Онлайн библиотека PLAM.RU


  • Доклад, сделанный в Академии правовых и политических наук 15 января 1848 года по поводу работы господина Шербюлье «О демократии в Швейцарии»
  • Речь, произнесенная в палате депутатов 27 января 1848 года при обсуждении проекта пожеланий в ответ на тронную речь
  • Приложение

    Доклад, сделанный в Академии правовых и политических наук 15 января 1848 года по поводу работы господина Шербюлье «О демократии в Швейцарии»

    Господа!

    Господин Шербюлье, профессор общего права Женевской академии, опубликовал работу под названием «О демократии в Швейцарии», посвященную общественным институтам и нравам своей страны, и преподнес один экземпляр этой книги Академии правовых наук.

    Мне показалось, господа, что тема, освещаемая автором, очень важна и работа заслуживает того, чтобы подвергнуться специальному анализу; я предпринял его в надежде, что он принесет некоторую пользу.

    Я намеренно отвлекаюсь от сегодняшних проблем, как это и принято делать в этих стенах, обхожу молчанием те последние события, которые от нас не зависят. Мне хотелось бы рассмотреть в Швейцарии не столько политическую жизнь общества, сколько само устройство этого общества, законы, которые им управляют, их происхождение, тенденции и характер развития. Надеюсь, что выполненный таким образом набросок все же будет представлять интерес. То, что происходит сейчас в Швейцарии, не единичный случай, это скорее частное проявление общего движения, которое ведет к гибели всю старую систему учреждений в Европе. Хотя сцена невелика, зрелищу этому свойственна величественность, к тому же оно отличается еще и оригинальностью. Пожалуй, ни в одной другой стране демократическая революция, охватившая сегодня весь мир, не проходила при столь сложных и странных обстоятельствах. Один народ, состоящий из разных рас, говорящий на разных языках, исповедующий несколько религий, имеющий различные нонконформистские секты, две церкви, в равной мере наделенные привилегиями, из-за чего все политические проблемы тотчас же становятся проблемами религиозными, а все религиозные — неизбежно приводят к политике; и, наконец, два общества — старое и молодое, живущие в гармонии, несмотря на разницу в возрасте, — такова действительность Швейцарии. Чтобы достоверно изобразить эту действительность, автору книги, на мой взгляд, нужно было бы выбрать более высокую точку, чем та, которую избрал он. В предисловии Шербюлье заявляет, что будет следовать принципу непредвзятости, и я верю в его искренность. Он даже опасается, как бы слишком объективный характер его произведения не придал некоторую монотонность изложению. Опасение это совершенно безосновательно. Автор и в самом деле пытается быть беспристрастным, однако это ему плохо удается. В его книге есть научность, проницательность, подлинный талант, несомненная искренность, выражающая себя в пылких суждениях; чего там нет, так это беспристрастности. В книге много остроумия, но мало свободомыслия.

    Какой же политической системе симпатизирует автор? Поначалу это довольно трудно понять. В определенном смысле он одобряет поведение радикально настроенных католиков, тем не менее, будучи сам решительным противником католицизма, он не прочь в законодательном порядке запретить его распространение в тех районах Швейцарии, где он еще не занимает ключевых позиций. С другой стороны, он ярый противник диссидентствующих сект протестантов. Отрицая народное правительство, он находится в оппозиции и к правительству знати; в религии — протестантская церковь, руководимая государством, в политике — государство во главе с буржуазной аристократией: таков,

    511


    как нам представляется, идеал автора. Но ведь это — прошлое, это — Женева накануне ее последних революции.

    Мы с трудом можем различить, что автору нравится, зато всегда ясно, что он ненавидит. А ненавидит он демократию. Когда речь заходит о демократической революции, он говорит о ней всегда как о своем враге; чувствуется, что она задела его взгляды, его привязанности и, возможно, его интересы. Он нападает не только на те или иные проявления демократии, но и на ее основы; он не хочет видеть ее достоинств, выискивая лишь недостатки. В зле, которое она может принести, он не различает то постоянное и фундаментальное, что необходимо терпеть как неизбежное, и то, что случайно и преходяще и может быть легко исправлено. По-видимому, данную тему нужно было бы разрабатывать человеку, который не столь лично заинтересован и не так вовлечен в происходящие в своей стране события, как Шербюлье. Об этом можно лишь сожалеть. В ходе дальнейшего анализа мы увидим, что швейцарская демократия нуждается в серьезной доработке и улучшении своих законов. Но чтобы такая работа была эффективной, в первую очередь необходимо перестать ненавидеть эту демократию.

    Господин Шербюлье озаглавил свою книгу «О демократии в Швейцарии». Судя по направлению, можно предположить, что, с точки зрения автора, Швейцария является страной, пример которой позволяет разработать теоретическое учение о демократии или же дает возможность судить о самих демократических институтах. В этом, как мне кажется, первопричина почти всех недостатков книги. Ее лучше было бы назвать «О демократической революции в Швейцарии», ведь революция там длится уже пятнадцать лет. Поэтому швейцарская демократия не столько установившаяся форма правления, сколько оружие, которым обычно пользуются, чтобы разрушить, а иногда защитить старое общество. На этом примере можно изучать отдельные явления, присущие революционному процессу в нашу демократическую эпоху, но невозможно описать демократию в ее устойчивом, прочном и спокойном состоянии. Тот, кто не учитывает данных обстоятельств, с трудом сможет понять ту картину, которую представляют собой политические институты Швейцарии; что же касается меня, то мне было бы невероятно трудно объяснить, как я оцениваю настоящее, не говоря о том, как я понимаю прошлое.

    Сейчас широко распространилось ошибочное представление о том, что являла собой Швейцария тогда, когда разразилась Французская революция. Поскольку швейцарцы в течение длительного времени жили в условиях республики, считалось, что они находятся значительно ближе, чем другие жители Европейского континента, к идеалам и институтам свободы в современном ее понимании. На самом деле все обстояло иначе.

    Несмотря на то что независимость швейцарцев родилась на свет в результате восстания против аристократии, правительство, образовавшееся вслед за этим, быстро переняло у аристократии ее традиции и законы, а также ее воззрения и склонности. Свободу это правительство рассматривало не иначе как одну из привилегий; идея свободы в качестве всеобщего и изначального права любого человека была столь же чужда этому правительству, как и принцам австрийского дома, которых революция выгнала из Швейцарии. Поэтому очень быстро вся власть сосредоточилась в руках небольших закрытых или же самопополняющихся аристократических кланов. На севере эти кланы поставили под свой контроль промышленность, на юге приобрели форму военной организации. Но и там, и здесь они в равной мере отличались закрытым, элитарным характером. В большинстве кантонов до трех четвертей жителей были лишены не только прямого, но и косвенного участия в управлении страной; кроме того, в каждом кантоне проживало значительное число лиц, лишенных всяких прав.

    Эти небольшие сообщества, сформировавшиеся в период столь бурных событий, вскоре стали такими прочными, что уже никакое движение не могло их поколебать. Аристократия, нашедшая там свой приют, не подталкиваемая народом, но и не управляемая королем, образовала неподвижную социальную структуру, обряженную в старые средневековые одежды.

    Время давно уже позволило новому мышлению проникнуть в самые монархические режимы Европы, но Швейцария продолжала для него оставаться закрытой.

