Онлайн библиотека PLAM.RU


Михаил Вайскопф

Между поэзией и прозой: к родословной «Недоноска» Боратынского

Боратынского принято причислять к ведущим представителям «литературной аристократии». Между тем само это определение инспирирует некоторую предвзятость и оценочность, не лишенную привкуса анахронизма. Людям пушкинского круга приписывается обычно подкупающе-элитарная позиция, запечатленная в «Поэте и толпе», тогда как на деле в их личностном строе «поэт» мирно и довольно успешно уживался с «книгопродавцем». В этом отношении «литературные аристократы», по существу, мало отличались от своих расчетливых плебейских соперников. Разница состояла преимущественно в том, что первые, на классицистский манер, предпочитали четко разделять обе свои функции, тогда как у последних они часто, но, как мы вскоре увидим, все же далеко не всегда, смешивались, и «книгопродавец» подминал под себя «поэта». Само представление о цельности поэтической личности утвердилось значительно позже, хотя было хорошо известно уже и романтикам 1830-х годов.

Здесь примечательна судьба Вяземского, который как раз тогда с шокирующей явственностью расщепился на две контрастные ипостаси — деловую и лирическую, будучи при этом энергичным противником плебейски-торгашеского духа в литературе. Олицетворением последнего принято было, наряду с Булгариным, Сенковским и Гречем, считать Николая Полевого. Издатель «Московского телеграфа» был, как известно, одной из самых контроверсальных культурных фигур николаевской эпохи. Коллеги и конкуренты не выносили его за журнальную оборотистость и купеческую спесь. А к концу 1820-х годов он ввязался в неустанную войну с Вяземским и прочей «литературной аристократией», задетой нападками Полевого на Карамзина. Напомню также, что Вяземского тогда активно поддержал и Боратынский. Но эта непримиримая вражда возникла далеко не сразу. Совсем незадолго до того, еще в середине 1820-х гг., с Полевым поддерживали весьма дружеские контакты люди пушкинского круга, и в первую очередь тот же Вяземский, который по праву считался «крестным отцом» «Московского телеграфа». Что касается Боратынского, то к нему в этом журнале, в отличие от других изданий, относились подчеркнуто доброжелательно. В ноябре 1827 г. он с чувством благодарил Полевого за публикацию книги («Стихотворения Евгения Баратынского»), обнимая издателя «от всей души»: «Что касается до меня, то не могу сказать, как я вам обязан. Издание прелестно. Без вас мне никак бы не удалось явиться в свет в таком красивом уборе. Много, много благодарен» (и спустя несколько лет, в ожесточении распри, Полевой мстительно напомнил неблагодарному оппоненту о своем заступничестве и покровительстве).

Предыстория этого конфликта показывает, что Боратынского, как и других «литературных аристократов», не обошел стороной тот настрой презренного утилитаризма, который они охотно инкриминировали напористому «купчишке» и который вступил у них в плодотворный союз с житейской прагматикой. По части меркантильного пафоса приверженцы Карамзина порой не уступали своему третьесословному противнику. Если Полевой, всячески пропагандировавший в своем журнале спасительные выгоды просвещения, промышленности и торговли, превозносил, например, московскую Выставку российских изделий 1831 г. (он входил и в ее комитет), то князь Вяземский, по долгу службы, был непосредственным и весьма деятельным куратором той же выставки. В 1834 г., будучи вице-директором департамента внешней торговли при Министерстве финансов, он поместил в «Библиотеке для чтения» свою статью «Таможенный тариф 1822-го года» (датировав ее 11 апреля 1834 г.), очень сходную с гражданской риторикой Полевого и включавшую такие сентенции:

«Если нужно … определить характер эпохи нашей, то мы назовем ее эпохою практического, или положительного просвещения, то есть всеобъемлющей промышленности и применений последствий ее к пользам общественного и частного благосостояния». Всюду господствует «одно единомышленное стремление к пользе положительной … Общеполезные открытия следуют одно за другим»; «Земля оковывается железными колеями». Далее — выпад против наивных идеалистов, презирающих все эти достижения: «Напрасны лжеумствования тех, которые порочат промышленность за направление ума человеческого к цели исключительно вещественной, почитая направление сие унижением возвышенного предназначения его … Промышленность есть наука преимущественно общественная и человеколюбивая. В ней частная польза есть неотдельное звено пользы общей».

