Онлайн библиотека PLAM.RU


  • I
  • II
  • III
  • IV
  • ГЛАВА IV. ВЕНСКИЙ МИР. АВСТРИЯ И РОССИЯ

    Открытие переговоров в Альтенбурге. – Косвенное влияние России на ход переговоров. – Почему от галицкого вопроса зависят все другие? – Наполеон не может определить условий мира, пока не выяснит, чего хочет Александр в Галиции. – Разные планы. – Идея неравномерного раздела между герцогством и Россией. – Герцогу Виченцы поручается выяснить отношение России к проекту. – Прежде, чем решиться в принципе на огромные жертвы, Австрия намеревается позондировать Россию в узнать, чего она может ожидать от нее. – Меттерних и Нугент. – Первые усилия поставить Австрию на место России. – Приезд Чернышева в Вену. – Письмо Александра. – Флигель-адъютант царя за столом у императора. – Загадочные выражения. – Нетерпение Наполеона. – Двор в Дотисе; борьба влияний. – Австрия поднимает вопрос о Галиции. – Миссия генерала Бубна в Вене. – Наполеон ставит в зависимость от отречения императора Франца целость побежденной монархии: первая мысль о союзе с австрийским домом. – Грезы и действительность. – Давление на Бубна. – Уступки, равносильные полученным в Пресбурге. – Неприятный случай с императором Александром; период выздоровления. – Посланник Франции у изголовья царя. – Петергофские беседы. – Затруднительное положение Александра. – В принципе он не противится незначительному расширению герцогства. – Наполеон пользуется и злоупотребляет его уступчивостью. – Ultimatum австрийцам. – Сопротивление императора Франца. – Гнев Наполеона. – Бурный разговор с Бубна. – Артистически разыгранная сцена. – Русский третейский суд. – Австрия в принципе соглашается на французский ultimatum. – Перенесение переговоров в Вену. – Наполеон делает уступки в Галиции; Россия теряет Львов. – Мир подписан ускоренным порядком. – Главный выигрыш и доля России. – Гарантии, предложенные России. – Письмо Шампаньи Румянцеву; его характер и значение. – Ошибка, сделанная Наполеоном. – Венский мир ухудшает настоящее положение польского вопроса и доводит его до острого состояния. С этого времени начинаются объяснения, имеющие решающее значение для судьбы союза.

    I

    По заключении перемирия Наполеон устроился на жительство в Шенбруннене. Из резиденции Габсбургов он управлял своим государством, приводил в порядок армию, искусно распределял ее в завоеванных провинциях, следил за Европой и вел переговоры с Австрией. Во второй половине августа уполномоченные Франции и Австрии съехались в маленьком городке Альтенбурге, расположенном на границе Венгрии, почти на краю сферы нашей оккупации. Представителем императора в Альтенбурге был Шампаньи, представителями Австрии – граф Меттерних и генерал барон Нугент. Наполеон вел переговоры, как император французов, как итальянский король и, кроме того, как покровитель Рейнской Конфедерации, т. е. и от имени всех государей, составлявших эту лигу, в числе которых был и саксонский король, великий герцог Варшавский. Россия, как независимое государство, обладала правом иметь на конгрессе своего особого представителя и занять место рядом с нами. Воспользуется ли она своим правом? Вмешается ли непосредственно, или же, уполномочив Наполеона, предоставит ему заботу вести за нее переговоры и входить в соглашение от ее имени? Император поручил сказать ей, чтобы она прислала, если найдет это для себя выгодным, агента, снабженного полномочиями. До получения ее сообщения о том, какое она примет решение относительно этого предложения, она, хотя и не присутствует сама при переговорах, живет в сокровенных мыслях обеих присутствующих сторон. Она владеет их умами. Оставляя в неизвестности, чего та и другая сторона должны опасаться или ожидать от нее, она задерживает их решения, и, не принимая участия в переговорах, тяготеет над ними.

    Наполеон решил составить проект мира с Австрией, только отчасти принимая в расчет предубеждения и опасения Александра. Нет сомнения, что в принципе он решил, что побежденный должен будет согласиться на значительные земельные уступки, на сокращение наличных военных сил и на крупное денежное вознаграждение. При определении областей, которые он хотел удержать за собой, Наполеон колебался между двумя способами[153]. Он мог обкарнать неприятельскую территорию с разных сторон, взять повсюду понемногу, – в Нижней Австрии, на Адриатике, в Богемии, в Польше, и, как бы обтесывая все границы монархии, лишить ее прикрытий и сделать беззащитной. С другой стороны, вместо того, чтобы делать на теле побежденного многочисленные надрезы, он мог отнять целиком один какой-либо член, отделить от австрийской империи одну из областей или наций, которые входили в состав этого сборного государства. В этом последнем случае, часть, которую можно было отделить, обозначалась вполне определенно: таковой нужно было признать Галицию, которая уже воскресла для самостоятельной жизни. Впрочем, на каком бы плане мира ни остановился император – на первом или на втором – во всяком случае, наибольшие жертвы пришлось бы понести Австрии именно в Галиции. Наполеон считал вопросом чести не возвращать под его прежнего властителя доверившееся ему и ради него скомпрометировавшее себя население, не отдавать его на жертву сурового возмездия. Обеспечивая австрийским полякам менее суровый режим, он навсегда привязал бы к себе пылкую и преданную нацию. Он хотел присоединить этот живой материал к тем элементам, из которых он слагал свое могущество. Во всяком другом месте наполеоновская империя приобретала только территории, в Галиции она присоединяла к себе души, готовые неразрывно слиться с Францией, скрепленные с нею узами благодарности. Итак, Наполеон поставил себе законом отделить от австрийских владений Галицию или, по крайней мере, значительную часть ее. Но что сделать из Галиции? – думал он. Именно в этом вопросе желание щадить Александра и никоим образом явно не оскорблять России стесняло и задерживало его решения.

    Трудность его положения увеличивалась еще более от того, что Александр и Румянцев никогда не давали положительных указаний, как следовало поступить, чтобы, согласно их желанию, устроить будущую судьбу провинции. Можно было быть уверенным, что они ни за что не согласятся на полное присоединение ее к великому герцогству. Оставляя в стороне этот существенный пункт, важно было знать, чего потребовали бы они? В чем могли бы уступить? Чему желали бы помешать? В этом отношении нота, переданная 26 июля Румянцевым, не проливала никакого света. Признавая важность галицийского вопроса, она не подсказывала никакого способа его решения. Россия жаловалась на мучительную боль, просила лекарства, но какого – не указывала. “Вы, как и я, заметите, – с некоторой досадой писал император Шампаньи, – что в желаниях этого кабинета всегда есть что-то неопределенное. Мне кажется, он мог бы высказаться более ясно относительно проекта устройства Галиции”[154]. Благодаря неизвестности, в которой его держали, Наполеон колебался между несколькими решениями и перебирал их одно за другим.

    Сперва он думал сделать из Галиции самостоятельное королевство и назначить ее государем великого герцога Вюрцбургского. Этот принц был братом императора Франца, но это не мешало ему быть поклонником и другом Наполеона. Он при всяком случае давал понять, что ищет его покровительства и его милостей. Переведенный в Краков, он уступил бы нам свои германские владения, которые пошли бы в награду за преданность другим. В этом случае варшавяне получили бы только один округ, незначительную частицу Галиции в качестве премии, присужденной за их мужество, главной же их наградой было бы сознание, что они освободили своих братьев[155].

    Одобрил ли бы Александр этот план? Вполне независимая, наделенная национальной администрацией и национальным войском Галиция, вероятно, сделалась бы дубликатом герцогства Варшавского. Вместо того, чтобы иметь пред собой одно польское государство, Россия имела бы их два, правда, то и другое незначительного объема. Но как посмотрит она на это средство? Устранит ли оно, по ее мнению, опасность или удвоит ее? Судя по некоторым словам, слишком поздно сказанным Александром[156] можно думать, что он без особого ужаса взглянул бы на независимую Галицию под скипетром иностранного принца. К несчастью, Наполеон не остановился на этой комбинации; он нашел в ней неудобства и опасности. Он боялся, что Галиция, доверенная Габсбургу, даст увлечь себя в сферу влияния Австрии и сделается ее спутником, – и он быстро перешел к другим проектам.

    Истинным его желанием было расширить герцогство Варшавское, т. е., то государство, которое существовало только благодаря ему и для него; усилить того помощника в нужде, который выдержал серьезное испытание. Но оставалось под вопросом, исключала ли Россия самую возможность серьезного увеличения герцогства, независимо от мер, которые могли бы быть приняты с нашей стороны для восстановления равновесия в бассейне Вислы? Румянцев несколько раз решительно высказывался против какого бы то ни было расширения территории герцогства, но он никогда не выражал этого мнения от имени своего правительства: он совсем не упоминал об этом и в своей ноте. Государь же, даже в простом разговоре, никогда не высказывался так решительно, как его министр. Он неопределенно указывал на два способа решения: “Оставить Галицию за Австрией или создать такой порядок вещей, который ни в чем не изменял бы положения России и никоим образом не внушал ей опасений за ее безопасность и ее собственное спокойствие”[157]. После таких слов откажет ли царь в согласии на расширение герцогства при том условии, что ему самому будет теперь же дано вознаграждение и, сверх того, гарантии относительно будущего? Рассматривая гипотезу, по которой Галиция целиком отнималась от Австрии, Наполеон предполагал удержать большую часть ее – четыре пятых – для великого герцогства; оставшаяся же одна пятая была отдана царю в полную собственность и была бы присвоена ему как подарок в знак дружбы, так как, по строгой справедливости, Россия – ничего не завоевав сама – ни на что не имела права. Конечно, ввиду того, что дележ будет крайне неравномерный, царь не преминет счесть себя обиженным; но, чтобы сгладить несоразмерность долей и пополнить разницу, Наполеон хотел к предполагаемой в подарок России территории придать письменные обязательства в достодолжной форме, которыми бы устранялось всякое опасение относительно полного восстановления Польши.

    Как ни был остроумен этот проект раздела Галиции, как средство выйти из затруднения и примирить диаметрально противоположные требования, Наполеон ничуть не обманывал себя относительно трудности сговориться с Россией на этой основе и убедить ее согласиться на расширение герцогства за бумажное вознаграждение, состоящее из нескольких статей договора. Поэтому, прежде чем решить что-либо, он хотел позондировать почву в Петербурге. Коленкуру поручено было позаботиться об этом в особой, подробно изложенной инструкции, посланной 12 августа. Дело шло не о том, чтобы точно изложить предложение, следовательно, только узнать, есть ли надежда, что оно будет принято и, если таковая надежда окажется, подготовить Александра к предложению, и потихоньку, с бесконечными предосторожностями, приучить его к задуманной императором идее.

    “Господин посланник, – писал Шампаньи, – Его Величество приказывает мне ознакомить вас с его взглядами на один из вопросов, по которому переговоры откроются в ближайшем будущем. В настоящей войне галичане приняли сторону Франции: они сражались под ее знаменами. Австрия будет им мстить. Не к чести Франции будет, если Император предоставит Австрии карать и угнетать людей, которые ему служили. Этого не должно быть. В характере императора Александра слишком много благородства: он не может не понять обязанности, возложенной на Императора. Его Величество не имеет иных намерений, как только согласовать долг и достоинство Франции с интересами России. Такова цель его теперешних забот.

