Онлайн библиотека PLAM.RU


МАРИЭТТА СЕРГЕЕВНА ШАГИНЯН

Родилась 21 марта (2. IV) 1888 года в Москве.

Отец – известный врач, мать – из семьи музыкантов и математиков.

В раннем детстве видела события на Ходынке, баррикады 1905 года. С гимназических лет зарабатывала репетиторством и писанием газетных заметок. «Профессиональную работу, печатание, я датирую с пятнадцати лет и горжусь тем, что начала свою трудовую биографию в том же возрасте, в каком ее начинает большая часть производственных рабочих». В 1908 году поступила на историко-философский факультет Высших женских курсов. Это время ее активного творческого общения со «старшими» символистами – Д. С. Мережковским и З. Н. Гиппиус. Вместе с ними М. Шагинян уехала в Петербург, увлекшись модным тогда «богостроительством». Впрочем, стихи ее не отличались смиренностью. «Кто б ты ни был, – заходи, прохожий. Смутен вечер, сладок запах нарда. Для тебя давно покрыто ложе Золотистой шкурой леопарда». Как-то даже странно, что с таких вот стихов начинала будущая пламенная коммунистка, одна из самых видных партийных писательниц Советской России. Но популярность Мариэтте Шагинян принесла именно книга стихов «Orientalia» (1913). «Днем чабрец на солнце я сушила, Тмин сбирала, в час поднявшись ранний. В эту ночь – от Каспия до Нила – Девы нет меня благоуханней!»

Самым большим увлечением М. Шагинян – на всю жизнь – стал Гете.

В 1914 году она даже предприняла паломничество в Веймар. Неизвестно, сколько бы лет провела она в Германии, но вечером 30 июля, когда Шагинян заносила записи в дневник, в комнату вошла хозяйка пансионата и посоветовала ей уехать, потому что все вокруг только и говорят о скором начале войны. «Это путешествие за десять дней до 1 августа 1914 года было последним этапом культурнического идолопоклонства; в него неожиданно ворвалась политика», – записала в дневнике Шагинян. Как русско-подданная, она была выслана в Баден-Баденский лагерь для интернированных. Когда сестра сумела вытащить ее из лагеря, она перебралась в Цюрих. Там она написала очерковую книгу «Путешествие в Веймар».

«Какой сделать выбор в жизни: идти ли по ее общей, по ее большой дороге, или блюсти свою отдельную линию, свою частную тропинку? – писал Ю. Айхенвальд о первых книгах Мариэтты Шагинян. – Иными словами, к чему склониться – к сходствам или к различиям? Пантеизм или индивидуализм?»

Вопросы оказались серьезными. Решить их помог услышанный М. Шагинян доклад члена думской фракции большевиков, изложившего совершенно неожиданную для нее ленинскую точку зрения о необходимости поражения царской России в империалистической войне. С этого дня все свои силы она отдала молодой, только еще нарождающейся советской литературе. В декабре 1920 года в «Известиях Петроградского совета рабочих и красноармейских депутатов» она опубликовала статью «Кое-что о русской интеллигенции», в которой резко осуждала саботаж деятелей литературы и искусства. С большевистской прямотой молодая писательница искала математически точные законы построения художественных произведений. Повесть «Перемена», вышедшая в свет в 1924 году, была посвящена гражданской войне на юге России (с 1915 по 1920 год Шагинян жила там). Повесть прочитал Ленин, она удостоилась его похвалы. Литература окончательно становится главным делом М. Шагинян.

Писала она так («Ткварчельский уголь», 1926): «Хорошо жить в Сухуме, особенно осенью. На перекрестках преют каштаны под душным теплом жаровен, прикрытые влажными тряпками. Густой табак, словно чайный настой, суховатый, мешается с соленым запахом набережной. Солью и ветром пахнет легкая парусина на балконе. А ночью тихие глаза пароходов, неподвижно опрокинутые в воду, и плеск флейт из беседки, освещенной изнутри как раковина. Звуки музыки тоже пахнут морем, – к морю подходит простая грубая флейта, духовые инструменты, усердные музыканты, опрокидывающие после игры свои горластые трубы, чтобы вытряхнуть из них слюну. И грустное ру-ру-ру флейты улетает в соленом ветре, как усилия морского прибоя.

Тихо жить в Сухуме, даже рекламы здесь тихи, как утопленники: они вырастают прямо под ногами, на асфальте; их меловые буквы обращены лицом вверх и напоминают плывущего на спине купальщика. Их топчут, и немота их бездейственна, потому что в Сухуме вряд ли гуляющий смотрит себе под ноги.

Вкусно жить в Сухуме, – белые домики благоухают провинцией, и нет лысых домов, а каждый еще густоволос от винограда, плюща, перьев хамеропсы, глициний, остролистника, над каждым зеленые кроны деревьев; и лежат домики рядком, словно дорогие яблоки, завернутые в отдельные зеленые бумажки.