    Принцип разделения власти был принят уже всеми публицистами, но в Швейцарии он не применялся. Свобода печати, существовавшая, по крайней мере фактически, в большинстве абсолютных монархий Европы, в Швейцарии не давала о себе знать ни фактически, ни юридически; возможность создавать политические организации здесь не

    512


    признавалась, а потому никогда и не существовала; свобода слова была ограничена очень узкими рамками. Налоговое равенство, к которому стремились все просвещенные правительства, отсутствовало здесь так же, как и равноправие. Промышленное развитие наталкивалось на многочисленные преграды, личная свобода не гарантировалась никакими законами. Отсутствовала в Швейцарии и свобода вероисповедания, начинавшая проникать уже в самые ортодоксальные государства. Сектантская деятельность была категорически запрещена во многих кантонах и во всех затруднена. Религиозные различия почти по всей стране приводили к трудностям политического характера

    В таком положении находилась Швейцария, когда в 1798 году Французская революция силой оружия проникла на ее территорию. Она на некоторое время разрушила старые политические учреждения, не создав взамен ничего более прочного и долговременного. Несколько лет спустя Наполеон избавил швейцарцев от анархии, заставив их подписать Акт о посредничестве; он же дал им равенство, но не свободу; политические законы, которые он навязал Швейцарии, были составлены так, что парализовали всю общественную жизнь. Власть, отправляемая от имени народа, но находящаяся вдали от него, была полностью отдана в руки исполнительных органов.

    Когда через несколько лет Акт о посредничестве ушел в небытие вместе с его автором, швейцарцы не получили большей свободы, зато утратили равенство. Старые аристократические кланы вернули себе повсюду бразды правления и восстановили в силе элитарные обветшалые принципы власти, господствовавшие до революции. Все вернулось, как справедливо отмечает Шербюлье, к ситуации 1798 года. Главы европейской коалиции были опшбочно обвинены в том, что они силой провели в Швейцарии эту реставрацию. Реставрация была проведена с их ведения, но не ими. Правда состоит в том, что швейцарцы были в тот момент охвачены, как, впрочем, и все другие народы континента, какой-то кратковременной, но всеобщей реакцией, которая оживила вдруг по всей Европе старое общество. Но поскольку в Швейцарии эта реставрация была проведена не самодержцами, чьи интересы в конечном счете были отличны от интересов класса старой аристократии, а самим этим привилегированным классом, реставрация оказалась более полной, слепой и последовательной, нежели в других странах Европы. Она была не деспотической, а элитарной. Органы ее законодательной власти оказались в полном подчинении у исполнительной власти, а последняя — в полной зависимости от родовой аристократии; средний класс был отстранен от общественной деятельности, а весь народ — от политической жизни. Такую картину являла собой почти вся Швейцария вплоть до 1830 года.

    Только тогда открылась для нее новая эра демократии!

    Это краткое вступление имело целью пояснить два момента.

    Первый: Швейцария — это одна из европейских стран, где революция не имела глубокого характера, зато последовавшая за ней реставрация отличалась особой полнотой; все чуждые и враждебные новому мышлению учреждения были восстановлены в своих правах, революционные же силы вынуждены были отступить.

    Второй: на большей части Швейцарии народ до сих пор лишен возможности принимать хоть малейшее участие в управлении страной; законы, гарантирующие гражданские свободы, свободу собраний, свободу слова, свободу печати и религии, всегда столь же мало, если не меньше, были известны большинству граждан этих республик, как их современникам — подданным монархических режимов.

    Все это часто ускользает от внимания Шербюлье, но мы в своем исследовании политических учреждений Швейцарии должны постоянно об этом помнить.

    Всем известно, что в Швейцарии верховная власть поделена на две части: с одной стороны, это федеральные органы, с другой — кантональные муниципалитеты.

    Шербюлье начинает с рассказа о том, что происходит в кантонах, — и он прав: подлинная общественная власть находится именно там. Следуя его примеру, начну с анализа кантональных конституций.

    Все кантональные конституции имеют сегодня демократический характер, но все они в чем-то отличны.

    В большинстве кантонов народ доверил правление избранным им ассамблеям, в некоторых же оставил его за собой. Здесь граждане собираются в полном составе и принимают необходимые решения. Шербюлье называет форму правления в первых кантонах представительной демократией, в других — чистой демократией.

    513


    Я бы попросил у академии разрешения не комментировать далее очень интересное исследование чистой демократии, сделанное автором. На это у меня имеется множество причин. Дело в том, что, хотя кантоны, живущие в условиях чистой демократии, сыграли большую роль в истории и могут еще играть ее в политической жизни страны, изучение их приносит не столько пользу, сколько удовлетворение праздного любопытства.

    Чистая демократия — это явление уникальное и исключительное даже для самой Швейцарии, где лишь одна тринадцатая часть населения управляется таким образом. К тому же это явление временное. Не вполне осознается и то, что в тех швейцарских кантонах, где народ более всего привык к самоуправлению, существует значительный персонал, облеченный представительной властью, которому народ доверил правительственные заботы. Однако, изучая новейшую историю Швейцарии, легко заметить, что круг вопросов, решаемых самим народом, постоянно сужается, тогда как обязанности народных представителей, напротив, ежедневно становятся все более многочисленными и разнообразными. Таким образом, принцип чистой демократии уступает место противоположной, то есть представительной, форме демократии. Первая незаметно становится исключением, вторая — правилом.

    Кроме того, чистая демократия в Швейцарии принадлежит иной эпохе, она ничему не может нас научить ни в настоящем, ни в будущем. Мы хоть и пользуемся для определения ее форм термином, заимствованным из современной научной литературы, сами они остались в прошлом. У каждого времени есть своя главная идея, перед которой ничто не может устоять. И если в период господства этой идеи появляются какие-то иные, враждебные или противоположные ей идеи, она сразу же вступает с ними в единоборство и если не может их уничтожить, то приспособляет и ассимилирует их. Средневековье кончило тем, что придало аристократический облик даже самой идее демократической свободы. Среди самых республиканских законов рядом со всеобщим избирательным правом оно поместило религиозные убеждения, обычаи, нравы, чувства, привычки, объединения и семейные кланы, которые, отделившись от народа, обладали реальной властью. Поэтому небольшие правительства швейцарских кантонов нужно рассматривать не иначе как последние и почтенные обломки исчезнувшего мира.

    Напротив, представительные демократии Швейцарии полностью соответствуют новому мышлению. Все они возникли на развалинах старого, аристократического общества; все они производны от единого принципа народовластия, и все почти одинаково использовали этот принцип в своих законах.

    Мы увидим, что законы эти очень несовершенны, их одних, без исторических свидетельств, хватило бы, чтобы доказать, что в Швейцарии демократия и даже свобода остаются явлениями новыми, не имеющими пока опыта.

    Прежде всего нужно заметить, что даже в представительных демократиях Швейцарии народ непосредственно осуществляет часть своей власти. В ряде кантонов основные законы, пройдя легислатуру, выносятся на всенародный референдум. В этих конкретных случаях представительная демократия вновь превращается в чистую демократию.

    Почти во всех кантонах народ время от времени, как правило довольно часто, должен высказывать свое мнение по поводу того, хочет он или не хочет изменять конституцию. Это периодически ставит под сомнение все законы сразу.

    Всю законодательную власть, которую народ не оставил себе, он передал единственной ассамблее, которая работает под его присмотром и от его имени. Ни в одном из кантонов нет двухпалатных парламентов, повсюду они представляют собой единое целое. Поэтому работа не только не замедляется необходимостью согласовывать свои решения с другой палатой, но и не тормозится долгими слушаниями законопроектов. Обсуждение общих законов, подчиняясь определенным формальностям, может иногда затянуться, однако самые важные постановления могут быть предложены, обсуждены и приняты в очень короткое время в виде декретов и постановлений. Эти декреты становятся законодательными актами, быстро реагирующими на процесс столь непредсказуемый, столь стремительный и неудержимый, как страсти народных масс.

    Нет ничего, что противостояло бы законодательному собранию. Разделения, а тем более независимости законодательной, исполнительной и судебной власти друг от друга на самом деле здесь не существует.

    Ни в одном из кантонов представители исполнительной власти непосредственно народом не избираются. Они выбираются представителями законодательной власти.