    “Напрасно было бы гоняться за средствами охранить галичан от мести Австрии. Верховная власть над страной, которую она сохранит за собой, всегда останется державной. Применение ею строгостей не может быть ограничено никакой статьей договора. Нет такой статьи, которая не могла бы быть нарушена, а каждое из этих нарушений послужило бы поводом к войне, равно как и каждое притеснение, учиненное над галичанином, было бы для Императора ударом кинжала.

    “Отдавая всю Галицию России, можно было бы, без сомнения, предотвратить зло, но принцип, на котором основан союз, не допускает подобной уступки без соответственного вознаграждения. Но где его найти? Следовательно, Галиция может быть отдана только великому герцогству Варшавскому. Император находит справедливым предоставить некоторую часть ее России и определяет эту долю, как одну пятую всего населения, тогда как другие четыре пятых останутся великому герцогству. Такая неравномерность основана на различии в положении. Если бы Франция была смежна с Галицией, она поделила бы ее с Россией поровну, но Франция далеко; она не берет себе ни одной из завоеванных провинций, а отдает их Саксонии, которая в один прекрасный день, изменив политическую систему, может соединиться с Россией против Франции. Россия же прочно присоединит к своей империи приобретенные провинции, и средства этих провинций всегда будут в ее распоряжении”.

    Защитив принцип неравенства при помощи легкооспариваемых доводов, Шампаньи начинает рисовать в самом соблазнительном виде долю, предназначенную России. Он пишет, что ее выберут по соседству с Россией для того, чтобы она легче слилась с нею. Это будет восточная часть старой Галиции, округ, расположенный между городом Замостье и Днестром. В нее войдет важный город Львов. Большинство жителей страны исповедует греческую веру. Уже это одно предназначает их сделаться подданными православного императора. Употребив с похвальным усердием большие усилия на то, чтобы возбудить вожделения России, министр старается успокоить ее недоверие и переходит к статье о гарантиях. “Францией, – говорит он, – будут приняты все меры, способные успокоить Россию по поводу возможных последствий увеличения великого герцогства Варшавского. Она гарантирует России ее новые владения. Все, что в порядках великого герцогства может быть неприятно России, как, например, существование литовского ордена[158], могло бы быть преобразовано; неудобства, которые не были предусмотрены в Тильзите, были бы исправлены; самые названия – Польша и поляки – были бы заботливо изъяты из употребления.

    “Вот, Милостивый Государь, – говорится в заключительных словах инструкции, – канва для ваших разговоров с русским министром. Эти взгляды, которые требуют величайшей осторожности, должны исходить как бы от вас самих, а не от вашего двора. Их надо представить в виде предположений, с которыми вы лично забегаете вперед. Вам даже неизвестно, каковы взгляды Императора; но вы знаете, что его понятия о чести и справедливости, об узах, связующих его с теми, кто ему служит, могут заставить его склониться к подобному разделу. Вы знаете также, что, верный союз с Россией, желая поддержать его при помощи тех самых выгод, которые Россия от него получает, стремясь в настоящей войне только к тому, чтобы упрочить спокойствие на континенте и вознаградить своих союзников за их усилия, он на первом месте ставит Россию, которая, конечно, извлечет из союза большие выгоды, так как она приобретет и присоединит к своему государству Валахию, Молдавию, Финляндию и миллион душ в Галиции, тогда как Франция не будет увеличена и на одну деревню и будет иметь только ту выгоду, что уплатит долги признательности.

    “Действуйте осторожно, намеками; зондируйте почву, обсуждайте вопрос, подготовляйте умы к более определенным предложениям, но не показывайте ни депеш, ни вашей игры. Предупреждайте всякое подозрение, а тем более недоверие.

    “В этой депеше я предполагаю, что Галиция вся отделена от Австрии. В случае, если можно будет отделить только часть Галиции, России будет принадлежать только одна пятая отделенной части. Будут приложены особые заботы, чтобы выбрать районы, где преобладает греческое вероисповедание.

    “Я снова возвращаюсь к предмету этого письма для того, чтобы вы не ошиблись в его значении. Вопрос идет вовсе не о том, чтобы ознакомить Россию с нашими видами, еще менее о том, чтобы сделать ей прямое предложение, а только о том, чтобы выведать ее желания – узнать, может ли приманка миллионного населения, которое составит ее долю, заставить ее добровольно согласиться на вышеуказанный раздел Галиции. Император желает прежде всего оставаться с ней в добром согласии; следовательно, вы не должны отваживаться ни на что, что могло бы охладить ее к нашему делу и отдалить от нас. Целью ваших усилий должно быть – склонить ее согласиться со взглядами, которые я вам сообщаю. Император будет вам благодарен за успех, но рекомендует быть крайне осторожным”[159].

    В конце письма Коленкуру предписывалось держать своего повелителя в курсе дела и сообщать ему с курьерами, шаг за шагом, о сделанных шагах и о полученных результатах. Несмотря на значительное расстояние от Петербурга до Вены, можно было надеяться, что первый из курьеров, если он будет спешить, прибудет в Вену через двадцать, двадцать пять дней. Сверх того, можно было ожидать, что Александр еще до этого сам прольет первый луч света или в ответе на последние письма императора, или присылкой уполномоченного, или же каким-либо интимным или официальным сообщением. Наполеон надеется довольно скоро иметь под собой твердую почву. Но пока он не получит или не уловит какого-либо указания, он считает невозможным определенно говорить с австрийцами и предъявлять им точные требования. Итак, все зависит от того, насколько предупредительно отнесутся к нему в Петербурге. Если Россия не согласится на значительное увеличение герцогства, он должен будет потребовать у Австрии меньше в Галиции, но зато больше в других областях, если же Россия снизойдет к его желаниям, он может отнести на Галицию почти полностью жертвы, которые побежденное государство должно будет понести.

    В силу этого он приглашает своего уполномоченного в Альтенбурге – впредь до новых приказаний – держаться общих мест. Конечно, говорится ему, было бы хорошо теперь же условиться относительно основ, установить исходную точку. Определить, сколько земли должна будет уступить Австрия, не касаясь вопроса, в каких провинциях. Шампаньи должен будет сперва сослаться на принцип uti possidetis. Император, скажет он, считает себя вправе получить известное количество областей, равное по поверхности и населению тем провинциям, которые он теперь удерживает за собой по праву победы и завоевания. На это чрезмерное требование австрийцы, вероятно, ответят предложениями с своей стороны, конечно, в меньших размерах, но также общего характера. Благодаря взаимным уступкам, стороны могут сблизиться, придти к соглашению относительно средней цифры земель и населения, точное определение которых придется сделать впоследствии; одним словом, могут сговориться относительно количества, не касаясь качества. Необходимо, чтобы наша миссия стала именно на эту почву и упорно держалась на ней, остерегаясь не только выдавать свои виды, но даже избегая всякого слова, которое могло бы повредить нам в глазах России. Поэтому Наполеон требует, чтобы все, что будет сказано во время переговоров, заносилось в протокол: протоколы будут тщательно редактированы и сообщены в Петербург. В случае надобности они будут служить доказательством против лживых обвинений и небескорыстной “болтовни”[160]. Впрочем, по всем вопросам Шампаньи должен говорить мало, он должен выжидать противника и ничуть не беспокоиться по поводу того, что переговоры затягиваются. “Не давайте заметить, что вы торопитесь”,– таково было последнее слово императора, когда он отправлял его в Альтенбург[161]. Устроившись в сердце Австрии, непрерывно получая подкрепления, усиливая с каждым днем свое военное положение, истощая доходы врагов долго длящейся оккупацией их провинций, “продовольствуясь за их счет”[162], Наполеон не видит никакого неудобства затянуть прения. Главное, чего он желает, это – выиграть время, пока Россия не доставит ему какой-нибудь основы, необходимой для его решения[163].

    Однако и Австрия усвоила подобную же тактику. Взгляды и поведение России точно так же во многом входили в ее расчеты. Под впечатлением Ваграма Австрия смирилась и просила пощады; теперь же, немного оправившись от удара, она сознавала, что далеко не в такой степени разбита, чтобы соглашаться на всякие условия. В замке Дотис,[164] куда укрылся двор, идея вести войну до последней крайности еще сохранила своих приверженцев. Император Франц не отказывался от мысли возобновить военные действия в том случае, если победитель слишком тягостным миром вздумает причинить Австрии смертельные увечья. Он охотнее предпочел бы с честью пасть с оружием в руках, чем подписать договор, который привел бы его монархию к бесславному и верному упадку. Для отчаянной борьбы он уповал на силу своей армии, на преданность подданных, и не совсем отчаивался во внешней поддержке. Он все еще вел переговоры с Пруссией[165]; рассчитывал на скорую диверсию англичан, которую они не прочь были сделать на Вальхерен, на не прекращающиеся военные действия в Испании, но, в особенности, его взоры обращались к России. Он старался проникнуть в это немое государство, уяснить себе тайну его намерений. Хотя Россия и объявила ему войну, но не вела ее. Следует ли, думал он, из такого двусмысленного поведения сделать вывод, что она искренне желает сохранения Австрии и неприкосновенности ее владений? Нельзя ли добиться, чтобы она яснее определила свои отношения, чтобы вмешалась хотя бы дипломатическим путем, ограничила требования победителя, пригрозив ему в противном случае совсем покинуть его? Пока Россия не снимет покрова с своих намерений, император Франц не хотел подписывать ни одного слишком тяжелого условия. Он решил, что прежде всего “нужно позондировать Россию и готовиться к новой борьбе[166]. 30 июля он написал Александру письмо и в нем между строк робко обратился к нему с мольбой. Он выразил надежду, даже уверенность, “что интересы Австрии не останутся навсегда чуждыми России”[167]. Если бы царь не захотел его понять, если бы он преклонился пред успехом и крепче приковал себя к победителю, тогда – и только тогда – настало бы время склонить голову и смириться. Пока же император Франц определил своим уполномоченным их роль и речь в следующих выражениях: “Уполномоченные постараются выиграть время до конца августа и воспользоваться этой отсрочкой, чтобы выяснить намерения Наполеона”[168].

    Связанные одинаковыми предписаниями, уполномоченные той и другой стороны состязались в медлительности. Стараясь проникнуть в замыслы противной партии и в то же время остерегаясь как бы не выдать своих, они прикрывали свои намерения самой непроницаемой броней. Меттерних и Нугент решительно отвергали принцип uti possidetis, но заменить его каким-либо другим принципом не пожелали. Они требовали, чтобы инициативу взяла на себя Франция, чтобы она заговорила первая и определенно указала, какие земли она хочет удержать за собой. Шампаньи увертывался от этих требований, заводил не имеющие прямого отношения к делу разговоры, и переговоры велись день за днем, не давая определенного результата, церемонно и бесплодно[169].

