Онлайн библиотека PLAM.RU


  • Глава I
  • Глава II
  • Глава III
  • Глава IV
  • Глава V
  • Глава VI
  • Глава VII
  • Глава VIII
  • Глава IX
  • Глава X
  • Глава XI
  • Главы XII и XIII
  • Глава XV
  • Глава XVI
  • Глава XVII
  • Главы XVIII, ХIХ и XX
  • Глава XXI
  • Глава XXII
  • Глава XXIII
  • Главы XXIV и XXV
  • Глава XXVI
  • Глава XXVII
  • Глава XXIX
  • Глава XXX
  • Глава XXXI
  • Глава XXXII
  • Главы XXXIII и XXXIV
  • Глава XXXV
  • Глава XXXVI
  • Глава XXXVIII
  • Главы XXXIX, XL, XLI и XLII
  • Глава XLIII
  • Глава XLIV
  • Глава XLV
  • Глава XLVI
  • Глава XLVII
  • Глава XLVIII
  • Глава XLIX
  • Глава L
  • Главы LI и LII
  • Часть первая

    Глава I

    в которой повествуется о нраве и обычае знаменитого идальго Дон Кихота Ламанчского

    Ничего мы не знаем ни о рождении Дон Кихота, ни о детстве его и молодости, ни о том, как выковывался дух Рыцаря Веры — того, кто своим безумием дарует нам разум. Ничего мы не знаем ни об отце его и матери, ни о роде- племени, ни о том, как с годами увековечились у него в сознании видения вековечной ламанчской равнины, где имел он обыкновение охотиться; ничего не знаем о том, как воздействовало на его душу созерцание нив, где меж пшеничными колосьями пестреют мак и полевая гвоздика; ничего не знаем о юных его годах.

    Всякая память утрачена о происхождении его, о рождении, детстве и отрочестве, не сберегли ее для нас ни устные предания, ни какие?либо письменные свидетельства, а если и были таковые, то затерялись либо покоятся в пыли веков. Мы не знаем, выказывал ли он признаки духа бесстрашного и героического уже с младенческой поры, подобно тем прирожденным святым, которые не сосут материнскую грудь по пятницам и во дни постов ради умерщвления плоти и дабы подавать добрый пример.

    Что же касается его рода, то, беседуя с Санчо после завоевания шлема Мам- брина,1 Дон Кихот самолично объявил оруженосцу, что хоть и происходит «из старинного и известного дворянского рода», и имеет «землю и владение», и может «за обиды требовать пятьсот суэльдо»,2 он не потомок королей, притом, однако, что, мудрец, который напишет его историю, может статься, так подробно изучит его генеалогию и происхождение, что он окажется внуком короля в пятом или шестом колене. Да по сути и нет такого человека, который не оказался бы в конечном счете потомком монархов, да притом монархов низвер- женных. Дон Кихот принадлежит к одному из тех родов, которые можно назвать не отжившими, но живущими. Род Дон Кихота начинается с него самого.

    Странно, однако же, что дотошные ищейки, так усердно расследовавшие житие и деяния нашего Рыцаря, еще не доискались до каких?либо следов его рода, а тем более в наши дни, когда наследственности приписывается такая важная роль в судьбе человека. Что Сервантес о том не позаботился, отнюдь не удивительно: в конце концов он ведь полагал, что каждый есть сын своих дел и становится тем, кем делают его образ жизни и деяния; но меня до крайности удивляет, что такими исследованиями не занялись те инквизиторы, которые, дабы объяснить духовный склад героя, разнюхивают, не страдал ли папенька оного подагрою, либо склонностью к простудным заболеваниям, либо одноглазием; и сие упущение могу объяснить лишь тем, что они пребывают в уверенности — столь же распространенной, сколь пагубной, — будто Дон Кихот всего лишь плод вымысла и фантазии, словно человеческая фантазия властна сотворить столь потрясающий образ.

    Идальго предстает перед нами, когда ему уже под пятьдесят и он живет в одном селенье Ламанчи весьма небогато: «Олья, в которой было куда больше говядины, чем баранины; на ужин почти всегда винегрет; по субботам яичница с салом, по пятницам чечевица и по воскресеньям в виде добавочного блюда голубь, — на все это уходило три четверти его доходов», остальное «тратилось на кафтан из доброго сукна, на бархатные штаны и туфли для праздничных дней, — в другие же дни недели он рядился в костюм из домашнего сукна, что ни на есть тонкого».[1] На скудную пищу уходило три четверти его достояния, на скромный гардероб — четверть. Итак, то был идальго бедный, возможно даже, идальго не бог весть каких древних кровей, но из тех, у кого есть родовое копье.

