотой Михаила Феодоровича Романова,[462] делали заключение, что представительство организовалось по сословиям. Действительно, расписывались за целые группы населения. Так, Федор Дьяков расписался "за всех выборных дворян, городских и уездных людей".[463] Но это сомнительно; другие историки,[464] напротив, предполагают, что выборщики руководились только личными достоинствами кандидатов. Город Кашин, например, прислал только одного выборного, монаха Порфирия. Тверь имела представителями двух архимандритов, нескольких дворян и горожан. Но можно допустить также,[465] что монах Порфирий был представителем одного только кашинского духовенства, так как некоторые местности роскошно и полно организовывали свое представительство, другие - обезлюдевшие вследствие войны и приведенные в состояние полной анархии - могли снарядить одного уполномоченного, или вовсе никого не присылали.

    Можно сомневаться даже в подлинности указанных подписей. В самом деле, избирательная грамота помечена маем 1613 г., тогда как Михаил был избран в феврале; далее, среди 277 подписавшихся князь Д. М. Пожарский, И. Б. Черкасский, И. Н. Одоевский и Б. М. Салтыков являются здесь в чине бояр, а между тем они получили его только впоследствии, - оба первых в июле, а двое других в декабре этого года. Строго говоря, этот документ не имеет никакой исторической ценности. Предназначенный служить протоколом великого события, он в значительной части состоит из буквальной копии избирательной грамоты Годунова; самая речь, которую произнес перед Борисом патриарх Иов, влагается здесь в уста архиепископа Феодорита, обращающегося к Михаилу.

    Состав этого знаменитого собрания тоже представляется очень неясным. Подписи соответствуют представительству пятидесяти городов и уездов на пространстве от берегов Северной Двины к югу до Оскола и Рыльска, от Осташкова Тверской области до Казани и Вятки на востоке. Однако из других источников мы знаем, что присутствовал и представитель г. Торопца, хотя ни одна подпись не свидетельствует об этом. От представителей Новгорода имеются четыре подписи, а другие документы сообщают о девятнадцати представителях этого города - попах, горожанах и стрельцах.[466]

    277 более или менее достоверных подписей принадлежат людям всех классов, с казаками включительно, только за исключением крестьян, прикрепленных к земле, и холопов; но количественного соотношения этих элементов нельзя учесть. Служилые люди выступают в огромном большинстве, а казаков очень мало; но это указание только ослабляет веру в подлинность документа, так как установившееся предание упорно настаивает на том, что товарищи Трубецкого имели очень важное, даже преобладающее влияние на соборе; поляки называли Михаила их избранником, и даже в 1614 году шведский генерал Горн писал новгородцам, что и тогда казаки распоряжались в Москве как хозяева.[467]

    Несомненно, что большинство областей неторопливо откликалось на призывы временного правительства, поэтому некоторые историки пришли к догадке, что будто бы за ноябрьским собранием последовал новый созыв выборных в январе 1613 г. Но если в этом смысле можно истолковать одно письмо Гонсевского, все-таки нельзя допустить возобновления в такой короткий срок столь сложной процедуры; об этом не упоминает ни один русский источник.

    Когда именно открылся этот новый собор и заменил совет, который учрежден был в Ярославле, тоже невозможно установить. Первый известный нам признак его жизни проявился не ранее января 1613 года, - в выражении благодарности начальнику голытьбы: князю Трубецкому пожаловали область Вагу, отобранную у Салтыкова. Но и эти числа сомнительны. Опять-таки эта щедрая награда, несомненно, состоялась в течение того же года и еще раз указывает на весьма высокое положение, которое сохраняли за собой в Москве казаки, сдерживаемые, правда, и до некоторой степени дисциплинируемые силами противников смуты. В самом деле, с Пожарским хуже обращались. Наградив его гораздо позже боярским чином, сам Михаил, должно быть, считал, что покончил с ним все свои счеты. Только с возвращением Филарета бывший диктатор был снова вознагражден за свои подвиги увеличением своих и без того обширных вотчин. Впрочем, карьера обоих деятелей была уже окончена. С 1614 г. Пожарский поступил в ряды служилых людей, а за местнические счеты с Борисом Салтыковым был даже наказан "выдачей головой" своему противнику, довольно темной личности. Трубецкой принимал участие в походе 1618 года против поляков и ничем не отличился. Что касается Минина, он просто исчез, без сомнения, возвращенный на прежнее положение, как того желали поляки.[468]

    Допустимо, что вследствие больших расстояний и трудности сообщения выборные съезжались понемногу, постепенно, и за все время продолжительных совещаний, тянувшихся несколько месяцев, намечаемый Платоновым кворум в семьсот человек не мог ни разу состояться, тем более что, за неимением в Москве здания подходящих размеров, местом заседаний назначили Успенский собор, который тоже с трудом мог вместить такое множество людей. Совещания были довольно бурны и продолжительны, хотя ни один отзвук этих бурь не проник в официальные документы. Но если они так медлили с установлением согласия между собою, должно быть, они жестоко и упорно спорили. Вначале слишком многого недоставало собранию, чтобы хоть приблизиться к соглашению. Было решено, что будущий государь "будет дарован Богом", но, несмотря на горячие молитвы и строгие посты, вдохновение свыше заставляло себя ждать.

    Из среды бояр сперва послышались голоса, напоминавшие о присяге Владиславу. В ноябре один москвитянин, захваченный Мезецким и Грамотиным, когда они еще служили Сигизмунду, сообщил, что бояре и "все лучшие люди" все еще стоят за королевича, но не смеют об этом говорить, боясь казаков, которые разделили свои голоса между сыном Филарета и сыном Марины, пренебрегая знатью и дворянством, "делают все, что хотят".[469] Мы видели, что возможность делать все, что угодно, была для них не особенно широка, но что касалось избрания, здесь, действительно, голытьба все время держала дело в своих руках; так как казаки решительно отвергли шведскую кандидатуру, которую поддерживали одни только новгородцы, то скоро выяснилось, что большинство стоит за туземного кандидата.