    Правда, вне заседаний языки немного развязывались, и между уполномоченными Австрии в манере держать себя сказывалась резкая разница. Барон Нугент, скорее, военный, чем дипломат, принимал желчный и резкий тон и был мелочно-обидчив. Меттерних, напротив, казался доверчивым, уступчивым и был крайне любезен. Он отнюдь не избегал случаев видеться и разговаривать частным образом с Шампаньи, и этот последний любезно доставлял ему желанные случаи. В ту эпоху, когда дипломатия не утратила еще добрых традиций восемнадцатого века, не было посредников, которые среди наиважнейших и мучительных прений не уделяли бы часть своего времени светским развлечениям. В Альтенбурге, в котором конгресс вызвал некоторое оживление, Шампаньи постарался собрать вокруг себя все, что мог доставить в деле светских ресурсов австрийский провинциальный город. Водворясь в стране по праву завоеваний, он старался сделать приятным пребывание в ней ее законным владельцам и любезно принимал их в их собственном доме. В замке, где он жил, он давал обеды, устраивал приемы. “Дамы надеются, что я доставлю им случай потанцевать, – писал он, – я не обману их ожиданий”[170]. Меттерних часто бывал на этих собраниях. Он пользовался там почетом и забывал на время свою роль побежденного. 15 августа, во время бала, данного французами по случаю чествования дня Святого Наполеона, он дошел до того, что провозгласил тост за мир, к великому негодованию своего коллеги, который не понимал и не извинял подобных слабостей. Однако, еще до этого Меттерних пояснил и пользовался всяким случаем указать, о каком мире он не прочь говорить. Это была не та – с таким бессердечием обсуждаемая – мировая сделка, не тот мир, какой император французов хотел подписать после долгого торга и который оставил бы после себя поводы к раздору: это был мир великодушный, который повлек бы за собой полное и совершенное восстановление прошлого, с прочным примирением, – одним словом, мир на почве союза, подобный тому миру, какой был заключен два года тому назад на берегах Немана.

    За время последних бедствий своей родины Меттерних сумел извлечь из событий указания для будущего. Он не мог удержаться, чтобы не сопоставить поведение Австрии и России в последних событиях и чтобы не сделать это сопоставление предметом своих размышлений. В продолжение семнадцати лет, говорил он себе, Австрия с безрассудным великодушием жертвовала собой ради спасения Европы; она упорно, без передышки боролась с вечным победителем. Что выиграла она этом непримиримой политикой? Только то, что четыре раза подвергалась вторжению врага; два раза видела его в Beне, потеряла ценные провинции и теперь рисковала лишиться самых жизненных частей. Россия была куда предусмотрительнее. Разбитая под Фридландом, она улыбнулась победителю, бросилась в его объятия и, вместо того, чтобы вести против него ожесточенную, упорную борьбу, в настоящее время невозможную, ухватилась за его счастье и предложила ему свою помощь и свои услуги. Этим она, во-первых, выиграла то, что обеспечила себе покой и неприкосновенность своих владений; затем мало-помалу, заручилась большими выгодами и на глазах у всех окрепла и округлила свои границы, тогда как вокруг нее все гибло и рушилось. Не представляет ли такое поведение предмет, достойный для размышления и примера для подражания? Без сомнения, Меттерних был далек от мысли об искреннем сближении с Наполеоном. Ему и в голову не приходило признать навсегда приобретенные Францией завоевания и новый установившийся в Европе порядок. Но, тем не менее, он рассчитывал, что, если бы Австрия присоединилась на короткое время к Наполеону, она могла бы спастись от последствий последнего поражения, могла бы избегнуть новых потерь и даже приобрести возможность на верной, удобной и выгодной позиции ожидать часа всемирной измены “и для всеобщего освобождения”[171]. Это-то он и называл “работать для спасения более мягкими средствами”[172]. С этого времени его целью, его заветным желанием было – подражать России, с тайной мыслью заместить ее в сердце Наполеона. Мечтой, которую он лелеял, было связать свое имя с австрийским Тильзитом.

    В своих частных разговорах с Шампаньи он постоянно возвращался к предмету своей мысли. Днем, вечером, во время прогулки, на балу – он старался искать его общества. Приглашенный к обеду, он приходил пораньше и приветливым тоном говорил: “Побеседуем, ибо только этим путем мы можем что-нибудь сделать”[173]. Между ними начинался разговор в стиле “дипломатов-космополитов”[174], которые, отрешившись от спорных вопросов и злобы дня, рассматривают события с высшей точки зрения, стремясь извлечь из них мудрое поучение. Вполне естественно, что мысли их останавливались на прошлом. Союз с Австрией, говорил Меттерних, был бы для Наполеона истинным средством достичь его целей – успокоить Европу и сломить Англию. “В Пресбурге Император упустил лучший момент своего царствования”.[175] Впрочем, по словам Меттерниха, разве 1809 год не представлял во многом сходства с 1805 годом, и разве нельзя было вновь поймать упущенный случай? Правда, теперь положение несколько иное, теперь Франция и Россия состоят в тесной связи, но отчего бы им не принять в свой кружок Австрию, а не осуждать ее на унизительное одиночество?” Чтобы мы не оставались в положении лица, которое, находясь в одной комнате с двумя другими, видит, как те шушукаются”[176]. Можно было бы начать с принятия идеи, высказанной Наполеоном до разрыва, т. е. установить между тремя империями общее соглашение, взаимную гарантию, а затем, думал про себя Меттерних, Австрия, проскользнув третьим лицом в Тильзитское соглашение, легко нашла бы средство расстроить соглашение, вытеснить из него Россию и занять ее место.

    С этих пор он находил полезным вредить Александру в глазах Наполеона и искусно обвинял того, у кого его правительство втайне искало помощи и покровительства. Россия, говорил он, могла бы помешать войне, если бы с самого начала заняла определенное и решительное положение. Его мнение было более чем справедливо и совпадало с тем, что постоянно высказывал император Наполеон. Что сделали русские за время кампании? – спрашивал Меттерних, – и продолжал: “Они не сделали ни одного выстрела и проливали только польскую кровь”[177]. Как видим, Австрия – в лице своего представителя – дошла до того, что выражала негодование на то, что нам так дурно помогали против нее. Не таков дом Габсбургов, – прибавлял Меттерних, – он не проявил бы при подобных обстоятельствах такой дряблости и бездеятельности. Он всегда был тверд в своих привязанностях, его всегдашней гордостью была непоколебимая верность раз принятым на себя обязательствам; он сумел бы лучше, чем непоследовательный и непостоянный русский двор, быть помощником при выполнении великих планов. “Мы можем служить вам подобно России, – говорил Меттерних, – и, может быть, даже вернее России, ибо у нашего кабинета нет такой двуличной политики: введите нас в вашу систему, и вы не будете иметь повода сомневаться в нас. Вот на какой основе, – почетной для нас, полезной для вас, – желали бы мы заключить мир”[178].

    Нельзя сказать, чтобы Наполеон относился безразлично к подобным речам, но все-таки они не обладали даром изменить его решения. Он не допускал, чтобы побежденный мог дешево отделаться; он даже начинал находить, что в Дотисе слишком долго не решаются признать в принципе необходимость большой жертвы. Его желанием было, чтобы переговоры, хотя и медленным шагом, но шли к этой цели; на деле же они не подвигались ни на йоту. Такая неподвижность, превосходя желания императора, раздражала его. Он находил, что Шампаньи туго разбирается в игре противников и слишком медленно разузнает, до чего может идти их уступчивость. Он упрекал министра в недостатке чутья и проницательности.[179] Наконец, чтобы дать толчок переговорам, он согласился кинуть туда несколько названий городов и провинций и то не сразу, заставляя вытягивать из себя слова и держась очень далеко от Галиции. 24 августа он приказал потребовать Зальцбург и линию реки Энс; 29-го – крупный кусок со стороны Италии, – все, что еще оставалось у Австрии на берегах Адриатического моря. Вместе с тем, считая, что почва в Петербурге должна быть уже в достаточной степени подготовлена, он приказал написать герцогу Виченцы, чтобы он стал на более определенную почву и формально приступил к вопросу о Галиции на основе, которая была ему указана. “Отправьте это письмо немедленно, – приказал он Шампаньи, – я нахожу это дело спешным”[180]. По его мнению, необходимо было как можно скорее добиться согласия царя на предполагаемую сделку и, развязав себе таким образом руки, получить возможность идти вперед в переговорах с Австрией. Впрочем, Наполеон надеется, что в ближайшие дни письмо Коленкура, в котором тот даст ему отчет о том, как относятся в Петербурге к высказываемым послом лично от себя мыслям о разделе Галиции, – или послание от царя, или же какое-нибудь другое указание или симптом, обнаружив желания России, дадут ему возможность устранить неизвестную величину, от которой зависит решение задачи.

    II

    1 сентября вечером приехал в Вену флигель-адъютант царя. Это был полковник Чернышев, который был при Наполеоне во время битв при Ваграме. Он привез письма от своего государя, одно – императору французов, другое – австрийскому императору. Вручив первое, он должен был поехать в Дотис и вручить второе; затем, вернувшись в Шенбруннен, поступить в распоряжение Наполеона. Это был не уполномоченный для переговоров, даже не парламентер: это был, но выражению Александра, “гонец”[181], назначением которого было облегчить переписку между государями Франции и России.

    Наполеон принял Чернышева на другой день по его приезде, в семь часов утра, и, видимо, был доволен, что опять видит его. Это был человек уже знакомый. Между ним и офицерами нашего главного штаба установились во время похода на биваках товарищеские и братские отношения. Наполеон думал, что, может быть, благодаря этому, удастся получить от него какие-нибудь сведения. Он принял его хорошо, засыпал вопросами об императоре Александре, заботливо осведомлялся о нем и поспешно взял письмо. Оно было написано в следующих выражениях:

    “Мой Брат… возможность мира доставляет мне истинное удовольствие. Мои интересы в руках Вашего Величества; мне приятно вполне довериться вашей дружбе ко мне. Вы можете дать мне неоспоримое доказательство таковой, если вспомните, что я вам часто повторял в Тильзите и в Эрфурте об интересах России по отношению к делам бывшей Польши, равно как и то, что я неоднократно поручал вашему посланнику передать вам от моего имени. Я ссылаюсь на содержание его депеши, составленной на основании моих бесед с ним, если только он был точен в своих донесениях. Ваше Величество отдадите мне справедливость, что, начиная войну против Австрии, я ничего не выговорил себе заранее; что, начав эту войну, я имел на руках уже четыре, из которых две были следствием моего союза с вами. Величайшее мое желание состоит в том, чтобы было устранено все, что могло бы повредить нашему союзу, дабы он мог все более укрепляться. Повторяю Вашему Величеству, что мне приятно, при столь важном случае, вполне рассчитывать на вашу дружбу ко мне. Ваше Величество видит, что я предоставляю вам полную свободу и вполне полагаюсь на вас. Я имею право надеяться, что и вы ко мне отнесетесь точно так же. Я поручаю предъявителю сего письма передать другое письмо австрийскому императору. Затем он вернется к вам и будет ждать приказаний Вашего Величества”[182].

    Это письмо было весьма точно по некоторым вопросам и крайне неопределенно по другим. Первое заключение, которое вытекало из него, было следующее: император Александр не будет иметь при переговорах собственных представителей. Взвалив на Наполеона всю тягость войны, он делал его ответственным и за условия мира. Далее он доверял и поручал ему русские интересы. Эти интересы сосредоточивались исключительно на Польше. Это было уже известно, но Александр повторял это снова; он трижды, раздраженно и настойчиво, возвращается к этому вопросу, и хотя и намеками, но ясно дает понять, что в договоре не должно быть ничего такого, что способствовало бы восстановлению уничтоженного королевства или предвещало бы это. Но при этом он ничего не говорит, что именно он стал бы считать имеющим такое значение и такой смысл. Например, сочтет ли он, что уже один факт расширения Варшавского герцогства, даже в том случае, если Россия получит вознаграждение и гарантии, будет для него оскорбителен; что он усмотрит в этом – угрозу или опасность? Выставляя отрицательное положение, он не позаботился сам вывести положительных следствий. Слова, которые были сказаны им посланнику и на которые он теперь ссылался, имели тот же общий характер. Наполеон приказал Савари позондировать Чернышева, но тот не мог или не хотел ничего сказать. Таким образом, император был предоставлен догадкам, впредь до тех пор, пока не прибудет ответное донесение от Коленкура на инструкцию от 12 августа и не даст возможности объяснить и истолковать слова царя.

