Онлайн библиотека PLAM.RU


  • I
  • II
  • III
  • ГЛАВА XI. НА ПУТИ К КОНФЛИКТУ

    Меттерних пользуется минутой, когда император особенно раздражен русскими, чтобы указать ему на их успехи на Дунае. – Надежды подаваемые Австрии. – Состояние умов в Beне: две партии. – Министерство предлагает союз. – Личное вмешательство императора Франца. – Меттерних просит Наполеона нарушить эрфуртские обязательства и не давай России княжеств. – Отказ Наполеона; причины его честности. – Он запрещает России завоевывать что-либо за Дунаем. – Новые причины его недовольства Румянцевым; жестокие нападки на Румянцева. – Русские в курортах Германии; женская политика. – Русская колония в Вене. – Положение нашего посольства в Вене; аристократическая и светская оппозиция. – Король Вены. – Салон княгини Багратион. – Интриги Алопеуса. – Поццо ди Борго снова выступает на сцену. – Наполеон настаивает на его изгнании и просит отозвать графа Разумовского. Новый проступок русских в Вене. – Жалобы Наполеона; он замещает своего министра и лично берется за перо; ноты, переделанные и исправленные его рукой. – Переселение князя Куракина на дачу. – Разговор императора с братом Куракина. Грозные слова. – Взгляд императора на его отношения к России. – Необходимое условие мира – союз. – Какое впечатление производит на Европу и Россию сопротивление Испании. – Наполеон старается отдалить конфликт на Севере и не отказывается от мысли избегнуть его. – Характер его личных отношений с императором Александром. – Применение более строгих мер в борьбе с Англией; континентальная блокада; приготовления к морским экспедициям; неизменные виды Наполеона на Египет; в 1812 г. он намерен предпринять большую кампанию на морях. – Военные предосторожности в герцогстве Варшавском. – Продолжение русских интриг в Вене. – Тайная и официальная дипломатия. – Фиктивное отречение от Поццо ди Борго; его отправляют с секретным поручением в Константинополь. – Пропаганда в Польше. – Россия втихомолку начинает готовиться к войне: работы на Двине и Днестре; формирование нескольких армий. – Планы обороны и наступления. – Предвидя разрыв, Александр начинает первым готовиться к войне. – Ошибки и деспотизм Наполеона ускорят разрыв.

    I

    Последняя нота Куракину была продиктована 4 июля. На другой день вечером Меттерних поехал в Сен-Клу и настоял, чтобы его допустили к вечерней аудиенции императора, ссылаясь на то, что должен сделать Его Величеству интересные сообщения. Дело в том, что накануне в посольстве было получено известие, в котором сообщалось, что русская армия на Дунае, перейдя реку, овладела Силистрией, осадила в Шумле великого визиря и смело направилась в центральные части Турции. Авангардные колонны, перейдя Балканы, угрожали Варне. Это и были те важные, прибывшие через Вену из Бухареста известия, о которых император Наполеон должен был узнать прежде всех. Отправляясь в Сен-Клу, Меттерних взял с собой выдержки из бюллетеней, прибывших с театра военных действий.[497]

    Увидя его, Наполеон отпустил всех. При первых же словах австрийца он пошел за картой и принес ее уже развернутой. Булавки, воткнутые в том месте, где находится бассейн Дуная, указывали расположение воюющих сторон и пути следования различных корпусов. Это доказывало, с каким вниманием следил Наполеон за ходом русско-турецкой войны. По данным Меттерниха, он переставил булавки, отметивши таким образом успехи русских. После этого он более четверти часа, не говоря ни слова, рассматривал карту, желая дать себе отчет и хорошенько выяснить новое положение, дабы вывести из него заключение. Затем он сразу поставил диагноз: турки проиграли кампанию. Им остается только подписаться под требованиями победителя. С некоторым волнением он сказал: “Вот и мир! Да, это – мир: турки вынуждены заключить мир. Ну что же! Это значит, как я недавно говорил вам, союз между Францией и Австрией; теперь у нас общие интересы”. И он повторил несколько раз: “Да, вот истинный союз между нами, основанный на общих интересах, – единственный прочный союз”.[498]

    Между этими сорвавшимися с языка словами и словами, сказанными Австрии в виде простого поощрения три недели тому назад, была громадная разница; и эта разница в словах позволяла оценить, до какой степени в короткий промежуток времени Наполеон отдалился от России; она ясно определяла, какой ужасающий прогресс сделало отчуждение. Было ли дело только за тем, чтобы поймать императора на слове и немедленно согласиться на предложение? Оставалось ли тестю и зятю только условиться о выражениях, в каких следует формулировать принятый в принципе и в сущности уже состоявшийся союз? Дальнейший разговор выяснил, что такое толкование слов императора шло дальше его мысли. Хотя в начале разговора он и выразился в настоящем времени с целью произвести большее впечатление на собеседника, но тотчас же спохватился и далее говорил только о будущем. В настоящее время, сказал он, Австрия должна посвятить себя восстановлению своих сил и спокойно положиться на будущее. Уже одним тем, продолжал он, что установлена общность интересов, сделан большой шаг вперед. Союз состоится; когда нужно будет, это сделается– в этом нет сомнения. И тогда увидят, что брачный союз между высочайшими фамилиями может способствовать их единению, что бы о том ни думали некоторые люди с превратными понятиями. “Румянцев, витая в области всякого вздора, думает, что семейный союз не имеет никакого значения, что даже, наоборот, он должен привести к некоторому охлаждению, будто бы потому, что, поссорившись в один прекрасный день с императрицей, я, естественно, должен буду поссориться в с ее отцом. Он не знает, что император Наполеон никогда не поссорится со своей женой; что он не поссорился бы с нею и в том случае, если бы она во всех отношениях была во сто крат менее достойной, чем это есть на самом деле. Брачный союз значит, много, но, конечно, не все”.[499] В течение разговора он несколько раз касался вопроса “о более тесных политических отношениях”,[500] не выражая, однако, желания тотчас же связать себя подписью, ибо в глубине души всегда ставил союз с Веной в зависимость от того случая, если бы Россия вздумала совершенно отстраниться от него. Видя, что такое предложение делается все более вероятным, он хотел прочнее заручиться имеющейся у него в виду поддержкой. Подавая Австрии более серьезные надежды, он рассчитывал вернее удержать ее за собой, не связывая себя, однако, обязательствами, несовместимыми с теми обязательствами, на которых покоился его союз с Россией и которых он решил не порывать первым.

    Между тем, в Вене, по крайней мере, в известных кругах, считали нужным торопиться. Там хотели поскорее приступить к делу и смотрели на союз с Наполеоном, как на неотложную необходимость. Успехи русских произвели в столице Австрии глубокое впечатление. По общему мнению, водворение русских в княжествах будет упрочено и вскоре завершится теперь уже неизбежным миром. Этот захват русских на нижнем Дунае должен был окончательно закрыть все выходы монархии, уже замкнутой на Западе французскими Германией и Италией. Теперь, вслед за Западом, закрывался и Восток, и как ни была подготовлена Австрия к этому результату войны, она возмутилась, видя близкое его осуществление. Окруженная двумя стремящимся к беспредельному расширению империями, сжатая между ними, как в тисках, она испытывала невыносимо тягостное чувство, – и мысль решиться на что-нибудь необычайное, – дабы высвободиться из этих тисков, сохранить за собой выход на Восток и добиться удаления русских с Дуная, приходила многим на ум.

    Но как достигнуть этого? Мнения разделились, и на сцену выступил глубокий и жестокий раскол. Высшее общество, по-прежнему враждебно относившееся к Франции, перестало скрывать свои чувства, и, под влиянием графа Разумовского и его партии, возлагало надежду только на откровенное и сердечное объяснение с Россией. Царь, уверяли они, желает только одного – сговориться с Австрией. Появление Алопеуса в Вене как будто подтверждало их слова. Русский агент, про отъезд которого из Петербурга мы говорили выше и с инструкциями которого уже познакомились, только что появился в австрийской столице. Он остановился в ней, и, по неестественным натяжкам, к которым прибегал, чтобы продлить свое пребывание под предлогами частного и семейного характера, – предлогами, слишком прозрачными, чтобы ввести кого-нибудь в заблуждение, нетрудно было догадаться, что Неаполь никогда не дождется его визита и что ареной его деятельности назначена Вена. Он был принят императором и эрцгерцогами, старался втереться к ним в доверие, но, главным образом, стремился “завербовать приверженцев”[501] в обществе и салонах и, нужно сказать, имел в этом полный успех. В этом направлении почва для него была отлично подготовлена Разумовским, его другом и старым товарищем. Еще до его приезда Разумовский постарался создать ему репутацию искуснейшего, почти гениального политика; говорил о нем, как об одном из самых выдающихся деятелей русской дипломатии и как о человеке, пользующемся доверием императора Александра. Благодаря таким высоким рекомендациям, Алопеус был принят в самых замкнутых кругах общества. Везде его встречали с почетом, носили на руках. Он разыгрывал роль непримиримого врага Франции, и, не стесняясь, говорил о создании новой лиги для освобождения Европы. Рядом с предметом столь высокого значения, прибавил он, стоит ли говорить о второстепенных интересах на Дунае? К тому же, говорил он далее, император Александр, не отказываясь от своих справедливых требований, желает оберегать интересы Австрии; он готов щадить ее самолюбие и при окончательном соглашении не прочь уступить ей хорошую долю. Отчего бы, говорили наперерыв члены английской и русской партии, не воспользоваться столь счастливыми обстоятельствами, отчего не ухватиться за эту нить и не добиться от царя соглашения на Востоке, пожертвовав союзом на Западе”.[502]

    Иного, но не менее решительного, мнения, держались лица, которые из принципа или выгоды были на стороне Меттернихов. Они, как и сам министр, верили в пользу кратковременного, но тесного сближения c Францией. В отсутствие своего главы, отец которого был плохим его заместителем, они пошли дальше его намерений. В настоящем кризисе они видели спасение только в Наполеоне. По их словам, следовало, как можно скорее перейти на сторону Наполеона, отдалить его от России и добиться, чтобы он наложил veto на княжества.

    Эта партия, не столь многочисленная, как первая, была сформирована из менее высокой общественной среды и со времени брака занимала среди советников императора господствующее положение; она захватила власть, но не имела времени упрочить ее за собой. Несмотря на то, что император Франц вполне искренне оказывал предпочтение Франции, наши противники не пренебрегали никакими усилиями снова овладеть им. Они никогда и нигде не давали ему покоя. Это были самые неугомонные заговорщики против спокойствия монарха, уставшего от политики, любившего тихую спокойную жизнь. Во время недавнего путешествия в Богемию они постоянно приставали к нему с назойливыми советами. То же самое было, когда он поехал на воды в Баден, около Вены, имея в виду поправить здоровье и пожить в уединении, – и там он не избавился от агентов России, слова которых ввергали его в сомнение и нарушали его покой. Сознавая свою слабость, не уверенный в самом себе, он желал формального обязательства с Наполеоном, которое оградило бы его и от собственной слабохарактерности, и от назойливых советников. Он стремился связать себя обязательствами, хотел наложить на себя путы; отречься от свободной воли, которую боялся дурно использовать. Он говорил нашему посланнику: “Интриги прекратятся только с подписью договора о союзе”.[503] Пользуясь настроением монарха, партия Меттерниха настояла на том, чтобы обратились к Наполеону с положительными предложениями и официально просили его вмешательства в дела на Дунае.