    Но здесь поле действий оказалось удивительно узким. За отсутствием Василия Васильевича семья Голицыных не могла выставить достаточно чтимого народом кандидата. С Шуйскими было то же самое; к тому же мешал страх, что сродник бывшего царя будет мстить за оскорбления, нанесенные его семье. Ф. И. Мстиславский и И. С. Куракин слишком навредили себе своими сношениями с поляками. Скромный И. М. Воротынский добровольно отстранился. Предание, сохранившееся в роде Трубецких, говорит, что имел сторонников начальник голытьбы; и он мог бы по своему честолюбию дать себя увлечь, если бы Пожарский, со своей стороны, не истратил двадцати тысяч рублей на защиту своей кандидатуры, как его в этом впоследствии подозревали. Все еще не совсем примирившись, эти соперники, оба борца за народное дело, взаимно исключали друг друга. Так устранялся весь круг князей. Среди высшей знати группа соперничавших бояр казалась обезглавленной с тех пор, как во главе ее не было Филарета. Годуновы наверное не шли в счет. Но Романовы сохранили любовь к себе в народе, едва затронутую пребыванием главы семьи в Тушине и вполне восстановленную поведением лишенного престола патриарха среди великого посольства и его недавним пленом. В течение всей смуты велась темная работа, о которой по временам только догадывались, чтобы использовать эту любовь народа, и несомненно происки продолжались и теперь, во время собора. И вот путем исключений, с одной стороны, и рядом пока еще неизвестных происков, с другой, - колебавшиеся голоса вдруг обратились в эту сторону.[470]

    V. Романовы

    Я говорил уже о происхождении этого рода в другом месте; [471] но мне нужно здесь указать еще некоторые дополнительные подробности. Прусское происхождение этого рода, хотя и признанное большинством историков, не может быть точно установлено. Гланд-Камбил Дивонович, брат прусского князя, который приехал в Россию в конце XIII-го века и положил начало роду Романовых, - легендарная личность; его имя, как и славянское прозвище Кобыла, данное его сыну Андрею Ивановичу, скорее указывают на Литву. В Литве как раз в это самое время, после смерти великого князя Миндовга (1263), происходило сильное эмиграционное течение. Современник Симеона Гордого, Андрей Иванович Кобыла уже принадлежит истории. Сын его, Феодор Андреевич Кошка, - отсюда Кошкины, - прозвище, под которым первое время была известна семья, - вместе с родителем получили звание бояр и исполняли важные поручения. В 1391 г. Феодор Андреевич выдал свою дочь за сына великого князя Михаила Александровича Тверского; впоследствии брачные связи с домом Рюрика часто возобновлялись. В конце правления Василия III-го (1425-1462) кн. Василий Васильевич Шуйский занял первое место в чиновной иерархии, а второе - Михаил Юрьевич Кошкин.[472] Многочисленное потомство Кобылы распространялось кроме того на двадцать других родов - бояр и просто дворян, - Шереметевых, Жеребцовых, Беззубцевых, Колычевых, Ладыгиных и др. Впоследствии Кошкины именовались Захарьиными, потом Юрьевыми, наконец, Романовичами или Романовыми; обычай долго требовал, чтобы к прозвищу лица прибавлялись прозвища одного или нескольких ближайших предков, с окончанием, указывающим на отчество. Никита Романович Захарьин-Юрьев, т. е. сын Романа, происшедшего от Юрия и Захара, имел сестру, Анастасию Романовну, - это была первая жена Грозного. Сам Никита был женат первым браком на Варваре Ивановне Ховриной, а вторым - на Евдокии Александровне, дочери Александра Борисовича Горбатого-Шуйского; он имел сына (от которой из них, - неизвестно) Феодора, в иночестве Филарета. Под давлением правителя Феодор должен был жениться на Ксении Ивановне Шестовой.[473] Несмотря на все усилия Годунова подорвать опасное влияние этой семьи, память об Анастасии и личные достоинства некоторых ее близких родственников поддерживали его в прежней силе; впоследствии в своих жалобах, что Филарет сносился с Гермогеном для устранения Владислава, с Шеиным - чтобы способствовать сопротивлению Смоленска во время осады, поляки только повторяли мнение, давно сложившееся среди москвитян, и этим содействовали Романовым стяжать народную любовь в 1613 году.

    Тушинский патриарх принадлежал к самым образованным русским людям того времени. Горсей говорит, что составил для него латинскую грамматику, которую тот весьма прилежно изучал. По свидетельству Массы, это был очень изящный, обходительный молодой человек, видной наружности, хороший наездник и первый щеголь в Москве. Про умевшего красиво носить национальный костюм москвитянина говорили: он точно Феодор Никитич! Вынужденный облачиться в рясу и жить под строгим надзором в монастыре, как в тюремном заключении, Филарет сумел сохранить свои разнообразные связи с миром и участвовать в событиях, потрясавших его родину. Из польского плена он продолжал сноситься с родными и друзьями и, конечно, не оставался безучастным к совещаниям избирательного собора и их окончательному исходу. Он не мог уже сам притязать на престол, но до пострижения он не ограничился одной мечтой о нем. В середине прошлого века в Коломне, в митрополичьих палатах, среди картин, перенесенных в Москву, нашли портрет Филарета в патриаршеском облачении. Хранители музея очень заинтересовались замеченной на полотне короной; они скоро открыли, что очень плохая живопись мастера XVIII-го в. покрывала другую, более старую; очистив от нее картину, увидали Феодора Никитича в царском облачении с порфирой на плечах и со скипетром в руке и надпись: "Феодор, царь всея Руси".[474]