    Теперь Наполеон еще с большим нетерпением ждет ответа посланника. “Как вы думаете, когда он прибудет?”[183],– пишет он Шампаньи вслед за тем, как он повидал Чернышева и получил от него послание, В тот же день он приказывает, чтобы его уполномоченный в Альтенбурге отложил вопрос о Галиции. Он приказывает, чтобы в ноте, приложенной к протоколу, было сказано, что “эти области должны сделаться предметом особого обсуждения…”[184]. В настоящее же время пусть Шампаньи пробавляется вопросами о Зальцбурге и Энсе, об иллирийских провинциях и затем прибавить требование трех округов в Богемии. Император пишет: “Следует упорно стоять на том, чтобы переговоры велись на основании этих трех пунктов. Это даст в наше распоряжение восемь дней, необходимых, чтобы установить, какое, в конце концов, придется принять решение относительно Галиции”[185]. И снова его ум работает над этим тернистым вопросом, который, ничуть не проясняясь, делается все более трудным и более назойливым. “У меня несколько проектов, – говорит он, – но я никогда не соглашусь принести в жертву мести австрийского дома тех, которые нас приняли в этой провинции. В конце концов – глубочайшая тайна относительно Галиции, и – требовать настойчиво, чтобы переговоры велись на основании названных трех пунктов”[186]. Ему досадно, что письмо царя не позволяет ему формулировать всех своих требований. Тем не менее, он хочет воспользоваться этим письмом, чтобы оказать давление на австрийцев и вынудить их на уступки. Он думает, что не бесполезно довести до их сведения, что не будет присутствовать на конгрессе, что, следовательно, она безразлично относится к их судьбе и оставляет их одинокими пред лицом победителя. Он поручает Шампаньи передать все это Меттерниху, которому следует внушить, что в вопросе об условиях мира Россия вполне солидарна с нами и что в случае новых враждебных действий, содействие ее армии вполне обеспечено за нами. Наполеон старается поддержать веру в это, расточая всенародно милости Чернышеву. В тот же день, когда он принял Чернышева на аудиенцию, он приглашает его на завтрак, сажает за свой стол вместе с вице-королем Италии, с князем Невшательским и тремя маршалами; он запросто и много раз обращается к нему с разговорами. Затем он берет его с собой на парад и в театр. Он держит его подле себя, – так, чтобы это всем бросилось в глаза, и судя по тем стараниям, которые он употребляет, чтобы заставить Чернышева фигурировать в своей свите, он, видимо, хочет подчеркнуть свою близость с императором России[187].

    Правда, на другой день Чернышев, чтобы отвезти письмо австрийскому императору, должен был отправиться во враждебный лагерь. Так как этому нельзя было помешать, то с нашей стороны постарались, по крайней мере, воспрепятствовать сколько-нибудь продолжительному общению русского с австрийцами. Чтобы попасть из Вены в Дотис, Чернышев должен был проехать через Альтенбург. На те несколько часов, которые он провел в этом городе, Шампаньи завладел им вполне и держал его в сладостном плену. Чтобы помешать ему видеть Меттерниха, он “засыпал его изысканно-любезными фразами”[188] и убеждал поторопиться с поездкой. “Чернышев, – писал французский министр своему государю, – имел желание задержаться здесь, чтобы присутствовать на балу, который я даю сегодня. Имея в виду его поездку в Дотис, я считал более удобным, чтобы он никого, кроме меня, не видал. Завтракал он со мной. Карета его стояла заложенной в продолжение часа у моего подъезда. Более продолжительное пребывание здесь дало бы ему возможность видеть Меттерниха, и в обществе могли бы заподозрить, что он имел какие-нибудь тайные поручения к министру австрийского императора”[189]. Из особой предосторожности, под предлогом почетной охраны, конвой французских драгун сопровождал Чернышева вплоть до неприятельских аванпостов.

    В Дотисе появление русского мундира произвело сенсацию. Генералы, сановники, принцы толпились вокруг Чернышева. Каждый из них старался по его лицу или словам уловить, что думает Россия. Потеряв душевное равновесие, раздираемые разногласиями, они стремились найти в ней точку опоры. Жизнь двора, с неразлучными с нею интригами, борьбой партий и соперничеством, была целиком перенесена вслед за императором Францем в тесную резиденцию, где, преследуемый несчастьем, бежавший из столицы монарх нашел себе приют. Там все еще не пришли к окончательному решению и по-прежнему царили хаос и разногласие. Военные стояли за мир, штатские требовали войны. Медленность переговоров в Альтенбурге доставляла последним доводы, дающие возможность предполагать, что Наполеон или не хочет мира, или хочет его на условиях неприемлемых. При этом сторонники продолжения войны нашли вблизи самого государя полезного им союзника. Императрица держалась их мнения. Эта пылкая, увлекающаяся, нервная государыня, “почти красавица”[190], нередко оказывала решающее влияние на своего супруга то обаянием своей красоты и ласками, то надоедая ему бесконечными сценами. Сверх того, при этом удивительном дворе каждое из лиц, имеющих влияние на дела, имело своего собственного руководителя. Вице-канцлер Стадион предоставлял управлять собой своему брату, воинственному аббату. Император – как и все государи, обладающие его складом характера, гордые и в то же время застенчивые, чувствительные к лести и боящиеся людей, превосходство которых они чувствуют – имел склонность к маленьким людям. Он вверился своему секретарю, венгерцу Бальдачи, которого презирал, но, вместе с тем, слушался. У императрицы руководителем в политике был граф Пальфи, который приобрел ее доверие тем, что воздавал ей поклонение в стиле сентиментальных рыцарей. Все эти влияния работали в настоящее время в пользу войны и стремились взять верх. Стадион, устраненный на некоторое время, только что был призван и торжественно появился на сцене. Министры и царедворцы громко говорили о том чтобы вооружиться геройством и возобновить борьбу, вовсе не думая серьезно готовиться к этому в высшей степени рискованному предприятию.

    Вот при каких условиях император Франц прочел привезенное Чернышевым письмо Александра. Это письмо, показанное предварительно Наполеону, было коротко, вежливо и написано в очень обдуманных выражениях, которые, подобно притчам, требовали толкования. Царь осторожно советовал примириться, и извинялся, что, по дальности расстояния, не может этому способствовать. “Мне было бы весьма утешительно, – говорил он, – предложить мои добрые услуги и создать общность интересов и дружбы между Австрией, Францией и Россией”[191]. Таким образом, он подтверждал свои симпатии к австрийским интересам, но, проявляя свою заботливость о них, он, благодаря искусному изложению письма, не отделял их от французских интересов. Эти слова доказывали, что он не вступится за побежденных, но, вместе с тем, и не будет против них; в его письме не заключалось ничего такого, что могло бы дать определенное направление решениям Австрии.

    Тем не менее, оно произвело некоторое впечатление. Вскоре после этого речь австрийских уполномоченных в Альтенбурге изменила свой характер. Будучи до сих пор в официальных отношениях крайне сдержанными, ограничиваясь только противодействием наших требований, они вдруг выступили со своими предложениями, перенося их исключительно на Галицию. С первых же дней переговоров они распознали в этой провинции повод к раздору между Россией и Францией и связующее звено между Россией и Австрией. Тем не менее, подобно нам, они сначала избегали даже упоминать о ней. Рассчитывая, что Россия будет присутствовать на конгрессе, они поджидали ее, имея в виду приступить к обсуждению галицийского вопроса при ее доброжелательном участии и на почве этого вопроса создать себе с нею связь. Узнав, что она воздерживается от участия в конгрессе, они не имели уже причины откладывать дело и выразили желание уступить нам часть Галиции. Поощряя нас взять себе именно с этой стороны, они надеялись бросить семена, из которых в недалеком будущем вырос бы раздор между Наполеоном и Александром; они даже рассчитывали теперь же пробудить недоверие царя, вывести его из пассивного состояния, усилить его мнение и, может быть, вызвать на более деятельное вмешательство. Ввиду же того, что Галиция всегда была в состоянии скрытого или явного мятежа и что из всех австрийских владений они менее других дорожили ею, их наибольшим желанием было уплатить военные издержки этой провинции. Поэтому с этих пор, во время каждого заседания, Меттерних и Нугент постоянно предлагают и постепенно усиливают уступки на Севере. Тщетно представитель Франции прикидывается глухим и делает вид, что не понимает их, – они упорно преследуют его своими предложениями и в ответе на слова Шампаньи об Иллирии, Нижней Австрии или Богемии бросают к его ногам несколько кусков Польши[192].

    Правда, австрийский император не надеялся отделаться только уступками в Галиции. Поэтому, прежде чем высказаться за войну или покорно подписать мир, он желал знать последнее слово победителя по всем пунктам. Чтобы получить верные сведения по этому предмету, он не рассчитывал на свою миссию в Альтенбурге. Ему казалось, что его уполномоченные не сумели придать прениям правильного и систематического направления; подобно Наполеону, и Франц плакался на своих представителей. “Ваши письма, писал он Меттерниху, производят впечатление перемежающейся лихорадки: один день вы мне пишете, что нет ничего; на следующий день сообщаете что что-то начинается, но что? – нельзя определить[193]. Дурно начатые прения обещали тянуться неопределенное время без всяких результатов. Но, думал император Франц, может быть, удастся проникнуть в скрытую и глубоко затаенную мысль Наполеона, если обратиться к нему непосредственно, помимо его уполномоченного. Император Франц сам написал Наполеону и поручил генерал-адъютанту графу Бубна отвезти письмо в Шенбруннен. Он ограничился в нем протестом против всякого чрезмерного требования. При личном разговоре Бубна должен был пойти далее и, если возможно, добиться, чтобы Наполеон точно и поименно указал территории, которые ему желательно удержать за собой, и притом уменьшил общее количество своих притязаний.

    Прибыв 9 сентября в Вену, Бубна был поражен тем настроением, которое он подметил среди приближенных императора и среди всех чинов французского генерального штаба. Победители были грустны. У этих людей, которых война возвела на пьедестал, утомление борьбой дошло до крайности. Между ними не было ни одного, кто бы без горечи и отвращения смотрел на возобновление резни. Водворившись во вражеской столице, вблизи высот Энцерсдорфа и Ваграма, где “едва прикрытые землею трупы обрисовывали места”[194] бывших атак, они отнюдь не ощущали радости и гордости, свойственных победителям. В Вене, в этом городе, имевшем совершенно военный вид, переполненном войсками, “блестевшем касками и кирасами”[195], все – и австрийцы, и французы – мечтали о мире. Чтобы добраться до императора, графу Бубна пришлось пройти сквозь строй маршалов, генералов, сановников, и все они желали доброго успеха его примирительной миссии.

    Настроение Наполеона не отличалось существенно от общего. Конечно, он скорее согласился бы рискнуть всем; он скорее прошел бы со своей армией из конца в конец всю Австрию, но не отказался бы доказать и увековечить свои победы блестящими выгодами, но, при всем том, он искренне желал быть избавленным от этой крайности. Он ясно замечал вокруг себя глухой ропот и подавленные проклятия; он чувствовал, как росло недовольство его приближенных и подымалась против него ненависть народов. Мало-помалу им овладело желание появиться торжествующим победителем в своей столице, где на мгновение поколебалась вера в его звезду, и снова завладеть общественными симпатиями. Сверх того, он торопился покончить с Австрией, чтобы иметь возможность заняться другими делами и довершить их, так как, стремясь сразу достигнуть всех своих целей, он навлек на себя со всех сторон хлопоты и затруднения. В то самое время, когда он, имея в тылу у себя объятую мятежом Испанию, боролся на Дунае, он низложил и заточил Папу и присоединил Рим к своей империи. Он нисколько не скрывал своего желания ускорить мирную развязку. В присутствии Чернышева, вернувшегося к нему из Дотиса, он высказывает отвращение к новой войне, и, декламируя, говорит: “Кровь, постоянно кровь! Уж слишком много пролито ее… И кроме того – прибавил он, переходя к обыкновенному тону и еще более выдавая свои мысли, – мне хотелось бы вернуться в Париж”[196].

