Онлайн библиотека PLAM.RU


  • ЛЮДИ И ЛАСТОЧКИ
  • ИСКУСНЫЕ НЕУЧИ
  • ПОЧЕМУ НЕ ГОВОРЯТ МУРАВЬИ?
  • ГОЛОС ИЛИ РУКА?
  • КАК ЖЕ ЭТО ИЗУЧАТЬ?
  • ОБ ИВАНАХ, ПОМНЯЩИХ РОДСТВО
  • СХОДНОЕ И РАЗЛИЧНОЕ
  • ОТ «ВОЛКА» ДО «ЛУ»
  • ЯЗЫКОВЫЕ СЕМЬИ
  • Глава 3. ЧЕЛОВЕК И ЖИВОТНОЕ


    ЛЮДИ И ЛАСТОЧКИ

    Сболтнул бы коток,

    Да язык короток…

    (Пословица)

    Землю населяет множество живых существ. Из них только человек обладает даром речи. Человек может мыслить, то есть логически рассуждать. Другие животные – нет. Почему между ними такая разница?

    Видимо, млекопитающее «человек» чем-то отличается от остальных своих сородичей. Есть какое-то существенное различие, которое сделало его существом особенным, говорящим и думающим; возвысило его над всеми, позволило стать господином природы. В чем же оно заключается?

    Выяснив это, мы поняли бы, почему только человек создал для себя язык. И мы можем понять это, потому что наши великие учители, основатели марксистской науки, указали нам правильный путь в решении этой задачи.

    Перенесемся на юг, в украинские степи, во времена Тараса Бульбы или Богдана Хмельницкого. Уже тогда люди сооружали там из глины, смешанной с соломой и навозом, беленые украинские хатки. Те самые, которые потом прославил Гоголь, воспел Шевченко, увековечили на своих картинах многие художники.

    Люди строили эти хатки, а под застрехами соломенных крыш милые птички ласточки из той же глины, с примесью такой, же соломы лепили полукруглые ковшички своих гнезд. Люди и птицы работали рядом и, на первый взгляд, трудились совсем одинаково.

    Прошло три-четыре века. Правнуки и праправнуки тех, кто терпеливо смазывал над старым Днепром жилища из глины, возводят в тех же местах гигантские корпуса из железа и бетона. Люди остались людьми, а их труд и то, что они создают при помощи этого труда, изменились до неузнаваемости.

    А ласточки? И сейчас, как четыреста, как тысячу четыреста лет назад, они носятся вокруг человеческих построек. И сегодня они прилепляют к их карнизам свои гнёзда – точь-в-точь такие, как во времена Бульбы. Ничто не изменилось ни в самом их «труде», ни в его результатах. Ничто – решительно ничто! – не стало другим и в самих веселых птичках. И не станет другим, пока ласточки остаются ласточками или пока натуру их не начнет властной рукой преобразовывать человек. Почему это так?

    Ласточки бывают разные. Касатка, знакомая всем, прилепляет глиняную корзиночку под стрехами деревенских изб.

    Береговушка вырывает, как крот или землеройка, глубокие – рукой не достанешь дна – норы в глинистых обрывах по берегам рек.

    Обе птички – великие мастерицы в своем ремесле: одна – «скульптор», другая – «землекоп», «шахтер».

    Но вот что любопытно. Поселите береговую ласточку там, где нет крутых речных берегов. Она не выведет птенцов, перестанет размножаться. Тысячи раз на дню проносясь мимо удобных гнезд, которые построили из «подручной» глины ее сестры-касатки, она никогда, ни в коем случае не попытается подражать им, не поступит так, как они.

    И наоборот: деревенская касатка, лишенная мягкой и липкой грязи, погибнет без дома, но ни за что не попробует перенять у сестры-береговушки ее умение рыть теплые норы-пещеры; в лучшем случае она поселится в одной из готовых.

    А человек? Человек – дело другое.

    Жители степного юга веками строили себе домики из глины. Но, переселившись в таежные сибирские места, они тотчас наловчились рубить здесь деревянные избы. Можно сказать, что из ласточек-касаток они как бы превратились в дроздов и малиновок, которые вьют гнезда из стеблей и прутьев.

    Перебросьте степняка в гористую местность, и он выроет себе пещеру, как береговушка. Поселите его среди льдов Арктики – он начнет возводить чумы из снега и будет прятаться в них от бурь, как полярная куропатка. Совершенно ясно, что между работой человека и деятельностью животных есть существенная разница. В чем же она заключается?

    Различий тут, по меньшей мере, три: одно – сравнительно простое, два других – много сложнее.

    Почему касатка строит гнезда, применяя глину, смешанную со слюной? Потому, что сама природа снабдила ее нужными для этого слюнными железами. Копать норки она не в состоянии: ее лапки и клюв не годятся для «шахтерских» работ. Если бы ей даже очень захотелось порыться в земле, из этой попытки ничего не вышло бы.

    Береговая ласточка, напротив того, без труда может высверлить пещеру метровой глубины, но не имеет ни капли клейкой слюны, чтобы сцементировать ею глину гнезда. Если бы какой-нибудь гениальный береговик и построил такую глиняную чашку, она раскисла бы и развалилась от первого же дождя. Выходит, что обе птицы получили необходимый им инструмент от природы и никак не могут заменить его ничем другим. Переучиться, переквалифицироваться они не могут, пока не изменится их природа, пока они не перестанут быть самими собою.

    Человек же сегодня шьет кружевное платье тончайшей иголкой, а завтра колет полено тяжелым колуном или плющит железо кузнечным молотом. Не природа снабдила его и тем и другим орудием; он сам приготовил их для себя при помощи единственного природного орудия – своей руки.

    Вот очень важное отличие труда человека от тех «работ», которые выполняются животными. Человек трудится при помощи орудий, которые изготовляет сам себе по своему усмотрению и потребностям, а животные действуют только теми органами, какими их снабдила природа.

    Поэтому человек может сегодня вырыть яму, завтра срубить дерево, потом замесить тесто. А береговая ласточка способна только копать. Очень хорошо копать, но только копать. Вчера и сегодня, завтра и всегда. Ни одного орудия она изготовить не умеет, и никакое иное дело выполнять не способна. Ее «труд» уже тем отличается от труда человека, что не меняется, не совершенствуется даже за миллионы лет, пока не изменится сам организм животного.

    Вот если под влиянием внешних условий сама природа данного животного станет другой, тогда у животного этой новой породы могут появиться и новые инстинкты. Оно начнет вести себя по-новому, и в естественных условиях будет вести себя так новые тысячелетия, пока для него не настанет пора следующих перемен.

    Правда, мы знаем теперь, что даже самые прочные врожденные побуждения – те, которые заставляют котенка гоняться за клубком, щенка долго кружиться на месте перед сном, ласточку заниматься лепкой, а береговушку превращаться в птицу-шахтера, – что даже они не неизменны, не вечны. Перемена внешних условий, среды, созданная природой или властным вмешательством человека, может постепенно переделать и их.

    Мы наблюдаем такую переделку при приручении животных. Дикий кот, попав в капкан, умрет с голоду, не издав ни звука; всякий шум с его стороны привлек бы к нему внимание более сильных хищников. А домашний, застряв в узкой щели, будет громко вопить, призывая на помощь: и он и его предки давно уже перестали бояться хищников, привыкли к людской защите. Поведение прирученной кошки резко изменилось.

    Но даже тут, под этой мощной защитой, на такое изменение потребовались тысячелетия: и сейчас кошки дичают очень легко. Насколько же медленнее, и то только лишь при очень благоприятном стечении обстоятельств, такая перестройка врожденных побуждений может произойти в условиях дикой природы! А ведь в жизни животных именно эти побуждения – в науке их именуют инстинктами – определяют очень многое.

    Что же они собою представляют?

    ИСКУСНЫЕ НЕУЧИ

    Видали ли вы когда-нибудь только что вылупившегося из яйца утенка? На него очень сто́ит посмотреть.

    Вот птенец, высиженный к тому же не уткой-матерью, а машиной – инкубатором, только что разбил скорлупку яйца. Его посадили в теплое место. Он обсох и слегка попискивает.

    Возьмите таз или ванночку, налейте туда тепловатой воды и осторожно пустите на ее поверхность пушистого крошку, которому от роду полчаса.

    В тот же миг он заработает перепончатыми лапками, точь-в-точь как взрослая утка, пускающаяся в свое тысячное путешествие. Точно как она, он отхлебнет клювиком немного воды, вильнет хвостиком, которого почти и увидеть нельзя, и поплывет. Кто учил его этому? Никто. Вот счастливец!

    Припомните, как вас самого учили плавать. Труда и неудач было очень много.

    Я учился плавать так:
    Первым делом снял башмак;
    Сел на камешек сырой,
    Посидел и снял второй…
    Нынче только окачусь, –
    Плавать завтра научусь!
    Вот любуюсь на закат…
    Вдруг идет мой старший брат.
    И кричит мой старший брат:
    «Прыгай в воду, говорят!»
    (В. Лифшиц)

    Описано довольно точно.

    Лишь мало-помалу, переходя со ступени на ступень, вы под руководством старших овладели этим искусством. Сначала вы барахтались в воде «по-собачьи», потом поплыли саженками, а вот теперь зато демонстрируете в бассейне и кроль, и брасс, и баттерфляй. И через год рассчитываете побить множество рекордов, превзойти других пловцов.

    Прирожденный же пловец, тот утенок или гусенок, стал уже давно умудренной жизнью птицей, отцом целого водоплавающего, перепончатолапого племени. Но и сегодня он плавает точно тем же способом, как в первый день своего существования. Тогда он плыл не учась и с тех пор ничему действительно новому не научился. И не научится[18]. Он искусный неуч. Его руководителем был инстинкт, вашими учителями – ваш разум и другие люди.

    Появившись на свет, я не умел ни вязать рыболовные снасти, ни лепить из глины кринки для молока. Но если мне это понадобится, я, как Робинзон Крузо, научусь и тому и другому. Сначала я буду, конечно, работать хуже моих учителей, потом могу сравняться с ними и, может быть, даже перегнать их. Кто знает: возможно, я даже усовершенствую их мастерство!

    А вот паук-дитя, вчера появившись на свет, уже умеет плести сети не хуже самого опытного паучища, съевшего на своем веку множество мух. Пчела, выйдя из куколки, начинает лепить ячейки или приготовлять воск не менее искусно, нежели престарелые крылатые мастерицы ее улья.

    Но сколько бы они ни прожили на свете, юная пчелка и начинающий паучонок, никогда они не перегонят старших. Никогда ни один из них не придумает в своей работе ничего существенно нового. Никогда не начнет делать «то же самое, да не так».

    Животные – искусные неучи. Их «трудом», который даже не заслуживает этого гордого названия, управляет в основном не тот разум, что руководит нашей трудовой деятельностью, а совсем другая природная способность. Это и есть инстинкт.

    Не следует думать, что в жизни человека инстинкт не играет никакой роли. Когда вы родились, вас тоже не надо было учить сосать соску или вопить, чувствуя боль. Каждый умеет это делать инстинктивно, то есть без обучения, и притом ничуть не хуже, чем делали то же самое далекие наши предки. Нехуже, но и не лучше. Точь-в-точь как они!

    Но всему остальному мы учимся у других, учимся при помощи разума. Именно потому мы можем не только сравняться с нашими учителями, но и намного перегнать их. Советский молодой летчик летает сейчас много лучше, чем умели, это делать ветераны авиации 1915 года. Современный инженер строит водопроводы куда искуснее, нежели все талантливейшие строители Древнего Рима. А ведь именно они были учителями его учителей.

    Значит, второе важное отличие нашего труда от того, что мы называем «трудом» животных, состоит именно в этом: они «работают» инстинктивно, а мы, люди, разумно. Им незачем учиться, а нам необходимо. Учиться же возможно, только общаясь со своим учителем, получая от него указания и понимая их. Вот это как раз для нас особенно важно.

    ПОЧЕМУ НЕ ГОВОРЯТ МУРАВЬИ?

    Паук живет и, если хотите, «трудится» в нелюдимом одиночестве. Он сам, один, сердито плетет сеть, – сам ловит мух. И ест их он тоже один, без сотрапезников. Если паук-крестовик встретит какого-нибудь домового паука, разговаривать между собою им будет не о чем: просто один из них постарается схватить и съесть второго. Да и с ближними родичами крестовик поступает столь же некрасиво. «Пауки очень неуживчивы, – пишет Брем. – Мало того: мелкий паук хорошая добыча для более крупного. Исключение не делается даже самкой для самца…»

    Довольно понятно, что этим свирепым отшельникам язык совершенно не нужен, сколько бы они ни «трудились». С кем будет делиться крестовик теми злыми «мыслями», которые приходят ему в голову, пока он сидит в центре своих тенет? У него нет языка. Нет у него, конечно, и никаких «мыслей».