И только в Сухуме, кажется, хорошо, тихо и вкусно жить безработным, потому что их очень много, они не стоят в очереди на бирже, они подсаживаются в кафе к вашему столику и, если это мингрельцы, непременно заговорят с вами. В Абхазии безработные – как бы новая профессия, созданная революцией…»

«Огромное поле русского быта, – жаловалась Мариэтта Шагинян в „Литературном дневнике“, – переисполненное необычайных курьезов, почти совершенно не использовано нашей литературой в фабулярном смысле; спокойное бытописание или психология быта, но не фабула, – вот типичное русское воплощение темы». Тогда как, «…если мы обратимся к западноевропейской литературе, в частности к царице фабулярного романа, Англии, воспитавшейся на универсальных фабулах (использованных Чосером в его сказках), – то увидим совершенно обратное. Здесь художественное воплощение темы без фабулы показалось бы невыносимо скучным. Здесь ни одна черта быта, способная создать коллизию, не оставлена романистами без внимания. Укажу пример: в английских законах есть закон о наследовании имущества отца старшим сыном (майоратное право). Отсюда ряд всяких возможностей: преступление младшего сына, чтоб получить наследство; незаконнорожденность старшего, скрываемая родителями, чтобы любимый сын не потерял наследства; муки наследника, не имеющего возможности соединиться с любимой девушкой, так как она простого звания, а он наследник майората, и вытекающие из этого перипетии, – мнимая смерть, бегство в Америку и т. д. Можно сказать, что ни один из английских романистов не прошел мимо этих коллизий; им отдали дань и Диккенс, и Джордж Эллиот, и Генри Вуд, и Уильки Коллинз, не говоря уже о множестве других, менее известных. Русский читатель романов отлично знает также, какую причудливую серию фабул создал гениальный Коллинз из одной только черты шотландского правового быта („шотландский брак“). Само собой разумеется, что бытовая фабула не может стать „бродячей“, поскольку быт, ее вскормивший, является особенностью исключительно данной нации. Так не может стать бродячею фабула „Хижины дяди Тома“ в странах, где нет и не было рабства. Но классовые формы быта опять показывают нам „бродячий“ характер фабулы, ее способность повторяться у разных народов. Так, буржуазия породила особую излюбленную фабулу, целиком построенную на экономических взаимоотношениях и принципе собственности современной нам эпохи, – так называемую детективную фабулу. Здесь частное лицо претерпевает известный ущерб (чаще всего имущественный). Государство должно его защитить в лице своих учреждений (Скотланд-Ярд, французское полицейское бюро); но сыщики этих учреждений придурковаты, и государство оказывается не в состоянии защитить своего гражданина; оно выставляется, в лице своих агентов, всегда в грубо-карикатурном виде. Тогда появляется частный сыщик (Шерлок Холмс, Лекок и т. д.) и блестяще раскрывает тайну. Тут типичные, присущие одинаково разным национальностям, именно классовые черты фабулы: узел завязывается вокруг имущественных комбинаций, государство пасует, „частная конкуренция“ оказывается расторопнее и приводит к цели».

Результатом этих размышлений писательницы стали (вышедшие под псевдонимом Джим Доллар) фантастические агитационно-приключенческие романы «Месс-Менд, или янки в Петрограде», «Лори Мэн, металлист» и «Дорога в Багдад».

«В 1923 году, – вспоминала М. Шагинян, – в газете „Правда“ появился призыв к советским писателям – создать приключенческую антифашистскую литературу для детей. Я ответила на этот призыв романом „Месс-Менд, или янки в Петрограде“. То был первый пробный опыт такого рода, и я делала его скорей для собственного удовольствия, не надеясь и не рассчитывая на то, что он будет напечатан. Роман писался на условно-фантастическом материале, как переводной, от имени мнимого американского пролетарского писателя Джима Доллара… Некто Мик Тингмастер, передовой американский рабочий, создает сказочный рабочий союз „Месс-Менд“, активно ведущий борьбу против фашистов… С большим опасеньем за свое детище и чувством неуверенности в нем я повезла „Месс-Менд“ из Петрограда, где в то время жила, в Москву. Тогдашний директор Госиздата, большевик старой ленинской гвардии, Николай Леонидович Мещеряков, взял у меня рукопись, как она была (листки, исписанные мелким почерком, – мы еще не перепечатывали рукописи на машинке!), и захватил ее домой, в номер гостиницы „Метрополь“, где он тогда жил. Прочитав за ночь, он вызвал меня в Госиздат и заключил со мной договор… „Месс-Менд“ начал выходить в 1924 году отдельными еженедельными выпусками, интересно оформленный типографским способом (фотомонтаж обложек, игра шрифтов в оглавлениях) и, к радости моей, имел успех…»

Не мог не иметь.