    Человек, способный поддаться такой странной фантазии, имел, как известно, сына Михаила, который вместе со своей матерью, тоже постриженной под именем Марфы, на себе переиспытал бедственные времена. Пережив все испытания польского господства и страшную осаду, мать с сыном удалились в свои поместья близ Костромы. Преданию угодно было, чтобы они подверглись здесь новой опасности - похищению или умерщвление от шайки поляков, спасением своим были бы обязаны только преданности крестьянина Ивана Сусанина, который погиб в муках, но не указал полякам дороги к их жилищу. Этот смиренный мужик вошел в славу, вдохновлял поэтов и художников и получил заметное место на памятник тысячелетию России, где собраны главные герои народной истории. Избавление Московии мясником Мининым в 1612 году и это новое вмешательство сына народа, защитившее основателя новой династии, соединились здесь в символическом воспроизведении.

    К несчастью, легенда о прославленном герое не выдерживает критики. Рассказы современников, всегда богатые подробностями, ни словом не обмолвились о его подвиге. Единственное указывающее на него свидетельство - грамота от 30 марта 1619 г., которой жалуются некоторые льготы зятю Сусанина, Богданке Сабинину. Но грамота эта свидетельствует только, что истязаемый поляками Сусанин отказался указать, где находятся Михаил и его мать, но вовсе не упоминает, что свобода или жизнь будущего царя зависели от того, что Сусанин сохранил молчание о его местопребывании. Грамота имела на это основание: в дни этого события, в 1613 г., Марфы и ее сына на самом деле не было ни в селе Домнине, где оно произошло, ни в его окрестностях. Так как места эти были небезопасны, Романовы уже избрали себе пребывание в самой Костроме, укрепленном городе; без сомнения, поляки знали дорогу к нему, но не могли и думать овладеть им со своей маленькой шайкой. Очень мало вероятно, впрочем, и самое присутствие поляков в этой области. Сусанин, должно быть, имел дело с казаками, которые, вероятно, искали вотчину Романовых не ради них самих, а ради грабежа в их отсутствии. Отказавшись служить им проводником, мужик, может быть, и оказал услугу будущему царю; а семейство его, обращаясь к доброй и доверчивости Марфы, несомненно преувеличило значение происшествия, а легенда доделала остальное.

    В том виде, как это предание излагается теперь, оно, очевидно, сложилось под влиянием книг, и притом довольно недавно, так как имя Сусанина было вовсе неизвестно до появления в 1804 г. хвалебной статьи в третьем томе географического словаря Щекатова.[475] Что касается местного предания, на которое ссылаются защитники героя, оно не имеет никакого значения ввиду перемен, происходивших в составе населения прославленного им села.[476] Однако даже несогласные с истиной народные сказания имеют такую ценность, что зачастую она заслуживает больше внимания, чем явное противоречие предания с фактами. Предание это соответствует истинному историческому явлению, которое имело в ту пору первостепенное значение и оказало решающее влияние при основании новой династии: - я говорю о народном чувстве. Михаил, призванный принять наследие "боярского царя" при обстоятельствах, нам хорошо известных, должен был во многих смыслах стать "царем крестьянским". Не питая теплых чувств к высшей аристократии, как это показывает его поведение, - я сказал бы даже его неблагодарность, - относительно Пожарского, он собирался искать опоры главным образом в среде малопоместных дворян, в среднем сословии служилых людей; а эта политика вела к неизбежному последствию - усилению крепостного права, без которого это сословие не могло существовать. Между тем как на "белых землях" служилых людей сельский рабочий был принесен в жертву их собственникам, на "черных землях",[477] местопребывании свободных крестьян, и на землях государственных другой класс земледельцев пользовался милостями нового правительства до тех пор, пока развитие правящего класса, происшедшего из окрепших аристократов, не принялось расшатывать установившееся было равновесие. Тогда чувства, вдохновлявшие к смиренной преданности, оказались обманутыми и глубоко оскорбленными; но они все-таки пережили и это испытание и долго дремали в глубине народной души, пока их не разбудили освободительные веяния 1861 г.

    В 1613 г., когда заседал избирательный собор, Михаилу было семнадцать лет; в нем не замечали больших способностей. Озабоченная лишь тем, как бы не подвергнуться вместе с ним новым бедствиям, Марфа вовсе не собиралась выдвигать его вперед; в никому неизвестном, ничем не выдающемся мальчике сам Филарет не замечал возможного кандидата. Зачинщиком и главным деятелем в пользу его кандидатуры был, по-видимому, Феодор Иванович Шереметев, женатый на Ирине Борисовне Черкасской, племяннице бывшего патриарха. С большим влиянием, очень ловкий этот боярин отличился в нескольких сражениях перед занятием Москвы поляками и потом с большой твердостью сопротивлялся Андронову и полякам; он все время поддерживал деятельную переписку с дядей жены и В. В. Голицыным. Из своего заключения в Мариенбурге Филарет советовал просто выбрать какого-нибудь боярина и предписать ему условия. Он и в плену выказывал вполне определенную склонность к польской конституции. Говорили, будто на одном из заседаний собора Шереметев показал выборным письмо пленника, чтобы убедить их в его бескорыстии; [478] но вместе с тем он внушал боярам, что юный и неопытный Михаил неминуемо будет вынужден предоставить им действительную власть; он писал В. В. Голицыну: - "Мы выберем Мишу Романова; он молод и еще незрел умом, и нам с ним будет повадно".[479]

    Избрание деятельного участника недавних событий в особенности не улыбалось аристократам: на престоле оказался бы неприятный свидетель общих прегрешений остальных деятелей; избрание же такого юноши удовлетворяло большинство избирателей; ведь Александры Великие назначают на высшее звание достойнейших, а инстинкт всякой демократии побуждает предоставлять его самому незначительному.