    В начале июля князь Меттерних завел откровенный разговор с нашим посланником. С горечью указывая ему на успехи России, он закончил указанием на выгоды соглашения между Францией и Австрией с целью положить предел захватам варварского государства, которое производит угнетающее действие на всю Европу и грозит наложить на нее свое ярмо”.[504] В следующие за тем дни Отто только и слышал разглагольствования о русской опасности, “о страсти к завоеваниям, которая угрожает, поглотить все от Лапландии до Эгейского моря”.[505] Ему говорилось, что следует во что бы то ни стало отдалить Наполеона от России, что нужно разрушить последний остаток союза, который, по признанию австрийских министров, ставил “Австрию в крайне затруднительное положение”. Князь Меттерних говорил, что Россия никогда не будет искренним другом Франции; что “каковы бы ни были личные взгляды императора Александра, ее самые влиятельные люди всегда будут на стороне Англии”;[506] что, чтобы сбросить с себя маску, она ждет только окончания войны с турками, т. е. момента, когда эти исконные союзники Франции будут поставлены вне возможности бороться. Действительно, как бы в подтверждение таких намерений России, наши официальные и тайные агенты говорят “о подозрительном поведении” петербургского кабинета, о его двойственной игре, о противоречии между его публичными заявлениями и тайными проделками его агентов. Они доносят “о странном поведении Алопеуса, про которого можно подумать, что он послан королем Георгом, а не императором Александром”;[507] сообщают, что эти интриги волнуют венское общество, подрывают кредит французской партии; что теперешнее министерство воодушевлено самыми лучшими намерениями, но, прибавляют они, будет ли оно в силах выдержать натиск враждебных элементов, если Франция не позволит ему рассчитывать на ее поддержку. Вот случай окончательно овладеть Австрией и закрепить принципы ее политики, какого, может быть, не представится более. Но император Наполеон должен, не теряя времени, воспользоваться этим случаем, иначе ни за что нельзя ручаться. “Все это держится на ниточке, – говорил князь Меттерних, – чтобы порвать ее, немного нужно”.[508] Вместе с этим удвоилась и небескорыстная лесть по адресу Наполеона, и в этом отношении император Франц со свойственным ему простодушием не щадил самого себя. Он приходит в восторг, более того – он умиляется при известии, что Мария-Луиза вскоре подарит ему внука. Говоря о будущем римском короле, он произносит слова, о которых впоследствии ему пришлось более, чем забыть: “Этот ребенок всегда найдет во мне отеческие чувства”.[509]

    Когда, таким образом, почва была подготовлена, австрийской миссии было поручено приступить к делу и напрямик возбудить вопрос о княжествах. Не зная, находится ли Меттерних в Париже, так как он то извещал о своем возвращении в Вену, то откладывал отъезд, венский кабинет отправил инструкции князю Шварценбергу. Было бы большим счастьем, – говорилось в отправленных 17 июля инструкциях, – если бы Наполеон согласился присоединиться к Австрии с тем, чтобы помешать русским захватить что-либо по нижнему течению Дуная. Вероятно, совместного представления Франции и Австрии было бы вполне достаточно для достижения этой цели. Австрия охотно поддержит этот шаг военной демонстрацией, но необходимо, чтобы Наполеон начал дело дипломатическим путем и первый возвысил голос; теперь все усилия посольства должны быть направлены к тому, чтобы заставить его взять на себя инициативу по этому делу.[510]

    Это было уже нескрываемым натравливанием на Россию. С удивительным бесстыдством, с поразительной дерзостью Австрия открыто выступила в роли, которую до сих пор вела под сурдинку. Она без всякого стеснения просила Наполеона разорвать эрфуртский договор и толкала его на клятвопреступление. Меттерних был еще в Париже, когда прибыли инструкции от 17 июля. Шварценберг познакомил его с ними. Спокойный, уравновешенный Меттерних не одобрял такой поспешности. Он предпочитал, чтобы вместо того, чтобы забегать к императору, Австрия выждала, пока он сам обратится к ней. Тем не менее, он постарался исполнить желание своего двора. Предоставляя Шварценбергу действовать официальным и иерархическим путем, т. е., обратиться к министру, он, со своей стороны, обратился к самому императору и задал ему следующий вопрос: “Думает ли он сохранить полностью заключенные в Эрфурте обязательства, или, быть может, согласится заодно с Австрией сделать в Петербурге шаги, которые могли бы спасти княжества?”.[511]

    Ответ Наполеона был вполне определенный. “Я дал известные обязательства, – сказал он, – у меня нет ни причины, ни предлога нарушать их. Эти обязательства чрезвычайно чувствительны для меня; я усматриваю в них истинный вред для Франции, но ведь вы знаете, что меня привело к этому. Отречься при настоящих условиях от этих обязательств значит тотчас же доставить России предлог к войне, что не согласуется с моими видами и, сверх того, навсегда лишит меня права на доверие к моим обязательствам. Какую же гарантию могу я дать вам самим, если нарушу точное обязательство по той лишь причине, что, в силу изменившихся обязательств, я могу менее церемониться с государством, с которым я его заключил?[512]

    За этими полными достоинства словами скрывался политический расчет. Наполеон ничего не имел против того, чтобы Александр завладел княжествами, ибо это приобретение всего вернее разъединило бы Австрию и Россию; оно поставило бы между ними вечную преграду, направив их соперничество на Востоке на один пункт – низовье Дуная. Здесь, при своем стремлении на Юг, Россия встречала на своем пути последнее оставшееся открытым для австрийского расширения поприще, и, овладевая им, закрывала его для Австрии. Таким образом, интересы обоих государств должны были непримиримо столкнуться на этом пункте их честолюбивых стремлений. Пока участь княжеств не была решена, пока дело не было кончено, можно было опасаться, что какой-нибудь компромисс примирит притязания соперников. Но лишь только русские наложат руку на предмет спора, донельзя оскорбленная Австрия увидит, что, кроме нас, ей некуда идти; и если когда-нибудь обстоятельства вынудят Наполеона обратиться к ней, он может сделать это с большей уверенностью, что не встретит отказа.

    Поэтому он не только отказал австрийцам в своей материальной и нравственной поддержке, но и убеждал их смириться и преклониться пред готовым совершиться фактом. Он высказал, что не запрещает, им оспаривать у России княжества и даже начать с ней из-за них войну, что готов предоставить им полную свободу, что будет соблюдать строгий нейтралитет и останется простым зрителем. Но будет ли им выгодно пускаться в одиночестве на ничего доброго не обещающее предприятие? Он не думает этого, и, конечно, не посоветует им ничего подобного. По его словам, было бы лучше всего, если бы Австрия, отказавшись от войны, дала туркам совет согласиться на уступку княжеств, дабы теперь же покончить с войной, начинавшей принимать тревожные размеры. Но, верный избранной им два месяца тому назад тактике, он не хотел, чтобы Меттерних вышел из его кабинета под гнетом слишком мрачных мыслей, и постарался оставить ему некоторую надежду на будущее. Он сказал, что, хотя он и смотрит на вопрос о княжествах, как на вопрос в настоящее время решенный, хотя лично никогда не заведет о нем разговора, но, что, может быть, в один прекрасный день Россия сама даст предлог поднять его, порвав с нами и перейдя на сторону наших врагов. За свою измену она тотчас же поплатится тем, что приобрела в Эрфурте; и, если Австрия сумеет занять в нашей дружбе место русских, она может наследовать признанные нами за русскими права на княжества. Тогда, – и только тогда, – он не откажется возобновить разговор о предмете, который теперь вне обсуждения. “В случае, – сказал он Меттерниху, если русские дойдут до безумия и поссорятся с нами, что будет им стоить Финляндии, Молдавии и Валахии, приобретенных ими благодаря союзу со мной, вы знаете, что можете рассчитывать на меня. Тогда вы сообщите мне ваши мысли, а я вам свои”. Этими подающими надежду словами он и закончил разговор.[513]

    Однако, он полагал, что за причиненную австрийцам неприятность следует доставить им некоторое утешение менее призрачного свойства. Он предлагает им протекторат над Сербией, не ведая, что это же самое предлагается им и императором Александрам. Он приглашает их вмешаться в дела Сербии, распространить на нее свое влияние и, в случае надобности, ввести в Белград некоторое количество войск.[514] Затем был еще один пункт, по которому, при известных условиях, он допускал немедленное соглашение с Австрией. Возможно было, что русские, опьяненные успехами, видя у ног своих бессильную Турцию, захотят перейти назначенный для них предел; что они забудутся до того, что потребуют от турок, кроме княжеств, еще некоторые земли на правом берегу Дуная; что они задумают, дабы уничтожить ту главную преграду, которая останется единственным средством защиты Оттоманской империи, удержать за собой по ту сторону реки, под видом залога, некоторые стратегические пункты и крепости или предмостные укрепления. В 1808 г. петербургский кабинет обещал удовольствоваться княжествами и не касаться других оттоманских владений. Отнесется ли он с уважением, как по букве, так и по духу, к этому обязательству? “Я хотел бы верить этому, – говорил Наполеон Меттерниху, – но аппетит приходит во время еды, теперь я не позволю себе потворствовать замыслам графа Румянцева”.[515] Но, продолжал он, если Россия проявит хотя бы малейшее желание присвоить себе что-либо на запретном берегу, – он знает, что делать. Тогда он решительно выступит против такого намерения и тотчас же объявит о своем переходе на сторону Австрии.

    Еще до этого разговора он приказал своему посланнику в Вене затронуть это предложение.[516] В интимных беседах с Меттернихом он был более откровенен и точен. “Если русские, – сказал он, – возымеют намерение выйти из пределов заключенных с нами обязательств и, следовательно, нарушить их, – я буду считать себя свободным, и вы можете рассчитывать на меня во всех отношениях”[517]. Впрочем, он не хотел оставлять русских в неведении и сообщил в Петербург, что он признает и чего не допустит, “Мне будет приятно, писал он, – если Турция заключит мир, уступив левый берег Дуная: это отвечает моим желаниям. Но если Россия удержит что-либо на правом берегу и вмешается в дела Сербии, она тем самым нарушит свои обязательства со мной. Насколько я доволен тем, что Россия кончает войну с Турцией, в той же мере я буду недоволен, если она удержит правый берег; даже одна крепость, удержанная Россией на правом берегу Дуная, покончит с независимостью Порты и совершенно изменит положение вещей”. Таким образом, несмотря на все усилия Австрии сбить его с почвы эрфуртского договора, он по-прежнему упорно держится на ней, но при этом объявляет, что ни на йоту не допустит выйти из пределов договора.