    Итак, то был идальго бедный, но при всем том сын благих начал, ибо, как утверждал его современник, доктор дон Хуан Уарте, в главе XVI своего «Исследования способностей к наукам»,3 «закон об установлении происхождения гласит, что идальго — иходальго — означает «сын неких и благих начал», и если под «благими началами» разуметь блага преходящие, то это неверно, ибо всевозможным идальго счету нет; но если слово сие означает «сын благих начал, кои именуем мы добродетелью», то слово сие означает именно то, что мы сказали». И Алонсо Кихано был сыном доброты.

    В бедности нашего идальго — первопричина многого в его жизни, подобно тому как бедность его народа — источник пороков и в то же время добродетелей. Земли, питавшие Дон Кихота, — земли скудные, верхние их слои настолько истончились под вековыми ливнями, что, куда ни глянь, всюду выступает на поверхность гранитное нутро. Довольно посмотреть, как текут в зимнюю пору кастильские реки, на долгом протяжении стиснутые между кручами, обрывами и ущельями, реки, в мутных своих водах уносящие к морю бесценный перегной, который должен был бы подарить земле зеленый ее покров. И из?за скудости почв жители этих мест сделались непоседами, ведь им приходилось либо отправляться на поиски куска хлеба в дальние края, либо перегонять с одного пастбища на другое овец, за счет которых они кормились. Год за годом нашему идальго приходилось видеть, как вслед за своими мериносами бредут пастухи, лишенные крова, живущие чем бог пошлет; и, может статься, именно это зрелище наводило его порой на мечты о том, как бы постранствовать по свету, посмотреть на новые земли.

    Был он беден, «крепкого сложения, сухопарый[2] телом и худощавый лицом»; любитель рано вставать и страстный охотник. Из чего можно сделать заключение, что по темпераменту был он холериком, ибо главнейшие черты представителей этого темперамента — пылкость и сухопарость; и тот, кто обратится к упоминавшемуся выше «Исследованию способностей к наукам», трактату, каковой его сочинитель, доктор дон Хуан Уарте, посвятил его величеству королю Филиппу II, увидит, как подходит к Дон Кихоту то, что говорил сей лекарь — подобно Дон Кихоту, весьма хитроумный — о темпераментах людей пылких и сухопарых. Таким же темпераментом был наделен и тот рыцарь Христа, Иньиго де Лойола,4 о котором предстоит нам много говорить в этой книге и о котором падре Педро де Риваденейра, создавший жизнеописание его, в главе пятой из пятой же книги своего труда замечает, что был он «очень пылкого склада и очень холерического», гневливый, стало быть; и хотя позже победил в себе гневливость, пылкость осталась при нем, а с нею «предприимчивость и решимость, присущие оной и необходимые для осуществления его замыслов». И вполне естественно, что темперамент у Лойолы был как у Дон Кихота, ибо Лойоле предстояло возглавить воинство и дело его жизни было делом военным. И даже самые мелкие подробности возвещали, кем предстоит ему стать, ибо, описывая нам внешность его и телесный склад в главе XVIII книги IV, уже упоминавшийся падре, его жизнеописатель, говорит, что имел дон Иньиго лоб широкий и гладкий и лысину весьма почтенного вида. Что совпадает с четвертым из признаков, по которым, согласно доктору Уарте, можно признать человека с воинскими дарованиями, и признак этот — лысая голова, «а причина тому вполне ясна, — говорит доктор и добавляет: — ибо дар воображения пребывает в передней части головы, подобно прочим умственным дарам, избыток же пыла опаляет кожный ее покров, и смыкаются поры, сквозь кои прорастают волосы; а питаются оные, по утверждению медиков, отходами, кои мозг производит, когда принимает пищу; но, поскольку великий жар истребляет и сжигает сии отходы, волосам не из чего зародиться». Из чего я делаю вывод, что у Дон Кихота, хотя наиточнейший его биограф о том не упоминает, лоб также был высокий, открытый и гладкий; и был наш идальго лыс.

    Дон Кихот любил охотиться, а занятие это учит военным хитростям и приемам; и таким вот образом, в поисках зайцев и куропаток, исходил он вдоль и поперек окрестности своего селения, и, нужно полагать, исходил их в одиночестве и налегке под незапятнанной чистотой ламанчского своего неба.

