Онлайн библиотека PLAM.RU


5. Распространение государства: 1696–1975 гг

Самыми ранними политическими образованиями, которые можно было назвать государствами, были Франция, Испания, Португалия, Великобритания, страны, составлявшие Священную Римскую империю, страны Скандинавии и Голландия. В первое столетие своего существования все они в общей сложности занимали лишь от 2 до 3 % поверхности земного шара, или, если быть точными, 1 450 000 кв. миль, притом, что вся площадь суши составляла 57 000 000 кв. миль. На всей остальной территории земного шара все еще господствовали существовавшие там с незапамятных времен племена без правителей, более или менее централизованные вождества и империи разных размеров и видов. То там, то тут — например, вдоль побережья Восточной Африки и в сегодняшних Малайзии и Индонезии, истории известно существование городов-государств со слишком развитой структурой, чтобы называться вождествами, и не подчинявшихся более крупным империям. Однако, по всей видимости, среди них не было управляемых на принципах демократии и отделения власти от собственности, как в античных Греции и Риме.

Исходя из этого распространение института государства на другие континенты и его победу над другими формами политической организации можно изучать трояким образом. Первый подход является хронологическим, безотносительно к местоположению; иными словами, он заключается в последовательном описании сначала победного марша империализма, а затем процесса деколонизации. Второй подход — географический, который состоит в том, чтобы поделить мир на разные регионы и проследить, как каждый из них был поделен между государствами и как он ими управлялся. Третий состоит в том, чтобы обратиться к методам, с помощью которых государства формировались в регионах за пределами Западной Европы: с помощью подражания, как в Японии с середины XIX в., в результате завоевания и последующего освобождения, как в большинстве других мест, или в результате сочетания этих двух вариантов. Поскольку эти методы преимущественно зависели от степени развития цивилизации в каждом регионе, включая не в последнюю очередь политический аспект, до того момента, как в нем возникал институт государства, то эти пути, естественно, были взаимосвязаны.

Мы представим здесь некий четвертый подход к рассмотрению данного вопроса, который включает в себя элементы всех трех перечисленных.


Восточная Европа

Первой страной после вышеперечисленных, которая стала государством или чем-то вроде того, была Россия. Его строительство началось, когда Петр I Великий обрел фактическую власть. Напротив, те регионы, которые оказались не способны сформировать государства, вскоре отстали и были захвачены соседями. История, которую мы изложим в этом разделе, представляет собой рассказ о России, с одной стороны, и о Польше, с другой. На примере их противоположных судеб может быть проиллюстрирована вся значимость политической модернизации.

Точнее всего Россию в XVI–XVII вв., пожалуй, можно охарактеризовать как развивающуюся патриархальную империю, управляемую царем, чья власть, благодаря завоеванию новых земель, становилась все более и более абсолютной[672]. Царь был окружен потомственной знатью, которая была обязана политической и экономической властью своим землям, будь то аллодиальные, передающиеся по наследству имения, известные как вотчины, или род феодальных владений — поместья, которые начали появляться при Иване III с 70-х годов XV в. Как и в других странах, население России было преимущественно сельским. Но если в большинстве стран Европы к западу от Эльбы это население постепенно двигалось в сторону владения землей и большей личной свободы, то в России процесс шел в противоположном направлении. В первой половине XVII в. та свобода передвижения, которой все еще обладали крепостные крестьяне, постепенно была отнята; тех, кто давал беглецам приют, могли заставить выплатить компенсацию их владельцу. Вскоре дело дошло до того, что крепостных стало можно покупать, продавать и одалживать, по отдельности или целыми группами, с землей, на которой они жили и работали, или без нее.

Вступление страны после 1632 г. в целую серию крупных войн с более развитыми западными соседями — сначала с Польшей, а затем со Швецией — усилило зависимость царя от знати и привело к принятию в 1649 г. «Соборного уложения»[673]. Из-за необъятных бездорожных просторов России и отсутствия судоходных рек во многих местах города и так развивались медленно. Теперь, дабы пресечь всякую возможность бегства крепостных, города были полностью отделены от сельской местности, а контроль над ними ужесточился как никогда раньше. Не имея притока рабочей силы, города чахли, что привело к тому, что даже в 1815 г. на их долю приходилось лишь около 4 % всего населения страны[674]. Самих крепостных, которые находились под управлением своих непосредственных хозяев при минимальном или полностью отсутствующем надзоре сверху, можно поделить на четыре группы. Примерно 10 % принадлежали церкви. Знать в общей сложности владела около 40 %, а правящая династия — от 5 до 10 % в разные периоды времени. Единственную группу, не находившуюся в частном владении, которая включала в себя около трети всех крепостных и впоследствии приобретала все большее значение, составляли казенные крестьяне. Будучи сосредоточенными преимущественно на севере и юге, они жили в основном на недавно завоеванных территориях, в результате чего стали предметом «публичной» собственности, вместо непосредственного включения в царский домен.

Таким образом, большая часть населения страны (примерно 90 %) была низведена до условий, немногим лучших, чем у рабов. За исключением случаев продажи или ссылки (теоретически, землевладельцам запрещалось убивать своих рабов, и ссылка служила эквивалентом смертной казни), обычно они жили и умирали в имениях своих господ. Таким образом, какое бы то ни было развитие государства, которое могло бы иметь место в России, задержалось более чем на два столетия. Правительство так и не обрело статус юридического лица, что являлось основной характерной особенностью становления государства в других странах; вместо этого страна управлялась союзом царя — который еще в середине XIX в. мог говорить о своем «отеческом попечении» — и знати. Последняя составляла примерно 0,5 % населения страны, и только ее представители считались пригодными для занятия какой-либо должности в правительстве — будь то гражданская должность, военная или духовная. За исключением священников и обеспеченных горожан, никакие другие представители населения страны вовсе не обладали правосубъектностью.

Превратив половину населения России в свою личную собственность, знать в общем и целом позволяла царю управлять собой, хотя изредка и случались мятежи бояр, которые отказывались видеть, что мир вокруг меняется. Важный первоначальный шаг был сделан в 1682 г., когда царь Федор Алексеевич демонстративно сжег разрядные книги, в которых были записаны наследные титулы знати, тем самым установив свое право использовать представителей знати на своей службе так, как он сочтет нужным. Между 1712 и 1714 гг. процесс закрепощения крестьян был завершен Петром Великим. Старое различие между вотчинами и поместьями было отменено. Землевладение стало условным и предоставлялось в обмен на несение службы, после чего всех представителей знати стали называть одним словом дворянин, которое фактически означало человека, служащего императору[675]. Целый ряд новых титулов, таких как граф и барон, были привнесены с Запада. В зависимости от количества крепостных, которыми они владели, дворяне были поделены на ранги, от первого (высшего) до четырнадцатого. Шесть высших рангов были наследственными, остальные давались за личные заслуги. Дворянин на службе у царя занимал какую-либо должность в одной из четырех иерархий: армия, флот (недавно созданный Петром), гражданская служба и двор. Продвижение с одного ранга на другой на низших уровнях было делегировано, но на высших оно строго контролировалось сверху. Само собой разумеется, что на практике даже такой гений, как Петр I, не мог контролировать каждый винтик этой машины, которая к концу его правления насчитывала 5000 офицеров, не говоря уже об огромном количестве бюрократов на гражданской службе. Поэтому данная система представляла собой огромную сеть неформальных связей и покровительства, сверху донизу пропитанную коррупцией.

Создание такой системы, в которой все дворянские титулы в социальном и этимологическом отношении были производными от царского двора, позволило Петру избавиться от старого боярского совета или думы как высшего учреждения в стране. Ее место занял Сенат — назначаемый орган, который сосредоточил в своих руках судебную, административную и законодательно-консультативную функции. Девять коллегий (управляющих советов), каждая из которых имела своего председателя и несла коллективную ответственность перед Сенатом, осуществляли правительственную деятельность на высшем уровне. На более низком уровне страна делилась на восемь губерний, или административных регионов, каждый из которых был поделен на провинции и дистрикты. Особенностью системы было то, что существовавшая ранее запутанная система приказов, управляемых из Москвы и осуществляющих различные, зачастую пересекающиеся функции, не была упразднена; однако постепенно они и их штат перешли в руки новых губернаторов. Последние осуществляли царскую волю по всей империи, которая по стандартам Западной Европы уже была невообразимо большой (в 1700 г. — 6 500 000 кв. миль), но при этом настолько редко населенной, что целые регионы были практически пустынными.

С помощью своей административной системы Петр смог ввести новые налоги. Старый земельный налог был заменен подушным налогом (взимаемый вначале с хозяйства, а потом с отдельного человека) и поземельным налогом. В отличие от Запада слаборазвитая в торговом отношении экономика давала мало возможностей для косвенного налогообложения; тем не менее были введены налоги на соль и неотъемлемый атрибут русской жизни — водку. Кроме того, существовала барщина и в довершение всех тяжестей — натуральный оброк. Правительственных чиновников, как и войска при передвижении, необходимо было размещать и кормить, а также предоставлять им транспорт в виде лошадей и повозок. Как и в других странах, живущих в условиях старого режима, дворянство и высшее духовенство были освобождены от всех налогов, за исключением некоторых косвенных. Остальное население, включая горожан, платило без передышки: как гласил императорский указ, даже деревенский дурачок, слепой, хромой и старик не должны быть освобождены от налогов. По некоторым оценкам, налоговое бремя на среднего крепостного крестьянина в период между 1700 и 1708 гг. выросло в 5 раз, при том, что средний размер крестьянского хозяйства стал меньше. И это не считая платы, которую различные приказы продолжали требовать за предоставляемые услуги или за рассмотрение жалоб.

К 1725 г. государственные расходы, которые в 1700 г. составляли 3,5 млн рублей, достигли почти 10 млн. Большая часть ушла на постройку Петром новой столицы, которая к тому же обошлась недешево: место, которое он выбрал, было болотистым, и прежде чем начать строительство, необходимо было осушить болота, для чего из Голландии специально были выписаны инженеры. Однако большая часть денег ушла на то, чтобы финансировать военную машину, которая за время его царствования увеличилась в размере с нескольких десятков тысяч до почти 200 000 человек и встала в один ряд с армиями других крупных стран. Более того, эти силы были построены по западному образцу. Уже начиная примерно с 1640 г. старая дворянская кавалерия, созданная для того, чтобы воевать с татарами и другими полукочевыми народами, уступила место другим войскам. Сначала появились стрельцы, или дворцовая охрана. Восстание, которое они подняли в 1698 г., было жестоко подавлено, а основные участники были казнены (некоторых Петр казнил собственноручно); стрельцов сменила регулярная армия, состоящая из дисциплинированной и обученной пехоты, кавалерии и артиллерийских полков[676]. Командовали войсками представители дворянского сословия (хотя отдельных дворян можно было встретить и в числе рядового состава), а солдатами служили их крепостные, которых призывали определенное количество с каждой сотни человек в каждой деревне и которые обычно служили до самой смерти (в бою или от болезни). Необходимое вооружение и снаряжение производились на государственных заводах, которые начали появляться примерно в середине XVII в. и получили широкое распространение во время царствования Петра. Заводы, управляемые заграничными экспертами и использовавшие труд мобилизованных крепостных, в XVIII в. обеспечивали армию снаряжением почти такого же качества, как и у западных соперников России.

За несколько лет до своей смерти Петр предпринял последний шаг в направлении абсолютизации правительства, взяв в свои руки контроль над церковью. Вечно находясь в поиске дополнительного источника дохода, царь не назначил преемника патриарху Адриану, когда тот умер в октябре 1700 г. Был избран «местоблюститель», некто Яворский, но действительная власть сосредоточилась в руках новообразованного Монастырского приказа, глава которого Иван Мусин-Пушкин был не представителем духовенства, а светским дворянином. Хотя эти меры позволили Петру выкачать значительную часть церковных богатств за двадцатилетний переходный период, ему все еще предстояло закрепить реформы на постоянной основе. Эта задача была поставлена перед Феофаном Прокоповичем, в прошлом архиепископом псковским, исключительно образованным человеком, который в 1718 г. сменил Мусина-Пушкина в качестве главного помощника государя по церковным делам и с тех пор стал верным сподвижником Петра.

В 1721 г. Феофан опубликовал «Духовный регламент» — документ, на котором следующие два века основывалась деятельность Русской Православной Церкви[677]. Ситуация, при которой «простодушные» люди считали патриарха равным царю, стала нетерпима и ее необходимо было исправить. Для этого было отменено само патриаршество: ходили даже слухи, что сделано это было лично Петром с. помощью стального кинжала в руках — государь, достигавший ростом более двух метров, представлял собой внушительную угрозу. На место патриарха пришел коллегиальный орган — Святейший правительствующий Синод, получивший статус наравне с Сенатом. Хотя сам Синод состоял из представителей духовенства, фактическая власть отныне была в руках светского чиновника, носившего титул обер-прокурора; в этом случае, как и в других, перенос заграничных терминов на почву развивающейся русской бюрократии приводил к весьма любопытным результатам. Чтобы подчеркнуть их статус правительственных чиновников, членам Синода выплачивали жалованье, хотя оно и составляло лишь небольшую часть их дохода, как это было и в случае других правительственных чиновников такого уровня. Представители духовенства более низкого сана были лишены привилегии, дающей право не платить налоги. В церковный обиход были введены многочисленные новые молитвы для прославления российских побед, а также особые празднества, напоминающие о важных событиях из жизни царя. В действительности связь между империей и официальной религией была настолько тесной, что вплоть до второй половины XIX в. отречение от государственной религии считалось уголовным преступлением.

Когда в 1725 г. Петр умер, страна представляла собой политическое образование, которое за неимением подходящего термина можно было назвать лишь самодержавной (автократической) империей. В отличие от современных ей государств, в России не было гражданского общества. Как заметил губернатор Петербурга в 1718 г., в России того времени даже не было термина, соответствовавшего французскому «собранию» (ассамблее). Объяснить значение фразы «безнадзорное сборище» жителям столицы оказалось непростой задачей, и, действительно, ожидалось, что собрания подобного рода могли иметь место лишь изредка. В обращении находилось так мало книг, что Петр лично мог подвергать цензуре каждую выпускаемую в печать книгу, не было и печатных станков, за исключением трех, которыми владело правительство[678]. Но это и не имело значения, так как больше 90 % населения состояло из забитых и неграмотных крепостных крестьян. Они были столь далеки от того, чтобы сформировать «общество», что когда кого-нибудь из них убивали, его смерть часто рассматривалась как гражданское дело, разрешаемое не преданием убийцы суду, а путем возмещения убытков владельцу убитого. За исключением крошечного класса купцов, которые сами были организованы в гильдии, выполнявшие как административные, так и фискальные функции[679], тот, кто не был крепостным, был ipso facto[680] светским или церковным правительственным чиновником. Позднее Петр III даже попытался принудить чиновников носить униформу, но эта инициатива встретила сопротивление и от нее пришлось отказаться.

Как мы уже говорили, зарождение института государства в других странах во многом было обязано внутренней сплоченности и дисциплинированности внутри возникающих гражданских служб. Первые организационные схемы правительственного аппарата, составленные лично Петром на основе шведского образца, были учреждены в 1718–1719 гг. К концу XVIII в. российская администрация, как и ее аналоги в других государствах, начала разрабатывать четко установленные процедуры, регламентирующие поступление на службу, выплату жалованья, продвижение по службе и тому подобные вопросы[681]. Однако российская администрация действовала за закрытыми дверями. Вопросы, которые в других странах довольно свободно обсуждались, здесь считались государственной тайной — традиция, прошедшая через всю царскую эпоху, сохранившаяся в Советском Союзе и только сейчас начинающая отмирать. Это, а также традиция произвола, исходящего от самого императора (уже в 1850 г. старое негласное правило, дающее право чиновникам увольнять своих подчиненных без объяснения причин, было вновь подтверждено), помешали зародиться важнейшему элементу любого современного государства — бюрократическому esprit de corps[682]. Там, где он все же возникал, он был направлен не столько на служение несуществующему государству, сколько на поддержание бюрократической корпорации как своего рода воровского сообщества, обирающего людей, по возможности с ведома царя, но если надо — то и за его спиной. Русским царям, начиная уже с Петра I, иногда было приятно представлять себя как (естественно, назначенных Богом) попечителей народа, за физическое и духовное благосостояние которого они несли ответственность. Однако вступление на престол каждого нового царя обычно служило поводом лишний раз подтвердить «автократическую» природу режима; чтобы развеять все сомнения, Павел I в 1799 г. даже выпустил специальный закон, который поставил императорскую семью вне рамок и превыше всякого гражданского или публичного закона. Для таких императоров последовать примеру Фридриха II и взять на себя роль слуги обезличенного государства было бы абсурдно с точки зрения логики, даже если такая мысль и пришла бы кому-нибудь в голову.

Относительная отсталость России в этот период не помешала ей заявить о себе как о важном участнике системы международных отношений, несмотря на то что практически все остальные считали ее варварской страной. Царь, имея современную бюрократию, современную армию и современное вооружение, более чем превосходил своих противников на юге и востоке, т. е. турецкую и персидскую империи и различные татарские ханства. Эти империи потеряли огромные территории и продолжали их терять вплоть до конца XIX в., а ханства были сведены до статуса третьеразрядного противника, и от русской мощи их защищали в основном расстояние, физико-географические особенности местности и тот простой факт, что у них не было ничего, что царь и его дворянство, постепенно перенимающие западный образ жизни, сочли бы стоящим войны. На Западе русское государство также дало почувствовать свою силу. Победа, которую Петр одержал над шведским королем Карлом XII, вряд ли нуждается в напоминании. В следующее десятилетие русские провели успешную кампанию против поляков в Белоруссии; когда в 1756 г. разразилась Семилетняя война, русские вооруженные силы впервые сразились с государством Центральной Европы, т. е. с Пруссией. На протяжении 70-х и 80-х годов XVIII в. русская мощь в Европе продолжала расти, в основном за счет Польши.

Эта тенденция достигла кульминации после 1796 г. Захватив львиную долю при третьем и окончательном разделе Польши, Россия направила свои войска для присоединения к различным коалициям, обращенным против революционной Франции; вскоре они уже вели боевые действия далеко от дома, в Швейцарии и на Адриатике. Роль России еще больше возросла после 1806 г., когда победы Наполеона над Австрией и Пруссией оставили царя Александра I в качестве единственного оппонента французскому императору, не считая Великобритании. Тильзитский мир, подписанныйв 1807 г., отражавший французский триумф, в частности, в битве при Фридланде, едва не привел к вытеснению России из Польши. Однако Тильзитский мир оказался недолговечным: через пять лет после его заключения Россия подверглась масштабному вторжению французов. Подробности этой кампании для нас здесь несущественны, однако ее значимость в подрыве сил ее наполеоновской Grand armee[683] огромна: из шестисоттысячной армии обратно вернулось меньше трети. Еще через два года русская армия, сыграв ключевую роль в победе в битве при Лейпциге, вошла в Париж. На Венском конгрессе Александр играл роль primus inter pares[684]. Он и другие правители в перерывах между танцами продолжали решать судьбу Европы.

В то время петровская политическая (если здесь уместно это слово) система в основе своей все еще оставалась нетронутой. Безусловно, некоторые изменения в XVIII в. происходили. Уже императрицы Анна (1730–1740) и Елизавета (1741–1761) подняли возрастную планку для поступления дворян на императорскую службу с 14 лет, как было изначально, до 25; в 1762 г. Петр III отменил обязательную службу. В 1782–1785 гг. Екатерина II положила конец условному владению поместьями, сделав их частной собственностью, включая право завещать их любому лицу по своему усмотрению, а не старшему по возрасту члену семьи мужеского пола, как было раньше. Поскольку многие землевладельцы предпочитали жить в Москве и Санкт-Петербурге, а не в своих имениях, начал появляться особый класс людей, которые, как бы ни была мала их доля в общей численности населения, не были ни крепостными, ни чиновниками, ни военнослужащими, ни духовными лицами: короче говоря, ядро гражданского общества. Среди этой элиты стали распространяться либеральные западные идеи, чему во многом способствовал тот факт, что Петр и его преемники обязывали некоторых своих подданных отправляться на учебу заграницу. После 1771 г. людям даже было дозволено публиковать и читать книги, которые не были выпущены непосредственно правительством, хотя и их тоже подвергали предварительной цензуре. И Екатерина II, и Александр I в начале своего царствования заигрывали с либерализмом[685], но оба вскоре поняли, что это опасно для действующего режима. Результатом этой игры «шаг вперед и два назад», в которую играло правительство, стало восстание декабристов в 1825 г., поднятое офицерами-аристократами, которые заразились французскими идеями. Восстание не получило широкой поддержки и было жестоко подавлено войсками, верными брату Александра I, великому князю Николаю Павловичу[686]. Вскоре после этого он взошел на трон как Николай I и утвердил царство кнута на время жизни следующего поколения.

С этого момента и до конца его царствования Россия, так сказать, застыла в ожидании. Пока Запад переживал глубочайший переворот, характеризуемый эвфемизмом «индустриализация», в свою очередь приведший к периодическим вспышкам революционного насилия в 1830 и 1848–1849 гг., социальные и экономические изменения в гигантской империи на востоке происходили со скоростью движения ледника. Ее правитель, Николай I, был почти таким же высоким, как и его славный предок, но на этом сходство заканчивалось. Хотя Россия оставалась, если судить по западным стандартам, недостаточно управляемой страной, тем не менее ее бюрократия продолжала свой рост[687]. То же самое относится к правилам, регулировавшим ее деятельность: в Своде законов 1832 г. они занимали ни много, ни мало 869 параграфов, многие из которых касались форм почтения, которое дворянам низших рангов надлежало оказывать вышестоящим. Впервые была проведена черта между проступками, направленными против личности царя и против государственных чиновников, — сомнительное достижение, поскольку сам Николай отмечал разницу между немецким дворянством, служившим «государству», и русским, служившим «нам»[688]. В 1837 г. было создано Министерство государственных имуществ, так что чиновники двора больше не были министрами ex officio[689], а государственный доход больше не приравнивался к личным доходам императора. Таким образом, Россия дошла до уровня, которого, например, Англия достигла за 150–300 лет до этого.

Со временем эти реформы могли бы привести к появлению государства, отделенного от личности правителя. Однако Николай вовремя распознал угрозу. По отдельности представители аристократии были бессильны, но как армейские офицеры и административные чиновники они представляли опасность. Учредив новый орган личного правления, известный под вполне подходящим названием Личной Канцелярии Его Величества и не подчиненный никакому иному, кроме него самого, Николай устранил угрозу в зародыше. Внутренний контроль был усилен также путем создания аппарата политической полиции, о котором мы говорили в предыдущей главе и который был отдан в ведение одному из его aides-de-camp[690]. Эти меры позволили Николаю действовать в качестве жандарма Европы, направляя войска для подавления демократии и национализма — в тот период они обычно шли рука об руку — где бы они ни появлялись. Империя также продолжала приобретать новые территории, в основном за счет турок, которые в среднем терпели по одному поражению в течение жизни каждого поколения. Кампания 1829 г. привела русские войска к воротам Константинополя, и только сочетание чумы и протестов со стороны ряда европейских держав вынудило их отступить. Как показало Синопское сражение (1853), к середине века царский флот при желании был способен потопить оттоманский в любой момент.

За внушительным фасадом так называемой николаевской системы постройка, фундамент которой был столь основательно заложен Петром Великим, начала разрушаться. В Великобритании первые механические прядильные машины появились около 1760 г.; с 30-х годов XIX в. западный экономический и технический рост — сам по себе ставший возможным благодаря условиям, которые создало государство, — далеко превзошел то, что могла бы достичь даже самая мощная командная система. Существенно выросли объемы добычи железа и угля, а также используемой в хозяйстве энергии. Вместе с этим появились лучшие средства связи, лучший транспорт и, что самое важное, — тот вид непрерывного технологического прогресса, который двигался вперед настолько быстро, насколько позволяли условия. Например, в Великобритании количество новых патентов, регистрируемых каждый год, увеличилось в 20 раз за период с 1650 по 1850 г.[691] Россия же, по большей части лишенная этих преимуществ, погрязла в своей отсталости больше, чем когда-либо: ее ВНП, который в 1830 г. составлял 24 % от суммарного ВНП пяти лидирующих европейских держав, в 1860 г. составлял уже менее 20 % от этой величины[692]. К 1850 г. Великобритания производила 2 млн т. чугуна в год, Франция — 400 000 т, а Россия, с населением почти таким же, как у этих двух стран вместе взятых — всего лишь 227 000 т.[693] Плачевные результаты стали очевидны во время Крымской войны (1853–1856). В «войне, которая отказалась закипать», как о ней говорили, британские и французские войска действовали, находясь на конце протяженной морской линии коммуникаций; в лице лорда Рэглана они получили в качестве командующего одного из худших растяп за всю военную историю. И при всем том союзники смогли сдерживать и, в конце концов, разбить войско Святой Руси на ее собственной земле — подвиг, который увенчался штурмом Севастополя. Для царской империи это было зловещим предзнаменованием: дело было не только в том, что войска западных государств были лучше вооружены, чем воины Святой Руси, но и в том, что организация, транспорт и снабжение русской армии потерпели полный провал[694]. Россия встала перед выбором: либо проводить реформы, либо стать второй Турцией и быть поделенной между другими державами.

С приходом Александра II — кстати, первого за 130 лет русского государя, занявшего трон не в результате какого-либо переворота, — пришло время для перемен. Начиная с Екатерины Великой, многие русские правители задавались вопросом, совместима ли система, где подавляющее большинство населения является частной собственностью ничтожного меньшинства, с существованием современного государства и обдумывали возможность отмены крепостного права[695]. Сама Екатерина забрала в пользу казны не менее 20 000 деревень, находившихся во владении церкви; ее преемники предпринимали робкие попытки сократить число людей, находящихся в частной собственности, либо отказываясь раздавать новые земли отдельным лицам, либо проводя законы, способствующие эмансипации[696]. И все же в конце концов она сама, ее сын и двое внуков — все спасовали перед возможностью неизбежной оппозиции со стороны дворян, и лишь после окончания Крымской войны жребий был брошен окончательно. С отделением судебной власти от исполнительной в 1861–1864 гг. был положен конец автократическому произволу, по крайней мере в одном ключевом аспекте. Были созданы общий кодекс законов и система независимых судов, в которых судьи назначались пожизненно и чьи решения не мог опротестовать даже царь, — реформы, поднявшие Россию на уровень, которого, скажем, Пруссия достигла в период между 1760 г. и публикацией Allgemeines Landesrecht[697] в 1795 г. Важнее всего было то, что более 40 млн крепостных было освобождено от принадлежности на правах собственности как частным лицам, так и короне. Впервые они получили независимую правосубъектность, включая право иметь собственность.

