Онлайн библиотека PLAM.RU


  • I
  • II
  • Ода «Вольность»

    I

    Не надо думать, что самый главный Пушкин – это Пушкин, вновь напечатанный.

    Вновь найденные поэмы Пушкина любопытны.

    А вновь предлагаемые способы чтения старых стихов сужают поэта, меняют его читательскую судьбу, отнимают что-то от нас.

    Я говорю об оде «Вольность», которую называют также «Свобода».

    Заметка, которую вы читаете, это еще предисловие.

    Прежде чем приступить к статье, я должен оправдаться. Я попытаюсь в ней защищаться чужими дли меня методами, потому что я хочу быть понятным и теми людьми, которые сейчас толкуют по-новому Пушкина.

    Поэтому, прежде всего, я напоминаю им о том, что для Пушкина имя Наполеона было связано не только с именем Петра, но и с именем Робеспьера.

    Я скажу наперед, что Пушкин к концу своей жизни связывал еще три имени – Петр, Разин, Пугачев.

    Теперь будем говорить об оде «Вольность».

    В своих воспоминаниях Ф. Ф. Вигель так описывает создание этого стихотворения:

    «Из людей, которые были старее его, всего чаще посещал Пушкин братьев Тургеневых. Они жили на Фонтанке, прямо против Михайловского замка, что ныне Инженерный, и к ним, то есть к меньшому, Николаю, собирались нередко высокоумные молодые вольнодумцы. Кто-то из них, смотря в открытое окно на пустой, тогда забвению брошенный дворец, шутя предложил Пушкину написать на него стихи. Он по матери происходил от араба, генерала Ганнибала, и гибкостью членов, быстротой телодвижений несколько походил на негров и на человекоподобных жителей Африки. С этим проворством вдруг вскочил он на большой длинный стол, стоявший перед окном, растянулся на нем, схватил перо и бумагу и со смехом принялся писать. Стихи были хороши, но не превосходны… Окончив, он показал их, и, не знаю почему, назвал их одой на «Свободу». Об этом экспромте скоро забыли, и сомневаюсь, чтоб он много ходил по рукам. Ничего другого в либеральном духе Пушкин не писал еще тогда» («Воспоминании Вигеля», т. III, M., 1866, стр. 84).

    Ода была записана Пушкиным при допросе, и на беловом автографе он поставил на ней дату 1817 г.

    Восьмая строфа этой оды особенно знаменита:

    Самовластительный злодей!
    Тебя, твой трон я ненавижу,
    Твою погибель, смерть детей
    С жестокой радостию вижу.
    Читают на твоем челе
    Печать проклятия народы,
    Ты ужас мира, стыд природы,
    Упрек ты богу на земле.
    ((А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений в шести томах, 3-е изд., Госуд. изд. «Художественная литература», М. – Л., 1935, т. I, стр. 292.))

    Эта строфа всегда воспринималась как обращение к российскому императору.

    На одном из заседаний Пушкинской комиссии Общества любителей российской словесности студент Илья Фейнберг-Самойлов (было это в марте 1929 г.) прочел доклад о том, что обычное понимание строфы неверно, и привел ряд доказательств.

    В седьмой строфе написано:

    Молчит закон – народ молчит,
    Падет преступная секира…
    И се – злодейская порфира
    На галлах скованных лежит.

    К этой строфе Пушкин сделал примечание:

    «Наполеонова порфира, замечания для В. Л. Пушкина, моего дяди (родного)».

    Кроме того, Пушкин называл в черновике оды «На смерть Наполеона» умершего императора злодеем и страшилищем вселенной.

    Правда, в оде «Наполеон» Пушкин отбросил все эти характеристики, данные в черновике, взяв для образа Наполеона иное толкование.

    Положение строфы восьмой между строфою о смерти Людовика и строфою, начинающейся словами:

    Когда на мрачную Неву
    Звезда полуночи сверкает, —

    тоже позволяет считать, что эта строфа заканчивает, так сказать, иностранную часть оды, что здесь после смерти Людовика описано царствование Наполеона, а после этого идет переход к России.

    Доклад Фейнберга был выслушан, был одобрен М. А. Цявловским; напечатан не был, обсужден тоже не был.

    В пушкинском однотомнике, изданном сейчас под редакцией Б. В. Томашевского, эта мысль, аргументированная в 1929 г., уже превратилась – через семь лет – в пушкинианскую аксиому.

    Б. В. Томашевский дал к строфе примечание: «Отношение к Наполеону как к «самовластительному злодею» характерно для эпохи после войны 1812 г.»

