Онлайн библиотека PLAM.RU




Вместо Предисловия, или Новое бессознательное


Способность забывать, по заверениям врачей и психологов, – счастливая наша способность. Особый случай – почти специальное, намеренное забывание, когда из здравой памяти и дневного сознания вытесняется и сам акт забвения. Блокировка. По словам поэта: "Я забыл, что я забыл. Я забыл, ЧТО я забыл".(1) Психоаналитики в терапевтических целях помогают пациенту обнаружить скрытое в глубокой и темной пещере, вынести его на свет, по сю сторону порога сознания. Аналитическая психология, что важнее для нас, терапией не ограничивается. С первых стадий своего развития она выдвинула гипотезы не только о строении и механизмах психики, но и применила их к исcледованию культуры, социума. Индивидуальное подсознание влияет на сознание человека, его мышление, язык, поведение, с его решающим участием протекают процессы творчества, интуиции, воображения, рождаются религиозные, художественные и даже научные образы. Бессознательное обладает как индивидуальной, так и коллективной природой (версия К. Юнга) и по-прежнему управляет культурой, ответственно за исторические феномены, регулирует здоровые и болезненные состояния, будучи своего рода прочной и питательной почвой, в которой прячутся корни как личной, так и общественной жизни. Таким образом, за генезис и формообразующую, креативную силу человеческой деятельности в значительной мере отвечают, согласно фрейдистской и юнгианской теориям, факторы под- и бессознательного.

С другой стороны, современные общество и культура идентифицируют себя в качестве рациональных ("слишком рациональных", по мнению многих). Применительно к науке и технике данное утверждение – общее место. Но и в отношении к экономическому, а также политическому устройству мы гордимся его целесообразной разумностью (а не, скажем, традиционностью, священностью) или сетуем на дефицит таковой. Даже нынешнее искусство понимается и санкционируется с помощью декларативных манифестов, интеллектуальной критики, искусствоведения; концептуальные схемы непосредственно вторгаются в саму плоть художественных произведений. Если и возникает намерение оградить какую-то область от экспансии чрезмерно рациональных методов, мы считаем долгом это систематически обосновать, построить теорию, вступив на ристалище, где судят в основном по рациональным же правилам. Так произошло, в частности, с порывами Шопенгауэра, Ницше, Риккерта отстоять свободу "иррациональной" и/или неповторимой человеческой воли в истории и науке о ней.

Рассудочная активность продолжается как минимум десятки тысяч лет. Она не только обладает долгой историей, но и прошла через множество ключевых этапов, образовала целый ряд относительно обособленных друг от друга, послойных "отложений" – "археологических", "геологических" пластов – разных типов рациональности. Правдоподобно, что рациональность последних веков, т.е. Нового и Новейшего времени, оказалась беспрецедентно тотальной, превзойдя по своим интенсивным (накал) и экстенсивным (широта охвата) параметрам предшествующие периоды. Она, эта новая рациональность, качественно отличается от предыдущих и своим историзмом, и позитивным (позитивистским) уклоном. Что стало при этом со старым рациональным? Всё ли сохранилось в нашей ясной и твердой памяти, в нашем сознательном оперативно-логическом, мыслительном инструментарии?

Это в традициях нынешнего рационального, тронутого одновременно скептицизмом и прожектерством, по-шпенглеровски "фаустовского" человека – не только искать причины, надежные основы всего, но и не удовлетворяться ни одним из конечных найденных объяснений. Каждое из них всякий раз вновь подвергается критическому "кантовскому" анализу, рефлексии и ревизии; и мы спускаемся по лестнице дурной бесконечности от первичных наблюдаемых фактов к их основам, основам основ и т.д. Здесь не могли остаться не поставленными и вопросы о фундаменте и корнях самого рационального мышления, современного рационально организованного социума. Один из кажущихся естественным ответов ХХ в.: истоки рациональности следует искать в до- и внерациональном, эволюционные первопредпосылки институтов модернистского общества – в организации и верованиях первобытных родов и племен. Так сказать, причина бытия рациональности – в его не- или добытии. Помимо Фрейда и Юнга, лепта в такой подход внесена классиками культурологии, антропологии: Морганом, Тейлором, Леви-Брюлем, Леви-Стросом, Фрезером, Голосовкером и рядом других.(2)

Подобный ответ обладает одним неподдельным достоинством: он позволяет – хотя бы пока – оборвать лестницу названной дурной бесконечности, вручает право претендовать на специфическую окончательность объяснений. Действительно, наука современного типа не только считает себя продуктом исторического развития, – она включает время, развитие (прогресс или, реже, регресс) в свой собственный метод, состав; она сама продуцирует изменчивость, не будучи в состоянии надолго остановиться, как сказано, и в перетекании от следствий к причинам, причинам причин… Древняя статика после Галилея, Декарта, Ньютона превращается в частный – и "бедный" – случай динамики. История становится эмпирической, позитивной наукой, последовательно изживая из собственного трактующего инструментария следы всяческого ахронизма в форме мифов, Священной истории, преданий или телеологии, извечных законов. "Начало" истории либо не существует, либо недостижимо, ее нижний предел последовательно отодвигается во все более далекое прошлое. Из философии и наук выброшена дискредитированная "вечная" метафизика (Кант, неокантианцы и, скажем, Карл Поппер). Эволюционный и даже прогрессистский подходы завоевали биологию, науки о культуре и обществе. Если отвлечься от идеологической заинтересованности и инвективной заостренности Рене Генона (что сам он, правда, навряд ли бы одобрил), то в его работах довольно точно схвачены характеристические черты современного образа мысли (см., напр., [95]).

В отличие от позитивных наук, психоанализ, этнология (3) обращаются к ахроническим субстанциям: к мифу (сначала древнегреческому), как Зигмунд Фрейд, к герметическому или религиозно-философскому знанию (алхимии, йоге, тибетским доктринам), подобно Карлу Юнгу, или к принципиально непрогрессивной, зиждущейся на всегда древних верованиях и представлениях первобытной общине, как, скажем, у Леви-Строса. Апелляция к сущностно вневременным, вернее, к идентифицирующим себя в качестве таковых, стихиям для обоснования современного динамичного, пребывающего в постоянном становлении и обновлении сознания, нынешнего исторического, прогрессистского социума приносит определенное удовлетворение модернистскому человеку, как бы останавливает и успокаивает беспрестанный бег его мыслей и чувств. Названные концепции разжигают наше воображение, несомненно впечатляют, но вот убеждают ли?

Что здесь настораживает? Во-первых, тот же Фрейд оперирует не столько самим греческим мифом, сколько его современной, адаптированной интерпретацией, преломленной сквозь современный же рассудок (А.Ф.Лосев в "Диалектике мифа" по аналогичному поводу отмечал: греческая мифология, пантеон выдуманы последующими исследователями, см. [190].(4)) Не только аналитики, но и массы обычных людей, входя в жизнь, воспитывая свой ум, память, воображение, знакомятся c мифами, сказками или былинами во вполне осовремененной версии, а нынешние дети и вовсе смотрят рекламные ролики, черепашек-ниндзя, Вольтронов, трансформеров или гоняют Змея Горыныча по дисплею компьютера. Аналогично, Юнг, конечно, не из цеха алхимиков и использует не столько их собственные, аутентично-невнятные категории, сколько транскрибированные современным же пониманием. Не иначе обстоит и с культур-антропологами, в связи с чем можно напомнить замечание Теодора Адорно в работе "К логике социальных наук" о роковой опасности для социологии: впасть в несоответствие методов и предмета исследования (в картине как примитивных общин, с одной стороны, так и индустриального общества, с другой), вызвать противоречие между структурой и объектом социологии [417, S. 598]. Таким образом, непросто избавиться от впечатления, что в имплицитных указанным концепциям объяснениях генезиса и природы современной рациональности (в культуре ли, в социуме) мы встречаемся с незаметно или искусно вмонтированной тавтологией, idem per idem, когда в процессе доказательства используется то, что еще предстоит доказать, и модернистская рациональность объясняется в конечном счете через нее саму. Вопрос о первичности яйца или курицы оставлен неразрешенным. Ситуация напоминает ту, которую в начале века Эдмунд Гуссерль [115] подверг нелицеприятной критике (напомним, что в ответ на тогдашние претензии психологии занять место некоей сверхнауки, матери всех наук, не исключая и логику, Гуссерль остроумно заметил: а не использует ли заведомо психология, как наука, ту самую логику, происхождение и природу которой она силится объяснить?).

Во-вторых, истолкование рационального (эмпирического, теоретического) с привлечением вне- и иррациональных феноменов не вполне безобидно. Внесение в аппарат рациональной науки мифологических, религиозных, герметических образов и категорий, глубоко инородных ей, нарушает ее чистоту, размывает конститутивную критериальную строгость. С одной стороны, психоанализ, структурная антропология действительно привлекают своей "объемностью", "полнотой", т.е. смешанным статусом – на стыке науки, искусства, религии, – будоража воображение и по-своему убеждая. Но такое убеждение в конечном счете оказывается скорее софистическим, чем настоящей доказательной строгостью наук рациональных. Поэтому, с другой стороны, здесь должны быть отмечены и явственные черты, роднящие их с паранауками (это не осуждение, лишь констатация). Кстати, сам Юнг не стеснялся открыто называть собственную аналитическую психологию то "западной йогой", то "алхимией ХХ века" [391, с. 20].

Каков же выход? Остаться ли вместе с позитивистскими социологией, культурологией и в конце концов отказаться от объяснений многих действительно реальных вещей? Или привлекать-таки методы упомянутых "художников от науки", разрабатывая ниву имагинации, герменевтической искусности, изощренности, но, увы, не последовательно строгого рассудка читателя? Из двух возможностей более обещающей кажется третья. Объяснения рациональных моментов в сознании, языке, социуме, в их формах и структурах возможны и без выхода за границы рационального мышления. Специфически современная рациональность может исследоваться с помощью рациональности принципиально иного, более древнего, типа, – но с таким расчетом, чтобы не впасть в вышеупомянутое противоречие между предметом и методом исследования. Т.е. из всего состава старо-рационального должно быть отобрано и использовано только то, что не противоречит новой рациональности, подразумевается последней, на что получены ее санкции.

В чем плюсы предлагаемого подхода? Во-первых, старо-рациональное не менее "статично", сущностно ахронично, чем перечисленные миф, герметические учения или первобытный социум. Поэтому упоминавшееся достоинство играющей с "иррациональностью" культурологии, социологии: прерывание дурной бесконечности в поисках оснований современной изменчивой, открытой рациональности, а также преодоление антиметафизического духа, соответствующей "нищеты" позитивистских наук, – в данном случае сохраняется. В математической сфере к примерам типологически древнего, "фундаменталистского" знания могут быть отнесены, скажем, счет и комбинаторика, арифметические и геометрические пропорции, теоремы пифагорейского цикла (о прямоугольном треугольнике, об иррациональности ряда радикалов, первоначально v2), свойства треугольников, многоугольников, многогранников, диофантовы уравнения и др. Во-вторых, мы не покидаем в данном случае пределов рациональности как таковой, избегаем ее эрозии под воздействием атакующей паранаучности или эмпатической художественной образности.

Да, нам по-прежнему не удается избавиться от модернизации типологически старого знания: наше понимание Фалеса Милетского, Пифагора, Эвклида, Герона, математических построений халдейских магов, египетских и индийских жрецов, китайских даосов, разумеется, отлично от аутентичного. Однако оно обладает как минимум не меньшей, а иногда и большей точностью и обязательностью. Мы не контаминируем, не наносим ущерба ни старому знанию (неадекватной современной интерпретацией), ни рациональности новой (привнесением в нее давно или исходно чуждых ей категорий). Обе стороны: и объясняющее, и объясняемое, – в данном случае синхронно упрочиваются, выигрывают, а значит, в выигрыше и их общее дело. Несмотря на модернизацию языка описания, обозначений, инструментальных методик, здесь, несомненно, сохраняется и преумножается главное: логическая чистота и критериальная строгость. Старое знание – и в историческом, и в систематическом планах – было и остается основанием рациональности современного, позитивного типа, мало того – оно сосуществует с последней по настоящий период. Если рационализированная интерпретация мифа, герметизма или первобытного социума является искажением их собственной ментальности, стержневой самоидентификации,(5) то применительно к архаической рациональности такого, к счастью, не происходит: к примеру, как и тысячелетия назад, мы загибаем пальцы при счете. Она, эта древняя рациональность, никогда, собственно, не умирала (скажем, геометрию Эвклида изучали и в Древних Греции, Риме, и в средневековье, и ныне), традиция – не прерывалась.

Совсем иначе, понятно, обстоит с той же греческой мифологией. С чего бы это мне, современному русскому или китайцу, мыслить в категориях Эдипа, Электры или Одиссея и полагать, будто Эдип – это я в отношениях с собственным отцом или "отцом народов" Сталиным, Мао Цзэдуном? Почему мне непременно считать, что некое нигредо средневековых алхимиков отражает момент трансформации моей личной или социально-политической жизни? Если так полагал кажущийся мне полоумным алхимик, это его личное дело; разве это основание, чтобы я отождествлял себя с прячущимся за толстыми стенами мрачного замка затворником? В отличие от древнего рационального, в частности математического, знания, в таких процедурах присутствует очевидная произвольность, факультативность, апелляция к ярким, но внутренне не обязательным примерам и феноменам. Метафора становится едва ли не главным инструментом познания. Санкции со стороны современного разума на подобную процедуру могут быть как получены, так и может быть отказано в них – в зависимости от субъективных вкусов и предпочтений. Да и не требуется ли для того, чтобы всерьез сравнить себя с чуждой личностью, предварительно стать шизофреником; чем в принципе отличается мнение о себе как об Эдипе от убеждения, что я – Наполеон или Навуходоносор?

Повторим, толкование ново-рационального (культуры и социума) через типологически старое, но по-прежнему рациональное, конечно, не может претендовать на объяснение рационального вообще, рациональности как таковой – иначе мы вновь попадем в капкан тавтологии, скрытых подтасовок и неизбежных противоречий. Поэтому целесообразно сузить поставленную задачу и исследовать природу и формы главным образом модернистской рациональности – на фоне и методами рациональности принципиально иной ("древней", "архаической"). В конечном счете наш основной интерес – прежде всего мы сами, наши культура и общество.

Разумеется, следует обстоятельнее пояснить, каковы права на отделение статической старой рациональности от специфически современной – позитивистской, лабильной. Этой цели, на наш взгляд, в состоянии послужить следующие соображения.

