Онлайн библиотека PLAM.RU


О пушкинском методе описания

Один не крупный писатель, Н. А. Мельгунов, в 1837 г. жил около Франкфурта-на-Майне.

Среди знакомых его были и немецкие литераторы.

Смерть Пушкина сильно увеличила внимание немцев к русской литературе.

Литератор Кениг расспрашивал Мельгунова о Пушкине. На основании данных ему сведений он написал статью о Пушкине.

Беседы продолжались, и в результате получилась книга о русской литературе. Книга имела успех, была переведена на чешский язык.

Одним из результатов ее было то, что на немецком языке появились статьи о Пушкине, авторы которых уже специально изучали русский язык.

Мельгунова потом обвиняли в том, что книга враждебно говорит о Булгарине и Грече, и ему пришлось оправдываться в специальной брошюре «История одной книги» (М., 1839 г.)

Книга Кенига содержит характеристику Пушкина, данную по свежей памяти человеком, его знавшим.

«Он был невысокого роста и наружности непривлекательной. Курчавые волосы, впрочем, более каштанового цвета, чем совершенно черного, широкий нос и живые мышиные глаза напоминали о его арапском происхождении. Движения его были быстры и странны. Говорил также живо и отрывисто. Был остроумен, блестящ, без особенной глубины; склад ума его был более французский, чем немецкий… …Слог его краток и точен, чуждается всего излишнего, всего, что служит к его украшению. Он редко прибегает к метафорам, но где их употребит, там они необходимы и метки. В слове, всегда метком, и заключается его искусство. Везде чувствуешь, что мысли и нельзя было иначе выразить; в выражении его ничего нельзя изменить» («Очерки русской литературы», стр. 112–113).

Здесь дан интересный анализ пушкинской речи.

Малое количество метафор и мысль, выраженная так, что выражение нельзя изменить.

В стихах Пушкин подчинил ритм мысли, – об этом хорошо сказал в «Чтении о русском языке» Николай Греч.

«Но первое место в числе писателей нового времени принадлежит Пушкину. Он создал свободный русский стих, не ту звонкую строку, в которой нанизанные стопами слова нередко заменяли смысл, а поэтическую фразу, т. е. полное классическое предложение, облеченное в форму стиха и подчиняющее себе меру и рифму» (часть I, стр. 159).

Пушкин враждебно говорил о стихах-копиях, стихах, которые появились, как отзвук.

А. С. Андреев сделал запись о словах Пушкина перед картиной Брюллова. Запись эта появилась во втором номере «Звеньев».

Разговор, который здесь приводится, датируется 1837 годом.

«Кисть, как перо: для одной – глаз, для другого – ухо. В Италии дошли до того, что копии с картин столь делают похожими, что, ставя одну оборот другой, не могут и лучшие знатоки отличить оригинала от копии. Да, это как стихи, под известный каданс можно их наделать тысячи, и все они будут хороши. Я ударил об наковальню русского языка, и вышел стих – и все начали писать хорошо» (стр. 238).

Для Пушкина слово и ритм должны были подчиняться мысли. Поэтому случайностей, обмолвок мы у него не встречаем. Привожу его известное высказывание (1822 г):

«Д'Аламбер сказал однажды Лагарпу: не выхваляйте мне Бюфона [этот человек] пишет: «Благороднейшее изо всех приобретений человека было сие животное гордое, пылкое и проч.» Зачем просто не сказать – лошадь? – Лагарп удивляется сухому рассуждению философа. Но д'Аламбер был очень умный человек – и, признаюсь, я почти согласен с его мнением.

Замечу мимоходом, что дело шло о Бюфоне – великом живописце природы. Слог его, цветущий, полный, всегда будет образцом описательной прозы. Но что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу [ветхими] дополнениями и вялыми метафорами!..»

«…Вольтер может почесться лучшим образцом благоразумного слога. – Он осмеял в своем Микромегасе изысканность тонких выражений Фонтенеля, который никогда не мог ему того простить» (Пушкин, т. VI, стр. 24–25).

Пушкин ставил идеалом слога в прошлом слог французской литературы. Вещи должны были быть обозначены точно, а не сравнены, но спор шел уже не с Фонтенелем, скоро спор был начат с Бальзаком.

Метод Бюффона был близок новой французской прозе.

Позднее Бальзак писал в предисловии к «Человеческой комедии»: «Если Бюффон создал изумительное произведение, попытавшись в одной книге представить весь животный мир, то почему бы не создать подобного же произведения о человеческом обществе».

Бальзак глубоко понимал современное ему общество, и его метод описания связан со строением этого общества (но только идеалистически поставлен на голову).