    Не нужен язык и много более развитым животным-одиночкам: зверю льву, птице орлу. Охотятся, строят гнезда, защищают детенышей они инстинктивно, ни о чем друг с другом не совещаясь и не сговариваясь. Учить друг друга, вразумлять один другого им тоже не приходится. Их простые естественные чувства – гнев, боль, нежность – легко выражаются ревом, стонами или мурлыканьем без всяких слов, без какого-либо языка.

    Да, но ведь есть же животные, ведущие стадный образ жизни. Миллиардными стаями летает и ползает саранча, плавает сельдь, бегут по тундре пеструшки-лемминги, путешествуют антилопы, совершают свои перелеты птицы. Им как будто не помешало бы овладеть языком. Им переговоры были бы полезны: ведь они живут дружными обществами.

    Нет, это только кажется. Понаблюдайте за колонией ворон в весенней роще или за ласточками, поселившимися под одной кровлей, и вы убедитесь, что они живут рядом, но не вместе. Никто не видел, чтобы две вороны сговорились и притащили совместно хотя бы один прут размером побольше себя на гнездо. Никогда не бывало, чтобы две или три серые пары вздумали совместными усилиями соорудить одно общее, более удобное жилище[19].

    Иногда невнимательный наблюдатель ошибается. Вот в тропиках живет птичка – «общественный ткачик». Колонии ткачиков строят себе нечто вроде гигантского города, на сотни гнезд под одной крышей. Но орнитологи давно установили: ткачи – истые единоличники: каждая пара строит только свое гнездо; эти гнезда сливаются в общее сооружение не по воле птиц, а просто от тесноты.

    Вот лепит гнездышко пара наших ласточек. Кажется, они работают по умному сговору, по точному плану. Иначе как же получается у них обязательно чашка слетным отверстием в одном боку? А на поверку оказывается, что это ничуть не зависит от воли и сознания птиц. Самка и самец начинают и кончают работу в одно время; но более беспечный самец никогда не успевает принести столько глины, сколько самка. Она заканчивает свою половину и уже приступает к кладке яиц, а этот лентяй еще не довел дело до конца, но один уже не способен трудиться. Вот и остается кусок недоделанный – как раз на вход в гнездо.

    Есть, наконец, совсем особые существа, каких на земле очень немного: пчелы, муравьи, термиты. Эти как будто непрерывно работают: недаром и пчелу и муравья издавна люди считают образцами трудолюбия. Трудятся же они всегда вместе и только вместе; пчела, выселенная из улья, погибает, даже не попытавшись построить для себя «частную» восковую ячейку. Вот уж кому, казалось бы, необходим язык[20].

    Но это неверно. Зачем он им, если каждая пчела и любой муравей с минуты рождения и вплоть до смерти великолепно делают именно то, что они должны делать, и никогда не пытаются делать ничего другого? Они просто не способны ошибаться.

    Молодой пчеле не сто́ит советовать: «Лепи, милая, ячейку вот так-то». Это столь же бессмысленно, как уговаривать озябшего: «Дрожи, дружок, больше спиной». Без вашего совета каждый, кому холодно, будет дрожать, как все. Вот и пчела будет лепить свой воск точно так, как нужно: иначе она не может его лепить.

    Муравей, увидев травяную тлю впервые в жизни, ни у кого не станет спрашивать, что́ с ней полагается делать, а сейчас же начнет «доить» ее сладкий сок так, точно он прочитал много лучших книг «по доению тлей». Он не способен не доить тлей. Он не может доить их как-нибудь иначе. Никогда не попытается проделать то же с каким-либо другим насекомым. Все муравьи миллионы лет доят только тлей, и притом совершенно одинаково. Так о чем же им друг с другом сговариваться?

    В совершенно ином положении находимся мы, люди.

    С тех пор как косматые, обросшие шерстью обезьяноподобные предки наши впервые спустились с вершин деревьев на землю, встали на задние лапы, освободили передние конечности для работы и, собравшись целой ордой, убили совместными усилиями первого крупного зверя, поймав его в яму-ловушку, – с тех древнейших пор человек живет и трудится совместно с другими людьми.

    Вырыть западню для клыкастого мамонта, натаскать на берег брёвна и устроить помост для своей свайной деревни, срубить часть леса и распахать землю, выжечь и выдолбить ствол громадного дерева на ладью-однодеревку – все это можно совершить не в одиночку, а только совместно.

    Этого мало: какой-нибудь «муравьиный лев», причудливое насекомое наших сосновых лесов, тоже роет в песке ловушки для муравьев, и роет их весьма искусно. Но он делает это инстинктивно, как делал всегда. А ведь предки человека раньше не рыли никаких ловушек, а потом начали их рыть. Никакой прирожденный инстинкт не мог подсказать им, как это надо делать. Нужно было, чтобы один из людей задумал такое нововведение, а другие узнали его мысли, поняли их и научились помогать ему.

    Для этого необходимо общаться. Чтобы сегодня охотиться на зверей, завтра собирать запас кореньев, а через две недели отвалить огромную скалу, закрывающую вход в новую пещеру, надо всякий раз по-новому согласовывать и сочетать действия многих людей.

    Совместность, или, как говорят точнее ученые, социальность, человеческого труда и является тем важнейшим третьим условием и свойством, которое отличает его от «работы» всех остальных животных. Люди работают не только рядом, но и объединенно. Более опытные поучают начинающих: одни просят поддержки, другие, узнав об этом, приходят им вовремя на помощь. Цели и условия труда меняются; каждый раз приходится действовать по-иному. Возникают стремления, которых совершенно не знают даже записные работяги из мира животных: облегчить труд, ускорить его выполнение, улучшить качество того, что выделывается или сооружается. А все это возможно лишь в том случае, когда каждый работник знает, что хотят сделать и что делают его товарищи.

    Общение во время труда, необходимое для человека, и отличает более всего остального его труд от «труда» животных. А для общения необходим язык. Совершенно ясно поэтому, что язык и должен был появиться у человека в связи с его трудом, который, начавшись с самого простого, медленно, но неуклонно усложнялся и как бы вырастал. И у нас есть все основания думать, что язык родился из тех необходимых для работы восклицаний, из тех возгласов и отрывочных звуков, которыми люди с самых ранних пор обменивались, занимаясь своими тяжкими в те времена трудами. Возгласы эти никак нельзя смешивать с «непроизвольными выкриками», о которых шла речь выше. Каждый из нас «ахает» от испуга или стонет от боли и на людях и наедине с собой. Это происходит действительно «непроизвольно». Но никто не закричит в полном одиночестве «эй-эй», никто не шепнет скрипучему дереву «тсс», не крикнет «тпрр» стремительному потоку. Все это восклицания, заранее предполагающие собеседника, слушателя, соучастника в совместном деле, который должен их услышать и на которого они должны так или иначе подействовать. Их испускают только для того, чтобы слышащий сделал что-то, в чем-то изменил свое поведение. Они и дали начало языку.

    Подведем итог всему, что сказано.

    Среди всех животных мира одно-единственное – человек – в свое время резко перестроило свою жизнь. Обезьяны остались жить на деревьях, а предки наши спустились с ветвей на землю. Они выпрямились, приняли новое, вертикальное положение. Их передние ноги превратились в свободные от грубой работы – ходьбы – руки, в первое орудие труда, способное служить для изготовления других, уже искусственных орудий. Изменилась и грудная клетка человека; иной стала и его гортань; они как бы подготовились к своей будущей особенной работе; они получили возможность постепенно стать не только органами дыхания, но и органами речи.

    После того как это произошло, человек смог заняться не тем единственным делом, к которому его предназначила природа (как обезьяны занимаются только сбором всего съедобного), а многими разными делами, любыми, по его желанию и надобности.

    Меняя орудия, которые ему служат, он теперь мог свободно менять и характер своего труда: из землекопа становиться рыболовом, из рыболова – дровосеком или каменщиком. Он начал сам себе создавать по мере надобности то «лапы» крота, то «клюв» дятла, то «когти» скопы-рыболова, то «клыки» льва или запасливые «защечные мешки» крысы-сеноставца.

    Этого мало: дятел или скопа не могут усовершенствовать свой клюв-долото или свои лапы-остроги. А человек получил возможность улучшать результаты труда, совершенствуя искусственные органы – орудия. Он приобрел способность учиться новым видам труда, употребляя новые орудия. Сразу, одним ударом, он захватил в свою власть все то богатство работ, которые могли выполнять животные самых различных видов, семейств и пород. Одновременно он научился быть и пауком, плетущим сети, и осой, лепящей из глины сосуды для меда, и древоточцем, гравирующим хитрые ходы на древесине, и тигром, убивающим буйволов, и термитом, возводящим огромные и сложные постройки своих «городов». Он стал человеком.

    И если до этого ему, как и его остальным родичам, все еще неплохо служил инстинкт, теперь потребовался новый наставник. Инстинкт не поможет тому, кто всю жизнь рубил топором, овладеть пилой или буравчиком. Сделать это способен только разум.

    И разум родился. Он родился, конечно, не в голове у того или другого из людей. Он вырос за долгие тысячелетия в головах множества представителей человеческой породы. Люди создали свой разум тем, что трудились. Труд немыслим без руководства разума, но и разум не может родиться без труда.

    В то же время оба они, разум и труд, не могли бы стать тем, чем они являются сейчас, без третьего соучастника этого великого дела – без языка.

    Ненужная зверю способность – язык – оказалась необходимой человеку. Вот ее и создал человеческий, совсем особенный, осуществляемый не в одиночку, а целым обществом, совместный труд.

    «Сначала труд, а затем и вместе с ним – членораздельная речь…» – так точно и сильно выразил эту замечательную истину великий мыслитель Фридрих Энгельс.

    ГОЛОС ИЛИ РУКА?

    Вот только что мы с вами старались представить себе, как в мире родился человеческий язык. Мы узнали: он был создан трудом. Но можно задать себе новый вопрос: а какой именно язык?

    Странный вопрос! Очевидно, тот, которым и мы сейчас пользуемся: «уменье, издавая звуки (помните Куприна?), выражать свои мысли: способность, слушая эти звуки, понимать мысли другого». Разве есть еще какие-либо иные формы или виды языка? Разве они существовали когда-нибудь? Разве, наконец, они возможны?

    Двести лет назад М. В. Ломоносов писал:


    «…кроме слов можно было бы мысли изображать через разные движения очей, лица, рук и прочих частей тела, как пантомимы на театрах представляют…»


    Соглашаясь, что такой мимический язык был бы неприменим в темноте, неудобен во время работы, когда руки заняты, Ломоносов всё же считал его существование теоретически возможным.

    Казалось бы, очень логично. Но лет сорок назад известный советский языковед Н. Я. Марр выступил с теорией прямо противоположной. По Марру человечество начало именно с жестового («ручного», как он его называл) языка; много тысячелетий люди и не знали другого, и звуковая речь появилась на целые эпохи позднее, когда «ручной язык», превратившийся уже в сложную и развитую систему, начал не способствовать людям в их движении вперед, а, наоборот, затруднять его. Звуковая речь как бы заменила своего старшего брата, «ручной язык»; впрочем, его можно было бы с этой точки зрения счесть и ее отцом: звуковая речь как бы постепенно выросла из языка жестов, сохраняя в себе многие его черты.

    Одно время эта гипотеза Марра пользовалась успехом. Позднее она была подвергнута резкой критике. Теперь языковеды нашей страны твердо убеждены, что «дело началось» не с «кинетического» («ручного») языка, а непосредственно со звукового. Язык жестов никогда не был самостоятельной системой передачи мыслей от человека к человеку. Как и сегодня, даже в самой глубокой древности движения рук, мимика лица только сопутствовали речи звучащей, были ее верными, но скромными помощниками.

    Возникает вопрос: а почему это так произошло? Что, какие-нибудь нерушимые законы природы делают вовсе невозможным возникновение не связанных со звуками способов сообщать друг другу внутренние переживания и мысли? Или можно допустить – пусть на какой-либо другой планете, в иных условиях – существование живых и разумных существ, общающихся не с помощью звуковых волн, а иначе, действуя не на слух, а на зрение, осязание или даже обоняние «собеседника»?

    Вопрос не очень простой. Мне случалось встречать товарищей, считавших самую его постановку чем-то неправильным и антинаучным. «Где нет звуковой речи, – утверждали они, – нет и не может быть никакого разговора о „языке“. Даже писатель-фантаст не вправе воображать себе такое!»

    В то же время другие недоумевали: почему, собственно, невозможен хотя бы тот же марровский «ручной» язык? Даже мы сейчас постоянно жестикулируем говоря, из желания придать своей речи выразительность и яркость. Есть народы, особенно из числа южан, которые вообще не умеют разговаривать, не размахивая руками: в одном романе двадцатых годов молодой египтянин или сириец Гоха, впервые столкнувшись с европейцами, составил себе о них очень нелестное представление: его раздражало, что те, даже споря, совсем не производили никаких жестов; ему было тяжело, неудобно беседовать с ними, – эта неподвижность казалась ему противоестественной. Так нам с вами кажется неприятной брюзгливая манера говорить не разжимая губ…

    А впрочем, что́ рассуждать о пустяках: каждый из нас видел сто раз, что глухонемые по целым часам объясняются друг с другом, не произнося ни единого слова; и ведь они прекрасно понимают друг друга. Если это не «ручной» язык, то что же это такое?