Прежде всего, возвратимся к поставленному выше вопросу: все ли из старо-рационального сохраняется в твердой и ясной памяти современного человека, в его активном оперативно-логическом арсенале? В средней школе мы изучаем множество математических приемов и теорем. Что происходит с ними затем в нашем сознании? Кое-что из них, безусловно, сохраняется и проносится через всю сознательную жизнь (так, большинству из нас удается правильно сосчитать собственную зарплату или причитающиеся проценты по банковским вкладам). В отношении же к другим секторам наблюдаются интересные странности.

Люди гуманитарного склада стремятся как можно скорее забыть кошмар школьных уроков арифметики, алгебры, геометрии, стереть из памяти малейшие следы детских мучений и неудач. Даже косвенный намек на некие формулы, выкладки воспринимаются ими как дерзкое покушение на честь и достоинство, как угроза их сегодняшней самоидентификации, самоуважению. Что с того, что тому же юристу, филологу приходится так или иначе использовать в своей профессиональной деятельности элементы, скажем, сложно-комбинаторного мышления? – То же самое в более строгой и компактной форме, т.е. в виде формулы, вызывает протест: "Это не имеет ко мне, к моему предмету ни малейшего отношения!".(6)

Не менее любопытная ситуация и с представителями точных, технических отраслей. Тот же инженер, изучив в Вузе несколько разделов относительно современной, так называемой высшей, математики и, возможно, используя кое-что из них в своей повседневной работе, давно забыл, например, что точка пересечения медиан треугольника отсекает одну треть их длины. "С какой стати я должен помнить об этом? Какое отношение это имеет ко мне? Да, факты подобного простейшего рода в конечном счете лежат в основаниях моей собственной профессии, но на практике мне это совершенно не нужно!" – Случайная встреча с подобными элементарными истинами воспринимается в лучшем случае как некий фокус, занимательный казус или вызывает снисходительную улыбку как ностальгическое воспоминание о давно забытых милых детских забавах.

По-своему занятен и психологический комплекс тех, кто вынужден помогать своим детям в учебе. "Папа, у меня задачка не выходит!" – Папа отрывается от футбольного матча по телевизору, приосанивается и надевает очки: "Та-а-ак, посмотрим" (оставим в стороне ответ "Спроси у мамы", рассмотрим случай "хорошего" папы). Папа, конечно, основательно подзабыл правила обращения с цепными дробями. Если он не справится с задачей для третьего класса, на его голову в глазах сына падет черный позор, авторитет будет подорван. Если пример все же удастся осилить, то это будто бы само собой разумеется: "Папа заканчивал институт, он владеет даже высшею математикой". Подобная семейная игра – с заведомо не нулевой суммой, в которой можно многое проиграть, но, увы, мало что выиграть. На приглашение к играм подобного сорта в другой ситуации мы наверняка бы ответили: "Это нахальное шулерство!" Но кто по-настоящему знает и помнит рассматриваемое старо-рациональное (за исключением горстки узких специалистов)? – Наверное, школьные преподаватели. Однако мы относимся к ним едва ли не со снисхождением, а в ультрасовременной Америке предпочитают не жениться на учительницах, и учитель после 15-летнего стажа не дает показаний в суде.

Таким образом, можно констатировать вытеснение старо-рационального из области "нормального" взрослого мира, с поля актуальной культуры, общественной жизни. Проиллюстрированное на уровне персональных реакций – так сказать, в аспекте онтогенеза – воспроизводится и в коллективно-историческом, филогенетическом плане: стремительно изменяющиеся, уходящие вперед наука, культура, социум тщательно забывают, а то и рубят собственные "хвосты". В связи с чем, вероятно, допустима следующая гипотеза: наряду с тем бессознательным, которое изучают психоаналитики, культур-антропологи (и которое мы рассматривать отказались), существует и так называемое новое бессознательное, слагающееся из задвинутого в темный чулан или "отработанного" рационального. Подобно богатой соками почве, оно питает ныне живущие культурные и социальные организмы и при этом является продуктом тысячелетий социокультурного мира предшествующих поколений. Она, эта почва, заодно служит и основанием современных цветущих форм деятельности, сознания, социальной организации. Наша способность забывать и даже намеренно изгонять из памяти, психически блокировать все "ненужное" и/или неприятное ответственна за упомянутую изоляцию, формирование нового бессознательного. Чему способствует и всеобщее устоявшеееся мнение: "Школьное знание, школа – это одно, а взрослая, т.е. серьезная, настоящая, жизнь – совершенно другое", – и это становится еще одной предпосылкой каждодневного, самовоспроизводящегося отделения старого рационального от современного. Старо-рациональное – нечто пассивное, неизменяемое, искусственное; ему учат в огороженных резервациях, т.е. в школах, тогда как новое – истинная сфера приложения наших сил, область подлинных, свободных, невыдуманных интересов.

Бессознательное, в данном случае новое бессознательное, – здесь мы полностью солидарны с аналитической психологией – решающим образом влияет на человеческое воображение, интуицию, кредо (априорные, необсуждаемые предпосылки), на интеллектуальные, эстетические, социальные плоды развивающейся современной реальности. Однако на сей раз, в отличие от психоаналитического бессознательного, оно оказывается вполне рациональным по природе и, значит, подлежащим рассудочному анализу. Термины "новое бессознательное" и "рациональное бессознательное" поэтому отныне будут использоваться как синонимы.

Рациональное бессознательное слагается не только из некогда пройденного в школе, а затем полностью или наполовину забытого. В него входят и те разделы старо-рационального, с которыми нам, возможно, никогда не доводилось знакомиться, но которые, однако, принадлежат тому же единому корпусу, с необходимостью связаны с тем, что изучалось. О таких разделах у нас нет никаких, даже смутных, воспоминаний, и все же они дают знать о себе на уровне спонтанных догадок,(7) на уровне, так сказать, "априорного предзнания". В состав рационального бессознательного может быть включено и то, что забыто современной культурой в целом, и, тем не менее, остающееся ее негласной, но обязательной предпосылкой.

Это и понятно: обыкновение забывать присуще не только индивидам, но и целым народам, цивилизациям. Ведь процесс сохранения любого из положений рациональной культуры требует непрестанной работы; воспроизводство – результат не только постоянных усилий, но и новых жертв (не говоря об ординарных финансовых затратах, каждый может вспомнить, скажем, о собственных слезах, когда заставляли заучивать таблицу умножения). Прежние математические достижения теряют и сами математики. В качестве примера можно привести одну из бытующих версий, почему на протяжении трех веков не удавалось доказать большую теорему Ферма, формулировка которой элементарна.(8) Стоит ослабить пристальное внимание – и целые области рационального попадают на периферию поля интеллектуального зрения, а не то и в "слепую зону".

Исключительно высокая формообразующая роль рационального, в нашем случае старо-рационального, обязана не только пресловутому технократизму индустриального общества, глубокому проникновению рациональных парадигм и в гуманитарное, в социально-политическое мышление, в реальное поведение. Наши эвристическая деятельность, историческое творчество в значительной степени подпадают под юрисдикцию платоновской схемы: достижение нового знания есть "припоминание". При встрече – в научных теориях, в произведениях искусства, в политических и государственных конструкциях – с элементами старо-рационального происходит акт "узнавания", осуществляется своеобразное освобождение из плена забвения, "орфическое воскрешение", вызывается соответствующий "катарсис". Причем, возрождается, прорывается на поверхность тот инфрауровень нашей ментальности, который освящен непререкаемым авторитетом, когда последний еще существовал для нас: для нас лично (учителя, родители), для нас вместе (патриархальное общество, мудрецы, Учителя с большой буквы). Как при всяком выныривании существ из глубин "внутреннего моря" подсознательного, мы испытываем как восторг, так и страх, цепенея перед химеричностью, нуминозностью.

Не только этим обусловлен регулятивный статус старо-рационального. Если миф обладал экзистенциальною силой, располагал не только познавательной, но и самопознавательной, идентифицирующей функцией, то он был, во-первых, разным для разных эпох и народов и, во-вторых, недостаточно по современным меркам организованным, систематичным, самосогласованным: одни его части могли противоречить другим или вообще с ними не соотноситься. Совсем иначе в сфере старо-рационального: оно куда более систематично, универсально, логически согласовано, что придает ему конститутивную прочность, устойчивость. Поэтому оно гораздо лучше отвечает привычкам современных человека и общества. Последнее резко повысило свою коммуникативную связность по сравнению с предшествующими эпохами, они оба стали более чуткими и менее терпимыми к противоречиям, нестыковкам, произвольности. Внутреннее равновесие – и модернистского человека, и социума – в большей мере достигается на дорогах не мифа, а обязательного, "естественного" старо-рационального. Именно к последнему во многом переходит та экзистенциальная, "спасительная" (и/или "избавительная", компенсаторная) роль, которую психоанализ отводил иррациональному бессознательному.

Но инвентаризация рационального бессознательного еще не закончена. Наряду с тем, что мы знали, да забыли, с тем, что большинство конкретно никогда не изучало, и с тем, что оказалось заброшенным культурою в целом, существуют и другие сектора. Вдоль одного из них мы скользнули в сноске о теореме Ферма – это то, что по каким-то причинам так и осталось ненайденным, неэксплицированным соответствующей культурой. На каком основании мы можем судить о реальности неоткрытого, наделяя его вдобавок статусом рационального? – На помощь приходит компаративистика, т.е. сравнительная культурология: например, европейцам вплоть до Нового времени были неизвестны ни алгебра, ни отрицательные числа, ни нуль, тогда как арабы, индийцы, китайцы уже веками работали с соответствующими понятиями. Европейское средневековье не забывало ни натурального ряда, ни дробей, но чем оказывались для него отрицательные числа и нуль? – Последние принадлежали, во-первых, к кругу рациональных понятий, во-вторых, понятий тесно логически сопряженных с привычными положительными числами и, в-третьих, европейцами еще не освоенных.

О существовании соседних с действующими, но, тем не менее, никогда не открытых рациональных областей говорит и лауреат Нобелевской премии по физике американец Е.Вигнер.(9) Заметим, что и в мифах существовала не только популярная, экзотерическая часть, но и скрытая, эзотерическая: либо сознательно оберегаемая жрецами, либо неизвестная даже им самим (поэтому исследования никогда не прекращались, к ним привлекались достижения служителей и других, иноземных культов).

В специфическую подзону рационального бессознательного можно выделить те случаи, когда мы пользуемся несобственно рациональными, скажем, технологическими, инструментальными, определениями для каких-нибудь вещей, операций, не стремясь или до поры будучи не в состоянии выяснить их чисто рациональную природу. Так было, в частности, на протяжении двух с половиной тысячелетий в математике, пользовавшейся построениями с помощью циркуля и линейки (инструментальный критерий). Лишь в ХIХ в. сформулирована полная совокупность логических условий, стоящих за подобной инструментальностью. Чем были такие условия до упомянутой формулировки? Сказать, что открытие данной области еще не состоялось, неточно: дескрипция через циркуль-линейку по-своему удовлетворительна и достаточна, – но ее собственно рациональная основа долгое время оставалась полулатентной.

Следует указать и на так называемое межцивилизационное старо-рациональное, т.е. на то, что ни одной из исторических цивилизаций в полном объеме известно не было, но что, тем не менее, находило воплощение: одна цивилизация разрабатывала одну логическую интенцию, другая – вторую, но они обе – как две стороны медали некоего общего рационального. Один из таких прецедентов применительно к Востоку и Западу будет затронут в Приложении 2. В подобных случаях можно говорить о своеобразном немом диалоге, комплементарности и определенном рациональном, логическом единстве человеческой культуры в те века, когда ее ветви, казалось, почти не пересекались. Почему межцивилизационное рациональное мало-помалу открывается нам? – Вероятно, потому, что в ХХ в. мы стали особенно активно изучать достижения иных, в частности древневосточных, культур и превращать их плоды в свое достояние и, что важнее, появился субъект со смешанным самосознанием и самоидентификацией,(10) тогда как методы элементарной математики, универсальные для всех эпох и народов, были заранее готовы.

К особому подвиду рационального бессознательного относится то, что связывает между собой различные дисциплины. Для иллюстрации воспользуемся словами Е.Вигнера из доклада "Непостижимая эффективность математики в естественных науках".

"Встретились как-то раз два приятеля, знавшие друг друга со студенческой скамьи, и разговорились о том, кто чем занимается. Один из приятелей стал статистиком и работал в области прогнозирования изменения численности народонаселения. Оттиск одной из своих работ статистик показал бывшему соученику. Начиналась работа, как обычно, с гауссова распределения. Статистик растолковал своему приятелю смысл используемых в работе обозначений для истинных показателей народонаселения, для средних и т.д. Приятель был немного привередлив и отнюдь не был уверен в том, что статистик его не разыгрывает.

– Откуда тебе известно, что все обстоит именно так, а не иначе? – спросил он. – А это что за символ?

– Ах, это, – ответил статистик. – Это число ?.

– А что оно означает?

– Отношение длины окружности к ее диаметру.

– Ну, знаешь, говори, да не заговаривайся, – обиделся приятель статистика. – Какое отношение имеет численность населения к длине окружности?" [73, с. 182].

Подобных примеров можно привести в изобилии, и неясность связи современных концепций со старо-рациональными не всегда обусловлена только тем, что соединительная цепочка умозаключений длинна. Упомянутая неясность порой принципиальна. Так, кстати, обстоит дело в самой арифметике. С тех пор как К.Гёдель доказал в 1931 г. теоремы о неполноте, из которых, в частности, вытекает, что не существует полной формальной теории, где были бы доказуемы все истинные теоремы арифметики, точки над i оказались расставлены: различные разделы арифметики существуют относительно независимо друг от друга.(11) Так мы их и проходим в школе – перескакивая от одной темы к другой.

Как знать, не этой ли логической "фрагментарности" генетически самого архаического раздела математики обязана его особая описательная сила. Ведь будучи "фрагментарным", он оказывается наиболее гибким, способным накладываться на поверхности самых разных явлений. Включая в себя, наряду с эксплицированными жесткими логическими стержнями, полускрытые имплицитные сочленения, он, в сущности, использует возможности не только сознательного рационального, но и бессознательного или полусознательного, воспроизводя тип древнего знания, мудрости, в их отличии от установок специфически современной науки. Сходным образом – смешивая вполне логичные и иррационально-имагинативные положения – поступал и миф, правда, противоположно ставя акцент на втором компоненте. К мифам, мифологемам – в частности идеологическим, научным – прибегает ряд современных исследователей для объяснения феноменов модернистского социума. Но если мы идентифицируем себя в качестве рациональных существ, по крайней мере в пределах науки, не предпочтительнее ли апеллировать не к мифу, а к его комплементарно-альтернативному дополнению, к той же арифметике? Для этого необходимо лишь научиться свободно читать на ее языке, вернее, отказаться от "отвычки" так поступать применительно к самым разным явлениям, в том числе в культуре и социуме. Именно к такому варианту мы обратимся в предложенной книге. Арифметика не менее (скорее более) привычна, чем миф, и при этом не является столь вызывающе иррациональной.