Безусловно, существовал предел, далее которого Александр II был пойти не готов. Третье отделение, сменившее свое название на департамент полиции, хотя и подлежало судебному надзору в обычных делах, сохранило за собой право задерживать и ссылать лиц, которые считались опасными для режима, не объясняя публично причины и без возможности апелляции[698]. На низшем социальном уровне крестьяне все еще подчинялись общинному праву. Теоретически они были свободны жить там, где захотят, но на практике оставались привязанными к своим местным сообществам необходимостью выплачивать в казну стоимость земли, которую они получили, часто по непомерным ставкам. И все же с 1870 г. общественная мобильность достигла уровня, достаточного для того, чтобы некоторые люди смогли переселяться из деревни в город. Это, а также твердая основа, созданная для института частной собственности, помогли запустить промышленный рост: между 1848 и 1896 гг. количество промышленных рабочих выросло с 220 000 до 1 724 000 человек[699]. Была развернута колоссальная программа строительства железных дорог, финансируемая за счет казны, которая связала воедино разбросанные территории огромного континента и позволила эксплуатировать его ресурсы. За этим последовала начавшаяся в 90-х годах XIХ в. впечатляющая экспансия промышленности, в особенности тяжелой, которая в значительной степени финансировалась государством и служила государственным нуждам. Хотя подавляющее большинство населения продолжало жить на земле, где уровень дохода на душу населения был крайне низок, но тем не менее к 1913 г. эти реформы подняли экономику России на пятое место в мире после США, Германии, Великобритании и Франции. Они также позволили России восстановить позиции в качестве самой крупной, хотя и определенно не самой эффективной, военной державы в Европе.

В этих условиях, в конце концов, возникло и гражданское общество, хотя и малочисленное (даже в 1900 г. менее 1 % населения посещало среднюю школу); его жизнеспособность демонстрирует тот факт, что число политических и литературных периодических изданий, которых к концу правления Николая I насчитывалось 20, увеличилось в 7 раз за последующие 30 лет. Тем не менее в России успешное развитие промышленности и приобретение крупной отрасли по-прежнему определялись способностью убедить правительство оказать помощь в виде таможенных тарифов, субсидий и ссуд[700]. Поэтому интеллигенция (термин, который впервые стал популярным в 60-е годы XIX в.) по большей части состояла из образованных людей, которые не являлись собственниками: врачи, адвокаты, учителя, чиновники низшего уровня и студенты, — короче говоря, люди, которым было что приобретать, но нечего терять[701]. Некоторые представители интеллигенции — включая, что примечательно, горстку аристократов и аристократок — склонялись к анархическим идеям. Гораздо большее число были либералами, которые восхищались Западом и хотели подражать ему, в то время как другие были славянофилами, отвергавшими модернизацию и оглядывавшимися с ностальгией в прошлое, на старую добрую допетровскую Россию, где народ был предан власти, а правительство сочетало в себе православие и патернализм[702]. Независимо от исповедуемых идей, они очень рано начали вступать в конфронтацию с властями, требуя реформ и в то же время заявляя, что их образование и озабоченность социальными вопросами дают им право на участие в управлении страной. В действительности вопрос демократизации, которая с учреждением парламента и политических партий позволила бы этим людям дать выход своей энергии, постоянно рассматривался последними тремя царями. И все же в конечном итоге ни один из них не мог решиться на принятие конституции: по слухам, Александр II утверждал, что сделал бы это «в тот же день», не будь он уверен, что в результате «Россия распадется на кусочки»[703].

Интеллигенция, политические амбиции которой остались нереализованными, создавала различные оппозиционные кружки. Они были слишком малочисленны, чтобы чего-то добиться, поэтому они стали искать союза с «народом», как это делали всевозможные группы с названиями вроде «Народная воля», «Народный путь», «Возвращение к народу» и «Народная расправа» — все эти движения представляли собой небольшие группы интеллектуалов. Хотя их регулярно ликвидировала полиция, по ошибке принимая их радикальные разговоры за активную подрывную деятельность, они столь же регулярно появлялись вновь. Каждая последующая группировка обычно была лучше организована и отличалась большей решительностью, чем предыдущая. От революционных разговоров они переходили к бомбам и убийствам: самыми знаменитыми их жертвами были царь Александр II (1881) и премьер-министр Столыпин (1911). К 90-м годам XIX в. появилось несколько группировок марксистского толка, самая радикальная из которых позднее переросла в большевистскую фракцию во главе с Лениным. Еще до 1914 г. пропаганда этих группировок способствовала радикализации масс, особенно в городах. Хотя профсоюзы были запрещены, тем не менее некоторые все же появлялись.

В 1904–1905 гг. слабость царской власти была продемонстрирована поражением России в войне с Японией, а также последовавшей за этим неудачной революцией[704]. Попытки в последнюю минуту расширить социальную базу режима с помощью демократизации вскоре прекратились. В конечном счете благодаря Первой мировой войне, которая привела к снижению и без того низкого жизненного уровня и превратила население в пушечное мясо, русский народ созрел для революции.

Коммунистическая политическая система, установившаяся после 1917 г., избавилась от последних остатков патриархальности — отныне отдельным людям уже не принадлежали даже их дома, не говоря уже о всей стране. Но в то же время она сделала всех слугами государства; не из необходимости или на время войны, как в западных странах с их либеральным мышлением, а на постоянной основе, причем это стало важной частью официальной идеологии. Вместо того, чтобы провести четкую грань между частным и публичным, которая везде была основой политической модернизации, первое было поглощено последним. Теоретически и в значительной степени также и на практике нельзя было совершить ни единого действия или допустить какую-либо мысль, которые не были бы одобрены государством.

В России решающим фактором, который одновременно сделал возможным построение успешного централизованного политического сообщества и не позволил стране превратиться в полноценное государство, была воинская повинность дворянства в сочетании с «приватизацией» остальной части общества, большая часть которого состояла из крепостных крестьян. Этого нельзя сказать о Польше, которая в период позднего Средневековья достигла состояния, при котором знать — шляхта — господствовала над королевской властью, а не наоборот[705]. Частично успех стал возможен просто благодаря численному превосходству: шляхта, состоящая из 7 % населения, была более многочисленна и влиятельна, чем где бы то ни было. Первый решающий шаг был сделан в 1374 г. в соответствии с Кошицким привилеем, также известным как польская Великая Хартия, который, однако, направил страну по пути, отличному от того, по которому пошла Великобритания. За трон боролись дочь короля Людовика и его жена, и знать поддержала первую претендентку. В обмен на это шляхта смогла настоять, чтобы ее представители облагались налогом не большим, чем два гроша в год, — сумма настолько ничтожная, что вскоре ее потеряло смысл собирать — и чтобы другие налоги не назначались без ее согласия. Помимо того, суд и чеканка монет оставались под ее контролем, а главное, бывшая до этого наследственной монархия была сделана выборной, так что будущие кандидаты могли занять свою должность только с согласия знати и приняв условия, которые на них налагались.

Благодаря этим изменениям политическая власть перешла в руки высшей знати. Ее главным органом был Тайный совет, в 1493 г. он был переделан в Сенат, состоящий из 100 членов. Сенат в свою очередь стал верхней палатой парламента — Сейма, а нижняя палата, насчитывающая 150 человек и также известная под названием Сейм, была занята низшей знатью. В 1505 г. проведение законов стало исключительной привилегией Сейма; получив гарантии неприкосновенности личности (habeas corpus) в 1434 г., польская знать стала самой свободной в Европе, обладающей тем, что сами аристократы с гордостью называли аurеа libertas[706] и что на самом деле приносило золотые плоды самым крупным из них. С тех пор и до распада страны в конце XIX в. было проведено около 200 собраний Сейма, и все они проводились в соответствии с актом Nihil Novi[707], принятым в 1505 г. Как и в России, знать в первую очередь применяла свою власть, чтобы закрепостить крестьян. В 1518 г. последним было запрещено обжаловать решение суда сеньора в королевском суде, и с тех пор польских землевладельцев невозможно было привлечь к ответственности даже за убийство своих крепостных.

В 1572 г. со смертью последнего представителя великой династии Ягеллонов Польша на три года оказалась в ситуации междуцарствия. Представившаяся возможность была использована для того, чтобы передать право избрания королей от Сената всему Сейму. Теоретически король избирался всей знатью. На практике это было привилегией менее 300 богатых семей, которые относились к мелкой знати как к своим слугам и простирали свое влияние на целые области, — например, 90 наиболее крупных землевладельцев владели в среднем около 1000 очагов каждый. Все члены Сейма считались равными, как только они входили в его двери. Официально в 1652 г., но в действительности гораздо раньше они приняли liberum veto — правило, дававшее каждому из них право накладывать вето не только на рассматриваемые законопроекты, но и на законы, уже принятые во время заседания[708]. Чтобы «защитить те свободы, которые наши предки отстояли в кровавых сражениях», как сказал один из аристократов[709], члены Сейма потребовали для себя права являться на собрания вооруженными, верхом на коне и в сопровождении слуг, которые иногда были так многочисленны, что из них приходилось формировать «полки». Все это мало способствовало поддержанию порядка во время собраний. Часто они вырождались в ссоры, когда делегаты кидались друг в друга книгами и кружками и прятались под скамьи, чтобы уклониться от летящих в них предметов. Как бы то ни было, все это делало из заседаний Сейма зрелище, которое стоило посмотреть.

Вторая половина XVI в. была периодом, когда, по словам одного известного историка, Европа была разделена[710]. В то время как на Западе увеличивалась численность населения, процветали города и появлялись первые крупные капиталистические предприятия, широкие просторы Восточной Европы — прежде всего Пруссии и Польши — превратились в житницу развитого Запада. Как и в Пруссии, но в еще большей степени в Польше, такое новое положение вещей играло на руку знати — особенно, как всегда, высшей знати — и против городов. В Средние века польские города были такими же развитыми, как и западные, с процветающими ремеслами и интеллектуальной жизнью. Теперь же они превратились во всего лишь entrepots[711] для торговли зерном, где иностранные корабли — сначала немецкие и голландские, позже — английские — загружали свои грузы. Таким образом была заложена основа последующего упадка[712].

В результате событий 1572 г. Польша превратилась в аристократическую республику (Речь Посполитая), и с тех пор ее трон последовательно занимали аристократы, как польские, так и иностранные. Среди последних были наследник французского трона, курфюрст Бранденбургский, несколько шведских принцев (из династии Ваза) и два курфюрста Саксонских, не говоря о ряде неуспешных кандидатов, включая даже Ивана Грозного. После избрания все они оставались вовлечены в политическую жизнь своей родины. Связанные коронационной клятвой, которая обязывала их служить своим польским подданным, ни один из них не сумел дать Польше династию, длящуюся более двух поколений. В то время как другие страны были заняты преобразованием королевских институтов в государственные, в Польше не было ни королевской канцелярии, ни королевской бюрократии, ни попыток сделать налогообложение централизованным (две знатные семьи — Радзивиллы и Потоцкие — по количеству располагаемых ресурсов могли состязаться с короной), ни практически никакой королевской судебной власти, за исключением слабой системы апелляционных судов, которыми, конечно, могли воспользоваться лишь люди знатного происхождения и никто больше. Состояние армии было не лучше. Польская знать, как и аристократы в других странах, сопротивлялась военной модернизации, но более успешно. В отсутствие бюрократически управляемого военного министерства и большого числа укрепленных городов они не могли следовать за всеобщей тенденцией к увеличению численности пехоты, артиллерии и инженерных войск, действующих в виде подчиняющихся общей дисциплине формирований. Вместо этого они оставались верными кавалерии — польские уланы славились свой доблестью. При этом каждый представитель знати был сам себе командиром и приводил с собой своих плохо обученных, плохо экипированных, недисциплинированных и часто пьяных слуг[713].

Во второй половине XVII в. поляки, хотя и потеряли владения на Балтийском побережье, отошедшие великому курфюрсту прусскому Фридриху Вильгельму, все еще могли одерживать впечатляющие победы над Россией (которая была еще более отсталой) и Турцией (хотя в снятии осады с Вены в 1683 г. принимало участие больше австрийских, нежели польских войск). Однако войны того времени привели к сокращению населения с 10 млн до примерно 7 млн человек[714]. После смерти легендарного воина Яна Собесского в 1696 г. все начало разваливаться. Великая северная война 1700–1721 гг. закончилась превращением страны по сути дела в протекторат России. Победив шведов, Петр Великий забрал себе Ливонию. Были наложены формальные ограничения на величину польской армии, а назначение на должности прусских чиновников, которые могли бы все изменить, было официально запрещено. К 60-м годам XVIII в. хотя Польша все еще контролировала территорию большую, чем территория Франции, и имела население, сопоставимое по численности с британским, ее национальная армия насчитывала только 16 000 человек. Кроме того, отдельные аристократы имели собственные частные армии, например, армия клана Чарторыжских насчитывала 3000–4000 человек, Потоцких — 2000, а Радзивиллов (отца и сына) — вероятно около 15 000 человек. Если Пруссия, наименьшая из важнейших европейских держав, обладала регулярной армией, насчитывавшей 150 000 обученных солдат, Польша in toto[715] едва могла собрать треть этой численности. Как подметил Фридрих II в столь свойственной ему колкой манере, Польша стала «артишоком, готовым к тому, чтобы быть съеденным листок за листком»[716]. Первый раздел Польши произошел в 1772 г., в результате чего страна потеряла почти 100 000 кв. миль (почти 30 % ее территории) и 4 500 000 человек (35 % населения).

Подстегиваемые надвигающейся угрозой существованию страны, поляки при короле Станиславе II Понятовском (1764–1795), наконец, начали осуществлять реформы, вдохновляемые, помимо прочих, идеями Монтескье, Руссо и Вашингтона. Польша стала второй страной в мире после США, принявшей в 1791 г. писаную конституцию. Право liberum veto было отменено, хотя лишь на испытательный срок в 25 лет. Это позволило Понятовскому учредить первый современный кабинет, что вскоре привело к реформе налоговой системы и к созданию ядра современной армии, включая учреждение в 1765 и 1774 гг. соответственно первой офицерской школы и школы артиллерии[717]. К 1790 г. численность регулярных войск выросла до 65 000; также были заложены основы дипломатического корпуса и учреждено Министерство народного образования (Komisja Edukacji Narodowei), которое впервые в мире получило в свое ведение два университета и 80 средних школ, или гимназий). Правда, попытки провести законы об освобождении крепостных ни к чему не привели; писатель Томаш Длуский даже предложил, чтобы каждого, кто предлагал такую меру, проверяли в суде на предмет помрачения рассудка. И все же даже в этой области, благодаря инициативе отдельных представителей знати, был достигнут достаточный прогресс, чтобы сделать Польшу привлекательной для полумиллиона эмигрантов из соседних стран.

Эти реформы встретили на своем пути множество препятствий — в 80-х годах XVIII в. просвещенный класс в Польше насчитывал не более 2000 человек — однако если бы им представилась возможность развиться, с их помощью Польша вполне могла бы превратиться в современное государство. В действительности они привели в ярость правителей соседних стран, которые боялись, что их собственные подданные заразятся этими идеями: как сказал прусский посол Эвальд фон Хертцберг, его страна не смогла бы защитить себя от «многочисленной и хорошо управляемой нации». В глазах Екатерины Великой то, что происходило в Варшаве, «превзошло все глупости парижского Национального собрания»[718]. Так, эти реформы, вместо того чтобы достичь своей цели и спасти Польшу, косвенно привели ко второму и третьему разделам, которые произошли соответственно в 1793 и 1795 гг. Примечательно, что то сопротивление, которое встречали завоеватели, не координировалось правительством, руководители которого вместе с самой королевской семьей первыми сбежали из страны; сопротивление приняло форму народных восстаний, возглавляемых Тадеушем Костюшко и Хенриком Дабровски, которые оба были представителями знати и выпускниками варшавской офицерской школы. Будучи стертой с карты мира, Польше предстояло претерпеть различные изменения. Сначала Наполеон основал так называемое Великое герцогство Варшавское. Затем русские, оправившись после 1812 г., учредили «Царство Польское» как вид протектората. Однако после неудачного восстания 1863–1864 гг. само название Польши было стерто с карты, и на его месте появились «Варшавское генерал-губернаторство». Независимое польское государство возродилось только в 1918 г., когда две из оккупировавших ее держав (Германия и Австрия) были побеждены, а третья (Россия) пережила революцию, за которой последовала опустошительная гражданская война 1918–1920 гг. Как тогда говорили, Польша была похожа на канарейку, которая проглотила трех кошек.

Противоположные судьбы России и Польши показывают, каждая по-своему, как экспансию государства, так и последствия отказа от принятия его институтов. В России построение государственного аппарата происходило в основном подражательно и часто с помощью западных экспертов, как гражданских, так и военных, которых специально импортировали для этих целей. Это государство без государства — (сложно найти более подходящий термин) — позволило стране удержать позиции в мире и развиться внутренне, хотя ценой этого стала воинская повинность для знати и закрепощение большей части населения. Когда история, которую гнал вперед паровой двигатель, прошла эту точку, страна увидела, что соперники ее давно уже обогнали. Хотя некоторые изменения все же имели место, этого было слишком мало и сделано было слишком поздно. В конце концов разразилась революция, которая смела весь устаревший аппарат и физически уничтожила сотни тысяч его членов.

В Польше, напротив, аристократия отказалась следовать примеру Запада или Востока и вступать в союз с монархией; и даже сейчас государство по-польски звучит как panstwo — «то, что относится к знати». Пользуясь юридической свободой и обладая довольно значительными экономическими и военными ресурсами, знать стремилась управлять посредством представительного органа от своего имени и в своих интересах. В результате монархия ослабла, бюрократические органы правительства оставались в зачаточном состоянии, гражданское общество ограничивалось лишь небольшим числом образованных горожан, а настоящее государство так и не появилось. За то, что не удалось достичь политической модернизации, пришлось заплатить потерей страны более, чем на 100 лет, — судьбой, которая в других случаях коснулась лишь неевропейских политических образований и даже не всех из них. Но, как звучит одна из строчек польского национального гимна:

Еще Польша не погибла.

Англосаксонский опыт

Распространение института государства на Восточную Европу проходило в странах, местное население которых хотя и не было достаточно прогрессивным для своего времени, но тем не менее было сопоставимо с западным в отношении уровня цивилизованности, а также расы и религии. Не так обстояло дело с продвижением британских колонистов в Северную Америку, Австралию, Новую Зеландию и (вслед за голландцами, которые обогнали их на два столетия) Южную Африку. Эти места были чрезвычайно редконаселенными. Только в Южной Африке местные жители едва вступили в железный век, в большинстве же других мест, особенно в Австралии и большей части Северной Америки, они все еще пользовались каменными орудиями труда и не перешли границу, отделявшую племена без правителей от вождеств. Опять-таки за исключением Южной Африки, о которой более подробно будет сказано ниже, сопротивление, которое встретил белый человек при завоевании этих территорий, было незначительным. В Северной Америке около 1000 г. аборигены были слишком отсталыми даже для того, чтобы сопротивляться высадке горстки викингов, которые прозвали их за это Skraelinge, или «слабаки»[719]. С самого начала существовала тенденция обращаться с ними как с иностранными нациями, дружелюбными или враждебными. По этим причинам не могло быть речи о влиянии их политических институтов в том виде, каковы бы они ни были, на возникшие со временем государства.

Самым ранним регионом, заселенным англосаксами, было атлантическое побережье Северной Америки. Поселения были заложены в то время, когда «абсолютистское» правительство в родной стране завоевателей находилось на пике своего развития, а сама правительственная деятельность во многом являлось формой капиталистического предпринимательства со стороны монарха, посему колонии обычно принимали патримониальный характер. В ответ на выплату денег или ссуду короне (которой в эпоху конфликтов с Парламентом постоянно не хватало денег) отдельные лица, группы и компании получали огромные участки земли, по большей части не исследованные, как правило, не нанесенные на карту и зачастую не имевшие четких границ. Вместе с территориями предоставлялось право завозить людей, чтобы получать прибыль от использования предположительно богатых сельскохозяйственных земель: так появились Вирджиния, Мериленд, Массачусетс, Пенсильвания и Нью-Джерси. Последняя из этих колоний первоначально была дарована брату Карла II Якову, герцогу Йоркскому, который позже передал свои права двум другим людям; то же самое произошло с Северной и Южной Каролинами, а также Джорджией.

Личные мотивы поселенцев были различными[720]. Некоторые, подобно пуританам, поселившимся в Новой Англии, были движимы религиозным инакомыслием и желанием основать новый, свободный от греха Иерусалим; поэтому они годами препятствовали тому, чтобы другие следовали за ними. Другие пытались удовлетворить вечную потребность человека в дополнительной земле, пригодной для обработки, третьи же, возможно, были просто искателями приключений, которые надеялись разбогатеть честными или не очень путями. Какими бы ни были их мотивы, рано или поздно им суждено было вступить в конфликт либо друг с другом по религиозным вопросам (как было в Массачусетсе и других колониях), либо с концессионерами, которые, получив землю, пытались подчинить себе своих подопечных и эксплуатировать как можно больше и дольше. Некоторые недовольные, подобно основателям Род-Айленда, Нью-Гемпшира и Коннектикута, покинули Массачусетс. Другие в надежде разрешения своих обид апеллировали к короне. Так или иначе, конечным результатом обычно был переход к прямому управлению — другими словами, назначение королевского губернатора, который либо забирал бразды правления из рук концессионеров, либо учреждал правительство ex novo[721].

В сравнении с более ранними империями, британская империя в Америке возникла в то время, когда различие между частным владением и политическим правлением постепенно приобретало характер твердо установленной нормы. Не могло даже возникнуть вопроса о том, что королевские губернаторы каким бы то ни было образом владели колониями; напротив, само учреждение этой должности подразумевало передачу этих колоний из рук частных собственников в руки политического режима, который предположительно мог лучше разрешать конфликты и обеспечивать верность жителей короне. В других местах установление различия между публичной и частной сферами, если и было успешным, занимало века или даже тысячелетия. В Северной Америке оно практически с самого начала было четко установлено. Здесь правители не были ни отцами, ни господами, ни хозяевами; и наоборот, те, кем управляли, не были ни рабами, ни крепостными, ни членами семьи; в худшем случае они могли быть слугами, которые на основе договора несколько лет работали на хозяина, но по окончании этого срока получали полную свободу.

Столь же решающим для будущего политического развития Америки был тот факт, что губернаторы не имели в своем распоряжении большого бюрократического аппарата. Отчасти это было продолжением традиций Англии, которая «недоуправлялась» по континентальным стандартам; но в основном это отражало желание сэкономить, чтобы сделать колонии выгодными для метрополии. Сыграли свою роль и размеры самой Северной Америки. Не имея соответствующей административной машины, волей-неволей губернаторы стремились воспользоваться помощью своих подданных, для чего учреждались представительные органы, набираемые из именитых американцев, в основном крупных землевладельцев и купцов. Первоначально члены такого рода советов назначались «сверху», позднее возникла тенденция делать их должности выборными. Постепенно советы сосредоточили в своих руках правительственные функции, включая законодательную власть, налогообложение и выплату жалованья чиновникам. Они также предоставляли населению определенные возможности для политической деятельности, что было необычно для того времени. Например, в колониях Чесапикского залива от 80 до 90 % свободных взрослых мужчин имели право голоса.

К 1752 г., когда Джорджия избавилась от своих собственников (семьи Оглторпов) и получила своего первого королевского губернатора, все существовавшие в то время колонии уже освободились от частного владения. Английский парламент возложил ответственность за них на Министерство торговли, которое в основном стремилось использовать колонии для преумножения богатств Британской империи. С этой целью оно накладывало различные ограничения, включая в разные периоды времени запрет на морскую торговлю между колониями, обязанность продавать свои продукты исключительно на лондонском рынке и требование к судам, направляющимся в колонии, останавливаться в Лондоне и платить таможенный сбор. Подкрепленные адмиралтейскими судами — в то время как сама Великобритания уже управлялась общим правом — так называемые навигационные акты не могли не вызвать возмущение колонистов, численность и богатство которых росли. С чуть более 50 000 человек в 1650 г. население выросло почти до 2 млн за 60-е годы XVIII в. Все больше и больше колонистов были не англичанами, а выходцами из Шотландии, Франции, Германии, Голландии и Швеции. Каждая из этих групп прибывала с собственными религиозными идеями и, в случае с ирландцами, с сильным предубеждением против всего английского.

До тех пор пока французы и испанцы представляли угрозу своим присутствием в Канаде и Флориде соответственно, союз между Британией и ее североамериканскими колониями сохранялся, несмотря на периодические трения. Но как только угроза была устранена в результате войны с французами и индейцами, эта напряженность привела к взрыву, тем более что колониальное народное ополчение сыграло важную роль в частности в завоевании Квебека и, следовательно, было убеждено в собственной военной доблести[722]. Нет нужды подробно рассматривать здесь различные споры о налогах, представительстве, праве Великобритании держать свою регулярную армию на территории колоний и т. д., которые в конце концов привели к революции. Достаточно будет сказать, что, возможно, впервые в истории (или по крайней мере со времен тираноубийств классической античности) восстанием руководили не будущие правители и их последователи, а избранные представители, действующие от лица зарождающегося абстрактного государства, или, точнее, государств, поскольку взаимоотношения между разными колониями и форма, которую должны были принять их совместные институты, еще никоим образом не были разработаны даже к тому времени, когда война окончилась и колонии получили независимость от Британской короны.