Вторая, лирическая ипостась Вяземского, запечатлена в его послании графу В. А. Соллогубу, которое он, одновременно со статьей, опубликовал во втором выпуске «Новоселья» (ц.р. 18 апреля 1834 г.). На сей раз он оказался первым русским поэтом, осудившим железный век, взятый в том же именно утилитарно-прозаическом его значении, какое он восславил в статье. В остальном семантический рисунок «века» подсказан был Тютчевым: «Нет веры к вымыслам чудесным, / Рассудок все опустошил … // Нет, мы не древние народы! / Наш век, о други, не таков» (1821; первая полная публикация — 1828). Ср. у Вяземского:

Но в наш железный век, в сей век холодной прозы,
Где светлых вымыслов ощипаны все розы,
Где веры нет к мечтам и мертвы чудеса,
Где разум все сушит…

Подобная двойственность, вероятно, должна была озадачить людей, уже не чуждых романтическим представлениям о единстве личности, и, во всяком случае, требовала какого-то отзыва. В начале 1835 г. Боратынский, младший современник Вяземского (он был моложе его на восемь лет), напечатал своего «Последнего поэта» в первом номере «Московского наблюдателя». Стихи соседствовали с программной статьей Шевырева «Словесность и торговля» и находились в известном созвучии с нею; но интересней, что «Последний поэт» — по крайней мере, первая его строфа — представляет собой, как мы сейчас увидим, негативный отклик Боратынского на вышеупомянутую статью Вяземского. Обе установки Вяземского — прозаическая и поэтическая, — очевидно, учитывались потом и в самой композиции «Сумерек» (1842). Боратынский открывает сборник сочувственным посланием Вяземскому (написанным в ноябре того же 1834 года) как одному из последних поэтов угасшей эпохи — «звезде разрозненной плеяды», — по сути, посвящая ему книгу в целом. Но сразу же за посланием идет переизданный «Последний поэт», ознаменованный изначальным мотивом «железного пути», который объявлен здесь магистральным маршрутом века (ср. «железные колеи» у Вяземского). Вместе с железным веком тут сурово осуждается культ пользы, промышленности и просвещения, энергично — если не «бесстыдно» — насаждавшийся в статье «Тариф 1822 года»:

Век шествует путем своим железным.
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.

Возможно, сама последовательность текстов должна была как-то закамуфлировать или смягчить эту полемическую направленность, которая проступила и в другом стихотворении Боратынского — «Приметы» (1839), тоже включенном в «Сумерки». В «Приметах» он оспорил тот пассаж из статьи, где автор восторгался победой ума над природой:

«Природа преследована алчным и допытливым умом в последних ущельях своих, изведана в сокровеннейших свойствах, измерена в глубочайших тайниках … Все соображения натянуты к одной цели … довершить дело Природы изысканиями ума, которому дан ключ ко всем ее таинствам, подлежащим нашему ведению».

Боратынский, напротив, дает этому триумфу трагическое истолкование. Изыскания «допытливого» ума сведены к пытке, к суетному и бездушному расчленению природы, которая отнюдь не раскрывает свои тайны, а наоборот, затворяет теперь свою сущность от человека.

Пока человек естества не пытал
Горнилом, весами и мерой,
Но детски вещаньям природы внимал,
Ловил ее знаменья с верой;
Покуда природу любил он, она
Любовью ему отвечала …
Но, чувство презрев, он доверил уму;
Вдался в суету изысканий…
И сердце природы закрылось ему,
И нет на земле прорицаний.

Двойственностью и неустойчивостью отличалась, впрочем, и меркантильная позиция Полевого. Панегиристом «пользы» он, подобно Вяземскому, тоже оставался преимущественно в публицистике, тогда как в ультраромантической своей прозе — в «Блаженстве безумия», «Живописце», «Абадонне» и др. — с жаром порицал низменный практицизм и дух наживы, овладевший XIX веком. Это была та самая тяжба «между Жизнью и Поэзией», о которой он сокрушался в «Абадонне».

Не стоит думать, будто корпоративные социокультурные предпочтения, демонстративно выказанные на рубеже 1830-х гг. Боратынским, обязательно влекли за собой бескомпромиссную вражду ко всему творчеству вчерашнего союзника и покровителя. В любом случае, Полевой оставался слишком неординарной личностью в тусклом мире тогдашней русской журналистики, бедной людьми и идеями. При всех своих огрехах и стилистической неопрятности он был и небесталанным прозаиком. Некоторые мотивы и образы Полевого подверглись у Боратынского поэтической обработке — и не настолько основательной, чтобы полностью затушевать этот генезис. Сплошь и рядом он выказывает неожиданную, казалось бы, близость к общей риторике и тем или иным конкретным суждениям «Московского телеграфа». Одно из подтверждений тому — ощутимое сходство между некрологом «Смерть Гете», появившимся в журнале Полевого (ц.р. 31 марта), и последующим стихотворением Боратынского «На смерть Гете». В «Телеграфе» сказано:

«Безрассудно было бы жалеть о смерти германского исполина. Гете вполне совершил свое поприще; он сделал все, выразил все, что призван был сделать и выразить».

Ср. в стихотворении Боратынского «На смерть Гете»:

Почил безмятежно, зане совершил
В пределе земном все земное!
Над дивной могилой не плачь, не жалей,
Что гения череп — наследье червей.

На все отозвался он сердцем своим…

Выразительные примеры прямого воздействия Полевого на философскую метафорику Боратынского содержит роман первого «Абадонна» (1834). Среди патетических отступлений, переполняющих книгу, встречается и развернутая персонификация мысли поэта:

«Но она преобразовалась, эта идея-младенец, в прелестную деву, полную красоты, цветущую юностью, светлую будущим счастьем. Поэт, как отец, готов вести мысль своего создания, одетую всем блеском роскошного воображения, к брачному алтарю.