Плакатность текста, броскость лозунгов, агрессивный стиль.

Друзья писались светлыми красками, враги – исключительно черными.

«Тут были генерал Гибгельд, виконт Монморанси, лорд Хардстон, князь Оболонкин, экс-регент Дон Карлос де Лос Патриас; экс-президенты Но Хом, Уно Си Ноги и Сиди Яма и еще пара другая претендентов на посты президентов». Это не компьютерная игра, талантливо угаданная Брюсовым, а все та же старая, всем знакомая игра в «казаков-разбойников», только возведенная на более высокую ступень и поддержанная официально. Н. И. Бухарин, «любимец партии», именно тогда запустил в литературный обиход запоминающуюся характеристику – «Красный Пинкертон».

«Ребята! – так начинался роман Мариэтты Шагинян. – Уптон Синклер – прекрасный писатель, но не для нас! Пусть он томит печень фабриканту и служит справочником для агитаторов. Нам подавай такую литературу, чтобы мы могли почувствовать себя хозяевами жизни. Подумайте-ка, никому еще не пришло в голову, что мы сильнее всех, богаче всех, веселее всех: дома городов, мебель домов, одежду людей, печатную книгу, утварь, оружие, инструменты, корабли, пушки, сосиски, пиво, пирожное, сапоги, кандалы, железные рельсы – делаем мы и никто другой. Стоит нам опустить руки – и вещи исчезнут, станут антикварной редкостью».

Коммунистические газеты за рубежом с удовольствием перепечатывали авантюрные романы М. Шагинян. Они оказались одинаково доходчивыми и для австрийского железнодорожника, и для американского металлиста. Литературная Москва волновалась, пытаясь угадать автора, скрывшегося под звучным псевдонимом Джим Доллар. В причастности к нашумевшему роману подозревали Алексея Толстого, Илью Эренбурга, предполагали, что над ними работает целая артель молодых писателей, издатели тщетно разыскивали автора, сумевшего так яростно и талантливо доказать, что вещи, сделанные руками рабочих, служить должны не тем, кто их покупает, а именно настоящим, истинным их создателям. Большевики Ребров и Энно так и заявили гостю из затхлого капиталистического мира: «Мы нащупали круговорот хозяйственной механики, зависимость производств друг от друга».

М. Шагинян была убеждена, что при социализме любой труд будет приносить людям радость. «Мы поставили себе задачей осуществление утопии, – говорит ее герой. – Лучшие из наших умов сидели над этим много дней. Полное счастье дают лишь две вещи: созидание и познание. Но до сих пор те, кто созидал, ничего не знали, а те, кто познавал, ничего не созидали. Уродливый ублюдок прошлого – рассеянный профессор и автомат-рабочий – должны были раз навсегда исчезнуть! Мы твердо решили сделать производство познавательным, а познание – производственным. Как этого можно было достичь? Тут-то, мой друг, и помог нам метод единого хозяйства. Да, обедневшие, истощенные, голодные, лишенные продуктов и рынка, мы начали с того, что на своей собственной шкуре испытали метод единого хозяйства. То было жестокое время голода и разрухи. Мы сеяли картошку в ящиках от письменного стола, сами дубили кожу для сапог, шили сапоги, красили старое сукно, добывали, возделывали, обрабатывали, чтоб прожить, не умереть, – и практически в силу необходимости подошли к круговороту хозяйственной механики, зависимости производств друг от друга. Наш „единый метод хозяйства“ и заключается в том, что ни один из наших рабочих отныне не приступает к своей работе без полного представления обо всех звеньях производства. Он выделывает головку гвоздя, зная не только о добыче минералов, но и о его химическом составе, его спектре, с одной стороны; с другой – о роли своего гвоздика в самой сложнейшей из фабричных вещей, начиная с мебели, и кончая винтиком микроскопа. Иными словами, мой друг, мы рассадили наше производство по системе оркестра. От барабанщика и до скрипки каждый выполняет свою партитуру в общей симфонии. но каждый слышит именно эту общую симфонию, а не свою партитуру».

«Настало время вашего выступления, мистер Морлендер. Отныне вы – коммунист Василов, – так инструктируют в романе Джима Доллара американского шпиона перед заброской в Советский Союз. – Вы – русский, но с детства жили в Штатах и не знаете русского языка. Вам предстоит действовать быстро, осмотрительно, без раздумья. Вы получите сейчас деньги, яды, оружие. Ваша основная задача – укрепиться на главнейшем из русских металлургических заводов, чтоб взорвать его, подготовив одновременно взрывы в других производственных русских пунктах, и войти в доверие вожаков коммунизма. Чтоб подготовить их массовое уничтожение в назначенный нами день».