Он говорил:

«Таким образом, предстоящее произведение должно было охватить три формы бытия – мужчин, женщин и вещи, то есть людей и материальное воплощение, зависящее от их способа мыслить».

Метод Бальзака аналитичен, и детали определяют его.

В книге «Письма Пушкина к Елизавете Михайловне Хитрово» (Ленинград, 1927) в статье Б. В. Томашевского приводится характеристика манеры Бальзака, данная критиком «Revue de Paris». Характеристика относится к 30-м годам.

«Вот он, глубокий, тонкий наблюдатель, точно разлагающий мысль и исследующий под лупой детали…»

Б. В. Томашевский продолжает:

«В послесловии ко второму тому «Scenes de la vie privee» Бальpак, защищая себя от обвинения в плагиате, говорит: «Отличительная черта таланта, несомненно, изобретение плана (l'invention), но ныне, когда все положения использованы, когда уже испытано невозможное, автор твердо уверен, что только детали впредь образуют достоинство произведений, неточно именуемых романами».

«Отмеченная особенность стиля Бальзака заставляет признать совершенно правильным отнесение, сделанное П. Н. Сакулиным, следующих слов Пушкина о повестях Павлова именно к Бальзаку: «В слоге г. Павлова, чистом и свободном, изредка отзывается манерность; в описаниях – близорукая мелочность нынешних французских романистов» (1836 г.).

Очевидно, «манерность» и «мелочность» и отталкивали Пушкина от Бальзака» (стр. 248).

Пушкин описывает иначе: прямыми, ясными словами. Мелочность, иносказательность, переключение вещей ему не нужны.

Чуждо такое восприятие и Толстому.

В черновиках «Детства» Толстого есть отрывок:

«В одном французском романе автор (имя которого очень известно), описывая впечатление, которое производит на него одна соната Бетховена, говорит, что он видит ангелов с лазурными крыльями, дворцы с золотыми колоннами, мраморные фонтаны, блеск и свет, одним словом, напрягает все силы своего французского воображения, чтобы нарисовать фантастическую картину чего-то прекрасного. Не знаю, как другие, но, читая это очень длинное описание этого француза, я представлял себе только усилия, которые он употреблял, чтобы вообразить и описать все эти прелести. Мне не только это описание не напомнило той сонаты, про которую он говорил, но даже ангелов и дворцов я никак не мог себе представить. Это очень естественно, потому что никогда я не видал ни ангелов с лазурными крыльями, ни дворцов с золотыми колоннами. Ежели бы даже, – что очень трудно предположить, – я бы видел все это, картина эта не возбудила бы во мне воспоминания о сонате. Такого рода описаний очень много вообще, и во французской литературе в особенности». (Полное собрание сочинений под общ. ред. В. Г. Черткова, М.-Л., 1928, т. I, стр. 177).

Зачеркнуто: «Я вспомнил это описание, – оно находится в романе Бальзака «Cesar Birotteau»; но сколько таких описаний во французской литературе, то знают те, которые с ней знакомы».

Дальше Толстой говорит: «Что еще страннее, это то, что для того, чтобы описать что-нибудь прекрасное, средством самым употребительным служит сравнение описываемого предмета с драгоценными вещами».

И тут Толстой приводит пример, как поэт сравнивает капли, падающие с весел в море, с жемчугом, падающим в серебряный таз. Толстой сейчас же остранняет и реализует это сравнение, реалистически дополняя его подробностями.

«Прочтя эту фразу, воображение мое сейчас же перенеслось в девичью, и я представил себе горничную с засученными рукавами, которая над серебряным умывальником моет жемчужное ожерелье своей госпожи и нечаянно уронила несколько жемчужинок… а о море и о той картине, которую с помощью поэта воображение рисовало мне за минуту, я уже забыл» (там же, стр. 178).

Толстой совершает путь, обратный пути Бальзака. Он возвращает вещи ее единственное и прямое значение. Сравнений с драгоценностями, казалось бы, не так много у Ламартина и Бальзака, но тенденция одрагоценнения сильна, особенно в пейзажах.

Вот вид реки: «… Путешественник может одним взглядом охватить все извилины Сизы, кружащейся серебристой змеей по траве лугов, первые весенние побеги которой придают им цвет изумруда. Слева Луара является во всем своем великолепии. На обширных пространствах этой величественной реки, в бесчисленных гранях, образуемых на воде порывами несколько холодноватого утреннего ветерка, отражается сверкание солнца. Тут и там на водной поверхности чередуются между собою зеленеющие острова, как звенья какого-то ожерелья». (Оноре де Бальзак, «Человеческая комедия», М., 1935, т. II, стр. 16).