    Вопрос запутался; необходимо разобраться в этих противоречиях.

    Прежде всего; когда советские языковеды осудили гипотезу Марра, их не интересовал вопрос – мог ли или не мог теоретически быть созданным незвуковой, – допустим, «ручной» (или какой угодно другой), язык. Они утверждали, что в реальной, фактической истории человечества он никогда не был создан как таковой, как целая, завершенная, самостоятельная система. Что говорить о том, что могло бы быть, если на деле этого не было? А всё, что нам известно о прошлом людского рода, доказывает: никогда язык жестов не существовал и не существует сам по себе; всегда он является, как и являлся, лишь скромным помощником другого языка, звукового. Могло ли случиться иначе? Может быть – да, может быть – нет; важно лишь то, что этого не случилось в действительности и, утверждая обратное, Марр ошибался.

    Если поразмыслить, не увидишь в этом ровно ничего странного. Человек, еще не став существом говорящим, обладал, кроме рук, ног, глаз, еще ушами и голосовыми связками. Руки, ноги и глаза были ему нужны поминутно для важнейших дел, для труда. И когда возникла надобность найти среди органов человеческого тела такие, на которые можно было бы возложить обязанность связны́х, очень понятно, что ее пришлось передать сравнительно более свободным кандидатам.

    Хорош бы был наш далекий предок, если бы, возводя свайные постройки, оббивая кремневые голыши для наконечников или охотясь на бурых гигантов – мамонтов, он поминутно отрывался бы от своего – ручного! – дела, размахивал этими самыми руками, мотал головой, гримасничал, да еще отворачивался от добычи, чтобы увидеть, что ему нажестикулируют его собратья! Уже Ломоносов великолепно понимал нереальность такого предположения. «Однако, – заканчивает он мысль, приведенную в начале главы, – таким образом (то есть жестами. – Л. У.) без света было бы говорить невозможно, и другие упражнения человека, особливо дела рук наших, великим были бы помешательством такому разговору…»

    К этому можно добавить, что сам подобный способ разговаривать оказался бы еще худшим «помешательством» для любого дела, для каждой работы.

    Очевидно, мы не можем не видеть того, что заметил великий помор два века назад.

    Но значит ли это, что современная наука отрицает начисто самую возможность существования «незвукового» языка? Неужели, если бы люди по воле природы не обладали ни голосом, ни слухом, то им бы так и не удалось стать людьми, пришлось бы навек остаться жалкими безъязыкими существами, неспособными так или иначе «сказаться душой»?

    Вовсе нет. Само собой, обладай человек не одной парой рук, а двумя или тремя, имей он, кроме своих пяти человеческих органов чувств, еще одно-два (роскошествуют же рыбы, летучие мыши, некоторые насекомые, пользуясь какими-то загадочными для нас «локаторами», так называемым «шестым», «седьмым», каким угодно чувством), будь его природа еще более щедро наделенной, – он, весьма возможно, пошел бы по совершенно иному пути, создавая свое орудие общения. Можно представить себе мир, где у высокоразвитых существ имеется где-либо на лбу участок кожи, способный, как кожа хамелеона (но по приказу сознания), менять свою окраску. Никак нельзя ручаться, что такие существа не воспользовались бы этим своим свойством, чтобы создать при его помощи уже не звуковой, а «цветовой» язык, воспринимать «слова» не ушами, а глазами. Можно измыслить десятки других диковинок, но какой в этом смысл?

    Леонардо да Винчи сказал: «Мир полон возможностями, никогда еще не осуществленными!» – а мы с вами заняты не чтением фантастического романа. Мы заняты наукой. Так давайте же исходить в наших рассуждениях не из того, что «могло бы быть, если бы…», а из простых и реальных фактов. Мог или не мог возникнуть самостоятельный и независимый незвуковой язык – дело десятое. Важно то, что на земле, в человеческом обществе, он никогда создан не был.

    «Как не был? – скажете вы. – А глухонемые? Разве они не пользуются жестовой, „ручной“, речью? Разве она не единственный, не исключительный способ общения между ними? И ведь при этом ясно, что до нее у них не могло быть речи звуковой; значит, она первая по порядку возникновения, по крайней мере у этой группы людей!»

    Можно ли сказать про глухонемых, что они пользуются марровским «языком жестов»? Нет, нельзя; те из них, которые объясняются при помощи рук, обычно не жестикулируют, а как бы пишут в воздухе букву за буквой, слово за словом свои предложения. Из каких же слов эти предложения состоят? Из каких-нибудь особенных, так сказать «глухонемых»? Да нет, из самых обычных русских слов, только изображенных не нашим алфавитом, не нашим письмом, а другой азбукой, состоящей из разных комбинаций пальцев. Но ведь и мы с вами порою прибегаем к тому же: моряки на расстоянии, на котором звучащая речь не доходит, сигналят флагами, пускают в ход семафорную азбуку… Телеграфисты постоянно пользуются так называемой азбукой Морзе… В этом нет ничего удивительного и необычного.

    Удивительно, скорее, другое: как и откуда могли глухие люди узнать наши слова, слова людей говорящих и слышащих? Да и знают ли они их?

    Безусловно, знают: теперь огромное большинство граждан нашей страны, страдающих глухонемотой, – вполне грамотные люди. Без всякого затруднения читают они наши газеты и книги, пишут письма, и пишут их не какими-нибудь особыми «своими», а нашими, общеизвестными, «звуковыми» словами. Очевидно, при благоприятных условиях они вполне способны научиться нашему языку. А как?

    Они могли бы научиться ему только от людей говорящих. Значит, для того чтобы могло создаться то, что нам кажется «жестовым языком» глухих, необходимо, чтобы до него уже существовал где-то язык звуковой: первый вырос только из корня второго.

    Правда, если в жизнь глухонемого ребенка не вмешивается никто, если он вынужден общаться только с себе подобными, то в конце концов он вместе с товарищами создает себе нечто вроде примитивного языка жестов, на котором кое-как можно объясняться в кругу самых простых вопросов: высказывать повседневные желания, делиться самыми несложными радостями и горестями, формулировать какие-то свои, крайне ограниченные мысли. Но «мысли» эти не могут идти ни в какое сравнение с тем, что мы подразумеваем под словом «мысль»; они гораздо беднее, проще, примитивнее; они не способны выразить никаких общих идей, ничего мало-мальски отвлеченного. Недаром учителя глухонемых, так называемые сурдопедагоги, стараются как можно быстрее и решительнее отучить своих питомцев от жестикуляции или, по меньшей мере, свести ее, как и у нас, говорящих, к чисто вспомогательной второстепенной роли, заменив ее совсем другим видом доступного им языка.

    В прошлом веке главной задачей сурдопедагога было научить воспитанников пользоваться простейшей «пальцевой азбукой». Многие думают, что и сейчас дело сводится к тому же.

    Между тем это далеко не так. Теперь люди овладели искусством передавать глухонемым умение читать наши слова, слова людей говорящих, глазами: по движениям губ того, кто говорит. И не только читать, но и понимать. И не только понимать, но и, в свою очередь, произносить эти слова так, чтобы их понимали другие. Произносить, несмотря на то, что сам ты их не слышишь!

    Кроме того, как только это становится возможным, глухонемых у нас обучают обычному нашему чтению и письму. Это несколько труднее, чем обучение нормальноговорящих людей, но все же это отлично удается.

    Я думаю, в вопросе о глухонемых основное теперь ясно. Настоящих глухонемых, которые никак, совсем бы, не были приобщены к общечеловеческой звуковой речи, у нас в стране уже не осталось. Они в той или иной форме овладевают ее различными более или менее удобными заместителями, прочно связанными с нею. В своих специальных школах они проходят ту же программу, что и говорящие дети. Иные из них затем успешно поступают в общие вузы и спокойно обучаются в них наряду со всеми.

    Они читают в общих библиотеках, смотрят кинокартины (никогда не жалуясь на то, что «звук плохой», если только изображение достаточно ясное); они слушают лекции, которые для них либо читают несколько медленнее, чем обычно, либо переводят на ручную азбуку специальные переводчики. Советский закон справедливо считает их такими же полноценными гражданами нашей страны, как меня или вас. Но все это, разумеется, только потому, что человечество нашло способы приобщить их к основному орудию нашей культуры, к звуковому человеческому языку.

    Мне могут сказать: ну, с языком так. А как же обстоит дело с мышлением таких людей? Отличается оно от нашего или полностью совпадает с ним? О чем думают они? В какие удивительные и причудливые формы отливается, может быть, оно?

    Я не могу здесь подробно и ясно отвечать на этот трудный вопрос. Можно сказать одно: конечно, по форме своей, да и по самому характеру своему, мышление глухонемых не может не отличаться от нашего. Нам, говорящим, нелегко представить себе, каким рисуется им мир, даже в тех случаях, когда они сами пытаются поведать нам об этом.

    Разве не поразительно, например, что глухонемые, которые отлично понимают вашу речь по движению губ и членораздельно отвечают вам, не имеют в то же время ни малейшего представления, скажем, о музыке или о пении? Скажу больше: вероятно, зал, переполненный благоговейно неподвижными людьми, перед которыми на эстраде еще один человек, не производя никакого заметного эффекта, быстро-быстро перебирает зачем-то пальцами клавиши рояля, а другой странно трет волосяным смычком по безмолвным струнам, представляется им крайне нелепым, может быть, даже неправдоподобным, зрелищем.

    Диким кажется глухонемому и занятие насвистывающего мальчугана, мычащей коровы или поющего петуха; понять невозможно, для чего все они делают такие странные и ни к чему не приводящие телодвижения! Зато моментальные фотокарточки, заснятые во время разговора людей, могут произвести на них такое же нелепое впечатление, но уже по прямо противоположной причине: там мы слышим звуки, которых они не воспринимают, а тут до них доходят те совершенно незаметные для нас звуки, которые фотоаппарат запечатлел навсегда на совершенно немой, с нашей точки зрения, пластинке: сидит человек, и на губах у него застыло вечное, никогда не умолкающее «у-у-у-у-у» или «м-м-м-м-м». Все это, на наш взгляд, почти непредставимо…

    Как же будешь судить о внутреннем мире людей, у которых болезнь отняла почти целиком одну пятую часть воспринимаемого нами внешнего мира?!

    Впрочем, мы очень далеко ушли от наших основных тем, и то, о чем я рассказывал вам сейчас, имеет к ним только косвенное отношение.

    Однако мы нашли все же точный ответ на основной наш вопрос: противоречие во взглядах науки на вопрос о «незвуковых формах языка» оказалось несуществующим, а теории Марра безусловно ошибочными.

    Да, теоретически можно представить себе различные другие виды языка, помимо звукового. Но на практике человечество создало для общения именно этот один полноценный и точный язык – звуковой. Именно он был первым создан в процессе труда и помог труду привести к «очеловечиванию обезьяны». Он сделал людей в полном смысле слова людьми. Он обеспечил создание человеческой культуры со всем, что в ней есть хорошего и что еще остается плохого.

    О нем, и только о нем, мы и будем говорить на всех дальнейших страницах этой книги. О звуковом языке. И о человеческом, тесно с ним связанном, мышлении.

    КАК ЖЕ ЭТО ИЗУЧАТЬ?

    Человек создал язык, а язык отплатил своему создателю сторицей. Он позволил ему развить человеческий мозг, облагородил его, дал возможность думать, бороться и развиваться. Он во много раз облегчил и сделал более плодотворным неустанный человеческий труд.

    В конце концов можно сказать без особых преувеличений, что именно он, сын труда – язык, вывел человека в люди.

    Случилось это очень давно, бесконечно давно. Нельзя отсчитать известное число лет, даже весьма большое, и определить дату, после которой люди, став существами говорящими, из животных превратились в людей. Невозможно отпраздновать десяти тысячелетний или стотысячелетний «юбилей» языка. Нет возможности и почтить памятником его «изобретателя». Этих изобретателей были миллионы, и работали они над своим замечательным делом огромное число лет. И нам сейчас, как только мы обращаемся к вопросам, связанным с прошлым языка, приходится углубляться в такую даль, и глубь времен, где все теряется в тумане, на первый взгляд непроницаемом.

    В самом деле, трудно, но возможно дознаться, как говорили наши предки тысячу лет тому назад. От этого времени остались кое-какие письменные документы. Сохранились записи, сделанные людьми из других стран – византийцами, арабами; они описывали в те самые времена чуждый им, но интересовавший их язык «руссов». Наконец, вполне возможно, что и сам наш народ мог сберечь с того времени – даже не в записи, а в своей памяти – отдельные древние слова, пословицы, прибаутки, сказки, песни… Мы увидим вскоре, что это и на самом деле случается, – ведь между предками нашими и нами тянется вековая, никогда не прерывавшаяся связь.

    А вот подумайте: как вы будете восстанавливать язык людей, живших за сотни тысячелетий до нашего времени?