    То же сделано в издании «Академии».[1]

    Пушкин называл Наполеона великим человеком и говорил:

    Да будет омрачен позором
    Тот малодушный, кто в сей день
    Безумным возмутит укором
    Его развенчанную тень!
    ((«Наполеон», 1821 г.))

    Для Пушкина эти строки выражали не новое отношение к Наполеону, а старое.

    К строфе он дал примечание в письме к Вяземскому:

    «Эта строфа ныне не имеет смысла, но она написана в начале 1821 г.; впрочем, это мой последний либеральный бред, я закаялся…» (1823 г.).

    Дальше Пушкин цитирует свои стихи:

    Свободы сеятель пустынный,
    Я вышел рано, до звезды;
    Рукою чистой и безвинной
    В порабощенные бразды
    Бросал живительное семя —
    Но потерял я только время,
    Благие мысли и труды…
    Паситесь, мирные народы!
    К чему стадам дары свободы?

    Я привожу эту строфу потому, что в ней снова упомянута свобода.

    Пушкин как будто возвращается к своей старой оде, отрекаясь от нее, и в то же время связывает свое положительное отношение к Наполеону со старыми своими стихами.

    Теперь я, кажется, изложил все те основания, какие некоторые пушкинисты положили в основу нового толкования стихотворения, отвергнув вековую традицию.

    При новом толковании стихотворения Пушкин оказывался типичным защитником конституционной монархии.

    Мы модернизировать Пушкина не должны, но, прежде чем переосмысливать его стихи, мы должны тщательно посмотреть, на чем основана столетняя традиция восприятия, идущая со времен самого Пушкина.

    Стихотворение написано в эпоху Священного союза, в эпоху реставрации Бурбонов, поэтому третью строфу оды:

    Увы! куда ни брошу взор —
    Везде бичи, везде железы,
    Законов гибельный позор,
    Неволи немощные слезы;
    Везде неправедная власть
    В сгущенной мгле предрассуждений
    Воссела – рабства грозный гений
    И славы роковая страсть… —

    всего вернее воспринимать как изображение послереволюционной Европы.

    Вряд ли Пушкину, другу Чаадаева, казалось, что нет никакой разницы между Наполеоном и Бурбонами.

    Ода «Вольность» написана или в 1817 г. или в 1819 г.

    Первая дата указана самим Пушкиным, но данные переписки А. И. Тургенева с П. А. Вяземским указывают на 1819 г.

    Пушкин имел основания молодить свою оду: это уменьшало его вину, она оказывалась написанной 18-летним юношей.

    Во всяком случае, ко времени написания оды у Наполеона не было никакого трона, и трон его ненавидеть было не за что.

    Кроме того, у Наполеона был только один сын, который умер только в 1832 г.

    Таким образом, герой восьмой строфы имеет признаки, прямо противоречащие образу Наполеона.

    Вся ода говорит о самовластии, притом о самовластии русском.

    Возьмем стихотворение Пушкина 1822 г.

    Давно ли ветхая Европа свирепела?
    Надеждой новою Германия кипела,
    Шаталась Австрия, Неаполь восставал,
    За Пиренеями давно ль судьбой народа
    Уж правила свобода,
    И самовластие лишь север укрывал?
    ((Пушкин, т. I, стр.414.))

    Здесь совершенно ясно, понятно, о каком самовластии говорит Пушкин.

    Дальше идет место: «Вот Кесарь, где же Брут?»

    Кесарь здесь – русский царь, стоящий во главе Священного союза; это и есть тот тиран мира, которого проклинает Пушкин.

    В оде дан синтетический портрет Павла и Александра, и Александра больше, чем Павла.

    Я привожу запись Пушкина от 2 августа 1822 г.:

    «Царствование Павла доказывает одно: что и в просвещенные времена могут родиться Калигулы. Русские защитники самовластия в том несогласны и принимают славную шутку г-жи де-Сталь за основание нашей конституции: En Russle le gouvernement est un despotisme mitige par la strangulation. (Правление в России есть деспотизм, ограниченный удавкою) (Пушкин, т. VI, стр. 24).

    Дети, которые гибнут у самовластительного злодея, – это дети Романовых.

    Дочери Павла умирали в 1795 г., в 1801 г., в 1803.

    Дочери Александра умирали в 1800 и в 1808 г.

    То, что стихотворение написано в 1817 году, для меня вообще мало вероятно. Оно звучит, как более позднее.