    Нужно сказать и то, что ему страшно надоело вести переговоры при условиях, когда руки его были связаны, когда требовалось стоять во всеоружии против Австрии и косвенно вести переговоры с Россией, когда на каждом шагу, прежде чем наступать на противника, нужно было поглядывать на Петербург, считаться с мнением Александра, выпытывать его и стараться разгадать эту живую загадку. Он находил, что эта Россия, которая все задерживала, которая, стушевываясь во время войны, тормозила заключение мира, заставляла слишком дорого оплачивать свои бесполезные услуги. Но как, думал он, заменить эту неудобную союзницу? Правда, Австрия предлагала занять место России за мир без территориальных уступок, за полное и великодушное забвение прошлого. Устами Меттерниха и всех офицеров, которые имели случай приблизиться к императору, она говорила о союзе и просила, чтобы подвергли испытанию значение и надежность ее содействия. Отчего бы, думал император, после всего происшедшего не сделать подобного опыта? В последней кампании Австрия проявила энергию и жизнеспособность; ее армия держалась храбро и благородно; наши противники при Эслинге вовсе не были ниже противников при Эйлау. Конечно, Австрия могла бы сделаться для нашей политики драгоценным помощником, настоящей точкой опоры, если бы у нее было иное правительство. Но чего можно ждать от такого государя, как император Франц, у которого нет воли, а только предрассудки? Что может дать государь, окруженный злыми и развращенными людьми, не способный устоять пред интригами, игрушками в руках партий? “Ведь он всегда придерживается мнения того, кто последний говорит с ним; на него всегда будут иметь влияние разные Бальдачи и Стадионы”[197]. Впрочем, говорят, что император Франц устал царствовать, что им овладели утомление и отвращение к делам. Ну что же! Пусть он пожертвует собою для блага своих народов, пусть предложит себя искупительной жертвой, пусть сойдет с престола и предоставит его человеку твердому, миролюбивому и рассудительному, например, великому герцогу Вюрцбургскому. Наполеон честно протянет руку новому государю, возвратит ему все провинции монархии, простит Австрию, сознавшую свои заблуждения, и заключит с ней союз, “чтобы покончить с делами на континенте”[198]. Заодно Наполеон избегнет ссоры с Россией, которую не будет беспокоить перспектива расширения Польши. Такие мысли уже не раз приходили ему на ум; теперь они более настойчиво преследуют его. В присутствии Бубна, которого он приказал ввести к себе и который его слушает, он вслух высказывает свою мечту; он любуется ею и отдается ей.

    “Если бы, – говорит он, – у вас был император, на искренность и добросовестность которого я мог бы положиться, например, великий герцог Вюрцбургский или эрцгерцог Карл, я вернул бы ему целиком австрийскую монархию и ничего не отрезал бы от нее”[199]. Бубна ответил, что если бы император Франц был уверен в таком намерении императора французов, он, вероятно, уступил бы престол своему брату. Однако, как истинный верноподданный, он счел необходимым заступиться за своего государя и отстаивал его прямодушие и миролюбивые намерения. “Меня нельзя обмануть дважды”,– возразил Наполеон, – и он напомнил прошлое. Он рассказал, как на другой день после Аустерлица император Франц пришел к нему на бивак, признавал себя виновным, унижался, уверял в своем раскаянии, давал слово человека и государя, что не будет больше воевать. И вот, менее чем через четыре года после этой клятвы, он бросился со всеми своими силами на Францию в то время, когда она была занята войной в Испании. При этих горьких воспоминаниях Наполеон горячился, сердился, доходил до удивительных метафор и необычайных сравнений. “Я хочу иметь дело с человеком, который обладал бы чувством благодарности настолько, чтобы оставить меня в покое на всю мою жизнь. Говорят, что львы и слоны часто давали поразительные примеры влияния этого чувства на их сердца. Только вашему государю недоступно это чувство… [200]Пусть император уступит престол великому герцогу Вюрцбургскому, и тогда я возвращу Австрии все – и взамен не потребую ничего”[201].

    Несмотря на то, что он неоднократно и настойчиво высказывает желание, чтобы император Франц уступил престол другому лицу, он отнюдь не делал этого предметом положительного требования. Он сознает, что такое требование трудно формулировать. Он может принять жертву царствующего императора, может, пожалуй, вызывать его на это, но никоим образом не требовать. Да и сверх того, он плохо верит в отречение австрийского монарха и, в особенности, в людей, которые его окружают и управляют им. Он сознает, что лелеет пеструю мечту, и неприкрашенная действительность опять овладевает его мыслями. А действительность состоит в том, что он имеет дело, хотя и с побежденной Австрией, но по-прежнему настроенной враждебно; что она управляется нашими врагами и мечтает о реванше. При настоящих условиях, когда она в его руках, когда она неподвижно распростерта на земле, он не намерен выпускать ее из своих рук до тех пор, пока не обессилит ее вполне, пока не изуродует, не обезоружит ее и не сдерет с нее выкупа. Впрочем, чтобы ускорить мир, он решается на уступки; становится на почву предварительного соглашения, которое бы предшествовало точному обозначению территорий. Теперь он отказывается от принципа uti possidetis. Он требует только известную сумму уступок, равнозначащую тем, на какие согласилась Австрия по договору в Пресбурге после предыдущей войны. Запросив сначала девять миллионов душ – имея в виду получить пять – он снисходит до четырех. В сущности, для него вовсе не важно оторвать от Австрии несколько лишних округов – ему нужен дипломатический успех, который бы удостоверил и провозгласил торжество его оружия. Если в 1809 г. он получил менее, чем приобрел в 1805-ом, Европа подумает, что при Ваграме он был менее полным победителем, чем в дни Ульма и Аустерлица. “Он скорее сделает шесть кампаний”[202], чем допустит подобное умаление своего престижа, – пишет Маре. Наоборот, если Австрия заявит, что готова повторить пресбургскую жертву, мир может быть если и не заключен, то решен в несколько дней.

    Итак, следует повлиять на генерала Бубна в том направлении, чтобы он убедил двор в Дотисе преклониться пред такой неизбежностью. Если умело взяться за него, думает Наполеон, он может сделаться для нас драгоценным орудием. Император тотчас же пускает в ход все пружины, которые должны отдать в его руки солдатскую душу Бубна. Приводя целый ряд технических подробностей, он доказывает ему, что он, Наполеон, непобедим, что он неуязвим в Вене, “что он может оставаться в ней десять лет”; затем, становясь опять приятным и милостивым, он льстит австрийскому генералу и старается лаской привлечь его к себе. Он разговаривает с ним о том, что близко сердцу солдата: о военном искусстве, о походах, о военной истории; оценивает достоинства генералов и армий, говорит о “Журдане, о Пишегрю, о русских”.[203] После разговора, во время которого он то повергал его в ужас, то очаровывал обаянием своей личности, он передает его Маре, который не покидает Бубна в продолжение двух дней, и при содействии избранных им самим помощников продолжает начатое императором дело. Нужно сказать, что в Вене Бубна встретил между французами товарища юности, сослуживца по полку, Александра де-Лаборда, который, перейдя во время революции на австрийскую службу, в настоящее время вернулся к империи и, состоя чиновником по приему прошений, был причислен к генеральному штабу. Лаборду дается поручение повлиять на Бубна. Между ними завязывается задушевный приятельский разговор на ты. “Дорогой мой, – говорит Лаборд, – нет ничего удивительного, что тебе удастся оказать своей стране большую услугу, – конечно, если при вашем дворе благоразумны и если, как можно полагать по характеру твоей миссии, ты имеешь к тому возможность. Мне кажется, что момент для этого благоприятен и не нужно упускать его. Не в характере императора ходить по торной дороге, когда он видит готовность и желание сблизиться с ним”. – “Мой друг, – отвечает Бубна, – ты отлично понимаешь, как я был бы счастлив, если бы состоялось это дело, во-первых, по важности самого дела, а, во-вторых, потому, что я посодействовал этому”[204]. Немедленно же требования императора были подвергнуты обсуждению. Лаборд восторгается их умеренностью, их мягкостью, и в конце разговора окончательно убежденный Бубна говорит, что тотчас же вернется в Дотис и “устроит дело в двадцать четыре часа[205]. Однако, Наполеон не разрешает ему уехать, а только поручает передать письменно своему двору и поддержать при нем наши предложения. В то же время, переходя на всех пунктах к решительной дипломатической кампании, он обращает взоры на уполномоченных, затягивающих переговоры в Альтенбурге, и предлагает Меттерниху, не занимаясь другими вопросами, принять новую исходную точку. Этим путем он рассчитывает значительно подвинуть переговоры и установить основные положения мира, избегая пока обозначения территорий, так как для того, чтобы окончательно установить свой выбор, он все еще должен ждать, чтобы Россия высказалась и чтобы этот сфинкс сказал, наконец, свое слово.

    III

    He от Коленкура зависело, что император не был обстоятельно осведомлен о намерениях России: посланник употреблял все силы, чтобы исполнить желание своего повелителя. Еще до получения инструкции от 12 августа он старался выяснить дело и осторожно зондировать почву. К несчастью, при этих попытках он натолкнулся на ряд затруднений, начиная с того, что не с кем было переговорить – министр был в отлучке, а император болен.

    За несколько дней до получения послом инструкций граф Румянцев уехал в Финляндию. Он поехал на свидание со шведскими уполномоченными в город Фридрихсгам, где ему предстояло подписать блестящий мир, по которому Россия должна была получить в вечное владение завоеванную провинцию вместе с Аландскими островами, а сам он в награду за это – звание канцлера. Около этого же времени с каретой, в которой ехал Александр, произошел несчастный случай, вследствие чего царь должен был слечь в постель и до окончательного выздоровления проживал в Петергофском дворце. В этой резиденции, где гордая Екатерина все устроила для блеска и представительства, ее внук искал только покоя и уединения. Александр любил Петергоф за прохладу верхних террас, за безмолвие и тишину спускавшихся к заливу садов. Среди величественных декораций из мрамора и зелени, за которыми виднелся вдали широкий и спокойный горизонт, он отдавался той умственной бездеятельности, какая бывает после физических страданий. Коленкур каждый день приезжал справляться о его здоровье и удостаивался приема. Час, – а то и два – проводил он у изголовья монарха, и в это время их дружеская беседа скользила по многим вопросам, не останавливаясь, в частности, ни на одном, Александр старательно избегал жгучей темы о европейской политике. Он предпочитал говорить о внутренних реформах, в которых помогал ему Сперанский, о своих усилиях улучшить правосудие, организовать администрацию, создать новую Россию по образцу наполеоновской Франции. Это были те величественные и туманные перспективы, в которые он погружался с особым удовольствием, и мало-помалу его непостоянная и подвижная мысль, отрываясь от настоящего, терялась в будущем и расплывалась в грезах[206].