    Они не умели писать; ни единой буквы после себя они нам не оставили. У них не было никаких грамотных современников, которые могли бы рассказать что-нибудь про их язык: все их ровесники были такими же, как они, лохматыми, низколобыми варварами. На таких плоха надежда!

    Трудно представить себе, чтобы что-то существенное могло дойти от их времени до нас и в самой памяти народов: слишком уж долог, бесконечно долог пройденный с тех пор человечеством путь. Так неужели мы обречены навсегда остаться в неведении относительно всего, что лежит за пределами эпохи письменной речи?

    Это было бы крайне печально: самые древние, самые несовершенные письменные знаки, какие известны нам и могут быть прочитаны нами, не древнее пяти – шести тысячелетий. А ведь человек существует на земле как человек уже сотни тысяч лет. Значит, мы можем изучать только ничтожную долю истории языка, жалкие проценты всего этого отрезка времени? По счастью, положение оказывается не таким уж безнадежным, если к нему приглядеться внимательнее.

    Прежде всего, о многом мы имеем право заключать по аналогии. Что это значит?

    Если я могу наблюдать, как растут и развиваются деревья сегодняшнего леса, как из желудя выбивается росток, как из ростка возникает могучее дерево, как постепенно оно начинает приносить плоды, стареет и, наконец, умирает, я могу положительно утверждать, что так же росли и развивались деревья и в лесах Ивана IV или Владимира Киевского. Вряд ли я сделаю при этом значительную ошибку. Найдя в каких-либо руинах чурбан, срубленный в год крещения Руси, и подсчитав на нем пятьсот годичных колец, я смело буду настаивать: этому дереву тогда было полтысячи лет. И придется признать мою уверенность обоснованной.

    Примерно так же обстоит дело и с языком. Мы никогда не видели и никогда не увидим наших прапращуров, людей каменного века. Однако история позволила нам наблюдать в наше время жизнь племен и народов, находящихся примерно на той же стадии развития, которую когда-то проходили эти наши предки. В Австралии, в Африке, в Южной Америке сохранились еще уголки, жители которых до последнего времени не вышли из каменного века. Они стоят или только что стояли на ступени развития, близкой к тому, что наука называет «палеолитом» и «неолитом».

    Наблюдая их, мы можем с достаточной долей вероятности переносить эти наблюдения в далекое прошлое, в глубь времен и думать: примерно так жили, говорили, думали, заблуждались и нащупывали истину наши бесконечно давно существовавшие предки.

    Конечно, это не очень точный и не вполне бесспорный путь. Но за отсутствием лучшего к нему постоянно приходится прибегать в науке о языке, когда речь идет о самых отдаленных от нас временах. Когда же речь заходит о более близком времени, на помощь выступает удивительное открытие прошлого столетия, то, что называется «сравнительно-историческим методом» в языкознании.

    Что это такое? В двух словах этого не объяснишь.. Нам придется посвятить этому методу по меньшей мере несколько глав этой книги. Но предварительно я попытаюсь простым примером, сравнением, может быть, грубоватым, дать понять, о чем пойдет речь.

    Ученые, наблюдающие мир животных, находят в нем целый ряд живых существ, то более, то менее близко напоминающих друг друга. Это обезьяны разных видов и семейств, полуобезьяны, или лемуры, и, наконец, человек.

    Изучая всех их, зоологи приходят к мысли об их близком родстве. Становится вполне вероятным, что все эти непохожие друг на друга животные произошли от каких-то общих предков; такое заключение возникает, когда сравниваешь между собою различные органы их потомков. Между ними так много общего, что простым случайным совпадением этого сходства никак не объяснишь.

    Однако, установив общее происхождение многих видов, мы не можем указать нигде в живой природе их общего предка: его нет. Существа, давшие начало и обезьянам и человеку, давным-давно вымерли, исчезли. Значит, мы не в состоянии и представить себе, какими они были?

    Наука показывает, что это не так. На основании тщательного сравнения организмов, животных-потомков, подмечая у них общие черты, наблюдая, как они развиваются, ученые нашли возможным «теоретически восстановить» образ их никогда никем не виданного предка. Мы теперь более или менее ясно представляем себе, каким он был, какой образ жизни вел, какую имел внешность, чем походил на обезьяну и чем на человека. И у нас есть все основания считать, что мы правы в своих заключениях, полученных таким «сравнительно-анатомическим методом».

    Метод этот позволяет палеонтологам по найденной кости с достаточной точностью установить, каким было все давно вымершее животное, где оно жило, чем питалось, какими обладало особенностями. И обычно последующие, более полные находки постепенно подтверждают эти сравнительно-анатомические «предсказания».

    Но если все это возможно в зоологии и палеонтологии, то почему же нельзя применить подобный же, только уже не «сравнительно-анатомический», а «сравнительно-исторический» метод в науке о человеческих языках?

    Да, это в какой-то мере возможно, если только мы установим точно, что, во-первых, между языками людей существует какая-либо связь по происхождению, и, во-вторых, найдем те законы, по каким они живут и развиваются.

    Вот об этом-то я и хочу говорить в следующих главах моей книги.

    ОБ ИВАНАХ, ПОМНЯЩИХ РОДСТВО

    В дореволюционные годы существовало ходячее выражение «Иван, родства не помнящий». В переносном смысле так называли людей без всяких традиций, ко всему равнодушных. Пошло же это выражение от каторжан. Бежавшие с каторги люди, попадая без документов в руки полиции и желая скрыть свое прошлое, все, как один, именовали себя «Иванами», а на вопросы о родичах отвечали, что «родства своего они не помнят». Так, «Иванами, родства не помнящими» и записывали их в полицейские протоколы.

    Имя Иван избиралось при этом не совсем случайно: издавна оно считается типичным, характерным русским именем, любимым в нашем народе.

    Но ведь в отличие от таких имен, как Борис, Глеб, Всеволод, Владимир, имя это – не русское по своему происхождению. Иваны имеются и в других странах. Правда, наш русский Ваня, встретив своего, скажем, французского «тезку», тоже Ивана, не сразу узнает в нем себя, и наоборот. По-французски Ваня будет Жанно́, а Иван – Жан. Недаром А. С. Пушкин называл Ванюшей известного французского баснописца Жана Лафонтена:

    Ты здесь, лентяй беспечный,
    Мудрец простосердечный,
    Ванюша Лафонтен!

    Странно: между словами Иван и Жан нет как будто ничего общего. Почему же мы должны считать, что именно Жан является переводом на французский язык нашего Ивана? Чтобы понять это, придется попросить Ивана припомнить его родство, и притом очень далекое.

    Тысячелетия назад среди малоазиатских иудеев было распространено имя Йехохана́н. На их языке оно означало примерно: «милость божья», «дар бога».

    Когда в Палестине возникло, а затем широко распространилось по всему миру новое религиозное учение – «христианство», имена древних «пророков» и «святых людей» стали переходить к другим народам. Вместе с христианской верой имя Йехоханан проникло в Грецию.

    Однако звуки этого чуждого грекам слова (особенно его второе «х») оказались трудными для греческого языка. Постепенно греки переделали Йехохана́н в Иоа́ннэс, выбросив неудобные для них звуки и снабдив его окончанием «эс», свойственным греческим существительным мужского рода (имена Перикл, Ахилл греки произносили, как Пери́клес, Ахи́ллес и т. п.).

    От греков, через римлян, имя Иоаннэс распространилось по всей Европе, когда она стала христианской. Но если бы вы начали искать его теперь в тамошних справочниках, вы бы не сразу опознали его. Вот как звучит оно на разных языках:


    по-греко-византийски – Иоа́ннэс

    по-немецки – Ио́ганн

    по-фински и по-эстонски – Юхан

    по-испански – Хуа́н

    по-итальянски – Джова́нни

    по-английски – Джон

    по-русски – Ива́н

    по-польски – Ян

    по-французски – Жан

    по-грузински – Иванэ

    по-армянски – Ованэ́с

    по-португальски – Жоа́н

    по-болгарски – Он


    Вот и угадайте, что Иехоханан, имя, содержащее девять звуков, в том числе четыре гласных, совпадает с французским Жаном, состоящим всего из двух звуков, среди которых гласный лишь один (да и тот «носовой»!) или с болгарским «Он»!

    Тем интереснее выяснить, почему это слово в каждом из языков менялось именно так, а не иначе. Что оно случайно у испанцев превратилось в Хуана, а у англичан в Джона, или за этими метаморфозами стоят какие-то основательные причины?

    Чтобы судить об этом, проследим историю еще одного, тоже вышедшего с Востока имени, – Иосиф.

    Там оно звучало как Йосэф. В Греции это Йосэф стало греческим Иосифом: у греков не было двух письменных знаков для «й» и «и», а древний знак «э», «эта», за последующие века в греческом языке стал произноситься как «и», «ита». В таком виде это имя Иосиф и было греками передано другим народам. Вот что с ним случилось в европейских и ближних к ним языках:


    по-греко-византийски – Ио́сиф

    по-немецки – Йо́зеф

    по-испански – Хосэ́

    по-итальянски – Джузе́ппе

    по-английски – Джо́зэф

    по-русски – Осип

    по-польски – Йу́зэф (Юзэф)

    по-турецки – Йусу́ф (Юсу́ф)

    по-французски – Жозэ́ф

    по-португальски – Жузэ́


    Теперь я попрошу вас повнимательнее вглядеться в обе наши таблички, и вы сами убедитесь: изменения, происшедшие с именами, по-видимому, не случайны.

    Обратите внимание на начальные звуки этих слов. В обоих случаях исходные имена начинались с «йота» и следующего за ним гласного: «йе», «йо». И вот на месте «йота» мы имеем, тоже в обоих случаях, в немецком языке «й» (Йозэф), в испанском – «х» (Хуан, Хосэ), в английском и итальянском – «дж» (Джон, Джозэф, Джованни, Джузеппе), у французов и португальцев – «ж» (Жан, Жозэф, Жоан, Жузэ).

    Если бы такие замены произошли только однажды, мы ничего не могли бы утверждать. Раз они повторились, возникает некое «подозрение». А начни мы проверять его на других именах, результат неизменно оказывался бы тем же самым.


    по-латыни – Йулиа Йэронимус

    по-испански – Хулиа Хэронимо

    по-итальянски – Джулиа Джеронимо

    по-французски – Жюли Жеро(ни)м


    и так далее. Видно, дело не в слепой случайности, не в «капризе», а в каком-то законе: он действует в этих языках, заставляя их во всех случаях одинаково менять приходящие из других языков одинаковые звуки.

    Я привел в качестве примера имена собственные, а не какие-нибудь иные слова, только для простоты. Относительно христианских имен легче установить, откуда они пришли и какой путь проделали, переходя из языка в язык. Как же обстоит дело с другими, обыкновенными словами?

    Совершенно так же. Звуки, входящие в них, тоже изменяются от языка к языку по определенным и точным законам.

    Жила, например, в древнеитальянском (латинском) языке основа «йур» (jur), которая означала «право». Слово «йус» (jus), в родительном падеже «йу́рис» (juris), так и значило – «право». Слово «йура́рэ» (juráre) – «клясться», «присягать».

    Эта римская основа перешла во многие языки. При этом с ней случилось точно то же, что и с именами. Возьмите французское слово «juri» (жюри), испанское «jurar» (хурар, присягать), итальянское «джурэ» – «право», английское «джадж» (judge – судья, эксперт), и вы убедитесь в этом. Видно, нами подмечено постоянно действующее правило, некий закон.

    Но ведь это очень существенно. Если только слова всегда, переходя из языка в язык, меняются одинаково, по одним правилам, из наших наблюдений следуют выводы, крайне важные для науки. Возьмем один живой пример.

    Я знаю, что во французском языке есть глагол «жуэндр» (joindre). Он в переводе значит «соединять».

    Заглянув в словарь латинского, древнеримского языка, я вижу там слово «йунго» (jungo). Это тоже глагол, и значит он также «соединять», «присоединять». Нет ли между ними родственной связи? Как проверить это предположение? Может быть, французское «жуэндр» только новый вариант старой латинской основы «йунг»?

    Если это так, тогда та основа, которая из латыни проникла во французский язык, легко могла пробраться и в другие родственные латыни языки, скажем – в испанский.

    Но ведь мы уже видели, что слова, начинавшиеся по-латыни с «йу», в испанском принимали другую форму: «ху». Значит, есть основания искать в испанском словаре какие-то такие слова, значение которых связано с понятием «собирания», а первым слогом является слог «ху».

    Ищем и действительно находим. Вот глагол «ху́нтар» (juntar) – «собирать», «соединять». Вот существительное «ху́нта» (junta), означающее «собрание», «банда». Есть и другие родственные слова.

    Вещь удивительная: не зная испанского языка, мы с вами на основании языковедческого закона «предугадали» наличие в нем определенных слов. И при этом не сделали никакой ошибки.

    «Да, это и на самом деле замечательно!» – говорите вы. И все же, соглашаясь со мной, вы даже на десятую долю не можете оценить громадного значения сделанных нами наблюдений. Чтобы понять, каким могущественным орудием в руках науки может оказаться вчерне описанный мною языковедческий закон, нам нужно разобраться в вопросе о похожих и непохожих словах в различных языках.