Собственно говоря, упоминания о роли неосознанных, неконтролируемых факторов применительно к рациональному, особенно к процессу открытия новых рациональных истин, встречаются достаточно часто. К сожалению, они по преимуществу принадлежат периферии науки, ее анекдотам, таким, как рассказ о яблоке, упавшем на макушку Ньютона и высекшем из его головы закон всемирного тяготения. Более внятные сведения приводит А.Пуанкаре, поделившийся историей поиска доказательства одной из своих замечательных теорем.

"Случаи внезапного озарения, мгновенного завершения длительной подсознательной работы мозга, конечно, поразительны. Роль подсознательной деятельности интеллекта в математическом открытии можно считать, по-видимому, бесспорной," [262, с. 29], – резюмирует А.Пуанкаре, опираясь на ставшие к тому времени трюизмом психоаналитические положения и вслед за тем указывает на сопутствующие эстетические переживания: "Мы определенно носим в себе ощущение математической красоты, гармонии чисел и формы, геометрического изящества. Все эти чувства – настоящие эстетические чувства, и они хорошо знакомы всем настоящим математикам" [там же, с. 32]. Не правда ли, рациональное здесь мало похоже на плоскую и сухую материю, наподобие перемещений костяшек на счетах (кстати, и в последнем иные видели "завораживающий" смысл, не уступающий общению с экраном PC)? Пуанкаре отметил очень важный момент, который не раз нам пригодится: бессознательный фундамент рационального включает в себя эстетическое измерение, позволяющее схватывать определенные целостные феномены "мгновенно", помимо расчетов и выкладок. Череда примеров, иллюстрирующих роль бессознательно-имагинативных факторов в научных открытиях, изобретениях, приводится и в книгах [74; 73, с. 180]. В таких случаях нас интересует не столько психология творчества (настоящая работа – не психологическая), сколько факт, что у рационального – глубокая и разветвленная корневая система, уходящая значительно ниже порога сознания, проникающая в области, далекие от сформулированного рационального.

Завершая путешествие по контурной карте рационального бессознательного, поставим еще пару штрихов. Во-первых, заметим, что о рациональном бессознательном можно говорить и затрагивая наши врожденные способности к математике, к логике. В качестве врожденных, они, само собой, еще не осознаны, но при этом имеют-таки отношение к рациональности. Кстати, по уверениям детских психологов, математические способности распространены более других. Во-вторых, применяя к рациональному бессознательному эпитет "новое", мы, конечно, немного слукавили. Возможно, нет для человека ничего более старого под луной, и К.Юнг вносил в список коллективных архетипов и архетип числа. Другой вопрос, что мы решили выделить специфически рациональные архетипы в самостоятельный класс и подключили сюда позднейшие процессы превращения в бессознательное того, что еще недавно было не просто достоянием нашего сознания, а буквально отскакивало от зубов. Вояж по названной области можно было бы и продолжить, упомянув, скажем, о поведенческом ("массово-бихевиористском") или "физиологическом" аспектах, но пунктуальность, начиная с некоторого порога, становится врагом убедительности. Поэтому недосказанное перенесем на потом, в текст содержательных глав, тем более, что прикладные задачи позволят определеннее и "рельефней" понять, как конкретно работает механизм рационального бессознательного.

После Э.Дюркгейма это общепризнанный факт: разум обладает социальной природой. Культура также коллективна по генезису, статусу. Насколько это корректно, настолько оправданно и возвращение долга – проведение рационального, если угодно, рационалистического, исследования общества и культуры. С одной стороны, специфически научная социология, культурология и не могут быть иными, поскольку рациональна наука вообще. С другой – мы предлагаем рассматривать современные общества и культуру под знаком рациональности даже бессознательного, образного, имагинативного, т.е. имеем дело как бы с "рациональностью в квадрате". Нет, здесь не высказывается претензия на сквозную, тотальную рациональность социокультурной стихии: ведь известны ограниченная вменяемость человека, его слишком часто сомнительная разумность. Но следует двойной чертой подчеркнуть: и в культуре, и в обществе существует обширный класс явлений, которые принято считать иррациональными, спонтанными, необязательными, существующими по инерции, тогда как они подчиняются самым строгим рациональным закономерностям, получают от них санкцию и основание. Мы просто этого не замечаем, забыли и даже намеренно предпочитаем от этого отворачиваться.

Догадливый читатель, вероятно, сообразил по приведенным примерам, что из всего массива старо-рационального, которое предстоит привлечь для анализа (в том числе модернистских социума и культуры), автор отдает предпочтение классу математических истин, а не, скажем, архаической или средневековой натурфилософии или метафизике. Отчего? – Не только потому, что математика является самой "чистой" наукой, менее прочих опирающейся на набор постоянно расширяющихся и обновляющихся эмпирических данных и, следовательно, меньше зависит от "обстоятельств прогресса". И не только потому, что она отличается наибольшей строгостью, самодостаточностью. И даже не только по причине ее универсальности или из-за того, что натурфилософию и метафизику в школе не преподают. Для нас важнее, что элементарное математическое знание, как никакое другое, располагает подтверждающими санкциями со стороны и современной науки, оно – неотменимо. Мы не совершаем принципиальной методологической ошибки, применяя старо-математические критерии к анализу модернистских культуры и социума, ибо последние, в качестве рациональных, не только зиждутся на названном старом (исторически и систематически), но и сосуществуют с ним. Немаловажен и социокультурный аспект.

Индустриальные, постиндустриальные общества – это общества образованные, по крайней мере, если под последним прилагательным понимать обязательность среднего образования. Что прежде всего изучается в школе? – Арифметика и письмо. Первая – непосредственно наш предмет, но и второе включает сходные признаки: аналитическое разложение предложений на слова, слов – на буквы, использование символических обозначений (для звука или для понятия), последующее осмысленное комбинирование, манипуляция ими, использование правил. Разве это не логические операции?(12) В последующих классах удельный вес математики и других точных дисциплин не снижается.

Как сказываются столетия и даже тысячелетия изучения в школах одной и той же арифметики, геометрии, статики? Изменялись все другие науки, рождались и гибли государства, империи, менялись идеологии, даже религии, а в этом – за исключением косметических модификаций, форм подач – все оставалось практически тем же. "Люди боятся времени, а время боится пирамид"? – Но не идет ли в данном случае речь о материале еще более прочном, чем каменные блоки циклопических сооружений? Разные страны и века изучают разные языки, вдохновляются разными художественными произведениями, исповедуют разные же конфессии, но в одном мы неизменно едины и постоянны: в своей верности фундаментальным логическим началам. Если разум порой и впадает в сон, то, пробудившись, возвращается к прежней тропе. Модернистское общество – посредством тотального образования – еще более приобщилось к фактору старо-рационального.

Как сказался воплотившийся проект Просвещения на жизни общества и культуры? – Удельный вес элементарно-логических единиц резко возрос. Примеры техники и экономики тривиальны. Об изменениях в самих точных науках речь пойдет в разделе 1.1. Но и в областях, на первый взгляд, далеких от математики, накапливаются сходные явления. Так, русские футуристы, включая В.Хлебникова, прибегают к разложению и рекомбинации слова. Кубисты, в лице, скажем, Пикассо, представляют реальные фигуры в виде совокупности правильных геометрических тел. Супрематист К.Малевич рисует "Черный квадрат", который, по признанию столпов Баухауса, дает толчок новой архитектуре, конструктивизму. Пуантилисты разлагают игру цветовых рефлексов на элементарные компоненты. Толкуя о новом искусстве, Василий Кандинский объяснял "нашу внутреннюю родственность с примитивами", т.е. "стремление к целям, которые в главном основании уже преследовались, но позже были позабыты", не столько внешним – бессмысленным и пустым – подражанием, сколько типологическим сходством нынешнего момента с ситуацией первых, первобытных художников [146]. В общественных науках протекают аналогичные процессы, и никого уже не возмущает, когда, скажем, историк Ф.Бродель, политологи И.Валлерстайн, С.Роккан закладывают в основание своих концепций элементарные логико-геометрические схемы. Читатель, если хочет, может вспомнить и эскапады К.Леонтьева против того, что наступающая эпоха необратимо утрачивает "цветущую сложность" прежней культуры и общественного устройства, на смену которой приходит Молох профанного, с его точки зрения, упрощения и "механического смешения" [181]. Мы принялись вздыхать о "естественности" и "органичности" в контексте расширяющегося индустриального общества, когда "игра" уже была сделана; при этом, скажем, "зеленые" заказывают компьютерные расчеты последствий промышленных выбросов. Ностальгия о старом – составной элемент современной рациональности.

Не раз упоминавшиеся в эпистемологическом плане аналитическая психология и этнология (антропология) также не чужды сходным тенденциям. Одна из излюбленных категорий первой – "комплекс" – заимствована из точных наук, а архетип К.Юнг сравнивал с системой осей кристалла, которая преформирует кристалл в растворе, будучи неким невещественным полем, распределяющим частицы вещества [391, с. 14]. Немецкие издатели Леви-Строса, ссылаясь на Ноймана, подчеркивали в примечании, что определение социальных структур должно быть настолько строгим, исчерпывающим и простым, чтобы сделать возможным математическое обращение [434, S. 645-646]. При этом сам Леви-Строс: "Модели могут быть осознанными или неосознанными, в зависимости от плоскости, в которой они выполняют свою функцию" [idem, S. 647]. Вслед за двумя названными течениями, мы обращаем внимание на фактор бессознательности, типологическую "архаичность", а также "математикообразность". Единственное, что хотелось бы изменить, – это радикально переставить акценты, перенести центр тяжести на рациональный ингредиент в его собственном виде, по крайней мере применительно к проекциям на современность. Тем самым речь идет об усилиях, направленных на то, чтобы, не пренебрегая упомянутыми важными открытиями ХХ в., все же вернуть примат строгого дискурса над условно-художественной образностью, вера в осуществимость чего, возможно, и является эндонаучной утопией, но служить сразу двум господам опасней вдвойне. Так, действительно ли удается объяснить, что происходит или происходило с политическими сообществами с помощью заимствования из психоанализа-психиатрии приема постановки диагнозов: истеричность, мистический шаманизм, "демонизм" Гитлера [237], паранойя Сталина, бестиальность, "одержимость" немцев и русских [там же, с. 364], шизофреничность или невротичность современного социума? Не суть ли подобная диверсификация, несмотря на ее неоспоримо "завораживающий" эффект, не более чем "алхимическое" называние, псевдообъяснение, неизбежно заканчивающееся тупиком? Напротив, обратный процесс – "математизация", как мы только что видели, вполне аутентична тем же психоанализу и этнологии.

Не менее знаменательны с данной точки зрения и изменения в языке, который можно рассматривать с двух позиций – как непосредственно формирующий фактор и под знаком психоанализа: определенные слова и выражения суть значимые "проговорки", свидетельствующие о стоящей за ними "скрытой" реальности. Но прежде чем начать настоящий пассаж, целесообразно еще раз расширить актуальную сферу элементарно-рационального. Ведь в школе мы изучаем не только математику, но и физику, химию, построенные на аналогичных началах.(13) Поэтому дальнейшее изложение пойдет с учетом и такой информации.

В качестве эпиграфа к знаменитой книге Виктора Клемперера "Язык Третьего рейха. Записная книжка филолога" [155] избраны слова Франца Розенцвейга "Язык – это больше, чем кровь", и рефреном в ней звучит дистих Ф.Шиллера "язык сочиняет и мыслит за тебя".(14) По поводу широкого использования глагола "aufziehen" в нацистской пропаганде Клемперер отмечает: "Здесь проступает одно из внутренних противоречий LTI (15): подчеркивая всюду органическое начало, он ‹LTI›, тем не менее наводнен выражениями, взятыми из механики, причем без всякого чувства стилевого разрыва".

С начала ХХ столетия во всех культурных языках возрастает количество технических терминов, соответствующей лексикой захлестываются и весьма далекие от техники сектора. Несмотря на то, что, согласно Клемпереру, "рациональная систематизация им ‹нацистам› была чужда и они подсматривали тайны у органического мира" [с. 128], тот же процесс не обошел стороной и Германию, где после 1933 г. состоялся настоящий прорыв в упомянутом направлении [с. 197].

К означенной теме имеет непосредственное отношение и повсеместное наступление с начала ХХ в. неологизмов и аббревиатур. На стр. 116-118 В.Клемперер приводит некоторые из них: Knif (= kommt nicht in Frage, об этом не может быть и речи, это невозможно), Kaknif (= kommt auf keinen Fall in Frage, об этом ни в коем случае не может быть речи, это абсолютно невозможно), Hersta der Wigru (= Herstellungsanweisung der Wirtschaftsgruppe, технические условия хозяйственной группы. Выражение из экономического словаря), вероисповедная формула BLUBO (= Blut und Boden, кровь и почва), последовательность Lastwagen – Laster – LKW (с. 290-291, речь идет о грузовике.(16)) Русские ЖЭКи, универмаги, универсамы, НДР ("Наш дом – Россия"), ЯБЛоко, ЛДПР принадлежат той же группе (ряд можно неограниченно продолжать: комсомол, страхделегат, хозрасчет, Газпром, ВНП, PC (пи – си), НАТО, ЕС, СНГ).

Источником потока аббревиатур стали страны, лидирующие в торговой и промышленной сферах, т.е. Англия и Америка, – отмечает Клемперер. – Особую склонность к усвоению сокращений проявила Советская Россия (Ленин поставил в качестве главной задачи индустриализацию страны и выдвинул США как образец в этой области). Неологизм (например, "новояз") купирует и сращивает слова (в данном случае "новый язык"), аббревиатура и вовсе оставляет от слов по одной букве, заменяя реальное словосочетание его обозначением – разве не сходные приемы в ходу и у математиков? В современном письменном языке активно используются иконографические знаки: дорожные указатели, эмблемы фирм, спортивных соревнований (например, пять скрещенных колец Олимпийских игр). К символам охотно прибегает и математика: ? для треугольника, ? для пустого множества, ? для квантора существования… В.Клемперер с осуждением констатирует и "культ цифр" в языке[с. 277], смешение количества и качества, подмену первым второго: "Смешение количества (Quantum) и качества (Quale) – американизм самого дурного пошиба" [с. 266]. При этом исследователя интересовало не только то, что язык открывает, но и что он скрывает, имплицитно подразумевает.