    Жил он в бедности и в досуге; досуги же его длились почти круглый год. И ничто в мире не изощряет хитроумие настолько, насколько изощряет его бедность и досужливость. Бедность побуждала нашего идальго любить жизнь, ибо не давала ему возможности ничем пресытиться и питала надеждами; а досужливость побуждала, должно быть, к раздумьям о жизни нескончаемой и волнующей. Сколько раз в часы утренней охоты мечталось ему, что имя его разнесется окрест по открытым этим равнинам, и проникнет под любой кров, и найдет отзвук во всей шири земной и во все века! Честолюбивыми мечтаниями питал он досужливость свою и бедность и, отрешенный от утех жизни, возжаждал бессмертия, которому не будет конца.

    Сорок с лишним лет своей неприметной жизни — когда наш идальго вступил на путь бессмертия, было ему, как известно, под пятьдесят — эти сорок с лишним лет чем занимался он кроме охоты да управления хозяйством? В долгие часы неторопливой своей жизни какими созерцаниями питал он свою душу? Ибо склада он был созерцательного, поскольку лишь люди созерцательного склада отваживаются на дела, подобные тому, которое он предпринял.

    Да не останется без внимания то обстоятельство, что наш идальго не ступил на пути мирские и на стезю искупительного подвижничества, покуда не приблизился к пятидесяти, к поре жизненной зрелости, достигшей совершенства. Стало быть, безумие его расцвело лишь тогда, когда достигли полного совершенства доброта и разум. Был он не юнцом, ринувшимся очертя голову на поприще, мало ему знакомое, но мужем, разумным и мозговитым, впавшим в безумие единственно по причине зрелости духа.

    Избыток досуга и несчастная любовь, о которой пойдет речь ниже, побудили его предаться чтению рыцарских романов «с такой страстностью и наслаждением, что (он) почти совсем забросил и охоту, и управление хозяйством» и даже «продал несколько[3] десятин пахотной земли, чтобы накупить себе для чтения рыцарских книг», ибо не хлебом единым жив человек. И стал он питать дух свой подвигами и деяниями тех отважных рыцарей, что, отрешась от преходящей жизни, возжаждали вечной славы. Жажда славы побудила их к действию.

    «И вот от недосыпания и чрезмерного чтения мозги его высохли, и он совсем утратил рассудок[4]». Касательно того обстоятельства, что мозги его высохли, доктор Уарте, мной уже упоминавшийся, говорит нам в главе I своего трактата, что для умственной деятельности требуется, дабы «мозг был сух и состоял из частиц тончайших и чрезвычайно деликатных»; по поводу же того, что наш идальго утратил рассудок, Уарте повествует нам о Демокрите из Аб- деры:5 тот в годы старости достиг такой умственной мощи, что «утратил здравость воображения и по сей причине стал произносить разные изречения и сентенции столь не к месту, что все жители города Абдеры почитали его безумцем»; но когда пришел к нему Гиппократ6 с намерением осмотреть его и приняться за лечение, то обнаружил, что Демокрит «самый мудрый человек в мире», а безумцы и недоумки — те, кто сочли своего согражданина больным и позвали к нему врача. Но судьбе угодно было, добавляет доктор Уарте, чтобы все речи Демокрита в беседе с Гиппократом, «за то недолгое время, были речи чисто умственные, не затрагивавшие воображения, каковое у него пострадало». И то же самое видим мы в жизни Дон Кихота: слыша от него речи умственные, все считали его человеком мудрейшим и весьма здравомыслящим, но когда затрагивалось воображение, которое у него пострадало, все дивились его безумию, воистину дивному.