Но справиться с Советским Союзом не просто.

Не та страна, чтобы вот так навредить ей вот так с налету.

«Они, (герои романа, – Г. П.) мчались по гранитному берегу бурой Мойки, катившей свои волны через весь город. Справа и слева от нее высились странные пирамиды, украшенные наверху огромными фарфоровыми чашками, что делало их похожими на подсвечники. От пирамидок над всем городом протягивалась сеть бесконечных проводов.

– Что это такое? – вырвалось у Василова.

– Это электроприемники колоссальной мощности, – ответил товарищ Барфус. – Вы видите здесь нашу гордость. Благодаря этим приемникам мы можем в одно мгновение наэлектризовать все пространство над городом на высоте более чем тысяча метров, что делает нас недоступными для неприятельского воздушного флота. Когда до нас дошли сведения об изобретении американцами какого-то взрывчатого вещества, мы занялись в свою очередь техникой. Но цель наша – не нападение, а защита. Мы электрифицировали огромные воздушные пространства над всеми нашими городами и производственными объектами. Взрывчатые вещества будут разряжаться над нами, не принося нашей стране ни малейшего вреда. Мы укрепили границы тысячами электрических батарей, благодаря чему можем отразить любую армию с помощью одного только монтера нашей Петроградской центральной аэро-электростанции…»

Что ж, в стране, которой может управлять любая домохозяйка, такой монтер вполне логичен. Идею подобной защиты советских городов Мариэтта Шагинян могла почерпнуть из повести А. В. Чаянова «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии». Это у Чаянова было подробно расписано: «7 сентября три армии германского всеобуча, сопровождаемые тучами аэропланов, вторглись в пределы Российской крестьянской республики и за сутки, не встречая никаких признаков не только сопротивления, но даже живого населения, углубились на 50, а местами и на 100 верст. В 3 часа 15 минут ночи на 8 сентября по заранее разработанному плану метеорофоры (приборы меняющие климат, – Г. П.) пограничной полосы дали максимальное напряжение силовых линий на циклоне малого радиуса, и в течение получаса миллионные армии и десятки тысяч аэропланов были буквально сметены чудовищными смерчами. Установили ветровую завесу на границе, и высланные аэросани Тары оказывали посильную помощь поверженным полчищам. Через два часа берлинское правительство сообщило, что оно прекращает войну и уплачивает вызванные ею издержки в любой форме…»

Вполне логичны в романе Джима Доллара и пейзажи. «Выведя Василова на гранитную балюстраду, он показал ему внизу, на необъятном пространстве, поля, засеянные самыми разнообразными злаками. От мокрых квадратиков рисовой плантации до сухого бамбукового поля, от исландского мха до рощи кокосов – здесь было все. Разные люди работали на каждом поле, – тут были представители всех стран и народов.

– Не удивляйтесь на это, здесь нет никакого волшебства, – сказал Энно пораженному Василову. – Вы видите башенку на каждом из полей? Это знаменитый регулятор Савали, примененный к нашему изобретению электроклимата. Мы распределяем влагу и тепло совершенно равномерно на определенный участок, мешая его утечке в пространстве тем, что создаем вокруг него передаточные магнитные течения большой силы, как бы закупоривающие его сверху. Это изобретение пока еще стоит больших средств, и потому мы применяем его лишь как первый опыт. Наши поля служат сельскохозяйственной показательной станцией…»

«Когда пролетариат смел капиталистический строй и взял власть в свои руки, – писала Мариэтта Шагинян в одной из своих статей, – он потребовал, чтобы искусство и литература служили новому обществу. Те из творцов старого мира, кто поняли и захотели работать на новом базисе, кто чувствовал близость к нему и раньше, кто, наконец, и в прошлом боролся со старым базисом, – остались в новом мире и шли с новым обществом, хотя не всегда до конца шли и не все дошли. Те же, кто был плотью от плоти старого мира – ушли от нас за рубеж. Новая надстройка создается не сразу, – и говорить, как мы все строили и строим новую надстройку, значит – писать историю советской литературы. Я помню, еще в 20-х годах, за неимением и малочисленностью наших советских пьес, ставились старые пьесы; издавались чуждые новому времени книги, особенно переводные, – но любопытно, что их уже не принимал новый человек, тот читатель и зритель, который вставал из огромного, до революции оторванного от культуры народного массива. Помню, в 1923 году в Камерном театре шла мистическая драма Клоделя о прокаженном народе и девушке, называвшаяся не то „Преображение“, не то „Вознесение“ и кончавшаяся чисто католическим церковным апофеозом. Мой сосед, студент-тимирязевец, крестьянский паренек, смотрел, смотрел и вдруг, заикаясь, громким шепотом сказал мне: „Как они смеют нас такой дрянью потчевать? Чего наверху смотрят?“ – встал и вышел…»