Отражая свое происхождение из различных колоний, раскинувшихся на обширной территории — если исключить отданную Испании Флориду, протяженность колоний с севера на юг равнялась расстоянию между Стокгольмом и Палермо, — США после принятия своей первой конституции представляли собой крайне рыхлое образование. Мало того, что в статье II в «Статьях Конфедерации» (1781) четко говорилось о сохранении суверенитета штатов, этот документ даже предусматривал возможность одного штата объявить войну третьей стороне без обязательного обращения к остальным штатам. Понимаемые как форма не столько правительства, сколько союза суверенных политических образований, Статьи могли быть пересмотрены только с согласия девяти из тринадцати штатов, в то время как любое крупное изменение требовало согласия всех. Центральная власть была столь слабой, что правительства отдельных штатов вскоре стали выпускать собственную валюту (бумажные деньги, выпускавшиеся Континентальным конгрессом, за время войны обесценились на 99 %) и использовать свои ресурсы для выплаты своим гражданам долгов, взятых Конгрессом. К середине 80-х годов XVIII в. штаты даже начали устанавливать таможенные границы между собой. Поговаривали о распаде конфедерации на три или четыре региональные группы, которые, возможно, когда-нибудь смогут выступить друг против друга в войне за новые земли, открывающиеся на западе.

Решающим фактором, который в конце концов вынудил правящие элиты разных штатов отложить в сторону свои разногласия, по-видимому, стал страх перед революцией, которую могут устроить ущемленные в правах слои населения — страх, который только усилился после восстания фермерской бедноты под руководством Шея в 1787 г. Изначально целью Филадельфийского Конгресса, который собрался в мае 1788 г., было просто внесение поправок в «Статьи Конфедерации», но вместо этого появился так называемый Вирджинский план, в котором предусматривалось создание более централизованного политического сообщества, от которого, по словам Джона Маршалла, зависели «богатство и счастье» народа. Конституция, принятая в 1788 г., была основана прежде всего на идеях Локка и Монтескье. У первого было позаимствовано представление о правительстве, основанном на согласии, чьей главной функцией была защита индивида, включая, в частности, неприкосновенность его свободы и право иметь собственность и пользоваться ею без какого-либо вмешательства извне. Благодаря влиянию второго мыслителя США стали второй страной в истории (после Великобритании), принявшей принцип разделения властей, причем в форме, крайне похожей на ту, которую французский philosophe предложил в своей книге. Но хотя ни Монтескье, ни Локк не говорили о необходимости демократии — к примеру, Локк мыслил в терминах права голоса, предоставленного лишь владельцам собственности, — США пошли гораздо дальше, введя принцип «один человек (мужеского пола, белый, платящий налоги) — один голос».

В условиях, когда вся политическая власть в конечном счете имела своим источником всеобщие выборы, новообразованное политическое сообщество, хотя, разумеется, и жило под Богом, гнило обязано Ему меньше, чем любое из его предшественников. Изначально разные штаты имели разные религиозные взгляды и политику: например, Массачусетс и Коннектикут близко подошли к тому, чтобы устроить гонения как на квакеров, так и на баптистов. Когда они, наконец, сошлись на том, чтобы объединиться, среди колоний возникла сильная тенденция к преодолению этих различий путем разделения правительства и религии. Возможно, важнее всего было то, что американская система правления была построена не поверх уже существующих политических оснований, но сознательно сконструирована почти ex nihilo[723]. Это придало ей некую искусственность, которую люди, посещавшие страну в то время, прекрасно осознавали[724] и которая с тех пор и до наших дней была отнюдь не самой последней ее отличительной особенностью. Если в США что-то идет не так, граждане объединяются в движения, «растущие от корней травы», и пытаются решить проблему. И если они не могут достичь совершенства и построить рай на земле, то, возможно, в большей степени, чем граждане любой другой страны, они должны винить в этом только самих себя.

Принятие Конституции, так же как первых десяти поправок к ней, введенных в 1791 г., не прекратило споров между защитниками прав штатов, с одной стороны, и сторонниками федерального правительства, с другой. Как обычно, в центре конфликта оказались деньги: иными словами, должен ли существовать единый национальный долг (и, следовательно, центральный банк, который бы им управлял), либо каждый штат должен сам отвечать за свой долг. Первую точку зрения поддерживали федералисты, которые численно преобладали на севере страны, им противостояли республиканцы и южные штаты. Во главе федералистов стоял Александр Гамильтон, нью-йоркский политик, бывший министром финансов при Джордже Вашингтоне, который заботился в основном о том, как бы «взять в долг подешевле» в случае еще одной войны с другими странами. В обмен на согласие перенести столицу республики из Филадельфии и заложить ее на северной границе Вирджинии, как того требовал Юг, Гамильтон смог провести через Конгресс Банковский акт и учредить Банк США. Таким образом, благодаря его усилиям появился единый национальный долг, хотя сейчас мало людей, глядя на электронный циферблат, отсчитывающий сумму государственного долга США, установленный в Нью-Йорке, разделили бы его точку зрения, что это стало «благословением для нации»[725].

Избрание Джефферсона президентом в 1800 г. окончательно положило конец федералистской партии и открыло эру республиканского правительства. Тем не менее, в общем и целом, движение к большей централизации продолжалось. Отчасти это происходило из-за продолжающейся экспансии на запад страны; как не преминули упомянуть критики, такие как Аарон Барр, чем больше территории попадало под федеральное правление (даже временно, до тех пор пока не образовывались новые штаты), тем большей становилась власть правительства в Вашингтоне. Под влиянием Джона Маршалла, юриста из Вирджинии, который был назначен председателем Верховного суда в 1800 г. и находился на этом посту до 1835 г., некоторые решения Верховного Суда также служили усилению Союза за счет ущемления прав штатов. Так, в результате решения по делу «Мак-Каллоу против штата Мериленд» (1819) была установлена доктрина «подразумеваемых полномочий», позволяющая Конгрессу принимать решения по вопросам, хотя и не отнесенным Конституцией напрямую к его полномочиям, но являющимся «уместными и необходимыми» составляющими государственного управления — в данном случае речь шла об учреждении второго центрального банка после того, как был закрыт первый. В 1824 г. дело «Гиббонс против Огдена» дало Конгрессу полномочия регулировать торговлю между штатами, даже если его решения не соответствовали закону штата; наконец, после дела «Вестон против Чарльстона» (1829) штатам было запрещено облагать налогом федеральные облигации[726].

Этим нововведениям предшествовала война 1812 г., которая, закончившись чрезвычайно дорого обошедшейся (если вообще необходимой) победой над британцами в Новом Орлеане, принесла новое чувство мощи и единения, по крайней мере на время. Вскоре за этими решениями последовала транспортная революция, которая, начавшись в 20-е годы XIX в., начала связывать огромный и довольно неравномерно заселенный континент, в единое интегрированное политическое образование. При президенте Эндрю Джексоне (1829–1837) на развитие транспорта было потрачено больше федеральных денег, чем при всех предыдущих администрациях вместе взятых; но даже при этом расходы правительства на такие цели составляли лишь небольшую долю сумм, инвестируемых частными лицами, корпорациями и штатами. Так же, как и в Европе в XVII–XVIII вв., первые крупные проекты были связаны с прокладыванием водных путей сообщения. Не считая множества мелких проектов, строительство канала Эри, Чесапикского канала и канала Огайо заслужило свою славу как истинный образец высокой организации и инженерного мастерства. С 30-х годов XIX в. появление пароходов стало революцией в судоходстве на Великих озерах. Превратив бассейн реки Миссисипи в становой хребет экономической системы страны, пароходы также дали возможность перевозить людей и товары с севера на юг и обратно с удобством и надежностью, о которых раньше даже не приходилось мечтать. Но если пароходы оказались выгодны, то каналы, которые запоздали примерно на полвека, в общем и целом не оправдали себя. Это произошло из-за другого важнейшего изобретения XIX в. — железных дорог.

Как заметил Адам Смит в «Богатстве народов», на протяжении всей истории стоимость перевозок водным транспортом составляла малую долю стоимости перевозки по земле, тем самым объясняя, почему самые ранние торговые и промышленные цивилизации всегда возникали у моря или на судоходных реках. Железные дороги стали первым техническим приспособлением, изменившим это соотношение; тем самым они позволили политическим сообществам, не опирающимся преимущественно на систему водных путей, вырасти такими же большими и внутренне связными, как и те, которые полагались в первую очередь на нее. При соответствующем управлении железные дороги позволяли крупным государствам мобилизовать свои ресурсы почти с такой же эффективностью, как и в случае небольших, а иногда и с большей, поскольку есть предел, ниже которого неэкономично ни осуществлять железнодорожные перевозки, ни прокладывать сами линии. Таким образом, развитие железных дорог давало преимущество тем государствам, которые имели большие территории — США, а через несколько десятилетий и России — за счет всех прочих[727]. Еще Наполеон во время своей ссылки на остров Святой Елены смог предсказать, что эти два государства превратятся в то, что во время «холодной войны» люди любили называть «сверхдержавами». По мнению некоторых современных историков[728], такое развитие не было бы возможным, если бы в свое время не появились и не получили распространение железные дороги.

На фоне медленного процесса централизации и быстрого и даже впечатляющего роста экономической и индустриальной мощи, вопрос рабства продолжал быть яблоком раздора между Севером и Югом. По мере того как рабовладение становилось скорее более, чем менее прибыльным[729], росла его роль в вопросе о соотношении полномочий федерального правительства и прав штатов, тем более что это было переплетено с другими вопросами — например, северные штаты предпочитали высокие импортные тарифы, а южные, напротив, требовали установления низких. В конечном итоге противоречие между современным, политически управляемым государством, не являющимся собственностью правящих лиц, и ситуацией, при которой значительная часть населения считалась частной собственностью других людей, стало нетерпимым. Мы не будем описывать всю сложную последовательность событий, которые привели к Гражданской войне, тем более описывать весь ход конфликта. Достаточно будет сказать, что эта война была самым решающим моментом в американской истории. Неслучайно Геттисберг, где особое сооружение служит памятником «самой высокой точке восстания», остается самым посещаемым полем битвы в Америке. И здесь, и в Виксбурге на Миссисиппи, но, возможно, в наибольшей степени во время похода Шермана через Джорджию, явно продемонстрировавшего заплаченную за восстание цену, история вынесла вердикт: США не будут рыхлым объединением отдельных штатов, имеющих право отделиться по своему желанию. Вместо этого должен был быть создан Союз, единый и неделимый, управляемый совместно тремя ветвями власти, которые указаны в Конституции. Центральные органы всех трех ветвей должны были располагаться в одной или двух милях друг от друга в Вашингтоне, расположенном в округе Колумбия — удивительно маленькой области, из которой управлялась страна, вскоре протянувшаяся «от Калифорнии до нью-йоркского острова» и занявшая не менее 3680 тыс. кв. миль.

Индустриализация, символизировавшаяся прокладкой в 1869 г. первой трансконтинентальной железной дороги (к тому времени у Соединенных Штатов было около 40 тыс. миль железнодорожного полотна, что больше, чем во всем остальном мире), еще более ускорилась после Гражданской войны. Только за период с 1880 по 1900 гг. количество стали, производимой ежегодно на заводах страны, выросло с 1400 тыс. до более чем 11 млн т, а объемы всех производимых товаров в денежном выражении увеличился с 5,4 млрд до 13 млрд долл.[730] В 1929 г. объемы выпуска перерабатывающей промышленности США почти сравнялись с показателями всех остальных крупнейших держав вместе взятых. Хотя во время Великой депрессии экономика США потеряла завоеванные позиции, безусловно, она оставалась самой крупной в мире[731].

Однако задолго до этого США, превратившись в гиганта, почувствовали потребность помериться силами с другими, как это и положено гигантам. Уже война 1812 г. уничтожила всякую возможность другим государствам угрожать безопасности Америки, превратив таким образом Канаду в заложника, положение которого зависело от хорошего поведения Великобритании в Новом Свете. Завоевание в 1819 г. Флориды, ранее принадлежавшей Испании, затем «Декларация Монро» (1823 г.) и отторжение Техаса и Юго-Запада от Мексики в 1845–1848 гг. превратили западное полушарие в сферу американского господства. После окончания Гражданской войны казнь императора Максимилиана в 1867 г. ознаменовала последний случай, когда какая-то другая держава смогла всерьез вмешаться в дела континента. В 1851 г. Гавайские острова, до того управляемые племенными вождями, основным оружием которых были метательные копья, были взяты под протекторат Америки. Это повлекло создание передовой базы за несколько тысяч миль от калифорнийского побережья и, как довольно скоро выяснила Япония, превратило США в силу на Тихом океане, с которой приходилось считаться.

Осознавая растущую мощь страны, в США в конце 80-х и на протяжении 90-х годов XIX в. начал развиваться жесткий национализм. Самыми важными органами этого движения были «Американец» (American) Уильяма Рэндольфа Хирста и «Мир» (World) Джозефа Пулицера, основными представителями — капитан Альфред Т. Мэхэн, Теодор Рузвельт, Элайху Рут, Герберт Кроули и их окружение. Рузвельт, в частности, представлял поколение, которое было слишком молодым, чтобы принимать участие в Гражданской войне, но навсегда очарованным рассказами старших об их героизме. В конце концов, эта война унесла столько жизней, сколько все другие военные конфликты в США вместе взятые. Другим фактором, который мог сказаться на появлении новых настроений, было «закрытие фронтира»[732], провозглашенное историком Фредериком Тернером Джексоном в 1893 г.[733] и, возможно, послужившее обращению энергии нации вовне. В отличие от многих своих коллег в других странах, представители американского империализма были не реакционерами, а самозванными «прогрессистами». Обычно они, по крайней мере на словах, провозглашали верность демократическим принципам, от которых, в конце концов, полностью зависели их возможности по приходу к власти и ее удержанию. Однако в отношении международных дел их доктрины мало отличались от аналогичных доктрин современных им европейских националистов, таких как Генрих фон Трейчке и Теодор фон Бернарди в Германии[734]. То, что эти люди делили расы на «сильные» и «слабые», вполне соответствовало духу эпохи. Государства, создаваемые этими расами, рассматривались как животные виды, ведущие друг с другом дарвиновскую борьбу за выживание. И государства, и идеологи, утверждавшие, что говорят от лица государства, обычно были готовы вступить в войну, даже если они не прилагали усилий для того, чтобы ее разжечь, как это явно делал Теодор Рузвельт с его постоянными разговорами о «более суровых и мужественных добродетелях»[735].

Было бы явным перебором обвинять Соединенные Штаты в том, что они были агрессорами в испано-американской войне, не говоря уже о Первой и Второй мировых войнах и последующих конфликтах в Корее, Вьетнаме и на Персидском заливе. Начиная со зверств испанцев при попытке подавить кубинских повстанцев, потопления немцами «Лузитании», японской агрессии против Китая и заканчивая оккупацией Кувейта Ираком, участие США в войнах было подстегнуто действиями других. Однако они все вызвали чрезмерно, можно даже сказать непропорционально сильную ответную реакцию «нации, обиженной на весь белый свет», по словам величайшего американского антрополога Маргарет Мид. Не считая колониальных конфликтов, большинство государств в XX в. воевали против врага, который был отделен от них только линией на карте и который, соответственно, представлял непосредственную угрозу их интересам, территории и даже существованию. Иначе складывалась ситуация у США, которые, к счастью для себя, занимали положение огромного острова. Любая попытка вторжения через Атлантический или Тихий океан была и остается просто безумием. Даже в 1939–1945 гг., самой крупной войне в истории, самая серьезная вражеская угроза континенту состояла в нескольких воздушных шарах, которые запустили японцы в направлении калифорнийского побережья. За исключением мексиканского эпизода 1916 г., представлявшего собой скорее карательную операцию, а не войну, начиная с оккупации Филиппин и далее США посылали свои войска сражаться за тысячи миль от своей территории. Не удивительно, что американских родителей часто было очень сложно убедить в необходимости посылать своих сыновей — а позже и дочерей — на другие континенты, даже в другие полушария, чтобы воевать за дела, которые их не касались, и среди людей, о которых они ничего не знали.

Отсутствие серьезной внешней угрозы также помогает объяснить, почему создание вооруженных сил и центрального правительственного аппарата США потребовало столь длительного времени, несмотря на то что экономический потенциал для построения и того, и другого появился уже после 1865 г. Правда, с 90-х годов XIX в. началось наращивание военно-морского флота. Под влиянием теорий Мэхэна о необходимости господства на море, а также интересов большого бизнеса[736], после 1919 г. он достиг паритета с британским флотом. Однако, не считая 1917–1918 гг., наземная армия оставалась почти до смешного маленькой[737]. В конце XIX в. она насчитывала лишь несколько десятков тысяч солдат. И даже в 1940 г. в ней все еще служило менее 300 тыс. человек (включая армейскую авиацию) и почти не было подготовленных резервов. В соответствии с традицией, согласно которой их основной задачей была борьба с американскими индейцами, войска были разбросаны небольшими группами по всему огромному континенту. В результате, едва ли были возможны какие бы то ни было широкомасштабные учения, и готовность вести современную войну была даже ниже, чем свидетельствуют приведенные количественные данные.

Не преуспели США, в отличие от других стран, и в построении четвертого органа правительства, а именно централизованной бюрократии. Изначально правительство состояло лишь из трех департаментов — иностранных дел, финансов и военного. Но даже после того как в 1800 г. были образованы такие дополнительные управления, как таможня, служба маяков, федеральная прокуратура США, аппарат судебных чиновников, почтовая служба, управление по сбору налогов, управление по делам индейцев, управление по кредитам, кадастровая служба, управление по земельному налогу и земельное управление, в федеральных органах работало всего лишь 3 тыс. человек. На протяжении XIX в. почтовая служба оставалась крупнейшим федеральным агентством. В 1913 г. в правительстве работало только 230 тыс. служащих, в сравнении предвоенными 700 тыс. человек в Австро-Венгрии, 700 тыс. в Италии и 1,5 млн в Германии, население которых было значительно меньше, не говоря уже о площади территории этих стран[738]. Хотя Новый курс несколько изменил картину, его достижения были довольно ограниченными; на самом деле старт эпохе Большого правительства был дан во время Второй мировой войны и последовавшей за ней «холодной войны». В шестой главе этой книги подробнее будут рассмотрены подъем и упадок этого правительства. Пока что достаточно будет сказать, что США, живя в мире государств и часто вступая с ними в соревнование, вели себя так же, как и другие государства. Внешняя и внутренняя мощь росли pari passu[739]. Во время правления Трумэна и Эйзенхауэра беспрецедентное процветание дало средства для столь же беспрецедентного наращивания военной мощи как внутри страны (где результаты этого стали известны под названием «военно-промышленный комплекс»), так и за рубежом (где были размещены сотни тысяч американских солдат). Верхняя точка этого процесса была достигнута во время «имперского президентства» Джонсона и Никсона — в годы, когда США, унизив СССР во время Карибского кризиса, казалось, восседали на земном шаре как колосс — пока все внезапно не изменилось, и не началось отступление военной машины и поддерживающего ее промышленного комплекса.

Достижение независимости Америкой в 1783 г. послужило британскому правительству одновременно и примером, и предупреждением: примером того, чего может достичь хорошо управляемое демократическое государство, основанное на практически девственной территории (население Северной Америки, когда ее открыли европейцы, составляло 1,5 млн человек); предупреждением, поскольку оно доказало, что для того, чтобы сохранить за собой колонии, нужно даровать колонистам «права англичан» и предоставить им возможность вести собственные дела, если они захотят и смогут[740]. Предупреждение было воспринято, и создание доминионов обернулось оглушительным успехом. Рано или поздно оно позволило каждой колонии получить статус полностью независимого государства с собственными правительством, законами и судами, чьи решения не пересматривались в материнской стране; за этим последовало создание вооруженных сил и дипломатических служб. Зрелость получила символическое выражение в 1919–1920 гг., когда доминионы, международные дела которых до того находились в ведении Уайтхолла, настояли на том, что будут сами подписывать мирные договоры, и получили места в Лиге наций; тогда же Канада отправила своих первых независимых дипломатических представителей в Вашингтон вместо того, чтобы, как раньше, работать через британское посольство. Только в Южной Африке столкновение британского империализма с голландскими поселенцами привело к применению силы, но даже там вскоре был заключен мир на очень выгодных условиях, после которого колонии было даровано полное самоуправление. В целом, различные конституционные договоренности, увенчавшиеся Имперским статутом 1931 г., сохранили лояльность колоний к метрополии в период с 1914 по 1945 г., т. е. как раз тогда, когда она больше всего в этом нуждалась. Это был триумф дипломатии, по-видимому непревзойденный ни до, ни после.

Безусловно доминионы на разных континентах развивались совершенно по-разному. Самым большим и важным была Канада. Отвоеванная у Франции в то время, когда ее белое население составляло только 7 тыс. человек, в ней впервые появились собственные институты; созданные по модели британских, они тем не менее сильно отличались от институтов, расположенных по соседству, а с 1816 г. по большей части дружественных Соединенных Штатов Америки. Первая попытка создать ответственное правительство путем принятия Квебекского акта от 1774 г., исключившего французское большинство, оказалась нежизнеспособной. Это привело к принятию Конституционного акта от 1791 г., давшего Квебеку правительство во главе с губернатором, исполнительный совет, законодательный совет и ассамблею, избираемую на основе более широкого избирательного права, чем в самой Британии. В результате, когда на следующий год были проведены первые выборы, новая ассамблея уже состояла в основном из французов. Недовольные британским правлением, но в целом не склонные использовать насильственные методы борьбы французы сразу стали чинить препятствия англоязычному населению и с тех пор постоянно продолжали ту же политику. Поэтому многие новые иммигранты, сталкивавшиеся с такими трудностями, предпочитали селиться дальше к западу, где они создавали собственные институты под британским покровительством.

В 1841 г. Западная Канада (Верхняя Канада) была объединена с Восточной Канадой (Нижняя Канада) под единым управлением. С того момента и до 1873 г. к ней присоединилась Британская Колумбия, а также менее крупные прибрежные английские колонии. Единственным исключением был Ньюфаундленд, который оставался британской колонией до 1914 г. К тому времени Великобритания, превратившись в мастерскую мира и перейдя к политике свободной торговли, больше не испытывала потребности силой удерживать «несчастные колонии», как в 1852 г. выразился Дизраэли, отражая тем самым широко распространенное мнение. Но это безразличие со стороны Великобритании парадоксальным образом побуждало канадцев самих искать более тесного союза с ней. Они опасались, что если не создадут единый фронт, то могущественный и чрезвычайно динамично развивающийся южный сосед поглотит западные территории и, возможно, даже некоторые из провинций. Да и сами США в годы, непосредственно последовавшие за Гражданской войной, не делали секрета из своего желания расширить свои территории, если представится возможность. Оба фактора сыграли важную роль в создании доминиона Канада. Произошло это в октябре 1864 г. Поскольку все имевшие отношение к делу вопросы неофициально обсуждались не один год, то конгресс, сформированный из представителей всех провинций, смог всего за две недели принять не менее 72 резолюций. Работа была закончена в 1867 г., когда вступил в силу Акт о британской Северной Америке.

В отличие от США, в новом политическом сообществе была принята парламентская система правления, согласно которой премьер-министр не избирался напрямую, а определялся парламентским большинством. Как и в США, в Канаде тоже была писаная конституция, а за ее толкование отвечал Верховный суд. Как и США, Канада тоже была федерацией, хотя канадцы, с беспокойством наблюдающие за Гражданской войной и намеренные предотвратить повторение чего-либо подобного в своей стране, наделили правительство в Оттаве гораздо большей властью, в частности, в сфере правосудия и банковского дела. С другой стороны, огромная малонаселенная территория делала отношения между канадским правительством и его народом похожими скорее на американскую модель, чем на те отношения, которые существовали в густо населенной и давно объединенной Британии. Даже разразившаяся 30-е годы XX в. ужасная экономическая депрессия не убедила Квебек и Онтарио поддержать провинции, расположенные в прериях, где ситуация была самой тяжелой. Поэтому первая общенациональная система социального страхования появилась только в 1940 г. Однако поздний старт не помешал достичь хороших результатов. Канадское правительство, использовав в качестве трамплина грандиозные мобилизационные усилия во время Второй мировой войны, после 1945 г. вывело страну вперед, построив социальное государство, аналогичное европейским и значительно превосходящее «государство благосостояния», созданное в США.

Таким образом было сформировано канадское государство и в некотором смысле его развитие все еще определяется, разнонаправленным влиянием британской и американской моделей, с одной стороны, и трениями между франко-и англоязычными общинами внутри страны — с другой. Первый фактор, в отличие от второго, применим и к Австралии. После полутора веков исследования побережья в 1788 г. на континент прибыли первые 980 белых поселенцев, 730 из которых были каторжниками, а остальные — королевскими морскими пехотинцами для присмотра за ними. По мере того как прибывали следующие партии иммигрантов, состоявшие как из осужденных, так и из свободных людей, они расселились далеко друг от друга по всей территории; поскольку их мало что связывало друг с другом, каждое поселение впоследствии стало ядром отдельной колонии. Хотя система правления в каждой колонии никогда не основывалась на собственности — губернаторами становились офицеры и начальники охраны, а не владельцы земель — изначально она была очень авторитарной и действовала по тюремному образцу. Поворотный момент настал в 1810–1820 гг., когда колонисты, занявшись разведением овец, создали себе экономическую базу. Первые исполнительный и законодательный советы, оба формируемые на основе назначения, были учреждены соответственно в 1824 и 1827 гг. Как и в Канаде, потребность в получении доходов от колонии вскоре привела к демократизации. В 1842 г. колония Новый Южный Уэльс первой на континенте провела выборы; 50 лет спустя Южная Австралия прославилась тем, что стала первой среди стран, предоставивших избирательные права женщинам. С другой стороны, процесс формирования единого государства развивался не так быстро, как в Канаде, учитывая, что поселения были очень разбросанными и располагались главным образом на побережье континента, центральная же территория была и остается в основном пустыней.