    «Утратил рассудок». Нам во благо утратил, дабы явить нам вечный пример духовного великодушия. Разве достиг бы он такого героизма в здравом рассудке? На алтарь своего народа принес он величайшую из жертв: собственный рассудок. Его фантазия наполнилась прекрасными вымыслами, и он уверовал как в истину в то, что было всего лишь красотою. И уверовал верой, такой живою, так побуждавшей к деяниям, что решил действовать в соответствии с теми образами, что являло ему безумие, и чистотою своей веры претворил безумие в истину. И «наконец, полностью утратив рассудок,[5] он возымел такую странную мысль, какая никогда еще не приходила в голову ни одному безумцу на свете, а именно что ему следует и даже необходимо ради возвеличения собственной чести[6] и во имя служения родной стране[7] сделаться странствующим рыцарем, вооружиться, сесть на коня и отправиться искать по свету приключений, одним словом, проделать все то, что в романах обычно проделывают странствующие рыцари: восстанавливать попранную справедливость, подвергаться разным превратностям[8] и опасностям и таким образом обессмертить и прославить свое имя». В том, чтобы обессмертить и прославить свое имя, и состояла главная суть его предприятия; в том и состоит возвеличение собственной чести, во–первых, и служение родной стране, во–вторых. А собственная честь — чем была она для него? Что означало для него это слово «честь», которое в ту пору так часто звучало у нас в Испании? Что означает оно, как не то, что призвание человеческой личности — открыть себе новые пути в пространстве и продлить себя во времени? Как не то, что нам должно войти в предание, дабы в нем продолжить жизнь и не умереть до конца? Такой подход может показаться эгоистичным; куда благороднее и бескорыстнее искать в первую очередь служения родной стране и, более того, искать единственного Царства Божия и Его справедливости, притом из любви к добру как таковому; но любому телу суждено упасть на землю, ибо таков закон земного притяжения, и точно так же любая душа подвластна закону притяжения духовного, закону самолюбия и жажды славы и чести. Как утверждают физики, тело падает, повинуясь закону взаимного тяготения, ибо камень, падающий на землю, и земля, на которую он падает, взаимно тяготеют в степени, обратно пропорциональной массе; и точно таким же образом существует взаимное тяготение между Богом и человеком. И если Он притягивает нас к Себе и сила Его притяжения беспредельна, то ведь и мы тяготеем к Нему. Царствие Его берется силою.7 И для нас Он, прежде всего и превыше всего, вечный созидатель бессмертия.

    Бедный и хитроумный идальго не стал искать ни преходящей выгоды, ни телесных услад; он стремился обессмертить и прославить свое имя, ставя тем самым свое имя превыше себя самого. Отдал себя во власть идее о самом себе, вечному Дон Кихоту, памяти, каковая о нем останется. «Кто утратит свою душу, обретет ее», — сказал Иисус;8 а это значит обретет душу, которую утратил, а не что?либо другое. Алонсо Кихано утратил рассудок, дабы обрести его в Дон Кихоте: рассудок, вознесенный в выси вечной славы.

    «Бедняга воображал себя, в награду за свои отважные деяния, уже увенчанным короной по меньшей мере Трапезундского царства (…) он поторопился привести свое намерение в действие». Наш идальго не был всего лишь созерцателем, от мечтаний он перешел к намерению деяниями претворить в явь примечтавшееся. И «первым делом он вычистил доспехи, который принадлежали его прадедам», ибо отправлялся на битвы в мир, ему неведомый, с унаследованными доспехами и оружием, которые в течение многих веков провалялись, забытые, «где?то в углу». Для начала вычистил доспехи, «изъеденные ржавью мирных дней» (Камоэнс, «Лузиады», IV, 22),9 смастерил себе картонный полушлем с забралом, и вы помните, как он испытал прочность оного, а дальнейшие испытания счел излишними, чем доказал, сколь был рассудителен в своем безумии. «Затем он подверг осмотру свою клячу», и возвеличил одра, узрев его очами веры, и дал ему имя. А затем дал имя самому себе, новое имя, как подобало внутреннему его обновлению, и назвал себя Дон Кихотом и под этим именем стяжал себе вечную славу. И правильно сделал, что сменил имя, ибо благодаря новому своему имени сделался идальго в полном смысле слова, если толковать это слово в соответствии с учением вышеназванного доктора Уарте, который в уже цитировавшемся трактате пишет: «Испанец, который изобрел это именование, hijodalgo,[9] сумел показать (…) что у людей есть рождение двоякое. Одно рождение — природное, и тут все люди равны; другое же — духовное. Когда совершает человек некое героическое деяние, некий из ряду вон выходящий подвиг либо доблестный поступок, он рождается заново, и обретает новых — и лучших — родителей, и перестает быть тем, кем был раньше. Вчера именовался он сыном Педро и внуком Санчо; ныне зовется сыном своих дел. Откуда и ведет происхождение кастильская пословица, гласящая: каждый есть сын своих дел; и поскольку добрые и доблестные дела Священное Писание именует «нечто», грехи же и пороки именует «ничто», то и сложилось это слово «hijodalgo», которое в наши дни означает: потомок кого?то, кто совершил некий из ряду вон выходящий доблестный поступок…». И таким образом Дон Кихот, от самого себя ведущий происхождение, родился духовно, когда отважился пуститься на поиски приключений и дал себе новое имя в счет будущих подвигов, которые собирался совершить.