Г.Ч.Гусейнов в сходном ключе обращается к советскому языку, также отдавая предпочтение обличительному регистру. "Что произошло с современным русским языком? Почему ‹…› миллионы людей льнут к нижним горизонтам здравого смысла?" [113,с. 64], – вопрошает он. При этом подчеркивается значение языка: "Язык предстает ключевым средством адаптации личности к социальной среде, формирования того ценностного и защитного поля, которое обеспечивает гомеостаз в сколь угодно сложной общественной системе" [там же, с. 65], – и отмечается: "Язык создает своеобразный "континуум хозяина жизни" – только не внешней, в виде природы, премудростей техники и науки, но внутренней, в виде души, разума, всякого рода концепций и интуиций" [там же]. (Читатель вправе попутно включить счетчик словам наподобие "гомеостаза", "континуума", "защитного поля" при обсуждении, казалось бы, гуманитарной проблемы.)

Далее: "Идеологический человек исходит из ряда общих и не всегда сформулированных представлений. Во-первых, это всепоглощающая уверенность в достижимости нового мира, в котором новый человек создает новое общество. Во-вторых, это представление о необходимости и возможности демократизации языка, конкретизированное в виде упрощения языка" (курсив мой. – А.C.), – такие черты так или иначе присущи каждой стране (в том числе и Америке), особенно если речь заходит об осуществлении глобальных проектов. В России одной из важных ступеней рационального упрощения языка стала реформа правописания 1918 г. Среди следствий проведенного социолингвистического эксперимента в нашей стране называется "недоверие к истине текста и уважение к истине подтекста", т.е. Г.Ч.Гусейнов, как и В.Клемперер, обращает внимание не только на то, что новый язык открывает, но и что он скрывает, подразумевает. Гусейнов приводит и некоторые конкретные особенности нового языка, в частности, требование давать предварительное определение словам и жесткую антонимичность: "Именно словесный фетишизм форсирует одно из аксиоматических для всех носителей языка психологических свойств – антонимическую интенцию ‹…›. С целью сохранения баланса ‹…› носитель языка в ответ на прозвучавшие слова автоматически подписывает антоним, своего рода словесный упор, первичное отрицательное определение предмета разговора" [с. 69]. Но разве не так же поступает и нормативная логика (см. ее дефинитивность, мышление в оппозициях)? – отметим мы со своей стороны.

Теперь отвлечемся от идеологической инвективности, не входящей в цели нашей работы, и обратимся к простой констатации широкого использования, в частности в социальном словаре, математического, технического и иного рационалистического лексикона. Включить рычаги (влияния); установка на (нем. Einstellung); поле притяжения (например, СвДП находится в поле притяжения ХДС); ‹общественные› слои, классы, круги; большинство – меньшинство; правые – левые – центр; орбита (группа A находится в орбите влияния группы B); нагрузка (на правительство, на бедных); направление (реформ); движение (общественное); напряжение (психологическое, социальное); система (политическая); энергия (социальная, политическая); маховик ("раскручивается маховик перестройки"); воздействие (на В.В.Жириновского); треугольник (администрация – партком – профком в советские времена); потенциал (высокий, низкий); двигатель ("свобода – двигатель торговли"); нейтрализовать (противника); разделение и баланс (властей); пропорции (общественные). Иллюстрациями можно заполнить тома. Едва ли кого удивит, скажем, фраза: "Вектор (вариант: равнодействующая) исторического развития направлен на", – и далее имя предмета, на который, по мнению автора предложения, направлено такое развитие. Не вызовет смущения и более развернутая пропозиция: "Чем ниже уровень жизни населения, чем более высока доля живущих ниже черты бедности, тем шире электорат коммунистов", – после которой разве что остается записать математическую формулу. В качестве самостоятельного упражнения читатель уже подчеркнул "механические, математические" слова в приведенных цитатах Г.Ч.Гусейнова, теперь для разнообразия выберем наудачу предложение из одной респектабельной современной исторической монографии. Ф.Бродель: "Турецкий натиск в сторону Сирии и Египта затем отодвинул центр османской экономики к Алеппо и Александрии Египетской, создав, таким образом, на протяжении ХVI в. своего рода сдвиг к невыгоде Стамбула и османского пространства, которое качнулось к югу" [62, с. 484; курсив везде мой. – А.С.]. Даже там, где историк непосредственно не оперирует цифровыми данными, таблицами и графиками, содержание его высказываний опирается на формообразующий каркас элементарного рационального.

Мы согласны с Клемперером и Гусейновым, что язык не только открывает, но и скрывает, подразумевает: характерный лексикон или глоссарий – лишь надводная часть айсберга. Но что же тогда в 9/10 его подводной части? Не идет ли речь в данном случае о том же последовательно рациональном, погруженном ниже поверхности сознания, т.е. о рациональном бессознательном? В этом редко отдается ясный отчет, но на то оно и бессознательное, а значит, неподотчетное. Не только язык, но и математико-механические идеи сочиняют и мыслят за нас.

Ролан Барт в работе "Нулевая степень письма" – в нашем ракурсе, кстати, можно отметить характер названия этого гуманитарного сочинения – говорит о трех измерениях литературной Формы: языке, стиле, письме [37, с. 309]. "Язык представляет собой совокупность предписаний и навыков, общих для всех писателей одной эпохи. Это значит, что язык, подобно некоей природе, насквозь пронизывает слово писателя ‹…›, он похож на абстрактный круг расхожих истин ‹…›. Язык – это площадка, заранее подготовленная для действия, ограничение и одновременно открытие диапазона возможностей ‹…›, нераздельная собственность всех людей. ‹…› Социальным объектом он является по своей природе, а не в результате человеческого выбора" [там же]. В отличие от языка, стиль – индивидуальное достояние: "Специфическая образность, выразительная манера, словарь данного писателя – все это обусловлено жизнью его тела и его прошлым, превращаясь мало-помалу в автоматические приемы его мастерства" [с. 310]. "Язык действует как некое отрицательное определение, он представляет собой исходный рубеж возможного, стиль же воплощает Необходимость, которая связывает натуру писателя с его словом" [с. 311]. В обоих случаях "энергия писателя имеет лишь орудийный характер и уходит в одном случае на перебор элементов языка, и другом – на претворение собственной плоти в стиль, но никогда на то, чтобы вынести суждение или заявить о сделанном выборе, означив его. Между тем, всякая форма обладает также и значимостью, вот почему между языком и стилем остается место для еще одного формального образования – письма. Любая литературная форма предполагает общую возможность избрать известный тон или, точнее, как мы говорим, этос, и вот здесь-то наконец писатель обретает отчетливую индивидуальность, потому что именно здесь он принимает на себя социальные обязательства, ангажируется" [с. 312]. Но и письмо предоставляет лишь мимолетную свободу: "свободу, остающуюся свободой лишь в момент выбора, но не после того, как он совершился" [с. 313]. Иначе, ""письмо" – это опредметившаяся в языке идеологическая сетка, которую та или иная группа, класс, социальный институт и т.п. помещает между индивидом и действительностью, понуждая его думать в определенных категориях, замечать и оценивать лишь те аспекты действительности, которые эта сетка признает в качестве значимых" [38, с. 15].

В работе Р.Барта для нас любопытен не только ее предмет, но и характер мышления. Не будем пока говорить об очевидном "пифагорейском" аспекте: три области, или три измерения. Но сама установка на окончательный ("статический") результат, в чем придется не раз убеждаться впоследствии, есть одна из типических черт старо-рационального. "Детерминизм": свобода ускользает даже от письма, коль выбор его уже осуществился. Поэтому оправдана и "объективация": "Язык и стиль – объекты, письмо – функция" [37, с. 312].

Специальное внимание Барт уделяет политической разновидности. Например, в марксистском письме констатируется "употребление особой лексики, столь же специфической и функциональной, как в технических словарях; даже метафоры подвергаются здесь строжайшей кодификации", а ряд выражений "уподобляются алгебраическому символу, которым обозначают целую совокупность сформулированных ранее постулатов, выносимых, однако, за скобки" [с. 317], т.е. дело не исключительно в лексике. Не только марксистский, но и "любой политический режим располагает своим собственным письмом ‹…›; письмо представляет всякую власть, и как то, что она есть, и то, какой она хотела бы выглядеть, – вот почему история различных видов письма могла бы стать одной из лучших форм социальной феноменологии" [там же]. Со своей стороны отметим, что современные власти обычно предпочитают поворачиваться своей разумной и доступной для большинства стороной ("демократия"(17) ) – и это еще один из каналов распространения простейших форм рациональности.

В той же работе Барт указывает на наличие в письме черт "таинственности" и "нуминозности": "В глубине письма всегда залегает некий "фактор", чуждый языку как таковому, оттуда устремлен взгляд на некую внеязыковую цель. Этот взгляд вполне может быть направлен на само слово и заворожен им, как это имеет место в литературном письме; но в таком взгляде может сквозить и угроза наказания – тогда перед нами политическое письмо" [с. 315]. Или: "Корни письма ‹…› уходят во внеязыковую почву, письмо прорастает вверх, словно зерно, а не тянется вперед, как линия; оно выявляет некую скрытую сущность, в нем заключена тайна; письмо антикоммуникативно, оно устрашает" [там же]. Литературоведческое исследование не только использует очевидно рациональные (старо-рациональные) подходы, но и добирается до темных "мифологических" корней. В другой работе Р.Барт [36] анализирует подразумеваемое в языке, поскольку к непосредственно денотативному смыслу прикрепляется бездонный объем коннотаций. Понятие подтекста, в свою очередь, в арсенале у многих.

Коль речь шла о "механичности, математичности" современного языка, нелишне вспомнить и о мнении А.Бергсона [51]: природа комизма – в автоматизации живого. Комичны ли современные общество и культура? – Утвердительный ответ, по-видимому, не вызовет бурных протестов. Веселая или горькая ирония, сарказм, эпатаж – характерные приемы как в современной литературе, так и в политике ("сарафанная" история с президентом единственной сверхдержавы, выходки Ельцина или наш заливистый смех при телерепортажах из Думы – конечно, не единственные иллюстрации). "Нелепость" – лишь самое поверхностное впечатление от комизма, М.М.Бахтин сумел увидеть в нем глубокую онтологическую вертикаль [41]. Данное обстоятельство не следует упускать из вида и когда мы приступим к конкретным культурологическим и политологическим изысканиям, обнаруживая едва ли не на каждом шагу проявления простейших математических закономерностей. Комично ли общество, подчиняющееся таковым? – Вероятно. Но и трагично – см. выше: нуминозность, таинственность. В противоположность Бергсону, автоматизация ("омертвление") живого нередко вызывает не смех, а страх – ср. средневековый миф о Големе или современный о зомбировании. Тут же и восхищение: каждый может вспомнить свое детское ликование перед механической птичкой или говорящей куклой. Ирония и самоирония, соответствующее отстранение или остранение не вредят математизированным концепциям; комическое и трагическое, в свою очередь, суть модификации эстетического, о котором применительно к математике уже говорилось устами А.Пуанкаре. Нуминозность ли, комизм как alter ego математики, возможно, звучат не менее дико, чем "панмонголизм" В.Соловьева, взятый эпиграфом к "Скифам" А.Блока, но существу дела это все-таки отвечает.

Элементарное рациональное пронизывает все науки, не исключая гуманитарных, и даже наш быт, превратившись в современную разновидность здравого смысла. Когда мы проводим классификации, осуществляем простейшие констатации (например: "чем выше моя зарплата, тем больше уважения выказывает мне жена"), мы апеллируем к древнему или школьному первообразу. Готовясь к любовному свиданию, мы "определяем координаты", назначая время и место встречи, пересчитываем наличность в кармане. Я по-прежнему настаиваю на сопряженности рациональных и "эмпатических" операций. Так, скажем, автомобиль, телевизор – устройства, построенные на объективных физических законах, но каждый механик отлично знает, что целый ряд неисправностей можно обнаружить лишь при соответствующем отношении к аппарату, при установлении с ним своеобразного "интимного" контакта: его гладят, "уговаривают". Но и обратно; в свое время Возрождение буквально кинулось на поиск простых математических закономерностей в самых разных областях культуры: теория перспективы,(18) Леонардо да Винчи инициирует исследование о золотом сечении,(19) Николай Кузанский уверен, "что математика лучше всего помогает нам в понимании разнообразных божественных истин" [230:I, с. 64], а Декарт и Спиноза строят свои философские системы на манер эвклидовой геометрии. О том, что произошло позже, речь пойдет в разделе 1.1.

В чем, собственно, пафос всего Предисловия? В социологии, политологии – не только имплицитно, но и вполне открыто – давно и успешно эксплуатируются математические методы и приемы, в том числе типологически сходные с элементарными старо-рациональными. См., например, формулу для "эффективного числа партий": N = 1 / ? pi2, где pi – доля голосов, полученных i-той партией [432], или выражение для численности представительных органов власти, полагающее, что она прямо пропорциональна кубическому корню из количества избирателей [441]. Родом из школы представление о периодических процессах; через посредство экономики, первоначально с подачи Н.Кондратьева, идея цикличности проникла и в социологию, политологию, культурологию (сводный перечень наиболее употребительных циклов с разным периодом приведен, например, в [62, с. 67]; один из относительно свежих результатов: В.Л.Цымбурский обнаруживает длинный, 150-летний, цикл в военном искусстве [368]). Шире: математическое моделирование социально-политических процессов – обыкновенное явление современной науки. В ряде разделов по изучению культуры – в языкознании, литературоведении, культурологии, этнологии – наблюдаются сходные процессы, достаточно вспомнить русскую формальную школу, рациональную составляющую структурализма или выделившуюся в самостоятельную дисциплину математическую лингвистику. Не ломимся ли мы в открытую дверь, порываясь защитить то, что и само обладает увесистыми кулаками? Да, по телу наук об обществе и культуре проходит водораздел между точной и гуманитарной установками, но разве по-своему не плодотворно сосуществование двух больших парадигм? Напряженная конкуренция между ними не прекращается, "рынок", возможно, не будет окончательно поделен никогда. Входило ли в наши намерения подготовить очередной удар по "гуманитарности"?