Со временем импульсом к объединению и образованию государства послужила боязнь немецкого империализма, с одной стороны, и азиатской, особенно китайской, иммиграции, с другой. Первая заставила правительство Квинсленда усилить свое давление на Гладстона и овладеть Новой Гвинеей. А азиатская иммиграция вскоре привела к настоящей азиафобии, которая в некоторой степени сохранилась до наших дней. Первый континентальный конгресс, целью которого было обсуждение общих мер против обеих угроз, собрался в октябре 1883 г., открыв путь первым учредительным собраниям, которые проводились в 1891–1898 гг. К 1900 г. они разработали конституцию того, что по канадскому примеру вскоре стало доминионом, чьи продолжающиеся взаимоотношения с Великобританией основывались полностью на добровольном объединении. Как и в Великобритании, в Австралии была учреждена должность премьер-министра, который зависит от сохранения большинства в парламенте. Как и в США, нижняя палата этого парламента была основана на всеобщем равном избирательном праве, а верхняя имела равное количество представителей от каждого штата. Как в США и Канаде, в Австралии была принята писаная конституция, за толкование которой отвечает Верховный суд.

После того как были учреждены все эти институты, настоящим поворотным моментом в процессе образования единого государства Австралия стала Первая мировая война. Были моменты, когда в армии служило почти 10 % населения. После того как австралийские части отличились при Галлиполи — годовщина этой высадки, имевшей место 25 апреля 1915 г., стала национальным праздником, таким, как 4 июля в США — и в других битвах, родилось новое чувство единства. На националистической волне движение к централизации продолжилось, и в 1927 г. Канберра была официально провозглашена национальной столицей. Затем изменение соотношения сил в мире в результате Второй мировой войны привело к переориентации на Америку вместо Великобритании. В 60-х годах Австралия была одной из немногих наций и единственной среди «белых» (не считая Новой Зеландии), пославшей свои войска во Вьетнам. В отличие от Канады, которая в 1982 г. получила независимость и основала новое государство с символикой кленового листа, Австралия, имея полный суверенитет, не оборвала конституционную связь с Британией, хотя может сделать это в будущем. Будучи более преуспевающей, чем большинство колоний, она не спешила распространять правительственную власть на социальный сектор. В 1908 г. были приняты находящиеся в управлении государства схемы страхования по старости и потере трудоспособности, и на этом все закончилось. «Государство всеобщего благосостояния», или социальное государство, появилось лишь в конце 50-х — начале 60-х годов, и даже тогда правление лейбористской партии, которая провела реформы, продлилось лишь несколько лет.

Модель доминиона была столь же успешной в Новой Зеландии, которая до сегодняшнего дня остается более английской по характеру, чем все остальные. Подпав под власть Британской Короны в 1839 г., в 1852 г. она получила ответственное правительство. После завершения маорийских войн страна мирно развивалась, начиная с 1870 г., и зашла дальше Австралии в построении государства всеобщего благосостояния, которое сейчас (с начала 1990-х годов) находится на стадии демонтажа. Однако Южной Африке было далеко до полного мира, и ситуация там была гораздо сложнее. Европейское поселение на территории нынешней Капской провинции изначально было торговой точкой, где останавливались корабли, идущие в Азию, чтобы пополнить запасы провизии и обновить команду. Долгое время оно принадлежало голландской Ост-индской компании, но уже в XVIII в. некоторые буры (фермеры) стали выходить из-под ее власти. На запряженных буйволами фургонах, представлявших собой передвижные дома, они устремились вглубь континента. Там они создали собственный язык — на основе разговорного голландского, перемежаемого французскими словами, появившимися, благодаря гугенотам, — и зажили кочевой жизнью, во многих отношениях подобной жизни аборигенов, которых они покоряли и эксплуатировали[741]. Другие африканеры, как они сами себя называли, смогли накопить денег, стать независимыми от компании свободными землевладельцами в самой Капской провинции. В 1814 г. вся эта территория, на которой в то время жило около 22 тыс. белых жителей и неизвестное число прочих, перешла из голландского в британское управление. Постоянный приток белых эмигрантов, в основном британских, а не голландских, продолжился, в то время как население увеличилось также благодаря ввозу рабочей силы из Азии. Как и в других британских колониях, необходимость получения доходов привела к созданию представительных институтов, начиная с 1853 г.; 19 лет спустя в Капской провинции появилось полностью ответственное правительство. Изначально оно основывалось на избирательном праве без расовой дискриминации, но на базе имущественного ценза — идея состояла в том, чтобы более состоятельное черное население поддержало белое меньшинство против всех остальных.

Однако введение британского права, и прежде всего отмена рабства, вызвало конфликты с голландскими поселенцами. На протяжении 20-х годов XIX в. голландцы начали эмигрировать на север и восток. Это движение получило законный статус в 30-е годы XIХ в. и стало известно как Великое переселение, в котором участвовало порядка 15 тыс. человек. Сталкиваясь с местным населением (прежде всего с племенами зулу, ндбеле и ксоза), которое в то время двигалось в противоположном направлении и организовывало сильные вождества, буры одержали над ними несколько побед в войнах 1850–1870 гг. В результате были основаны две небольшие республики — Оранжевая провинция и Трансвааль, конституции которых, по иронии, были скроены по образцу Конституции США. В обеих республиках право участия в политике имели только белые. Остальные 80 % населения были исключены из политической жизни, а поскольку у них отобрали земли, на которых они обычно пасли скот, они выживали за счет самовольно захваченных клочков земли, там, где это удавалось, и работы на буров. Первая попытка британцев подчинить эти территории закончилась их поражением при холме Маджуба в 1881 г. Но сразу после этого около Йоханнесбурга были найдены огромные залежи золота. Это тут же привело к притоку эмигрантов со всего мира, рейду Джеймсона и в конце концов к Англо-бурской войне 1899 — 1902 гг.

Хотя 200 тыс. британских солдат в конечном итоге смогли одолеть буров, уже в 1907 г. последним было возвращено самоуправление. В 1910 г. образовался Южно-Африканский Союз, состоящий из четырех бывших провинций (Оранжевая провинция, Трансвааль, Капская провинция и Наталь), в которых проживало около 1,25 млн белых и еще примерно в 4 раза больше всех прочих. Первым премьер-министром стал Луис Бота, который менее чем за десять лет до этого был главнокомандующим армии буров. С тех пор и особенно после того, как страна освободилась от статуса доминиона в 1948 г., в политической жизни Южной Африки доминировали взаимоотношения между белым меньшинством (в свою очередь разделенным на англоязычную и бурскую общины) и огромным черным большинством[742]. Последнее постоянно увеличивалось по мере того, как в страну приезжали все новые люди, стремившиеся найти работу в крупнейшей экономике континента. Чем больше оно росло, тем более суровые меры считались необходимыми, чтобы удерживать его в должных рамках, т. е. в качестве дешевой рабочей силы, лишенной политических и почти всех личных прав. Хотя ЮАР с гордостью именовала себя частью Запада, в 50 — 60-е годы XX в. она превратилась в худшую разновидность полицейского государства, в котором действовали законы, запрещавшие все — от свободного выбора места проживания и смешанных спортивных команд до межрасовых браков[743]. Хотя это законодательство изначально было предназначено для дискриминации черного населения, оно оказалось почти столь же репрессивным по отношению к белому.

Подводя итоги, следует отметить, что современное государство в Америке появилось благодаря американской революции, которая сделала независимыми первоначально существовавшие 13 колоний. На протяжении двух столетий это государство набирало мощь и становилось все более централизованным по мере того, как все новые и новые решения давали возможность федеральному правительству брать на себя дополнительные функции и расширять свою власть и за счет штатов, и, как сказали бы некоторые, за счет американского народа. В других странах развитие пошло по другому пути. Опыт научил британцев, что бесполезно отрицать за жителями своих белых колоний те права, которыми они сами обладают и, более того, которыми они гордятся. В общем и целом метрополия была готова даровать жителям колоний представительное правление практически по первому требованию. В обмен на это статус доминиона, который получали эти колонии, гарантировал, что их внешняя политика оставалась в руках Великобритании, а их материальные и людские ресурсы были по-прежнему доступны для метрополии в критический период тотальной войны — это относилось даже к Южной Африке, несмотря на недавнее поражение буров. Хотя, безусловно, не обошлось без проблем — в частности, Канада так никогда и не избавилась от враждебности между англичанами и французами и, возможно, все еще может распасться на два или большее число государств. И тем не менее все эти страны были чрезвычайно успешными в создании стабильного правительства, процветающей экономики и сильного гражданского общества с хорошо развитыми институтами. Единственным исключением была Южная Африка, где процветание, да и само государство, принадлежало только белому меньшинству. Присутствие огромного экономически отсталого населения, состоящего из многочисленных противоборствующих племен, заставляет усомниться, сможет ли вообще это государство выжить; но данный вопрос, строго говоря, относится к теме последней главы этой книги.


Латиноамериканский эксперимент

Если англосаксонская экспансия в период с 1600 по 1850 г. по большей части осуществлялась на почти пустых континентах, то этого никак нельзя сказать о колонизации Центральной и Южной Америки испанцами. Оценки численности местного населения накануне прибытия испанцев сильно расходятся, однако нет сомнений в том, что даже после того, как войны, болезни, недоедание и изнурительный труд в течение следующего века привели к резкому сокращению населения, американские индейцы все еще превосходили испанцев по численности в соотношении от 5 до 30 к одному[744]. Кроме того, новые поселенцы не стремились вытеснить индейцев, как это часто бывало в Северной Америке и Австралии, где аборигены, привыкшие к кочевой жизни, рассматривались завоевателями как бесполезное население. Напротив, как только закончились первоначальные кровавые столкновения, завоеватели быстро осознали значимость аборигенов для экономики. В результате последние были закрепощены (иногда в буквальном смысле слова помещены в загоны и заперты) и распределены en bloc[745] между частным владельцам и церковью. Один лишь Эрнандо Кортес, как завоеватель Мексики, получил имение, или encomienda[746], с 23 тыс. крепостных американских индейцев, которые должны были платить ему подати и в отношении которых он действовал как землевладелец, губернатор, верховный судья и шеф полиции одновременно. Другие encomenderos имели соответствующие бенефиции — поместье с 2 тыс. и более плательщиков податей было обычным делом. Подражая аристократам Кастилии и Арагона, они создавали частные армии для обеспечения своей власти[747].

В период с 1542 по 1549 г. боязнь федерализации, а также леденящие душу сообщения о зверствах, чинимых в отношении американских индейцев, заставили императора Карла V изменить политику. Действуя через Consejo de las Indias[748] — высший орган, ответственный за дела колоний, — он попытался отменить еncomiendas. Это привело к крупному восстанию, и Карл вынужден был отступить. Единственное изменение, которое удалось реализовать, — это ограничение права наследования, так что encomiendas, оставшиеся вакантными, сразу отходили короне, а все остальные — после пятого поколения. В качестве компенсации даже за такое небольшое изменение была введена система repatrimiento[749], или принудительного труда. Будучи возведенной на основах, ранее заложенных ацтекской и инкской империями, она обязывала индейцев работать либо на частных лиц, либо же на правительство — строить дороги, оказывать транспортные услуги и т. п. Например, в Перу каждый трудоспособный абориген должен был проводить полгода из каждых семи лет на печально известных серебряных рудниках[750]. Другие местные жители оставались прикрепленными к haciendas[751] долговой кабалой, живя и умирая на фермах, где они получали жалованье натурой. В частности, в наиболее отдаленных регионах, куда не проникала правительственная власть, это означало, что они полностью зависели от милости владельцев, которые эксплуатировали их экономически и осуществляли над ними «политическое» правление. Так или иначе, труд американских индейцев подготовил почву как для экономического развития колоний, так и для богатства, которое вскоре стало поступать оттуда в Испанию. Без этого ни Перу, ни впоследствии Мексика не смогли бы превратиться в те сокровищницы, которыми они стали.

В политическом отношении правительство в Латинской Америке было продолжением испанского правительства[752]. Эти земли, открытые европейцами в то время, когда разделение между правителем и государством только начинало приобретать отчетливость, воспринимались как собственность короля, который управлял ими с помощью вышеупомянутого consejo[753]. Самыми высокопоставленными чиновниками на местах были королевские губернаторы. Изначально их было двое — в Мехико и Лиме, гораздо позже еще двое появились в Новой Гранаде (1717) и Буэнос-Айресе (1778). Затем шли генерал-капитаны. Вначале это были офицеры, служившие под началом губернаторов в качестве командующих довольно небольших по численности вооруженных сил, имеющихся в их распоряжении. Но впоследствии на эту должность было назначено большее число людей и под их управление были переданы районы, которые были либо подразделениями вице-королевских районов, либо представляли собой еще меньшие территориальные единицы, напрямую подчинявшиеся метрополии. Третий эшелон правительственной машины состоял из corregidores[754], которые подразделялись на два вида: те, которые должны были контролировать испанские города, и corregidores de indios, ответственные за индейские pueblos[755]. Каждый из появившихся со временем 12 губернаторов и генерал-капитанов опирался на помощь audiencia[756] судебно-исполнительного совета, в то время как жалобы на более низком уровне рассматривались разъездными окружными судьями, или oidores.

Как и в Европе того времени, образовавшаяся бюрократическая пирамида была основана на купле-продаже должностей и насквозь пронизана коррупцией, так как купившие должность чиновники пытались возместить затраты и получить как можно большую прибыль. Опять же, как и в Европе, со временем эти качества только усиливались. Система продажи должностей фактически превратилась в ограничение власти короны, которой она по идее должна была служить — тем более что из-за больших расстояний и трудностей поддержания связи большинство чиновников могли поступать так, как хотели. В то время, когда города метрополии были поставлены полностью под контроль правительства, городам Нового Света были предоставлены элементы самоуправления в форме cabildos, или муниципальных советов. Каждый испанский город имел такой совет, состоящий из двенадцати regidores[757], которые избирались состоятельными гражданами (vecinos) и получали одобрение губернатора или генерал-капитана; некоторые из них даже имели право назначать себе преемников. В этих обстоятельствах cabildos быстро превратились в закрытые самовоспроизводящиеся олигархии, которые, как это часто случалось и в Европе в ранний период Нового времени, управляли городами прежде всего в собственных интересах. В последующие века cabildos часто приходили в упадок из-за того, что королевские чиновники усиливали свой контроль. Но они никогда не исчезали, и на практике, когда корона хотела провести те или иные реформы, она первым делом обращался к cabildos, поскольку без их содействия ничего нельзя было сделать.

Эти институты, так же как мелкие чиновники (писцы, констебли, рыночные надзиратели и т. д.) не являлись чем-то оригинальным по отношению к аналогичным институтам и должностным лицам на родине. Но фактором, который сильно изменял и даже трансформировал их, было существование в Латинской Америке глубокого расового разделения. Белые женщины, свободные или рабыни, появились в колониях почти с самого начала. Они составляли незначительное меньшинство, первоначально, по всей вероятности, не более 10 %. Таким образом, завоевание Америки испанцами было одновременно завоеванием местных женщин, которые, по словам немецкого наемника, состоявшего на испанской службе в области Рио де ла Плата, считались «очень хорошенькими, прекрасными любовницами, нежными и со сладострастным телом»[758]. Поставив владение encomiendas в зависимость от наличия наследника, корона, по крайней мере первое время, стимулировала encomenderos, которые не могли привезти себе жену из Испании, жениться на местных женщинах. В других случаях (особенно это касалось духовенства) имело место внебрачное сожительство, прямое сексуальное рабство или случайные связи. Какими бы ни были их продолжительность и правовой статус, эти союзы неизбежно приводили к появлению потомков со смешанной кровью. Ситуация еще больше осложнялась присутствием черных рабов. Первые из них были привезены уже в 1502 г. из самой Испании. Позже несколько миллионов были ввезены из Африки, чтобы заменить сокращающиеся трудовые ресурсы американских индейцев. Но поскольку среди рабов большинство было мужчинами, они тоже вступали в связи с индейскими женщинами или mestizos[759]. В результате появилось фантастическое число различных комбинаций, которые испанцы, всегда имевшие склонность к схоластике, старательно классифицировали и каталогизировали[760].

Хотя градации часто были абсурдными, предрассудки, стоявшие за ними, были вполне реальными. Европейское Средневековье в общем не знало расовых предрассудков — вместо этого людей, как правило, классифицировали в соответствии с их религией. Позже ситуация изменилась. Унаследование престола Филиппом II от Карла V обозначило момент окончания прежней политики, в рамках которой смешение рас воспринималось терпимо и даже поощрялось. С тех пор вплоть до реформ в самые последние годы колониальной эпохи испанское правительство сознательно старалось отделять «сообщество испанцев» (republica de espanoles) от «сообщества индейцев» (republica de indios). Хотя межрасовые браки никогда не запрещались, эти две группы управлялись по различным правилам. Самое важное правило в отношении американских индейцев состояло в том, что они и только они должны были платить подати. Кроме того, им запрещалось носить оружие и покупать спиртные напитки, но, с другой стороны, они не должны были отвечать перед Инквизицией, поскольку считались «неспособными мыслить здраво». В период с 1563 по 1680 г. было издано множество законов с целью расселить по отдельности людей, принадлежащих разным расовым группам (в 1680 г. все эти законы были опубликованы в виде огромного сборника[761]). Эти люди также должны были ходить в разные церкви, школы, состоять в разных гильдиях и т. д. — система, не слишком сильно отличавшаяся от того, что впоследствии было названо апартеидом и известная современникам как regimen de castas[762].

В отношении конкретных индивидов было абсолютно невозможно определить, кто к какой группе принадлежал. Учета не велось, и люди, выглядевшие как белые, обычно такими и считались, но в обществе в целом темный цвет кожи был синонимом чего-то низшего, а смешанное происхождение — незаконнорожденности. Повсюду в Латинской Америке верхушка социально-политической пирамиды сформировалась из людей, недавно прибывших из Испании и Португалии и известных как gapuchines (носящие шпоры) или chapetones[763]. Они смотрели на всех остальных свысока и монополизировали в своих руках все наиболее важные должности, как светские, так и духовные. Следующий уровень составляло богатое местное белое население, или креолы, которые занимали места в cabildos и выступали в качестве чиновников низшего уровня. Еще ниже стояла белые безземельные бедняки, но и они смотрели свысока на metizos и pardos[764], не говоря уже о чернокожих и индейцах. Среди последних значимые места занимали caciques, или деревенские вожди, которые часто сотрудничали с европейцами, за что их иногда повышали до hidalgo[765]. За этими исключениями основная масса населения — белые, индейцы, чернокожие и смешанного происхождения — практически не имели доступа к должностям, в том числе духовным, а также к университетам и семинариям, которые вели к занятию должностей. Тем не менее величайшее презрение, которое они испытывали друг к другу, не давало им объединиться против своих господ. В частности, большинство индейского населения, держась за то, что осталось от их родного языка и религии, влачило унылое существование на когда-то принадлежавших им землях. Время от времени они напоминали о своем существовании, поднимая восстания, самым крупным из которых был бунт, который возглавил в 1780–1781 гг. Инка Тупак Амару — вымышленное имя, взятое метисом Хосе Габриэлем Кондор-Канки.

Только в последней трети XVIII в. в правление короля Карлоса III из династии Бурбонов были предприняты попытки реформировать систему с целью усиления королевского контроля, снижения коррупции и некоторого расширения участия основной массы населения в управлении. Два высших эшелона власти, вице-королевства и генерал-капитанства, были децентрализованы, а те, кто их возглавлял, получили большую власть, в частности, в вопросах обороны, включая создание первых постоянных вооруженных сил, которые к 1800 г. насчитывали в общей сложности около 20 тыс. человек. Под их руководством в правительственном аппарате появился новый уровень — intendants, т. е. получающие жалованье чиновники, аналогичные французским интендантам, отвечавшие за финансовые дела и общественные работы. В попытке вдохнуть новую жизнь в cabildos был отменен прежний институт corregidores; после чего испанские города были переданы под управление subdelegados[766], которые обладали меньшей властью и должность которых не продавалась. Другая категория subdelegados отвечала за дела индейцев, и их главной задачей было защищать тех от самых серьезных злоупотреблений со стороны землевладельцев. На деле, не считая успешной отмены repartimiento, попытка помочь небелому населению в целом провалилась, поскольку эксплуатация сохранялась в других формах, в том числе в виде дани, а также системы, при которой subdelegados и другие чиновники заставляли население покупать у них определенное количество определенных продуктов по назначаемым ими самими ценам.

По оценке немецкого исследователя Александра фон Гумбольдта, посетившего Мексику в 1803 г., только треть ее обитателей жила в условиях не худших, чем низшие классы в Испании, ставшей к тому моменту самой отсталой страной в Западной Европе[767]; в Перу, которое было расположено еще дальше от Мадрида и в котором было еще сложнее провести реформы, ситуация была еще хуже. Однако для высших классов период, последовавший за Семилетней войной, был временем значительной экономической экспансии[768]. В Европе рос спрос на такие продукты тропиков, как кожи, какао, кофе, табак и сахар. В результате производство одного лишь сахара за период с 1756 по 1800 г., по некоторым сведениям, выросло в 10 раз, в то время как торговля Испании с колониями в целом в десятилетия, последовавшие за 1788 г., выросла в 4 раза. Благодаря прибылям появился капитал, применение которому было найдено в связи с возросшим интересом к разработке месторождений. После долгого периода застоя начали появляться технические новинки, нередко благодаря немцам и специалистам, которые прошли обучение в Германии и которых нанимало и отправляло в колонии королевское правительство, выплачивавшее им жалованье. Вместе с приростом населения, дававшему необходимый прирост трудовых ресурсов, вскоре возобновились поставки серебра, в частности из Мексики.

Теоретически, креолы должны были бы быть благодарны правительству за эти и другие экономические достижения, так как, проведя административную реформу, оно поспособствовало последним или, по крайней мере, сделало их возможными. В действительности произошло обратное. На высшем уровне учреждение современной гражданской службы лишь подчеркнуло то, до какой степени americanos, как они начали себя называть, были исключены из нее, несмотря на наличие у них собственности и других цензовых признаков. На нижнем уровне переход от системы продажи должностей к выплате жалования привел к тому, что многие мелкие чиновники потеряли свои источники дохода. Развивающаяся экономика оказалась ограниченна старой имперской системой, в рамках которой была запрещена торговля между разными колониями, а заокеанская торговля должна была вестись исключительно с Испанией посредством знаменитого casa de la contratacion[769] в Севилье. Несмотря на то что некоторые из самых обременительных ограничений были отменены в 70-е годы XVIII в., ситуация напоминала ту, которая сложилась в Северной Америке накануне американской революции, с той лишь разницей, что бедная и отсталая Испания не могла удовлетворить спрос колоний на промышленные товары в такой же мере, как Великобритания, бесспорный промышленный гигант своего времени.

Начиная с 80-х годов XVIII в., пришедшие сначала из Франции, а затем из Северной Америки либеральные идеи сумели преодолеть рамки цензуры и начали получать распространение. Однако в лучшем случае они затронули только богатую часть белого населения, gente distinguida[770], — правительственных чиновников, армейских офицеров, купцов, специалистов и землевладельцев, которые хотя и отказывались давать самоуправление зависимому от них населению, желали его для себя. Когда в 20-е годы XIX в. разгорелась борьба за независимость, к которой подтолкнуло завоевание Наполеоном Иберийского полуострова, она представляла собой всего лишь столкновение одной части белого населения с другой из-за того, кто будет участвовать в управлении. Хорошей иллюстрацией может послужить одно из самых ранних «патриотических обществ», сформировавшееся в Буэнос-Айресе в 1801 г. Членство в нем было ограничено «людьми благородного происхождения с хорошими манерами». В обществе, основанном на расовых предрассудках, это означало запрет на членство для иностранцев, чернокожих, мулатов, zambos (потомков чернокожих и индейцев), метисов и других людей смешанного происхождения. Хотя запрет на членство метисов впоследствии был отменен, остальные запреты оставались в силе, демонстрируя тем самым, что существует предел, до которого это общество готово снисходить даже ради такого благородного дела, как отнятие власти у Испании[771]. Только в Мексике массы индейцев и полукровок присоединились к восстанию, напугав своих господ, что привело к временному союзу последних с Испанией. Здесь и в других странах результатом стало то, что на смену хозяевам из далекого Мадрида или Лиссабона, пришли те, которые жили рядом и которые оказались даже более жестокими, чем первые.

Как было абсолютно ясно самому Боливару[772], в условиях рабовладения, с одной стороны, и повсеместной бедности, апатии и фактического крепостничества — с другой, было очень сложно создать абстрактное государство — в будущем, которое он предвидел, царили «мелкие тираны». Это было тем более справедливо, что политическим самосознанием обладала очень небольшая часть населения, которая была рассредоточена по множеству мелких поселений, разбросанных по огромному континенту — в отличие от США, где первые колонии протянулись вдоль береговой линии и с легкостью могли вступать в контакт друг с другом. Например, в Бразилии 1823 г. насчитывалось менее 4 млн жителей. На первый взгляд ситуация была аналогична сложившейся в США в 1776 г.; но если последние были нацией процветающих фермеров и городских жителей, то в Бразилии огромное большинство либо было чернокожими рабами, либо представляло собой бесформенную, почти нищую массу людей разных рас, среди которых была довольно высока доля бродяг. Другими примерами могут служить Уругвай, в котором в момент начала борьбы за независимость от Аргентины насчитывалось лишь 60 тыс. жителей, и сама Аргентина, в которой еще в 1852 г. проживало в общей сложности 1200 тыс. человек, включая еще один класс людей без постоянного места жительства — gaushos[773]. Известно, что в период с 1811 по 1821 г. во всех ставших независимыми странах были приняты конституции. Они наделили правами цветное население, отменили подати и сделали светских граждан равными перед законом (военные и церковь стояли отдельно и имели fueros — привилегии, делающие их неподсудными обычным судам). Однако нельзя одним указом уничтожить дискриминацию, бедность и изоляцию, царившие веками. В Бразилии даже рабство сохранялось до 1888 г.