    Коленкур осторожно и тактично пробовал навести его на вопросы дня. Между этими вопросами вопрос о мире с Австрией не был ли в настоящее время самым важным и самым неотложным? Тогда и Александр говорил об этом деле, но его слова были туманны и иногда противоречивы. То он утверждал, что ничего не хочет, что ничего не домогается для себя лично; ограничивался выражением желания, чтобы “Австрия не была слишком ослаблена и разорена”[207]; то говорил, что “в деле назначения ему доли, какая подобает его положению”[208], полагается на императора. Когда разговор коснулся Галиции, он насторожился, был очень сдержан и не высказал определенно ни своих желаний, ни своих опасений. Коленкур так и не мог понять, поставит ли предложение “о каком бы то ни было разделе Галиции между Россией и великим герцогством вопрос на более удобную для обсуждения почву”[209].

    Отчего же царю так трудно объясниться, отчего так туманна его речь? Александр нес наказание за свое двусмысленное поведение во время войны, в его словах отражалось то ложное положение, в какое он добровольно себя поставил. Очутившись в положении, когда обе стороны относились к нему недоверчиво, он опасался, что всякое, слишком явно выраженное требование даст повод к новым жалобам на него. Потребуй он возвращения Галиции ее прежнему владельцу, такой шаг, имея вид покровительства Австрии, скомпрометировал бы его в глазах Наполеона, дал бы лишний повод упрекнуть его в пристрастии к нашим врагам. С другой стороны, требуя свою долю в австрийской добыче и как бы узаконивая расхищение Австрии, он скомпрометировал бы себя еще более своей близостью с Наполеоном; он еще более запутался бы в тенетах, от которых пока еще не хотел освободиться, но за которые уже краснел пред своим народом и Европою. Наиболее желательным для него решением было бы восстановление в Галиции режима, который был там до войны. Если же Галиции суждено переменить властителя, он желал бы для себя наилучшую часть, не столько ради того, чтобы владеть ею, а чтобы не дать ее полякам. Но при этом он желал, чтобы Франция, по собственному почину, наделила его этим приобретением; чтобы дело имело такой вид, что она навязала ему желаемую им долю без указаний и просьб с его стороны. Испытывая непреодолимое смущение, стыдясь высказать свои требования, он выражался намеками, о многом умалчивал; желал, чтобы его поняли с полуслова. К несчастью, он имел дело с союзником, который не хотел понять его.

    28 августа Коленкур настойчивее насел на царя. Разговор сам собой перешел на текущие переговоры между Францией и Австрией. “Думаю, сказал царь, что император поставит себе главной задачей ни в чем не вредить интересам России и особенно в вопросе о Галиции”. Посланник отвечал, что император всегда согласует свои планы с интересами своего союзника. Но может ли он покинуть восставшее население и предоставить Австрии вымещать на нем свою злобу? Пусть император Александр сам выскажется по этим вопросам справедливости и чести, ибо в этих вопросах он безупречный судья. Далее посланник продолжал: “Мне не известны намерения моего повелителя. Но разве не покроет он бесчестьем своего имени, покинув тех, которые служили его делу? Поэтому, разве он может отдать Вашему Величеству все то, что ваши войска только занимали по мере того, как войска великого герцогства завоевывали?”

    На этот вопрос Александр ответил не сразу. Подумав, он не без горечи упрекнул Францию в том, что она покровительствовала восстанию в Галиции; затем сказал: “Вы знаете, что я не охотник создавать затруднения. Как частное лицо, я восхищаюсь Наполеоном; как государь, я благоговею пред ним и, кроме того, я истинно привязан к нему. Скажу вам по дружбе. Я желаю достойно сгладить затруднения и избегнуть раздоров и, следовательно, хочу предупредить всякий повод к войне. Но это не все: я хочу поддерживать союз. Поэтому я желаю сговориться с вами, но так, как того требуют достоинство моей страны и будущее спокойствие Европы”.

    Посланник. – “Это же составляет единственное желание Императора. Его поступки, слова, которые я говорю от его имени в продолжение уже двух лет, переписка со Швецией – все удостоверяет это. Но, Ваше Величество, разве дадите вы ему совет предоставить злобе и мести наших врагов тех, которые ему служили?”

    Император. – “Я уже сказал вам, что я думаю по этому поводу. Я не хочу ставить между нами непреодолимого препятствия и потому добавлю, что я не настолько неблагоразумен, чтобы противиться приобретению великим герцогством какого-либо округа в Галиции, раз она будет отнята у Австрии”[210].

    Ободренный такой неожиданной предупредительностью, Коленкур попробовал затронуть вопрос о неравном разделе между Россией и великим герцогством. Территории, которые получит герцогство, говорил он, никогда не сделают из него грозного государства; оно навсегда останется в положении явно подчиненном и зависимом от могущественной соседней державы; России же достаточно прибавить к своим обширным владениям некоторую частицу Галиции, чтобы это приобретение, как бы мало оно ни было, сделалось для нее ценным, ибо оно создало бы в ее руках первый залог против восстановления Польши. Посланник окольными путями вызывал монарха на разговор. Он напомнил, что нота, переданная Румянцевым, не отличалась определенностью, и выразил сожаление, что перед отъездом в Финляндию министр не был уполномочен объясниться по поводу всех проектов.

    Александр отвечал, как и всегда, выражениями симпатии и дружбы к посланнику. Он говорил, что любит открывать ему свою душу, предоставлять ему читать свои мысли. Такое излияние чувств, по-видимому, предвещало имеющее решающее значение откровенное объяснение, как вдруг царь остановился на полпути и снова ушел в себя. “Уверьте императора Наполеона, сказал он, что единственное мое желание – сговориться с ним; но я не могу жертвовать интересами моего государства. Он слишком большой государственный человек, чтобы не понять, где должно остановиться мое желание угодить ему”[211]. Добиться от него чего-нибудь более определенного было невозможно. Он просил, чтобы прежде всего ответили на его ноту, чтобы успокоили его по поводу его опасений. Он говорил, что раз это будет сделано, он, “как истинный союзник”, поможет Наполеону в том случае, если бы возобновились враждебные действия, что тогда армия князя Голицина будет увеличена, усилена и будет действовать энергично и не безрезультатно.

    Отчет об этом разговоре Коленкур поместил слово в слово в донесении императору и в депеше министру, снабдив его своими личными примечаниями. Не без настойчивости просил он оценить важность полученной уступки. “По моему мнению, – говорил он, – это уже большой успех – довести императора до признания, что можно дать часть Галиции великому герцогству. Все, что он говорил прежде, было безусловно против этой идеи”.[212] Что касается территориальных требований России, то на основании некоторых указаний посланник предполагал, что императору доставило бы удовольствие, если бы границы его государства были отодвинуты до Вислы. Однако, посланник сознавался, что у него не было достаточных данных для обоснованного мнения и что до возвращения Румянцева он не надеялся иметь их.

    Наполеон получил донесение посланника 12 сентября, через два дня после объяснений с Бубна. Прочитав депешу, он сначала испытал некоторое разочарование, найдя ее малосодержательной, но быстро успокоился. После недолгого размышления он нашел, что получил нужные ему сведения, что руки его развязаны и что ему предоставлена свобода действий. “Досадно, – писал он Шампаньи, – что депеша Коленкура так малосодержательна. Впрочем, мне кажется, в ней сказано достаточно”[213].

    Действительно, ему было достаточно того, что Александр не ставил расширению герцогства формального veto; но его ошибкой было то, что он ухватился только за один этот пункт. Из всего, что говорит царь, он запоминает только одну фразу – ту, которая отвечает его личным желаниям и не обращает внимания на оговорки, которыми она обставлена. По своему обыкновению, первой же приобретенной им уступкой он пользуется, как прецедентом, устанавливающим его право предвидеть и добиваться более важных уступок. Как и всегда, склонный к насилию над чужой, неподготовленной к его нападению волей, лишь только он замечает в противнике некоторую податливость и как только тот дает ему к тому повод, он решает, что, если Россия сразу же не стала на почву безусловного сопротивления, то, в конце концов, она позволит овладеть своей волей и подчинится нашим планам. Он говорит себе: раз она добровольно соглашается на незначительное увеличение герцогства, она примирится и с значительным его расширением. Конечно, когда она увидит, что это государство усилится и свободнее будет дышать в своих раздвинутых границах, она, может быть, начнет жаловаться, но присоединение Львова “и еще чего-нибудь”[214] зажмет ей рот; в особенности, если она получит в прибавку к этому приобретению обязательство, что герцогство никогда не сделается снова Польшей. Рассеять же остатки ее дурного расположения духа будет делом последующих забот и предупредительности. Во всяком случае, ее неудовольствие не дойдет до открытого сопротивления, и, уступая то страху, то убеждению, то обаянию – она останется в союзе с нами.

    Под властным влиянием этих зловредных рассуждений, построенных на ложном основании, Наполеон принял свое решение. Конечно, он предпочел бы, чтобы Австрия, переменив государя и искренне изменив политику, избавила его от необходимости отрывать от нее куски. Он снова, хотя и в форме простого внушения, но в более определенных выражениях, высказывается за отречение императора Франца[215]. Затем, если двор в Дотисе предпочтет императора Франца целости государства, – а такой случай крайне правдоподобен, – в его намерения не входит уже требовать от австрийцев всей Галиции, он думает взять только половину ее, уменьшить в надлежащей пропорции долю, предназначенную полякам и соответственно долю России, сохраняя между долями двух сторон первоначально намеченное отношение пяти к одной[216]. Этой территориальной уступкой, которая должна быть не поровну поделена между его северными союзниками, он и хотел завершить сумму жертв, возложенных на побежденную страну. 15 сентября он посылает Бубна к австрийскому императору с письмом, написанным в этом смысле. В тот же день, чтобы дать толчок предложениям, в основе своей уже сообщенным Меттерниху, он приказывает внести на рассмотрение уполномоченных в Альтенбурге настоящий и до мелочей разработанный ультиматум относительно раскладки человеческих масс, которые Австрия должна будет уступить. Сделав расчет, он требует миллион шестьсот тысяч душ в Иллирии, четыреста тысяч на Дунае и два миллиона в Галиции, “для раздела между саксонским королем и Россией”. Таковы его окончательные требования; тут предел его уступок. Теперь, когда все выяснено, все определено, все установлено, на каком бы решении ни остановился австрийский двор, прения могут изменить свой темп и быстро двинуться вперед. Теперь, думает он, пусть уполномоченные торопятся, пусть примутся за работу деятельно и усердно. Важно как можно скорее поставить Европу, включая и Россию, пред совершившимся фактом. “Господин Шампаньи, – пишет Наполеон своему министру, – необходимо ускорить переговоры, насколько это в вашей власти”[217].

    IV

    Горя нетерпением покончить дело, Наполеон основывал свои расчеты, не принимая во внимание ни нерешительного и непостоянного характера императора Франца, ни того, что тот не имел ни малейшего желания не только отречься от престола, но и согласиться на новое расчленение своей монархии. В Дотисе партия войны не покинула еще поля сражения и удерживала свои позиции. По приезде Бубна и получении французского ultimatum'a она сделала новое усилие, и был момент, когда она думала, что выиграла дело. Без особого труда она убедила государя, мало сведущего в географии и статистике, что Наполеон, в действительности, не делал никакой уступки, что ultimatum, в той его части, которая касается немецких и иллирийских провинций, ограничиваются повторением первоначально изложенных требований, что Франция просила оптом то, что сначала требовала по частям. Император Франц, основываясь на этих неверных данных, решил составить ответ в отрицательном смысле. Холодно приняв Бубна, поддавшегося идеям мира и снабдив его новым письмом к Наполеону, он приказал ему возвратиться в Вену, В письме он намекнул на возможность возобновления враждебных действий. В это время в Альтенбурге его уполномоченные ограничивались тем, что точнее определяли и увеличивали свои уступки в Галиции. Они давали понять, что с этой стороны предупредительность их государя не имеет пределов, но упорно отказывались отдать иллирийское побережье. Официальной нотой, которая составляла только дипломатическое развитие письма, написанного их государем, они отвергли ultimatum.