Нет, дело совершенно не в этом. Цель Предисловия была троякой. Во-первых, хотелось показать, что между определенным сортом точных подходов (условно: "старо-рациональных"), с одной стороны, и гуманитарных – даже тех, которые откровенно манифестируют "иррациональность", – с другой, не существует непреодолимой границы. Первые могут брать на себя функции вторых: см. бессознательность, "таинственность", нуминозность, комичность.(20) Число, логическая схема – не обязательно спутники только голого позитивизма. Во-вторых, следующая из поставленных целей – предуведомить читателя, почему, собственно, одни и те же элементарно-рациональные закономерности будут встречаться в самых разных областях действительности, в разных конкретных науках: ведь старо-рациональное, ставшее источником всех современных наук и продолжающее служить первичным – с детства – фундаментом сознания современного человека, синкретично и в силу этого специфически универсально. Нет, речь не о новоявленной версии "метанауки", скорее – об "инфра-". В-третьих, для нас принципиально важен акцент именно на старо-рациональном или на том новом, что так или иначе воспроизводит генетические черты старого. Такое "старое" – хотя вследствие нетактичных применений оно не раз дискредитировано – все же сохраняет, на наш взгляд, свою объяснительную и креативную способность. Мало того, особенно в последнее столетие (см. всеобщее среднее образование) оно ее существенно нарастило. Термин "рациональное бессознательное" звучит как оксюморон, однако отныне, надеюсь, данное понятие для читателя не пусто. В дальнейшем мы будем пользоваться им как рабочим.

То, о чем пойдет речь, в сущности элементарно и должно быть внятно любому, кто не без толку отсидел на школьной скамье. Если оно до сих пор не вошло в научный обиход, то в основном из-за упомянутой "бессознательности", хотя, возможно, важен и один забавный момент.

Еще в ранние годы К.Юнг разработал один тест. Ведущий произносит какое-то слово, и нужно быстро назвать другое, ассоциирующееся. В ответ на некоторые из слов испытуемые иногда надолго замолкали, "отключались", заикались, отвечали не одним словом, а целой речью и т.д. Из этого Юнг сделал вывод, что подобные нарушения в реагировании связаны с наличием заряженных психической энергией "комплексов". Стоило слову-стимулу "дотронуться" до такого комплекса, как у испытуемого появлялись следы легкого эмоционального расстройства [391, с. 11]. Не таковым ли, предположительно, окажется отзыв ряда гуманитариев (а именно они составляют репрезентативное большинство и делают погоду в социологии, политологии, культурологии) при упоминании, не к ночи будет сказано, биссектрисы или периодической непрерывной дроби? И обратно: не сходно ли отреагируют иные из математиков, скажем, на "нераздельность и неслиянность"?(21). Подведение под одну крышу точных и гуманитарных понятий – нередко есть провокация, эпатаж, несмотря на то, что современный гуманитарный инструментарий, язык, как было отмечено, буквально нашпигован заимствованиями из математики, механики и т.п.

Соответственно, междисциплинарность настоящего исследования – от математики с физикой до литературоведения и культурологии с политологией – обусловливает проблемы при выборе языка изложения. Рассчитывать ли при использовании терминологии на читателя, одинаково хорошо знакомого с категориями из разных областей? Аналогично с математическими выкладками: для представителей точных профессий последние абсолютно тривиальны, зато для них чужд предмет приложения – культурология, политология. Для выходцев из гуманитарных отраслей – в точности наоборот. В итоге – поскольку избранное направление еще не превратилось в устоявшееся: специалистов нет, – не оставалось ничего другого, как апеллировать к гипотетическому "усредненному" образовательному уровню, подробно поясняя практически все: гуманитариям – математическое, подготовленным в математике – гуманитарное. Судить не мне, насколько такую линию удалось провести, не преступая порога приличий.

В книге – три основные главы, в которых используются разные методы сообразно различным разделам элементарной математики, иначе говоря, организация материала – систематическая. Наш интерес к элементарному, т.е. к "старому", рациональному применительно к современным – или дожившим до нас – явлениям, как, по-видимому, ясно из сказанного, также не столько исторический, сколько систематический, и роль попутно упоминаемых исторических обстоятельств прежде всего иллюстративная. Эпоха масс, представляется, всколыхнула не только человеческие инстинкты, но и не менее архаические рациональные комплексы, с "укрощением" которых (и первых, и вторых) уже не справляется ни переживающая кризис религия, ни нынешние – куда более выдохшиеся и бессильные – мифы. В ХХ в. этот процесс достиг апогея, поэтому феномены Новейшего времени занимают в книге наибольшее место. Внимание к истории, древности, в свою очередь, – легитимная часть современной культуры, самосознания. Человек проводит интенсивные археологические раскопки, прорываясь к нижним пластам, отправляется в экспедиции к дикарям, расшифровывает праписьмена, чтобы спросить, кто мы есть, каков фундамент, на котором стоим. В том же контексте пребывает и предлагаемое исследование – о рациональных, логических корнях, существующих очень давно или "всегда" и лишь обнаженных последней эпохой.

Упомянутые главы достаточно независимы друг от друга. Несмотря на то, что определенные связующие нити между ними существуют, твердого общего фундамента – нет. С одной стороны, такова плата за общность: широта предмета исследования поверх наличных границ между дисциплинами обусловливает известную дифференциацию применяемых методов. С другой – сходное положение в старо-рациональном вообще, в частности в арифметике, – см. выше: фрагментация разделов последней, отсутствие сквозной и единой логической базы. Побочным эффектом исследования "старо-рациональных" структур в обществе и культуре и оказывается методологическая фрагментация такого исследования. Количество глав, т.е. количество примеров типичных конкретных подходов, в общем-то случайно. Мы исходили из принципа обыкновенной психологической достаточности ("пока"), убедительности. В этом смысле книга лишена всяких претензий на полноту – она говорит хотя и о многом, но лишь кое-что, вдобавок в специфическом ракурсе – и, кроме того, принципиально открыта для продолжений "et caetera", скажем, для применений тех разделов арифметики, которые еще не использованы. Поэтому читатель, во-первых, может обращаться к главам практически в произвольном порядке (с Предисловием все же желательно ознакомиться прежде) и, во-вторых, – насколько ему не изменит воображение и память об элементарной математике – продолжать читать открытую книгу общества и культуры и после того, как наш текст оборвется.

Выражаю благодарность Б.Е. Лихтенфельду, Н.И. Николаеву, Б.В. Останину, В.И. Эрлю за ценные замечания, сделанные по прочтении рукописи, госпоже Доротее Якоб из Мюнхена за великодушную поддержку, без которой завершение работы над книгой оказалось бы затруднительным, а также Д.Г. Буслаеву за бескорыстную техническую помощь.


Примечания

1 Л. Аронзон, стихотворение "Запись бесед", см. [27].

2 И здесь, и впоследствии аналитическая психология и антропология рассматриваются не столько в качестве специальных, самостоятельных наук (которым действительно удалось получить ценные результаты), сколько в их эпистемологической функции, или проекции: когда центральные положения и методы данных дисциплин используются для исследования феноменов современных культуры и социума. Так, Бертольд Шварк пишет о Леви-Стросе: он "вынес убеждение, что за общественными отношениями, в том виде, в каком они нам являются, стоят неосознанные связи, структуры. Это бессознательное находит отражение в стремлении народов запечатлеть социальную действительность в символах" [438, S.642], – и далее: "Леви -Стросс не ограничивает исследование формальных структур исключительно рамками этнологии. Он видит в этнологии удачный теоретический подход также и как ключа к социальным отношениям вообще" [там же].

3 В англосаксонских странах этнологию принято называть антропологией.

4 Тот, кто пытался читать аутентичные, "непричесанные" народные сказки, например, из сборника Афанасьева, поймёт, о чем идет речь: не обладая терпением и квалификацией специалиста, осилить их стоит великих трудов.

5 Греческий миф адаптируют и корректируют те, кто сам не верит ни в Зевса, ни в Сфинкса, не совершил ни одной гекатомбы; Карл Юнг не посвящал годы переливанию меркурия из алхимической колбы в пробирку и не жаждал одарить человечество философским камнем, избавить металлы от порчи; этнограф же, проводящий полевые испытания среди дикарей, периодически связывается с руководством по спутниковому телефону и помнит, что улетит домой на вертолете.

6 Так было не всегда. Во II в. до н.э. индийский поэт Пинтала пользовался так называемым "треугольником Паскаля" (чья природа комбинаторна) для решения вопросов поэзии [199, с. 298]. У Омара Хайяма также встречается этот треугольник. По некоторым свидетельствам, и в византийскую филологию включались математические, в том числе комбинаторные, методы. Не подобная ли критериальная и аналитическая строгость способствовала успеху Кирилла и Мефодия при создании славянского алфавита?

7 Не ведая того, в своих современных занятиях мы то и дело воспроизводим то, что было сделано очень давно, о чем можно прочесть в специальных трудах по истории той или иной – возможно, не "нашей" – науки, хотя бы оно и было выражено на языке других категорий.

8 Ферма не лукавил, когда утверждал, что нашел очень простое и изящное доказательство – ведь во всех остальных случаях его сообщения были подтверждены. Неужели математический гений более поздних ученых иссяк? – Нет, данная версия математиков о причинах неудач в доказательстве состоит в том, что необратимо утрачен особый ракурс мышления, присущий эпохе Ферма, отчего и не удавалось подыскать необходимых приемов, подходов. Соответственно, нет полной уверенности, что если бы и в других разделах мы потеряли то, чем сейчас уверенно – и не особенно задумываясь, автоматически – пользуемся, то нам непременно удалось бы восстановить утраченное. Каждый сектор рационального раскрывает свои врата в особом социально-историческом, культурном, цивилизационном контексте и при других условиях может оказаться недосягаемым.

9 "Один из моих студентов выразил удивление по поводу того, что для проверки своих теорий мы отбираем лишь крайне незначительное число данных. – Представим себе, – сказал студент, – что мы хотим создать теорию, пригодную для описания явлений, которые казались нам имеющими первостепенное значение. Можем ли мы заранее утверждать, что построить такую теорию, имеющую мало общего с существующей ныне, но тем не менее позволяющую объяснить столь же широкий круг явлений, нельзя? – Я вынужден был признать, что особенно убедительных доводов, исключающих возможность существования такой теории, нет" [73, с. 182-183]. Сказанное о новой науке, без сомнения, справедливо и применительно к старой.

10 Таковой отсутствовал в массе еще несколько десятилетий назад. Скажем, Р.Киплинг, будучи несомненным знатоком Востока (Индии), оставался до кончиков ногтей англичанином, патриотом, подчеркивая несоединимость двух стихий: "Запад есть Запад, Восток есть Восток". Тогда как с 1960-х гг. – условно, с революции хиппи – начинается повальное увлечение Востоком на Западе (занятие йогой, ушу и т.п. с тех пор почти атрибут поколений, а обзаведение собственным гуру – голливудская мода). То, что Запад через технику, шоу-бизнес, TV, Internet, в свою очередь, пришел на Восток, по-видимому, не требует доказательств.

11 Теорема о невозможности полной аксиоматизации арифметики означает, что не только не известна, но и в принципе отсутствует конечная непротиворечивая система логических утверждений, из которой могут быть дедуктивно выведены все истинные положения арифметики. То же относится ко всем концепциям, включающим арифметику в качестве своей существенной части.

12 Чтобы не вдаваться в градацию действующих систем письма – иероглифического и алфавитного, – они приведены здесь без различия, "чохом". Исторически последовательный процесс проникновения логики в развивавшееся письмо освещается в специальных монографиях, например, у И.Фридриха [350]. В данном контексте, вероятно, уместно упомянуть и о гипотезе, объясняющей культурный взрыв в Древней Греции, включая ее математику и философию, тем, что греки, переняв от финикийцев алфавитное письмо, приобрели вкус к букету интеллектуальных приемов. Иероглифичность, в свою очередь, не препятствует "математичности" – ведь и математика использует символы для целых слов: + вместо плюс, ? вместо бесконечности и т. д., – а в современных компьютерах мы обращаемся с "иконками". Добавим и мнение О.Шпенглера: "Язык знаков математики и грамматика словесного языка в конечном счете обладают одинаковой структурой. Логика всегда представляет собою своего рода математику, и наоборот" [380, с. 206].

13 В школьной физике проходится не только статика, но и кинематика, динамика. Пусть сказанное ранее о специфической "статичности" старо-рационального не вводит в заблуждение читателя, которому не стоит видеть в подключении сюда всей школьной механики очевидное противоречие. Дело в том, что мы изучали в детстве лишь простейшие случаи кинематических и динамических процессов (движение равномерное, равноускоренное или равнозамедленное), обходящиеся без применения высшей математики, для которых достаточно аппарата арифметики и элементарной алгебры (линейные и квадратные уравнения), т.е. не выходили за рамки той же "статической" идеологии. Аналогично, в химии мы пользовались химическими формулами и уравнениями, опирающимися на тривиальную комбинаторику.

14 "die Sprache, die fuer dich dichtet und denkt"; см. [378, с. 151].

15 Lingua Tertii Imperii (лат.) – язык Третьего рейха.

16 Сам В.Клемперер указывает, что к сходным приемам – правда, в специфических случаях – прибегала и древность. Так, опознавательным шифром и символом первохристианских общин, знаком их религиозного сообщества, служило слово ichtos: с одной стороны, по-гречески "рыба", с другой – аббревиатура от "Иисус Христос Сын Божий, Спаситель" (вместо слова нередко использовался иконический знак рыбы).

17 Так было не всегда: раньше важнее была величественность власти, ее сакральность, а Иван Грозный умел покорять сердца своевольными милостью и насилием.

18 Зритель обычно не осознает (или не обращает специального внимания), что изображение на картине построено согласно строгим математическим (геометрическим) закономерностям, реагируя главным образом эстетически: восприятие "правдоподобности", "реалистичности", "красоты". Если для художника прямая перспектива – сознательный рациональный прием, то на зрителя она действует скорее по бессознательным каналам (очередной пример рационального бессознательного). Уже в наши дни Б.В.Раушенбах вносит существенное дополнение, построив аналитическую теорию обратной перспективы [269 – 271] и тем самым доказав, что каноны и средневековой религиозной живописи зиждутся на строгих математических началах.

19 Об этом см. в гл. 3.

20 Тогда как обратный процесс – гуманитаризации точного знания – в большинстве случаев малоуместен. Лишь в качестве каверзы можно представить, скажем, "аффективную" механику, в которой столкновение движущихся по своим траекториям материальных шаров описывалось бы в категориях драматической борьбы и катарсиса и последующего разрешения конфликта. Демокриту, оперировавшему взаимной симпатией и антипатией атомов, мы это "прощаем", любому современному автору – нет.

21 За ответами далеко ходить не надо. Примечательный в данном ракурсе диалог с оппонентами-философами состоялся у Б.В.Раушенбаха, после того, как он осмелился сравнить некоторые догматические качества Троицы с чертами общеизвестного математического объекта [272 – 275].