В романе «Лори Лэн, металлист» таинственность и динамика сюжета подчеркнуты самими названиями глав: «Человек в кимоно», «Успехи сыска», «Воен-хим», «Гнездо бриллиантов», «Тайна Лорелеи», и все такое прочее, а речь идет о таинственном минерале лэнии, способном погубить любую технику врага. «Коротко говоря, ребята, – объясняет рабочим Лори Лэн, – в Зангезуре мною найден новый минерал. Вышло это диковинным образом. Я не мог определить, что это за штука. Знаю только, что сила его эманации огромна. Он разложил все соседние залежи меди. Он превратил руду в какое-то кипение. Глина вокруг него расплавилась и сама собой превратилась в фарфор. И при всем том, ребята, он на вид самый холодный, простой, серо-синий камешек, не оказавший ровно никакого действия на мои руки, покуда я его отламывал от скалы. Молоток-то мой пришлось бросить. Никакой металл с ним не справляется. Я орудовал голыми руками».

Понятно, что все правительства мира заинтересованы в таком нужном минерале. «Потому что, ребята, поезд сойдет с рельс, аэроплан потеряет высоту, каждый мотор начнет врать, как газета, каждая стрелка отклонится, каждый револьвер даст осечку, если вы возьмете с собой кусок этого вещества…»

Глупые жандармы носят в романе имена Дурке и Дубиндус.

Капиталистам-хищникам тоже повезло. «Там, в полном безмолвии, сидели три человека азиатского происхождения. Один из них был высокий, мрачный грузин – князь Нико Куркуреки, другой армянин из Ленинакана – Надувальян, и третий – татарский бек, Мусаха-Задэ».

Так же написан и Карл Крамер, следователь по особо важным делам. «Известно, что немецкая честность не отступит решительно ни перед чем, в том числе и здравым смыслом. Следователь Карл Крамер был именно таким честным немцем. Подобно зубному врачу, обзаводящемуся креслом, щипцами, винтами и пилами, он обзавелся полным комплектом загадочных атрибутов, пользуясь ими с убийственной добросовестностью. Каждые два часа он переодевался и гримировался. Никому никогда не показывался в своем натуральном виде ни спереди, ни сбоку, ни сзади. Никогда не говорил вслух. Еще менее говорил про себя. Поддерживал все связи с видимым миром исключительно через секретаря. И был до такой степени, день и ночь, занят сокрытием своей личности от пронырливых преступников, что совершенно не имел времени на раскрытие личностей этих последних. Понятно поэтому, что о Карле Крамере в Зузеле сложились легенды. Зеленщик клялся, будто он худ, как спаржа. Молочница божилась, что он кругл, как сыр. Старухи считали его молодым, девицы – старым, малыши – высоким, верзилы – низеньким. А зузельские шутники уверяли, будто правительство платит за каждую версию о наружности Карла Крамера, как за убитого суслика…»

«Джим Доллар, „Месс-Менд“ которого побил рекорд распространения, написан Мариэттой Шагинян. Почему понадобился такой маскарад? – спрашивал Виктор Шкловский. – В „Месс-Менде“ описана Россия. Взята она в условных „заграничных“ тонах, умышлено спутаны даже фамилии, например, „Василов“ вместо „Васильев“ и т. д. Мне кажется, что „Василов“ вставлен в роман не для того, чтобы иностранность Джима Доллара была крепче установлена… Для разгрузки героя, для освобождения его от всяких подробностей лучше всего герой иностранный. „Василов“ лучше Васильева. Неизвестно, плохо или хорошо писать так, как пишет „Джим Доллар“ – Мариэтта Шагинян, и хуже это или лучше психологического романа…»

Впрочем, критик Г. Горбачев в книге «Современная русская литература» (1931) оценивал фантастические романы Мариэтты Шагинян крайне невысоко. «В типичный буржуазный бульварный роман выродилась наиболее нашумевшая попытка дать „советский“ детектив с революционной идеологической тенденцией. В „Месс-Менд“ явно не коммунистическая, а чисто буржуазная идейно-эмоциональная установка. В этом сказалась и буржуазная идеология автора и его слепое следование шаблонам бульварного романа. Бедные, но по буржуазному „честные“ герои, часто „высокого“ происхождения, великодушный миллиардер Рокфеллер и его легко обращающийся в друга большевиков сын, верные слуги, добродушно-смешные мелкие буржуа, умный и находчивый доктор, добрые и легкомысленные молодые рабочие, сложная интрига вокруг наследства, трогательное уважение бедняков и пролетариев к частной собственности богачей, – все эти старые аксессуары переполняют роман. Все это разбавлено сентиментально-мещанской „отсебятиной“ автора, которую характеризуют: отрицание рабочей организацией и ее мещански добродетельным вождем насилия над буржуазией…»