    VI. Избрание Михаила

    В последнюю минуту, по-видимому, Минин и даже Пожарский тоже высказались за эту кандидатуру. С другой стороны, она естественно льстила духовенству. Епископы и архимандриты имели видения, указывавшие на Михаила, как "избранника Божия", а это производило впечатление на народ. Летописи говорят, что воинские люди, дворяне, дети боярские и казаки, собравшись в большом числе, прислали на собор послание в этом же смысле, а Палицын хвалился, что служил посредником в этой демонстрации. В той или иной форме, одно только вмешательство казаков здесь несомненно; они волновались и громко заявляли, что не желают другого кандидата. Из этих элементов, засвидетельствованных историей, возникла новая легенда. Собору приходилось обсудить предварительный вопрос: имеются ли налицо представители рода бывших царей? Духовенство просило отложить решение до следующего дня и распорядилось служить молебны. На другой день утром один галицкий дворянин передал собору лист с генеалогическими выписями, которыми старался установить родство Михаила с царем Феодором. Послышались возражения. Никто не знал составителя документа. Угрожающие голоса выражали негодование на его дерзость, спрашивали, откуда он явился, и заседание принимало оборот, неблагоприятный для Романовых, когда встал какой-то донской атаман, потрясая бумагой.

    - Что это еще? - строго спросил Пожарский. Но казак невозмутимо ответил:

    - Грамота, подтверждающая природные права царя Михаила Феодоровича.

    Сличили обе рукописи; содержание их оказалось тождественным, и тотчас собор единогласно провозгласил избранным указанного ими государя.[480]

    За отсутствием вполне точных сведений, вот что можно предположить на основании событий. Когда заботами Шереметева большинство было достаточно подготовлено, 4-го февраля назначили предварительное голосование. Результат, несомненно, обманул ожидания, поэтому, ссылаясь на отсутствие многих избирателей, постановили решительное голосование отложить на две недели. Несколько влиятельных бояр и ожидаемых выборных, действительно, отсутствовали; в том числе и Ф. И. Мстиславский; жестоко измученный испытаниями во время осады Кремля, он отдыхал в своей вотчине. Но сами вожаки, очевидно, нуждались в отсрочке, чтобы успешнее подготовить общественное мнение. Даже официальные документы говорят о тайных агентах, разосланных по областям.[481] Избрание выяснялось медленно, с большим трудом, в этом нет сомнений. По одному свидетельству, собор выразил еще желание видеть кандидата, прежде чем постановить решение. Большинство избирателей никогда не видали его, а о нем ходили не особенно лестные слухи. По совету Шереметева, Марфа отказалась привезти или прислать сына в Москву. Лишенный всякого воспитания среди бурных событий, окружавших его детство и раннюю юность, не умея, вероятно, ни читать, ни писать, Михаил мог все испортить, явившись перед лицом собора; и выборные тщетно настаивали перед Шереметевым на его приезде. Проливая ручьи слез, этот ловкий человек притворялся невинностью; он ни во что не вмешивался и рассчитывал продолжать дело, не возбуждая подозрений, будто он руководится своекорыстными расчетами. Его открещиванье соответствовало лицемерным обычаям того времени и произвело превосходное впечатление. 21-го февраля 1613 года, в первое воскресенье великого поста, представители Собора вышли на Лобное место, чтобы выслушать голос народа. Как и следовало ожидать, народ кликами провозгласил Михаила; то же сделал и Собор.[482]

    Оставалось получить согласие избранника, вернее - его матери. Многочисленное посольство с рязанским архиепископом Феодоритом во главе, за неимением патриарха, отправилось ради этого в Кострому, куда и прибыло 13-го марта 1613 г. Марфа проживала тогда в Ипатьевском монастыре, основанном Мурзой Четом, предком Годунова. Река Кострома при своем впадении в Волгу отделяет его от города. На следующий день посольство двинулось сюда внушительной процессией, как при выборах Бориса: с хоругвями, иконами и чудотворным образом Феодоровской Божией Матери. Марфа, по примеру Ирины, не обнаружила ни малейшей радости. Она, напротив, плакала, гневалась; только после долгих упрашиваний решилась идти с челобитчиками в церковь Св. Троицы, а на пути туда еще горячо препиралась с ними. Ее сын слишком молод, и "большие люди" земли обезумели, избрав его на царство. Ни ему, да и никому другому не лестно занять престол после того, как стольким царям изменяли, оскорбляли их или убивали те же самые, кто теперь избрал им преемника!

    Это препирательство чересчур близко напоминает комедию 1598 г. в Новодевичьем монастырь, так что кажется, как будто оно было пересказом этого образца, судя по некоторым подробностям, сообщаемым в летописях; но на этот раз прения эти, пожалуй, действительно были ближе к правде и чистосердечнее. Борис, Дмитрий и Василий по очереди показали, в самом деле, во что обошлось им обладание престолом Грозного. Тем не менее, в тот же день 14-го марта Марфа вняла мольбам и "дала Михаилу свое благословение" на принятие скипетра, который ему тотчас же вручил Феодорит вместе с избирательной грамотой. Значит, этот документ был уже в то время составлен и подписан. Этот факт нужно запомнить. Какой-то Феодорит находился в числе следователей по угличскому делу; возможно, что это то же самое лицо.