Начало формы

Конец формы


Глава 1. Число и культура, или Симплексы в языке, науке, литературе, политике, философии
1.1. Введение

Феномен числа, особенно натурального числа, зачастую играет роль явного или латентного позвоночника различных культурных и общественных представлений. С давних времен до новейших устоявшиеся целостные образы и концепты языка, мифологии, философии, литературы, гуманитарных и естественных наук, социологии и политологии организуются согласно простейшим логическим принципам, имеющим недвусмысленно-цифровое выражение. Три грамматических лица и три времени (прошлое, настоящее, будущее); три поколения богов в систематизации Гесиода и три части мироздания (небо, земля, преисподняя) архаической космологии; тройка богатырей русских былин и три сына (дочери) сказочного царя, купца, мельника или крестьянина. Классическая физика после Декарта исходит из модели трехмерного пространства и, рационализируя взгляды древних, говорит о трех агрегатных состояниях вещества: твердое, жидкое, газообразное. Не отстают и общественно-политические науки. Со времен Аристотеля принято различать три основные формы государственного правления: автократию, олигархию, демократию. Каноническая либеральная доктрина предписывает сбалансированное распределение полномочий между таким же количеством ветвей государственной власти: законодательной, исполнительной и судебной. Одна из самых распространенных классификаций типов массовых политических идеологий и сил выделяет либеральное течение, консервативное и радикальное (вариант: социалистическое),(1) а социологи и масс-медиа видят в западном обществе совокупность богатого, среднего и бедного классов. Классическая немецкая философия, аналогично, группирует множество ключевых категорий в триады: истина-добро-красота, тезис-антитезис-синтезис, бытие-ничто-становление и др.

Разумеется, в концептуально-организующей роли выступает не только тройка. В историософии индийских "Вед" и Платона вырождающееся человечество последовательно проходит через четыре этапа, или "века": золотой, серебряный, бронзовый и последний, железный, который завершится окончательной катастрофой. Натурфилософия греков предлагала список первоэлементов, состоящий из земли, воды, воздуха и огня. Родом из праистории доживший до нас способ географической ориентации, прочерчивающий направления по четырем странам света, или деление годового цикла на сезоны: весна, лето, осень, зима. В свою очередь, марксистская теория усматривала в отрезке цивилизованной истории череду таких общественно-экономических формаций: рабовладение, феодализм, капитализм, коммунизм.

Любопытно, что четырехчастное логико-числовое членение нередко появляется на том же предметном поле, на котором прежде действовало тринитарное, однако для этого приходится прибегать к переинтерпретации. В начале ХХ в. релятивистская механика предпринимает ревизию ньютоновской, после чего трехмерная физическая реальность заменяется четырехмерной. В том же ХХ в. традиционный перечень агрегатных состояний вещества: твердое тело, жидкость, газ, – дополняется четвертым видом, плазмой. В ХVI в. католическая Церковь принимает догмат о чистилище, превратив прежнюю тройку (рай, земля, ад) в четверку. Сходные процессы, в чем предстоит убедиться впоследствии, происходят в литературе, политике, философии.

Мы, конечно, не ставим задачу привести во Введении сколько-нибудь полный реестр образов и концептов, структура которых во многом обязана формообразующей силе числа. К тому же, набор подобных конституирующих чисел не исчерпывается тройкой и четверкой. Так, монистическое и дуалистическое мировоззрения апеллируют к числам 1 и 2. Конструктивное обсуждение темы еще впереди, однако контуры исследуемого предмета полезно представить уже на постановочном этапе.

Чтобы вручить читателю правильный компас, вероятно, следует заранее предупредить, что целью предстоящего изложения ни в коем случае не является тривиальная констатация тех или иных чисел, фигурирующих в языке, искусстве, философии, науке, политике. Она, собственно, ничего не дает. Не входит в наши намерения и присоединяться к психологическому направлению в толковании функции различных чисел в индивидуальном и коллективном сознании. Точки зрения К.Юнга, Дж.Миллера, Ж.Пиаже учитываются лишь в качестве иллюстративных и рамочных и, значит, периферийных. Также следует с самого начала твердо заявить, что предлагаемая работа не пристраивается в хвост сонма "пифагорейских", нумерологических изысканий, объединенных под общим флагом паранауки. Если прибегнуть к этикеточной кодификации характера предстоящего исследования, то наиболее релевантным будет определение его как логико-культурологического или, в значительной части, логико-политологического. Нас занимают вопросы, почему в разных случаях выступают различные конституирующие числа,(2) как связано соответствующее число с внутренним логическим устройством образа или концепта и, наконец, какие факторы ответственны за то, что на одних исторических этапах общество отдает предпочтение таким-то конструктивным числам, а на других – иным. Особенностью предлагаемой модели является то, что она может использоваться и для прогнозов. Поскольку применяемый подход – через числа – не вполне традиционен для наук, в которых доминируют гуманитарные методы (культурологии, политологии), постольку уместно сказать несколько предварительных слов о связи числа с жизнью общества.

Генезис первых представлений о числе не удается проследить ни историкам, ни этнологам. Начальные навыки счета присущи самым первобытным народам. Так, внезапно застигнутые цивилизацией аборигены Австралии и островов Полинезии (образцовый репрезентант обществ позднего палеолита), умели считать и до встречи с европейцами. Правда, их счет не заходил дальше трех и обнимал собой отнюдь не любые предметы. Аналогично, "сходство числительных у индоевропейских народов показывает, что названия чисел у предков этих народов появились еще в те далекие времена, когда они говорили на одном языке" [142, с. 11], а к ХХХ в. до н.э. в Европе относятся свидетельства уже достаточно развитых навыков счета (на лучевой кости молодого волка были обнаружены 55 зарубок, расположенных группами по 5, после 25 – длинная черта [там же, c. 12]). Существуют основания полагать, что способность считать – достояние и дочеловеческих стадий. По крайней мере специалисты по поведению животных, этологи, свидетельствуют, что кошки в состоянии учитывать своих котят по принципу "раз, два, много", проявляя беспокойство, если такая контрольная проверка не сходится. Следует оговорить, что кошачий счет распространяется исключительно на котят, не затрагивая прочих предметов. Зато вороны, эти, по выражению популярной телепрограммы, "бакалавры пернатого царства", охватывают процедурой подсчета значительно более широкий круг (например, ведут учет людям, проникшим на их территорию), и верхняя граница количества простирается у них до семи или десяти. Историки математики и культуры констатируют, что на разных этапах эволюции человек умел считать до трех (раз, два, много), до четырех (раз, два, три, много), до семи, сорока, десяти тысяч. При этом обращается внимание на следующие два момента. Во-первых, освоение каждой последующей ступени развития в среднем занимало существенно меньше времени, чем предыдущей, т.е. прогресс ускорялся. Во-вторых, операция счета последовательно освобождалась от жесткой связи с конкретными предметами, т.е. движение шло в направлении универсализации. Со временем счет "очищается", становится все более гибким и самостоятельным. Особый интерес для нас представляет, как обстояло дело с числом у древних греков, т.к. в античности мы усматриваем истоки собственной цивилизации.

Фалесу изначально известен факт неограниченности натурального ряда, а Эвклид доказывает теорему уже значительно более сложного содержания – об отсутствии верхнего предела последовательности простых чисел. Пифагор полагает число краеугольным камнем мироздания (хрестоматийная максима: "числа правят миром"), и пифагорейская школа не только устанавливает множество собственно математических истин, но и применяет элементарно-математические подходы к философии, натурфилософии, космологии, искусству – в частности, к музыке, скульптуре, архитектуре, – даже к религии. Пифагорейские общины энергично вмешиваются и в политику, но в конце концов оказались разгромленными. Влияние пифагорейцев на другие школы огромно, проходя красной нитью через Платона, Аристотеля, александрийских грамматиков, неоплатоников. Один из историков античности, А.И.Зайцев, имеет все основания утверждать: культура греко-римского мира в целом предстает нам в пифагорейской подсветке [128]. Карл Поппер, обязанный своей всемирной известностью политологическому труду "Открытое общество и его враги", в рамках своей основной профессии занимается специальными исследованиями математизированных социально-политических воззрений Платона, см. [260]. Сам же Платон полагал: "Точно так же никто, не познав ‹числа›, никогда не сможет обрести истинного мнения о справедливом, прекрасном, благом и других подобных вещах и расчислить это для себя и для того, чтобы убедить другого" ("Послезаконие" [251:III, 978, b]).

На чем остановился эллинский мир в своих знаниях о числе? В нашу задачу, конечно, не входит детальный обзор античной арифметики, учения о четности и нечетности, фигурных числах, пропорциях и т.д. Отметим лишь, что греки и римляне уверенно оперировали с положительными целыми числами и дробями, т.е. с числами рациональными, и столкнулись с иррациональностью некоторых радикалов. Отрицательные числа, нуль, бесконечность, числа трансцендентные – понятия более поздние. К особенностям античного подхода относится тесная увязка арифметических знаний с логикой, гносеологией, применение их к философии, искусству, естественнонаучным областям, к наукам о языке, литературе и обществе.

Ренессанс возвращает активный и живой интерес к непосредственному использованию математических инструментов в самых разных отраслях знаний и деятельности, Новое время осуществляет грандиозный прорыв в области математизации наук о природе. Считавший себя платоником Галилей (кстати, как и Кеплер, Коперник) выдвигает в "Пробирщике" тезис "Книга природы написана на языке математики", Декарт предлагает геометрический метод как для философии, так и для физики ,(3) а Ньютон и Лейбниц разрабатывают для решения физических задач новый математический аппарат, не известный ни античности, ни средневековью. Но у такого успеха обнаруживается и теневая сторона. С одной стороны, резко возросли концептуальные, эвристические возможности физики, она превращается в эталон строгих и точных наук. С другой же – названный прорыв оказался слишком специализированным, односторонним. Это обусловлено не только специфической "материалистичностью", "механистичностью" избранной установки исследования, но и не в последнюю очередь особенностями самого возобладавшего математического аппарата – дифференциального и интегрального исчислений, – накладывающего на изучаемые объекты крайне стеснительные требования, в частности, континуальности, бесконечной делимости. За новое знание пришлось заплатить чересчур высокую цену.

Именно с тех пор ведет отсчет фатальное расщепление на науки о природе, с одной стороны, и гуманитарные, социальные, с другой. После провала наивных, хотя и по-своему героических, попыток распространить достижения механики на философские, социальные, искусствоведческие, антропологические вопросы, превратить механические принципы в универсальный ключ к мирозданию и мировоззрению (так называемый механицизм) упомянутый разрыв стал очевидным и, как полагали, непреложным. Неоправданная, если не сказать неправедная, экспансия новых точных наук вызвала ответно-симметричную реакцию: из философии, истории, искусства и искусствоведения, из гуманитарных и социальных наук изгоняются сознательные математические приемы, включая те, что традиционно применялись в них на протяжении веков и тысячелетий.(4) Появление малейших признаков математики в гуманитарном или обществоведческом контексте оказывалось достаточным поводом, чтобы подвергнуть автора остракизму, обвинить в паранаучности, изгнать из корпорации серьезных ученых. Отдельные исключения, попытки протянуть друг другу руки – попытки, отметим, большей частью робкие и неудачные – не отменяют этого правила.

Нам еще не раз на протяжении книги, по разным поводам придется возвращаться к означенной теме, пока же упомянем несколько частных моментов. Революция в точных науках, в математике, разумеется, не сводилась только к созданию дифференциального и интегрального исчислений. Переосмыслению подверглись и сами представления о числе. Последнее все более отчуждается от качества, формы, выражает исключительно количество (хочется добавить: "пустое количество"), отторгается и от логики, теряет внутреннюю обязательность и, так сказать, экзистенциальный стержень. Число становится голо-акциденциальным, лишаясь причастности субстанциальной существенности. Нельзя сказать, что такая редукция всегда неоправданна. Скажем, у Ивана в кармане 3 рубля, у Петра – 10, а у Сергея – 110 руб. 53 коп. В таких случаях именно количественный аспект занимает первое место по значимости, и количество пребывает вне рамок имплицитной необходимости: с тем же успехом у Ивана могло бы быть 300 руб., а у Сергея – 500 тыс. долга. Аналогично, длина Нила составляет 6 671 км, а Невы только 74. Но существуют и принципиально иные ситуации, и со второй половины ХIХ в. они становятся все более заметными.

В таблице Менделеева номер элемента детерминирует его химические свойства, т.е. число фиксирует внутреннее качество объекта. Сходную описательную роль играют номера орбит электрона в модели атома Резерфорда – Бора. Когда ученые утверждали, что физическое пространство трехмерно, тем самым они придавали числу 3 обязательное значение. Когда их мнение изменилось в пользу четырех-, вернее, 3+1- мерности, место одной обязательности заняла другая. За каждой из цифр стоит целый список фундаментальных черт физической реальности, а также тип использованной теоретической модели, целое мировоззрение. Никто не скажет, что подобными цифрами мы можем свободно играть, не погрешив против логики, не нарушив идентичности исследуемого предмета. Но сейчас нас интересуют не столько естественные науки как таковые, сколько статус определенных чисел.

На то, что числу присуще выражать не только величину, или количество, но и качество, указывает О.Нейгебауэр: "Вообще представление, что понятие числа неизбежно должно быть количественным понятием, совсем не так уж непосредственно истинно. Я хочу этим сказать, что существуют первобытные языки, в которых нет числительных вообще, но имеющиеся числительные зависят от характера перечисляемых предметов ‹…› При этом числительные присоединяются к исчисляемым предметам как прилагательные, выражающие свойство, а следовательно качество. Таким образом, в этих языках вовсе не стремятся к тому, чтобы отметить то, что обще трем живым предметам с тремя какими бы то ни было другими и охарактеризовать эту общность отвлеченным числительным. Для восприятия человека, стоящего на этой ступени, совершенно не представляет интереса констатирование того факта, что такое абстрактное свойство может быть приписано как некоторому одному кругу предметов, так и некоторому другому. Его интересует лишь то, что один определенный тип предметов встречается в тройном виде" [224, с. 98-99].(5)

Не следует полагать, что данный уровень осознания бесповоротно исчез. Во-первых, ребенок в процессе персонального развития вначале учится считать не абстрактные, а вполне конкретные вещи, испытывая затруднения при переходе от одних к другим; для него в момент счета существенно, что пересчитываемые предметы – это вкусные конфеты, а не "неинтересные" деревья за окном. Во-вторых, и современный взрослый интуитивно ощущает, что, скажем, число т р и – в представлении ли о трехмерном пространстве, трех грамматических лицах, трех былинных богатырях – является носителем качества, смысла соответствующего концепта или образа, но при этом совершенно не отдает отчета, почему во всех этих случаях фигурирует одно и то же число. Сама постановка такого вопроса в культуре, где число воспринимается в функции акциденциального, как результат замера величины, выглядит несущественной и наивной. В результате тройки в модели социальных классов (богатого, среднего, бедного), в системе грамматических лиц, размерности физического пространства и т.д. кажутся различными тройками, а если и обращается внимание на сходство, то описание этого факта выглядит не менее беспомощным, чем в первобытную эпоху: мы называем определенные числа, в частности тройку, "замечательными" или "магическими", но разве подобная этикетка заслуживает ранга объяснения? В постпервобытный период положение было другим, но не менее проблематичным.