В дневник 1931 года К. И. Чуковский занес такую запись: «Я показывал ей (Мариэтте Шагинян, – Г. П.) «Чукоккалу», которую она рассматривала с жадностью, и тут только я заметил, какой у нее хороший, детский, наивный смех. Может быть, потому что она глуха, и ресурсы для смеха у нее ограничены, – она не может смеяться над тем, что ей рассказывают, поэтому запасы смеха, нами затраченные на другое, у нее сохранились. Как вообще жалко, что она глуха. Она была бы отличной писательницей, если бы слыхала человеческую речь. Глухота играет с ней самые злые шутки. Она рассказывает, что недавно, – месяц назад, – соседи говорят ей: «Мы слыхали через стену, как вы жаловались на дороговизну продуктов. Позвольте угостить вас колбасой. Мы получаем такой большой паек, что нам всего не съесть». – «Я заинтересовалась, кому это выдают такой роскошный паек, и оказалось, что это паек – писательский, получаемый всеми, кроме меня». Мариэтта Шагинян, несомненно, из-за своей глухоты, отрезана от живых литературных кругов, где шепчут, она никаких слухов, никаких оттенков речи не понимает, и поэтому с нею очень трудно установить те отношения, которые устанавливаются шепотом… Как-то в Доме искусств она несла дрова и топор – к себе в комнату. Я пожалел ее и сказал: «Дайте мне, я помогу». Она, думая, что я хочу отнять у нее дрова, замахнулась на меня топором… Показала мне письмо Сталина к ней (по поводу «Гидроцентрали»). Сталин хотел было написать предисловие к этой книге, но он очень занят, не может урвать нужного времени и просит ее указать ему, с кем он должен переговорить, чтобы «Гидроцентраль» пропустили без всяких искажений. Письмо милое, красными чернилами, очень дружественное… И вот характерно: Шагинян так и не рискнула побывать у Сталина, повидать его, хотя ей очень этого хочется, именно потому, что у нее нет слуха, и ей неловко…»

В июле 1942 года Мариэтта Шагинян вступила в Коммунистическую партию.

«Нас окружает новый материал, который готовым в руки не дается никому, – писала она. – Получить его, не познав его, – нельзя, а познать его, не участвуя в его делании, – невозможно» И размышляла: «Для пролетария единственной ценностью и измерительным критерием становится чувство личного бытия. Это надо понимать не в смысле цепляния за жизнь и ценения жизни, – отнюдь нет! Это только значит, что между простою и ясною задачей жить и ежедневным материалом… у пролетария не лежит никаких производных, искусственных, выработанных проводников. И потому материал жизни поступает у него непосредственно и наивно в душу, освещаемый лишь чувством ценности бытия, как такового… Культурный человек опутан; он сам не осознает, до какой степени он опутан. Культура забралась во все органы его восприятия: он слышит, видит, осязает с помощью неисчислимых навыков, вкусовых предпосылок, гипноза руководящего мнения, школьных, книжных, университетских указок. Закрывая глаза и уходя в себя, он встречает там вспаханное и перепаханное поле, обработанное идеями Достоевского, Толстого, Бергсона, Штейнера, Иванова-Разумника и… кого только еще! Любой нравственный конфликт изживается им с помощью (пусть даже бессознательной) разжеванных литературных подобий. Но вот он спасается от себя в быт, – в самый глупый быт. А культура и тут подставляет ему искусственные мостки: она создает ему „возбуждение аппетита“, „ускорение пищеварения“, „французскую гарантию от деторождения“ и тому подобное. Мольер, воскрешаемый на наших сценах, учит нас грубоватому остроумию; и потому да простит мне читатель, если я скажу, что символом нашего „кораллового отвердения“ в быту служит… клизма…» И дальше: «Культурный человек опутан. Пролетариат – гол совершенно. Ему приходится изживать содержание жизни, как первым людям, как Робинзону, – за свой страх и риск, на собственный лад, в первинку. Спрашивается, что же получится в суждении и поведении пролетария, когда его, не снабженного мостками культуры, поведут к искусству, к науке, к философии? И когда он сам примется за созидание искусства, науки, философии, можно ли предугадать, что нового внесет он а эти последние?… Вместо ответа я расскажу вам об одном давнем опыте, запомнившемся мне на всю жизнь. Лет десять назад, я читала, будучи курсисткой, тридцати рабочим, слушателям народного университета, лекции по истории греческой философии. Как истая курсистка, я чванилась наукой; я наслаждалась всеми „измами“ и „логиями“, которыми набивала свои лекции; и вот именно тогда я впервые поняла, что популяризировать не надо, что самым невежественным людям доступно понимание, хотя и остается недоступным знание. Но это – шаг в сторону. Так вот, слушатели мои понимали и киренаиков, и гедоников, и циников, и еще кое-что, на что сразу же обратили внимание и научили внимательно заметить и меня. На лекции о Пифагоре они спросили меня: «вот философия, это значит путь жизни; у каждого свой; если примерно Аристипп ни во что кроме пьянства и чувствительности не верил, то он и жил сообразно, а Диоген знал, что и это тлен, и согласно своему учению оголился от мира; также и Пифагор с учениками жил по своей философии… это правильно. А почему же наша-то философия идет сама по себе, а по ней не живут? Кант вот, к примеру, и самый Шопенгауэр, – жизнь, учил, есть ложь и надо в себе удушить волю, а сам жил, как и все люди, и хотел сколько влезет?!» – Слова эти еще тогда потрясли меня, потрясли тем, что подходили к вопросу с новой, не нашей стороны. Мы уже так оторвались от непосредственного чувства бытия, что система культурных ценностей, поднявшись над жизнью, стала автономной, чем-то вроде «государства в государстве». У нас есть право в законе – и бесправие в жизни; пасифизм в идее – и война в жизни; справедливость в принципе – и несправедливость в действии; философия с кафедры – и обывательщина дома; красота в музее – и уродство в быту… И не в том вовсе дело, что так оно обстоит, а в том, что мы, культурные люди, привыкли к подобному «двойному гражданству» и несли его, несли с культурной отверделою, скептической покорностью…»