Какими бы ни были конкретные условия жизни, более 95 % населения оставалось в положении, при котором они не могли ни влиять на правительство, ни, что еще важнее, контролироваться им[774]. В кругах незначительного меньшинства, к которому это не относилось, почти невозможно было отделить частные интересы от публичной деятельности. Политика стала (и нередко по-прежнему остается) игрой в «музыкальные стулья» между очень небольшими группами людей; например, в Чили жена одного президента (Мануэль Бульнес, 1841–1851) была также дочерью президента, сестрой президента и матерью президента. С учетом местных различий обычно одна фракция состояла из землевладельцев, которые поддерживали централизованное авторитарное правительство с целью не допустить приобретение личной свободы остальным населением (не говоря уже о праве участвовать в политике), а также более эффективно его эксплуатировать. Их либеральные оппоненты обычно были горожанами, купцами и профессионалами в разных областях, но включая также отдельных представителей небелого населения, сумевших каким-то образом чего-то добиться, часто путем получения профессии или службы в армии, где они достигали успеха благодаря исключительным способностям. Основными требованиями либералов были резкое уменьшение влияния церкви, включая конфискацию ее обширной земельной собственности и упразднение церковных судов, принятие более демократичной формы правления и федеративного устройства, а также обеспечение личной свободы социальных низов, от которых они надеялись получить поддержку[775]. Но даже там, где им удавалось реализовать свою программу, демократия, ограниченная требованием грамотности и высоким имущественным цензом, никогда не предоставляла избирательных прав более чем 2–4 % населения, а число тех, кто мог занимать публичные должности, ограничивалось несколькими тысячами человек.

Имея столь серьезные препятствия, единственной страной, которой более или менее удалось сохранить политическую традицию, не прерываемую насилием, была Чили[776]. Здесь, как везде, основная масса населения была сельской, необразованной и очень бедной. С 1830 г., когда противоборствующие фракции провели свою последнюю битву, по 1870 г. власть в основном находилась в руках консервативных землевладельцев. Однако благодаря тому, что индейцев здесь было мало, а те, что были, в основном сосредоточились далеко на юге, в стране не было традиций рабства, крепостничества и правления, соединенного с владением собственностью. Когда произошел переход к либеральному правлению, он был достигнут конституционными мерами; не считая привилегированного положения вооруженных сил и того, что избирательное право оставалось довольно узким (когда оно перестало быть таковым, это быстро привело к избранию Сальвадора Альенде президентом в 1970 г.), сформировавшаяся в результате правительственная система во многом походила на систему США. Иначе развивались события в других странах, где освободительные войны обозначили лишь начало борьбы между двумя группировками. Нередко борьба была крайне жестокой, а похищения, убийства, а то и истребление целых семей, были обычными методами. Очень часто это приводило к появлению caudillos, или вождей, — явление, некогда считавшееся характерным именно для Латинской Америки, но широко распространившееся по всему миру в результате формирования множества государств в период после 1945 г.

Некоторые каудильо возглавляли ту или иную фракцию и собирали вокруг себя сторонников из числа своих друзей[777]. Многие из них были армейскими офицерами, которые стремились навести порядок и одновременно добиться власти, возглавляя juntas[778], состоящие из таких же офицеров. Как бы то ни было, все они должны были быть тиу hombres — настоящими мужчинами — но лучше всего такой характеристике соответствовали те немногие с темным деревенским прошлым; начиная в качестве главарей банд в среде угнетаемого местного населения, иногда они даже завоевывали себе высокое положение в местных сообществах, если их к тому времени не убивали в бесконечных стычках. Но каково бы ни было происхождение лидеров, на протяжении целого столетия после обретения независимости практически во всех новых государствах постоянно велись гражданские войны: так было в Аргентине (до 1862 г.), Боливии (которая побила все рекорды, поскольку пережила не менее 60 революций и переворотов), Бразилии, Колумбии (около 30 гражданских войн), Эквадоре, Мексике, Парагвае, Перу, Уругвае и Венесуэле (в которой в общей сложности произошло около 50 переворотов). Вероятно лучшее, что можно сказать об этих и других государствах Латинской Америки, это то, что с момента обретения независимости и до наших дней они не слишком часто воевали друг с другом. Однако войны, которые все-таки случались между ними — например, четырехсторонний конфликт между Парагваем, Аргентиной, Бразилией и Уругваем в 1865–1870 гг., оставивший первую из названных стран почти без мужского населения, — приводили к сотням тысяч жертв. Однако редкость внешних конфликтов они с легкостью «компенсировали» внутренней анархией, переворотами и контрпереворотами.

В той степени, в какой бесконечная череда гражданских войн вообще допускала экономическое развитие, в первой половине XIX в. сложилась новая ситуация. В то время как Западная Европа и Северная Америка вступили в век промышленной революции, бывшие испанские и португальские колонии не могли за ними последовать. Старая имперская система, погрязшая в коррупции и контрабанде, начала рушиться еще до получения колониями независимости[779]; но теперь она была отменена силами двух партий, таким образом нашедших некоторую почву для согласия. Под влиянием европейских идей либералы выступали за свободную торговлю на континенте. Консерваторы, исходя из собственных интересов, громко требовали права обменивать сельскохозяйственную продукцию и полезные ископаемые, которые они добывали, на привозимые из заморских стран товары. Поскольку политическая нестабильность мешала накоплению капитала, промышленность не могла развиваться. Поток продукции европейских заводов и фабрик с легкостью одолел конкурентов в лице местных предприятий, многие из которых все еще базировались на надомном труде, и правительство этому потоку не препятствовало, поскольку получало львиную долю дохода, используя тарифы. В частности почти полностью исчезли кораблестроение (с самого начала существовавшее в Мексике), металлообработка и почти вся текстильная промышленность, кроме самой примитивной. Предметы роскоши поступали из Франции, товары для массового потребления — из Великобритании и все в большей степени из США. Как и в большей части Восточной Европы в XVI в., а в России и в Индии — в XIX в., результатом стала деиндустриализация[780].

В той степени, в какой экономика новых государств не ограничивалась простым выживанием — что было уделом значительной части населения, — их вклад в мировую экономику заключался преимущественно в производстве сельскохозяйственной продукции и сырья. Хотя города не исчезли, они стали играть меньшую экономическую роль в сравнении с последними десятилетиями колониального правления. Они сохранились в основном в виде административных центров или, если позволяло их географическое положение, entrepots, через которые осуществлялись приток зарубежных товаров в страну и их дальнейшее распределение по территории. Тяжелое положение городов позволило различным консервативным фракциям (слово «партия» было бы слишком громким) поддерживать свою власть в противовес либералам и за счет остального населения. В частности, в Мексике и Бразилии переход земельного имущества от местных индейских сообществ руки частных лиц происходил на протяжении всего XIX в., в то время как в Аргентине, так же как и в США, вопрос о собственности на «пустые» земли (т. е. пространства, населенные аборигенами) решался с помощью оружия. Во всех трех упомянутых странах, а также и в остальных, образовавшиеся имения зачастую можно было измерять в квадратных милях, а не акрах. За исключением предметов роскоши, потребляемых хозяином и его семьей, они почти полностью обеспечивали себя всем необходимым. Независимо от того, что гласил закон, у многих землевладельцев были собственные полиция, тюрьмы и даже орудия пыток, чтобы держать под контролем зависимое население — индейцев и метисов. Впрочем, ситуация не сильно поменялась во второй половине XIX в., когда начался приток иностранного капитала — британского, а затем американского. Напротив, иностранцы часто вступали в сговор с консерваторами, чтобы поддерживать политическую стабильность и иметь очень дешевую, почти крепостную рабочую силу в так называемых банановых республиках.

Вступив в последнюю четверть XIX в., многие из латиноамериканских государств были государствами лишь номинально. Хотя бы по той причине, что различные caudillos стремились усилить свои позиции с помощью выборов, почти все страны прошли через периоды конституционного правления, но обычно они были очень короткими. Так, в Эквадоре к 1895 г. сменилось не менее 11 конституций. Все государства имели в той или иной форме правительственную бюрократию, хотя весьма слабо развитую и из-за крайне низкого жалованья служащих весьма подверженную коррупции. В каждой стране была своя национальная валюта, хотя обычно она была подвержена высокой инфляции и не могла развиться до уровня признанного международного средства обмена. Имея в изобилии национальные флаги, гимны, почтовые марки и тому подобные атрибуты, эти государства претендовали на суверенитет в международных отношениях, но даже эту претензию делали сомнительной такие эпизоды, как создание в 1903 г. Панамы «из ребра» Колумбии. Они содержали дипломатический корпус, внешний блеск которого обычно был обратно пропорционален экономической ситуации в стране. Некоторые из них так же посылали своих представителей на разные международные конференции, которые стали собираться начиная с 1864 г.

Другой особенностью последней четверти XIX в. было начало широкомасштабной эмиграции на ранее чрезвычайно малонаселенный континент. До этого правительства некоторых латиноамериканских стран пытались стимулировать иммиграцию, но этому препятствовали постоянные гражданские войны и наличие других более привлекательных регионов, прежде всего США. Теперь же наибольшее количество иммигрантов хлынуло из Италии, Испании и Португалии (большинство португальцев отправились в Бразилию), но было немало и других групп, включая ирландцев, немцев, китайцев и японцев. В зависимости от первоначального состава населения и от количества принятых иммигрантов население некоторых стран, таких как Аргентина и Уругвай, стало практически полностью белым. Другие, например, Мексика и Бразилия, превратились в поистине многорасовое общество. Третьи же, особенно расположенные в северо-восточной части континента, сочли, что появление дополнительных групп населения приведет к стиранию различий между индейцами и белыми, и, следовательно, к падению regimen de castos. Кроме того, несмотря на то что иммиграция благотворно сказывалась на развитии сельского хозяйства — в одной лишь Аргентине площадь пахотной земли увеличилось с 3730 кв. миль в 1865 г. до 95 000 кв. миль в 1915 г., — большая часть новоприбывших селилась в городах. Там они работали по городским профессиям, таким как торговля, промышленность и услуги, формируя ядро настоящего пролетариата. По крайней мере, в более крупных странах появление массовых обществ в итоге положило конец правлению нестабильных семейных группировок. Вместо них там возникло некое подобие современных политических партий с консервативными или либеральными, централистскими или федералистскими, социалистическими или даже коммунистическими взглядами.

В самых важных странах эти факторы вместе с индустриализацией, начавшейся в 1920-е годы, положили конец старой традиции caudillismo[781]. Какими бы романтиками ни казались Эмилио Сапата и Панчо Вилья (оба выходцы из очень скромных деревенских семей), они не имели преемников и подражателей. Роль организаторов переворотов вскоре перешла к различным национальным армиям. Не то что бы эти армии были политически неактивны в предыдущем столетии, но в то время они зачастую представляли собой недисциплинированные толпы, едва ли отличающиеся от частных формирований, созданных различными caudillos. Хотя такое положение дел сохранялось в некоторых некрупных государствах (в частности, в странах Центральной Америки и Карибского бассейна), армии, которые, начиная с переворота в Аргентине в 1930 г., стали играть главенствующую роль в жизни некоторых более крупных стран, уже представляли собой нечто совсем другое. С 1890 по 1910 г. некоторые из них были приведены в порядок зарубежными профессионалами — немцами (которые оставили свой след в виде гусиного шага и пристрастия к музыке Вагнера), французами и американцами. В последние годы перед Первой мировой войной армии повсюду стали призывными, хотя на практике это касалось лишь низших классов, в то время как остальные либо покупали себе замену, либо позже поступали в университеты. Находившиеся под командованием профессионалов, всю жизнь занимающихся этим делом, управляемые и контролируемые бюрократическими методами, зачастую армии, начиная примерно с 1930 г., становились благодатной почвой для развития фашистских или даже нацистских симпатий. Оглядываясь по сторонам, военные видели слабые и коррумпированные гражданские институты, а себя считали истинным воплощением государства, единственной организацией, способной подняться над узкими фракционными или классовыми интересами[782].

Независимо от степени дисциплинированности армии, долгая история гражданских войн и переворотов означала, что ключевая черта современного государства — четкое разделение между силами, отвечающими за ведение внешних войн, и теми, кто занимается поддержанием внутреннего порядка, — так и не развилась. Занятые последним, эти армии так и не преуспели в первом. Одно время, ближе к концу XIX в., чилийские вооруженные силы, казалось, вот-вот превратятся в современную военную организацию. Но перед лицом таких противников, как Перу и Боливия, не было достаточного стимула для поддержания их на таком уровне, несмотря на то что сделать это позволяла экономическая ситуация (определявшаяся падением цен на гуано, когда вскоре после начала Первой мировой войны был открыт способ связывания азота, содержащегося в воздухе). В сравнении с другими континентами военные расходы в Латинской Америке никогда не были особенно велики, обычно составляя не более 3–4 % от ВНП. В подушевом выражении они были удивительно малы, например, по данным за 1990–1992 г. они составляли в Аргентине 58 долл., в Бразилии — 40, в Чили — 61 и в Мексике — 11 долл.[783] Однако получаемые деньги, как правило, тратятся не столько на современное вооружение, сколько на инструменты внутреннего контроля, включая многочисленные привилегии для военнослужащих. Иностранцы часто поражались великолепной униформе и увешанным медалями кителям латиноамериканских генералов — удивительно, как можно было заслужить эти награды на континенте, где со времен войны Чако в 30-е годы XX в. практически не было межгосударственных вооруженных конфликтов. Для своих же сограждан эти армии выглядели гораздо более серьезными, если не сказать угрожающими: лязгающее чудовище, власть которого над гражданским обществом смягчалась главным образом склонностью многих военных к коррупции.

После 1940 г. произошло бесчисленное множество военных переворотов, за которыми следовало установление военного режима. Приведем лишь несколько примеров: Аргентина находилась под правлением военных с 1943 по 1946 г. (когда полковник Хуан Перон стал президентом) и снова в 1955–1958, 1970–1973 и 1976–1983 гг. В Боливии военное правительство действовало в 1936–1939 и 1943–1946 гг., а с 1964 по 1982 г. сменилось даже несколько военных режимов. В Бразилии произошел военный переворот в 1945 г. и еще один — в 1954 г., затем наступил период военного правления, продлившийся с 1963 по 1978 г. Военный режим в Чили длился с 1973 по 1990 г., в Колумбии — с 1953 по 1957 г., в Коста-Рике в 1947 г. (после чего армия была официально распущена) — и этим список далеко не исчерпывается. В этих и других странах периоды военного правления, как и промежутки между ними, часто отмечались вспышками насилия, которые иногда стоили жизни десяткам тысяч людей. Большую часть времени военные считали себя единственным институтом, способным нанести порядок в хаосе, оставленном после себя коррумпированными эгоистичными политиками. Обычно целью их вмешательства было помешать сползанию к социализму или даже коммунизму — особенно это относится к Аргентине, Боливии, Бразилии и Чили, где на фоне «холодной войны» они получали поддержку от американцев в виде советников, денег, оружия, подготовки, а иногда и гораздо большего. Однако были случаи, когда армия приходила к власти под флагом левой социально-экономической программы, как в Перу между 1968 и 1975 гг.[784]

В таких небольших республиках, как Гватемала, Гондурас, Панама и Колумбия, военные перевороты часто были всего лишь инструментом для продвижения интересов небольшого числа высших — а иногда и не так уж высокопоставленных — офицеров и их семей. Девизом новых правителей крупных стран обычно была модернизация. Например, в Бразилии они стремились достичь экономической стабильности, создать условия для роста (как альтернативу революции снизу) и усовершенствовать инфраструктуру, включая образовательные и медицинские услуги, для чего они часто использовали свой собственный, одетый в униформу персонал. Прежде всего, они стремились покончить с традиционной «кофейной экономикой», поощряя индустриализацию. Исходя из жесткого интервенционистского подхода, они вкладывали деньги в энергетику, транспорт и государственные заводы с целью импортозамещения, защищая их заградительными пошлинами. Они также пытались привлечь зарубежный капитал путем предоставления преимуществ, таких как налоговые льготы и свободный вывоз твердой валюты, и делали все возможное, чтобы держать в узде рабочую силу, выхолащивая профсоюзное движение, запрещая забастовки, вводя контроль уровня заработной платы и т. п.[785]

Часто эти меры на какое-то время приносили результаты, ведя к снижению инфляции и создавая иллюзию процветания и прогресса — например, в Бразилии темпы экономического роста, наблюдавшиеся между 1964 и 1968 гг., были одними из самых высоких в мире. Однако рано или поздно наступал спад из-за сокращения экспорта в денежном выражении, из-за склонности новых, поддерживаемых государством отраслей промышленности к бюрократизации или из-за того и другого вместе. На фоне падения реальной заработной платы правящая группировка сталкивалась с противостоянием левых рабочих организаций. Подавление открытой деятельности последних приводило к тому, что они уходили в подполье, устраивая террористические акты и саботаж. Когда к оппозиции присоединялась молодежь из числа среднего класса — зачастую это были студенты университетов, которых возмущали преследования и пытки, а также отсутствие политической свободы, — игру можно было считать проигранной. Когда военнослужащие, поддерживающие правительство, раскалывались на сторонников «жесткого курса» и тех, кто выступал за предоставление большей свободы, генералам ничего не оставалось, как уступить, провести выборы и вернуть войска в казармы. Часто, впрочем, они уходили, продиктовав условия своим преемникам. Под этим подразумевалась амнистия для палачей (мало кто из них отвечал перед судом), а также сохранение их права действовать в качестве самочинных гарантов конституции, готовых вновь вмешаться, как только сочтут нужным. Иногда военные формировали государство внутри государства, как, например, в Чили, где у них были собственные делегаты в парламенте, а также собственные гарантированные источники дохода (за счет экспорта меди), находящиеся вне правительственного контроля.

Когда на смену 80-м пришли 90-е, угроза коммунизма отступила; более того, чилийские военные с гордостью заявили, что именно в их стране и благодаря им красная волна впервые пошла на спад. Почти все страны вернулись к гражданскому правительству, а благодаря предоставлению избирательного права бедным, неграмотным, а также женщинам, значительно расширился электорат. Эти изменения побудили некоторых наблюдателей сделать вывод, что армии ждет та же судьба, что и caudillos, и что время переворотов, революций и военного правления на континенте, наконец, завершается[786]. Но даже если это так, многие латиноамериканские государства столкнулись с новой проблемой. На протяжении первого столетия после получения независимости территориями, которым удавалось успешно избегать контроля со стороны государства, были сельские районы, удаленные и часто изолированные из-за неразвитых коммуникаций — что, кстати, объясняет, почему, начиная с Сапаты, именно они служили стартовой точкой для многих caudillos. В последней четверти XX в. правительства некоторых государств все еще плохо контролировали сельскую местность, — достаточно вспомнить гражданские войны в Сальвадоре, Никарагуа, движения «Сендеро Луминосо» в Перу и сапатистов в Южной Мексике. Однако возникла другая, еще более серьезная проблема — неспособность государства управлять городами, зачастую включая саму столицу.

Корень проблемы следует искать в росте населения. После окончания Второй мировой войны он зачастую составлял 2,5–3 % в год, вынуждая миллионы людей покидать сельскую местность и приезжать в города. В период между 60-ми, когда все еще можно было говорить о «дисбалансе между городским и сельским населением» как причине всех проблем[787], и 1990 г. во многих странах число людей, живущих на земле и за счет земледелия, упало почти на 60 %. «Выигравшей стороной», если можно их так назвать, были крупные города, пережившие феноменальный рост. В федеральном округе Буэнос-Айреса проживало 3,4 млн жителей в 1950 г. и более 9 млн в 1992 г. (из общей численности населения страны 33 млн человек). Для Каракаса соответствующие показатели составили 700 тыс. и 2 млн, для Лимы — 950 тыс. и 6 млн, для Рио-де-Жанейро — 3 млн и 5 млн, для Сантьяго — 1,28 млн и 5,3 млн и для Мехико — 2,8 млн и чудовищные 16 млн[788]. В центре этих и других городов (в Латинской Америке в настоящее время существует 21 городская агломерация с населением более 1 млн человек в каждой; в 1950 г. их было всего 6) перед туристом часто открывается ошеломляющее зрелище ультрасовременной архитектуры и всего самого современного, что существует в Западной цивилизации наших дней, включая и самую большую в мире концентрацию смога. Однако вокруг них располагаются районы, которые в развитых странах вообще не сочли бы за города: без мощеных улиц, водопровода, канализации, освещения и общественных зданий — просто бесчисленные лачуги, формирующие целые районы трущоб, известные под разными названиями: favelas, callamoas, barrios, chiampas или в Аргентине — villas miseria[789].

Население этих трущоб, конечно, очень бедно — беднее некуда. Часто из-за своей крайней нужды они не имеют доступа к государственной системе образования; несмотря на крупные инвестиции в образовательную систему в последние десятилетия, абсолютное число безграмотных людей в большинстве латиноамериканских стран остается на одном уровне или растет[790]. Физическое расстояние между barrios и современными кварталами городов часто составляет несколько сот ярдов. Политическое расстояние измеряется веками, потому что для жителей barrios президент, правительство, парламент и даже бюрократия находятся все равно что на Марсе. Иногда можно встретить клинику или дом престарелых, где самоотверженные сотрудники делают все, что могут, чтобы облегчить страдания самых обездоленных. Не считая этого, единственные представители государства, которых могут повстречать жители трущоб, — это полицейские. Часто, когда положение становится крайне тяжелым, и жители более богатых соседних районов требуют конкретных действий, полиция может быть усилена бойцами вооруженных сил и полувоенных организаций.

Короче говоря, хотя кажется, что латиноамериканские государства начинают достигать некоторой политической стабильности наверху, большинству из них не удались попытки интеграции беднейших кварталов их городов в общую систему, как это смогли сделать европейские города в XIX в.[791] Напротив, учитывая продолжающееся демографическое давление, ситуация во многих местах, возможно, даже еще хуже, чем была 20 или 30 лет назад, при этом «ужасающая нищета и проблемы неравенства в распределении доходов… являются показателями провала процесса послевоенного развития»[792]. Подобно представителям низших сословий в Европе XVIII в., жители barrios слишком бедны и безгласны, чтобы представлять политическую угрозу в обычном смысле слова. Если они живут вне закона, то их правонарушения направлены прежде всего друг против друга; в результате они почти никогда не регистрируются полицией, которая в любом случае воспринимается как враг. В большинстве случаев отсутствие лидеров и организаций означает, что редкие бунты не перерастают в восстания, не говоря уже о революциях; обычно они заканчиваются несколькими убитыми, но нужды в широкомасштабных репрессиях не возникает. С другой стороны, трущобы представляют собой убежище, в котором можно спрятаться от государства, а также неисчерпаемый источник кадров для криминальных организаций и личностей.

Полагаясь на стволы — а в большинстве стран Латинской Америки достать оружие можно сравнительно легко — эти организации и лица часто создают анклавы, внутри которых их власть почти или полностью безгранична. И проблема не ограничивается тем, что трущобы остаются за пределами государственного контроля; используя сочетание угроз и экономической выгоды, которую, в частности, могут принести наркотики, «авторитеты» выходят на свет из этого подполья, чтобы влиять на местную и даже на общенациональную политику. Часто они имеют возможность втянуть в сети коррупции полицию, вооруженные силы, бюрократию и законодательные органы; да и главы государств далеко не всегда оказываются для них недосягаемыми. Возможно, именно в этом кроется главный провал государства. Начиная с Мексики и заканчивая самой маленькой республикой, во многих случаях сложно сказать, на кого в действительности работают члены государственных органов, что, в свою очередь, является ключевой причиной того, что не удается взять под контроль проблему наркотиков. Все это является причиной значительного социально-экономического неравенства и подпитывается им. Возможно, это неравенство больше не связано с расовой принадлежностью столь тесно, как раньше, но тем не менее оно вынуждает большую часть населения жить в условиях, которые правительство любит называть «абсолютной бедностью»[793]. Независимо от того, имеют ли эти люди право голоса или нет, они чувствуют себя исключенными из любого вида политического участия; и действительно, часто присутствие государства в их жизни сводится к различного вида жестокостям, чинимым полицией или военными во время рейдов по убогим кварталам жителей трущоб в поисках наркотиков, бунтовщиков или и того, и другого одновременно (поскольку последние нередко финансируют свои операции, торгуя наркотиками).

В отличие от ситуации в США и британских доминионах, процесс построения государств в Латинской Америке можно назвать успешным лишь отчасти. С небольшими исключениями большинство государств не смогло ни подчинить свой народ верховенству закона, ни установить строгий гражданский контроль над военными и полицией[794], ни добиться найти устойчивый баланс между порядком и свободой; вторжения извне, которые пережила Гренада в 1983 г., Панама в 1989 г. и Гаити в 1993 г. (не говоря уже о роли, которую сыграло ЦРУ в Чили в 1973 г.) — это лишь самые недавние в длинной череде свидетельств того, что суверенитет малых государств и любом случае условен и зависит от доброй воли «Большого брата». История многих из них ясно подтвердила суждение их основателя, Симона Боливара: «Я согласен с Вами [министр иностранных дел Гран Колумбии Эстанислао Вергара], что американский континент привлекает внимание своим позорным поведением… порядок, безопасность, жизнь и все остальное уходят все дальше и дальше от нашего континента, которому суждено самому себя уничтожить»[795].


Провал в Азии и Африке

Хронологически последними обществами, которые приняли государство в качестве основного типа политической организации, были азиатские и африканские. Это не означает, что до прихода первых европейских колонизаторов и впоследствии возникновения движений за независимость все эти общества представляли собой просто неупорядоченные массы людей и не имели никакого правительства. Напротив, там, и особенно в Азии, существовали одни из самых древних, самых могущественных империй, обладающих наиболее развитыми системами иерархии; в то же время и Азия, и Африка демонстрируют поразительное разнообразие политических систем, начиная с самых рыхлых племенных образований без правителей и заканчивая жестко управляемыми и относительно стабильными вождествами, эмиратами, султанатами и т. д. И все же подчеркнем еще раз: правительство, даже сильное, само по себе не является государством. От бушменов Калахари до Запретного города в Пекине, по-видимому, ни одно африканское или азиатское общество не смогло развить концепцию абстрактного государства, включающего в себя и правителей, и управляемых, но не идентичного ни тем, ни другим. История того, как они восприняли институт государства, и каковы были результаты, является основной темой данного раздела.