Пифагорейцы обнаруживали в числах от единицы до десяти набор неких имманентных, обязательных свойств. Так или иначе того же подхода придерживалось и средневековье: например, теологи настаивали, что Божественных Ипостасей должно быть именно три, схоласты, опираясь на авторитет Аристотеля, говорили о трехзвенности силлогизма (двух посылках и заключении), о четырех основных видах логических суждений: общеутвердительного, общеотрицательного, частноутвердительного, частноотрицательного, – и Михаил Пселл для мнемонической иллюстрации отношений контрарности и контрадикторности предложил в ХI в. так называемый логический квадрат. В комплементарной теневой области средневековой культуры пребывали алхимики, астрологи, каббалисты. Первые, используя положения неоплатоников, связывали ряд чисел – единицу, двойку, тройку, четверку, семерку и др. – с метафизикой, полагая обязательным наличие, к примеру, семи металлов. Сходным образом астрологи почитали принципиальным существование именно семи известных тогда планет. Значительную дань теологии и алхимии отдал, как известно, Ньютон. Любопытно, что обладавший сильнейшим стремлением к логической точности Кант уже в другую эпоху пытается обосновать трехмерность физического пространства (его подход, как показало время, оказался хотя и не исчерпывающим, но отнюдь не пустым) или логическую обязательность факта тех же семи планет (что тут же было опровергнуто астрономией, открывшей восьмую планету).

В античных и средневековых исследованиях, не исключая сферы спекуляций о числах, очень трудно отделить зерна от плевел. Вдаваться в их хитросплетения, предварительно не дистанцировавшись от них, по всей видимости, даже контрпродуктивно – это вопрос интеллектуальной гигиены: слишком велика вероятность заразиться, повлекшись по пути в никуда. Поэтому большинство ответственных математиков Нового времени радикально перерубило канат, обратившись к вышеупомянутому акциденциальному, чисто количественному числу. Более того, число как таковое подспудно вытесняется на периферию математики, становящейся главным образом символьной: в центре внимания оказываются заимствованная у арабов и интенсивно развивающаяся новыми европейцами алгебра, а затем и дифференциальные уравнения. Хотя натуральные числа не полностью утрачивают свою конституирующую "качественную" роль – например, квадратные, т.е. второй степени, алгебраические уравнения отличаются по своему поведению и методам решения от линейных, кубических, четвертой степени и т.д., отчасти сходным образом обстоит дело и с дифференциальными уравнениями разных порядков, – но этот момент не педалируется, не становится предметом пристального интереса. В целом же назначение подобных чисел практически сводится к чисто указательному, индексному, а в обозначениях, индексах, в сущности, нечего обсуждать.

Аналогичный процесс элиминации натурального числа и связанных с ним элементарных операций вплоть до ХIХ в. наблюдался и в естественных науках, особенно в физике. Последняя, как мы помним, была радикально геометризована и, кроме того, опираясь на экспериментальный фундамент, поставила во главу угла измерение. Какая величина получится, подскажет природа, вопрос о числах – апостериорный, не имеющий конститутивного значения для модели как таковой. Одновременно: никогда еще пропасть, отделяющая точные науки от гуманитарных, не становилась столь непреодолимо широкой и глубокой, как в этот период.

Ситуация начинает постепенно или скачкообразно меняться с середины ХIХ и особенно в ХХ в. Во-первых, протекает революция в самой математике, обратившейся лицом к простейшим фундаментальным аспектам действительности. Возникают новые области: теория множеств, топология, математическая логика, высшая алгебра, изучающая строение объектов самой различной природы. Во-вторых, в естественных науках возникает встречный интерес к простейшим структурам: о физике, химии см. Предисловие, в биологии – Мендель открывает генетический код, представляющий собой обыкновенную комбинацию признаков. Элементарные дискретные и комбинаторные операции проникают и в искусство: впрочем, о кубистах, которые "по-топологически" представляли реальные фигуры в виде совокупности правильных геометрических тел, о пуантилистах с их разложением воспринимаемого цвета на исходные компоненты и о поэтах-футуристах, включая математика В.Хлебникова, широко использовавших приемы разложения и рекомбинации слова и, в свою очередь, давших толчок возникновению нового литературоведения, формальной школе, речь уже шла. От формальной же школы – прямая дорога к структурализму, распространившемуся на многие еще недавно чисто гуманитарные науки: не только на литературоведение, но и на искусствоведение, этнологию, культурологию. Вместе с возвратом на новом витке к древним логическим методам все чаще преодолевается разрыв между естественными и гуманитарными дисциплинами.

К данному вопросу предстоит возвращаться, но это целесообразнее в контексте более предметных исследований, когда появится возможность снабжать отвлеченные положения конкретными иллюстрациями. Пока же ограничимся несколькими частными замечаниями, необходимыми для текущего раздела.

Для раскрытия тем первых двух глав нам потребуется далеко не весь корпус арифметических и алгебраических знаний, объединенных рамками элементарной математики и, соответственно, в том или ином виде известных древним, являющихся атрибутом современного массового сознания. Прежде всего будут востребованы представления о целых числах, навыки комбинирования. Собственно говоря, сам счет есть одна из простейших комбинаторных операций, когда мы вправе отвлечься от различий рассматриваемых предметов друг от друга, а значит, и от порядка их размещения, следования. Подобное абстрагирование от различий – "все единицы одинаковы" – может быть как сознательным, что отвечает достаточно высокой ступени развития, так и автоматическим, "естественным". Например, имеет ли значение для вороны, что первого приблизившегося к ней человека зовут Джон Смит и у него длинный аристократический нос, а второго – Иван Петров и у него нос картошкой? Ворона не знакома ни с тем, ни с другим, и оба в равной мере – источник опасности. Однако запомнить, что людей двое, в высшей степени целесообразно: даже если один из них удалился, второй может подстерегать из укрытия, чтобы запустить камнем. Сходное "абстрагирование" полезно и на этапе беглого "экспресс-анализа", когда необходимо оперативно оценить ситуацию: так кошка, вернувшись с охоты, проверяет, все ли котята на месте, и не нужно ли кого-либо из них поискать.

Элементарные процедуры, аналогичные счету, играли исключительно важную роль в процессе выживания человека, обладая, без преувеличения, экзистенциальной значимостью. Первобытные племена, вступавшие в натуральный обмен, скажем, шкурок зверей на плоды, раскладывали их кучками в два параллельных ряда, устанавливая взаимно-однозначное соответствие между разнородными товарами, выявляя их общий эквивалент. Впоследствии в дело вступили более абстрактные предметы: счетные камешки, палочки, зарубки, загибаемые пальцы. Соответствующий психомоторный, "бихевиористский" аспект не исчез до сих пор: мы тыкаем пальцем в пересчитываемые вещи, фиксируя количество указательных движений, или по-прежнему используем загибание пальцев. В средние же века абацисты спорили с алгоритмиками, как следует проводить вычисления: с помощью вспомогательных предметов (счетной доски, абаки, по которой передвигались счетные марки) или посредством письменной записи, выполняемой по определенному общему правилу [199, с. 5]. Тогда победили алгоритмики.

В 1920 – 30-е гг. Г.Динглер проводит исследование экспериментальных корней абстрактных математических понятий. Так, понятие плоскости координируется с ремесленной технологией изготовления шлифованных поверхностей. "Три стальные поверхности ‹…› шлифуются друг о друга до тех пор, пока не станут полностью подходить друг к другу" [120, с.108]. Вообще же, "эксперимент является чем-то вроде очищения, изоляции одного-единственного действия, которое в общем процессе переживания не воспринимается непосредственно" [там же, с.105]. Обращается также внимание на повторяемость, воспроизводимость. В свою очередь, и счет, и комбинаторные перестановки суть однозначные, воспроизводимые операции, становление которых произошло в процессе длительной практики. Причем, операции более простые и универсальные, чем собственно ремесленные, и понятия о них сложились значительно раньше геометрических.

В счете и, шире, комбинаторных действиях, помимо их экзистенциального значения и психомоторности, существенны и другие аспекты. Прежде всего, таким элементарным интеллектуальным манипуляциям в равной мере подвержены как неживые, так и живые объекты, как "материальные", так и "духовные": души предков, боги подведомственны такому же учету. Собственно, в анимистическую праэпоху, когда крепли навыки счета, соответствующие границы и не проводились: человек внимал шепоту мудрых дубов и дубрав, присваивал имена собственные копьям и топорам, а боги рекли посредством природных явлений, то и дело оказываясь средь людей. Срубив дерево или убив медведя, перед ними извинялись как перед духами или людьми.

То же взаимно-однозначное соответствие между различными предметами или действиями ("услугами"), выявление общего эквивалента, которые устанавливались в процессе натурального обмена, торговли, применялись и в сфере морали и права. Око за око, зуб за зуб – один из простейших принципов связи между мерами преступления и наказания, но уже на родовой ступени развития возникают и более гибкие обычаи, в частности, вено, выкуп, "несимметричное" возмещение ущерба, когда определенные проступки перед личностью, родом, общиной погашаются соразмерным воздаянием качественно иным, чем ущерб. Со временем такие обычаи превращаются в свод строгих прописанных или запоминаемых правил. Деятельность юристов и судей – один из примеров сложного комбинаторного мышления.

Некорректно, когда числа, комбинаторику, вслед за прочей математикой, пытаются оттеснить в область наук исключительно о природе, но не о духе, видя в них воплощение "механистичности". Это несомненная модернизация, обязанная вышеупомянутому конфликту между адептами точных и гуманитарных наук. В том же смысле "механистична" поэзия, использующая рифмы, строфы и ритм, но при этом почитавшаяся древними в качестве божественной речи – так говорят сами боги, так надлежит говорить с ними и о них. А так называемый треугольник Паскаля, состоящий из целых чисел и природа которого комбинаторна, использовался индийцем Пинталой (II в. до н.э.) при решении вопросов поэзии [199, с.298]. Наряду с предметной, психомоторной, морально-юридической импликациями комбинаторики и числа, значим и эстетический аспект. Поэзия – лишь одна из иллюстраций, читатель без труда вспомнит и о музыке (нотный строй, ритм), архитектуре (комбинация конструктивных, декоративных единиц), орнаментах и т.д.

Понятие числа, по авторитетному мнению ряда исследователей – среди которых и П.А.Флоренский(6) – неопределимо, оно относится к кругу первичных категорий. Идентичной точки зрения придерживается логик С.Папер, говоря о нередуцируемости числа к логике, см. [247, с.630]. Математик Л.Брауэр отстаивает ту же позицию, понимая число как исходную интуицию, см. [70, с.121]. Т.е. невозможно объяснить, что такое число, можно лишь научить и научиться им пользоваться. А.Ф.Лосев, в свою очередь, утверждает: "Число есть смысл самого смысла" [191, с.87]. Древние предпочитали приписывать числу чрезвычайно высокий онтологический статус: "Число есть ближайшее к Первоединому (по Плотину) или даже входит в него (по Проклу)" [там же, с.134]. Ничто не вынуждает нас разделять эту точку зрения, однако вновь: Первоединое не поддается исчерпывающему ноуменальному описанию, напротив, служит исходной идеей.

Рациональная неопределимость числа отнюдь не лишает его концептуальной энергии – такова же ситуация и с рациональностью вообще: "Почти всеми философскими направлениями признается проблематичной "рациональность рациональности"" [337, с.58]. Немецкий профессор И.Веттерстен уделяет этому вопросу специальное внимание и приводит соответствующий обзор [449]. В ряде школ "корни рационального погружаются в почву иррационального" [337, с.60]. Таким образом, рациональность "иррациональна" как по логическому, так и по историческому происхождению, что не препятствует ее использованию в науке. Аналогично обстоит и с числом, истоки которого неопределимы и могут быть описаны лишь в "поэтических" категориях. Так, у О.Шпенглера в главе "О смысле чисел" читаем: "Происхождение чисел сродни происхождению мифа. Первобытный человек возводил в божества, numina, не поддающиеся определению впечатления природы ("чужое"), заклиная их с помощью разграничивающего их имени. Так же и числа суть нечто разграничивающее природные впечатления и тем самым заклинающее их. Именами и числами человеческое понимание приобретает власть над миром" [380, с.206]. И еще: "Каждая философия росла до сих пор в связи с соответствующей математикой(7) ‹…› существование чисел можно назвать мистерией, и религиозному мышлению всех культур не остался чужд его отпечаток" [там же, с.205]. "То, что выражается в мире чисел, но не в одной только его научной формулировке, есть стиль души" [с. 208]. И дальше: "Глубокое внутреннее переживание, действительное пробуждение Я, делающее младенца развитым человеком, членом принадлежащей ему культуры, знаменует начало числового, как и языкового, понимания" [с.209]. Напомним, что и язык, по крайней мере алфавитное письмо, очевидным образом опирается на разложение речи на дискретные единицы (буквы, слова, предложения) и их расстановку. Подобное происходит также в слоговом и в иероглифическом письме. Отсылки в сходном ключе могли бы быть и продолжены.

Счет, комбинаторика и им подобные операции изначально вольно дышали и в социальной сфере. Имеется в виду не тривиальный коммуникативный аспект (арифметические предложения как часть языка, составной компонент идентичности групп, социально инициированной личности), а социальность в буквальном смысле. Кошка проявляет задатки счета лишь применительно к собственным детям, ворона – высокоорганизованное стайное существо. Аналогичным образом, человек издревле оттачивает свои логико-математические способности применительно к собственным коллективам. Счет родства, колен своих предков в библейские времена – недостижимый образец для наших современников (исключение – аристократические фамилии, но этот фактор теперь не принято принимать во внимание). Процесс начался значительно раньше. Что иное происходило, когда первобытный род или племя делились по строго означенным признакам на группы – скажем, взрослых мужчин, женщин, подростков, детей или формировались мужские союзы, состоящие по отдельности из молодых холостяков, стариков, вождей, отличившихся воинов и т.д.? Нередко они жили в разных строениях, располагались в различных зонах стоянки. Организация, таким образом, заключалась в членении целого во имя последующей регуляции, целенаправленной комбинации. И.Н.Лосева отмечает: "В фокус его ‹первобытного человека› внимания попадает преимущественно сфера внутригруппового и межгруппового общения" [192, с.71] и цитирует В.Я.Проппа: "Первобытное мышление не знает абстракций. Оно манифестируется в действиях, в форме социальной организации, в фольклоре, языке" [там же, с.65]. Не отрывается от гуманитарной реальности в частности и число. С тех пор как минула пора промискуитета, регламентируются брачные отношения – вплоть до возникновения тройственной моногамной семьи: муж, жена, дети, – или по-мусульмански полигамной: согласно рекомендациям Корана, число жен не должно превышать четырех. Метод расстановки участников используется в коллективных охотах, баталиях, спорте (например, одна из систем в футболе: 4 – 3 – 3).