    II

    Предостережение, данное Петербургу, было излишне, так как Александр хотел получить только Молдавию и Валахию и ничего более. Вовсе не желая давать войне на Востоке непредусмотренного развития, он мечтал только о том, как бы скорее развязаться с нею, дабы иметь возможность свободно располагать своими силами. Запад внушал ему слишком много опасений, чтобы он мог мечтать о сомнительных завоеваниях по ту сторону Дуная. Поэтому сам по себе восточный вопрос нe заключал в себе повода к конфликту; он не должен был ни отягчать польского вопроса, ни делать отношений более натянутыми.

    К несчастью, Румянцев своей манерой держаться обострил разлад, хотя по существу вопросов – поводов для разногласия не существовало. Этот желчный, потерявший счет своим разочарованиям старик окончательно перестал сдерживать себя. Он не мог утерпеть, чтобы при всяком удобном случае не высказать гнусных предположений. Когда он делал заявление, что Его Величество русский император, как до своих побед, так и теперь, не имеет в виду подписывать мира, несогласного со статьями эрфуртского договора, он намекнул, что император Наполеон не может похвалиться такой строгой верностью своим обязательствам. Он прибавил, что ему известно, что Франция не чужда тем затруднениям, какие Россия встретила на востоке. Разве Франция не выступала секретным образом в Константинополе и не поощряла Порту к сопротивлению? – сказал он. Такое обвинение было построено на безрассудных подозрениях или на неточных сведениях, ибо Наполеон, не обязывая турок к уступке княжеств, неоднократно советовал им это, и мы видели, что у него были на то свои причины. Во всяком случае поднимать задним числом спор о том были ли искренни и можно ли доставить нам в заслугу наши уступки в то время. когда Россия была на пути к получению от союза самой главной выгоды, было делом, по меньшей мере бесплодным и несвоевременным.

    Эта придирка вызвала у Наполеона новую вспышку гнева. Он воскликнул, что приписывать ему жалкие средства и мизерные приемы – значит не уважать его, не иметь понятия ни о его характере, ни о его могуществе; что не в его обыкновении вести двойную игру и отнимать одной рукой то, что он щедро давал другой; уже кто другой, а Румянцев-то, живший в Париже и видевший, как здесь делаются дела, должен бы знать это. “Министр, – продолжал император, – потерял всякое представление о моей стране. Ему доставляет удовольствие всякими способами оскорблять нас. Во всем виноват герцог Виченцы: он не “не осаживает” его.[518] Наполеон находит, что Коленкур не дает надлежащего отпора, что он годен в посланники только при ясном горизонте, а не в бурное время. В результате он начинает думать о его замещении. По его мнению, будь герцог более находчивым, он мог бы ответить, что, если бы император хотел помешать успехам русских, он сделал бы это во главе всех войск; что никто не принуждал его соглашаться на присоединение княжеств; что, если это делается, то, безусловно, по его желанию и благодаря его щедрости, и не от него зависит, что присоединение давным-давно не состоялось. Разве его вина, что Россия, благодаря целому ряду вялых операций, затягивала результат, который при небольшой энергии был бы давно достигнут? Впрочем, говорит далее Наполеон, у нее вошло в привычку обвинять других за последствия своих ошибок, – все это только следствие ее обычной системы: жаловаться, вместо того, чтобы действовать. Наполеон делает вид, что приписывает эту систему “нытья” исключительно Румянцеву; но в глубине души он ничуть не меньше упрекает в этом и Александра; он считает его ответственным не менее Румянцева. Такой взгляд на царя окончательно укрепляется в его уме. Под его приятной внешностью он видит только непостоянство и слабохарактерность, и, не признавая в русском государе ни одного свойственного мужчине качества, – ибо он постоянно жалуется и безумствует, постоянно нуждается в утешении и поддержке, постоянно зовет в затруднениях на помощь, вместо того, чтобы черпать силы в самом себе, в своих мужественных решениях, – он начинает презирать его, как женщину.[519]

    В придачу ко всему этому Россия повсюду доставляет ему поводы к неудовольствию и досаде. В июле и августе 1810 г. он замечает в Германии – в стране, про которую он думал, что навсегда подчинил ее себе– враждебные голоса, ничего хорошего не предвещающее шушуканье. И что же это такое? Это среди всеобщей тишины раздаются дерзкие и недовольные голоса русских. В то время, когда сама Россия возбраняет к себе доступ иностранцам, когда она воздвигает пред ними на всей границе своей империи непреодолимые преграды, она широко раскрывает границы своим собственным подданным, дабы они повсюду разносили свои антифранцузские чувства; повсюду вносили свой дух хулы и презрения к Франции. Большая часть русской знати проводит жизнь в путешествиях. Летом эта бродячая стая собирается в курортах Германии и населяет прохладные долины Саксонии и Богемии. Теплиц, Карлсбад, Эгри, Баден делается ее излюбленным местопребыванием. В эти места свиданий стекаются со всего света праздные и недовольные люди. Там ищут развлечения от скуки министры без портфелей, короли без королевств. Этот предмет контрабандного ввоза сталкивается здесь с высшим обществом Европы. В этих космополитических стоянках, где лечатся от праздности злословием и интригами, тон задается русскими, в особенности, русскими дамами. Они слетаются туда роями, как пчелы, и наполняют эти места непрерывным жужжанием, откуда оно разносится далеко во все стороны. Нарядные, с хитрым, лукавым умом, с острым языком, они ведут открытый образ жизни, выставляют напоказ свое богатство, и, благодаря свободе в выборе знакомств и свободе обращения, допускаемыми жизнью на водах, легко собирают около себя многочисленные и разнородные элементы. Каждая тотчас же создает свой кружок, устраивает салон и собирает публику, которая выслушивает их, направленные против нас, полные яда, речи, воспринимает их зловредные и вздорные внушения, пропитывается их ненавистью. Все говорится непринужденным, шаловливым тоном и затем, как эхо, разносится по свету.

    У всех этих дам желание показать свою осведомленность, у всех страсть разыгрывать роль государственной женщины. Среди них нет ни одной, у которой не было бы претензии на то, что она посвящена в тайну дворов, которая не принимала бы на себя роль Эгерии при каком-либо высокопоставленном лице, которая не уверяла бы, что обладает верными сведениями из надежного источника. Приняв таинственный, подстрекающий любопытство вид, опустив очи в землю, они роняют с полуоткрытых уст полупризнания, которые распространяются далеко за пределы их салонов и порождают ложные известия и сенсационные слухи. Они без устали говорят о неминуемом разрыве между Францией и Россией; о том, что император Александр сознает теперь свои интересы и знает, где его истинные друзья, что он сближается с Англией, что в его распоряжении Пруссия и Австрия и что Европа должна ожидать, что он снова выступит в роли освободителя; что в недалеком будущем он станет во главе королей и начнет крестовый поход против корсиканского выскочки. Эти слухи то затихают, то вновь нарождаются, носятся в воздухе, как ветер перед бурей, распространяются с одного конца Германии до другого и вызывают в ней глухое волнение.

    Разве в этом нет опасности для созданного Наполеоном строя, нет поводов к смутам и, следовательно, к опасениям императора за свою безопасность? Если вопли поляков в Варшаве держат императора Александра в постоянной тревоге, то, с другой стороны, речи русских в Германии раздражают Наполеона, заставляют его хмурить брови. Он отлично помнит, что подобные, на первый взгляд не имеющие серьезного значения, нападения часто предшествовали и были предвестником самых серьезных вооруженных столкновений; что подобная малая война обычно готовила большую. Кроме того, есть место, где уже и теперь происки русских создают нашей политике серьезные затруднения, где русские непосредственно нападают на нашу политику и становятся ей поперек дороги. Таким местом является Вена, где утверждение и преобладание нашего влияния существенно важно.[520]

    Бесполезно скрывать, что, кроме императора и кабинета, только что предложившего нам свои услуги, в Вене, по крайней мере, в высших слоях общества к нам относятся или по-прежнему враждебно, или вновь начинают относиться таким образом. Подобная оппозиция знати, да еще в самом аристократическом государстве, подрывает и делает неустойчивым наш политический кредит, и это приобретает тем большую важность, что единственной его опорой является лишь воля нерешительного монарха и непрочное министерство. Это то же самое положение, какое было и в Петербурге после Тильзита, с теми же опасностями и оскорбительными характерными особенностями. Наш посланник, представитель первого властелина в мире, зятя императора, не имеет положения в свете. Он дружески принят в Бурге, министры, ere боятся, льстят ему, не общество, где недавно еще блистали и царили ретивые посланники прежней французской династии, едва терпит его. Сравнивая их блестящее положение со своим собственным, страдая от такой перемены отношений, Отто не смеет открыто донести об этом в Париж; но из частных сведений императору все известно. “Французское посольство по-прежнему держат на приличном расстоянии, – пишет герцогу Кадорскому его родственник, один из секретарей посольства. Несмотря на всевозможную предупредительность и затраты графа Отто, он все еще не может победить сдержанности, укоренившейся в людях, в обществе которых он желал бы вращаться и которые могли бы быть ему до некоторой степени полезны. Ему вряд ли удастся поставить дом французского посланника в Вене на ту высоту, на которой он стоял во времена де-Ноаля и барона де-Бретеля”.[521]


    Тщетно Отто старается ослепить легкомысленное общество блестящим образом жизни. Тщетно этот простой и серьезный человек, этот строгий протестант, насилует свои вкусы и привычки, чтобы казаться изящным – поклонником пышности и блеска. Он только попусту бросает деньги. Напрасно делает он приемы, украшает свой дом и напрягает, воображение, предлагая венцам постоянно новые и разнообразные развлечения. Его балы посещают, как театральные зрелища, но относятся к ним с пренебрежительным любопытством, самого же его почти не принимают и совершенно не допускают в интимный кружок. При всякой его попытке теснее сблизиться с кем-нибудь, его с первого же шага осаживают холодно-любезными, но уклончивыми фразами. Гордая венская аристократия, которую перенесенные невзгоды вынуждают жить в согласии с агентом Бонапарта, не пропускает случая дать ему почувствовать, что он не принадлежит к их кругу и должен держаться на приличном расстоянии. Таким образом, наш посол лишен тех ценных средств собирать сведения и следить за общественными течениями, какие дает, в распоряжение хорошо поставленного посланника постоянное вращение в свете: у него нет руководящей нити. “Тяжело сознаться, – пишет родственник Шампаньи, – что пройдет еще много лет, прежде чем французский посланник в Вене будет в состоянии найти в обществе такой источник сведений, когда одно подхваченное слово, как молния, осеняет такой трезвый и проницательный ум, как граф Отто. Я даже думаю, что, может быть, и политический союз не изменит поведения независимого общества, мало расположенного примкнуть к новой политической системе своего государя”. Далее он высказывает, что подобный оппозиции нельзя объяснить ни кастовыми предрассудками, ни горькими воспоминаниями о прошлом. Он думает, что австрийские салоны повинуются иностранному лозунгу; что причиной всему проживающие в Вене русские. Он говорит, что Разумовский и его партия отстраняют всех от нашего посланника, что именно они, а никто другой, исключают его из общества и держат на необитаемом острове.