    СХОДНОЕ И РАЗЛИЧНОЕ

    Если бы все слова одного языка походили порознь на слова других языков, было бы совсем просто овладевать чужой речью.

    Но на деле-то в разных языках и слова, конечно, разные; это знает каждый.

    Однако случается порой в двух совсем различных языках обнаружить слова, очень напоминающие друг друга. Вот, скажем, в арабском языке имеется слово «кахуа». На русский язык его можно перевести как «кофе». Откуда такое совпадение?

    Этот случай очень прост. Растение, дающее «кофейные бобы», происходит из палимой солнцем Аравии. Арабы научились использовать его много раньше, чем народы Европы. Впрочем, есть предположение, что кофе было открыто и употреблено в дело впервые в Каффе – одной из областей Эфиопии.

    Если так, – тогда арабское «кахуа» есть в свою очередь только переработка этого названия. Соседи арабов (и соседи этих соседей) у них позаимствовали и самый напиток, изготовленный из плодов «кахуа», и его имя. Потом каждый народ несколько изменял арабское слово на собственный лад, и вот арабское «кахуа» превратилось во французское «кафе» (café), в немецкое «каффэ» (kaffee), в польское и чешское «ка́ва» (kava), в венгерское «кавэ» (kahve)[21].

    Так случается нередко. Встретив в двух языках слова, похожие по звукам и в то же время означающие сходные между собою понятия, мы постоянно говорим: вот плоды взаимного обмена между этими языками. Перед нами «заимствование». Само собой понятно, что слова заимствованные – в большинстве языков составляют меньшинство, исключение. Не они придают языку его основные черты[22].

    Реже, пожалуй, натыкается языковед на другие случаи. Бывает так, что в двух языках два слова совершенно точно совпадают по звукам, а смысл их совсем различный.


    Как слово звучит:

    Что это слово значит по-русски:

    Что оно же значит на другом языке:


    бура́к

    свекла

    бесплодная земля (турецк.)


    буру́н

    пенная волна

    нос (турецк.)


    дура́к

    глупец

    остановка (турецк.)


    кула́к

    сжатая кисть руки

    ухо (турецк.)


    таба́к

    курительное снадобье

    тарелка (турецк.)


    ни́ва

    пажить

    двор (японск.)


    я́ма

    углубление

    гора (японск.)


    бок

    сторона

    козел (голландск.)

    берег (франц.)


    кот

    самец кошки

    хижина (англ.)

    грязь (немецк.)


    Как объяснить, что звуки этих разноязычных слов примерно совпадают между собою?[23]

    Можно допустить, что некоторые из них тоже могли проникнуть из языка в язык при помощи заимствования, которого мы пока еще не разгадали. Так, например, в Турции имеется один из видов растения Nicotiana, который так и называется по-турецки: «таба́к» (тарелка), за свои широкие округлые листья, в то время как всякий табак вообще в Турции именуется «тютю́н». Не исключено, что наше название «табак» как-то связано именно с этим сортом. Но это только предположение.

    Громадное же большинство таких совпадений – результат чистейшей случайности. Ничего общего между русской и японской «ямой», как и между русским и французским словами «кот», нет. Каждое из них имеет собственную, отличную от его близнеца, историю и свое, совершенно особое, происхождение.

    Возьмем французское слово «кот» – «берег» (cote). Слово это состоит в ближайшем родстве с французским же «котэ́» – «сторона» или с испанским «коста» (costa) – «берег».

    А наше русское «кот», как это ни неожиданно для вас, имеет общее происхождение вовсе не с ним, а с французским словом «ша», которое пишется: «кхат» (chat), и с древнелатинским «ка́тус» (catus). И «ша» и «катус» означают «самец кошки», «кот».

    Изучение показывает, что и сходство между остальными словами нашего списочка в большинстве случаев на самом деле курьез языка, случайность.

    Может быть, тогда можно просто сказать: если два слова в двух языках походят только по звучанию, но не связаны друг с другом по смыслу, между ними нет ничего общего?

    Нет, сказать так было бы неосторожно.

    Посмотрите еще один перечень русских и нерусских слов:


    Как слово звучит по-русски:

    Что оно значит у нас:

    Как звучит на других языках:

    Что на них значит:


    по-чешски:


    де́ло

    работа

    дя́ло

    пушка


    позо́р

    срам

    по́зор

    внимание! берегись!


    пу́шка

    орудие

    пу́шка

    ружье


    чита́тель

    тот, кто читает

    чи́татель

    числитель (дроби)


    черствый

    несвежий

    че́рстви

    свежий (прохладный)


    да́вка

    теснота

    да́вка

    налог


    по-болгарски:


    вери́ги

    оковы

    вери́ги

    горные хребты


    гроб

    ящик для погребения

    гроб

    могила


    бор

    хвойный лес

    бор

    сосна


    губа

    губа

    гу́ба

    гриб[24]


    друг

    товарищ

    друг

    иной, не этот


    быстрый

    скорый

    бистър

    прозрачный[25]


    по-польски:


    череда́

    порядок, очередь

    чере́да

    толпа, сброд


    чин

    разряд

    чин

    поступок, дело


    годи́на

    время, пора

    годзи́на

    час (60 минут)


    час

    60 минут

    час

    время, пора


    смета́на

    кислые сливки

    сьмета́нка

    сливки вообще


    Проглядывая этот список, можно прийти к выводу, что и тут перед нами такие же «капризы» языков, игра случайных совпадений.

    Но, вдумываясь в каждую из словесных пар, приходишь к иному выводу: между значениями слов, входящих в эти «пары», существует известная связь, не всегда прямая и ясная, не бросающаяся в глаза, но все-таки несомненная.

    Слово «пу́шка» в нашем языке означает огнестрельное орудие, а у чехов – оружие, но тоже огнестрельное. Между обеими этими предметами есть значительное сходство.

    Слово «вери́ги» у нас означало всегда «железные оковы, цепи»; их изуверы прошлых дней навешивали на себя, чтобы «изнурять свою плоть». А у болгар «вери́гой» называется горный хребет. Казалось бы, что же тут можно найти общего? Но подумайте сами: ведь и мы «горные хребты» именуем «горными цепями». Очевидно, в обоих словах, русском и болгарском, это значение – «цепь» – и является основным, главным, а уж о каких цепях, железных или каменных, речь, – вопрос второстепенный.

    Иногда одно и то же слово, встречаясь в двух языках, имеет в них значение не то что «несходное», а скорее прямо противоположное. Вот пример: мы говорим «черствый» о хлебе, который уже остыл и засох; «теплый», мягкий хлеб у нас противопоставляется холодному, «черствому». А у чехов слово «че́рстви» означает как раз наоборот: «свежий», «прохладный»[26]. Каким же образом так разошлись значения этого слова?

    Подумайте сами: в обоих языках есть и общий оттенок значения: «холодный», «остывший». Остывший хлеб – черствый хлеб. Человек, в груди которого «остыли чувства», – черствый, холодной души человек. Это у нас, в русском языке.

    А чехи пошли по другой линии. У них «че́рстви витр» – «прохладный», то есть свежий, ветер. Одно и то же слово у двух народов имеет противоположные, но тесно связанные между собою значения.

    Это совсем не похоже на то, что мы имели в случае с русским и турецким словами «кула́к»: там между значениями не было ни сходства, ни противоположности; они просто были никак не связаны друг с другом. Слово «позор» у чехов означает «осторожно», «берегись», у нас, русских, – «стыд», «срам». Казалось бы, что общего? Но легко сообразить: оба восходят к славянскому глаголу «позрети» – «посмотреть». «По́зор!», то есть: «осмотрись, будь зорок, бдителен!», «Позор!», то есть: «какое зрелище!». Пушкинисты, например, указывают, что в стихотворении Пушкина «Деревня» слова «невежества губительный позор» означают не «стыд невежества», а «губительное зрелище невежества», «Позорище» некогда и просто означало «зрелище»[27].



    Значит, верно: из слов двух или нескольких языков мы имеем право считать связанными друг с другом такие слова, у которых сходны звуки и значения имеют между собою нечто общее. Но только общность эту не всегда легко обнаружить. Чтобы судить о ней, приходится проделывать большую работу, доискиваться, какой смысл имеют в обоих языках другие, явно родственные данным, слова, исследовать, как в далеком прошлом менялось их понимание… Надо все время обращаться к истории и данных языков и тех народов, которые на них говорят.

    ОТ «ВОЛКА» ДО «ЛУ»

    Теперь мы знаем, как обстоит дело, когда перед нами слова, сходные по звукам, но несходные по смыслу, по значениям.

    Однако нам уже известно: сплошь и рядом в языках наталкиваешься на обратное положение: значения почти совпадают, а в звуках слов как будто нет ничего общего.

    Примеры этого мы видели. Русское «кот» ничуть не более похоже на французское «ша», нежели английское «Джон» на древнегреческое «Иоаннэс». А ведь мы установили, что эти слова имеют общее происхождение.

    Таких внешне непохожих друг на друга, но родственных слов языковеды обнаруживают в различных языках огромное количество, и человеку, не осведомленному в языкознании, иной раз может показаться, что его просто хотят одурачить. Ну, скажите на милость, что может быть общего между такими словами, как:

    русское «живой» и латинское «вивус» (vivus), которое тоже значит «живой»;

    русское «сто» и немецкое «хундерт» (hundert), тоже означающее «сто»;

    русское «волк» и французское «лу» (loup) – тоже «волк»?

    А вот языковеды утверждают, что слова каждой из этих пар родственны между собой.

    Пока вы не встречались с теми законами, по которым меняются звуки слов в различных языках, вы, вероятно, никогда не поверили бы подобным утверждениям. Но теперь, когда вам стало известно, что такие изменения происходят, и притом не кое-как, а по твердым правилам, теперь вам уже легче будет выслушать мои доказательства. Возьмем для простоты и наглядности только одну из этих пар: русское «волк» и французское «лу».

    Вот как звучит слово, означающее серого хищника, в ряде языков:


    по русски: волк

    по-литовски: ви́лкас

    по-украински: вовк

    по-древнеиндийски: вркас

    по-сербски: вук

    по-древнегречески: лю́кос

    по-чешски: влк

    по-латински: лу́пус

    по-болгарски: вук (или вълк)

    по-итальянски: лу́по

    по-немецки: вольф

    по-румынски: луп

    по-английски: вулф

    по-французски: лу


    Очень любопытно. Каждые два соседних слова кажутся нам очень похожими друг на друга: «волк» и «вовк», «вовк» и «вук», «луп» и «лу»… А вот крайние в ряду – «волк» и «лу» – как будто не имеют между собой ничего общего.



    Но ведь это довольно обычное явление в мире. Наша современная лошадь совсем не похожа на своего далекого предка, маленького, собакообразного зверька фенако́дуса, жившего миллионы лет назад. Но между фенако́дусом и лошадью ученые открыли целую цепь животных, все меньше похожих на первого, все больше напоминающих вторую; эоги́ппуса, мезоги́ппуса, гиппарио́на и т. д.

    И мы понимаем, что фенако́дус превратился в лошадь не сразу, а путем постепенных переходов. Нечто отдаленно подобное, по-видимому, может происходить порою и в удивительном мире слов.

    Мы с вами теперь люди искушенные. На примере человеческих имен мы видели, как далеко могут уводить слово «законы звуковых соответствий» между отдельными языками. Если римская «Йу́лиа» превратилась во французскую «Жюли́» и английскую «Джа́лиэ», то удивительно ли, что древнеиндийский «вркас» мог у древних греков зазвучать как «лю́кос»? Ведь при переходе от языка к языку закон звуковых соответствий влияет не на один какой-либо звук слова, а на многие его звуки, и на каждый по-разному. Понятно, что иной раз оно может приобрести совершенно неузнаваемый вид. И все же языковед, вооруженный точным знанием этого закона, может, как мы видели, не только проследить, но и предугадать эти удивительные превращения.



    Исследуя языки мира этим способом, языковеды и наткнулись на замечательное открытие. Среди них (языков) встречаются одни, которые очень похожи друг на друга по различным признакам; сходство между другими несравненно менее заметно; наконец есть и такие, в которых сходных черт не обнаруживается, какие «законы соответствий» к ним ни применяй[28]. Это сто́ит показать на примере.

    Вернитесь к табличке удивительных превращений «волка». Легко заметить, что она распадается на две ясно отличимые части.

    В первой части слово «волк» содержит в себе согласные звуки: «в», «л» («р») и «к»: «волк», «вълк», «вилкас» и т. п.

    Во второй группе на их место являются уже другие согласные, в другом порядке: «л», «к» («п»): «лю́кос», «лу́пус», «лу́по», «лу».

    Мы уже согласились, что обе группы связаны между собой: между «вркас» и «лю́кос» тоже можно найти общее. Но бесспорно, что внутри каждой из двух групп слова различаются несравненно меньше, чем вся первая группа от второй. «Волк» более похож на «ву́ка» или на «вълка», нежели на «лу́по» или «лю́коса». Сходство внутри групп заметит каждый; общее между словами обеих групп сумеет доказать только лингвист.