    514


    Следовательно, исполнительная власть не обладает обычно свойственной ей силой; она лишь чужое творение и всегда будет оставаться верной служанкой другой власти. Но это не единственная причина ее слабости. Нигде в Швейцарии исполнительная власть не осуществляется одним человеком. Ее обычно доверяют небольшому собранию, где ответственность поделена на всех, а реализация власти затруднена. Кроме того, исполнительная власть лишена многих, присущих ей прерогатив. Она не реализует право вето либо пользуется им в очень ограниченных пределах по отношению к принятым законам. Она лишена права помилования, не имеет возможности назначать или увольнять своих служащих. У нее, собственно говоря, своих служащих и нет, поэтому она вынуждена обычно вести дела лишь с помощью муниципальных должностных лиц.

    Однако основной недостаток законов швейцарской демократии — в плохой конституции и плохой организации судебной власти. Шербюлье говорит об этом, но, на мой взгляд, недостаточно. По-моему, он сам не до конца понимает, что в демократическом обществе судебная власть в первую очередь стоит как на страже интересов народа, так и выступает гарантом соблюдения им законности.

    Идея независимости судебной власти — это современная идея. В средние века она была неизвестна или же по меньшей мере о ней имели лишь смутное представление. Можно сказать, что первоначально во всех странах Европы исполнительная и судебная власть были совмещены. Даже во Франции, где, как счастливое исключение, правосудие издавна существовало самостоятельно, нельзя говорить о полном разделении этих двух видов власти. Правда, нужно сказать, что там не судебная власть находилась в руках администрации, а, наоборот, часть административных функций контролировалась судебной властью. Швейцария, напротив, по сути дела, оказалась единственной европейской страной, где юридические службы полностью срослись с органами политической власти и превратились в их придаток. Можно сказать, что наше представление о правосудии как о некоей свободной и беспристрастной силе, которая противостоит сильным мира сего и может призвать любого гражданина к неуклонному исполнению закона, — это представление всегда было чуждо швейцарцам, да и сейчас оно еще не полностью завоевало их умы.

    Новые конституции, без сомнения, определили судам более обособленное место, чем то, которое они занимали в старой структуре власти, однако не сделали их более независимыми. Суды нижней инстанции избираются народом и подлежат переизбранию, а Верховный суд каждого кантона избирается не исполнительной властью, а законодательной, при этом ничто не предохраняет его членов от ежедневной смены настроения парламентского большинства.

    Народ или представляющая его ассамблея не только выбирают судей, но и ничем не ограничивают себя в выборе. Как правило, никакой профессиональной их квалификации не требуется. Впрочем, судья — простой исполнитель закона и не имеет права допытываться, соответствует ли конституции тот или иной закон. По правде сказать, судопроизводство находится в руках большинства, которое осуществляет его через своих судей.

    Но даже если бы судебная власть в Швейцарии получила в законодательном порядке необходимые ей права и независимость, ей так же трудно было бы исполнять свои функции, ибо правосудие—это всегда сила традиций и общественного мнения, которые опираются на правовые нравы и воззрения.

    Я мог бы легко выявить недостатки описанных мной порядков и доказать, что все они мешают народному правлению нормально развиваться, подталкивают его на поспешные решения и тиранические действия. Но это завело бы меня слишком далеко. Поэтому я ограничусь тем, что сопоставлю эти законы с теми, которые выработало у себя более старое, более мирное и процветающее демократическое общество. Господин Шербюлье полагает, что несовершенное общественное устройство швейцарских кантонов — это единственное, что может создать или согласна терпеть демократия. Сравнение, которое предлагаю я, докажет обратное и покажет, каким образом в других условиях, также исходя из принципа народовластия, но имея больше опыта, умения и мудрости, смогли прийти к иным результатам. В качестве примера я возьму штат Нью-Йорк, в котором проживает столько же людей, сколько во всей Швейцарии.

    В штате Нью-Йорк, как и в швейцарских кантонах, принцип правления основан на верховной власти народа, осуществляемой через всеобщее голосование. Однако американский народ реализует свое право на власть лишь единожды, когда выбирает своих

    515


    уполномоченных. Никогда и ни при каких условиях он не присваивает себе ничего от законодательной, исполнительной либо судебной власти. Он выбирает тех, кто должен управлять от его имени, и отказывается от своей власти до следующих выборов.

    Несмотря на то что законы изменяются, их основа всегда стабильна. В Америке изначально не предполагали, как в Швейцарии, подвергать конституцию периодическим пересмотрам, само ожидание которых держит народ в напряжении. Поэтому здесь в случае возникновения какой-то новой ситуации, когда законодательная власть принимает решение о необходимости внесения изменений в конституцию, эти изменения вносятся в соответствии с принятой процедурой.

    Хотя здесь, как, впрочем, и в Швейцарии, законодательная власть не может не испытывать влияния общественного мнения, она устроена таким образом, чтобы противостоять его капризам. Ни один проект не станет законом, пока не будет рассмотрен двумя палатами депутатов. Эти два депутатских состава избираются одним и тем же порядком и составлены из таких же представителей народа. Обе палаты, таким образом, представляют народ, но различными способами: первая призвана отражать его каждодневно меняющиеся настроения, вторая — его постоянные привычки и наклонности.

    В штате Нью-Йорк разделение власти имеет не декларативный, а реальный характер.

    Исполнительная власть находится в руках не группы лиц, а одного человека, несущего за нее всю полноту ответственности и использующего свои права и прерогативы решительно и твердо. Будучи избранным народом, он не является, как в Швейцарии, ставленником и агентом законодательной власти; он равен ей, он, как и она, представляет, лишь в другой сфере, верховную власть народа, от имени которого и действуют они оба. Они черпают силу из одного и того же источника. Он не только называется исполнительной властью, но реально обладает ее естественными и законными полномочиями. Он командует вооруженными силами штата, назначает их высший командный состав; он выбирает большинство должностных лиц штата; он обладает правом помилования; вето, налагаемое им на решения законодательных органов, хоть и не окончательно, но чрезвычайно эффективно. Поэтому, если губернатор штата Нью-Йорк и не обладает властью какого-нибудь конституционного монарха Европы, он тем не менее имеет неизмеримо больше прав, чем любой кантональный совет в Швейцарии.

    Однако наиболее разительны отличия в организации судебной власти.

    Судья, будучи выходцем из народа и находясь в полной от него зависимости, представляет собой тем не менее власть, которой подчиняется сам народ. Судебная власть занимает здесь исключительное положение в силу своего происхождения, компетенции, постоянства, но в особенности потому, что пользуется поддержкой общественных нравов и мнений.

    Члены высших судебных инстанций не избираются, как в Швейцарии, законодательным собранием, властью коллективной, а потому пристрастной, часто слепой и никогда не несущей никакой ответственности, а назначаются губернатором штата Высший судебный чин, однажды назначенный, считается как бы бессменным. От его внимания не уходит ни один процесс, любой приговор может быть объявлен только им. Можно сказать, что он не только интерпретирует закон, он его оценивает; когда законодательный орган в результате партийной борьбы нарушает букву и дух закона, суд отменяет его решения, отказываясь их исполнять; таким образом, если судья не может заставить народ не изменять свою конституцию, он в состоянии по крайней мере обязать его уважать ту, которая действует. Он не управляет народом, он его сдерживает и ограничивает. Судебная власть, столь незначительная в Швейцарии, в Америке является настоящим регулятором демократии.

    Если сейчас во всех подробностях рассмотреть американскую конституцию, то мы не найдем в ней ничего от аристократии. В ней нет и намека на привилегии для какого-то одного класса, да и вообще на привилегии; одни и те же права для всех, все права исходят от народа и к нему же возвращаются; все учреждения подчинены единой задаче, противоборствующие тенденции отсутствуют; во всем и везде доминирует принцип демократии. И вот эти-то столь демократические правительства обладают значительно большей стабильностью, развиваясь более мирно и равномерно, чем демократические правительства Швейцарии.

    Частично это можно объяснить различиями в законах.