    Дерзость этих людей не знает границ, с тех пор как они подметили, что император Александр не держится по-прежнему за избранную им политическую систему и мало-помалу возвращается к их идеям. Они до скандального открыто сторонятся от всех, кто имеет дело с Францией. “Они избегают меня, – пишет Отто, – точно между нашими правительствами война”.[522] Они осуждают и дискредитируют официального представителя царя за то, что тот внешне поддерживает дружеские отношения с французской миссией. В глазах света настоящий посланник России – не граф Шувалов, а все еще граф Андрей Разумовский. Невзирая на то, что граф Разумовский уже несколько лет устранен от должности посла, он сохраняет в обществе права своего прежнего высокого положения и пользуется им, как никто из его предшественников. Приобретенные им в стране многочисленные связи, надменная и властная манера держать себя, громадное состояние, которое он тратит по-царски, просвещенное покровительство, оказываемое им искусствам, в особенности столь любимой венцами музыке, расточительная и порою филантропическая щедрость, – все это, вплоть до громадных долгов включительно, которые австрийский император имел слабость несколько раз заплатить, способствует усилению его престижа. В Вене привыкли к тому, что он всюду является в полном блеске и везде занимает первое место. Это всем известный, всем близкий, почти необходимый человек, и столица Габбсбургов в благодарность за все, чем она обязана его присутствию, вознаграждает его популярностью. Его дворец сделался одним из лучших украшений города; это музей образцовых произведений, приманка для иностранцев. Чтобы расширить его и придать ему более красивый вид, он скупил поблизости всю недвижимость. Он соединил его с Пратером мостом, который построил на Дунае на свои собственные средства; преобразил целый квартал, оживил его и оставил ему свое имя.[523] Его балы обращают на себя всеобщее внимание; на них собирается все наиболее выдающееся и интересное. Здесь можно встретить Шлягеля, послушать Бетховена. Его привычка делать все на широкую ногу, его искусство устраивать вечера, придумывать развлечения; наконец, та жизнь, то веселье, которое он распространяет вокруг себя, составляя резкий контраст с тихою жизнью двора, делают из него истинного короля Вены, и когда Разумовский объявляет, что он наш первый противник и главный враг Франции, в его лице поднимается против нас не призрачная сила.[524]

    В открытой против нас кампании главным помощником Разумовского была женщина, княгиня Багратион. Княгиня на деле играла в политике ту роль, о которой в то время мечтали многие русские дамы высшего света и в которой после нее подвизались и другие дамы. Некоторые из деятелей нашего времени могли еще видеть ее на склоне ее жизни и познакомиться с этой светской и дипломатической знаменитостью. Но они видели ее в то время, когда она уже пережила самое себя и являлась чуть ли не единственной представительницей того типа, который играл такую роль в дни ее молодости и ее подвигов. Она и в старости упорно держалась былых традиций и обычаев, оставаясь верной воздушным нарядам, жеманным манерам и томным позам, которые так нравились в начале XIX столетия. В 1810 г. у нее был первый салон в Вене. В отсутствие мужа, который никогда не показывался на ее приемах, она собирала у себя своих приверженцев, обожателей и поклонников. В этом кружке избранников, куда не допускался ни один непосвященный, составлялось мнение и задавался тон; безапелляционно решалось, какого рода отношения считать допустимыми, с кем можно видеться и кого нужно избегать. Тут и было постановлено, что французское посольство не принадлежит к обществу хорошего тона, что слишком часто бывать в нем – значит манкировать принципами и правилами приличия, и все подчинялись этому приговору не столько из убеждения, сколько ради моды, из боязни людского мнения, порицания или насмешек. “Каждого, кого бы увидали в интимном обществе французского посланника, – писал Отто, – подняли бы на смех”.[525]

    В салонах княгини и ее соотечественников выковывалось и другое оружие антифранцузской пропаганды. Отсюда при всяком удобном случае выпускаются ложные известия и изумительные слухи, вызывающие страшный переполох в городе.[526] Тут составлялись заговоры против лиц, стоявших у власти; здесь зарождались оппозиционные страсти, которые, постепенно захватывая все слои общества, вызывали неизвестные доселе вольнодумные разговоры и давали Отто повод говорить присущим ему поучительным тоном: “Дух анархии, изгнанный из общественных клубов, нашел убежище при дворах”.[527] В результате, горсть русских галлофобов заняла в Австрии положение влиятельной партии. По словам наших агентов, она-то и есть постоянная причина беспорядков и смут. Да и сверх того, постоянное присутствие среди этих крамольников официального агента, облеченного его правительством известными полномочиями, т. е., Алопеуса, этого устроившего свою резиденцию в Вене, аккредитованного при неаполитанском дворе посланника поощряет интригу и служит источником ее силы, придавая ей как бы официальный характер и санкцию царя.

    Между тем, Алопеус перестал даже и говорить о своем отъезде в Италию. Он дает понять, что ему хорошо живется в Вене, что он желает продлить в ней свое пребывание, и преспокойно остается в столице Австрии. Правда, его доступ к должностным лицам очень ограничен, его влияние на правительство, по всей вероятности, ничтожно; он даже состоит под надзором полиции, и все-таки он вместе с Разумовским в корне “развращает дух общества”. К тому же, он непрерывно получает подкрепление; они стекаются к нему со всех сторон. В разгар летнего сезона наши агенты в Вене доносят о постоянном приливе и отливе странствующих иностранцев. Это большею частью русские. Некоторые из них, например Строганов и Новосельцев, известны своими близкими отношениями к императору Александру и ненавистью к Франции. Проездом на воды в Германию и при возвращении оттуда они останавливаются в Вене ради того, чтобы оказать поддержку проживающим в Австрии соотечественникам и проявить зловредное влияние в стране, где навязывается борьба между союзниками Тильзита. С каждым курьером Наполеон получает донесение о деяниях этих смелых партизан, этих непримиримых врагов, которые в течение десяти лет подкапываются под его славу. И кого же он видит среди них в первом ряду? Кого узнает он? Своего брата-корсиканца, своего заклятого врага Поццо ди Борго, одно имя которого вызывает в нем горькие воспоминания и бешеную злобу! Поццо открыто появляется в Вене; он разгуливает там в мундире русского офицера, в эполетах полковника, состоящего на личной службе царя, и, под прикрытием своего звания, безнаказанно возобновляет борьбу с нами. Очевидно, что Россия снова вручила ему полномочия и делает его орудием своей интриги; что после временного устранения от дел император Александр вновь призвал его к деятельности.

    При этом зрелище, до глубины души оскорбляющем Наполеона, он не выдерживает и решается на суровые меры. Так как Россия не умеет, или, вернее, не хочет обуздать перешедшее всякие пределы дозволенного усердие своих подданных и агентов, то он сам учинит над ними суд и расправу. Он требует от австрийского кабинета выдачи Поццо, давая понять, что готов удовольствоваться его изгнанием.[528] Он хочет гнать своего врага отовсюду и не давать ему пристанища на земле.

    Он решает, что следует предупредить царя о предъявленном требовании, и, кстати, хочет дать почувствовать Александру, что приличие требует, чтобы он выразил порицание Разумовскому, отозвал бы его в Россию И запретил ему выезжать за границу. Он не хочет излагать этого в форме требования и думает ограничиться достаточно ясно выраженным желанием. Исходя из этого, он и дает Шампаньи канву для депеши Коленкуру. Просмотрев ее, дважды переделав, исправив, прибавив к ней целые параграфы, он придает ей отпечаток своей мысли и своего стиля. Когда в депеше употребляются по адресу Поццо крайне оскорбительные выражения, когда в ней высказывается удивление, что он носит мундир дружественного монарха, чувствуется, что это собственные слова императора. “Странно, – говорится в депеше, – что Россия жалует чинами и званиями сторонников Англии, с которой она ведет войну, я даже общепризнанного врага императора, своего союзника”. Что же касается “Разумовского”, говорится в ней далее, то он снова начинает разыгрывать в Вене свою старую роль… Вена успокоилась бы, при дворе исчезли бы интриги, население Австрии не тревожилось бы в чаяниях новой войны, если бы партия, непрестанно говорящая о готовящейся войне, ибо желает таковой, лишилась своего вождя. Отозванием Разумовского и запрещением ему выезжать из своих поместий русский император дал бы доказательство своей дружбы и доброжелательства к императору, нашему повелителю, (равно как и к императору австрийскому. Разумовский – его подданный, был его послом, обязан императорской фамилии своим колоссальным состоянием, и, несмотря на все это, пользуется выгодами своего положения только для того, чтобы интриговать против своего собственного государя, против приютившего его императора и, помимо всего этого, открыто объявляет себя другом врагов континента. Столь наглое поведение есть оскорбление Величества; оно должно быть обуздано. Милостивый государь, нужно настоять на отозвании Разумовского, не делая, однако, этого предметом официального требования. Русский император должен прибегнуть к этой мере в интересах своего собственного достоинства и своего сана, которому изо дня в день наносится оскорбление предерзостным поведением одного из его подданных”.[529]

    Вместо того, чтобы получить удовлетворение за Разумовского и его единомышленников, Наполеон узнает о новом деянии этих агитаторов. Не довольствуясь уже войной на словах, они доходят до враждебных поступков и только что проявили себя посягательством на международное право. Персидский посланник, направленный к Наполеону шахом Фет-Али, при возвращении на родину проезжал через Вену. Его сопровождала получившая назначение в Тегеран французская миссия под начальством Утрея. Она состояла из довольно большого количества лиц и везла с собой документы государственного значения. Русские, проживавшие в Вене, т. е. на пути лиц, сопровождавших дипломатическую миссию, подкараулили ее. Князь Багратион, муж княгини, появился в Вене как будто только для того, чтобы подкупить одного из причисленных к миссии переводчиков. Он уговорил его перейти на русскую службу и бежать в главную квартиру фельдмаршала Каменского на Дунае, захватив с собой все бумаги, касавшиеся переписки между французским и персидским правительствами. Если бы, благодаря стараниям нашего консула, беглец не был пойман в Бухаресте, эти важные бумаги попали бы в руки русских и были бы для них истинной находкой.