    По-видимому, между языками каждой из этих групп имеется более тесное сходство, более глубокая связь, чем между ними и языками другой группы.

    А рядом с этим языковеды наталкиваются на такие языки, в которых слова уже вовсе не связаны ни с какими нам известными. По-азербайджански «волк» «кырт», по-фински – «су́си», по-японски – «ока́ми». Между этими словами и словом «волк» никакие законы звуковых соответствий ничего общего не обнаружат.

    Сходство, как мы убедились, было основано на законе. Но, может быть, несходство зависит от чистой случайности?

    Нет, это не так! Вот как звучат в различных языках слова, которыми народы называют три очень важных для них понятия:


    по-русски: мать, дом, гора́

    по-польски: ма́тка, дом, гу́ра

    по-чешски: ма́тка, дум, хо́ра

    по-болгарски: ма́йка, дом, гора́[29]


    Ясно, что между этими языками существует большое и близкое сходство. Если же мы возьмем другие языки, картина будет опять иной. Вот те же слова:


    по-русски: мать, дом, гора́

    по-фински: а́йти, ко́ти, мэ́ки

    по-турецки: ана́, эв, дах

    по-японски: ха́ха, у́ти, я́ма


    Бросается в глаза, что эти языки не имеют видимого сходства ни с языками первой группы, ни между собою. Подтверждают это первое впечатление (которому, как мы теперь знаем, нельзя слепо доверяться!) и языковеды.

    Четыре первых языка, говорят они, близки друг к другу; три последних далеки и от них и друг от друга.

    Вот теперь, пожалуй, и выходит на сцену одно из самых основных почему. Почему же возникли эти группы схожих и несхожих языков? Почему в мире слов мы видим картину, напоминающую нам обычное положение в живой природе: злаки похожи между собою, но резко отделяются от крестоцветных или от хвойных? В то же время сами хвойные и крестоцветные, отличаясь друг от друга, имеют и некоторые сходные черты. Биологи выяснили, откуда взялись и сходство и различия между живыми организмами. Надо и нам установить это для нашего предмета наблюдения – языков.

    ЯЗЫКОВЫЕ СЕМЬИ

    Вы встречаете человека, у которого нос как две капли воды похож на нос вашего хорошего знакомого. Чем вы можете объяснить такое сходство?

    Проще всего предположить, что оно вызвано самой простой случайностью; каждый знает, такие случайные совпадения не редкость.

    Если вам повстречаются двое людей, у которых есть что-то общее в их манерах говорить, в движениях или в походке, весьма вероятно, что это результат невольного или вольного подражания, так сказать, «заимствования»: ученики часто подражают любимым учителям, дети – взрослым, солдаты – командирам.

    Но вообразите себе, что перед вами два человека, у которых похожи сразу и цвет глаз, и форма подбородка, и звук голоса, и манера улыбаться. Оба употребляют в разговоре одинаковые выражения, да еще имеют совершенно сходные родимые пятна на одних и тех же местах. Вряд ли вы будете и это все объяснять случайностями. Не разумнее ли предположить, что лица эти – родственники: похожие черты достались им обоим от общих родоначальников.

    Тем более не приходится искать объяснений в случайном сходстве, если вы видите не двух похожих друг на друга существ, а целую их группу, состоящую из многих членов. Гораздо правдоподобнее допустить, что и здесь сходство вызвано общим происхождением, родством.

    Как мы видели, в мире языков мы наблюдаем именно такую картину: существуют целые группы языков, почему-то близко напоминающих друг друга по ряду признаков. В то же время они резко отличаются от многих групп языков, которые, в свою очередь, во многом похожи между собою.

    Слово «человек» звучит очень сходно в целом ряде языков, в тех самых, в которых похожи, как мы с вами видели, и слова, означающие понятия «мать», «дом», «гора»:


    по-русски – челове́к

    по-украински – чолови́к[30]

    по-польски – чло́век

    по-болгарски – чове́к

    по-чешски – чло́век


    Все это языки славянских народов.

    Существуют и другие языковые группы, внутри которых мы замечаем не меньшее сходство, зато между их словами и словами славянских языков обнаружить общее гораздо труднее. Так, «человек»


    по-французски – (х) омм

    по-латыни – хо́мо

    по-испански – (х) о́мбрэ

    по-итальянски – (у) о́мо

    по-румынски – ом


    Эти языки, как мы видим, принадлежат народам романской языковой семьи.

    В то же время у турок, татар, азербайджанцев, туркмен, узбеков и других народов тюркского племени понятие «человек» будет выражаться словом «киши́» или другими словами, близкими к этому[31]. Слова эти не похожи ни на славянские, ни на романские, зато между собою эти языки имеют опять-таки большое сходство.

    Приходится предположить, что такое сходство не могло возникнуть неведомо почему, так себе, случайно. Гораздо естественнее думать, что оно является результатом родства между сходными языками.

    Действительно, языкознание и учит нас, что в мире существуют не только отдельные языки, но и большие и маленькие группы языков, сходных между собою. Группы эти называются «языковыми семьями», а возникли и сложились они потому, что одни языки способны как бы порождать другие, причем вновь появляющиеся языки обязательно сохраняют некоторые черты, общие с теми языками, от которых они произошли. Мы знаем в мире семьи германских, тюркских, славянских, романских, финских и других языков. Очень часто родству между языками соответствует родство между народами, говорящими на этих языках; так в свое время русский, украинский, белорусский народы произошли от общих славянских предков.

    Однако бывает и так, что языки двух племен или народов оказываются родственными, в то время как между самими народами никакого родства нет. Многие современные евреи, например, говорят на языке, очень похожем на немецкий и родственном германским языкам. Однако между ними и германцами нет никакого кровного родства. Наоборот, родичами еврейского народа являются арабы, копты и другие народности Передней Азии, языки которых ничем не напоминают современного еврейского языка, так называемого «и́диш». Вот древнееврейский язык, почти позабытый и оставленный нынешними евреями[32], тот близко родствен и арабскому, и коптскому, и другим семитическим языкам.

    Легко установить, что такое положение является скорее исключением из правила, чем самим правилом, и что чаще всего, особенно в древности, родство между языками совпадало с кровным родством между племенами людей. Но очень важно выяснить, как же именно возникали такие родственные между собою языки?

    Нам известно лишь сравнительно небольшое число случаев, когда люди могли непосредственно наблюдать процесс такого появления новых языков из старых, но все-таки они бывали.

    Все вы знаете, конечно, великолепный памятник языка древней Руси, знаменитое «Слово о полку Игореве».

    Эту древнюю поэму мы, русские, считаем памятником нашего, русского, языка; родилась она тогда, когда язык этот был во многом отличен от того, на котором мы говорим сейчас.

    Но наши братья-украинцы с точно такими же основаниями гордятся «Словом» как памятником языка украинского. Конечно, их современный язык сильно отличается от того, на котором написана блестящая поэма, но тем не менее они считают ее образчиком его древних форм. И, до́лжно признать, равно справедливы оба эти мнения.

    Не странно ли? Ведь сегодня никто не поколеблется отличить русские стихи или прозу от украинских. Стихи Пушкина никто не сочтет за написанные на украинском языке; стихи Шевченко, безусловно, не являются русскими стихами. Так почему же такие сомнения могут возникнуть относительно «Слова», родившегося на свет семьсот лет назад? Почему Маяковского надо переводить на украинский язык, а украинских писателей или поэтов – на русский, творение же неизвестного гения давних времен совершенно одинаково доступно (или равно непонятно) и московскому и киевскому школьнику? О чем это говорит?

    Только о том, что разница между двумя нашими языками, очень существенная сейчас, в XX веке, семьсот лет назад была несравненно меньшей. В те времена оба эти языка были гораздо более сходны между собою. Очевидно, оба они происходят от какого-то общего корня и только с течением времени разошлись от него каждый в свою сторону, как два ствола одного дерева.

    Примерно то же (только на протяжении несравненно меньшего времени, а потому и в гораздо более узком масштабе) можно наблюдать на истории английского языка в самой Англии и за океаном, в Америке. Первые поселенцы из Англии стали прибывать в Новый Свет почти в то самое время, когда жил и творил великий английский драматург Шекспир. С тех пор прошло примерно четыре столетия.

    За этот недолгий срок язык англичан, оставшихся «у себя дома», изменился довольно сильно. Современным британцам читать Шекспира не очень легко, как нам нелегко читать произведения, написанные в дни Державина и Ломоносова.

    Изменился и английский язык в Америке. Молодой американец тоже не все и не совсем понимает в драмах Шекспира.

    Но вот вопрос: в одном ли направлении изменились обе ветви одного английского языка – европейская и заокеанская? Нет, не в одном. И лучшим доказательством этого является то, что в произведениях Шекспира нынешних юных американцев и англичан затрудняют одни и те же места текста. Те и другие не могут понять в них одного и того же. А вот, читая современных авторов, житель Нью-Йорка ломает голову как раз над тем в английской книге, что легко понимает лондонец. Наоборот, англичанин, взяв в руки американский текст, не поймет в нем именно тех слов, которые совершенно ясны обитателю Чикаго или Бостона.

    При этом надо оговориться: разница между английской и американской речью очень невелика. В наши дни между людьми, даже живущими за тысячи километров друг от друга, связь не порывается. Между Англией и Америкой все время работает почта, телеграф. Английские газеты приходят в Штаты; в тамошних школах преподают английский язык. В свою очередь, американские капиталисты, забрасывают старую Англию своими книгами, кинофильмами; по радио и любыми другими способами они стремятся убедить англичан в превосходстве своей американской культуры. Происходит непрерывный языковой обмен. И всё-таки некоторые различия образуются. Мы можем говорить хотя, конечно, не о новом американском языке, но, во всяком случае, о новом диалекте английского языка, родившемся за океаном[33].

    Так представьте же себе, насколько быстрее, глубже и бесповоротнее расходились между собою языки тысячелетия назад. Ведь тогда стоило народу или племени разделиться на части, а этим частям разбрестись в стороны, как связь между ними прекращалась полностью и навсегда.

    А бывало так? Сплошь и рядом.

    Вот какую картину рисует нам Фридрих Энгельс в своей книге «Происхождение семьи, частной собственности и государства».

    В древности человеческие племена постоянно распадались на части. Как только племя разрасталось, оно уже не могло кормиться на своей земле. Приходилось расселяться в разные стороны в поисках мест, богатых добычей или плодами земными. Часть племени оставалась на месте, другие уходили далеко по тогдашнему дикому миру, за глубокие реки, за синие моря, за темные леса и высокие горы, как в старых сказках. И обычно связь между родичами сразу же терялась, ведь тогда не было ни железных дорог, ни радио, ни почты. Придя на новые места, части одного большого племени становились самостоятельными, хотя и родственными между собою по происхождению, «по крови», племенами.

    Вместе с этим распадался и язык большого племени. Пока оно жило вместе, все его люди говорили примерно одинаково. Но, разделившись, отсеченные друг от друга морскими заливами, непроходимыми пустынями или лесными дебрями, его потомки, обитая в разных местах и в различных условиях, невольно начинали забывать все больше старых дедовских слов и правил своего языка, придумывать все больше новых, нужных на новом месте.

    Мало-помалу язык каждой отделившейся части становился особым наречием, или, как говорят ученые, диалектом прежнего языка, сохраняя, впрочем, кое-какие его черты, но и приобретая различные отличия от него. Наконец наступало время, когда этих отличий могло накопиться так много, что диалект превращался в новый «язык». Доходило подчас до того, что он становился совершенно непонятным для тех, кто говорил еще на языке дедов или на втором диалекте этого же языка, прошедшем иные изменения в других, далеких местах. Однако где-то в своей глубине он все еще сохранял, может быть, незаметные человеку неосведомленному, но доступные ученому-лингвисту, следы своего происхождения, черты сходства с языком предков.

    Этот процесс Энгельс называл «образованием новых племен и диалектов путем разделения». Получающиеся таким образом племена он именует «кровно-родственными» племенами, а языки этих племен – языками родственными.

    Так обстояло дело в глубокой древности, во времена, когда наши предки жили еще в родовом обществе. События протекали так не только в индейской Америке, но повсюду, где царствовал родовой строй. Значит, эту эпоху пережили и наши предки-европейцы, – пережили именно в те дни, когда складывались зачатки наших современных языков.

    Затем дела пошли уже по гораздо более сложным путям.

    Там, где когда-то бродили небольшие племена людей, образовались мощные и огромные государства. Иные из них включили в свои границы много малых племен. Другие возникали рядом с землями, где такие племена еще продолжали жить своей прежней жизнью. Так, древний рабовладельческий Рим поглотил немало еще более древних народов – этрусков, латинов, вольсков и других, а потом много столетий существовал рядом с жившими еще родовым обществом галлами, германцами, славянами.