    19-го марта новый царь покинул Кострому, но, подобно Пожарскому, отнюдь не торопился в Москву. Он надолго остановился в Ярославле, что объяснялось половодьем и бездорожьем; однако, он останавливался и в других местах по дороге. Царственного путника задерживали, несомненно, иные опасные трясины. Несмотря на единогласное избрание, столица еще кипела. Люди спорили, и не без основания, если не о личности нового государя, то об условиях, знаменитых условиях Филарета, которые тот намеревался предписать будущему повелителю. Еще лучше поступал собор. Как будто слушаясь приказаний Михаила или принимая внушения его приближенных, он распоряжался очень самостоятельно. На деле, продолжая свою деятельность до 1615 г., собор должен был разделять с царем отправление верховной власти, а теперь, ожидая его приезда, выборные решились, не спросясь его, завести переговоры с Сигизмундом о приостановке военных действий и обмене пленными.[483] Царь предоставил им свободу действий; в конце апреля они принуждены были отправить к нему новое посольство, прося царя поторопиться. Тогда он решился и на 2-ое мая назначил торжественный въезд в Кремль, где ему с трудом нашли сколько-нибудь приличное помещение. Михаилу пришлось довольствоваться полуразрушенным теремом царицы Анастасии. Марфа с гораздо бульшим удобством поместилась в Вознесенском монастыре. 11-го июля в Успенском соборе совершилось венчание на царство.

    Началось царствование Романовых.

    Они впоследствии самостоятельно пользовались самодержавною властью, в основных чертах вполне тождественною с той, строгий образец которой завещали им властители из рода Рюрика. Однако вопрос об ограничении власти еще раз был поставлен и, судя по многим свидетельствам, был даже разрешен в пользу изменения формы правления. Но в этой стране конституционные идеалы имеют печальную историю.

    VII. Вопрос об образе правления

    Официальная избирательная грамота, которая дошла до нас, не носит никаких следов такой победы либеральных требований; как я уже указывал, это несомненно апокрифический документ; но в нем отчетливо указана более ранняя грамота, которую Феодорит в марте передал в руки Михаила; она предшествовала официальной редакции, составленной в мае - единственной, сохранившейся до нашего времени.[484] С другой стороны, первая редакция могла тоже умалчивать насчет ограничительных условий, хотя уничтожение ее и самая замена ее другой редакцией уже указывает на нечто иное. Предполагали, что Михаил принял обязательства относительно одного боярства, подписавши некоторые условия, подобные тем, на которые сперва согласился Шуйский. Самые точные сведения о событии дает нам Страленберг; [485] взятый в плен под Полтавой, он долго жил в России и занимался собиранием драгоценных сведений. Михаил обещал, будто бы, не менять старых законов и не издавать новых без согласии собора или боярской думы, объявлять войну и заключать мир только с их одобрения; судить важнейшие дела по законам и старым обычаям, наконец присоединить свои личные имущества к государственным. Это - не единственное свидетельство, хотя оно и признано многими историками.[486] Псковская летопись [487] сообщает другое, тем более важное, что оно враждебно боярам, обвиняя их в том, что они жертвовали государственными интересами ради своих личных расчетов. Котошихин и Татищев тоже считают несомненным, что Михаил принял приблизительно такие условия.[488] Первый жил в XVII в., второй в первой половине XVIII в.; оба они могли лучше знать предания и видеть документы, ныне исчезнувшие.

    Следует думать, что они были хорошо осведомлены; но эта ограничительная грамота, подобно предшествовавшим, была осуждена остаться мертвой буквой. По словам Фокеродта, Михаил считался с нею до возвращения Филарета, которому удалось, ввиду благоприятных обстоятельств, обуздать республиканские настроения, оставив за собором только честь утверждения постановлений государя. Это объяснение вряд ли вполне верно. Избранник 1613 г. правил вместе с собором до 1615 г., а распустив это собрание, должен был несколько раз созывать другие, даже по возвращении своего отца. В отношениях, установившихся между государем и представителями страны, незаметно, однако, никаких признаков республиканских настроений, ни даже склонности к конституционному строю. Собор 1612 г. приобрел на первое время весьма большую независимость, отчасти сохранял ее и позже, сперва благодаря отдаленности местопребывания государя, а затем этой узурпации власти способствовали и исключительные обстоятельства, сопровождавшие его восшествие на престол. Но тут, очевидно, был только захват власти, сложившееся положение дел, а не проявление права, простая случайность без всякого отношения к приведенным Страленбергом условиям или каким-либо другим, принятым, как предполагали, новым царем.[489]

    Если подобный договор и состоялся, Михаил не ждал помощи своего отца, чтобы взять все уступленное обратно, и, без сомнения, полное восстановление самодержавной власти не стоило ему больших усилий. Как и в XVI веке, соборы, созываемые после 1615 г. в неопределенные сроки, когда и как было угодно государю, действовали только как совещательные комитеты или палаты регистрации; когда, же царь пожелал обходиться без их содействия, - ни из среды выборных, ни из недр самой страны не раздалось ни одного протеста, эхо которого донеслось бы до нас.

    Я говорил в другой книге,[490] как в 1730 году императрица Анна, по просьбе офицеров своей гвардии, разорвала грамоту, которую позволила верховникам навязать себе. В 1613 году терем царицы Анастасии был, может быть, свидетелем такой же сцены. Попытки ввести конституционный строй не имели надежды на успех в этой уже глубоко демократизировавшейся стране именно потому, что они всегда шли сверху. Масса не интересовалась ими, относилась к ним даже враждебно. Она инстинктом понимала, что, идя по следам поляков, реформаторы вели не к свободе, а к олигархии. К тому же одинокие, оторванные опричниной от покровительствуемого ими слоя мелкого дворянства, который составлял силу польских олигархов, их русские подражатели только неумело повторяли дурно выученный урок. Разоренные, с корнем вырванные из старых гнезд, они не имели за собой трех веков политического воспитания; а вне их среды стояли добровольцы казачины, одни - враги всех политических или социальных узд, другие - способные отказаться от своей независимости за какое-либо вознаграждение; масса утратила уже чувство свободы и самое представление о ней. Московские великие князья едва успели тяжелой и твердой рукой обтесать свой народ рабов и ввести его мягким, приниженным и покорным в политическое здание своего изобретения - огромную железную клетку с толстой решеткой. Тщетно недавний революционный вихрь распахнул двери ее, выбрасывая вон узников: сперва обрадованные, но вскоре смущенные, они рано возвращались к своей темнице, блуждали, словно души в чистилище, около ее дверей, готовые идти за первым встречным тюремщиком, Богданком или Сидоркой, протягивая шею в хомут.