То, каким образом власть европейских государств распространялась из таких центров, как Лиссабон, Амстердам, Лондон и Париж, хорошо известно. Первыми, кто дал почувствовать свое присутствие, были португальцы. Примерно с 1450 г. они искали путь на юг вдоль африканского побережья; после путешествия Васко да Гама в 1494 г. они основали в XVI в. ряд укрепленных торговых пунктов на пути от Анголы до Мозамбика и дальше до Ормуза, Гоа, Цейлона, Малакки и Макао[796]. Впрочем, господство португальцев оказалось недолгим, и в первой половине XVII в. большая часть построенной ими системы была захвачена голландцами[797]. Французские и британские предприниматели, которым таким образом был закрыт путь в богатые, специализирующиеся на пряностях регионы Индонезийского архипелага, а также Цейлона, в основном проявляли активность в Западной Африке и Индии. Из Африки они получали золото, слоновую кость и рабов (последних зачастую в обмен на ружья, которые использовались местными правителями, чтобы захватывать еще больше рабов). В Индии они обменивали продукцию европейского производства и серебро на восточные товары, такие как кофе, чай, шелк и фарфор.

Общим у всех этих предприятий было одно: все они по природе своей были коммерческими. В Америке, как показывает возникновение первых encomiendas и прибытие первых поселенцев в Йорктаун (штат Вирджиния), целью всегда было установление власти и образование поселений; не так было в Азии и Африке. То ли потому, что эти земли считались нездоровыми из-за плотной населенности, то ли потому, что они уже принадлежали довольно могущественным правителям, число европейцев, которых бы они привлекли, было очень небольшим. Там не возникало ни городов, ни больших государств, вместо этого строилась укрепленная фактория, которая либо включала в себя поселение, либо, когда со временем оно расширялось, управляла им. Испанские и португальские колонии в Южной и Центральной Америке всегда управлялись представителями короны, тогда как британские колонии Северной Америки вскоре освободились от концессионеров. Не так было с факториями, которые были расположены на берегах Африки и Азии и которые на протяжении веков управлялись различными колониальными компаниями, назначавшими своих руководящих сотрудников на губернаторские посты. Конечно, эти компании часто получали поддержку правителей — в частности, португальская экспансия началась как королевское коммерческое предприятие и долгое время оставалась таковым. Однако, строго говоря, они никогда не были тождественны правительству своей страны и необязательно подчинялись ему, о чем свидетельствует тот факт, что хартия голландской Ост-Индской компании характеризует компанию как «суверенную».

Как упоминалось выше, между 1600 и 1715 гг. Ост-и Вест-Индские компании Голландии, Великобритании и Франции часто вступали друг с другом в вооруженные конфликты, в то время как правительства их стран находились в мире друг с другом, и наоборот. Даже после того как все это прекратилось, компании продолжали содержать собственные бюрократические аппараты и собственные армии. И те, и другие оплачивались из денежных средств компаний, хотя их персонал и государственные служащие часто были взаимозаменяемыми, поскольку чиновники, командиры, офицеры и даже целые войсковые части переводились из одного подчинения в другое на основании аренды или купли-продажи. На протяжении долгого времени уже после того, как европейские государства начали создавать обезличенные бюрократии, и даже после того, как в результате Французской революции были уничтожены остатки феодализма и введено понятие levee en masse, сохранялась традиция, по которой европейские заморские колонии управлялись частными предприятиями. Процесс перехода лучше всего прослеживается на примере Британской Индии, несомненно, самой большой и значимой из всех колоний. Ост-Индская компания была основана в 1599 г. как исключительно частное коммерческое предприятие. С 1770 г. она подлежала парламентскому надзору, а ее глава Роберт Клайв был обвинен в коррупции. В 1773 г. согласно Акту о регулировании было установлено верховенство парламента над компанией и был назначен первый королевский губернатор Уоррен Гастингс. В 1813 г. компания потеряла свою монополию на торговлю. В 1834 г. ее превратили в управляющее агентство британского правительства; после восстания сипаев 1857 г. Индия стала британской коронной колонией, не имеющей самоуправления. В 1873 г. компания, лишившись своих функций, была распущена, и в 1876 г. королева Виктория была провозглашена императрицей Индии.

Если переход от коммерческой собственности к государственному управлению был длительным процессом, то территориальная экспансия продолжалась еще дольше. С того момента, как Васко да Гама разнес в щепки индийские джонки, которые пытались его преследовать, превосходство европейцев в техническом оснащении проявлялось, главным образом, на море[798]; это объясняет, почему голландцам удалось подчинить себе Индонезию (хотя только в середине XVIII в. они установили прямое управление на внутренних территориях), точно так же, как французы и англичане господствовали на островах Карибского моря. А вот там, где не было островов, экспансия в глубь суши обычно проходила очень медленно. Например, основание первого британского форпоста на индийском субконтиненте датируется 1611 г., когда была создана фактория в Мазулипатаме. К 1700 г. их стало четыре — форт Сент-Джордж, Бомбей, Калькутта и Мадрас — но в распоряжении каждого было только такое количество земли, которое находилось в пределах «дальности артиллерийского выстрела»[799]. Прошло еще 60 лет, прежде чем было преодолено противодействие со стороны французов и голландцев, и после целой серии войн мощь империи Великих Моголов была сломлена, и вся страна попала под контроль завоевателей. Подобным же образом попытки испанцев и португальцев обосноваться на побережье Северной Африки начались в конце XIV в., а постоянный форпост Сеута был основан в 1415 г. В 1471 г. другой анклав — Танжер — попал под европейское владычество; однако попытки Карла V захватить Бизерту провалились. Только в 30-е годы XIX в. начались действия французов по захвату Северной Африки, номинально являвшейся частью Оттоманской империи, но на самом деле поделенной между большим числом соперничающих эмиратов. Не считая Индии, широкая экспансия в Азию началась еще позднее.

К 1914 г. техническое превосходство европейцев, отныне заключавшееся в наличии не только кораблей и ружей, но и пароходов (которые дали возможность проникнуть в глубь континента по судоходным рекам), железных дорог, телеграфа и хинина[800], привело к разделу мира между небольшим числом соперничающих государств. Путь проложила Великобритания, которая на пике могущества смогла раскрасить розовым цветом одну четвертую земного шара. За ней шли Франция и Россия, которая с начала XIX в. оккупировала огромные азиатские территории, принадлежавшие ранее Турции и Персии, таким образом подчинив царю большое число мусульман. Из других колониальных держав Португалия и Голландия оставались примерно в том же положении, что и прежде, практически ничего не потеряв и не приобретя после 1820 г. Испания, уже лишившись к тому времени Латинской Америки, потеряла большую часть своих владений, отдав их США в ходе испано-американской войны 1898 г., мало что сохранив, кроме испанской Сахары. Германия и Италия, поздно вступившие в игру, завоевали несколько уголков в Африке и на Тихом океане, по большей части не имеющих особой ценности, а Бельгия, из-за разногласий с остальными державами, смогла прибрать к рукам огромный и очень ценный с экономической точки зрения кусок Центральной Африки. О напористости империализма того времени свидетельствует тот факт, что даже самые сильные политические образования за пределами Европы, такие как Оттоманская и Китайская империи, а также Иран, потеряли свои обширные территории и оказались на волосок от распада. Кроме них только три страны избежали такой участи: Япония и Эфиопия (последняя — до 1935–1946 гг.) — в основном своими силами, а также Таиланд, поскольку англичане и французы, занявшие Бирму и Индокитай, предпочли сохранить его независимость в качестве буферной зоны.

Хотя системы управления новыми владениями, установленные колониальными державами, различались, в их числе можно выделить два крайних случая; большинство, как это обычно бывает, занимало промежуточное положение. Один из них представляет собой метод, применявшийся бельгийцами в Конго, известный как прямое правление[801]. Первоначально Конго просто было королевским имением, поскольку король заплатил из собственного кармана за исследование территории и боролся за признание его владений остальными державами[802]. В 1908 г., после того как в отчетах, приходивших из Африки, владения были охарактеризованы как «настоящий ад на земле»[803], разразился международный скандал, и земли были переданы под контроль государства. На пике империи Бельгия имела в Африке около 10 тыс. государственных служащих, а также еще большее число предпринимателей и духовных лиц; первые две группы были в некоторой степени взаимозаменяемы, поскольку некоторые чиновники, уволившись еще будучи довольно молодыми, начинали заниматься частным бизнесом. Каковы бы ни были различия между ними, эти три «столпа» действовали совместно, сокрушая любое встречаемое сопротивление самыми жестокими способами, какие только возможно вообразить, к числу которых на раннем этапе относилось даже отрубание рук. Поступая таким образом, они эксплуатировали местное население, не предоставляя ему совершенно никаких политических прав. Бельгийские бизнесмены нанимали конголезцев на работу на своих плантациях и шахтах. Бельгийские чиновники применяли силу, чтобы удерживать их на своем месте (а также обеспечивали выполнение всех видов corvees[804], такие как построение дорог), а бельгийское духовенство пыталось умиротворить всех, обещая местным жителям лучшее будущее в ином мире, если они будут слушаться своих земных хозяев.

Случай, противоположный бельгийской системе, представляла собой британская система в Африке, нередко называемая системой непрямого управления. Ее предложил лорд Лугард во время его губернаторства в Нигерии в 1912–1918 гг., который представил ее классическую формулировку в своей работе Dual Mandate in British Tropical Africa[805] (1922). Эта система гораздо больше полагалась на вождей аборигенов, при необходимости создавая их, где, как это было в племенах без правителей Восточной и Южной Африки, их раньше не существовало. Вожди, как старые, так и вновь назначенные, были лишены важнейших правительственных функций, таких как право объявлять войну, заключать мир и вершить высший суд[806]. Англичане также пытались подавить местные обычаи, такие как «божий суд», которые они находили «отвратительными». В остальном они предоставляли вождям возможность управлять своим народом в соответствии с традициями, их даже официально назначали служащими короны, платили им жалованье и придумывали различные символы, чтобы подчеркнуть почтение, которое им надлежало выказывать. Система была дешева в использовании, на 70 — 100 тыс. местных жителей обычно требовался лишь один белый управляющий; как мог бы сказать Уинстон Черчилль, который некоторое время занимал пост секретаря по делам колоний, никогда еще столь немногие не держали в подчинении столь многих столь малыми средствами. Еще одним значительным преимуществом было то, что для выяснения обычаев аборигенов, англичане в 20-е и 30-е годы XX в. провели многочисленные исследования, результатом которых стал ряд выдающихся работ в сфере антропологии за все время существования этой науки.

Независимо от того, какой способ избирали колониальные державы для управления своими владениями, все они в итоге вызвали ослабление местных институтов. Иногда это делалось намеренно, по мере того как вождей лишали власти, а иногда и физически уничтожали, и племена оказывались под руководством европейцев во всех важных вопросах; но по большей части это было результатом экономического давления. Стремясь извлечь выгоду из своих колоний или хотя бы покрыть расходы на управление ими, каждая новая администрация вводила налоги. В сообществах, где деньги раньше практически не использовались, эти налоги должны были выплачиваться только наличными, что вынуждало население, привыкшее к натуральному хозяйству и бартеру, приспосабливаться к требованиям денежной системы путем торговли или работы за заработную плату. Когда европейцы, лишив аборигенов их земли, занялись разработкой месторождений и организовали коммерческие плантации для выращивания таких культур, как чай, кофе, каучук или конопля, они создали спрос на труд. Часть рабочей силы оставалась в сельской местности, но большинство перебралось в городские коммерческие и административные центры, основанные белыми колонизаторами. Оторванные от своих деревень, многие азиаты и африканцы превратились в почти полностью нищие и неуправляемые массы. Не считая дисциплины, которая поддерживалась на рабочем месте (для тех, у кого была работа), члены этих людских скоплений, подобно жителям трущоб в Латинской Америке, сталкивались с правительственной властью лишь во время эпизодических рейдов, которые полиция устраивала в их жалких обиталищах. Во всех остальных случаях эти две стороны были только рады оставить друг друга в покое, жить в отдельных кварталах, состоять в разных организациях (если вообще состоять) и, за исключением обращенных в христианство, молиться разным богам.

Помимо разрушения традиционных общественных структур, почти все колониальные администрации создавали новые элиты (печально известным исключением была бельгийская администрация, которая сделала невозможным для местных жителей получение какого-либо образования, кроме начального). Часто первым шагом на пути к вестернизации был приход миссионеров, которые обучали чтению, письму и арифметике, а также знакомили с элементарными западными социальными и культурными понятиями. Кроме того, молодые деревенские жители, часто родственники вождя, получали определенную юридическую и административную подготовку, чтобы помогать старейшинам вершить такой суд, который правители колоний считали приемлемым. В частности, в британских колониях аборигены, получившие европейское образование, часто возвращались домой в роли учителей. Других брали на низшие посты в системе государственной службы. В Индии первые отдельные случаи такого рода имели место уже в середине XIX в., и к 1909 г. Вице-королевский Совет даже был вынужден принять в свои ряды первого представителя-индийца. В Северной Африке и бывших владениях Оттоманской империи этот процесс начался в мирное время, тогда как в других странах он стал разворачиваться только после 1945 г. Наконец, аборигены могли отправиться в метрополию и получить европейское образование — во всем мире не было более престижного статуса, чем «возвратившийся из Англии». Обычно этой привилегией могли пользоваться сыновья очень богатых жителей колоний — либо вождей, которые смогли сохранить свою власть, либо купцов, которые использовали появившиеся новые возможности. Однако всегда были такие, кто каким-то образом попадал в европейскую метрополию, работали там или занимались попрошайничеством. Хорошим примером был Хо Ши Мин, живший в Париже с 1917 по 1921 г. и поочередно бывший то садовником, то дворником, то официантом, то фото-ретушером и даже кочегаром. Другим примером был Йомо Кеньятта, который приехал в Лондон, чтобы выразить протест против британской оккупации его страны, и остался там для изучения антропологии.

По мере того как различные государства установили свою прямую власть в заморских владениях своих компаний, империализм обзавелся новой идеологией. С 1500 по 1800 г. идеологическое основание по большей части сводилось к несению слова Божьего язычникам, с одной стороны, и получению прибыли, с другой; но ни один из этих мотивов не могли принять современные светские государства, носящие публичный характер. Соответственно, в период между 1840 и 1890 гг. стали формулироваться так называемые цивилизаторские миссии[807]. Просветительские идеи о равенстве людей, не говоря уж о том, что «благородный дикарь» мог бы подавать пример коррумпированной цивилизации — были выброшены за борт. Их заменили дарвинистские представления о «дорогих» и «дешевых» расах; как сказал сенатор США Альберт Беверидж (1862–1927), имея в виду жителей только что захваченных Филиппин: «Бог создал нас знающими толк в управлении государством, чтобы мы осуществляли это управление над дикими и рабскими народами»[808]. Такой образ мысли, ставший популярным после того, как Редьярд Киплинг написал о «бремени белого человека», господствовал в начале XX в., сохранялся во время Первой мировой войны и даже позже. В конце концов, он привел к возникновению системы мандатов, впервые предложенной Яном Сматсом в 1918 г.[809] и официально принятой Лигой наций. Бывшие оттоманские и немецкие владения на Ближнем Востоке, в Африке, Китае и Тихом океане, где местное население считалось неготовым к независимости, были переданы под якобы благожелательное попечительство Великобритании, Франции, Бельгии, Южной Африки, Японии, Австралии и Новой Зеландии. Их задачей было взращивать их до тех пор, пока они не встанут на ноги; ежегодный отчет о достигнутом прогрессе необходимо было представлять постоянной мандатной комиссии. Нет необходимости говорить, что во многих случаях способы, с помощью которых управляли этими и другими колониями, почти не изменились в межвоенный период. И все же, по крайней мере в теории, изменился смысл и оправдание этого управления, что, в свою очередь, отражало сомнения, которые испытывали многие люди в странах-«опекунах» по поводу справедливости колониальной системы в целом.

В долгосрочной перспективе замена частного владения на государственное управление, с одной стороны, и появление грамотной местной элиты, получившей образование в Европе, с другой, поставили колониальные администрации в невыносимое положение. Независимо от формы правления — монархической или республиканской, авторитарной или демократической — у себя те или иные государства считались включающими как правителей, так и управляемых; но в колониях оказывалось, что они управляли людьми, которые ни в коей мере не были инкорпорированы в государство, тем самым, вступая в противоречие с самим принципом, на котором основан институт государства. Из всех имперских правительств только Россия пыталась разрешить эту проблему. Ленин и его сторонники были атеистами и коммунистами. Придя к власти, они заявили, что различия по религиозному и даже расовому признаку, которые разделяли различные регионы бывшей царской империи, менее важны, чем их единство, которое, по их мнению, основывается на международной солидарности пролетариата[810]. Теоретически каждая нерусская страна, входившая в империю — в том числе те, которые были ее частью в течение многих веков, как Белоруссия и Украина, — получила право на самоопределение и право выйти из союза; на практике они все были спаяны в одно государство. В результате появился СССР — федеративное государство, если судить по названию, но в действительности бывший полностью централизованным. Однако какую бы ужасную жизнь он ни предлагал большинству своих жителей, по крайней мере в СССР не существовало различий между его гражданами и теми, кто просто подпал под его правление. Напротив, народы провинций, до тех пор пока их не обвиняли в измене, как произошло, например, с крымскими татарами во время Второй мировой войны, зачастую жили лучше, чем население метрополии. Поскольку они находились далеко от центра власти, для них существовала меньшая вероятность подвергнуться террору, чем для тех, кто находился непосредственно под носом у Сталина[811].

В других странах ситуация была абсолютно иной. Зачастую отделенные от своих колоний тысячами миль океана и привыкшие к расизму в отношении обитателей колоний, правительства колониальных держав никогда всерьез не пытались объединиться со своими колониями в общее государство — такая идея в любом случае была бы нелепа, учитывая огромную культурную дистанцию, отделявшую, скажем, голландца от жителя Явы или англичанина от представителя нигерийского племени. С момента основания этих колоний до того момента, как они получили независимость, большинство из них не имело ни общих учреждений, ни общего гражданства с метрополией; в лучшем случае такое гражданство было привилегией, даруемой избранным жителям колоний в качестве награды за выдающиеся достижения в области экономики или культуры. Более того, куда бы ни прибывали белые поселенцы, они обычно жили сами по себе, отдельно от местного населения. Межрасовые браки, если прямо не запрещались, то во всяком случае не приветствовались, а дети от смешанных пар обычно не принимались ни тем, ни другим сообществом, и к ним относились как к отбросам общества. Местное население считало, что правительство и его учреждения поддерживают привилегированное меньшинство, которое стремится эксплуатировать их, их землю и природные богатства. Навсегда останется неизвестным, могла ли политика интеграции, вроде той, что с опозданием была предложена французами после 1945 г. (хотя никогда всерьез не проводившаяся в жизнь), превратиться в настоящее сотрудничество между метрополией и ее колониями и изменить весь ход истории, сохранив те или иные империи. Однако, судя по распаду Советского Союза, начавшемуся в 1989 г., можно предположить, что ответ на это вопрос был бы отрицательным.

В Азии первые националистические волнения произошли еще до начала Первой мировой войны. Так, на Филиппинах Националистическая партия одержала сокрушительную победу на выборах 1907 г., выведя страну на твердую дорогу к обретению со временем независимости; в Индии первый Национальный конгресс был созван в 1885 г., и некоторые индийцы с 1910 г. стали получать право голоса на выборах в местные представительные органы. В отличие от ранних попыток вождей сопротивляться порабощению их племен и попыток племен не допустить экспроприации и эксплуатации их земель, ранние националистические движения возникали преимущественно в городах и возглавлялись хорошо образованными и хорошо владеющими словом лидерами: так было в Египте, оккупированном Великобританией в 1882 г., так же обстояло дело во французских колониях в Северной Африке. Эти движения были в большей степени результатом попыток модернизации, чем традиционных способов самозащиты, хотя во многих случаях они сознательно апеллировали к местным культурным ценностям, пытаясь найти символы, которые могли бы сплотить менее образованные массы. Пока городская элита «играла мускулами», сельское население, которое очень часто было предоставлено самому себе, если только поддерживался порядок и платились налоги, переживало стагнацию. Здесь политически организованная оппозиция — в отличие от религиозной, а также от отдельных актов мести, направленных против белых поселенцев и их союзников, — начала складываться значительно позже.

Ранние националистические движения принимали форму дискуссионных обществ, газет и агитации — все это тщательно отслеживалось полицией и нередко заканчивалось арестами, ссылкой лидеров, а иногда и кое-чем похуже. В 1904–1905 гг. они получили мощный стимул после победы Японии над Россией, отозвавшейся во всем колониальном мире, как вспышка света в темноте. Япония, «открытая Западу» с 1853 г., быстро превратилась в современное государство. К середине 70-х годов XIX в. она имела парламентскую систему правления, независимые суды, функционирующий бюрократический аппарат и вооруженные силы, основанные на всеобщей воинской обязанности, а также систему образования, которая вскоре увидела свою миссию в распространении яростного национализма и культа императора. Триумф Японии послужил ясным доказательством того, что белая раса не является непобедимой и что ее можно победить там, где это имеет самое большое значение, а именно на поле битвы. Вскоре после этих событий началась Первая мировая война. В армиях Франции и Великобритании служили тысячи индийцев, северо-африканских арабов и африканцев; более того, десятки тысяч китайских и вьетнамских рабочих отправлялись в Европу, где они трудились в тылу. Возвращаясь в свои страны после войны, многие из этих людей не удовлетворялись просто работой на прежнем месте в качестве слуг своих хозяев-колонизаторов. Со временем они стали источником, из которого черпали силы националистические движения.

Когда сами себя назначившие представители различных народов колоний захотели представить свои требования перед Версальской конференцией — которая, в конце концов, официально основывалась на праве наций на самоопределение — их надеждам не суждено было сбыться. Франция и Британия, игравшие главную роль на конференции, решительно отказались обсуждать судьбы своих собственных империй. США, хотя и настроенные несколько более сочувственно, не хотели идти против своих союзников ради тех, кого позже стали называть народами «третьего мира»; оставалась Россия, которая в тот момент находилась в состоянии гражданской войны и в любом случае не была представлена в Версале. Эти люди (одним из них был Махатма Ганди), голос которых так и не был услышан, вернулись на родину, где вскоре возглавили разнообразные националистические движения. Некоторые из них придерживались правой, другие — левой ориентации; со временем, когда власть коммунистов в СССР укрепилась, многие из них стали получать помощь от Советов в виде предоставления советников, обучения и оружия. Во многих колониальных странах период между мировыми войнами был отмечен агитацией, демонстрациями, бойкотами и бунтами, как это было в Индии, Бирме и Индонезии. Здесь и там вспыхивали вооруженные восстания: в Ирландии в 1920–1922 гг., в Палестине (она была оккупирована Великобританией в 1917–1918 гг. и позже преобразована в подмандатную территорию) в 1919–1922 и 1936–1939 гг., в Египте в 1919 г., в Марокко в 1921–1926 гг. и в Сирии в 1926 г.

До 1939 г. единственным явным примером, когда колониальная страна сумела избавиться от своих хозяев, была Ирландия, хотя в глазах некоторых этот успех не был полным, поскольку Ольстер предпочел остаться под британским правлением. Кроме того, некоторые страны получили по крайней мере номинальную независимость, однако остались под «защитой» иностранных войск; так было с Египтом (договоры 1922 и 1936 гг.), Иорданией (1927), Ираком (1932 г., хотя он был вновь оккупирован англичанами в 1941 г. после восстания Рашида Али) и Филиппинами (которые стали республикой в 1935 г., но были впоследствии оккупированы Японией, не успев продолжить развитие в качестве независимого государства). Индия также встала на путь к независимости; благодаря Акту об управлении Индией (1935) 35 млн человек получили право голоса; в результате этого националистическая партия Индийский национальный конгресс победила на выборах в восьми штатах из одиннадцати. В других странах подавлялись вооруженные восстания, хотя порой это можно было сделать только с помощью крупных вооруженных сил — например, франко-испанская армия, которая в итоге победила Абд аль-Карима, насчитывала не менее четверти миллиона[812] — и ценой большого кровопролития. Как оказалось, триумф легионов Муссолини, использовавших танки, а также ядовитый газ, который применялся с самолетов для удушения босых эфиопских воинов, вооруженных копьями, был последним в своем роде. После этого ветер переменился. Начиная с 1941 г., вооруженные силы развитых стран, какими бы они ни были мощными и жестокими, терпели одно поражение за другим, столкнувшись с народными восстаниями в оккупированных ими странах; но мы еще вернемся к этой теме в главе 6.

Однако самым главным фактором, который действительно повернул ход истории против империализма и способствовал основанию множества новых государств в Африке и Азии, была Вторая мировая война[813]. В Африке война привела к окончательному исчезновению итальянской империи (речь идет о территориях как на средиземноморском побережье, так и на побережье Восточной Африки) и временной оккупации войсками союзников всей территории французской Северной Африки. В Азии Филиппины, Гонконг, Индокитай, Малайзия, Сингапур, Бирма, Борнео, Индонезия и Новая Гвинея были оккупированы к лету 1942 г. Японские завоеватели сами, конечно, были азиатами и утверждали, что они действуют во имя «создания великой восточноазиатской зоны всеобщего процветания». То, что что утверждение хотя бы отчасти вызывало доверие, доказывает hit факт, что везде, где бы ни появлялись их войска или только ожидалось их появление, они обнаруживали, что часть лидеров и местного населения готовы сотрудничать с ними. Это относилось даже к Китаю, где, несмотря на все совершенные ими жестокости, они также создали новое правительство, альтернативное правительству Чан Кайши. Продлилось бы это сотрудничество, если бы страны Оси выиграли войну и было установлено японское господство — это, конечно, уже другой вопрос. Как бы то ни было, поражение старых имперских держав, которое иногда завершалось жалкой и получавшей широкую огласку капитуляцией, нанесло сокрушительный удар по их репутации, от которого они так никогда и не оправились.