    На этот раз Наполеон приносит жалобу официальным порядком. Он приказывает передать Куракину ноту. Интересен черновик этой бумаги. По изложении в проекте ноты фактов, герцог Кадорский затруднился вывести из них заключение, т. е., что Россия должна не только наказать Багратиона, но, сверх того, в качестве предполагаемого сообщника покушения отозвать Разумовского и водворить его в его поместьях. Прежде, чем приступить непосредственно к делу, министр счел нужным обставить его длинными подготовительными фразами. Он сделал это красноречиво и изящным слогом. При чтении проекта Наполеон находит подобное многословие излишним. Взяв перо, он вычеркивает целые фразы и вместо них то тут, то там своим жестким и неразборчивым почерком набрасывает на бумагу какое-нибудь одно слово. Перечитав абзац, он находит его все-таки слишком слабым и растянутым, зачеркивает все целиком и заменяет министерское многословие несколькими надменными и сильными строками. “Мне предписано, – приказывает он сказать посланнику, – принести жалобу на князя Багратиона и просить справедливого возмездия за поведение, столь противоречащее воле русского правительства. По поводу этого я должен просить Ваше Превосходительство довести до сведения вашего правительства, что в Вене обосновалось преступное сообщество из русских и иностранцев, состоявших и, по их словам, и по сие время числящихся на службе России. Эти господа объявляют себя друзьями англичан; они выступают в роли врагов мира и спокойствия на континенте, в роли подстрекателей к континентальной войне, факелы которой они стараются снова зажечь. Им дважды удалось вызвать войну, и теперь еще война остается очевидной целью их святотатственных усилий и подлых интриг. Во главе этого сообщества стоит бывший русский посланник в Вене граф Разумовский. Русский император сделает дело, приятное французскому правительству, отозвав из Вены этих господ и водворив их в их поместьях. Франция могла бы потребовать удовлетворения от Вены, если бы эти иностранцы не находились под защитой своих званий русских офицеров и чиновников. У Франции, Австрии и даже у самого русского императора нет больших врагов, как эти интриганы”.[530]

    Не останавливаясь долее на событиях в Вене, на этих проявлениях злого умысла, корень которых находился в другом месте, Наполеон возымел желание объясниться с Россией в широком значении этого слова и разобрать свои отношения к ней во всей их совокупности. Дабы иметь возможность высказываться более свободно и откровенно, он желал бы объясниться не на бумаге, а на словах. Он хочет основательнейшим образом разобрать все вопросы, которые нарушили согласие и могут скомпрометировать мир. Он думает, что может доказать, что по каждому из этих вопросов Россия жалуется и беспокоится напрасно, что ее жалобы плохо обоснованы; что она их придумывает и что такой образ действий дает повод к законным подозрениям. Он хочет внушить ей, что, вызывая разрыв, навлекая на себя грозу, которая не так давно миновала ее, она ставит на карту свое достоинство великой державы, свое положение в Европе. Еще раз он считает нужным прибегнуть к угрозе, привести Россию в трепет и уныние. На булавочные уколы он хочет ответить ударами дубины.

    При нем состоял представитель России; но это не был аккредитованный, вечно больной, не вполне оправившийся после ужасного события посланник. Незадолго до этого Куракин, не являясь ко двору, отбыл на поправку за город в замок Клиши, куда приказал торжественно перенести себя, при обстановке, пригодной только для того, чтобы выставить в смешном виде даже постигшее его несчастье.[531] То был брат посла, князь Алексей Куракин, присланный царем для передачи его поздравлений по случаю брака и не получивший еще от Наполеона разрешения вернуться обратно. В сущности, единственной заботой князя было весело пожить, насладиться всевозможными удовольствиями Парижа и удовлетворить свое праздное любопытство. Не подражая поведению дурного чрезвычайного посла, не беря примера с Меттерниха, он и не думал воспользоваться своей блестящей миссией, чтобы повлиять на ход дел. Он жил на положении путешественника, не делал никаких приемов, не сумел завязать полезных знакомств, и обычно вращался в подозрительной компании. В донесениях полиции много говорилось о нем; в них подробно рассказывалось о его ночных прогулках в Пале-Рояль, о его восхищении этим учреждением, – восхищении немного наивном среди увеселений и соблазнов Парижа. Все это не могло дать особенно высокого понятия о его вкусах и способностях. Все равно! В распоряжении Наполеона нет другого человека. Поэтому он не прочь воспользоваться им, чтобы довести до Петербурга слова, которые, быть может, удержат императора Александра на наклонной плоскости, по которой тот скользит; может быть, они властно напомнят ему об обязанностях, налагаемых союзом.

    Однажды, когда Алексей Куракин явился на выход императора в Сен-Клу, он подозвал его и, отпустив других, завел с ним длинный разговор, или, точнее сказать, горячий монолог. Он горячо обвиняет русское правительство и, в частности, Румянцева. Из слов его видно, что его преследуют, что у него не выходят из ума ни прежние жалобы Румянцева, ни недавние его намеки. Он говорит, что ничего не понимает в этих каждодневных жалобах, смешных по содержанию, несправедливых по духу, что во всем виноват французский посланник в России: он не должен допускать ничего подобного; что с первого же слова он должен был оборвать канцлера и не терпеть такого тона, “Коленкур говорит вам только любезности, – сказал император; это портит Румянцева”.[532] Но что касается его лично, он не намерен далее выносить его бестактных замечаний; что подобные замечания предполагают превосходство, которого он ни за кем не признает; что, очевидно, Россия забывает то положение, в каком она была во время Тильзита, забывает, из какой пропасти вытащил ее великодушный победитель и какими обещаниями она откупилась. Не замышляет ли она отречься от своих обязательств? – продолжал император. Глядя, как она, без всякой видимой причины, ухитряется создавать предлоги к неудовольствию и ссоре, он может подумать это.

    Какой вопрос может разъединять их? Что стоит между ними? Восток? – В эрфуртском договоре все предусмотрено, все точно обозначено, в нем разрешено, русским отнести свои границы до русла Дуная, ни на один дюйм не переходя за середину реки, и, конечно, не из-за этого ясно изложенного и, к тому же, никем не оспариваемого текста, мог возникнуть законный повод к жалобам и ссоре.

    Правда, остается нерешенным вопрос о Польше – этот вечный источник трения и всякого рода недоразумений. Здесь Наполеон напоминает, что он предлагал все гарантии, каких только можно желать. С помощью своих обычных доводов он доказывает Куракину эту бесспорную истину и заставляет его согласиться с ним. Он вкратце повторяет причины, заставившие его отказаться от ничем не оправдываемой формулы и оборвать дальнейшее обсуждение вопроса, и, намекая на разделы– это преступное деяние, бессильной зрительницей которого была незадолго до этого Франция и которое теперь хотели заставить его санкционировать, он с дрожью в голосе кидает своему собеседнику следующие слова: “Раздел Польши – позор Франции. Из дружбы к императору Александру я не касался этого пятна, но я не хочу брать на самого себя, санкционируя его таким способом, который приведет в негодование Францию я оттолкнет от меня поляков. Франция не считает дело Польши своим делом. Французская кровь не прольется за Польшу; но и против этой несчастной нации не будет! пролита наша кровь. Согласиться на такое обязательство, или иное, имеющее такое же значение, было бы делом чересчур унизительным для меня. Я не хотел расширения герцогства Варшавского, но я не мог отнять от поляков того, что они сами завоевали. Если бы для вступления в поход Россия не выжидала моего вступления в Вену, она сама могла бы занять Галицию, я тогда Галиция не досталась бы герцогству Варшавскому; это входило и в мою политику, и в мой план кампании. Следовательно, расширение герцогства Варшавского было плодом нерешительной политики Румянцева. Я имел право жаловаться на медлительность русских войск, однако я этого не сделал. Зачем же жалуются теперь, когда нет даже и тени обиды?”

    Император высказывал свои мысли, следуя своему вдохновению, горячо, без определенного плана, иногда смягчаясь и переходя к миролюбивым и даже дружеским уверениям. Отпустив Куракина, он приказал, чтобы разговор в сжатом изложении был сообщен в депеше Коленкуру с комментариями, которые показали бы его политику во всех ее видах. Он хотел, чтобы посланник в совершенстве постиг его мысль, чтобы он проникся ею и в будущем вернее сообразовал с нею свое поведение и свою речь.

    В каждой строке этой депеши, в которой излагаются и основы политики императора, и его намерения, проглядывает подозрение, что Россия хочет нас покинуть, что она готовит свой переход в орбиту Англии, что та притягивает ее к себе. “Разве ваша война с Англией—“дело серьезное?” – сказал Наполеон Куракину. Отыскивая причины такой перемены со стороны России, Наполеон думает, что, отчасти, виной этому ход событий в Испании. Он думает, что война на полуострове, – уже только потому, что она затягивается и идет вяло, – поощряет всюду измену, нанося удар престижу нашего оружия, его славе неувядаемого счастья. Несмотря на значительное количество военных сил в Испании, несмотря на присутствие там Массена, результаты заставляют себя ждать. Нет тех ударов, которые разрушают веру врага в свои силы и в один день решают судьбу кампании. Всюду затяжной характер операций, всюду убийственные для исхода кампании осады; вместо побед– резня. У испанцев – всеобщий подъем, сопротивление повсюду; у наших – утомление. На сцену выступают симптомы упадка духа; среди солдат – недостаток дисциплины, разлад среди начальства; маршалы не умеют ни командовать, ни повиноваться. На юге Сульт действует особняком. Он завоевал Андалузию, но под Кадиксом потерпел неудачу. Массена со своими тремя корпусами не занял еще Португалии и не вошел в соприкосновение с англичанами. Ожеро в Каталонии, Сюше в королевстве Валенсия подвигаются медленно, шаг за шагом, в каждом городе они вынуждены брать приступом квартал за кварталом, должны завоевывать каждый клок земли. В Жироне, в Тортозе французы могут встретить вторую Сарагоссу. Затяжной и трудный поход не ускользает от внимания Европы, и английские журналы наполняют, континент ложными слухами, превращая неполные успехи наших войск в неудачи, а неудачи в поражения. Испарения этого лживого источника доходят до Петербурга. Вероятно, они-то и туманят взоры канцлера, затемняют его рассудок, думает император. “Румянцев заражен миазмами!” – восклицает он. Может быть, этот государственный человек хочет подражать примеру, поданному Австрией в 1809 г., может быть, он думает, что представляется удивительно удобный случай броситься на занятую в другом месте Францию или по крайней мере, безопасно перейти на сторону Англии? – Следует вывести его из такого заблуждения; необходимо довести до его сведения, что Франция готова к войне, что она сейчас же может начать ее с подавляющими средствами. Эти мысли Наполеон высказал Куракину, он повторяет их и Коленкуру. “И пусть не думают, милостивый государь, – пишет Шампаньи Коленкуру, – что император не в состоянии начать новую войну на континенте. Правда, в Испании занято триста тысяч человек, но во Франции и других местах у него есть еще четыреста тысяч. Итальянская армия совсем еще не тронута. В момент объявления войны император может явиться на Неман с гораздо большей армией, чем это было при Фридланде. Есть основание думать, что его родственные связи с Австрией позволят ему рассчитывать на ее поддержку, так как Австрия не на шутку встревожена успехами русского оружия в Турции.

    “Император не хочет войны. Он ценит союз с Россией и смотрит на него как на основу своей политики, Но если Россия сблизится с Англией, он тотчас же начнет войну. Первый же шаг к сближению повлечет за собой немедленное объявление войны. Императору невольно приходит в голову, что в России желают сближения с Англией, ибо Румянцев, судя по его замечаниям, очевидно, прописывает недостаточности сил Его Величества то, что является результатом его соглашений: он осмеливается говорить, что Россия приобретает Валахию и Молдавию помимо его воли”.