Но это осень создания. Как часто семейственные заботы, приличия света, несогласия в мелочах жизни убивают все счастье супругов! Непримиримые враги — Жизнь и Поэзия, умышляют на бытие друг друга. И светлая идея, прекрасная мысль гибнут в исполнении».

Ср. стихотворение Боратынского «Мысль», опубликованное в 1838 г., через четыре года после «Абадонны», в «Современнике» (и вызвавшее легко объяснимое раздражение у Полевого) :

Сначала мысль, воплощена
В поэму сжатую поэта,
Как дева юная, темна
Для невнимательного света;
Потом, осмелившись, она
Уже увертлива, речиста,
Со всех сторон своих видна,
Как искушенная жена
В свободной прозе романиста;
Болтунья старая, затем
Она, подъемля крик нахальной,
Плодит в полемике журнальной
Давно уж ведомое всем.

Как видим, используя стадиальную схему Полевого, Боратынский беззастенчиво обращает ее против своего источника — против той самой «прозы романиста», совмещенной с «полемикой журнальной», откуда он ее позаимствовал. (Кстати, и сам сюжет «Абадонны» в значительной мере строился на сквозном противопоставлении «юной девы» и «искушенной жены».)

Другой, более примечательный пример связан с прославленным «Недоноском» (1835). В работе, посвященной этому стихотворению, Н. Мазур убедительно высвечивает в образе «недоноска», с его трагической межеумочностью, олицетворение самой «поэзии». На мой взгляд, к списку интертекстуальных сличений, приведенных исследовательницей, необходимо, в качестве одного из важнейших источников Боратынского, прибавить и следующий отрывок из «Абадонны». Это монолог героя, наивного, даровитого и безвольного стихотворца Вильгельма Рейхенбаха, который так живописует судьбу поэта, неспособного достичь совершенства в современном мире:

«Ужасное одиночество! На этой высоте человек становится чужим для других, стоит на вершине горы, одетой туманами — все под ним, но до неба еще далеко; он ушел с земли, и все еще не в небе; и с горестью видит он туманы вокруг себя, слышит рев горного потока, бегущего долу, видит падение лавин туда, на землю … И что же теперь? Пустыня бытия, отчуждение всего, несогласие с самим собою, горестные признания, как далеки недостижимые идеалы поэта, Поэзии, высшей жизни духом и тех людей, кого бессмертит эта жизнь … Пусть черные облака совсем обовьются около меня и совсем закроют от меня мир и людей…».

Напомню некоторые фрагменты «Недоноска»:

Я из племени духов,
Но не житель Эмпирея,
И, едва до облаков
Возлетев, паду, слабея.
Как мне быть? Я мал и плох;
Знаю: рай за их волнами,
И ношусь, крылатый вздох,
Меж землей и небесами.

Бедный дух! ничтожный дух!
Дуновенье роковое
Вьет, крутит меня, как пух,
Мчит под небо громовое.

Обращусь ли к небесам,
Оглянуся ли на землю –
Грозно, черно тут и там;
Вопль унылый я подъемлю.

Усваивалась Боратынским, по всей видимости, и романтическая апокалиптика «Абадонны», замешанная как раз на сетованиях о торжестве расчетливого «промышленного века», губительного для поэзии и умерщвляющего душу. Поэт Рейхенбах, отвергающий этот век железных дорог, его промышленность, торговлю и суетные науки, может служить предтечей того «простодушного» поэта, которого вскоре изобразит Боратынский в своем «Последнем поэте». В «Абадонне» уже повсеместно нагнетается то же эсхатологическое уныние, какое у Боратынского несет с собой «зима дряхлеющего мира». Приведем соответствующий пассаж Полевого, звучащий полемикой по отношению и к собственной его публицистике, и к оптимистической статье Вяземского:

«Осень жизни мира, осень бытия человека! Неужели ты наступила для нас? … И воет буря осенняя, и солнце палит, но не греет земли; грозная комета ходит по небесам — предвещание грядущей беды среди ночи зимней! И все мечты, все создания оставшихся бедняков, все наши мелкие помыслы — листочки, пожелтелые на грязной, холодной, застывшей почве мира!

Радуйтесь наступлению благодетельного промышленного века, который буровит пароходами море, оковывает землю железными дорогами, уничтожает биржевым расчетом процентов пылкие расчеты ума гения».

Вместе с тем, здесь уже предугаданы интонации и образы «Осени» Боратынского (1836 — 1837) с ее символическим «вечером года», надвигающейся мертвой зимой и «тощей землей в широких лысинах бессилья».

Быть может, одна из культурно-исторических заслуг Полевого заключается в той лепте, которую он, помимо своей воли, внес в лирическое достояние Боратынского. В лице последнего «поэзия мысли» хозяйственно утилизовала музу «торгового направления».









Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.