    Языки при этом новом положении начали испытывать уже иные судьбы. Случалось иногда, что маленький народец, войдя в состав могучего государства, отказывался от своего языка и переходил на язык победителя. Культурно сильное государство, воюя, торгуя, соприкасаясь со своими слабыми, но гордыми соседями – варварами, незаметно навязывало им свои обычаи, законы, свою культуру, а порой и язык. Теперь уже стало труднее считать, что на родственных между собою языках всегда говорят только кровно-родственные племена. Этруски ничего общего по крови не имели с латинянами, а перешли на их язык, забыв свой. Галлы, обитатели нынешней Франции, много веков говорили на своем, галльском языке; он был родствен языкам тех кельтских племен, с которыми галлы состояли в кровном родстве. Но потом этот язык был вытеснен языком Рима – латынью, и теперь потомки древних кельтовгаллов, французы, говорят на языке, родственном вовсе не кельтским языкам (ирландскому или шотландскому), а итальянскому, испанскому, румынскому, то есть языкам романского (римского) происхождения.

    Время шло, человечество переходило от ступени к ступени своей истории. Племена вырастали в народности, народности складывались в нации, образованные уже не обязательно из кровно-родственных между собою людей. Это очень осложняло взаимоотношения и между самими людьми разного происхождения и, тем более, между их языками. Но все-таки некоторые общие черты, которые когда-то принадлежали языкам народов и племен на основании их прямого родства между собою, выживали и даже дожили до настоящего времени. Теперь они продолжают объединять языки в «семьи», хотя между нациями, говорящими на этих языках, никакого племенного, кровного родства нет и быть не может.

    Возьмем в пример русский язык, великий язык великой русской нации. Мы знаем, что нация эта сложилась, кроме славянских племен, еще из многих народностей совсем другого, вовсе не славянского происхождения. О некоторых мы уже почти ничего не знаем. Кто такие были, по-вашему, «чудь», «меря», «вепсы», «берендеи» или «торки»? А ведь они жили когда-то бок о бок с нашими предками. Потом многие из них влились в русскую нацию, но говорит-то эта многосоставная нация на едином русском, а не каком-нибудь составном языке.

    Что же, может быть, и он точно так же сложился из множества различных, неродственных между собою языков – «чудского», «вепского» и других?

    Ничего подобного: сколько бы различные языки ни сталкивались и ни скрещивались друг с другом, никогда не случается так, чтобы из двух встретившихся языков родился какой-то третий. Обязательно один из них окажется победителем, а другой прекратит свое существование. Победивший же язык, даже приняв в себя кое-какие черты побежденного, останется сам собой и будет развиваться дальше по своим законам.

    На протяжении всей своей истории русский язык, который был когда-то языком одного из восточно-славянских народов, многократно сталкивался с другими, родственными и неродственными языками. Но всегда именно он выходил из этих столкновений победителем. Он, оставаясь самим собою, стал языком русской народности, а затем и языком русской нации. И эта нация, сложившаяся из миллионов людей совершенно разного происхождения, разной крови, говорит на русском языке, на том самом, на котором говорили некогда древние русы, славянское племя, кровно родственное другим славянским же племенам[34].

    Вот почему наш язык оказывается и сейчас языком, родственным польскому, чешскому, болгарскому, хотя ни поляки, ни чехи, ни болгары не живут в пределах нашей страны и не принимали непосредственного участия в формировании русской нации. В то же время он продолжает оставаться языком очень далеким, ничуть не родственным языкам тех же ижорцев (ингеров), карелов или касимовских татар, хотя многие из этих народов и стали составными элементами нации русской. Говоря о родстве языков, мы всегда принимаем в расчет не племенной состав говорящих на них сегодня людей, а их далекое – иногда очень далекое! – происхождение.

    Спрашивается: а сто́ит ли заниматься языковеду такими глубинами истории? Чему это может послужить?

    Очень сто́ит.

    Возьмем в пример соседнюю нам Социалистическую Республику Румынию.

    Румыны живут среди славянских народов (только с запада с ними соседствуют венгры, происхождение которых весьма сложно). А говорят румыны на языке, весьма отличном и от славянских и от угорского (венгерского) языков. Этот язык настолько своеобразен, что даже заподозрить его родство с соседями невозможно.

    Языковеды установили, что румынский язык родствен итальянскому, французскому, испанскому и древнеримскому (романским) языкам; ведь даже само название «Румыния» («Romania» по-румынски) происходит от того же корня, что и слово «Рома» – «Рим» (по-латыни). И если бы даже мы ничего не знали об истории румынского народа, мы должны были бы предположить, что когда-то он испытал на себе сильное воздействие одного из народов романской языковой семьи.

    Так оно и было. В свое время на берега Дуная прибыли римские (то есть «романские») переселенцы и основали здесь свою колонию. До нас об этом дошли точные исторические свидетельства. Но если бы их, по случайности, не оказалось, языковеды, без помощи историков изучая румынский язык, уже заподозрили бы нечто подобное и натолкнули бы остальных ученых на догадки и розыски в этом направлении.

    Именно так случилось за последние полвека с давно вымершим малоазиатским народом – хеттами.

    Хетты оставили по себе много различных памятников культуры: статуй, развалин и надписей на неизвестном нам и непонятном языке.

    Пока эти надписи оставались неразобранными, ученые считали хеттов единым народом, близко родственным соседним с ними ассирийцам и вавилонянам, то есть народом семитического племени.

    Но вот произошло событие поистине удивительное. Чешский ученый Беджих Грозный, крупнейший знаток семитических языков древнего Востока, заинтересовался хеттами. Судя по всему, хетты действительно были семитами: оставленные ими памятники написаны клинописью, похожей на письмена старых любимцев Грозного, ассириян и вавилонян. Семитолог Грозный рассчитывал изучить еще одно семитское племя древности.

    Тайна долго не давалась в руки, и внезапное ее решение грянуло, как громовой удар. При помощи непередаваемо трудных и остроумных приемов Грозному удалось прочесть первую в мире хеттскую фразу, первую через два тысячелетия молчания:

    НУ



    – ан ЭЗЗАТЭНИ ВАДАР МА ЭКУТЭНИ


    Первое ее слово походило на наречие. Второе было обозначено клинописным значком, который у многих народов означал «хлеб»; по-вавилонски он читался «винда». Все предложение напомнило Грозному какую-то двучастную формулу, что-то вроде поговорки: «Хлеб-соль, ешь, правду – режь».

    Так она выглядела, так звучала… Но что она значила? Остальные слова ее ничуть не походили на слова восточных, семитских языков…

    Рассказ Грозного о том, как к нему пришла победа, увлекателен, как детективный роман.

    Часами, сутками, неделями пытался он проникнуть в смысл звучащей абракадабры, и вдруг…

    И вдруг мелькнула мысль, которой он сам испугался, до того она была неожиданной и нелепой.

    Да это «вадар» ничем не напоминает семитические слова. Но оно до неправдоподобия похоже на слова совсем другого мира, на наши, европейские слова. На современное немецкое «вассер» – вода, на английское «уотэ» – тоже «вода», на древненемецкое «ватар» – еще одно имя «воды»…

    Но ведь тогда и «эззатэни» можно сопоставить с русским «есть», с греческим «эдэйн», с древненемецким «эззэн»… Все они значат одно: «есть». И всю фразу можно прочитать хотя бы так:


    НЫНЕ ХЛЕБ ВАШ ЕШЬТЕ И ВОДУ ВАШУ ПЕЙТЕ.


    А это – очень обычное обещание нового древнего владыки его новым или старым подданным. Оно значит: «Я принесу вам мир и довольство…»

    Но если так, – очевидно, хетты были не семитами, а нашими ближними родичами индоевропейцами и говорили на одном из родственных нашим индоевропейских древних языков.

    Хорошо, конечно, что еще раз человеку удалось прочесть нечто написанное неведомыми знаками на неизвестном языке. Но еще большим чудом показалось другое: эти знаки заговорили не на восточном, не на семитском, нет, – на индоевропейском и до того совершенно неведомом языке. Хетты, жившие в Малой Азии, по своей речи оказались близкими родичами нам.

    Со дня этого удивительного открытия прошло уже почти полвека. За это время создалась целая новая наука – хеттоведение. Было обнаружено: в хеттском государстве жили бок о бок народы различного происхождения, говорившие на самых разных языках – и на семитских и на близких к языкам кавказских народов. Но хетты-неситы, оставившие нам иероглифические памятники, были самыми настоящими индоевропейцами. Сейчас ученые спорят уже не об их языке и даже не об их племенной принадлежности. Ученых сейчас волнуют вопросы другого порядка: как, через Балканы или через Кавказ, хетты прошли в Малую Азию? Какую они историю прожили, как была устроена их жизнь, их общество? До сих пор крупицы сведений об этом удавалось выуживать только из египетских папирусов; они были отрывочными и неполными. Теперь мы слышим голос самих хеттов: племя, живщее тысячелетия назад, властно требует от нас: «Пересмотрите историю древности! Внесите в нее важные поправки! Мы воскресли для того, чтобы полным голосом рассказать вам о безмерно далеком прошлом».

    А о языке хеттов спорить действительно уже нечего. Взгляните на приведенную ниже таблицу – вы сами увидите, как близки многие хеттские слова к словам других языков индоевропейского корня, как много между ними общего, как спрягается в разных языках глагол «быть» в настоящем времени или какая разительная близость существует между многими другими словами хеттского и остальных индоевропейских языков.

    Такова великая сила науки, таково вызывающее преклонение могущество человеческого разума. Может показаться, что ему доступно все, что для него нет никаких, непреодолимых препятствий. Но так ли это?


    Древнеиндийский (санскрит)

    Русский

    Латынь

    Греческий

    Германский (древний)

    Хеттский


    1-е л. ед. ч.

    асми

    есмь

    сум

    эйми

    им

    эшми


    2-е

    аси

    еси

    эс

    эйс

    ис


    3-е

    асти

    есть

    эст

    эсти

    ист

    эшти


    1-е л. мн. ч.

    асму

    есмы

    су́мус

    эсмен

    зийум


    2-е

    астху

    есте

    эстис

    эсте

    зийут

    ашанци


    3-е

    эшти

    асти

    суть

    сунт

    эйси

    зинд


    Санскритский

    Русский

    Литовский

    Латынь

    Греческий

    Хеттский

    Германский


    Глаголы

    адми

    ем

    едми

    эдо

    эдомей

    этми

    эссен


    асми

    есмь (3-е л. ед. ч.: есть)

    езу

    сум (3-е л. ед. ч.: эст)

    эйми (3-е л. ед. ч.: эсти)

    эшми

    им (3-е л. ед. ч.: ист)


    Существительные

    уда (х)

    вода

    ванду

    унда (волна)

    (х) юдор

    уатар

    вассер


    набхас

    небо

    добезис (облако)

    нэбула (облако)

    нефос (туча)

    непис

    небель (туман)


    хрд

    сердце

    ширдис

    кор (кордис)

    кардиа

    кард

    хайрто (херц)


    Прилагательные

    навас

    новый

    науяс

    новус

    нэос

    нэуа

    ной (письм.: нэу)


    Пока речь идет о языках народов-соседей, живущих рядом и в одно время, имеющих общее историческое прошлое, а главное – разделившихся лишь сравнительно недавно, нашим ученым без особого труда удается проследить родство между ними. То, что украинский и русский языки – братья, ясно не только языковеду: сходство между ними бросается в глаза, подтверждается и объясняется хорошо нам знакомой историей обоих народов. Не так уж трудно представить себе и состав того языка-основы, из которого они оба когда-то выделились. То же можно сказать о несколько ранее, чем славянские, разошедшейся группе романских языков. Современный французский, испанский, румынский и другие родственные языки выросли и развились из латыни древнего мира. Казалось бы, не может даже возникнуть сомнения насчет возможности восстановить их язык-основу: латынь и сейчас изучают в школах, на ней можно писать, существует обильная литература на латинском языке…

    Хитрость, однако, в том, что романские языки родились не из этой звенящей, как медь, латыни классических писателей и ораторов, Овидия и Сенеки, Цицерона и Ювенала. Их породил совсем другой язык, тот, на котором в Древнем Риме разговаривали между собою простолюдины и рабы. Он был и оставался устным, презираемым писателями языком. На нем не записывали речей, не сочиняли славных поэм, не высекали триумфальных надписей. От него почти не сохранилось ни памятников, ни описаний. Мы его слабо знаем.

    Удивляться тут особенно нечему: много ли мы с вами знаем о народном устном языке, которым говорили московские стрельцы или тверские плотники в конце XVII века?

    Поэтому для романских языков их источник, языкоснову, нельзя просто «вычитать из книг». Его приходится «восстанавливать» по тому, как отдельные его черты отразились в современных нам языках-потомках.

    Надо признать, что языковеды-романисты научились решать связанные с этим задачи совсем неплохо.

    Приведу только один пример. Во всех древнеримских книгах груша, плод грушевого дерева, именуется «пи́рум» (pirum), а само это дерево – «пи́рус» (pirus). Никаких, казалось бы, колебаний: по-латыни груша – «пи́рум»; это обозначено во всех словарях.