    К тому же в этой стране революция носила характер скорее социальный, чем политический. Только в этом первом смысле она и могла мощно развиться. С этой стороны движение могло бы привести к глубоким изменениям социального строя, если бы внешняя опасность не стала на его пути; предписав ему не терпящие отлагательства задачи, она отвлекла народное сознание от задач внутреннего порядка, которыми скоро пренебрегли и предоставили их разрешение далекому будущему. Кроме сохранения национальной неприкосновенности, единственным приобретенным после кризиса результатом было окончательное распадение аристократического элемента; простонародью, однако, не удалось получить его наследия. Оно досталось товарищам Пожарского, а через посредство служилых людей - их позднейшим представителям в организации современной России: придворной камарилье и бюрократии.

    Но эта эволюция уже касается истории первых Романовых, к которой я подойду, если силы мне позволят, в другой книге.[491]

    К царствованию Михаила Феодоровича относятся и последние эпизоды героического романа, трагическую развязку которого я должен уже здесь рассказать, чтобы не заслужить упрека в невнимательном умолчании. Предваряя события, я прослежу судьбу Марины и Заруцкого до конца их изумительного предприятия.

    VIII. Конец Марины

    Покинув Михайлов, с которым он беспощадно обращался, и оставив в нем преданного себе воеводу, Заруцкий в марте 1613 г. отправился в Епифань, городок той же области, лежащей немного южнее. Но уже вокруг него становилось пусто. Вскоре после его отъезда жители Михайлова посадили в тюрьму его воеводу с его немногочисленными казаками. В апреле войско, присланное из Москвы под начальством князя Ивана Одоевского, заставило атамана отступать, настигло его под Воронежем и разбило наголову. Марина с любовником бежали вплоть до самой Астрахани. Они, казалось, еще не покидали тогда своих честолюбивых мечтаний; обдумывали фантастический план водворения на границах Персии, начав ради этого переговоры с шахом Аббасом. Следует помнить, что Астрахань еще недавно была столицей независимого царства. По дошедшим до Москвы сведениям, Заруцкий один увлекался этим планом; Марина, напротив, советовала ему устроиться на Украйне, чтобы быть поближе к Польше.

    Одоевский не решился так далеко преследовать своего отозванного противника, который был еще опасен своими обширными связями с Волгой, Днепром и Доном. Он ограничился посылкой грамот казакам нижней Волги с приглашением не стоять за безнадежное дело. Одновременно из Москвы пытались поднять ногайских татар против нового повелителя Астрахани и удалить донских казаков, отправив их в Северщину против польских отрядов. Донцы с восторгом приняли подарки, которыми подогревали их преданность; они звонили в колокола, служили молебны и наказали кнутом одного из своих товарищей, который упорно настаивал на том, что "калужский царек" еще жив; но они отказывались от похода. Скоро посылаемые Одоевским известия о победах сменились новыми грозными вестями. Казаки с Волги и Терека, все те, что жили на обширных землях юго-востока, этом притоне множества воинственных людей, собирались под знамена Заруцкого. В это же время, переходя через центральные области, толпы голытьбы шли к ним на соединение из северных уездов Белоозерья и Пошехонья. Прежде враждебно относившиеся к нему ногайский князь Истерек заключил с ним договор, обещая следующей весной идти осаждать Самару. В это же время на готовившемся караване судов сам атаман должен был двинуться вверху по Волге, чтобы напасть на Казань.[492]

    Таково было огромное, по видимости, движение, созданное мятежником, которого перестали было считать опасным! Большое расстояние помогло преувеличить его размеры и опасность в глазах людей, жаждавших покоя после длинного ряда жестоких испытаний. Тревога охватила почти беззащитную, как известно, Москву. За недостатком войск царь и собор разослали новые послания и новые подарки. Сам Заруцкий получил послание, составленное в примирительном тоне, с обещанием полного прощения, если он изъявит покорность.

    Но он не мог соблазниться этими мирными обещаниями, тем более что в посланиях к его казакам его, атамана, называли изменником, виновником всех бедствий, от которых страдала Московия. Но его новые силы были далеко не так значительны, как уже мерещилось с перепугу его противникам. Прежде взятия Казани и устрашения Москвы он должен был охранять свое весьма непрочное положение в самой Астрахани. Население не выражало ему вполне успокоительного расположения; Марина же, памятуя 17-е мая, дошла до того, что запретила звонить в колокола, под тем предлогом, что гул их пугает ее сына.[493] Приближенные царицы производили тяжелое впечатление на жителей. Набожная духовная дочь самборских бернардинцев держала около себя целый мирок католических монахов, собранных за время ее скитаний, польских бернардинцев, испанских августинцев и итальянских кармелитов; один из них, отец Джованни Фаддеи, долго живший в Персии, вероятно, внушал Заруцкому его рискованные планы. Близ своего дома Марина устроила им капеллу, которую отец Николай Мелло освятил 28 августа 1613 г.[494] Сам Заруцкий внушал больше страха, чем расположения; он разгонял иностранных купцов неуменьем защищать их от своих татар и казаков, да и сам подчас грабил их; вообще его присутствие разоряло город. Подобно второму Дмитрию в Калуге, он держался только тем, что наводил страх и, подобно Грозному, пируя со своими полковниками и мурзами, ежедневно проливал кровь на плахах и в застенках.