    Такое упорное, такое подьяческое противодействие его желаниям очень не понравилось императору. Лишь только Бубна вернулся 20 сентября из Дотиса в Вену, Наполеон потребовал его к себе и принял в тот же вечер. Его мрачный и зловещий вид предвещал бурю. Однако, умея владеть собой, в совершенстве владея искусством определять впечатление, производимое его гневом, император хотел рассердиться только в той мере, чтобы подействовать на своего собеседника и застращать его, но не выводя из терпения. Собирая свои силы, готовясь, если бы это понадобилось, возобновить войну, он все-таки предпочитал добиться победы иным путем. Чтобы укротить Австрию, он имел в виду пустить в ход угрозы, искусно усиливая их по мере надобности, и держал про запас последний довод, новый и непреодолимый. Пораженный настойчивостью, с какой австрийцы предлагали ему Галицию, он распознал в этой тактике их упорное желание и надежду поссорить его с Александром и, пользуясь возникшим между ними раздором, обеспечить себе лучшую участь; эту-то призрачную надежду он и хотел рассеять и уничтожить. Тем, кто надеется поссорить его с Россией, он решил объявить о безусловной уверенности в прочности союза; крайне смелым ходом решил он воспользоваться в переговорах с Россией; он решил – помимо ее воли – “неожиданно выставить ее, как пугало, чтобы застращать своего противника и лишить его средств к сопротивлению.

    “Что несете вы, – сказал он Бубна, – мир или войну?” Затем, отвечая сам на свой вопрос, исходя из последней ноты Меттерниха, не заглянув даже в письмо императора, которое нераспечатанным сунул в карман, он с бешенством почти закричал, что Австрия не хочет мира. В Дотисе, сказал он, плохо оценивают положение; обольщают себя пагубными надеждами. Вместо того, чтобы серьезно заниматься переговорами, заботятся больше о том, чтобы “бросить между ним и Россией яблоко раздора”.[218] Он говорил, что при такой игре Австрия рискует своим существованием; что, если война возобновится, он будет вести ее убийственным способом, что он поставит своей задачей создание на месте Австрии целого ряда самостоятельных государств, объявит падение династии, завладеет от своего имени занятыми территориями, порвет все узы, связывающие народы с государем, и погубит кредит монархии, что он уже приказал сфабриковать на двести миллионов венских банкнотов и пустить их в обращение. Так как его собеседник пытался спорить и рассуждать, он обратился к пунктам своего ultimatum'a, доказывал их один за другим, настаивал на безусловной необходимости взять себе Триест и побережье, чтобы упрочить этим путем соединение Далмации с итальянским королевством и открыть себе непрерывный путь на Восток. Он горячо и подробно развивал эту тему и был неистощим. Бубна возразил, что Австрия не может отказаться от своих портов, не может существовать без сообщения с морем. “В таком случае, – сказал император, – война неизбежна. Вы нарушите перемирие или я сам должен позаботиться об этом? Но – нет! Мне хочется, чтобы вы сделали мир свидетелем вашего безумия, чтобы вы отказались от перемирия и выступили в истинном свете, предпочитая подвергнуть опасности существование вашего государства, лишь бы не уступить требованиям, которые не вправе предъявить, как победитель, как государь девяти миллионов ваших подданных”. За жестокими выкриками наступила минута молчания. Император с силой швырнул далеко от себя шляпу, что у него было выражением большого гнева, отошел в амбразуру окна, остановился там неподвижно, задумчивый, как бы поглощенный глубоким размышлением, с лицом темным, как туча, из которой, того и гляди, блеснет молния. Но, вдруг, как бы пораженный внезапной мыслью, он заговорил и с необычайной живостью сказал Бубна: “Знаете, что нам остается сделать? Если ваш император находит мои условия слишком тяжелыми, пусть он обратится к третейскому суду России! Мы заключим перемирие на шесть месяцев; царь пришлет представителя в Альтенбург, и я отдамся на его решение”[219].

    Артистически разыгранная сцена была неожиданна и произвела потрясающее впечатление. Наполеон умело провел ее, подготовив и проделав ее с замечательным искусством. Высказывая в этом непредвиденном предложении непоколебимую веру в Россию, он рассчитывал навести в Дотисе на самые обескураживающие размышления о возможности достигнуть расторжения союза. У врагов, думал он, не преминут сказать себе: если император Наполеон с такой уверенностью вызывается передать свое дело в руки Александра, если он избирает его посредником, так сказать, верховным судьей спора, значит, он крепко уверен в России, значит, он надеется, что она за него; значит, она предана, послушна ему до раболепства, значит, она готова слепо следовать за ним и действует с ним заодно. Там не усомнятся в том, что русский двор заранее предупрежден, что он осведомлен о требованиях Франции, что он одобряет их и склонен их поддержать. Нужно прибавить, что Наполеон приказал сказать Меттерниху, и повторил это Бубна, что ultimatum сообщен в Петербург. Но ведь возможно было, что Австрия поймает его на слове, что она согласится принять посредничество, решится подождать приговора Александра, мнение которого, в действительности, по меньшей мере подлежало сомнению. Наполеон слишком хорошо знал положение дел противника, чтобы не бояться этого. Он знал, что австрийское правительство, лишенное своих лучших провинций и доходов с них, истощая свои последние средства, испытывая страшные затруднения в продовольствии и содержании войск, не будет в состоянии продержаться несколько месяцев в невыносимом положении, не рискуя погибнуть от истощения и голода, он знал, что австрийскому правительству необходимо было добиться немедленного решения, каково бы оно ни было – сражаться или покориться. Недаром у Меттерниха в разговорах в Альтенбурге вырвалась следующая знаменательная фраза: “Не можем же мы еще три месяца оставаться в таком положении, – нам нужна война или мир”[220]. Следовательно, Наполеон мог вполне безопасно отвечать за чувства Александра, мог предсказывать их заранее, мог ручаться за них, ибо знал, что Австрия не в состоянии удостовериться в них, что она не может открыть действительности, скрытой за грозной декорацией, не может проверить, не пустое ли место за тем страшилищем, которое ей показывают.

    После разговора с Бубна, который продолжался три часа, Наполеон прочел письмо Императора Франца и приготовил ответ – резкий, суровый и грозный. Оспаривая правильность австрийских исчислений, он неопровержимо доказал значительность своих уступок, приложив при этом оскорбительное старание убедить императора Франца в его глупости, а его советников – в недобросовестности, и еще раз подтвердил свою неизменную волю придерживаться ultimatum'a. Он ссылался на выгоды своего военного положения, на право сильного, бросал на весы свою шпагу. Он смягчился только в конце, где среди угроз, впадая в лирический тон, в блестящих выражениях воздал хвалу миру. Для заключительного же аккорда он воспользовался Россией. “Я убежден, что справедливость на моей стороне, – говорил он; – я вкладываю в мои требования умеренность, которая удивит Европу, когда ей станет известно, что я соглашаюсь на созыв общего конгресса, куда будут допущены даже уполномоченные Англии и что я предлагаю вам, мой Брат, отдать наше дело на третейский суд императора Александра. Конечно, этим последним предложением я даю самое очевидное доказательство крайнего нежелания проливать кровь, равно как и доказательство желания восстановить мир на континенте”[221].

    Когда письмо было уже готово к отправке, Наполеон одумался. Имея в виду придать большую энергию прениям и лично руководить ими, бросая туда доводы, производящие сенсацию, он счел неудобным обращаться со словами гнева непосредственно к своему австрийскому брату. “Лучше, – сказал он, – чтобы государи совсем не переписывались, чем писали друг другу оскорбления”[222]. Поэтому он отложил свое письмо, но сообщил его содержание Маре и Шампаньи для того, чтобы они взяли его темой своих разговоров, – первый с Бубна, второй – с Меттернихом, – и воспользовались всеми средствами давления, которые оно содержало: угрозу царствующему ному, намек на полный развал империи, уверенность и гордую надежду на вмешательство России.

    Ввиду такой ужасной будущности мужество Австрии пошатнулось. У Франца I не было твердого и зрело обдуманного решения вновь начать войну в том случае, если бы Наполеон остался непреклонным, а просто нежелание уступать. Во время второй поездки Бубна в Вену сторонники мира при дворе в Дотисе мало-помалу окрепли. По возвращении генерал-адъютанта они почерпнули в его рассказах убедительные доводы. В особенности они выставляли на вид высказанное императором французов намерение – и такое намерение подтверждалось многими данными – объявить войну династии. Они указывали на то, что, желая спасти несколько провинций, австрийский монарх рисковал своей короной. Пользуясь этими доводами, Пальфи действовал на императрицу, а она влияла на императора; и в результате было принято решение покориться[223].

    В видах скорейшего достижения мира, Австрия решила вести переговоры в одном месте; вместо того, чтобы вести переговоры и в Альтенбурге, и в Вене, она решила сосредоточить их в Вене. Переговоры в Альтенбурге были прекращены, и Бубна в третий раз предпринял поездку в Вену, куда он должен был сопровождать князя Иоанна Лихтенштейна, снабженного надлежащими полномочиями. Они должны были принять в главных чертах французский ultimatum, ограничиваясь просьбой уступок в деталях.

    Итак, Наполеон приближался к цели. Теперь, когда переговоры шли на его глазах, под его непосредственным наблюдением, он быстро двигает их вперед, пользуясь своими обычными приемами, действуя то силой своего обаяния, то страхом. Он хорошо принимает обоих австрийцев, не скупится оказывать лично им изысканное внимание, часто допускает их в свое общество, возит их в театр – в ложу их собственного государя, затем запирается с ними на многие часы и в беседах с ними подавляет их волю. Он действует на них и при помощи своих приближенных, с которыми тем приходится сталкиваться, и заранее распределяет роли своим сотрудникам. Шампаньи, отозванному из Альтенбурга, поручается официальная часть переговоров; ему предписано быть неуступчивым, не оскорбляя. Он ведет переговоры “не многословные”,[224] смягчает резкость своих отказов безупречной вежливостью. “Он делает сто поклонов и не уступает ни одного дюйма земли”[225]. В перерывах между заседаниями Маре разговаривает с австрийскими уполномоченными, затаскивает их к себе и, по-приятельски, уговаривает их сдаться. Затем на подмогу является Лаборд; на него возложено сообщать сенсационные новости, приносить ужас наводящие вести. Он бежит к Лихтенштейну, чтобы предупредительно сообщить ему, что гвардейский егерский полк, который был уже на пути во Францию, получил приказ вернуться обратно, что император решил покончить с переговорами, что, отправляясь на смотр, он предупредил Шампаньи, чтобы тот принес ему к его возвращению или мир, или войну[226]. Подвергаясь ежеминутно нападениям со всех сторон, Лихтенштейн и Бубна, с угрызениями совести, с болью в сердце, отказываются мало-помалу от своих просьб; они жалуются, но уступают.