    516


    Законы штата Нью-Йорк, описанные мной, призваны бороться с естественными недостатками демократии, законы же Швейцарии, напротив, кажутся созданными таким образом, чтобы приумножать их. Здесь они сдерживают народ, там они его подталкивают. В Америке опасаются, как бы власть не стала слишком тиранической, тогда как в Швейцарии все направлено на то, чтобы сделать ее еще более неукротимой.

    Я не преувеличиваю влияние, которое способен оказывать механизм действующих законов на судьбы народов. Я знаю, что все великие события в этом мире вызваны более глубокими и общими причинами, но нельзя отрицать и тот факт, что государственные учреждения обладают своими собственными качествами и что они способствуют либо процветанию, либо упадку общества.

    Если бы вместо того, чтобы категорически отвергать почти все законы своей страны, господин Шербюлье смог показать их недостатки и то, как можно их исправить, не изменяя их принципов, его книга была бы более достойна грядущих поколений и полезнее для современников.

    Показав, что собой представляет демократия в кантонах, автор пытается определить ее влияние на всю Швейцарскую конфедерацию.

    Прежде чем последовать за Шербюлье, необходимо сделать то, чего не сделал он сам, а именно определить, что же представляет собой федеральное правительство, как оно организовано юридически и фактически и как оно функционирует.

    Позволительно сначала спросить себя, собирались ли законодатели Швейцарской конфедерации создать федерацию либо просто лигу, иными словами, предусмотрели ли они, что кантоны должны пожертвовать частью своего суверенитета или же вовсе не должны? Если учесть, что кантоны отказались от многих своих исконных и неотъемлемых прав, на постоянной основе уступив их федеральному правительству, если вспомнить также, что правительство это действует по воле большинства, то можно с уверенностью утверждать, что швейцарские законодатели добивались истинно федерального устройства, а не лиги. Нужно, правда, признать, что им это плохо удалось.

    Без всяких колебаний могу заявить, что федеральная конституция Швейцарии является самой несовершенной из всех конституций данного типа, когда-либо существовавших в мире. Читая ее, испытываешь ощущение, что попал в средневековье, и изумляешься тому, что в наш просвещенный и много повидавший век мог появиться на свет столь путаный и несовершенный документ 1.

    Часто и справедливо говорят, что договор чрезмерно ограничил права конфедерации, что он вынес за пределы компетенции федерального правительства решение многих вопросов общенационального характера, которые должны были бы находиться в компетенции федерального собрания, например почтовую службу, контроль мер и весов, выпуск денег... Поэтому слабость правительства объясняют небольшим количеством возложенных на него задач.

    Действительно, договор лишил правительство конфедерации многих из его естественных и необходимых прав, но слабость правительства объясняется не этим: умей оно пользоваться предоставленными правами, ему бы их вполне хватило, чтобы вскоре приобрести и все те, которых ему недостает.

    Федеральное собрание вправе набирать армию, вводить налоги, объявлять войну, заключать мир и торговые соглашения, назначать послов. Под его охраной находятся кантональные конституции и великие принципы равенства всех перед законом. Это позволяет ему в случае необходимости вмешиваться во все местные дела. Федеральное собрание регулирует дорожные пошлины и принадлежность дорог, что дает ему возможность руководить или осуществлять контроль за наиболее крупными общественными работами. Наконец, федеральное собрание в соответствии со статьей 4 договора предпринимает все необходимые меры для обеспечения внутренней и внешней безопасности Швейцарии, что дает ему возможность делать практически все,

    Самые сильные федеральные правительства не имели столь широких полномочий, поэтому я вовсе не считаю, что в Швейцарии компетенция центральной власти чрезмерно ограничена, просто мне кажется, что границы этой власти не совсем тщательно установлены.

    1 Не нужно забывать, что доклад этот написан в 1847 году, то есть еще до того, как революционный переворот 1848 года привел к реформе старого федеративного договора.

    517


    Почему правительство конфедерации, имеющее столь широкие полномочия, обладает столь малой властью? Ответ прост: потому что оно не имеет средств, чтобы делать то, что оно могло бы делать по праву. Никогда ни одно правительство не обладало столь несовершенными органами власти, обрекающими его на бездеятельность и беспомощность.

    Сущностью федеральных правительств является то, что они действуют не от имени народа, а от имени государств, составляющих конфедерацию. Если бы дело обстояло иначе, конституция тотчас же перестала бы быть федеральной.

    Отсюда, помимо всего прочего, с неизбежностью следует, что федеральные правительства менее отважны в своих решениях и более медлительны в их реализации, нежели все другие правительства.

    Большинство федеральных законодателей пыталось с помощью более или менее хитроумных приемов, рассмотрением которых я не буду сейчас заниматься, устранить частично этот естественный порок федеративного устройства. Но швейцарцы сделали этот недостаток намного более явным, чем где бы то ни было еще, придав ему специфические формы. У них парламентарии не только действуют от имени кантонов, которые они представляют, но, кроме того, как правило, они не могут принять ни одного решения, если оно предварительно не было одобрено или принято в этих кантонах. Они почти ничего не способны решить сами, каждый из них считает себя связанным наказом избирателей, данным заранее; таким образом, федеральное собрание превращается в совещательную ассамблею, где, собственно говоря, не имеет смысла совещаться, где держат речи перед теми, кто не принимает решения, а лишь способен их исполнять. Федеральное собрание—это правительство, которому ничего не нужно и которое ограничивается лишь исполнением того, что пожелает каждое из двадцати двух кантональных правительств. Это такое правительство, которое, каким бы ни был ход событий, не может ничего решить, ни о чем позаботиться и ничего предусмотреть. Трудно придумать нечто иное, что бы сильнее увеличивало естественную инертность федерального правительства, превращая его слабость в какую-то старческую немощь.

    Кроме того, существуют другие причины, которые независимо от пороков, свойственных всем федеральным конституциям, объясняют привычную слабость правительства Швейцарской конфедерации.

    Конфедерация не только имеет немощное правительство; можно сказать, что она вообще не обладает своим собственным правительством. С этой точки зрения ее конституция поистине уникальна. Во главе конфедерации находятся политические лидеры, которые ее не представляют. Федеральный совет, формирующий исполнительную власть Швейцарии, избирается не федеральным собранием и в еще меньшей степени швейцарским народом; это случайное правительство, которое конфедерация заимствует каждые два года в Берне, Цюрихе или Люцерне. Это правительство, избираемое жителями одного кантона для того, чтобы управлять делами этого кантона, таким образом, становится дополнительно еще и правительством всей страны. По-видимому, это один из величайших политических курьезов в истории права. Последствия подобного состояния дел всегда плачевны и приводят к чрезвычайным ситуациям. Вот, например, какие странные события произошли в 1839 году. В этом году федеральное правительство заседало в Цюрихе и конфедерацией управляло цюрихское правительство. И вот в Цюрихе случается кантональная революция. Народное восстание свергает конституционное правительство. Тотчас же федеральное собрание оказывается без председателя, и федеральная жизнь замирает до тех пор, пока кантон не соизволит издать другие законы и выбрать новое руководство. Сменив свою местную администрацию, жители Цюриха, не желая этого, обезглавили Швейцарию.

    Но даже если бы Швейцарская конфедерация имела свою исполнительную власть, правительство все же не могло бы заставить слушаться себя, так как лишено возможности прямого, непосредственного воздействия на граждан. Одна эта причина слабости правительства более весома, чем все другие, вместе взятые; но чтобы она стала понятна, мало просто ее отметить.

    Федеральное правительство может обладать немногими полномочиями и быть сильным, если в рамках этих полномочий оно способно действовать самостоятельно, без всяких посредников, как это делают обычные правительства, имеющие неограниченные возможности. Если его должностные лица могут обратиться непосредственно к каждому

    518


    гражданину, если его суды в состоянии добиться от каждого гражданина подчинения законам, тогда оно с легкостью сможет заставить себя слушаться: ему ведь необходимо опасаться лишь сопротивления отдельных граждан, а при этих условиях любое сопротивление будет сломлено судебным путем.