    Тут я должен прибавить еще одно обстоятельство, важное для датировки.

    28 декабря 1818 г. умерла сестра и любовница Александра – Екатерина Павловна. Известие об этом было получено в России 11 января.

    Это было большим горем Александра.

    Образ Калигулы связан не только с Павлом, но и с Александром, потому что Калигула был убийцей своего отца и мужем своей сестры.

    Упоминание о стихах на «Вольность» мы находим в письме Карамзина от 19 апреля 1820 г. В это время гибель Екатерины Павловны была очень свежа, и мне кажется, что стихотворение написано в начале 1819 г. и «жестокая радость» Пушкина имеет точный адрес.

    Все это Пушкин превосходно знал. В 1824 г. он записывает свой воображаемый разговор с Александром I.

    Привожу запись этого разговора и обращаю внимание, что в нем говорится о каких-то пушкинских обвинениях, которые направлены против личной правды и чести царя.

    Вот разговор:

    «Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему: “Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи”. Александр Пушкин поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством, а я бы продолжал: “Я читал вашу оду Свобода. Она написана немного сбивчиво, слегка <?> обдумана”, а я: – Но тут есть три строфы очень хорошие… “Я заметил, [вы] старались очернить меня в глазах народа распространением нелепой клеветы. Вижу, что вы можете иметь мнения неосновательные; что вы не уважили правду личную и честь даже в царе”. – Ах, ваше величество, зачем упоминать об этой детской оде?» (Пушкин, т. VI, стр. 369).

    Здесь Пушкин устами Александра говорит о «сбивчивости» оды, причем «сбивчивость» – это обвинение, и обвинение политическое.

    Александр обвиняет Пушкина в том, что нарушена «личная правда и честь в царе».

    Пушкин знал цену своей «сбивчивости», хитрил с дядей и был откровенен в воображаемом разговоре с Александром I.

    Пушкин не оправдывается и ссылается только на «Руслана и Людмилу».

    Я заранее извиняюсь перед пушкинистами, если у меня в цитатах неверно поставлены кавычки и прямые скобки, теория которых сейчас так хорошо разработана, но мне кажется несомненным, что традиционное восприятие «Вольности» – правильно, и несколько поколений не ошибалось, когда вкладывало в них отвергаемое Б. В. Томашевским толкование.

    Ода «Вольность» политически направлена прямо против Павла и Александра, написана она так, чтобы была возможность оправдываться и ссылаться на сбивчивость.

    II

    Что же делать с примечанием о дяде?

    Примечание о наполеоновской порфире сделано для того, чтобы через легкомысленного сплетника дать цензурный вариант и сбить смысл следующей строфы, представляющей эмоциональный центр всего произведения.

    Строфа снабжена чертами, которые позволяют ее отнести к Наполеону. Она так и поставлена, но она осмысливается следующей строфой, и это сделано поэтом сознательно.

    В оде «Вольность» начало оды построено почти из отвлеченных политических понятий.

    Середина оды дает конкретное описание и по контрасту становится центром всего стихотворения.

    Сбивчивость в строфе возникает благодаря тому, что пейзажный фон поставлен после нее, а не перед ней, и не подчеркнут переход к России.

    Наоборот, ироническое примечание, говорящее о дяде, подчеркивает безобидность предыдущей строфы.

    Пушкинское примечание отводит смысл стихотворного отрывка от его прямого политического звучания, в то же время не отменяя его.

    Иронический смысл примечания, я думаю, для всякого ясен.

    Очевидно, здесь нужно поговорить о пушкинских примечаниях вообще, потому что весь спор не может быть разрешен простым сличением черновиков и вариантов.

    Возьмите «Евгения Онегина».

    В первой главе есть две темы: тема о герое поэмы и тема о судьбе поэта, мечтающего о перемене участи.

    Идут не отступления от основной темы, а проводятся фугой обе темы.

    Острота основной биографической темы ослаблена примечаниями.

    У Пушкина в главе I «Евгения Онегина» идет тема о стремлении поэта бежать из своей страны, чтобы принять участие в революционной борьбе за освобождение Греции.

    Эта тема замаскирована примечаниями. Основной сюжет со всеми его подробностями пародиен.

    Двупланность лежит в самой основе произведения.

    Этот обиняк делается из стихов и примечаний.

    В строфе второй Пушкин пишет:

    Там некогда гулял и я:
    Но вреден север для меня.

    И тут же закрепляет примечанием: «Писано в Бессарабии».