К тому же все европейские имперские державы, как те, которые «проиграли», так и те, которые «победили» в войне, находились на момент окончания войны в состоянии фактического банкротства. Некоторые, особенно Великобритания, сильно задолжали собственным колониям, условием выживания других были подачки от крупнейшей державы — США. Те, в свою очередь, также не были уверены, как с моральной, так и с политической точки зрения, стоит ли им поддерживать империи своих бывших союзников[814]. Нуждаясь в союзниках для ведения «холодной войны» против Советского Союза, американцы позже изменили свою позицию и помогали оплачивать многочисленные неоколониалистские кампании, а иногда и сами участвовали в них. И все же, оглядываясь назад, можно утверждать, что попытка поддержать империализм была нелепа и была проявлением политических и расовых подходов, больше соответствующих XIX в., нежели второй половине XX в. В 1950 г. португальцы всерьез пытались оправдать свое правление в Анголе, описывая «грубых туземцев» как «взрослых с детским сознанием», в то время как бельгийцы в Конго утверждали (без сомнений справедливо), что «бoльшая часть населения не представляет себе, что такое компетентное правительство»[815]. Эти и подобные им претензии представляли собой резкий контраст, например, ситуация в Индонезии, где голландцы, традиционная «имперская» держава, не имели возможности заново оккупировать свои владения собственными силами и вынуждены были полагаться на войска, предоставленные им Великобританией и Австралией. Подобным образом в Индокитае попытка французов восстановить свое правление (1945–1954) не продлилась бы так долго, если бы не широкомасштабная американская финансовая и военная поддержка; там, где этой поддержки не было — как, например, на Суэцком канале в 1956 г. — попытки проваливались почти сразу.

С 1945 г. марш азиатских и африканских народов к образованию отдельных государств был уже неудержим, хотя нередко это сопровождалось крупномасштабным кровопролитием, как это случилось в Алжире и, прежде всего, в Индокитае. Первые серьезные шаги были сделаны в 1945–1948 гг., когда Филиппины, Индия, Пакистан, Бирма, Цейлон, Ливан, Сирия и Израиль (последний отделился от Палестины в результате принятия резолюции ООН) освободились от своих американских и европейских хозяев. Индонезия, где поддержка японцами Сукарно и его сторонников-националистов предотвратила возвращение голландцев[816], последовала их примеру в 1949–1950 гг. С этого момента новых государств появилось так много, что их стало сложно пересчитать. На Бандунгской конференции в 1955 г. собрались лидеры 29 стран, чье население составляло более половины населения земного шара (все, за исключением Китая, недавно освободились от колониального владычества); в течение последующих двадцати лет одна только Африка пополнила растущий список суверенных государств 50 новыми.

Когда португальские колонии Ангола и Мозамбик получили независимость в 1975 г., процесс деколонизации был в основном завершен, хотя еще оставались Южная Родезия, Джибути, Намибия и Эритрея (последняя после 1945 г. являлась колонией не европейской страны, а Эфиопии). В конце 70-х и в 80-х годах эти вопросы были решены, причем неизменно посредством образования новых государств, которые, претендуя на равенство с ранее возникшими государствами, тут же подали заявки на принятие в ООН. Движение к самоопределению продолжилось, когда независимость получили небольшие острова и островные группы Индийского и Тихого океанов. Еще несколько государств образовалось после развала Советского Союза. Другие, такие как Палестина и Чечня, похоже, находятся в процессе обретения государственного статуса; если они преуспеют в этом, их пример, без сомнения, вдохновит и других.

Практически без исключения все азиатские и африканские государства, будь то созданные буквально ex nihilo[817] или появившиеся на месте старых политических сообществ в обновленном виде, вступили в жизнь под лозунгом модернизации, под которой они подразумевали радикальное усовершенствование сфер здравоохранения, образования, повышение уровня жизни, который во многих государствах едва ли превышал минимальный уровень выживания. Такая модернизация, хотя и зависела от многих факторов, предполагала, прежде всего, политическую стабильность и действенный бюрократический аппарат, но такую стабильность и такую управленческую машину удалось установить лишь в немногих новых государствах. Самые успешные из них находятся в Восточной и Юго-Восточной Азии. Одни имеют долгие традиции политического единства и/или этнической однородности, другие, по меньшей мере, высокообразованную элиту, которая, в свою очередь, облегчила этот переход и в ряде случаев способствовала впечатляющему экономическому росту[818]. Можно даже утверждать, что к концу XX в. ситуация сложилась таким образом, что самые успешные государства находятся не в Европе, откуда пришел этот тип политического устройства, а в Японии, Южной Корее, Тайване и, конечно, Сингапуре. Во всех четырех странах были созданы обезличенные и хорошо дисциплинированные (хотя, с позиции отдельного человека, достаточно авторитарные) бюрократические системы и полицейские организации. Ни в одной из них не существует режим традиционного типа; в частности, в 1995 г. бывший премьер-министр Кореи получил наглядный урок, к чему приводит смешение государственной собственности и своей частной. При некотором везении Китай, Таиланд, Малайзия, Индонезия, Вьетнам и даже Бирма (если она освободится от своих военных правителей) могут однажды последовать их примеру, хотя большинство этих стран в гораздо большей степени этнически неоднородны и может оказаться, как в случае с Китаем, что они слишком крупны и сложны для того, чтобы ими эффективно управлять длительное время из единого центра[819]. В других странах Азии и Африки ситуация в целом гораздо менее благоприятна. Одной из причин этого является крайнее этническое разнообразие. Старые европейские государства имели в своем распоряжении века для формирования национального самосознания, национального языка (хотя еще в XVI в. жителя Лондона, путешествующего по Кенту, местные жители принимали за француза), национальной культуры и национальной среды общения. В других странах не существовало такого единства; от Филиппин до Эфиопии и от Ирака до Судана попытки создать его часто воспринимались как стремление одной группы установить свою власть, подчинив других. Например, в Индии на основном языке (который сам еще подразделяется на несколько диалектов, говорящие на которых не понимают друг друга) говорит лишь 40 % населения. Кроме того, там существует 33 других языка, на каждом из которых говорит как минимум 1 млн человек (на английском, считающемся якобы официальным языком страны, говорит лишь 5 % населения). Население Пакистана состоит на 55 % из пенджабцев, на 20 % из синдхов, на 10 % из пуштунов, на 10 % из муджахиров и на 5 % из белуджей; на языке урду, который правительство надеется превратить в официальный язык, говорит лишь небольшое меньшинство. В Нигерии три крупнейшие группы — хауса, йоруба и ибо — все вместе составляют лишь 60 % населения, остальные жители поделены не менее чем на 250 этнических групп[820]; в другой части континента — в Эфиопии — существует 76 этнических групп, представители которых говорят на 286 языках[821]. Но рекорд по разнородности, вероятно, побьет Папуа, где население в 2,5 млн человек говорит более чем на 700 разных языках. Считается, что большинство африканских государств «имеют мало общего, кроме своего разнообразия»[822].

Эта разнородность не была создана колониальными правительствами. Напротив, в некотором роде она просто есть результат того, что в странах «третьего мира» институт государства не развился. И все же в той мере, в какой имперские державы часто объединяли территории и народы, не имевшие друг с другом ничего общего (иногда просто проводя линию на карте с помощью линейки[823]), они внесли в это свой вклад. Так было с большей частью Африки в последние десятилетия XIX в. и на Ближнем Востоке после распада Оттоманской империи, когда при установлении границ абсолютно не принимались во внимание этнос и религия, а также давно сложившиеся социальные и экономические модели, такие как миграция. Установив свое правление, различные европейские колониальные администрации сознательно натравливали одну этническую группу на другую, как это делали англичане на Кипре (турки против греков), в Палестине (евреи против арабов), Индии (мусульмане против индусов) и Нигерии (хауса против всех остальных). Даже если это было не так, они часто способствовали возникновению новых контрастов, например между деревнями и развивающимися городами, между христианами и всеми прочими, между вестернизированным образованным классом и теми, кто придерживался своих традиций. Иногда различия в уровне экономического развития среди самих колоний приводили к огромному притоку чужеземцев. Например, ЮАР, которая и так уже была наводнена дешевой рабочей силой, привлекала и продолжает привлекать множество людей из соседних стран, таких как Ангола и Мозамбик[824]; то же самое касается некоторых (относительно) благополучных государств Западной Африки. И все это — даже без учета различных белых и индийских, а также — в большей части Юго-Восточной Азии — китайских меньшинств, которые иногда бывали значительными и часто доминировали в экономике даже при небольшой численности. К моменту достижения независимости то, каким образом новые государства должны были преодолевать эти трудности и эффективно функционировать, оставалось загадкой.

В действительности во многих странах эта загадка вскоре была разрешена. После того как энтузиазм первых лет поутих, оказалось, что многие, если не большинство населения, оставались привержены своим собственным институтам, а именно — разветвленной системе кровно-родственных отношений (поскольку самые главные вожди, остававшиеся с колониальных времен, систематически отстранялись от власти)[825]. В других случаях, покинув родину и устремившись в быстро растущие города, они оставались практически совсем без институтов. В любом случае, какими бы высокопарными ни были его претензии, и какими бы красочными ни были символы, которыми оно украшало себя, государство оставалось практически не имеющим никакого отношения к их жизни. На фоне почти всеобщей неграмотности зачастую сама идея абстрактного единства было непостижима — тем более, что представления о политической власти по-прежнему были тесно переплетены с традиционными понятиями о власти религиозных и магических авторитетов, которые были ближе к повседневной жизни, чем государственные бюрократы.

Сами бюрократические структуры в том виде, в котором они существовали, были насквозь коррумпированы[826]. Некоторые из служащих имели западное образование, и в результате они настолько были оторваны от остального народа, что общение между ними было затруднено, если не вообще невозможно. Другие воспринимали свое положение в первую очередь как средство выполнения своих обязательств перед родственниками — такое отношение не только не осуждалось, но и зачастую разделялось и активно поддерживалось всем обществом или, по крайней мере, теми его сегментами, которые извлекали из этого выгоду. Получавшийся в результате этого политический вакуум приводил к хронической нестабильности. Часто она усугублялась стремлением найти легкие способы ускорить развитие, такие как гигантомания в реализации инженерных проектов (дамб, электростанций, аэропортов и т. п.), создание социалистически или/и коммунистически ориентированной экономики, или и то, и другое одновременно. Иногда все это возлагало на жителей настолько тяжелое бремя, что они выпадали из системы рыночной экономики и возвращались к натуральному сельскому хозяйству на уровне выживания, как это происходило в отдельных регионах Африки. В других случаях это приводило к всплеску незаконной деятельности, такой как контрабанда наркотиков, которая приняла массовый характер в большей части Юго-Восточной Азии и в бывших республиках Советского Союза; и даже к пиратству, как в водах Западной Африки и Юго-Восточной Азии.

Так или иначе, попытки государства вовлечь все население или хотя бы его большую часть в относительно упорядоченную политическую жизнь часто заканчивались неудачей. Поэтому в последние десятилетия практически не было ни одного молодого государства в Азии или Африке, которое не пережило бы какой-нибудь переворот, революцию или жестокий междоусобный конфликт между противоборствующими этническими или религиозными группировками. Во многих странах произошел целый ряд таких конфликтов, в которых племя сражалось против племени, народ против народа, а также зачастую хорошо организованные и знакомые с современной техникой войска против менее организованного гражданского населения[827]. В Конго (Браззавиле), а также в Белизе, Гренаде и на Коморских островах власть правительства была настолько слаба, что его легко могла свергнуть горстка унтер-офицеров или наемников, а затем с той же легкостью его восстанавливал небольшой контингент иностранных войск, вызванный с этой целью. Другие страны попадали в руки безумцев, таких как Иди Амин в Уганде и «император» Бокасса в Центрально-Африканской республике. Эти и подобные им личности в других странах вызвали бы смех, если бы они не создали режимы террора и не погубили бы десятки, а иногда и сотни тысяч своих соотечественников. С другой стороны, в странах, где была сильна государственная власть, результаты порой были даже хуже: жертвы Мао Цзедуна и Пол Пота исчисляются миллионами.

На этих двух континентах, не считая вышеупомянутых истории успеха в Восточной и Юго-Восточной Азии, существуют лишь два исключения в печальной череде однопартийных, авторитарных, военных режимов и разнокалиберных диктаторов разных цветов кожи, национальности и политической окраски — это Индия и Израиль. Из этих двух государств достижения первого в поддержании почти непрерывной демократической традиции (за исключением периода «тоталитарного» правления в 1975–1977 гг.) особенно впечатляет, если принять во внимание его огромный размер, этническую неоднородность, религиозные различия и крайне низкий доход на душу населения. И все же в настоящее время Индия медленно превращается из единого государства в собрание полуавтономных штатов, тем самым проходя путь, противоположный тому, по которому в первой половине XIX в. прошли США. В таких штатах, как Бенгалия, Пенджаб и Кашмир, происходили и происходят этнические и религиозные волнения, и некоторые из них носят такой массовый характер, что если бы они происходили в стране, где проживает менее 900 млн жителей, их назвали бы гражданской войной[828].

Израиль также поддерживает демократические традиции в политике. Отчасти потому, что большинство первоначального населения составляли высокообразованные выходцы из Европы, отчасти же потому, что он получал и получает в больших количествах помощь из-за рубежа — ни одна страна за всю историю не получала такого объема помощи — Израиль достиг большего успеха в модернизации, чем любая другая развивающаяся страна, за исключением Сингапура. Однако, даже не считая жителей Западного берега реки Иордан и сектора Газа, которые составляют в общей сложности 2 млн человек, в стране присутствует арабское меньшинство, составляющее около 20 % пятимиллионного населения. Вопрос о политической лояльности этого меньшинства в критический момент, особенно ввиду возможного создания палестинского политического образования, отнюдь не однозначен. Так что в долгосрочной перспективе Святую Землю могут ожидать не мир и экономическая интеграция с соседними странами, как надеются некоторые политические лидеры Израиля[829], а к целой серии все более жестоких этнических и религиозных конфликтов.

По мере того как XX в. подходит к концу, большинство новых государств в Азии и Африке являют собой печальное зрелище. В лучшем случае они достигли некоторой стабильности под властью сильного лидера, как в Сирии, Иордане и Ливии, хотя такая стабильность, скорее всего, является временной и едва ли может скрыть глубинные религиозные, экономические и этнические конфликты, тлеющие под спудом. Другие государства раздираются войнами, порой исключительно кровавыми — Афганистан, Шри-Ланка, Сомали, Судан, Руанда, Либерия и многие другие. На территории Алжира, Египта, Турции, Ирака, Ирана, Пакистана, Шри-Ланки, Индонезии и Филиппин действуют партизанские и террористические группировки, деятельность которых достигла таких масштабов, что целые провинции вышли из-под контроля центрального правительства, и их удается сдерживать, если вообще удается, лишь массированным применением вооруженных сил. В других странах понятие «государство» все еще остается пустым звуком; так и не встав на ноги, оно просто прекратило функционировать, как это произошло в большей части Центральной и Западной Африки[830]. Ввиду этих проблем некоторые даже стали задаваться вопросом, насколько вообще целесообразна модель «одна нация, одно государство», и не могли бы сослужить этим странам лучшую службу другие политические структуры, отличные от тех, которые, в конце концов, были навязаны им извне[831]. Однако если не ограничиваться туманными фразами, конкретная форма этих структур еще никем не представлена. Тем временем многие из этих сообществ продолжают идти своим путем, обходя государство, игнорируя его или превращая в пустую оболочку.


То, что есть у каждого…

Почти за 50 лет, прошедших с 1945 г., общее число государств на нашей планете увеличилось более чем в 3 раза, что привело к их переизбытку, а перед зданием ООН в Нью-Йорке добавился второй ряд флагштоков. Среди новичков некоторые существовали до 1945 г., но не имели членства в ООН по причине их поражения во Второй мировой войне; к их числу относятся Германия, Италия, Япония и др. Однако подавляющее большинство — это страны, которые до недавнего времени не являлись государствами в нашем понимании этого слова, даже в тех редких случаях, когда они не теряли свою независимость и не попадали под власть других стран.

Как было описано выше, распространение государства как института из Западной Европы, где оно зародилось, на другие континенты проходило далеко не равномерно. Хотя самые ранние трансплантаты его политических институтов появились в Восточной Европе и Латинской Америке, по крайней мере до начала XX в. наиболее успешными были те, которые основали англичане в Северной Америке, Австралии и Океании. Как показывает пример Южной Африки, своим успехом они обязаны не какому-то выдающемуся политическому гению, а тому факту, что эти континенты были практически необитаемы, что, в свою очередь, явилось результатом систематического истребления множества туземцев и изгнания остальных. В последнее время добились значительного успеха некоторые государства Восточной Азии — там, где они строились на основаниях в виде этнической однородности, древней культуры, высокообразованной элиты и иногда, как в Японии, чрезвычайно жестко управляемой политической организации[832]. Однако в большинстве других стран дела шли, в лучшем случае, с переменным успехом. Ни в государствах, появившихся после развала Советского Союза, ни в Латинской Америке, ни в большей части Азии и Африки — нигде правители не имеют особых причин для радости. Проблемы, которые испытывают так называемые развитые страны (Западная Европа, Северная Америка, Япония, Австралия и Океания), во многих случаях довольно серьезны. Проблемы развивающихся стран, включая также большинство бывших советских республик в Азии и Европе, почти всегда еще более глубоки.

О сомнительном характере той ценности, которая часто приписывается понятию «государство», свидетельствуют и другие факторы. Формально все государства равны, но на практике различия между ними огромны, и более того, многие из них велики как никогда. На одном конце шкалы находятся США с площадью в 3680 тыс. кв. миль, населением в 270 млн человек (третье место в мире), ВНП в 8,5 трлн долл., имеющие глобальные интересы и обладающие вооруженными силами, которые позволяют им использовать силу в любой точке земного шара. На другом конце находятся некоторые государства с территорией, измеряющейся в несколько сотен (или даже несколько десятков) квадратных миль, с численностью населения в несколько сотен тысяч человек и меньше, и настолько низким уровнем ВНП, что большинство населения находится на уровне простого выживания[833]. Утеряв в 80-е годы импульс экономического развития, многие государства, чьи представители занимают места в Генеральной Ассамблее ООН, в настоящее время производят ВНП, который недотягивает даже до величины бюджета крупных городов или даже университетов в развитых странах, не говоря уже об обороте транснациональных корпораций. Неудивительно, что правители стран «третьего мира» (и не только) часто приходят к последним с протянутой рукой, стремясь привлечь инвестиции.

Поскольку ни их полицейские организации, ни вооруженные силы не достигли степени автономии и сплоченности, которые необходимы для эффективного функционирования, многие из этих стран не могут поддерживать внутренний порядок, не говоря уже защите во время войн с внешними врагами. Нередко такие организации и силы представляют более серьезную угрозу для собственного правительства, нежели для кого-либо другого. Так, например, обстоят дела в большинстве стран Латинской Америки, а также и в некоторых частях Восточной Азии. Яркий пример: лидеры Таиланда ведут серьезные дебаты о том, должна ли конституция, которая в открытую позволяет военным участвовать в переворотах, также гарантировать населению право оказывать сопротивление таким переворотам. Некоторые государства так бедны, что они даже не имеют средств послать своих представителей в большинство других государств, которые, в свою очередь, не обременяют себя заботами о том, чтобы иметь там свои представительства. Их система образования едва ли изменилась с 1950 г.[834]; их транспортная система пребывает в состоянии хаоса, государственные границы практически не охраняются, национальная валюта (если таковая существует, поскольку некоторые предпочли или были вынуждены принять валюту своих более могущественных соседей) является не более чем раскрашенными клочками бумаги. На деле, само их существование замечается остальным миром лишь благодаря красочным почтовым маркам, которые выпускают некоторые из них.

Говорить о некоторых из этих государств так, как будто они являются суверенными игроками на международной арене, было бы пародией на реальность. Либо по причине проникновения зарубежных государств, либо из-за того, что они сильно зависят от экспорта лишь ограниченной группы товаров, зачастую судьба их экономики полностью зависит от других, более могущественных государств. Кроме того, в ряде случаев правители, которые живут в президентских дворцах, и часто роскошных, не являются хозяевами сами себе. Они либо работают на наркобаронов, либо на зарубежные разведки, как это часто бывало раньше и, возможно, остается до сих пор в некоторых странах Центральной Америки и Карибского бассейна. В некоторых случаях, особенно на Гаити под властью Дювалье (рere et fils[835]), в Никарагуа при правлении семьи Сомоса, в Панаме во времена Норьеги и в Кот-д'Ивуаре по властью Уфуэ-Буаньи, не существовало даже четких различий между частным и публичным; не сильно отличалась ситуация на Филиппинах во время режима Маркоса или в Заире, когда им правил Мобуту. Действуя как частные лица, президенты этих стран, их жены, любовницы и дети одновременно являлись крупнейшими бизнесменами. В этом качестве они набирали частные армии в дополнение к государственным, беспрепятственно расхищали государственное имущество и нередко были вовлечены в огромное количество разнообразных законных и незаконных сделок, начиная с рэкета и контрабанды наркотиков и заканчивая контролем над проституцией.

Многие из этих стран в лучшем случае продолжают прозябать, поддерживая относительную стабильность и более или менее сносный уровень жизни, не причиняя особого вреда ни своему населению, ни другим. В худшем случае они страдают от авторитарного правительства и/или хронической нестабильности и гражданских войн, этнических конфликтов, религиозного фанатизма, партизанского террора и наркотеррора, что, в свою очередь, свидетельствует о неспособности правительств этих стран контролировать отдаленные и отсталые сельские регионы, стремительно разрастающиеся городские трущобы, частные армии наркобаронов и популистских лидеров или все вышеперечисленное. Некоторые из этих конфликтов, как, например, гражданская война в Нигерии в 1967–1969 гг. и война в Камбодже в 1970–1995 гг., привели к смерти миллионов людей. Другие, такие как война в Судане, длятся десятилетиями и превратили целые регионы в пустыню. Поскольку эти страны слишком слабы, чтобы играть в традиционную игру в баланс сил, суверенитет некоторых из них зависит от доброй воли их соседей. Эти соседи вербуют наемников, чтобы вмешиваться в их внутренние дела, помогают в организации переворотов и контрпереворотов, покупают или шантажируют президентов и даже меняют их правительство по своему усмотрению.

По мере того как XX в. подходит к концу, государство — некогда редкая политическая конструкция, ограниченная преимущественно западными окраинами относительно небольшого континента — распространило свое влияние по всему миру. Начиная с Великой французской революции, обозначившей момент его превращения из средства в цель, наличие собственного государства стало предметом чрезвычайной гордости для народов; ради государства они были готовы пойти на любые жертвы, и, если надо, — пролить реки крови. В некоторых регионах, таких как Палестина и Чечня, дела по-прежнему так и обстоят; но во многих других шансы народов основать когда-либо собственное суверенное государство малы. Напротив, как мы и постараемся доказать в этой книге, там, где суверенные государства все еще существуют и имеют долгую историю, они зачастую воспринимаются с угрюмым безразличием или даже враждебностью, что может служить одной из причин того, что они не только не пытаются сохранить свой суверенитет, но и находятся в процессе добровольной уступки его другим политическим образованиям, которые, как предполагается, способны лучше удовлетворять экономические нужды их граждан. Во многих странах момент величайшего триумфа государства может оказаться началом его упадка. То, что есть у всех, может оказаться не так уж ценно.


Примечания:



6

См. в качестве примера Y. Murphy and R. P. Murphy, Women of the Forest (New York: Columbia University Press, 1974), p. 92–95.



7

Информацию о системах возрастных групп см. в работе: В. Bernhardi, Age-Class Systems: Social Institutions and Politics Based on Age (London: Cambridge University Press, 1985).



8

Смысл, разумное основание (франц.). — Прим. пер.



67

Примеры из Греции см. в: Pausanias, Description of Greece (London: Heinemann, Loeb Classical Library, 1967), 10, 9, 2; см. также: G. Gilula «A Career in the Navy,» Classical Quarterly, 1989, p. 259–261. О Риме см.: Livy, The Histories, XXIV, xi, 7–9.



68

A. Fuks, «The Sharing of Property by the Rich with the Poor in Greek Theory and Practice,» Scripta Classica Israelica, 5, 1979–1980, p. 46–63.



69

Тит Ливий. История Рима от основания города. М.: Наука, 1991. Т. 2. XII, 23, 8; Полибий. Всеобщая история. СПб.: Наука, 2005. XXI, 15.



70

О римском понимании свободы см.: С. Wirszubski, Libertas as a Political Idea at Rome During the Late Republic and the Early Principate (Cambridge: Cambridge University Press, 1960).



71

Фукидид. История. Л.: Наука, 1981. С. 80.



72

О греческом полисе как сообществе людей, поклоняющемся предкам, см. прежде всего: Фюстель де Куланж Н. Гражданская община античного мира. М.: изд. К. Солдатенкова, 1867. Археологические свидетельства того, как сообщество немногих было, вероятно, преобразовано в сообщество многих см. в: I. Morris, Burial and Ancient Society: The Rise of the Greek City-State (London: Cambridge University Press, 1987).



73

Н. Dessau, ed., Inscriptiones Latinae Selectac (Zurich: Weidmann, 1967), vol. I, p. 156, № 694.



74

P. Brunt, Italian Manpower (Oxford: Clarendon, 1971), p. 44–90.



75

Lord Kinross, The Ottoman Centuries: The Rise and Fall of the Turkish Empire (New York: Morrow Quill, 1977), p. 333.



76

Potter, Prophets and Emperors, p. 122, 128–129.



77

L. Halperin, Charlemagne and the Carolingian Empire (Amsterdam: North Holland, 1977), p. 148–149.



78

Аппиан. Римская история. М.: Наука. 1998. С.238.