    И напротив, федеральное правительство может иметь очень широкую сферу деятельности и пользоваться очень слабым авторитетом, если, вместо того чтобы обращаться непосредственно к гражданам, оно обязано действовать через правительства кантонов. В этом случае, если кантональное правительство окажет сопротивление, федеральная власть будет иметь перед собой уже не подданного, а скорее соперника, которого можно образумить лишь путем войны.

    Таким образом, сила федерального правительства не столько в объеме предоставленных ему прав, сколько в его возможностях пользоваться ими по своему усмотрению; оно всегда сильно, если может повелевать гражданами; оно всегда слабо, если власть его распространяется лишь на местные правительства.

    В истории создания конфедераций известны примеры обеих систем. Но ни в одной из известных мне конфедераций центральная власть не была настолько лишена возможности оказывать прямое воздействие на граждан, как в Швейцарии. Здесь федеральное правительство практически не может самостоятельно реализовать ни одно из своих прав. Ни один функционер не зависит исключительно от него, нет судов, которые бы специально защищали суверенитет федерального правительства. Оно похоже на существо, которому дали жизнь, лишив при этом жизненно важных органов.

    Таким сделал конституцию страны федеративный договор. А теперь вместе с автором анализируемой нами книги посмотрим, как демократия влияет на конституцию.

    Невозможно отрицать тот факт, что демократические революции, за пятнадцать лет изменившие практически все кантональные конституции, оказали огромное влияние на федеральное правительство. Однако влияние это распространялось в двух прямо противоположных направлениях. Поэтому в этом двойном феномене необходимо хорошо разобраться.

    Демократические революции, прошедшие в кантонах, были направлены на то, чтобы придать большую активность и силу местным органам самоуправления. Созданные этими революциями, опирающиеся на народ и подталкиваемые им, новые правительства почувствовали себя более сильными, чем те, которые были свергнуты. А поскольку подобное обновление не затронуло федеральное правительство, то не могла не сложиться, и она действительно сложилась, такая ситуация, при которой центральное правительство на фоне региональных властей оказалось еще более дряблым, чем оно было раньше. С установлением демократии усилились такие чувства, как кантональная гордость, инстинкт региональной независимости, нетерпимость к любому виду контроля за внутренними делами кантона, ревнивое отношение к центральной и верховной власти; с этой точки зрения можно утверждать, что демократия ослабила и без того слабое правительство конфедерации, еще более затруднив его обычную ежедневную деятельность.

    Но, с другой стороны, она сделала его более энергичным, создала ему как бы новые условия существования.

    Установление демократических учреждений в Швейцарии привело к двум абсолютно новым явлениям.

    До этого каждый кантон жил своими собственными заботами и собственными интересами. Приход демократии разделил всех швейцарцев, независимо от того, в каких кантонах они живут, на две группы: на тех, кто поддерживает демократические принципы, и тех, кто выступает против. Эта ситуация объединила людей по интересам и страстям; граждане почувствовали необходимость единой и общей власти, которая распространялась бы на всю страну. Федеральное правительство, таким образом, впервые почувствовало за собой силу, которой ему всегда недоставало; оно смогло опереться на политическую партию — силу опасную, но необходимую в демократических странах, где правительство почти ничего без нее не может.

    Демократия не только разделила Швейцарию на два лагеря, она поместила страну в один из двух лагерей, на которые разделен весь мир. Она сформировала внешнюю политику Швейцарии, найдя ей естественных друзей и неизбежных врагов; чтобы поддерживать одних и отражать натиск других, она вызвала в стране непреодолимую по-

    519


    требность в центральном правительстве. Региональный образ общественного мышления она заменила общенациональным мышлением.

    Таковы прямые следствия установления демократии, благодаря которым она способствовала укреплению федерального правительства Не менее велико, однако, и то косвенное влияние, которое она оказала и долго еще будет оказывать.

    Сопротивление и трудности, которые встречает федеральное правительство, тем сильнее и разнообразнее, чем больше различия в народах, объединенных в конфедерацию, в их обычаях, привычках, идеях, политических учреждениях. Задачу американского правительства облегчает не столько совпадение интересов граждан, сколько безукоризненное подобие законов, социальных условий и воззрений. Можно также сказать, что удивительная слабость бывшего федерального правительства Швейцарии объясняется прежде всего значительными различиями и противоречиями в общественном мнении, взглядах и законах жителей этой страны, которыми оно должно было управлять. Подчинить единой политике, ведя в одном направлении людей столь далеких и непохожих друг на друга, было очень сложной задачей. Даже значительно лучше устроенное и имеющее более грамотную организацию правительство вряд ли добилось бы здесь успеха. Основной результат происходящей в Швейцарии демократической революции должен состоять в том, чтобы обеспечить последовательно во всех кантонах торжество единообразия некоторых политических институтов, определенных идей и сходных принципов управления. Если демократическая революция усиливает в кантонах дух независимости по отношению к центральному правительству, она во многом, с другой стороны, облегчает его деятельность, устраняя в значительной мере причины сопротивления центральному правительству. Это не значит, что правительства кантонов с большим желанием будут подчиняться федеральной власти, однако при наличии у них этого желания подчиняться ему станет бесконечно проще.

    Чтобы понять сегодняшнее состояние страны и предвидеть ее развитие в ближайшее время, необходимо внимательно изучить оба этих противоречивых следствия демократических изменений, которые я описал.

    Если принять во внимание лишь одну тенденцию, можно прийти к выводу, что торжество демократии в управлении кантонами немедленно приведет к законодательному расширению сферы влияния федерального правительства и концентрации в его руках руководства региональными делами, одним словом, приведет к централизации всей жизни в стране. Я, однако, убежден, что подобного рода революция еще долго будет сталкиваться на своем пути со значительно большими трудностями, чем это принято считать. Не думаю, что сегодня кантональные правительства с большей радостью, чем их предшественники, примут эти изменения; напротив, они сделают все возможное, чтобы их не допустить.

    Тем не менее я полагаю, что со временем, несмотря на сопротивление, федеральному правительству суждено расширить свою власть. В этом ему помогут не столько законы, сколько обстоятельства Круг его прерогатив, может быть, существенно не расширится, но оно будет иначе и чаще пользоваться ими. Не увеличив своих прав юридически, фактически оно окрепнет, будет развиваться не столько за счет изменения договора, сколько за счет иного его толкования; властвовать над Швейцарией оно будет раньше, чем научится управлять ею.

    Можно также предвидеть, что те, кто вплоть до нынешних дней более всего сопротивляется расширению влияния центральной власти, вскоре будут ее охотно поддерживать либо из стремления избежать частого давления со стороны так плохо устроенного правительства, либо с целью предохранить себя от еще более близкой и еще более невыносимой тирании местной власти.

    Отныне очевидным становится тот факт, что, какие бы изменения ни вносились в текст договора, федеральная конституция Швейцарии глубоко и безвозвратно изменилась. Конфедерация стала совершенно иной. Она предстала в качестве нового европейского явления; политика действия пришла на смену политике застоя и безразличия; ее чисто муниципальное существование стало национальным — более трудным, более тревожным, менее стабильным, но более достойным.

    520


    Речь, произнесенная в палате депутатов 27 января 1848 года при обсуждении проекта пожеланий в ответ на тронную речь

    Господа!

    Я не намереваюсь продолжать обсуждение того частного вопроса, который здесь поднят. Я полагаю, что это окажется более полезным, когда нам придется обсуждать закон о тюрьмах. Цель, которая привела меня на трибуну, имеет более общий характер.

    Обсуждаемый здесь параграф 4 побуждает депутатов бросить общий взгляд на всю внутреннюю политику, и в частности на тот ее аспект, о котором говорил и внес поправку мой многоуважаемый друг господин Бийо.