В тридцатые годы Мариэтта Шагинян окончила Плановую академию Госплана в Москве. Параллельно изучала прядильно-ткацкое дело, энергетику. «Много лет работала по кристаллографии у большого ученого профессора Ю.В. Вульфа. Он учил меня выращивать кристаллы, и вместо цветов на подоконнике у нас стояла целая армия стаканов. В них „доходили“ в своих растворах красивые цветные кристаллы квасцов». Параллельно инструктировала ткачих, писала историю ленинградских фабрик, читала лекции. Трудолюбие было у нее в крови. «Единственное, что я умею, – это работать».

Несколько лет, проведенных в Армении на строительстве Дзорагэс, позволили Мариэтте Шагинян написать роман «Гидроцентраль» (1930–1931). Одна за другой выходили книги очерков – «Невская нитка» (1925), «Фабрика Торнтон» (1925), «Зангезурская медь» (1927), «Советское Закавказье» (1931), «Тайна трех букв» (1934), «Дневник депутата Моссовета» (1936). К. И. Чуковский записал слова, как-то сказанные Мариэттой Шагинян: «Бросила литературу. Учусь. Математика дается трудно. Все же мне 43 года. И не та математика теперь, вся перестроена по марксистскому методу, но зато какая радость жить в студенческой среде. Простые, горячие, бескорыстные, милые люди. Не то что наши литераторы, от которых я давно отошла. Надоела литература, она слишком дергает, мучает, и я впервые на 43 году жизни живу радостно, потому что нет на мне этого тяжелого гнета литературы. Написав „Гидроцентраль“ я оглянулась на себя: ну что же я такое? Глуховатая, подслеповатая, некрасивая женщина с очень дурным характером, и вот решила уйти, и мне хорошо. Разделила на 12 частей весь гонорар от 2-го издания „Гидроцентрали“ и буду жить весь год не зарабатывая…» – «В комнате на висячей книжной полке тесно вдвинуты книги Гете и других немцев. На столе портреты Ленина и Сталина. Диванчик, на котором мы сидели, утлый. Сядешь на один конец, другой поднимается кверху. „Я теперь больше волнуюсь, как бы не попасть на черную доску, мне это ужаснее всех рецензий. Третьего дня я попала, так как запоздала на первую лекцию. Ну уж и досталось от меня моим домашним“.

О добросовестности и точности Шагинян ходили легенды.

В 1935 году в Ленинграде состоялся XV Международный конгресс физиологов.

Всего только один человек нашел в очерке, написанном Мариэттой Шагинян, ошибку. Но это «был великий советский ученый И. П. Павлов. Ошибка моя отнюдь не относилась к научной области, там все было в порядке. Ошибка моя была художественной. Приехав в Ленинград, я съездила по заданию „Правды“ в лабораторию Павлова „Колтуши“ и дала большой подвальный очерк о „Колтушах“. Его похвалили соратники Павлова, понесли Ивану Петровичу, показывают, говорят: „Видите, вы ругаете репортеров, а Шагинян приехала, хорошо написала“. И. П. Павлов прочитал очерк и сказал: „Набрехала!“ Профессора удивились: „Вы несправедливы, ведь здесь все правильно!“ – „Набрехала“. – „Но позвольте, что же она набрехала?“ И Павлов показал пальцем на самое начало статьи, где описывается дорога в Колтуши и цветы по обочинам дороги». Цветов на обочинах, оказывается, не было».