Пушкин описывал реку иначе. Вот как описана Волга в «Дубровском»:

«Волга протекала перед окнами; по ней шли нагруженные барки под натянутыми парусами и мелькали рыбачьи лодки, столь выразительно прозванные душегубками. За рекой тянулись холмы и поля; несколько деревень оживляли окрестности».

Все. Больше про Волгу он не написал.

Его интересует сама Волга, он ее описывает как Волгу, и она ему в рассказе больше не нужна.

На первый взгляд позиция Пушкина в споре его с Бальзаком как будто архаистична.

Но в то же время она подготовляет прозу будущего.

Пушкин подробности подчиняет конструкции.

Лев Толстой в письме к Голохвостову от 1874 г. пишет:

«Давно ли вы перечитывали прозу Пушкина? Прочтите сначала все «Повести Белкина». Их надо изучать и изучать каждому писателю. Изучение это чем важно? Область поэзии бесконечна, как жизнь; но все предметы поэзии предвечно распределены по известной иерархии и смешение низших с высшими или принятие низшего за высший есть один из главных камней преткновения. У великих поэтов, у Пушкина, эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства… чтение Гомера, Пушкина сжимает область и если возбуждает к работе, то безошибочно».

Цитирую по книге Тынянова «Архаисты и новаторы» (стр. 281).

Сохранились отрывки из пушкинского «Романа в письмах». Они написаны в тридцатых годах. Эти отрывки любопытны тем, что в них дана попытка пересмотреть старый роман и использовать его. Лиза пишет своей подруге:

«Ты не можешь вообразить, как странно читать в 1829 году роман, писанный в 775-м. Кажется, будто вдруг из своей гостиной входим мы в старинную залу, обитую штофом, садимся в атласные пуховые кресла, видим около себя странные платья, однако ж знакомые лица, и узнаем в них наших дядюшек, бабушек, но помолодевшими. Большею частью эти романы не имеют другого достоинства – происшествие занимательно, положение хорошо запутано, но Белькур говорит косо, но Шарлотта отвечает криво. – Умный человек мог бы взять готовый план, готовые характеры, исправить слог и бессмыслицы, дополнить недомолвки – и вышел бы прекрасный оригинальный роман» (Пушкин, т. IV, стр. 455).

Может быть, сам неосуществленный роман Пушкина должен был быть такой попыткой обновления старой романной схемы. Лиза любит Владимира и думает, что он любит ее. Владимир соблазняет Лизу и пишет о ней письма другу в Петербург. Ситуация типична для старого романа, и видно, как хотел обновить ее Пушкин. Лиза пишет:

«Чтение Ричардсона дало мне повод к размышлениям. Какая ужасная разница между идеалами бабушек и внучек! Что есть общего между Ловласом и Адольфом? Между тем роль женщины не изменяется. Кларисса, за исключением церемонных приседаний, всё ж походит на героиню новейших романов. Потому ли, что [способы] нравиться в мужчине зависят от моды, от минутного мнения, а в женщинах они основаны на чувстве и природе, которые вечны» (там же, стр. 452).

Это целая программа романа, с неизменной героиней-женщиной, с измененным мужчиной, как будто бы с разочарованием в нем.

Это попробовано и оставлено Пушкиным.

В споре об отношении к предмету, о методе его изображать Пушкиным в качестве союзника не могла быть использована традиция старого семейного романа.

Часто сама жизнь представляется Бальзаку в виде определенной вещи, сокровища, которое тратится: «шагреневая кожа» уменьшается.

Пушкинский мир – это мир событий, а не вещей.

Между тем в «Евгении Онегине» мы имеем очень много того, что можно несколько наивно назвать бытовыми подробностями. Я напомню 24-ю строфу с описанием туалетного столика «Евгения Онегина».

Казалось бы, что мелочные подробности, против которых восставал в новой французской прозе Пушкин, живут в его стихах.

Пушкин в первых главах «Евгения Онегина» ведет две сюжетные линии. В одной дается жизнь молодого человека в сатирическом описании, – в этой линии ничего не происходит.

Во второй линии идет рассказ поэта о себе, рассказывается о намерении бежать за границу.

В целом художественная форма состоит из чередования этих линий.

Бальзак описание дает по ходу действия и замедляет его описанием обстановки.