    В восьмую строфу входит упоминание о ссыльном Овидии Назоне, причем указано, что он сослан в Молдавию. Примечание, которое тут дано, обогащает читателя лишними подробностями об Овидии и носит пародийный характер ученого примечания. Оно уменьшает совпадение второй и восьмой строф, вернее – подчеркивает это совпадение и в то же время отводит его в другое русло.

    Примечания идут дальше, переосмысливая текст и снижая «Евгения Онегина». С темы бала входит тема ножки; в тему разлуки входит тема моря. Все отступление заканчивается строфою, в которой последние две строчки зарифмованно закругляют тему о женских ножках.

    В конце главы Пушкин переходит к прямому разговору с читателем.

    В строфе о Петербурге есть место об Евгении Онегине, который оперся на гранит. Рисунок Пушкина указывает нам точно место: он стоит перед Петропавловской крепостью, рядом с ним стоит Пушкин; эпиграмма, которая сохранилась от Пушкина, еще раз подчеркивает Петропавловскую крепость. Строфа законспирирована двумя цитатами, описывающими те же места в Петербурге. Приведен Муравьев:

    Въявь богиню благосклонну
    Зрит восторженный пиит,
    Что проводит ночь бессонну,
    Опершися на гранит.

    Это – ложная улика, гранит переосмыслен в примечании, а строфы идут своей дорогой.

    В Петербурге перекликаются часовые. Пушкин думает о Торквато Тассо. Потом в следующей строфе переходит к адриатическим волкам. Упоминается Байрон (лира Альбиона). И кончается переходом на будущее время. Появляется тема – Италия.

    В ней обретут уста мои
    Язык Петрарки и любви.

    В пятидесятой строфе Пушкин переходит на признание:

    Придет ли час моей свободы?
    Пора, пора! – взываю к ней;
    Брожу над морем, жду погоды,
    Маню ветрила кораблей.
    Под ризой бурь, с волнами споря,
    По вольному распутью моря
    Когда ж начну я вольный бег?
    Пора покинуть скучный брег
    Мне неприязненной стихии,
    И средь полуденных зыбей,
    Под небом Африки моей,
    Вздыхать о сумрачной России,
    Где я страдал, где я любил,
    Где сердце я похоронил…
    ((Пушкин, т. III, стр. 273.))

    К этой совершенно откровенной строфе дано два обиняка. Это – последние две строки, переводящие все на обычное поэтическое общее место, и примечание об Африке.

    К стиху «Брожу над морем, жду погоды» дано примечание: «Писано в Одессе». Оно переводит намерение в картину. Пушкин как будто бы увидал и написал.

    Об Африке дано огромное примечание, с биографией Ганнибалов. Оно дает ложный адрес. Само по себе оно интересно, но оно отводит тему побега, дает другой мотив, тоску по какой-то второй родине, что уже политически безвредно.

    Здесь вещь построена на колебании смысла: поэт то договаривает свою основную мысль до конца, то снова скрывает ее.

    Пушкинские описания всегда просты, прямы, состоят как бы из одного прямого называния вещи. В то же время они широки.

    С этим связано и постоянное отталкивание Пушкина от современной ему описательной бальзаковской прозы.

    Конечно, у Пушкина, как гениального писателя, есть и другие методы восприятия действительности.

    В «Евгений Онегине» есть места совершенно нового восприятия вещи, – например: полусонный Онегин едет домой. Петербург дан перечислением, как бы темами для картин, он приготовлен для иллюстрированного издания, гравюры как будто будут заказаны в Париже.

    Пока построение идет так: «Встает купец, идет разнощик», и вдруг оно осложняется. После совершенно общей фразы: «Проснулся утра шум приятный», идет простейшая фраза: «Открыты ставни», и после нее другое отношение к вещи: «Трубный дым столбом восходит голубым».

    Это – то восприятие, за которое будут бороться импрессионисты.

    Обычный дым – коричневый. Зимний, утренний, солнцем освещенный – голубой.

    Здесь Пушкину понадобилось колоритное восприятие. Это элемент созревания нового жизнеотношения, нового видения вещей.

    Но если говорить про всю систему романа, то вещи у Бальзака описываются, а у Пушкина называются.

    Имена существительные несутся стихом.

    Пушкинская многопланность – глубокое свойство его поэзии и прозы.

    Отсутствие сложной образности, на котором Пушкин настаивает, прямое называние предмета у него положено в основу его поэтики потому, что образность достигается сложным соотношением смысловых планов.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.