    Тем не менее, они возмущаются при мысли, что приехали только для того, чтобы подписать капитуляцию, Наполеон понял, что необходимо дать их самолюбию и их патриотизму легкое утешение. Поставив сначала ultimatum, он ограничился sine qua non. Он не отказался сделать кое-какие уступки и приказал отнести их на счет Галиции. Вопрос об уступке варшавянам западной части Галиции, а тем более Кракова, считался окончательным. В восточной Галиции, на правом берегу Вислы, Наполеон спросил сначала два округа для герцогства, затем предназначенные составить долю России округа Львова, Жолкева и Злочева. С 30 сентября по 6 октября он отказывается от всяких требований для поляков в этой части Галиции; он соглашается даже разделить между ними и Австрией дорогие величковские соляные копи около Кракова, и для уравнения потребовал для России уже только два округа.[227] При этих условиях Австрия сохраняла приблизительно три пятых части Галиции, что должно было понравиться в Петербурге, но царь терял Львов, единственное, что имело некоторую ценность в его доле.

    Между тем, Александр начал говорить немного яснее. Он снова беседовал с Коленкуром и среди туманных и обычно употребляемых им выражений сказал такую фразу: “Если хотят устроить раздел между мною и великим герцогством, то следует, чтобы оно получило малую часть, а я большую”[228]. Но эта оговорка, сделавшаяся известной в Шенбрунне в первых числах октября, пришла туда слишком поздно для того, чтобы остановить Наполеона в его стремительном полете к примирению, основы которого он уже установил вполне. Чтобы подготовить Александра к принятию его решения, он отправил к нему Чернышева с любезным письмом. Он сообщал в нем, что главное желание России принято во внимание, так как “наибольшая часть Галиции не переменит властителя”.– “Я заботился об интересах Вашего Величества, – прибавлял он, – не менее, чем вы сами могли бы это сделать, принимая во внимание все то, чего требовало мое достоинство”[229]. В заключение он извещал, что мир будет заключен через несколько дней.

    Нужно сказать, что он сознавал настоятельную потребность обеспечить за собою мир. Медленность переговоров, которые тянулись в продолжение двух месяцев, являлась как бы ударом его могуществу, как бы поощрением его врагам. В Германии ненависть к нему разгоралась все более; какой-то фанатик покусился на его жизнь. Он приказал заключить соглашение по единственному вопросу, который оставался еще нерешенным, – вопросу о военном вознаграждении. Французы и австрийцы пошли друг другу навстречу, и цифра в семьдесят пять миллионов была принята. 14 октября Лихтенштейн и Бубна, превысив свои полномочия, согласились подписать эти условия, оставляя за своим государем право одобрения и утверждения. Император объявляет об этом нератифицированном еще и, следовательно, предварительном мире, как будто он был уже заключен. Он в громких фразах опубликовывает о заключении мира, приказывает торжественно возвестить об этом событии пушечными выстрелами и, чтобы положить конец препирательствам с австрийцами, на другой же день покидает Вену. Не решаясь вывести из заблуждения своих подданных, с восторгом встретивших конец своим страданиям, Франц I преклонился пред совершившимся фактом. Благодаря вышеописанной хитрости, Наполеон добился развязки кризиса. Чтобы одержать победу, ему пришлось напрячь и пустить в ход все пружины своего могущества, чтобы завладеть миром пришлось дойти до пределов лукавства и обмана. Его счастливая звезда восторжествовала над затруднениями, которые нагромоздила его политика.

    По венскому договору, из трех с половиной миллионов душ, уступленных Австрией, четыреста тысяч отошли к Баварии, миллион двести тысяч вошли в состав французской Иллирии; саксонский король, как герцог Варшавский, получил полтора миллиона, тогда как Россия– едва четыреста тысяч. “Е. В. Австрийский император, – говорилось в договоре, уступает и предоставляет во владение Е. В. Российскому императору в самой восточной части прежней Галиции территорию, имеющую четыреста тысяч душ населения, в которую город Броды не может быть включен. Территория будет полюбовно определена комиссарами обеих империй”[230]. Таким образом в то время, как из наших союзников польское герцогство получило “главный выигрыш”[231], Россия заняла последнее место и должна была довольствоваться скромным почти унизительным вознаграждением.

    Но, приводя в исполнение свою первоначальную мысль, Наполеон рассчитывал смягчить эту оскорбительную несоразмерность и восстановить до известной степени равновесие, дав России гарантии относительно будущего. Он хочет дать эти гарантии теперь же, так, чтобы они совпадали с договором, чтобы в Петербурге смотрели на них, как на имеющие тесную связь с договором, как на дополнение и поправку к нему. Он желает, чтобы они были широки и ясны, чтобы польские провинции России были ограждены от всякого посягательства и пропаганды, чтобы действительная преграда защищала их от покушений герцогства. Произведенными переделками он не хотел создавать Польшу под другим именем или подготовлять полное ее восстановление – он хотел только увеличить число вооруженных поляков, которые охраняли бы окраину его империи, Он выдает свою мысль, налагая тотчас же на саксонского короля обязательство содержать в расширенном герцогстве войско в шестьдесят тысяч человек вместо тридцати[232]. Отсюда видно, что увеличивая вдвое население Варшавского герцогства, он хотел только удвоить там свою кавалерию. Как только он добился этого результата, он соглашается заключить герцогство в установленные навсегда границы; он не прочь отказаться от всякого другого намерения, от всякой задней мысли, пока Россия останется ему верна.

    Уже в письме, которым он хотел подготовить царя, он писал: “Благоденствие и благосостояние герцогства Варшавского требуют, чтобы оно было в милости у Вашего Величества. Подданные[233] Вашего Величества могут считать за достоверное, что ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах они не должны надеяться на какое бы то ни было покровительство с моей стороны[234]. 14 октября, сообщая Коленкуру текст договора, Шампаньи прибавляет: “Успокойте министерство относительно усиления герцогства Варшавского. Важно принять меры, чтобы избегнуть нежелательных фактов, которые разыгрывались в Польше со времени Тильзитского мира. Вы уполномочены дать все нужные обеспечения. Вы можете даже предложить соглашение, которое будет признано, что ни один литовец не может поступить на службу в герцогство и обратно – ни один подданный великого герцогства не будет принят на службу в России”[235]. Наконец, 20 октября, в письме, написанном непосредственно графу Румянцеву и имеющем характер официального сообщения, Шампаньи дает понять, что император пойдет так далеко, как только Россия пожелает; что он согласится уничтожить самое имя Полыни, чтобы о ней не было и помину.

    “Император, – говорит он, – не только не желает, чтобы возродилась столь далекая его уму идея о восстановлении Польши, но даже склонен содействовать императору Александру во всем, что может изгладить в сердце ее прежних жителей самую память о ней. Величество дает свое согласие, чтобы слова Польша и поляки исчезли не только из всех политических актов, но Даже из истории. Он обяжет саксонского короля сделать все, что может привести к этой цели. Все, что может служить тому, чтобы жители Литвы оставались покорны, будет одобрено Императором и сделано саксонским королем. Неприятные инциденты, имевшие место со времени Тильзитского договора, не повторятся более, будет сделано все возможное, чтобы предупредить их. Итак – полное основание думать, что событие, усиливающее могущество саксонского короля, не только не будет поддерживать в сердцах прежних поляков несбыточную надежду, но даже докажет им тщету и той, которую они могли еще сохранять. Оно положит конец мечтаниям, более опасным для них самих, чем для правительств, подданными коих они состоят. Австрия сохраняет еще три пятых Галиции, и притом ту часть, которая наиболее сроднилась с ее властью. Часть, отделенная для саксонского короля, составляет немного более четверти всего населения Галиции и едва десятую часть прежней Польши. Может ли возродиться из пепла большое королевство, благодаря прибавке столь ничтожной части? Повторяю еще раз, что Император всеми своими средствами будет содействовать всему, что может обеспечить спокойствие и покорность поляков. Он верит, что окажет им добрую услугу, избавляя их от новых несчастий и привлекая к мудрому и отеческому правлению императора, своего союзника и друга[236]”.

    Как ни были определены выражения этого письма, нельзя было думать, что Россия спокойно, без горького чувства, отнесется к предпочтению, отданному при распределении территорий великому герцогству. Она должна была увидеть в этом факте оправдание своих подозрений, улику против Наполеона, почти признание императора в приписываемых ему намерениях. Ее опасения должны были окрепнуть и стать на твердую почву.

    С точки зрения справедливости, возлагающей каждому по заслугам, решение императора представляется безупречным. Своим поведением во время войны русские едва заслужили исправления границ. “Это больше, чем они заслужили”[237], – говорил Наполеон, – и такая оценка была справедлива. Весьма вероятно, что Россия много получила бы от него, если бы добросовестно помогла ему, если бы честно стала на его сторону и тем приобрела право обратиться к чувствам чести и военного братства, которые всегда находили мощный отклик в его душе. Наполеон в высокой степени ценил верность на поле брани. Этот хитрый политик был безупречным солдатом. Его символом веры было – услуга за услугу, и не было примера, чтобы он торговался о цене крови, пролитой за его дело. Позднее, беседуя с флигель-адъютантом царя, вспоминая прошлое и давая волю своему воображению, что огненными штрихами наметил высокую роль, которую обстоятельства предоставляли России в 1809 г. Он указал, как она должна была взяться за ее исполнение, как бы он сам поступил на месте Александра. “Я приказал бы, – говорил он, – тем ста тысячам, которые были назначены против турок, обратиться лицом к неприятелю, и, войдя в Венгрию, продиктовал бы мир обеим сторонам”.[238] Россия предпочла устраниться от событий, она не пожелала принимать в них участия, – не следовало и жаловаться на их последствия; прежде всего она должна была винить в своих ошибках самое себя. Тем не менее, ввиду того, что Наполеон все еще твердо верил в необходимость союза, с его стороны было крупной, поведшей к пагубным последствиям ошибкой дать опасениям Александра вполне определенный повод, а его жалобам – фактическое основание. Хотя о своем намерении не восстанавливать Польши он объявил вполне искренне, дела его говорили другое. Как бы категоричны ни были его уверения, вещественный залог, данный варшавянам, давал основание не верить ему.

    Правда, предложенные им гарантии могли иметь свою цену и в некотором роде исправить договор. Но еще вопрос, в какой форме хотел дать их Наполеон. Вмешается ли он от своего имени или просто прикажет саксонскому королю договориться о них? Примет ли на себя письменные обязательства или только на словах? Подпишет ли договор? Каковы будут его содержание и прочность? Все эти вопросы оставались в письме от 20 октября нерешенными, о них нужно было договориться. Наши предложения вызывали на новые наиболее опасные переговоры, ибо, чтобы достигнуть соглашения в полном смысле слова, нужно было устранить из переговоров всякую неясность, нужно было добраться до тайников взаимных мыслей, с риском найти в них полное разногласие, рискуя при устранении той двусмысленности, благодаря которой до сих пор существовал союз, нанести ему смертельный удар. В Тильзите созданием герцогства был создан и польский вопрос, внедрившийся между императорами, благодаря тому самому акту, который их сблизил. Сперва он тлел под пеплом, но, благодаря войне с Австрией и восстанию в Галиции, он вспыхнул ярким пламенем и еще более осложнился условиями мира. Он перестал быть таким вопросом, на который ловкой политике удалось бы набросить покрывало или замять его. Теперь необходимо было поставить его открыто, смело и, или разрешить его совместными усилиями, или признать неразрешенным. Мы увидим, что дебаты, к которым он поведет, осложненные новым, интимного свойства вопросом, отметят наиболее острую стадию в истории союза









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.