    В этом письме нетрудно прочесть между строк, какое понятие составил себе император о своих отношениях к России. В Тильзите, под опасением разгрома. Россия пошла ему навстречу и просила пощады. Он простил ее, но зато потребовал, чтобы Александр проникся его идеями, сделался врагом его врага и действовал с ним заодно против Англии. Вместо того чтобы требовать у побежденного монарха земель и провинций, он потребовал от него политического единодушия и обещания полного, неограниченного содействия. Непременным условием мира был союз. Александр принял это условие. Само собой разумеется, что, если царь хочет вернуть себе свободу действий, прежний договор и все, что вытекает из него, теряют свою силу. Тильзит и Эрфурт, торжественные лобзания, взаимные клятвы, признанные за Россией выгоды, присоединение Финляндии, завоевание княжеств – все, что за это время внесено на страницы истории, должно быть вырвано из нее. Должно быть восстановлено прежнее положение – то, какое было после Фридланда, т. е. Наполеон в войне с Россией, пред лицом побежденного врага, отступившего к своим границам. Следовательно, ему остается только воспользоваться своими выгодами, продолжать преследование, двинуться вслед за отступающим врагом и перейти Неман. Однако, несколько недель тому назад, он сам указал на опасность и безумие войны на далеком Севере. Не сказал ли он, говоря о Польше: “Я не хочу кончить моего земного поприща в ее бесплодных песках”. Дело в том, что когда он говорил это, вопрос шел о подвигах блестящего донкихотства, о походе, вроде похода Карла XII, о деле, предпринимаемом только ради того, чтобы прибавить несколько звучных названий к списку побед, чтобы, овладев коронами, раздать их, чтобы воссоздать Польское королевство и дать ему короля. Такой войны он, действительно, не понимает, он и теперь не признает ее и осуждает. Но дело принимает совсем иной оборот, лишь только он останавливается на предложении, что Россия хочет возобновить добрые отношения с Англией. Если таковое сближение состоится, то в самом непродолжительном времени следует ожидать активного союза между Россией и Англией. Во всяком случае, в континентальной системе будет пробита брешь, Англия избавится от блокады, континент снова будет открыт произведениям ее промышленности, интригам Англии будет дана точка приложения силы; в результате сопротивление наших врагов затянется надолго. Раз Россия сделается главным препятствием миру на море, война с нею будет только одним лишним событием в деле борьбы с Англией, – она будет последним, заключительным актом. Следовательно, война выгодна, законна, необходима, и мысль нанести поражение на Севере, которую Наполеон незадолго до этого отвергал, теперь снова зарождается в нем. Он приходит к этой мысли, уступая влечению своих страстей но, главным образом, руководствуясь своей строгой, но ослепительной логикой, позволяя “рассуждениям окончательно взять верх над рассудком”.[533]

    Громадные опасности предприятия, его страшный риск, его преступное безрассудство – все исчезает пред его затемненными взорами, и если он и признает трудности, то в вере в себя, в свой гений, в свою счастливую звезду находит уверенность восторжествовать над ними. Вместо того, чтобы во что бы то ни стало постараться предотвратить отпадение русских, даже жертвуя своим самолюбием, своими насущными и бесспорными интересами; вместо того, чтобы в крайнем случае примириться с их изменой и отказаться о мысли покарать их, он предпочитает лишний раз довериться своей столь часто испытанной способности сокрушать всякое встречающееся на пути сопротивление; склоняется к своей привычке грубо рассекать спутанный узел затруднений и мечом упрощать дело.

    Следует ли из этого, что он хочет войны; что он преднамеренно и обдуманно стремится к ней? Несомненно, что он не хочет начать ее сейчас. Если бы она вспыхнула теперь, она поставила бы его, что бы он ни говорил, в серьезное затруднение, ибо Испания пожирает его армии, истощает казну и оставляет в его распоряжении только незначительное количество войск и денег. Когда он говорит, что в состоянии выставить против России армию в четыреста тысяч человек, он учитывает возможности будущего. Он называет эту цифру, конечно, не наобум: она результат его предложений и точных вычислений. В подрастающем поколении Франции он видит достаточно людей для пополнения наличного состава до указанной им цифры, которую его математический ум точно определит. Он уже сделал подсчет выросших для него молодых людей, он знает, что рекрутский набор 1811 г, поставит их в потребном количестве под его знамена. Через несколько месяцев он может иметь четыреста тысяч человек, но теперь у него их нет. Он прекрасно сознает это и поэтому считает нужным возвысить голос, думает взять дерзостью, нагнать страху. Выдвигая пред взорами России мираж, который только по прошествии года может превратиться в действительность, он надеется оттянуть ее решения, задержать ее на пути, по которому она еще блуждает, даже, быть может, совершенно остановить ее и не только отдалить войну, но и избегнуть ее.

    Запугивая и громя Россию, он в то же время старается успокоить ее, убедить в своих добрых намерениях и даже прибегает к лести. Он объясняет свои резкие выходки силой своей привязанности. “Император твердо и искренне предан союзу, говорится в письме, вот почему он обижается, когда ему не воздают должной справедливости. Почти поссорившись с русским кабинетом, он упорно называет себя другом Александра и старается сохранить на него хотя бы часть прежнего влияния. С редкой заботливостью избегает он впутывать имя царя в вызывающие раздражение препирательства, как будто бы их отношения должны держаться в высокой заоблачной сфере, как будто они должны стоять выше споров и вопросов текущей политики. Делая мишенью своих нападок Румянцева, он делает это с известным умыслом. С министром, стоящим впереди государя, он может свободно скрестить шпаги, не подвергая Александра слишком чувствительным ударам. О русском монархе он всегда говорит в изысканно-любезных выражениях. В особенности старается он сохранить с ним общение и не прерывать личной переписки. Он не отпускает Алексея Куракина без письма к русскому императору. Он желает воспользоваться этим случаем, чтобы высказать царю горячие уверения в своих чувствах и, предоставляя Александру узнать от князя сильные фразы его монолога, только одним-двумя словами, так сказать, мимоходом, подтверждает факт этого неприятного объяснения. “Мои чувства к Вашему Величеству, – пишет он, – равно как и политические задачи моей империи все более укрепляют меня в желании процветания и нерушимости заключенного вами союза. Поскольку зависит от меня, он переживает всякое испытание, всякое событие. Я откровенно говорил с князем Куракиным о некоторых второстепенных вопросах. Но, в первую очередь, прошу Ваше Величество оказать ему доверие, когда он будет говорить о моей дружбе к вам и о моем желании, чтобы связующий нас союз был вечен”[534].

    Перед тем, как доверить это письмо князю Алексею, он принял его в прощальной аудиенции, и, пользуясь случаем, завел с ним разговор, стараясь убедить его, что Франция никогда не начнет кампании из-за причин, чуждых ее борьбе с Англией. Не считаясь с логикой события, он не терял надежды рассеять появившийся между обоими государствами призрак и еще раз вызвался успокоить Александра по поводу Польши, лишь бы это не наносило ущерба его достоинству и не лишало его возможности принимать вытекавшие из недоверия к союзнику необходимые меры предосторожности. Его желанием было, чтобы Россия не требовала от него никаких гарантий, а согласилась поверить его слову. Но, может быть, она желает получить от него торжественное и притом письменное уверение, что восстановление Польши не входит в его планы? – Он готов выпустить в этом смысле декларацию и дать ей самую широкую огласку. Он сказал Куракину: “Пусть император Александр возьмет перо и составит газетную статью, я напечатаю ее без изменений в Moniteur'e.[535] В случае возобновления Россией дела о договоре, он не имел в виду заявлять о его неприемлемости. Не желая связывать себя договором, он не отказывается придумать что-нибудь другое; он все еще надеялся отыскать не призрачный способ выйти из затруднения, а такое решение, которое не исключало бы надежды на развязку. Можно думать, что на случай новых требований у него было уже в запасе нечто поразительное, чего он не доверил своему посланнику. “Император, – писал Шампаньи герцогу Виченцы, – предлагает вам прекратить переговоры по этому делу и все новые предложения, если бы таковые были сделаны, присылать сюда. Если дело вновь поступит к императору, Его Величество намерен придать ему новый оборот и обсуждать его широко и с непредвиденной точки зрения; но главное и неизменное его желание, чтобы об этом вопросе не было более речи”. Эта оговорка, служившая доказательством его возраставшего нежелания связывать себя каким бы то ни было обязательством, не имела, однако, ничего общего с намерением поощрять несвоевременные требования поляков. Напротив, он предписывал им умерить свои вопли, налагал узду на безрассудное усердие своих флигель-адъютантов польского происхождения, опровергал распространяемые ими слухи, и приказывал варшавянам держать себя спокойно, не лишая их, однако, надежд на будущее.[536]

    В результате его размышлений пред ним ясно предстала мысль о большой войне на Севере. Ужасный конфликт кажется ему все более вероятным, и он начинает смотреть на него как на нечто, внесенное в книгу судеб. Нужно прибавить, что хотя он и решил начать войну с Россией только в случае неисполнения ею обязательств, но уже теперь в его уме носилась мысль, что успешный исход войны повсюду в корне уничтожит всякое поползновение к протестам и мятежам. Уже в это время он думает, что война с Россией избавит его от союзников, т. е. он необходимости признавать себе равных, что среди коленопреклоненной Европы она поставит его одного вершителем судеб. Чудовищная мечта о всемирном владычестве, которое явилось бы результатом падения последнего самостоятельного государства, коснулась его своим крылом. Этот гибельный призрак встал пред ним; он манит, он искушает его. Но император не отдается еще ему вполне, и только временами отводит взоры свои от действительности и погружается в мечты.