В 1944 году Шагинян защитила докторскую диссертацию «Творчество Т. Г. Шевченко». Она избрана членом-корреспондентом Академии наук Армянской ССР. Очерковая книга «Путешествие по Советской Армении» принесла ей в 1950 году Сталинскую премию. Я хорошо помню этот отлично изданный толстый том, несколько раз перечитанный мною в детстве. По какой-то причине он стоял у меня на полке рядом с книгами Ливингстона, Грум-Гржимайло и Обручева.

Много переводила.

Интерес к языкам был у Шагинян непреходящим.

Убежденная гетеанка, она часто повторяла слова великого немецкого поэта: «Кто не знаком с чужими языками, ничего не знает о своем собственном». На старости лет начала изучать санскрит. Четкий распорядок дня, ведение дневников, ежедневная ходьба пешком, аккуратность в делах. «И обязательное соблюдение гётевского правила, – писал хорошо знавший писательницу К. Серебряков, – останавливать работу в самый кульминационный момент и именно тогда, когда пишется, чтобы не исчерпать творческого подъема, чтобы завтра легче было продолжать и продолжение сохранило бы тягу творчества, или, как она говорила, чтобы сохранить остаточное возбуждение от вчерашнего труда…»

Удостоена Ленинской премии, звания Героя Социалистического труда. Когда в шестидесятых Н. С. Хрущев яростно разносил деятелей нашей литературы и искусства, старенькая, многое повидавшая коммунистка попросту выключала свой слуховой аппарат. Еще раз круто менять литературную и общественную жизнь, как она это сделала в юности, Шагинян не собиралась.

О характере писательницы можно судить по воспоминаниям журналиста Бориса Галанова. «Однажды поздним вечером, возвратившись в редакцию („Литературной газеты“, – Г. П.) с обсуждения нового спектакля, я застал странную сцену. В вестибюле у лифта бушевала Мариэтта Сергеевна Шагинян. Возле нее метался Зиновий Паперный, мой товарищ по ИФЛИ, а в ту пору сотрудник отдела критики. Дверь лифта была открыта, но Шагинян наотрез отказывалась войти в кабину. В номер была заверстана большая статья Шагинян, приуроченная к юбилейной дате Чернышевского. Однако из соображений места или каких-то других соображений в статье предстояло сократить строчек пятьдесят. И это у Шагинян, которая запрещала вычеркивать у себя хотя бы одно словечко! Пятьдесят строчек! Паперный потом часто вспоминал, как явился к ней домой с этой просьбой. Разумеется, выбор Паперного как посланца не был случайностью. Все-таки Шагинян не спустила его с лестницы сразу. Она благоволила Паперному и даже позволила себя уговорить поехать в редакцию. Но дорогой, наверное, передумала и, войдя в вестибюль, объявила, что дальше не сделает ни шагу. Пускай оригинал рукописи принесут сюда. Она ее забирает. Я пришел в ту минуту, когда Шагинян, грозя кулачком Паперному, запальчиво говорила, обращаясь к старушке лифтерше и сонному гардеробщику: «Вы слышите, что мне предлагает этот негодный человек? Сократить статью. Сколько? Целых пятьдесят строк! Идите и скажите вашему редактору (Шагинян особенно напирала на слово „вашему“), что я прекращаю всякое обсуждение».

Паперный вознесся в лифте на четвертый этаж и через несколько минут возвратился назад в обществе Тамары Казимировны Трифоновой, заведующей отделом литературы. «Мариэтта Сергеевна, – сказала Трифонова, стараясь придать сиплому своему басу, которым бог наградил ее от природы, почти мурлыкающее выражение, – Константин Михайлович (Симонов, – Г. П.) хотел бы сам поговорить с вами. Он очень просит, – тут Трифонова прижала руку к сердцу, – подняться к нему наверх». – «Если товарищ Симонов хочет со мной поговорить, – отрезала Шагинян, – он может спуститься вниз. Я женщина!»

Ответ Симонова на новый ультиматум был выдержан в безукоризненном дипломатическом стиле: «Константин Михайлович передал, что как мужчина он готов спуститься вниз, но как редактор „Литературной газеты“ еще раз настоятельно просит уважаемого автора подняться к нему». – «Вот! – патетически воскликнула Шагинян. – В этом пиратском гнезде мне делать нечего! Ноги моей здесь больше не будет!» – И, маленькая, сердитая, стремглав бросилась к выходу… Наутро, поостыв, Шагинян раскрыла газету и, естественно, не найдя там свою статью, позвонила Паперному. «Ну, вы хороши, – сказала она укоризненно, – называете себя опытными газетчиками, а все вместе не смогли убедить одну упрямую пожилую женщину».

Умерла в Москве 20 марта 1982 года.









Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.