    Следует думать, что он тогда выдавал себя за Дмитрия, так как сохранилась челобитная 1614 г., обращенная к "царю Дмитрию Ивановичу, царице Марии Юрьевне и царевичу Ивану Дмитриевичу".

    На эту комедию последовал вскоре зловещий ответ, довольно точное повторение событий, которыми в Москве закончилась карьера первого супруга Марины. Около Пасхи в апреле 1614 г. по городу распространился слух, что Заруцкий, пользуясь прибытием значительного подкрепления из казаков, задумал перебить всех подозрительных ему жителей. В среду на святой неделе вспыхнул бунт; после страшной резни Заруцкий вынужден был запереться в Кремле. Наступал конец.

    Упорствуя в бессмысленном предприятии в Персии, доблестный авантюрист имел дерзость в это время отправить к Аббасу послов с проектом договора.[495] В вознаграждение за немедленную помощь он предлагал шаху столицу своей астраханской империи. Но уже эта империя разрушалась всем составом. Терский воевода Петр Головин возбудил подозрения Заруцкого; но когда этот мнимый царь послал схватить его, жители отказались выдать чиновника и, возмущенные, перешли на сторону Михаила. Головин тотчас послал в Астрахань маленький отряд стрельцов в 700 чел. под начальством Василия Хохлова, а с его приближением к этому отряду присоединился Истерек со своими ногайцами. Находясь в открытой войне с жителями своей столицы, часто осаждаемый в крепости, служившей ему убежищем, Заруцкий не мог предотвратить такой поворот; астраханцы обезумели перед огнем его пушек; узнав о событии, они бросились все, мужчины, женщины и дети, вон из города и отдались под защиту Хохлова. Предупрежденный в свою очередь, Одоевский подходил усиленным маршем. Заруцкий и Марина, услыхав о его приближении, 12 мая 1613 г. бежали вверх по течению Волги. Хохлов преследовал их, но настиг только несколько казаков и Варвару Казановскую, верную приближенную царицы.[496] Сам Заруцкий с Мариной и ее сыном удачно добрались до моря, а затем, поднимаясь по р. Уралу, собирались, говорят, пробраться в Персию. Беглецы нашли временный приют в казачьем городке на правом берегу этой реки. Но Одоевский скоро открыл их след и послал туда своих лучших стрельцов с Гордеем Пальчиковым и Севастьяном Онучиным. Им досталась честь захватить пленников, которым наверху придавали особое значение. Будучи осаждены, атаман Треня Ус и его товарищи выдали своих гостей.

    25 июня 1614 года Заруцкий, Марина, маленький Иван и Николай де Мелло были направлены в Москву через Астрахань и Казань. Прочие монахи, по-видимому, разбежались раньше, а отец Фаддеи состоял, вероятно, в посольстве, отправленном недавно в Персию. Пленники путешествовали под сильным конвоем, который получил приказание в случае тревоги убить их, и можно догадаться, каким мучительным крестным путем оказался для Марины этот переезд.

    Заруцкий умер в Москве на коле. Сына Марины, несмотря на его нежный возраст, повесили на той виселице, на которой в то же время искупил свои злодейства Федька Андронов.[497] Относительно Марины сведения противоречивы. По русским известиям, она умерла с горя в тюрьме; польские летописцы думают, что ее там задушили или утопили подо льдом. У самборских бернардинцев сохранилось третье предание: Марину утопили вместе с отцом Антонием, который последнее время делил с нею заключение, а ее сын, переданный Сигизмунду и воспитанный заботами короля в иезуитской коллегии, пережил их, чтобы прозябать в безвестности; однако, несомненно, что отца Антония не было при царице в дни ее кончины. Кармелит Джованни Фаддеи, по-видимому, вернулся в Испанию и принес туда новые известия о совершившейся драме; он рассказывал, что схваченные вместе с Мариной отец Мелло и Варвара Казановская, несмотря на жестокие пытки, отказались принять православие.[498] Подробности, вероятно, навсегда останутся неизвестными.

    Сандомирский воевода сошел в могилу, на целый год упредив смерть дочери; вся эта семья, появившаяся одно время в сиянии яркого света, тотчас и надолго скрылась в тени. Она вышла из нее при Иосифе Мнишеке, великом маршале двора и краковском кастеляне, т. е. первом чине государства при Августе III, в середине XVIII-го века. В наши дни один из последних представителей этой фамилии уступил московским музеям картины, грубо нарисованные, но крайне интересные, где изображены торжественные выходы Марины в Москве, ее въезд в столицу царей, ее свадьба и коронование. Изменившая своей родине по избытку гордости, честолюбивая подруга двух Дмитриев и Заруцкого не оставила в ней ни одного памятника своего мимолетного сияния.

    IX. Общий обзор

    История Европы не знает другой революции, которая казалась бы столь бесплодной по своей развязке и по своим последствиям. В течение десяти лет эта революция расшатывала всю страну, заливала ее потоками крови и покрывала развалинами, но сама не внесла в народную жизнь ни одного нового начала, не указала нового пути ее будущему развитию. Она пронеслась разрушительным и бесплодным ураганом. Пройдя сквозь многие смены династий и политических и социальных порядков, Россия самодержавных царей путем этого длинного обхода вернулась к исходной точке. Обострившись до открытых столкновений, которые, казалось, коснулись всех основ совместного существования, борьба классов не выдвинула ни одной победоносной программы, выражавшей хотя бы частные интересы. Высшая аристократия ради защиты своих привилегий умела находить одни временные уловки, порождать и принимать искателей престола, прибегать к вмешательству иностранцев; она выставляла Дмитрия против Годуновых, шведов против поляков, продавались всякому, кто больше сулил, в конце концов погрузилась в бездну вполне заслуженной непопулярности. Для московских бояр XVII-го века смутное время имело те же последствия, как война алой и белой розы для английских баронов XV-го в. Но британская аристократия, действуя в интересах государства, вместе с ним восстала из общего бедствия. Себялюбивая политика московских олигархов довела их до непоправимой утраты не только привилегий, но и всякого общественного влияния.