    По-прежнему естественным и неизменным правилом своего поведения считает он преследование главной цели, – той цели, которой он отдался всей душой с того момента, как овладел властью и стал повелевать французами. У него нет ни малейшего желания сражаться с Россией. И теперь он предпочел бы идти непосредственно на Англию и сразиться с ней. После неудачи начатых весной с Англией мирных переговоров он приказал действовать против своей соперницы новыми приемами, которые доходят до высшей степени развития, превышают всякую меру. Теперь он применяет против Англии конфискации имущества захватывает простыми декретами целые государства, ведет тарифную войну; его оружие – континентальная блокада. До крайности напрягая пружины этого сложного и грозного механизма, пуская в ход все колеса, доводя до последнего предела силу его действия, он надеется нанести врагам удар настолько сильный, чтобы сломить их упорство. Если и эти средства окажутся недействительными он намерен употребить другие, которые уже давно налаживает и готовит к делу. Рядом с теперешней экономической войной он строит планы войны на поле брани, обдумывает целый ряд военных операций. Допуская, что ему не удастся укротить Англию строгой блокадой, он имеет в виду напасть на нее непосредственно: он все еще надеется выполнить всегдашнюю мечту своей жизни. Он с увлечением страсти отдается заботам о морских силах и постоянно занят снабжением всем необходимым военных портов и воссозданием эскадр. Во всех портах, на всех рейдах, в устьях рек он торопит с вооружением кораблей, спешно строит новые суда и мало-помалу создает боевой и транспортный флот. Конечно, если произойдет разрыв с Россией, он употребит против нее те войска, которые даст ему предстоящий рекрутский набор, но он предпочел бы другое. В его мечтах носятся картины, как его войска занимают береговую линию, как они готовятся овладеть морем и формируются в войска для десанта. Он хочет поставить одну из армий в устье Шельды, другую в Булоне, третью в Шербуре, четвертую – против Сицилии и пятую, самую сильную, в Тулоне. План его будущей войны с Англией тот же, что и план 1808 г., только обновленный и переделанный сообразно обстоятельствам, т. е. целая система, состоящая из диверсий и неожиданных нападений, из целого ряда передвижений войск и эскадр, безупречная согласованность которых во времени и действиях должны обеспечить ему подавляющий эффект. Его желание, чтобы, по мановению его руки, моментально на наших берегах явились стаи кораблей, чтобы они рассыпались по всем морям и достигли тех стран, где можно напасть на Англию. Он думает, что на это разбросанное по всему земному шару государство нужно напасть повсюду сразу. Только повсеместная угроза даст ему возможность и случай вонзить копье в жизненные части Англии. Он думает, что, когда в его распоряжении будет сто четыре линейных корабля для перевозки двухсот тысяч солдат, он может тревожить врага и наносить ему удары в Шотландии, Ирландии, Лондоне, на Антильских островах, в Бразилии и Сицилии и в то же вредя, внезапно захватив Египет, снова открыть себе путь в Индию. “Когда же, – пишет он, – я буду в состоянии перевезти в Египет примерно сорок тысяч человек с двумястами пушек и двумя тысячами артиллерийских и кавалерийских лошадей?”.[537] Эти победы за морем – предмет его постоянного и страстного желания, опьяняющее действие которых ему только и остается испытать, кажутся ему вполне возможными. Он думает, что завоевания, которые должны положить конец его войнам, которые упрочат его могущество, могут быть сделаны в двухлетний срок. Вот обычные картины, которые прельщают и завлекают его, которые сверкают пред его взорами чарующим блеском и озаряют будущее. И именно 1812 г., этот роковой год, намечает он для выполнения своих планов морской войны. “Таков мой план кампании на 1812 год, – пишет он Декре, – нельзя терять из виду, что именно к таким результатам следует прийти”.[538] Однако, видя, что Россия волнуется, что она готовится занять враждебное положение, он опасается а ее стороны диверсии и хочет принять меры, чтобы отразить или предупредить таковую. Он не посылает; еще по ту стороны Рейна ни одного лишнего солдата, его армия в Германии ограничивается пока тремя дивизиями Даву; тем не менее, он считает нужным принять “на всякий случай”[539] некоторые стратегические предосторожности. Исходя из этой точки зрения, он начинает внимательнее следить за своим сторожевым постом на Севере – герцогством Варшавским, и думает, как бы оградить его от нечаянного нападения. В секретном письме он просит короля Саксонского, великого герцога Варшавского, ознакомить его с состоянием войск и крепостей и с количеством находящихся в Польше орудий. “В переживаемое нами время, – пишет он, – обстоятельства предписывают быть осторожным”.[540] Он указывает ему пункты, которые следует укрепить: во-первых Прагу, впереди Варшавы, и затем Модлин, – род центрального укрепления, в котором можно засесть и держаться довольно продолжительное время. Вот еще более важный факт. Он предлагает королю снабдить его тридцатью тысячами ружей для раздачи в случае надобности населению и обещает прислать их в Варшаву.[541] Оставаясь верным своим взглядам на Польшу, признавая в ней только оружие на случай войны, он и не думает создавать нации, а хочет устроить из нее только армию. При виде поднимающейся на горизонте опасности он считает нужным лучше обеспечить свою первую оборонительную линию и укрепить передовые посты.

    III

    В то время, как Наполеон только приступает к обсуждению гипотезы войны между Францией и Россией, Александр уже предвидит неизбежность войны, и начатая им четыре месяца тому назад тайная деятельность с целью восстановить против нас Польшу и Австрию, быстро подвигается вперед. Особенно заметной она делается в Вене, где нам уже не раз приходилось наталкиваться на нее. Решительное отклонение Наполеоном договора, прекращение переговоров о Польше, его резкие выходки и угрозы, – все это не могло способствовать прекращению подпольной борьбы. Александр горячо отдался ей, но считал выгодным как можно лучше скрывать свою игру и обманывать нашу бдительность.

    С этого времени он надевает на себя личину безмятежной покорности судьбе, он чуть не улыбался Наполеону: и в то время, когда разлад растет с каждым днем, когда пропасть делается все глубже, их отношения снова принимают безоблачный характер. Александр перестал настаивать на договоре, он избегает высказывать свои требования, почти не говорит о Польше, и предоставляет Наполеону “ссориться с Румянцевым”,[542] не заступаясь за своего министра. Его Слова полны ласки и даже сердечности. “Я хочу мира, – говорит он. – хочу союза”.[543] Но уверения не мешают ему упорно оспаривать у нас почву в Вене и Варшаве то с помощью своей официальной дипломатии, то через таинственных посредников. Когда его агенты компрометируют его чрезмерным усердием, он отрекается от них, отзывает обратно, но вслед за тем замещает другими, ни минуты не теряя из вида преследуемой им цели.

    В Австрии Алопеус уже подготовил почву и оказал некоторое влияние на общественное мнение; но в правящих сферах он не понравился и не имел успеха. Его неугомонная деятельность скоро обратила на себя внимание Франции. Когда его козни вышли наружу, нашли нужным заместить его другим. Тогда начал действовать официальный представитель России не терявший надежды добиться успеха там, где потерпел неудачу тайный агент. Благодаря внешней корректности своего поведения. Шувалов заранее узнавал о наших подозрениях и с большим искусством водит за нос Отто, поздравлявшего себя с тем, что нашел хоть одного русского, искренне преданного союзу с Францией. На самом же деле, Шувалов был нашим врагом, тем более опасным, что умел скрывать свои чувства. Он постоянно напоминал своему правительству о крайней необходимости подготовиться к решительной и в высшей степени важной войне, “которую, говорил он, Франция начнет, лишь только будут окончены ее дела в Испании”.[544]

    Несколько дней спустя, Шувалов с радостью заметил, что австрийские министры относятся сдержаннее к Франции, что, как будто, дан отбой. Действительно, венский кабинет, оставшийся за отсутствием Меттерниха без руководителя, считал необходимым для упрочения своего внутреннего положения прибегнуть к внешней поддержке. Вынужденный выбирать между Наполеоном, не торопившимся воспользоваться его добрым расположением, и Россией, которая под большим секретом домогалась его дружбы, он поддался искушению перейти на сторону России. В пользу этого решения особенно склоняло его то обстоятельство, что успехи русских на Востоке не были продолжительны. Вслед за ними последовали довольно серьезные неудачи, и новый оборот войны, отдаляя мир с турками, предоставлял Австрии время и возможность требовать для себя уступок на Дунае. Вез это способствовало тому, что у венского кабинета явилось намерение войти в соглашение с Россией, Поэтому, когда Шувалов выразил желание, чтобы оба двора возобновили старую дружбу и составили тайную коалицию, министерство императора Франца не лишало его надежды.

    Шувалов донес своему правительству о своих надеждах. В ответ на это он получил полномочия и горячие поздравления. “Его Величество, – писал ему Румянцев 29 июля, – с особым удовольствием отметил высказанное вами мнение, что настоящий момент благоприятствует скреплению дружеских уз, никогда не прекращавшихся между обоими древними императорскими дворами. В этом главное желание Его Величества, ибо он всегда был убежден в истинной пользе, которая должна последовать отсюда для обеих сторон. Инструкции, которые он вам дал, равно как и все, что я после того имел честь писать вам по приказанию государя, служат доказательством его искреннего желания изгладить самое воспоминание о кратковременном разладе, разъединившем оба двора, и во всей полноте восстановить прежние отношения доброй дружбы, которые связывали их столь долгое время. Все, что вы сделаете, чтобы приблизиться к этой цели, несомненно будет крайне приятно Его Величеству”.[545] Таким образом, Россия снова берется за дело и возобновляет свои попытки к сближению, меняя только способы действий. Шувалов, не теряя времени, начинает работать. Но, вынужденный действовать в опасных, усеянных подводными камнями местах, он будет осторожным, будет подвигаться вперед, только изучив предварительно почву, и только спустя несколько недель мы будем в состоянии указать на результаты его интриг.

    Ввиду того, что ведение переговоров было передано в руки официального посредника, присутствие Алопеуса в Вене делалось бесполезным и даже стеснительным. Оставалось только удалить его, дав Наполеону наиболее правдоподобное объяснение, каким образом миссия Алопеуса, назначенного на пост в Неаполь, целиком закончилась в Австрии. Александр с большим искусством вышел из этого затруднения. Алопеус, – сказал он Коленкуру, – был уже на пути в Италию, когда в Петербурге стало известно, что своим прошлым поведением он имел несчастье не понравиться императору Наполеону. Этого было более чем достаточно, чтобы отказаться от намерения назначить его к королю, зятю его Величества. Поэтому он получит приказание остановиться в пути. Таким образом, только из уважения к монарху-другу он был задержан в Вене, откуда вскоре должен вернуться к месту своего отправления.[546]

    Удаление Алопеуса не повлекло за собой удаления Разумовского. Его услуги в Вене были настолько полезны России, что она не могла решиться отозвать его и осудить на бездействие. Александр под благовидным предлогом отделался от наших требований. – Граф Разумовский, – сказал он, – уже не русский, он – австриец. Поселяясь на житье за границу, он стал космополитом. Это дезертир, перебежчик. Его отечество может не признавать его, но не вправе вытребовать обратно, ибо своим добровольным изгнанием он поставил себя вне закона.[547]

    Что же касается Поццо, то дальнейшее пребывание его в Вене, очевидно, было немыслимо, ибо австрийское правительство, всегда готовое уступить желаниям императора, собиралось высказаться за его изгнание. Будучи не в силах защитить его, Александр, постарался представить вынужденное от него отречение как любезность, за которую должны быть ему благодарны. Он отрекся от Поццо, заявив, что не желает его знать, что лишил его права носить русский мундир и навсегда исключил со службы. В действительности же он только переместил его, и, по отъезде Поццо из Вены, дал ему другое назначение. Он не отказался от мысли пользоваться втайне талантами и чувством ненависти человека, от которого отрекался публично. В присутствии Коленкура он не находил достаточно презрительных выражений, чтобы пройтись насчет “какого-то Поццо”. Он отзывался о нем, как об одном из тех людей, “услугами которых, куда ни шло, можно пользоваться во время войны; теперь же, – добавил он, – строго придерживаясь союза и не желая вступать ни в какие сношения с Англией, я всех их уволил”.[548] А между тем, как раз для сношений с Англией и имелось в виду воспользоваться услугами Поццо. Ему дано было поручение отвезти представителю английского двора в Константинополе первые тайные предложения о примирении.