Сходные явления наблюдаются и применительно к крупным объединениям: древнеиндийское общество делится на касты (со строго детерминированными правилами социальной принадлежности в случае межкастовых брачных союзов), европейское – на сословия (одно из них непосредственно выступало под номером – "третье"). Сюда же следует отнести и упоминавшуюся градацию в современных западных обществах: богатый, средний и бедный классы. Аналогичную функцию выполняет политическое членение: в США это республиканцы, демократы и "индифферентная" группа ("независимые"), в послевоенном мировом сообществе – Запад, Восток и "третий, неприсоединившийся мир".

Всякий раз, когда человек имеет дело с комбинаторными операциями и числом, речь идет не только о внесении соответствующего порядка, но и о разрешении предшествующих неопределенности и/или конфликта, возможно, драмы. Посредством арифметических и арифметикоподобных действий в формируемую реальность вносится мера, гармония, находится способ решения тех или иных жизненно актуальных задач, устранения противоречий. Собственно, в избавлении от противоречий и состоит одна из главных целей математической деятельности. Отношение равенства – выражение психологического равновесия, баланса интересов; конечная последовательность арифметических или алгебраических шагов – всякий раз свидетельство преодоления зависшей неопределенности, достижение так или иначе понимаемого идеала, своеобразный "катарсис". "Драматургическое" измерение арифметики неустранимо, хотя зачастую оно скрывается за завесой формализма и воспоминаний о школьной зубрежке.

Надежные элементарно-математические навыки имеют непосредственное отношение и к здравому смыслу – этой, по выражению А.Бергсона, "добродетели гражданина в свободных странах" [50, с. 163]. Здравомыслие, по крайней мере современное, едва ли представимо без умения считать. А.Бергсон прямо ставит здравый смысл, который "в практической жизни – то же, что гений в науках и искусствах" [там же, с.164], в зависимость от образования, при этом ставя акцент на его античной модификации [с.166]. Подобной разновидности интеллектуальности не чужды любые сферы занятий, в частности и "философский метод ‹…› близок к приемам здравого смысла" [с. 167], а значит, в конечном счете, к простейшим "правильным" операциям. В условиях всеобщего образования арифметический образец входит в фундамент обыденного сознания, способствуя обнаружению "золотой середины" между интеллектом и волей, мыслью и действием, рассудком и чувством. Чем бы мы конкретно ни занимались, мы с головой погружены в эту среду, и если не всегда ее замечаем, то лишь потому, что она безусловно привычна и "стерта". Нет, тот, кто попытается вынести элементарно-математические действия за скобки "наук о духе", социальных наук, исповедуя пуристическую гуманитарность, рискует упустить нечто непренебрежимо важное, присущее человеку и человеческим коллективам с самых древних времен до новейших. Дистинктивная, т.е. различительная, способность, специфическая точность и строгость, привычно ассоциируемые с числом, отнюдь не чужды ни общественной, ни культурной жизни.

Если нам предстоит заниматься числовым аспектом культурной реальности – независимо от того, что подвергается счету: измерения физического пространства, области времени (прошлое, настоящее, будущее), высшие ценности (истина, добро, красота), главные персонажи литературных произведений, социальные классы, сословия в ту или иную эпоху, – если, кроме того, наличие соответствующих количеств должно получить объяснение в рамках единой модели, то в дальнейшем придется отвлекаться от конкретной природы составных элементов. Но после построения абстрактной модели последуют ее испытания на реальных системах, и мы будем просто обязаны вторгнуться в сферу предметных отношений. При этом количество конститутивных компонентов оказывает существенное влияние на поведение изучаемых систем, их свойства и, что для нас важнее всего, на их смысл. Вслед за Ю.М.Лотманом, один из исследователей утверждал: "Число – универсальный символ культуры, а не только ее элемент" [264, c.106]. Поэтому наше исследование будет носить логико-числовой, логико-семантический характер. Помимо того, количество элементов, участвующих в организации системы, традиционно соотносится с ее формой. Скажем, П.А.Флоренский, обращая внимание на особенности культурного переворота начала ХХ в., подчеркивал возрастающее значение форм и именно под знаком числа, прежде всего натурального ("Пифагоровы числа": [346, с. 632-646]).

Одни и те же формы то и дело оказываются присущими феноменам из совершенно разных предметных областей, см. выше: например, трехсоставный паттерн в размерности физического пространства, в грамматике (лица местоимений, области времени), в социально-политической структуре ("правые-левые-центр", ветви власти) и т.д. Подобный изоморфизм, гомологию невозможно объяснить в рамках канонических дисциплин, поскольку непосредственные каузальные связи отсутствуют. Поэтому нередко прибегают к методу аналогий. Соответствующих прецедентов не счесть, в частности, хорошо разработана тема "Достоевский и Эйнштейн", т.е. ассоциативные связи между литературой и физикой. В свою очередь, вслед за релятивистской теорией в литературоведении вводится понятие "хронотоп" (о координации этих явлений с числом – см. раздел 1.4.1). Мышление аналогиями порой эвристически ценно, но не дает объяснений. Зато оно активно использует ту самую операцию абстрагирования от "материального" наполнения составных элементов и апелляцию к формам, о которых недавно шла речь. Нашей задачей становится выявление общего математического фундамента представлений из разных секторов культуры – под знаком числа.

Процедура счета, что также следует отметить, тесно связана с определенными логическими действиями, в частности родо-видового объединения и разделения. В нынешних школах, особенно после внедрения калькуляторов, больше внимания уделяют инструментальной стороне и меньше содержательной. Но чтобы считать, совершать арифметические действия, прежде необходимо убедиться в правомочности этого. Поскольку впоследствии нам придется не раз использовать в качестве само собой разумеющегося родо-видовые манипуляции в проекции на число, стоит с самого начала договориться, о чем идет речь. Воспользуемся примером из старого гимназического курса.

На скотном дворе две лошади, три коровы, семь свиней и пять скамеек. Сколько крупных животных? – Пять. Сколько парнокопытных (к таковым относятся коровы и свиньи)? – Десять. Сколько животных? – Тринадцать. Сколько инвентарных единиц, т.е. предметов вообще? – Восемнадцать. Одна и та же ситуация описывается разными числами в зависимости от того, под каким углом рассматривается, какие таксоны мы выделяем. Ныне подобная обстоятельность выродилась до поговорки-совета "не складывай корову с лошадью". Столь тривиальное отступление потребовалось, дабы избежать недоразумений в дальнейшем.

Теперь мы, вероятно, достаточно оснащены, чтобы приступить к конкретным исследованиям культуры и общества и, возможно, в состоянии пережить без наркоза встречу с сугубо математическим разделом. Впрочем, напоследок парочка замечаний. В Предисловии шла речь о рациональном бессознательном современного человека, и последнее связывалось со всеобщим школьным образованием, в котором львиную долю занимают математические и математикоподобные дисциплины. Теперь уместно обратить внимание на следующий нюанс.

О.Шпенглер имел все основания указывать на различный стиль математик разных веков и цивилизаций и на тесную внутреннюю связь этого стиля с характером мышления, философии, мировоззрения, см. выше цитату о "стиле души". Разностилевыми, в частности, являются математика античности, с одной стороны, и Нового времени, с другой. При этом то, что на протяжении школьных лет мы изучали под маркой элементарной математики, несмотря на некоторую модернизацию в подаче, было открыто, "доведено до кондиции" или имплицитно подразумевалось античностью и является античным по духу, тогда как впоследствии, вступив во взрослую жизнь, мы имеем дело не только с другой математикой (те, кто ее изучает под названием высшей), но и шире – с совершенно иным интеллектуальным продуктом, будь он обязан точным наукам технологической эры или гуманитарным, из которых изгнан чуждый "механистический" компонент. В результате наша рациональность расщеплена на два этажа не только по признаку сознательности (т.е. принадлежности к современности) и бессознательности (то, что вытеснено ниже порога внимания, см. Предисловие), но и по стилевому критерию. В коллективном бессознательном сосредоточено рациональное содержание одного большого стиля, условно говоря античного, а в сознательной сфере – другого, если воспользоваться дефиницией Шпенглера, соответствующего "фаустовскому человеку".

На протяжении всей первой главы, да и книги в целом, исследуется рациональное бессознательное – следовательно, античное по стилю. Я отдаю себе полный отчет, что это несколько парадоксально: изучая прежде всего современные культурные и политические явления, отвечающие эпохе масс, в применяемых методах анализа мы вынуждены обращаться к античному пласту.(8) Такой подход, по всей видимости, выглядит необычно, тем не менее он адекватен своему предмету. Для облегчения понимания элементарно-математические положения переведены на современный математический язык, но в этом также, на наш взгляд, отсутствует некорректность: ведь таково и преподавание в школе, и наше рациональное бессознательное является, так сказать, "квазиантичным", т.е. таким, каким оно предстает в восприятии современного человека. Процесс всякого извлечения содержаний из бессознательного вызывает инстинктивное психологическое сопротивление, и этот фактор – наряду с инородностью, "неканоничностью" стиля исследования – должен учитываться при восприятии всего нижесказанного.

Из статуса рационального бессознательного вытекает такое очевидное следствие: вряд ли на всем протяжении книги и, в частности, первой главы речь пойдет о чем-то действительно новом. Предмет изучения – скорее забытое старое: забытое нашей культурой в целом (так сказать, филогенетическое забвение) или лично читателем (онтогенетический аспект). Поэтому нередко будет возникать эффект дежавю, который, надеюсь, не очень помешает чтению. Если о коллективном бессознательном надежнее всего свидетельствуют мифы, то знание о его рациональном компоненте – тоже своеобразный миф, который, по выражению неоплатоника Салюстия, сообщает о том, что, возможно, не было никогда, но есть всегда. В том же смысле следует понимать рассматриваемые числовые закономерности: хотя в конкретно предлагаемой форме они в чем-то оригинальны, знание о них так или иначе присуще всем и всегда, и основная задача только в том, чтобы внести в эти знания систематичность, отделив от них излишние и неуместные, по нашему мнению, мистические наслоения.

Человек, вернее, большие человеческие коллективы постоянно формируют стереотипы – в идеологии, науке, политике, философии, популярных литературных произведениях и т.д. Во-первых, стереотипы – это то, что всякий раз, на каждом этапе не является новым, а, напротив, широко и хорошо известно. Во-вторых, они – в качестве продукта коллективного, массового сознания – пребывают на границе сознательной и бессознательной психической сфер. Будучи наиболее простыми и удачными, не противоречащими сами себе и, значит, устойчивыми представлениями (что применительно к стереотипам тавтологически верно), своего рода организующими или "нервными" центрами культуры, ее мифологемами, они в значительной мере подчиняются рациональным принципам – как раз тем, которые разделяют современные образованные массы. В ряде случаев подобные стереотипы имеют облик предрассудков, т.е. априорных суждений. После Х.-Г.Гадамера к ним также следует относиться серьезно и не квалифицировать как заведомо ложные и потому неинтересные для науки положения. "По Гадамеру, предрассудки в гораздо большей степени, чем рефлексия, суждения и т.п. составляют историческую действительность бытия человека. Они законны, неизбежны, коренятся в объективных исторических условиях. И дело, следовательно, отнюдь не в том, чтобы отбросить эти предрассудки: их надо осознать, учесть, привести, так сказать, во взвешенное состояние" [89, с. 16]. Выявление рациональной основы общественных стереотипов, предрассудков, мифологем в их взаимодействии с культурой и социальной реальностью и составляет тему книги в целом; в настоящей главе предстоит исследовать одну из разновидностей таких основ, а именно ту, за которую ответственны целое число и комбинаторика. В свою очередь, подразделение объектов на составные компоненты и последующая манипуляция ими – неизменный признак всякого познания; воспользуемся для удобства словами одного из аналитиков: "Таким образом, в отражении ‹т.е. в познании. – А.C.› происходит установление границ в представленном материале, выделение объектов, объединение их в классы, их перебор, комбинирование и конструирование из них новых объектов" [110, с. 143].


Примечания

1 В послевоенные десятилетия пользовалось успехом и такое членение: либерализм – марксизм – национализм.

2 Например, каковы основания, что система грамматических лиц включает в себя именно 3 лица, а не, скажем, 8 или 17, что физическое пространство в одну эпоху считалось трехмерным, затем четырехмерным, десятимерным и т.д.

3 Одновременно Декарт "арифметизирует", или "алгебраизирует", геометрию посредством метода координат.

4 Так, по наблюдению Уайтхеда, писатели последних столетий специально тренируют умы, чтобы воспитать в себе незаинтересованность в науке [336, с. 134].

5 В подстрочном примечании переводчик С.Лурье поясняет: "Все эти явления надо, разумеется, объяснять тем, что в сфере первобытных культур речь идет прежде всего об индивидуально известных множествах, увеличение или уменьшение которых воспринимается как присоединение или недостаток определенных индивидуумов. Таким образом, речь идет не о "меньшей способности к абстракции", а о совершенно ином направлении интересов по сравнению с нами".

6 "Числа вообще оказываются невыводимыми ни из чего другого, и все попытки на такую дедукцию терпят решительное крушение, а, в лучшем случае, когда повидимому к чему-то приводят, страдают petitio principii" [345, с. 595].

7 В свою очередь, в основе всякой математики как безусловно данный элемент лежит число [там же, с. 205].

8 О генезисе и типе различных разделов элементарной математики существуют и иные мнения. "Если наши геометрические курсы в значительной мере восходят к греческой математике, то наша арифметика имеет, несомненно, индийское происхождение" [координаты книги утеряны, остался лишь номер страницы: 183]. Как бы то ни было, независимо от первоисточников, античность прекрасно владела арифметикой, и для того, чтобы подчеркнуть разностильность современного "сайентистского" мышления, с одной стороны, и рационального бессознательного, с другой, не обязательно вдаваться в подробности, тем более, что в их оценках среди специалистов отсутствует единодушие. Когда в дальнейшем будут востребованы те сектора арифметических знаний, которые не были знакомы ни грекам, ни римлянам, это будет специально оговариваться.










Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.