    Именно этой стороны дискуссии я и хотел бы коснуться в своем выступлении перед палатой.

    Господа, не знаю, ошибаюсь ли я, но мне кажется, что нынешнее положение вещей, современный уровень общественного сознания, состояние умов во Франции внушают тревогу и печаль. Что касается меня, и я говорю об этом совершенно искренне, то впервые за пятнадцать лет я испытываю чувство страха за наше будущее. Подтверждением моей правоты служит то, что не только у меня складывается такое впечатление; я уверен, те, кто меня слушает, могут ответить, что и в их округах есть люди, разделяющие мою тревогу, что беспокойство и страх поселились в сердцах, что в стране очень сильно ощущение нестабильности, предвестника революций, которое часто заранее о них оповещает, а иногда и порождает.

    Если я правильно понял то, что сказал в заключение господин министр финансов, кабинет признает обоснованность такого впечатления, но причиной его министр считает частности: недавние происшествия в политической жизни, собрания, взволновавшие умы, речи, возбудившие страсти.

    Господа, боюсь, что, отождествляя зло с указанными причинами, мы беремся за излечение не болезни, а ее симптомов. Я убежден, что болезнь состоит в другом, она носит более общий и глубокий характер. Болезнь, которую надо излечить во что бы то ни стало и которой, поверьте, никто из нас не избежит,—поймите, никто, если мы не примем мер, — поразила общественное сознание, общественные нравы. Именно на это я хочу обратить ваше внимание. Общественные нравы, общественное сознание в опасности; кроме того, по моему убеждению, правительство способствовало и способствует распространению этой опасности. Вот почему я вышел на трибуну.

    Господа, в моей душе поселяются беспокойство и страх, когда я внимательно вглядываюсь в то, что происходит в правящем классе, то есть классе, имеющем политические права, и в классе управляемом. Возьмем правящий класс (в него я включаю не только средний класс, но и всех граждан, обладающих и реализующих свои политические права независимо от своего положения). То, что я наблюдаю там, в двух словах можно выразить так: общественные нравы извращаются, они уже подверглись глубокой порче, они портятся изо дня в день, на смену общественным мнениям, чувствам, идеям приходят частные интересы, цели, взгляды, личные потребности.

    Я не буду акцентировать внимание палаты на этих печальных обстоятельствах, а лишь обращусь к моим противникам, к моим коллегам из правительственного большинства Я прошу их сделать для себя статистический обзор корпуса избирателей, пославших их в палату: включите в первую группу тех, кто голосует не по политическим убеждениям, а из чувства личной дружбы или добрососедства; во вторую — тех, кто голосует не из соображений общественной целесообразности, но в силу чисто местных интересов; наконец, в третью войдут голосующие по чисто личным мотивам. Много ли останется избирателей, не вошедших в эти три группы? Составляют ли избиратели, спрошу я моих коллег, голосующие по бескорыстным мотивам, движимые общественными взглядами и страстями, большинство среди тех, кто вверил им депутатский мандат? Я уверен в обратном. Позволю себе осведомиться, не увеличивается ли, на их взгляд, в последние пять, десять, пятнадцать лет число граждан, голосующих за них из личного, частного интереса, и не уменьшается ли неуклонно число избирателей, сделавших свой выбор по политическим убеждениям? И наконец, пусть мои оппоненты скажут, не кажется ли им, что на наших глазах все более утверждается особая терпимость к фактам, о которых я говорю. Некая вульгарная и низкая мораль, следуя которой человек, имеющий политические

    521


    права, считает себя вправе использовать их в личных целях, в интересах детей, жены, родителей? И не распространилось ли это явление настолько, что воспринимается как долг отца семейства? Не развивается ли все больше и больше эта новая мораль, неизвестная в великие времена нашей истории, в эпоху начала нашей Революции, не овладевает ли она все новыми и новыми умами? Вот о чем хотел бы я спросить.

    Увы, это не что иное, как глубокая и последовательная деградация нравов в общественной жизни.

    Когда я перевожу свой взор с жизни общества на частную жизнь, на то, что в ней происходит и чему все вы являетесь свидетелями, особенно в последний год — скандалы, преступления, проступки, правонарушения, невиданные пороки, о которых нам сообщает судебная практика, — я испытываю ужас. Разве я не прав? Разве я не прав, утверждая, что порче подвержены не только общественные нравы, но и нравы частной жизни? (Возгласы несогласия в центре.)

    Прошу заметить, что я говорю не как правовед, а как политик. Знаете ли вы, в чем главная причина того, что частные нравы меняются к худшему? Да именно в том, что портятся общественные нравы. Мораль отошла на задний план, о ней не вспоминают в жизненной суете. Корысть в общественной жизни заменила бескорыстные побуждения, она же правит бал и в частной жизни.

    Существует мнение, что есть две морали: мораль политическая и мораль частной жизни. Конечно, если происходящее с нами таково, каким я его вижу, никогда ложность этого изречения не подтверждалась с большей очевидностью и большей горечью, как в наше время. Да, в нашей частной жизни — и в этом мое убеждение — происходит нечто, что беспокоит, тревожит честных граждан. Я считаю, что происходящее с нравами в частной жизни в большой степени обусловлено процессами в наших общественных нравах. (Возгласы несогласия в центре.)

    Господа, если вы мне не верите, поверьте тому, что думают об этом в Европе. Думаю, я не менее чем кто бы то ни было в курсе того, что говорится о нас.

    Так вот, уверяю вас в искренности моих чувств: я не просто огорчен, я в отчаянии от того, что читаю и слышу ежедневно, я в отчаянии от того, какой козырь против нас дают факты, представленные мной, как губительны их последствия для всей нации, для национального характера. Я прихожу в отчаяние, когда вижу, как ослабляется могущество Франции в мире, как растрачивается не только нравственное могущество Франции...

    ГОСПОДИН ЖАНВЬЕ. — Прошу слова (Движение в зале.)

    ГОСПОДИН ДЕ ТОКВИЛЬ. —... но и сила ее принципов, идей, чувств.

    Франция первой в мире среди грозных раскатов первой своей революции провозгласила принципы, оказавшиеся животворными во всех современных обществах. В этом ее слава, самое ценное в ее истории. И вот, господа, эти принципы подрываются сегодня нашей жизнью. Видя их применение, народ начинает сомневаться в самих принципах. Народы Европы смотрят на нас и задумываются, правы мы или нет. Они задают себе вопрос, действительно ли мы, как об этом не раз говорилось, ведем человечество к счастью и процветанию или мы его увлекаем вслед за собой к моральным потерям и разорению. Вот, господа, что более всего огорчает меня в том, что наша страна являет миру. Вот что вредит не только нам, но и нашим принципам, нашему делу, нашему интеллектуальному наследию, которым я как француз дорожу больше, нежели физическим и материальным богатством. (Движение в зале.)

    Господа, если картина, являемая нами Европе, ее дальним уголкам, производит такое впечатление на расстоянии, то как ее воспринимают во Франции, в частности те классы, которые, не имея политических прав и обреченные из-за наших законов на политическое бездействие, взирают на нас, единственно полномочных воздействовать на сей театр жизни? Какое впечатление, на ваш взгляд, производит на них этот спектакль? Что касается меня, то я в ужасе. Говорят, нет опасности, если нет народного возмущения. Говорят, раз все цело, нет материальных разрушений, беспорядков в обществе, революция грянет не скоро.