    Соучастник вреднейших уклонений с прямого пути, куда давали себя увлекать верхи общества, средний класс под конец восстановил свою честь, выступив на защиту национальной независимости и порядка; но, быстро запыхавшись в своем великодушном порыве, он не сумел сохранить и крупицы власти, которой было завладел. Эта власть словно жгла ему руки, так спешил он отделаться от нее отречением самым бескорыстным, но вместе с тем самым малодушным, обратившись к тому началу самодержавия, которое вернуло его в его рабское состояние.

    Тотчас после борьбы, казалось, одни казаки, хотя и они не более других отличались в ней, имели вид победителей. Из людей вне закона, живших на окраине владений общества, которое извергло их из своей среды, они быстро перешли на ступень руководящего класса, заявив на соборе 1613 г., что возвратили себе свои гражданские права. Но и они тоже скоро проявили неспособность создать идеал или хотя бы какое-нибудь подобие мысли о политической или социальной реформе. Они только восставали против всех форм порядка, чтобы впоследствии, жалким образом обнаружив свое нравственное бессилие, в звании смотрителей за каторжными, сделаться покорным орудием общего порабощения.

    Итак, этот кризис, прервавши в начале XVII в. естественное течение национальной истории, оказался как бы случайным погружением в пустоту, в небытие. Россия вышла из него тяжко изувеченной и истерзанной, с двойным вырезом у своих границ и страшно израненным центром; эти раны, требовавшие для своего излечения всего ее внимания, ее полного усилия, должны были надолго остановить ее внешнее расширение, сдавить ее внутреннее развитие и отвлечь ее внимание от тех забот, которые заря умственного и нравственного возрождения начала было ей внушать.

    Испытание, несомненно, помогло ей сознать свое национальное единство и оценить те силы, которыми она располагала, чтобы защищать его. Но этот славный подъем мощной энергии имел последствием только несвоевременное возвращение к худшим преданиям прошлого, которое казалось уже упраздненным или по крайней мере к тому готовым, усиление узкого национализма, подозрительного и сурового, в котором чада "святой Руси" и без того замуровались слишком долго и упорно, а теперь, обернувшись назад, готовились утратить большую часть уже установившихся было сношений с западной цивилизацией. В доме с заново припертыми дверями, с ревниво законопаченными окнами они зажили в духоте и одиночестве - до первых ударов топора Петра Великого, до внезапного стремительного наплыва поверхностного западничества, нахлынувшего словно лавина или мгновенный переворот, по многим условиям зловредного и бесплодного во многих отношениях.

    Продолжительное тесное сближение с космополитическими шайками Рожинского, Жолкевского и Делагарди тоже не оставило заметного следа на нравах страны; вынося это сближение, она показала себя неподатливой к его влиянию. Если в повторявшихся попытках преобразования государственного строя угадывается польское влияние, мы видели, каким образом, как просто оно исключалось.

    С этой точки зрения смута имела иное следствие, более глубокое, более прочное, но, увы, крайне злополучное. Как это заметил Костомаров, - она сделалась практической школой измен, раздора, политических безумств, двуличности, легкомыслия, распущенности и личного эгоизма.[499] Русский историк думает, что урок этот исходил от Польши, и что она сама же к нему вернулась. Революционируя Россию, польские сторонники первого и второго Дмитрия сами проникались роковым ядом и, возвращаясь домой, заражали им свою родину, не причиняя им вреда родине Минина и Пожарского, способной быстро отвергнуть отраву, с отвращением выплюнуть ее.

    Это только патриотический парадокс. Поляки не имели никакой надобности проделывать над Московией опыты анархических привычек. Rokosz Зебржидовского готовился в их стране ранее, чем появился в ней первый Дмитрий. С другой стороны, вовсе еще не доказаны ни польское происхождение первого или второго претендента, ни польский источник революционного движения, которое разразилось с их появлением. Несомненно, оба народа были слишком близки друг к другу особенно в эту пору своей истории, чтобы не возник между ними обмен умственных и нравственных начал, и польское влияние могло приобрести в некоторых отношениях решающее значение в общих заблуждениях. Я это признавал в начале изложения.[500] У обеих сторон был яд в жилах, и они его сохранили. Верно одно, что, испытывая одновременно такие кризисы различной напряженности и потом сталкиваясь в борьбе, которую они вызывали, и в которой ставилась на карту судьба обеих стран, Польша и Московия проявили весьма различную силу сопротивления. Тлетворные зародыши, заразив их одновременно, неодинаково повредили им: одной стороне они привили смертельную болезнь, а в более сильный организм другой - внесли только некоторую порчу, причинили ей недомоганье, наследственную печать которого он носит и поныне.

    Наконец, следует отметить, что, вопреки видимости, не все было безумием и преступным развратом в этой ужасной смуте. Зарождались в этой атмосфере благородные инстинкты и выходили на свет законные стремления, хотя, утопая в разливе нездоровых страстей, они бывали осуждены на временное исчезновение в общей бездне. Свобода требует долговременной выучки. В России телосложение населения ведет к медлительности, и нравственный прогресс подчиняется тому же закону. Глубоко вспахав ее, революционная буря XVII в. заложила в эту сухую почву семена, присутствие и жизнеспособность которых нельзя уже теперь не признавать.


    15 декабря (н. с.) 1905 г.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.