79

См.: W. T. de Bary, «Chinese Despotism and the Confucian Ideal: A Seventeenth-Century View,» in J. K. Fairbank, ed., Chinese Thought and Institutions (Chicago: University of Chicago Press, 1984), p. 163–200.



80

Об эллинистической и римской политической мысли см.: М. Hammond, City-State and World State in Greek and Roman Political Theory Until Agustus (Cambridge, MA: Harvard University Press, 1951); M. L. Clarke, The Roman Mind: Studies in History of Thought from Cicero to Marcus Aurelius (London: Cohen and West, 1956).



81

Хорошее исследование политических настроений в период раннего христианства: A. Cunningham, The Early Church and the State (Philadelphia: Fortress Press, 1982).



82

K. Sethe, Urkunden des agyptischen Altertuums (Leipzig: Heinrichs, 1921), vol. IV, p. 608–610.



83

Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей. М.: Наука, 1993. Тиберий, 49, 1; Калигула, 38. См. также: P. Plass, The Game of Death in Ancient Rome: Arena Sport and Political Suicide (Madison: University of Wisconsin Press, 1995), p. 89 ff.



672

Лучший анализ российской патриархальности: R. Pipes, Russia Under the Old Regime (Harmondsworth, UK: Penguin Books, 1974), esp. p. 52–54, 69–70, 77–79. [Пайпс Р. Россия при старом режиме. М.: Независимая газета, 1993. Особ. с. 70–79, а также гл. 2–3.]



673

Основные положения «Соборного уложения» см. в кн.: R. E. F. Smith, The Enserfment of the Russian Peasantry (Cambridge: Cambridge University Press, 1968), p. 141–152.



674

Эти и другие данные касательно российского населения см. в: J. P. Le-Donne, Absolutism and Ruling Class: The Formation of the Russian Political Order 1700–1825 (New York: Oxford University Press, 1991), ch. 2.



675

Краткий обзор этих реформ см. в: Е. V. Anisimov, The Reforms of Peter the Great: Progress Through Coercion in Russia (Armonk, NY: Sharpe, 1993), p. 186–193.



676

О создании российской армии см.: R. Hellie, Enserfment and Military Change in Muscovy (Chicago: University of Chicago Press, 1971), p. 151ff.



677

См.: А. V. Muller, ed., The Spiritual Regulation of Peter the Great (Seattle: University of Washington Press, 1972). Реформы в целом обсуждаются в работе: J. Cracraft, The Church Reform of Peter the Great (London: Macmillan, 1971).



678

Cm.: G. Marker, Publishing, Printing and the Origin of Intellectual Life in Russia 1700–1800 (Princeton: Princeton University Press, 1985), p. 77.



679

Подробнее о сословии купцов или посадских см.: J. Michael Hittle, The Service City: State and Townsmen in Russia, 1600–1800 (Cambridge, MA: Harvard University Press, 1979), p. 97 — 167.



680

В силу самого факта (лат.). — Прим. пер.



681

См.: Пайпс. Россия при старом режиме. С. 369–370.



682

Корпоративный дух (франц.). — Прим. пер.



683

Великая армия (франц.). — Прим. пер.



684

Первый среди равных (лат.). — Прим. пер.



685

О попытках Екатерины продвинуться в этом направлении см.: M. Raeff, The Well-Ordered Police State: Social and Institutional Change Through Law in the Germanies and Russia, 1600–1800 (New Haven, CT: Yale University Press, 1983), p. 235ff.



686

См.: А. В. Ulam, Russia's Failed Revolution: From the Decembrists to the Dissidents (London: Weidenfeld and Nicolson, 1981), p. 3 — 65.



687

В 1830-е годы в России на 1000 жителей приходилось 1,3 чиновника, в Великобритании — 4,1, во Франции — 4,8. S. Frederick Starr, Decentralization and Self-Government in Russia, 1830–1870 (Princeton: Princeton University Press, 1972), p. 48.



688

Цит. по: Lincoln, Nicholas I, p. 52.



689

По должности (лат.). — Прим. научн. ред.



690

Адъютанты (франц.). — Прим. пер.



691

Н. van der Wee, De economische ontwikkeling van Europa 950 — 1950 (Louvain: Acco, 1950), p. 133.



692

Подсчеты основаны на данных из работы: P. Kennedy, The Rise and Fall of the Great Powers (New York: Vintage Books, 1987), p. 171, табл. 9. Подробнее об экономической ситуации в России по сравнению с другими державами этого периода, см.: ibid., p. 149, табл. 6 и 7.



693

Подробнее см. в: J. Blackwell, The Beginnings of Russian Industrialization (Princeton: Princeton University Press, 1968).



694

См. подробнее: J. S. Curtis, Russia's Crimean War (Durham, NC: Duke University Press, 1979).



695

См.: J. G. Eisen and G. H. Markel, «The Question of Serfdom: Catherine II, the Russian Debate and the View from the Baltic Periphery,» in R. Bartlett, ed., Russia and the Enlightenment (London: Macmillan, 1990), p. 125–142.



696

Об истоках реформ, которые привели к освобождению крепостных крестьян, см.: Зайончковский П. А. Отмена крепостного права в России. М.: Просвещение, 1968. С. 7 — 62.



697

Немецкое земельное право (нем.). — Прим… пер.



698

Об этих и других аспектах правительственного произвола в России в этот период см.: R. Hinsley, The Russian Secret Police (New York: Hutchinson, 1970).



699

Данные взяты из книги: Е. Н. Carr, The Russian Revolution (New York: Grosset and Dunlap, 1965), vol. I, p. 15.



700

О связи между государством и российской промышленностью в этот период см.: L. Kochan, The Making of Modern Russia (Harmondsworth, UK: Penguin Books, 1965), p. 155–157.



701

О развитии интеллигенции см.: D. Mueller, Intelligentcija: Untersuchungen zur Geschichte eines politisches Shlagwortes (Frankfurt am Main: Roediger, 1971).



702

См.: A. Gleason, European and Muscovite: Ivan Kireevskii and the Origins of Slavophilism (Cambridge, MA: Harvard University Press, 1972), esp. ch. 9.



703

Цит. по: Ulam, Russia's Failed Revolutions, p. 123.



704

Краткую историю этих лет см. в работе: W. Bruce Lincoln, In War's Dark Shadow: The Russians Before the Great War (New York: Simon and Schuster, 1983).



705

О том, как это было достигнуто, см.: A. Wyczanski «The System of Power in Poland, 1370–1648,» in A. Maczak, et al., eds. East-Central Europe in Transition: From the Fourteenth to the Seventeenth Century (Cambridge: Cambridge University Press, 1985), p. 140–152.



706

Золотая свобода (лат.). — Прим. пер.



707

Никаких новшеств (лат.). — Прим. пер.



708

Подробная история liberum veto см. в: The Cambridge Medieval History (New York: Macmillan, 1971.—),vol. VIII, p. 566–567; The Cambridge History of Poland (New York: Octagon, 1971 —), vol. I, p. 193.



709

Цит. по: С S. Leach, ed. Memoirs of the Polish Baroque: The Writings of Jan Cryszostom Pasek, a Squire of the Commonwealth of Poland and Lithuania (Berkley: University of California Press, 1976), p. 213 — описание Сейма, созванного для выборов короля в 1609 г.



710

J. H. Elliott, Europe Divided, 1559–1598 (London: Fontana, 1968), esp. p. 43–50.



711

Перевалочный пункт (франц.). — Прим. пер.



712

См.: М. Bogucka «The Towns of East-Central Europe from the Fourteenth to the Seventeenth Century» in Maczak, et. al., East Central Europe in Transition, p. 97 — 108.



713

См. описание «поляков» в кн.: Н. В. Fleming Der vollkommene Deutche Soldat (Leipzig: the author, 1726), vol. I, p. 41; E. Wimmer «L'infanterie polonaise aux XV–XVIII siecles,» in W. Biegansky, et. al, eds. Histoire militaire de Pologne: problemes choisis (Warsaw: Edition du Ministre de la defense nationale, 1970).



714

Некоторые данные см. в работе: Е. Fuegedi «The Demographic Landscape of East-Central Europe,» in Maczac, et. al., East-Central Europe in Transition, p. 57.



715

В общей сложности (лат.). — Прим. пер.



716

Численные данные и цитата приводятся по работе: J. Lukowski, Liberty's Folly: The Polish-Lithuanian Commonwealth in the Eighteenth Century 1697–1795 (London: Routledge, 1991), p. 34.



717

Об офицерской школе см.: Е. Malicz, «Die Rolle des gebildeten Offiziers im Europa ds 18.JAhrhunderts: die Polnische Ritterakademie in den Jahren 1765–1794», Zeitschrift fiir Ostforschung, 38, 1, 1989, p. 82–94.



718

Обе цитаты см. в: Lukowsky, Liberty's Folly, p. 253.



719

Vinland Saga (Harmondsworth, UK: Penguin Books, 1965), p. 61 note 1.



720

Краткий обзор см. в работе: М. A. Jones, American Migration (Chicago: University of Chicago Press, 1960), ch. 1.



721

Заново (лат.). Прим. пер.



722

О военных претензиях американцев того времени см.: D. Higginbotham, «The Military Institutions of Colonial America: the Rhetoric and the Reality,» in Lynn, The Tools of War, p. 131–154.



723

Из ничего (лат.). — Прим. пер.



724

См., напр.: Токвиль А. де. Демография в Америке. М.: Прогресс, 1992. С. 43–44, 52–53.



725

См.: Hamilton's Report on Public Credit, 9 January 1790, reprinted in G. R. Taylor, ed., Hamilton and the National Debt (Boston: Heath, 1950), p. 8 — 18.



726

Решения суда перепечатаны в книге: S.1. Kutler, ed., John Marshall (Englewood Cliffs, NJ: Prentice-Hall, 1972), p. 54–61, 61–63, 84–88.



727

Н. Mackinder, The Scope and Method of Geography and the Geographical Pivot of History (London: Royal Geographical Society, 1951 [1904]), p. 30ff.



728

R. W. Fogel, Railroads and America's Economic Growth: An Econometric Inquiry (Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1964).



729

R. W. Fogel and S. L. Engerman, Time on the Cross: The Economics of American Negro Slavery (New York: Norton, 1974).



730

Данные из: Encyclopaedia Britannica (Chicago: University of Chicago Press, 1993), vol. XXIX, p. 242, «United States».



731

Данные см. в статье: Н. С. Hilman «Comparative Strength of the Great Powers» in A. Toynbee, ed., The World in March 1939 (London: Royal Institute of International Affairs, 1952),p. 439.



732

Завершение экспансии на запад североамериканского континента. — Прим. научн. ред.



733

Хороший обзор идей Тернера см. прежде всего в кн.: R. A. Billington, The Frontier Thesis (Huntington, NY: Krieger, 1966).



734

Об отношении националистов к войне до 1914 см.: М. Howard, The Causes of War (Cambridge, MA: Harvard University Press, 1984), p. 23ff.



735

Хороший обзор возникновения американского империализма: Хофстедтер Р. Американская политическия традиция и ее создатели. М.: Наука, СП «Квадрат», 1992. Гл. 9.



736

См.: K. J. Hagan, This People's Navy: A History of American Sea Power (New York: Free Press, 1991), ch. 9.



737

О попытках расширить армию США в эти годы и об их провале см.: S. Skowronek, Building a New American State: The Expansion of National Administrative Capacities, 1877–1920 (Cambridge: Cambridge University Press, 1982), p. 85-120.



738

Данные по США взяты из работы: В. Porter, War and the Rise of the State: The Military Foundation of Modern Politics (New York: Free Press, 1993), p. 271; европейские данные: Р. Flora, State, Economy and Society in Western Europe 19151975 (Frankfurt am Main: Campus, 1983), vol. I, ch. 5.



739

Наравне (лат.). — Прим. пер.



740

Об уроках, которые Британия извлекла из событий 1776–1783 гг., см.: A. L. Burt, The British Empire and Commonwealth from the American Revolution (Boston: Heath, 1956), p. 56ff.



741

Об образе жизни буров в эти годы см.: C. W. de Kiewit, A History of South Africa, Social and Economic (Oxford: Oxford University Press, 1941), p. 19ff.



742

См.: N. M. Stultz, Afrikaner Politics in South Africa, 1934–1948 (Berkley: University of California Press, 1974).



743

См.: B. R. Bunting, The Rise of the South African Reich (Harmondsworth, UK: Penguin Books, 1969).



744

Общие данные о народонаселении см. в: A. Rosenblat, La poblacion indigena de America dese 1492 hasta la actualidad (Buenos Aires: Editorial Nova, 1954), а также: W. Borah, The Aboriginal Population of Central Mexico on the Eve of the Spanish Conques (Berkley: University of California Press, 1963). Данные о соотношении белого и аборигенного населения в Мексике можно найти в: W. Borah, New Spain's Century of Depression (Berkley: University of California Press, 1951), p. 18.



745

Вместе, скопом (лат.). — Прим. научн. ред.



746

Командорство, владения командора, энкомьенда (исп.). — Прим. пер.



747

О ранней истории encomienda см.: В. Simpson, The Encomienda in New Spain: The Beginning of Spanish Mexico (Berkley: University of California Press, 1966).



748

Совет по делам Вест-Индии (исп.). — Прим. научн. ред.



749

Повинность (исп.). — Прим. пер.



750

Свидетельство из первых рук об этой системе см. в: J. Juan and A. de Ulloa, Discourse and Political Reflections on the Kingdoms of Peru (Tulsa: University of Oklahoma Press, 1978), p. 77ff.



751

Поместья, фермы (исп.). — Прим. пер.



752

См. краткий обзор основных институтов в: E. G. Bourne, Spain in America, 1450–1580 (NewYork: Barnes and Noble, 1962), p. 227ff.



753

Совет (исп.). — Прим. пер.



754

Коррехидоры — администраторы и судьи в провинциях (исп.). — Прим. пер.



755

Поселения (исп.). — Прим. пер.



756

Суд (исп.). — Прим. пер.



757

Рехидор, член муниципального совета (исп.). — Прим. пер.



758

U. Schmidel, Derrotero у viaje Espaca у las Indias, E. Warnicke, ed. (Asuncion, Paraguay Ediciones NAPA, 1983), p. 113.



759

Метис (ucn.). — Прим. пер.



760

Два таких каталога см. в: М. Moerner, Race Mixture in History of Latin America (Boston: Little, Brown, 1967), p. 57–58.



761

Recopilacion de Leyes de los Reinos de las Indias (Madrid: Paredes, 1668), книга vi, раздел iii, статьи 21–23.



762

Кастовый режим (исп.). — Прим. пер.



763

Недавно прибывшие в страну (исп.). — Прим. пер.



764

Мулаты (исп.). — Прим. пер.



765

Идальго, дворянин (исп.). — Прим. пер.



766

Субделегаты, заместители полномочных представителей (исп.). — Прим. пер.



767

A. von Humboldt, Political Essay on the Kingdom of New Spain (Norman: University of Oklahoma, 1988), vol. I, p. 198.



768

См.: V. Vives, ed., Historia social у economica de Espaca у America (Barcelona: Teide, 1957.), vol. V.



769

Договорная палата (исп.). — Прим. пер.



770

Значимые люди (исп.). — Прим. пер.



771

Об этом эпизоде см.: Rosenblat, La poblacion indigena, vol. II, p. 155.



772

Обращение С. Боливара к Конгрессу Ангостуры, опубликованное в: Selected Writings of Bolivar. H. A. Bierck, ed. (New York: Colonial Press, 1951), vol. I, p. 175–176.



773

Табунщики, гаучо (исп.). — Прим. ред.



774

Оценка приводится по: S. J. Stanley and В. Н. Stein, The Colonial Heritage of Latin America (New York: Oxford University Press, 1988) p. 32ff.



775

Обсуждение двух партий и их отличий см. в кн.: D. Bushell and N. Macaulay, The Emergence of Latin America in the Nineteenth Century (New York: Oxford University Press, 1988), p. 32ff.



776

Об истоках чилийской политики см.: F. J. Moreno, Legitimacy and Stability in Latin America: A Study of Chilean Political Culture (New York: State University of New York Press, 1969), ch. 4; S. Collier, «From Independence go the War of the Pacific,» in L. Tethell, ed. Chile Since Independence (London: Cambridge University Press, 1993), p. 1- 32.



777

Краткую типологию caudillos см. в: G. I. Blankenstein, Constitutions and Caudillos (Berkley: University of California Press, 1951), p. 34–37; и гораздо подробнее — J. Lynch, Caudillos in Spanish America, 1800–1850 (Oxford: Clarendon, 1992).



778

Руководящие коллегиальные органы, хунты (исп.). Прим. ред.



779

J. H. Parry, The Spanish Seaborne Empire (New York: Knopf, 1966), p. 307ff.



780

О появлении неоколониальной экономики см.: С. Furtado, The Economic Development of Latin America (New York: Cambridge University Press, 1970); Stanley and Stein, Colonial Heritage of Latin America, ch. 5.



781

Власть каудильо, главаря (исп.). — Прим. пер.



782

О развитии вооруженных сил в Латинской Америке в этот период см.: J. J. Johnson, the Military and Society in Latin America (New York: Praeger, 1976), ch. 3, 4.



783

Данные приводятся по: Britannica Book of the Year, 1993 (Chicago: Encyclopaedia Britannica, 1993), p. 552, 571, 583, 670.



784

Типологию латиноамериканских военных переворотов см. в: Е. Liuwen, Arms and Politics in Latin America (New York: Praeger, 1967), p. 132ff.



785

См. анализ рассматриваемого периода в кн.: Т. Е. Skidmore, The Politics of Military Rule in Brazil (New York: Oxford University Press, 1988).



786

Оптимистический взгляд на будущее Латинской Америки: L. Diamond, et al., eds. Democracy in Developing Countries: Latin America, vol. IV (Boulder: Rienner, 1989); O. Gonzalez Casanova Latin America Today (Tokyo: United Nations University, 1993).



787

Данные приводятся по: Encyclopaedia Britannica (London: Encyclopaedia Britannica, 1956); Britannica Book of the Year, 1993.



788

J. M. Schmitt and D. D. Burks, Evolution or Chaos: Dynamics of Latin America Government and Politics (New York: Praeger, 1963), p. 95ff.



789

Жалкие деревни (ucn.). — Прим. пер.



790

Подсчеты проведены по данным, содержащимся в работе: В. Klein and М. Wasserman, A History of Latin America (Boston: Houghton Mifflin, 1988), app., tables 1 и 3.



791

См.: M. Edel and R. E. Hullman, eds. Cities in Crisis: The Urban Challenge in the Americas (New York: University of New York Press, 1989).



792

Цитата из заключительной главы кн.: Е. Cardoso и A. Fishlow «Latin American Economic Development, 1950–1980,» Journal of Latin American Studies, 24, 1992, app., p. 197–219.



793

См. данные в кн.: Economic Commission for Latin America and the Caribbean, Yearbook for Latin America (New York: United Nations, 1984). В начале 90-х годов в условиях бедности жило на 3 % больше латиноамериканского населения, чем десять лет назад: A. F. Lowenthal, «Latin America: Ready for Partnership?» Foreign Affairs, 72, Winter 1992–1993, p. 85.



794

См. последнюю работу: G. В. Demarest, «The Overlap of Military and Police Representatives in Latin America,» Low Intensity Conflict and Law Enforcement, 4, 2, Fall 1995, p. 237–253.



795

Selected Writings of Bolivar, vol. II, p. 724.



796

С. R. Boxer, Four Centuries of Portuguese Expansion (Johannesburg: Witwatersrand University Press, 1961), ch. 1.



797

C. R. Boxer, The Dutch Seaborne Empire (London: Hutchinson, 1965), p. 22ff.



798

См.: С. М. Cipolla, Guns, Sails, and Empires: Technological Innovation in the Early Phases of European Expansion, 1400–1700 (New York: Pantheon, 1965).



799

Соглашение между Ост-Индской компанией и маратхами, цит. по: М. Edwards, Asia in the European Age, 14981955 (New York: Praeger, 1961), p. 34.



800

О роли, которую играли все эти технологии, см.: D. R. Headrick, The Tools of Empire: Technology and European Imperialism in the Nineteenth Century (New York: Oxford University Press, 1981).



801

О бельгийской модели см.: С. Young, Politics in the Congo (Princeton: Princeton University Press, 1965).



802

Об установлении бельгийского правления в Конго см.: Т. Pakenham, The Scramble for Africa, 18761912 (New York: Random House, 1991), ch. 1, 14, 32, 37.



803

См.: «The Congo Report» in P. Singleton-Gates and M. Girodisas, eds., The Black Diaries of Roger Casement (New York: Grove Press, 1959), p. 118.



804

Тяжелая работа, повинность (франц.). — Прим. пер.



805

Двойственный мандат в британской тропической Африке (англ.). — Прим. пер.



806

Типичный пример того, как это делалось: «Niger Company's blank treaty,» in L. L. Snyder, ed. The Imperialism Reader (Princeton: van Nostrand, 1962), p. 61–62.



807

См. прежде всего: L. Pyenson, Civilizing Mission, Exact Science and French Expansion, 1870–1940 (Baltimore: John Hopkins University Press, 1993).



808

Цит. по: C. W. Dilke, Greater Britain: A Record of Travel in English-Speaking Countries (London: Macmillan, 1868), vol. II, p. 405; M. J. Bonn «Imperialism» in Encyclopedia of the Social Sciences (New York: Macmillan, 1932), vol. IV, p. 610.



809

J. Smuts, The League of Nations: A Practical Proposal (New York: The Nation, 1918).



810

Дебаты по этому вопросу см. в: Ленин В. И. О праве наций на самоопределение//Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 25. С. 255–320; W. Connor «The National Question in Marxist-Leninist Theory and Strategy» (Princeton: Princeton University Press, 1984), p. 40ff.



811

По данному вопросу см. подробнее: R. Pipes, The Formation of the Soviet Union: Communism and Nationalism, 19171923 (Cambridge, MA: Harvard University Press, 1964), p. 41–49, 242–293.



812

Cm.: J. Gottmann, «Bugeaud, Gallieni, Lyautey: The Development of French Colonial Warfare,» in Earle, Makers of Modern Strategy, p. 249ff.



813

См.: R. F. Holland, European Decolonization 1918–1981: An Introductory Survey (New York: St. Martin's 1985), ch. 2.



814

См.: W. R. Louis, Imperialism at Bay, 1941–1945: The United States and the Decolonization of the British Empire (Oxford: Clarendon Press 1977), p. 356ff.



815

A. J. Alfrao Cardoso, Angola Your Neighbor (Johannesburg: Portuguese. Embassy, 1955), p. 72; Foreign Ministry of Belgium, Belgian Congo (New York: Embassy of Belgium, 1954), p. 42.



816

См.: Н. J. Benda, The Crescent and the Rising Sun: Indonesian Islam and the Japanese Occupation, 19421945 (The Hague: van Hoeve, 1958).



817

Из ничего (лат.). — Прим. пер.



818

О культурных традициях, стоящих за этим феноменом, см.: L. W. Руе, Asian Power and Politics: The Cultural Dimensions of Authority (Cambridge, MA: Belknap, 1985), ch. 21–29.



819

Оптимистический взгляд на будущее Китая см. в: В. В. Conable, Jr. and D. M. Lampton, «China: The Coming Power», Foreign Affairs, 72, 5, Winter 1992–1993, p. 137–149; пессимистический взгляд см. в: G. Segal, «China's Changing Shape,» Foreign Affairs, 73, 3, May — June 1994, p. 43–58.



820

Обсуждение этнических проблем в Африке представлено в частности в работе: В. Neuberger, National Self-Determination in Postcolonial Africa (Boulder: Rienner, 1986), p. 14–15, 25ff., 34–36, 55–56.



821

Economist World Atlas and Almanac (London: The Economist, 1989) p. 293.



822

K. Manogue, Nationalism (London: Batsford, 1967), p. 13.



823

P. J. Yearwood, «In a Casual Way with a Blue Pencil: British Policy and the Partition of Kamerun, 1918–1919,» Canadian Review of African Studies, 27, 2, 1993, p. 214–218.



824

О попытках правительства решить эту проблему в эпоху апартеида см.: В. В. Brown, «Facing the „Black Peril“: The Politics of Population Control in South Africa,» Journal of South African Studies, 13, 2, 1987, p. 256–273.



825

См.: N. Chazan, et al., Politics and Society in Contemporary Africa (Boulder: Rienner, 1992), p. 77–82, 94–97.



826

Cm.:J. M. Mbaku, «Bureaucratic Corruption and Policy Reform in Africa,» Journal of Social, Political, and Economic Studies, 19, 2, Summer 1994, p. 149–175.



827

Классический обзор: Е. N. Luttwak, Coup d'Etat: A Practical Handbook (Harmondsworth, UK: Penguin Books, 1969).



828

См.: S. Kaviraj, «The Crisis of the Nation State in India,» Political Studies, 42, 1994, p. 115–129.



829

S. Peres, The New Middle East (New York: Holt, 1993).



830

О тяжелом положении в этих государствах см.: R. Kaplan, «The Coming Anarchy,» Atlantic Monthly, February 1994, p. 44–76.



831

См.: R. Jackson, Quasi-States (London: Cambridge University Press, 1990); B. Davidson, The Black Man's Burden: Africa and the Curse of the Nation State (London: James Currey, 1992).



832

Об авторитарной традиции в японской политической культуре см. в частности: К. Van Wolferen, The Enigma of Japanese Power (New York: Vintage Books, 1990).



833

По данным Всемирного банка в период с 1970 по 1990 г. разрыв по показателю дохода на душу населения между богатыми и бедными странами увеличился с 14,5:1 до 24:1 (World Tables 1991 (Baltimore: World Bank, 1991), table 1).



834

Статистика неуспеха представлена в работе: М. Meranghiz and L. A. Mennerik, «World-Wide Education Expansion from 1950 to 1980: The Failure of Expansion of Schooling in Developing Countries,» Journal of Developing Areas, 22, 3, p. 338–358.



835

Отца и сына (франц.). — Прим. пер.









Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.