    Разрешите мне вам сказать: вы ошибаетесь. В самом деле, нет беспорядков в делах, но они глубоко укоренились в умах. Посмотрите, что происходит в среде рабочих, хотя они, я признаю, ведут себя спокойно. Действительно, их не раздирают собственно политические страсти в такой степени, как раньше, но разве не видно, что их тревоги из политических превратились в социальные? Разве не видно, что в рабочей среде распрост-

    522


    раняются идеи, мнения, направленные не столько против тех или иных законов, ведомств, самого правительства, сколько против общественного устройства, против самих его устоев? Знаете ли вы, о чем они говорят каждый день? Разве вы не слышите, как они без конца повторяют, что те, кто стоит выше их, неспособны и недостойны управлять ими, что распределение существующего в мире богатства несправедливо, что собственность покоится на принципах, далеких от справедливости? И разве не очевидно, что, когда подобные воззрения укореняются, распространяются повсеместно, овладевают массами, следует ожидать, что рано или поздно — я не могу точно сказать, когда и как, — они приведут к самым грозным революциям?

    Я глубоко, господа, убежден: сегодня мы спим на вулкане. (Крики протеста.) Я в этом совершенно уверен. (Движение в зале.)

    А теперь позвольте мне в нескольких словах попробовать обрисовать со всей правдивостью и искренностью истинных виновников, главную причину того зла, о котором я вам поведал.

    Я далек от мысли, что виновником, и тем паче главным виновником всех этих бед, является правительство. Ясно, что продолжительные революции, так часто потрясавшие эту землю, оставили в душах ощущение особой нестабильности. Я понимаю, что страсти, потрясения в партиях могли иметь второстепенные, хотя и важные последствия, могущие объяснить те достойные сожаления факты, о которых шла речь. Но я отвожу власти слишком большую роль в современном обществе и убежден, что она оказывает большое влияние на происходящее в мире, в том числе и тогда, когда случается большое зло, политическое или нравственное.

    Как же способствовала власть тому, что случилось это зло? Как случилось, что произошли столь пагубные изменения в нравах общества, а затем и в частной жизни? Какова здесь роль правительства?

    Думаю, господа, можно, никого не обижая, сказать, что правительство, особенно в последние годы, захватило более широкие права, влияние и более значительные и разнообразные прерогативы, чем когда бы то ни было. Оно обладает гораздо большей властью, чем могли бы себе представить те, кто ее дал, и даже те, кто ее получил в 1830 году. С другой стороны, можно утверждать, что принцип свободы получил гораздо меньшее развитие, чем ожидалось. Я не оцениваю само событие, я ищу его следствия. Неужели вы считаете, что если столь неожиданный результат, столь странный поворот человеческих судеб обманул низменные страсти, преступные надежды, то он не поверг в смятение благородные устремления, бескорыстные чувства, что для многих честных сердец он не означал разочарования в политике, душевного упадка?

    Но роковым ударом для общественной нравственности оказалось то, как сей результат был получен: скрытно, в какой-то степени подложным образом. Овладев старыми полномочиями, отмененными, как все полагали, в Июле, действуя в рамках старых прав, казалось бы аннулированных, введя в действие старые законы, которые все считали утратившими силу, используя новые законы в ином толковании, нежели то, которое было им дано изначально, — благодаря всем этим скрытым механизмам, этой умелой и терпеливой механике, правительство получило больший простор для действий, больше активности и влияния, чем оно когда-либо имело во Франции.

    Вот, господа, что сделали власти, и в частности нынешнее правительство. И вы полагаете, господа, что названный мной скрытым и подложным способ обретения могущества, примененный неожиданно, то есть с использованием иных средств, чем те, которые определены конституцией, что это странное зрелище, представляющее ловкость и умение и являемое всей нации вот уже несколько лет, способно улучшить общественные нравы?

    Лично я глубоко убежден в обратном. Я не считаю, что мои противники были движимы бесчестными побуждениями; более того, я охотно допускаю, что, пользуясь порицаемыми мною средствами, они сочли, что действуют в рамках необходимого зла, что величие цели скрыло от них опасность и безнравственность средств. Я хочу в это верить. Но разве средства стали от этого менее опасными? Мои противники полагают, что революция, затронувшая пятнадцать лет назад права властей, была необходима. Хорошо! И что это было сделано не из личного интереса. Я охотно верю. Но не менее верно то, что она совершилась средствами, порицаемыми общественной моралью. Верно и то, что революция была совершена, опираясь не на благородные, а на низменные свойства людей,

    523


    на их страсти, слабости, выгоду, а то и пороки. (Движение в зале.) Таким образом, ставя перед собой, возможно, честную цель, люди совершили поступки, которые таковыми не являются. А для этого они должны были апеллировать к честности, отдать ей дань уважения, ввести ее в повседневный обиход тех, кому надобны были не благородные цели и честные средства, но грубое удовлетворение их личных интересов с помощью доверенной им власти. Так были как бы поощрены безнравственность и порок.

    Я хочу привести лишь один пример. Речь идет о министре — я не стану называть его имени, — включенном в состав кабинета, хотя его коллеги, как и вся Франция, знали, что он недостоин занимать этот пост. Затем он вышел из состава кабинета, ибо слишком многие узнали о его недостойных поступках. И куда же его переместили? На самый высокий пост судебной власти, откуда он вскоре попал на скамью подсудимых.

    Так вот, господа, я не считаю этот факт единичным. Я его оцениваю как симптом общего заболевания, как самую характерную черту целой политики: следуя путями, вами избранными, вы нуждались в таких людях.

    Нравственное зло, о котором я говорил, распространилось, охватило всю страну прежде всего по причине, которую министр иностранных дел назвал злоупотреблением влияниями. Именно этим путем вы влияли, прямо и без посредников, на нравы общества, но уже не примерами, а действиями. Мне не хотелось бы усугублять положение, в котором находятся министры. Я хорошо знаю, какому искушению они подверглись. Я хорошо знаю, что никогда еще ни в одной стране правительство не подвергалось подобным искушениям, нигде еще в руках властей не находилось столько средств коррупции, нигде еще правительство не имело перед собой столь незначительный политический класс, находящийся в плену таких потребностей. Правительству показалось, что гораздо легче воздействовать на него с помощью коррупции, и этому желанию оказалось невозможным противостоять. Допускаю, что министры поддались на это великое зло не предумышленно, а из желания сыграть лишь на струне личной выгоды, но не смогли удержаться на этом крутом склоне; я в этом уверен. Я упрекаю их единственно за то, что они вступили на него, выбрали такую исходную позицию, при которой, чтобы управлять, они должны были иметь дело не с мнениями, чувствами, принципами, а с личными интересами. Не сомневаюсь, что на этом пути у властей не было возможности повернуть назад, как бы им этого ни хотелось, они попадали под влияние фатальной силы, которая неумолимо толкала их вперед, где бы они ни находились. Им ничего не оставалось, кроме как просто жить. На этом пути им достаточно было просуществовать восемь лет, чтобы сделать то, что они сделали, чтобы не только воспользоваться всеми порочными средствами управления, о которых шла речь, но и исчерпать их до конца.

    В силу этой фатальности сверх меры увеличилось число должностей; впоследствии их стало не хватать, и тогда власти вынуждены были разделить их, выделить более мелкие должности, чтобы распределить их среди большего числа людей, а если не должности, то по крайней мере оклады, как это было сделано для всех финансовых служб. В результате получилось так, что, когда, несмотря на механизм создания и раздачи должностей, их оказалось все-таки недостаточно, власти придумали подложные средства, как мы видели в деле Пети, с помощью которых искусственно делались вакантными прежде занятые места.

    Господин министр иностранных дел нам неоднократно заявлял, что оппозиция несправедлива в своих нападках, что ее упреки жестоки, необоснованны, неправомерны. Но, хотелось бы мне спросить лично господина министра, обвиняла ли оппозиция когдалибо, даже в самые неблагоприятные моменты, его в том, что сегодня является доказанным? (Движение в зале.) Несомненно, оппозиция выдвинула серьезные упреки министру иностранных дел, может быть чрезмерные, не знаю. Но она никогда не выдвигала обвинений в том, в чем господин министр недавно признался.