    Дело шло о предложении Англии соглашения по делам Востока. Россия соглашалась не требовать от турок, как предварительного условия мира, разрыва с англичанами. Англичане, со своей стороны, не должны отговаривать Турцию вести с Россией переговоры о мире. Не стремяcь еще к полному примирению о нашими врагами, Александр старался поставить борьбу с Англией в известные рамки и предлагал ей частичный мир. В особом письме Румянцев поручает Шувалову умненько направить Поццо в Константинополь и дать ему наставления. “Я не вижу для него другого убежища, кроме Константинополя, под защитой британской миссии, – говорит он. Это не только лучшее решение, которое он может принять, – по-моему, оно единственное. Если он решится на это, вы можете дать ему секретное поручение, как бы исходящее от вас самих. Позаботьтесь более всего о том чтобы отнюдь не компрометировать министерства Его Величества. Скажите, что вам известно, что английская миссия при Оттоманской Порте употребляет все усилия помешать туркам заключить с нами мир, что, действуя таким образом, она исходит из ошибочного взгляда, будто одним из условий, без которого мы не можем заключить мира, является разрыв Порты о Англией. Это более чем неверно. Его Величество желает добиться мира, не вмешиваясь ни в какие отношения Порты к иностранным государствам”.[549] В конце депеши намекалось, что, если бы лондонский кабинет был лучше осведомлен, он должен был бы содействовать примирению России с турками, ибо мир позволит царю дать своим войскам на Дунае назначение, более соответствующее интересам Англии, т. е. позволит отвести их на север по направлению к Польше, и, может быть, парализовать французские силы. Что касается Польши, то работа, которую втайне вел там Александр с целью отдалить от Франции поляков и переманить их на свою сторону, не так легко уловима, как дипломатические подкопы и светские интриги в Вене, ибо деятельность царя сказывалась, главным образом, в его личных попытках повлиять на некоторых лиц и на некоторые семьи, тем не менее, она проявляется некоторыми данными и иногда ясно выступает наружу. Среди предложений, неоднократно делаемых императору Францу через Шувалова, было одно, которое выдавало возможные планы Александра относительно Польши. Царь не раз предлагал австрийцам уступить им западную Валахию, т. е., часть княжеств, на которые он смотрел, как на свои владения, и располагать которыми считал себя вправе, в обмен на Буковину, провинцию до некоторой степени польскую, лежащую на юго-востоке от Галиции и вошедшую за тридцать шесть лет до описываемого момента в состав Габсбургской монархии. Если бы царю удалось присоединить к своим владениям еще некоторую часть польских земель, он получил бы лишний шанс влиять на нацию, которую хотел заманить в свои сети; у него было бы больше надежды на то, что она отнесется к нему с большим доверием, с большим вниманием в тот момент, когда он явится пред ней, как бы назначенный самим Провидением восстановить ее и собрать воедино под своим скипетром все ее части.

    В тех же видах он с еще большим вниманием стал заниматься своими польскими подданными. Желая не только подавить в них малейшее поползновение к восстанию, но и привязать их к себе, он поступает с ними то строго, то милостиво. Эта тактика была вполне законная и честная. Не таковы были ее приемы объясниться с поляками по поводу договора. Царь делал вид, что получил уже конвенцию, содержавшую в себе смертельный приговор Польше. Известно, что на деле это было не так: он не в силах был выманить ее у императора. Затем русскими властями был пущен слух, что конвенция подписана; что Наполеон отказался от поляков; что он продал их, выдал с головой и навсегда сделался недостойным их симпатий. Один из наших агентов в Варшаве, указав на всевозможные усилия антифранцузской пропаганды, прибавляет: “Вот еще один прием, употребленный русскими с целью лишить поляков всякой надежды на Францию и не оставшийся здесь без влияния – это опубликование тайной конвенции, которая будто бы, была заключена в Петербурге и в которой император обещает России никогда не содействовать восстановлению Польши, отнять назначенную семи тысячам военных чинов великого герцогства субсидию и не разрешать новых раздач польского ордена. То, что последние две статьи приводятся в исполнение, заставляет верить в существование конвенции и вызывает здесь некоторое беспокойство. Я не знаю, где тут правда, где ложь, но наверное могу сказать, что в русской Польше нет письма, в котором бы не говорилось об этом”.[550]

    Вслед за этой сетью интриг Россия начинает готовить свои боевые средства в строжайшей тайне, мало-помалу; становится под ружье. Уже с августа 1810 г. Александр стал обдумывать стратегический план на случай разрыва с Францией и, как известно, разрешил одному немецкому офицеру представить ему план кампании против Франции.[551] В это же время в прибалтийских и литовских губерниях начинается какой-то неясный гул. Это согнанное население роет и возит землю, исправляет и вооружает крепости, расширяет их зону и соединяет укрепления длинными рядами окопов. В первую голову Россия хочет устроить близ своих границ обширную систему укреплений, с целью защитить центральные части государства, прикрыть обе столицы и преградить все пути и вторжению. Работы ведутся с лихорадочной поспешностью. Строятся не долгосрочные укрепления, а принимаются меры неотложной предосторожности, – идут приготовления к предстоящей в скором времени войне. Из современных источников известно, что, когда Наполеон посоветовал варшавянам приступить к фортификационным работам, работы русских в Динабурге и Риге были уже в полном ходе, где “они по высочайшему повелению, ведутся непрерывно день и ночь”.[552] В следующем месяце – в сентябре – по Двине и Днепру, в промежутке, разделяющем обе реки и представляющем наиболее уязвимый пункт империи, точно из земли вырастают и обрисовываются на горизонте профили редутов укрепленных лагерей.

    Александр не ограничивается тем, что намечает для будущей войны свои оборонительные линии и опорные пункты. Он приказывает произвести сборы и передвижения войск. В этом деле первый шаг бесспорно принадлежит ему. Во второй половине 1810 г. – когда Наполеон не двинул еще ни одного человека, – к стоявшим близ границы русским корпусам, содержавшимся в полной боевой готовности, подошли еще другие корпуса. К расположенным здесь войскам непрерывно подходят подкрепления, наличный состав их увеличивается; незаметно формируются целые армии. Но ни один звук не выходит за пределы этой громадной и немой империи, где замирает всякое слово, где молчание сделалось второй натурой и стало законом; ничто не выдает этого проскальзывания к границам людей, пушек и предметов боевого снаряжения. С нашим посланником в Петербурге обходятся по-прежнему изысканно-любезно. Лишенный всякой возможности приобрести надежные и точные сведения, отделенный от нации непреодолимой преградой – незнанием языка, он не замечает ничего подозрительного, ибо видит только дворец и двор, только эти светлые точки мелькают пред ним среди окружающей его непроглядной ночи. Он не знает и, следовательно, не может донести своему повелителю о переменах в расположении русских войск, которые исподволь подходят к границе и располагаются в западных губерниях. Александр надеется, что до конца года, – раньше, чем какое-нибудь известие вызовет тревогу Наполеона, – у него будет триста тысяч человек, готовых войти в боевую линию и двинуться на Запад, в случае надобности, для усиления их будут служить несколько корпусов, взятых из дунайской армии.[553] Ему известно, что к востоку от Рейна у Франции нет и пятидесяти тысяч солдат. Но это неравенство сил дает ему только лишний повод первому начать приготовления к войне. Собрав войска, на что решится он? Станет ли он ожидать врага на своей территории, чтобы шаг за шагом оспаривать у него почву и заманивать его в глубь дебрей своей страны, или же захочет предупредить его, и, бросившись на герцогство Варшавское, подать руку восставшей Германии? Как будто он скорее склонен отважиться на последний рискованный шаг. Он все еще не отказывается от проекта, который доверил Чарторижскому, но пока не дает этому проекту вполне законченной формы. Решение стать в оборонительное положение не исключает в нем поползновения самому перейти в нападение.

    Следует ли на основании этих приготовлений делать заключение, что Александр бесповоротно решился на войну, что для того, чтобы начать ее, он только выжидает благоприятного момента а подходящего случая? Подобно Наполеону, у него не было ни желания, ни предвзятого намерения вести войну, но он неудержимо шел к ней, не отдавая себе вполне ясного отчета, к какой цели приближается он с каждым днем. Конечно, он переживал минуты жестокой борьбы, и весьма вероятно, среди смущавших и сдерживавших его мотивов главную роль играл страх столкновения с гением которого никто еще не захватывал врасплох, которому счастье никогда не изменяло. Затем возможно и то, что у него, от природы чувствительного и гуманного, являлась боязнь угрызений совести, что его душа содрогалась от жалости при мысли открыть широкое поле деятельности ужасному бичу войны. К несчастью, убеждение, что Наполеон посягает на его безопасность, все более усиливающееся отвращение к той политике, в которой теперь он видит только беззаконие и насилие, затем честолюбивые мечты выступить мстителем за похищенные короны и сделаться освободителем народов, – все это вместе взятое мало-помалу берет верх над его нерешительностью. Он не может уже остановиться на пути, по которому устремился и который неизбежно приведет его к войне, если только Англия не пойдет на уступки прежде, чем он завершит свою эволюцию. Только изъявление покорности нашей соперницей могло сдержать готовых вернуться к ней союзников и парализовать их волю, только это одно могло удержать под железной десницей императора распростертую у ног его Европу и окончательно упрочить его торжество. Падет ли Англия в жестокой борьбе, которая все теснее охватывает ее и доходит до кульминационного пункта? Она еще на ногах, но уже бывают моменты, когда она шатается, когда у ней сказываются признаки истощения. Но ведь выкованное императорское оружие, которым он наносив удары с таким ожесточением и злобой, может обратиться против него самого? Очевидно, Наполеон не допускал этой мысли. Подчинив себе волю всех народов от Пиренеев до Немана, опьяненный властью, поддался безумию идеям о своем всемогуществе, потерял сознание, что и его мощи есть предел. Под наитием этих идей он решает, что для достижения конечного результата ему все дозволено. Поэтому он усиливает и без того жестокие меры, делает ошибку за ошибкой, и, думая, что приближается к цели, быстрыми шагами идет по пути к гибели. Система, избранная им для закрытия британской торговли последних рынков, проводится им с таким подавляющим деспотизмом, какой никогда еще не тяготел над народами. Он вмешивается во внутреннюю жизнь государств, присоединяет своей верховной властью целые области и в мирное время, путем простых декретов, делает серию захватов. Эти вечные, налагающие на Европу клеймо рабства захваты тревожат и возмущают единственное государство, в котором еще сохранились сознание и гордость независимости. Они примиряют Александра с мыслью о неизбежности жесткого решения. Мы увидим из дальнейшего изложения, что к имеющейся уже главной причине к конфликту – польскому вопросу – они прибавят и даже создадут новые поводы к раздору. Вокруг этого центрального пункта разлада они сгруппируют побочные осложнения, и те самые меры, которые принимаются императором с целью разорить Англию, если они на дадут быстрого результата, неминуемо ускорят разрыв с Россией.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.