………… Странным сном
Бывает сердце полно; много вздоpy
Приходит нам на ум, когда бредем
Одни или с товарищем вдвоем.
Тогда блажен, кто крепко словом правит
И держит мысль на привязи свою,
Кто в сердце усыпляет или давит
Мгновенно прошипевшую змею;
Но кто болтлив, того молва прославит
Вмиг извергом… Я воды Леты пью,
Мне доктором запрещена унылость:
Оставим это, – сделайте мне милость.
((Пушкин, т. II, стр. 583))

Так описывал Пушкин свои отступления в «Домике в Коломне». Поэтому между пушкинскими описаниями и бальзаковскими – пропасть.

Ближе Пушкин к манере Стерна.

У Стерна описание противопоставлено действию, и торможение действия дано сознательно. Не столько сами описания, как метод их ввода, у Стерна пародийны.

Материал, ими введенный, противопоставлен действию.

Подробности пушкинского «Евгения Онегина» сюжетно играют такую же роль – стернианскую.

Дело вовсе не в том, влиял или не влиял Стерн на Пушкина. У нас, к сожалению, и сейчас работы о влияниях сводятся к подбору улик, мы ищем вещи, оставленные на месте преступного заимствовании. Эти признаки влияния считаются уликами, их коллекционируют. Работы о влияниях напоминают поэтому камеры хранения забытых вещей при трамвайном управлении или на вокзале. О жизни владельцев можно, конечно, получить представление по этим вещам, но только косвенно.

Тут нельзя верить даже в прямые признания. В авторских признаниях очень часто разбивают кувшин с молоком для того, чтобы плакать о гибели любимого, – так поступила жена казненного вора у Геродота.

Стерн вытесняет из своих романов обычный повествовательный материал, но этот повествовательный материал в стерновские времена для Стерна уже условен и нереален. Важна частная жизнь человека, его отношение к предметам, его частное отношение, а мир обычный, старый является для Стерна только материалом для пародии.

Различными научными сообщениями Стерн дискредитирует феодальную науку и клерикальную ученость.

У стерновского романа есть настоящий сюжет, этот сюжет эротичен, и он идет на фоне пародированного старого сюжета.

Роман Стерна начинается с середины, с непонятного обстоятельства, с фразы, не вовремя сказанной.

Отец Тристрама Шенди, обремененный болезнью бедра, имел обычай жить со своей женой в первое воскресенье каждого месяца. В этот же день он заводил часы.

Образовалась прочная ассоциация во времени.

«Не забыл ли ты завести часы?» – спросила раз мать Тристрама Шенди его отца, в воскресенье, в самый неподходящий момент.

Как будто бы для того, чтобы облегчить узнавание своего художественного метода, Пушкин начинает свою вещь с фразы: «Мой дядя самых честных правил».

Этой фразой въезжаем мы прямо в середину обстоятельств Евгения Онегина.

Пародийная последовательность частей произведения, типичная для Стерна, соблюдена Пушкиным совершенно точно. Предисловие загнано, задвинуто, оно как будто пародирует старые поэмы. Вступление идет в конце восьмой главы.

Так Стерн поставил предисловие после 64-й главы.

Стерновское построение всего ощутимее в первых главах, оно дано в методе описания, в варваризмах, в прозаических примечаниях, в пародийности отступления, в отступлениях, которые даны к отступлениям, во всем методе написания романа.

Пушкин ощущал Стерна как великого реалиста.

Стерн увидал и сумел передать в жизни человека такие черты, которые не были известны в литературе до него.

Стерн, в противоположность Ричардсону, преодолел схематичность в изображении психологии героя.

Стерн дал психологический анализ на материале точного наблюдения.

В начале «Евгения Онегина» стернианская манера позволяет Пушкину вести вторую линию повествования: рассказ о судьбе поэта и его намерениях. В конце «Евгения Онегина» Стерн уже использован для передачи психологии героя.

В прозе Пушкин противопоставляет свое мироощущение мироощущению французских литераторов и борется с Бальзаком.

От Стерна в пушкинской прозе осталось полное обладание всеми формальными средствами.

Отсюда – перестановка глав в «Выстреле», метод подачи развязки в «Метели» и ирония автора к героине.

Отсюда же широкое пользование переосмысливающим значением эпиграфов.

В строфах «Евгения Онегина» последние две строки изменяют смысл всего стихотворного куска.

В прозе Пушкина эпиграф связывает главу с целым рядом литературных ассоциаций и переосмысливает ее на их фоне.

Пушкин не подражал Стерну, а использовал его метод для своих целей.

Объяснять его эпиграфы только влиянием Вальтер-Скотта – это значит смотреть на литературу только одним глазом. У Вальтер-Скотта эпиграф – только орнамент.









Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.