    Что касается меня, то я заявляю: я не только никогда не выдвигал подобных обвинений против господина министра иностранных дел, но и никогда не подозревал, что такое возможно. Никогда, никогда не поверил бы, слыша, как господин министр иностранных дел мастерски говорит с этой трибуны о правах нравственности в политике, слыша эти речи и испытывая, несмотря на свою принадлежность к оппозиции, чувство гордости за свою страну, я, конечно, никогда не поверил бы в возможность происшедшего; я скорее бы перестал уважать его, а прежде — уважать себя, чем предположил бы то, что оказалось правдой. Верю ли я, что господин министр иностранных дел, когда держал эту пре-

    524


    красную и благородную речь, думал на самом деле иначе? Я не стал бы этого утверждать. Думаю, что господин министр иностранных дел, повинуясь инстинкту, вкусу, должен был поступить иначе. Но его повлекла за собой против его воли некая политическая и правительственная предопределенность, которой он оказался послушен. О ней я сказал выше.

    Тогда господин министр спрашивал, что серьезного увидели в том происшествии, которое сам он называл незначительным. Серьезным является то, что вы в нем замешаны, именно вы, своими речами менее чем кто-либо из политических деятелей этой палаты дававший повод подозревать себя в таких поступках.

    И если этот поступок, это зрелище оставляет глубокое, тягостное, плачевное впечатление о нравственности вообще, то какое же впечатление остается о нравственности отправителей власти? Одно сравнение меня особенно потрясло, как только я узнал о происшедшем.

    Три года назад один из служащих министерства иностранных дел, служащий высокого ранга, разошелся в политических мнениях с министром по одному пункту. Он выразил свои разногласия не в дискуссии, а при голосовании.

    Господин министр иностранных дел заявил, что он не видит дальнейшей возможности сотрудничать с человеком, который не разделяет его взглядов. Он его уволил, вернее, скажем прямо, выставил за дверь. (Движение в зале.)

    А сегодня другой служащий, стоящий менее высоко в иерархии, но более близко к господину министру иностранных дел, совершает проступки, о которых вы знаете. (Возгласы: «Слушайте! Слушайте!»)

    Вначале господин министр иностранных дел не отрицает, что он знал о них; потом он стал отрицать, допускаю, что в какой-то момент он действительно об этом не знал.

    СЛЕВА, — Да нет же! Нет!

    ГОСПОДИН ДЕ ТОКВИЛЬ. — Но если он может отрицать, что знал об этих фактах, он не может по крайней мере отрицать, что они имели место и что он о них знает сегодня; они известны. Однако речь идет не о политических разногласиях между вами и представителем власти, а о моральных расхождениях, о том, что особо дорого сердцу и сознанию человека. Здесь опорочен не только министр, но и человек. Обратите на это внимание!

    И вот вы, не потерпевший инакомыслия по серьезному вопросу от достойного человека, всего лишь голосовавшего против вас, вы не осуждаете, более того, вы вознаграждаете сотрудника, который, действуя, быть может, вразрез с вашими замыслами, подло вас скомпрометировал, поставил в самое трудное и серьезное положение с тех пор, как вы вошли в политическую жизнь. Вы не удаляете его от себя, более того, вы его вознаграждаете, воздаете ему почести.

    Что, по-вашему, можно думать обо всем этом? Хотите или нет, но возникает мысль: либо вы испытываете особое пристрастие к такого рода предательству, либо вы не свободны его наказать. (Шум в зале.)

    Не верю, несмотря на ваш огромный талант, что вы сможете выйти из этой ситуации. Если на самом деле человек, о котором я говорил, действовал вопреки вашему желанию, почему вы оставили его при себе? Если вы его не уволили, если вы его вознаграждаете, если вы отказываетесь вынести ему свое порицание, пусть даже небольшое, вы вынуждаете сделать тот вывод, который сделал я.

    СЛЕВА. — Очень хорошо! Очень хорошо!

    ГОСПОДИН ОДИЛЛОН-БАРРО. — Это решающий момент!

    ГОСПОДИН ДЕ ТОКВИЛЬ. — Но, господа, допустим, что я ошибаюсь относительно причин того большого зла, о котором шла речь. Допустим, что ни правительство, ни кабинет здесь ни при чем. Допустим на время. Разве, господа, зло от этого становится меньше? Разве мы не должны, ради нашей страны, ради нас самих, приложить самые энергичные и настойчивые усилия, чтобы справиться с ним?

    Я уже говорил, что это зло рано или поздно — не знаю, как и где это начнется, — приведет к самым значительным революциям в стране, можете быть уверены.

    Когда я выясняю, какова была главная причина, приведшая в ту или иную эпоху, у того или иного народа, к падению классов, стоявших у власти, я наталкиваюсь на события, выявляю личности, вижу ту или иную случайную или второстепенную причину, но, поверьте, реальной причиной, наиболее действенной, приводящей к потере власти, всегда является то, что политики перестали быть достойными власти. (Снова шум в зале.)

    525


    Вспомните старую монархию. Она была сильнее нынешней власти, сильнее изначально; она надежнее, чем нынешняя, опиралась на старые обычаи, нравы, верования. Она была сильнее, и тем не менее она развалилась в прах. Почему? Вы думаете, таково было стечение обстоятельств? Или из-за того или иного человека, финансового просчета, из-за клятвы в зале для игры в мяч, Лафайета, Мирабо? Нет, господа. Более глубокая, настоящая причина в том, что правящий класс стал вследствие своего безразличия, эгоизма, пороков неспособен и недостоин управлять страной. (Возгласы: «Очень хорошо! Отлично!»)

    Вот истинная причина.

    И, господа, если считается необходимым заботиться о судьбах родины во все времена, это тем более нужно делать в наше время. Разве вы не ощущаете, чисто интуитивно, как дрожит земля в Европе? (Движение в зале.) Разве вы не чувствуете, так сказать, дуновение ветра революций? Никто не знает, где он зарождается, откуда дует, что несет с собой. И в это время вы спокойно взираете на деградацию нравов в обществе, если не сказать резче.

    Я говорю здесь без горечи, говорю, думается мне, непредвзято. Я нападаю на людей, по отношению к которым не испытываю гнева. Я считаю себя обязанным сказать своей стране то, что является моим глубоким и продуманным убеждением. Итак, мое глубокое, продуманное убеждение состоит в том, что нравы в обществе деградируют и что эта деградация приведет вас, и довольно скоро, к новым революциям. Неужели жизнь королей держится на более крепких, труднее разрываемых нитях, чем жизнь других людей? Уверены ли вы сегодня в завтрашнем дне? Знаете ли вы, что будет с Францией через год, месяц, даже день? Вам это неизвестно; зато известно, что на горизонте появилась буря и она приближается к нам. Неужели вы позволите, чтобы она застала вас врасплох? (Возгласы в центре зала.)

    Господа, я умоляю вас не делать этого; я не прошу, я умоляю вас. Я бы охотно встал на колени перед вами — настолько опасность кажется мне реальной и серьезной, настолько я убежден, что сказать об этом необходимо не ради красивых слов. Да! Опасность велика. Отвратите ее, пока есть время. Исправьте зло, используя эффективные средства не против симптомов, но против самой болезни.

    Здесь речь шла об изменениях в законодательстве. Я весьма склонен думать, что эти изменения не только полезны, но и необходимы. В частности, я считаю полезной выборную реформу, не терпящей отлагательств парламентскую реформу. Но я недостаточно безрассуден, господа, чтобы не знать, что не законы творят судьбы народов; нет, не действие механизма законов провоцирует великие события в этом мире: они совершаются, господа, под воздействием духа правления. Храните законы, если хотите, хотя я считаю, что вы напрасно это делаете, храните их. Оставьте себе тех же людей, если вам это доставляет удовольствие, я не буду противиться этому. Но ради Бога, смените дух правления, поскольку, повторяю, вы идете к пропасти. (Живое одобрение слева.)

    Текст взят из газеты «Монитёр» от 28 января 1848 года.










    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.