    Беда одна: названия этого же плода в современных романских языках свидетельствуют о другом. Все они – испано-итальянское «пе́ра» (pera), румынские «па́ра» (para), «пе́ро», французское «пуа́р» (на письме – poire) – могли произойти не от «пи́рум» и не от «пи́рус», а только от римского слова «пи́ра»: в этом убеждает нас закон звуковых соответствий. А такого слова мы ни у Вергилия, ни у Лукреция Кара, ни в других источниках не встречаем. Что же, оно – было или не было?

    «Не было!» – в один голос как бы утверждают все памятники римской литературы. «Должно было быть, а значит, – было! – сказали языковеды, работавшие сравнительным методом над романскими языками. – Было, если только наш метод правильный!»

    После того как возникло это сомнение, протекло немного лет. И вот археологи извлекли из земли каменную плиту, по какой-то причине надписанную не на «благородной» латыни классиков, а на «вульгарном», то есть народном, языке плебеев. В этой надписи упоминалась груша, плод грушевого дерева; ее имя было передано как «пи́ра» (pira).

    Разве это не удивительно? Когда-то в науке произошло великое событие: планета Нептун была открыта не астрономом через подзорную трубу, а математиком, при помощи сложных вычислений. Математик Леверье указал астрономам, где им надо искать доныне неизвестную планету, и едва они направили свои телескопы в тот пункт неба, который он наметил, им в глаза засияла пойманная на кончик ученого пера, никогда перед тем не виданная планета…

    Это была небывалая, незабываемая победа разума, Но в своем роде история со словом «пи́ра» стои́т, если хотите, истории Нептуна Леверье.

    Узнав обо всем этом, иной читатель окончательно решит: прекрасно! Все в языкознании уже сделано, и теперь ученым остается одно: по точно выработанным законам «восстанавливать» все дальше и дальше в глубь веков древние слова и сами языки.

    Но в действительности дело обстоит далеко не так просто.

    Середина XIX столетия. Только что, почти вчера, люди поняли, что языки мира делятся на замкнутые группы-семьи, что внутри каждой семьи между ними существует тесная связь по происхождению. Сходство между двумя или несколькими языками объясняется именно этим родством; объясняется им и, с другой стороны, свидетельствует о нем. Это сходство приходится искать между словами, между частями слов, между самими их звуками.

    Обнаружилось то, чего до тех пор не подозревали: русский язык оказался похожим кое в чем на языки Индии, на таинственный и «священный» санскрит. Значит, между ними есть родство. В родственной связи друг с другом оказались и другие европейские языки – русский и латинский, литовский и германские. Наше слово «дом» не случайно созвучно древнеримскому «до́мус», тоже означающему «дом». Русское «овца» не по капризу случая совпадает с латинским «о́вис», с литовским «а́вис» и даже с испанским, «ове́ха», – это слова-родичи: все они означают «овцу». Словом, то, что раньше представлялось разделенным и почти неподвижным, те языки мира, которые, казалось, росли по лицу вселенной, как травы на лугу, рядом, но независимо друг от друга, – всё это стало теперь походить на ветви огромного дерева, связанные где-то между собою.

    Заметней всего, разумеется, был как бы ряд небольших деревцев или кустиков: пышный славянский куст-семья, широкая крона языков романских, узловатый дубок германской группы… Потом за этим начало нащупываться что-то еще более нежданное: видимо, и всё то, что первоначально представлялось «отдельными деревьями», на деле лишь ветви скрытого в глубине веков ствола, имя которому «индоевропейский общий праязык». Может быть, лишь его отпрысками-сучками являются и наши европейские языки и оказавшиеся с ними в родстве языки древнего и нового Востока, от зендского до таджикского, от армянского на западе до бенгальского на востоке. Может статься, именно на нем говорили некогда предки всех этих разновидных и разноликих народов. Мы его не знаем. Его давным-давно нет в мире. Он бесследно угас. Бесследно? Нет, не бесследно! Им оставлены в мире многочисленные потомки, и по тем древним чертам, которые они в себе хранят, по тому, что между ними всеми есть общего, мы можем так же точно восстановить речь самых далеких праотцов, как восстановили лингвисты латинское слово «пи́ра» по словам «пера, пара, пуар», живущим в современных нам романских языках. Не так ли?

    Осознав эту возможность, ученые всего мира были даже как бы несколько подавлены ею. Ведь если бы такая работа удалась для индоевропейского языка-основы – «праязыка», как в те времена говорили, так почему же останавливаться на этом? Можно проделать то же с семьями языков семитических и хамитских, тюркских и угро-финских. Тогда вместо нынешней пестроты и неразберихи перед нами возникло бы пять, шесть, десять ныне неведомых первобытных языков, на которых когда-то, тысячи и тысячи лет назад, говорили люди всего мира. Узнать их, научиться понимать их значило бы в большей степени вскрыть и воссоздать жизнь и культуру того времени.

    Если римский простолюдин знал слово «пи́ра», нельзя сомневаться, что и самый плод «груша» был известен ему. Римляне, несомненно, ели эти самые «пи́ры»; язык свидетельствует о том.

    Точно так же, если в праиндоевропейском языке мы найдем названия для злаков, таких, как рожь, овес, ячмень, мы получим в свои руки первые сведения о тогдашнем земледелии. Если будет доказано, что тогда звучали глаголы вроде «пахать», «ткать», «прясть», существовали названия животных – «лошади», «коровы», «козы», «овцы», – мы узна́ем по ним о хозяйстве древности, а по другим словам – о политическом устройстве того времени… кто знает, о чем еще? Шутка сказать: изучить язык эпохи, от которой не осталось в мире ровно ничего!

    Все это потрясло языковедов всего мира. Лучшие умы «для начала» ринулись на работу по «восстановлению» индоевропейского праязыка, а там, возможно, и еще более удивительного чуда – всеобщего прапраязыка всех народов земли, первого, который узнали люди…

    К чему же привела эта титаническая работа?


    ОВЦА И ЛОШАДИ

    Как вам понравится такая басенка, точнее, такой нравоучительный рассказик в девять строк?


    Стриженая овца увидела лошадей, везущих тяжело груженный воз,

    И сказала: «Сердце сжимается, когда я вижу

    Людей, погоняющих лошадь!»

    Но лошади ответили:

    «Сердце сжимается, когда видишь, что люди

    Сделали теплую одежду из шерсти овец,

    А овцы ходят остриженными!

    Овцам приходится труднее, чем лошадям».

    Услышав это, овца отправилась в поле…


    Ну, какова басня? «Она ничем не примечательна!» – скажете вы. И ошибетесь. Басню эту написал в 1868 году знаменитый лингвист Август Шлейхер; написал на индоевропейском праязыке, на языке, которого никогда не слышал никто, от которого до нас не дошло ни единого звука, на языке, которого, очень может быть, вообще никогда не было. Потому что никто не может сказать: таким ли он был, каким его «восстановил» Шлейхер и его единомышленники.

    Так вот. Допуская некоторое преувеличение, я бы, пожалуй, мог заявить, что только что прочитанная вами басня и есть единственный вещественный результат труда нескольких поколений языковедов, посвятивших свои силы восстановлению праязыка. Нельзя, конечно, утверждать, будто их работа оказалась совершенно бесцельной и бесплодной. Вернее будет признать, что она принесла огромную пользу науке. Она привела ко множеству замечательных открытий в самых различных и очень важных областях языкознания. Но основная задача, которую ученые XIX века ставили перед собой, – само воссоздание древнего языка-основы – оказалась решительно невыполнимой. И сегодня мы имеем перед собой лишь груду весьма сомнительных предположений, более или менее остроумных гипотез и догадок, а никак не восстановленный на пустом месте подлинный язык.

    Многим придет в голову вопрос: но почему же так случилось?

    Вряд ли я мог бы познакомить вас сейчас с самыми важными и глубокими причинами неудачи: для этого мы с вами слишком еще недалеко ушли в языковедных науках. Но кое о чем я попробую вам рассказать.

    Восстанавливая слова или грамматику языка-основы для любой современной языковой семьи, допустим для романской или славянской, лингвистам приходится думать о временах, отстоящих от нас самое большее на полторы или две тысячи лет: на «вульгарной латыни» говорили римляне времен Траяна или Теодориха; общеславянский язык жил, вероятно, около середины первого тысячелетия нашей эры или несколько ранее. Но ведь рядом с Римской империей существовали тогда другие страны, хорошо известные нам; на латинском языке тех времен существует дошедшая до нас довольно богатая литература. В самые книги тогдашних писателей, написанные на «классической латыни», латынь народа проникала то в виде насмешливых цитат, приводимых авторами-аристократами, то в виде ошибок и описок, нечаянно вносимых авторами-плебеями. Тут благодаря этому сохранялось невольно случайное словцо, там – даже целая фраза…

    В то же время мы отлично представляем себе в общем тогдашний мир и его жизнь. Мы достаточно знаем, сколько и каких языков в те времена существовало, в каких областях Европы они были распространены, с кем именно соседствовали, на кого могли влиять… Все это помогает нам твердо и уверенно принимать или отвергать почти любой домысел языковедов, проверять данными истории самих народов каждое их предположение о жизни языка.

    Что же до общеиндоевропейского языка-основы, если он и существовал в действительности, то не менее как несколько тысяч лет назад. Что мы знаем, что можем мы сказать об этом чудовищно удаленном от нас времени? Ничего или почти ничего!

    Нам не известны ни точные места расселения многих тогдашних народов, ни число языков, на которых они говорили. Мы не представляем себе, на сколько и каких именно ветвей мог разбиться общий язык, с кем и с чем соприкоснулись отделившиеся от него начальные диалекты. От всего этого не осталось ни книг, которые мы могли бы расшифровать, ни надписей, ни каких-либо других членораздельных свидетельств. И поэтому каждое суждение о такой глубокой древности может либо случайно оправдаться, либо – чаще – превратиться в подлинное «гадание на кофейной гуще»; может подтвердиться когда-нибудь или остаться навеки замысловатой фантазией.

    Приведу и тут только один пример.

    Среди индоевропейских языков ученые XIX века давно наметили две резко различные по их особенностям группы: западную и восточную. Они отличались множеством ясных, связанных между собою черт и особенностей. Но наиболее характерным казалось вот что: у всех западных народов числительное «100» обозначалось словами, начинающимися со звука «к», в той или иной степени похожими на то древнелатинское «ке́нтум» (centum, сто), которое позднее стало произноситься как «центум» (сравни такие слова, как «процент» – 1/100, как «центурион» – сотник в римских войсках и пр.). У народов же восточной группы то же числительное звучало сходно с индийским словом «са́там» (тоже означающим «сто»). Легко понять, что, скажем, французский язык, где «100» звучит как «сан» (причем слово это пишется: «cent»), принадлежит к группе западной, а русский («сто», «сотня») – к восточной. Лингвисты условились так и называть эти группы: «группа са́там» и «группа ке́нтум». Казалось, это деление твердо и бесспорно; ничто не должно было поколебать его.

    И вдруг, уже в XX веке, в Китае были найдены древние рукописи, принадлежавшие до того неизвестному тоха́рскому языку. Когда их прочли, увидели: язык этот относится к языкам индоевропейским. Это было любопытно, но не так уж поразительно. Поразительным оказалось другое: он принадлежал к типичным языкам «ке́нтум», к западным языкам[35], хотя местообитание народа, говорившего на нем, лежало далеко на востоке, на самой восточной окраине индоевропейского мира. Ему полагалось быть языком «са́там», а он…

    Открытие тохарского языка очень разочаровало многих «компаративистов», то есть лингвистов – сторонников сравнительного языкознания, особенно тех, которые все еще стремились добраться до тайн «праязыка». Один лишний язык – и сразу разрушилось так много твердо сложившихся выводов и объяснений! А кто скажет, сколько таких открытий принесет нам будущее? А кто поручится, что не существует десяти или пяти языков, исчезнувших навеки, о которых мы уже никогда ничего не узнаем? Между тем они были, жили, воздействовали на своих соседей, и, не зная их, нечего и думать о том, чтобы точно воспроизвести картину языкового состояния людей в таком далеком прошлом.

    Так выяснился основной недостаток сравнительного метода в языкознании – его приблизительность, его неточность. Он является прекрасным помощником, пока его показания можно проверять данными со стороны – сведениями из истории, из археологии древних народов. Но едва граница такой проверки перейдена, это отличное орудие познания мгновенно превращается в жезл волшебника, если не в палочку фокусника, которая может вызвать самое неосновательное, хотя внешне правдоподобное представление о прошлом.

    Наша современная наука, советская наука, давно уяснила это себе. Она трезво оценивает достоинства и недостатки сравнительного языкознания. Оно бессильно заново воскресить то, что было безмерно давно и от чего не осталось никаких реальных следов: так геолог не может воссоздать точные очертания горных цепей, превратившихся в песок и глину миллионы лет назад.

    Но оно не только может оказать существенную помощь изучению истории действительно существующих и существовавших когда-то языков; оно является в настоящее время, пожалуй, важнейшим орудием этой работы.

    Его надо только непрерывно улучшать, проверять другими науками, совершенствовать.

    Этим и занимаются сейчас наши советские языковеды.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.