    Осталось ему только отыскать даму, в которую он мог бы влюбиться. И в образе Альдонсы Лоренсо, очень миловидной молодой крестьянки, «в которую он некоторое время был влюблен, хотя она, по слухам, об этом не догадывалась и не обращала на него никакого внимания», воплотил он самое Славу и назвал свою даму Дульсинеей Тобосскою.

    Глава II

    в которой рассказывается о первом выезде хитроумного Дон Кихота из своих владений

    «И вот, не сообщив никому о своих намерениях, в один прекрасный день, еще до рассвета (…) он тайно от всех вооружился во все свои доспехи, вскочил на Росинанта (…) и через задние ворота скотного двора выехал в поле, радуясь и веселясь, что ему так легко удалось приступить к столь славному делу». Таким вот образом, от всех втайне, через задние ворота скотного двора, словно в намерении совершить нечто запретное, выехал он в мир. Редкостный пример смирения! А суть в том, что выехать в мир можно через любые ворота, и когда снаряжаешься на подвиг, нечего задумываться, через какие ворота податься.

    Но вскоре пришло нашему идальго на ум, что не был он посвящен в рыцари, и, неизменно верный традициям, он «решил, что первый же, кто встретится ему на дороге, посвятит его в рыцари». Ибо не для того выехал он в мир, чтобы отменять какие?либо законы, но для того, чтобы добиваться исполнения законов рыцарственности и справедливости.

    Не приводит ли первый выезд Дон Кихота вам на память то, как выехал в мир другой рыцарь, рыцарь Воинства Христова, Иньиго де Лойола — тот, кто в юные годы стремился «превзойти всех, себе равных, и стяжать звание храбреца, и воинскую славу и честь»; тот, кто в самую раннюю пору своего обращения собирался направить путь в Италию, будучи «терзаем искушениями славолюбия»; тот, кто до своего обращения был «весьма охоч до чтения суетных рыцарских книг и большой их любитель», а потом, после ранения в Пам- плоне,10 прочел житие Христа и жития святых, и «стала совершаться в сердце у него перемена, и восхотел он подражать деяниям, о коих прочел, и поступать подобным же образом»? И вот однажды утром, презрев увещания своих братьев, «пустился он в путь в сопровождении слуг своих», и начал свою полную приключений жизнь во Христе, и взял за правило «все помыслы свои и устремления направлять на то, чтобы вершить дела великие и труднейшие (…) и это по одной лишь причине, а именно: потому что святые, коих избрал он для себя примером и образцом для подражания, направили его на эту стезю». Так рассказывает нам падре Педро де Риваденейра в главах I, III и X книги I своего «Жития Игнатия Лойолы», сочинения, напечатанного на романском нашем кастильском языке в 1583 г., и книга эта была в библиотеке Дон Кихота, и он прочел ее; и оказалась она в числе тех, каковые во время обследования библиотеки Дон Кихота, предпринятого священником и цирюльником, были незаслуженно выброшены на задний двор и преданы огню; а все потому, что ни тот ни другой ее не приметили, ибо обнаружь ее священник, он бы пощадил ее и возложил бы себе на голову. И тому, что он ее не приметил, есть наилучшее доказательство: Сервантес о ней вообще не упоминает.

    Итак, порешив, что в рыцари посвятит его первый же встречный, Дон Кихот «успокоился и продолжал свой путь, вполне предавшись воле своей лошади: в этом?то, как он полагал,[10] и состояла сущность приключений». И, полагая так, полагал совершенно верно. Героический дух его равным образом нашел бы себе применение в любом приключении, какое соблаговолил бы послать ему Господь. Подобно Иисусу Христу, Дон Кихот, во всем и всегда верный Его ученик, готов был к любым превратностям, что готовят путникам дороги. Божественный Учитель, следуя к Иаиру, дабы пробудить дочь его от сна смерти, остановился, дабы исцелить женщину, страдавшую кровотечением.11 Самое неотложное то, что происходит здесь и сейчас; в преходящем мгновении, в ограниченном пространстве, где мы пребываем, — вечность наша и наша бесконечность.

    И вот едет Рыцарь, предавшись воле коня своего и случайностей, ожидающих странника на путях жизни. Не все ли равно — ведь героическая душа его всегда верна себе и всегда наготове! Он вышел в мир, дабы исправлять несправедливости,12 что будут попадаться ему на пути; но у него не было какого?то предварительного плана, какой?то программы преобразований. Не для того пустился он в путь, чтобы претворять в дела заранее начертанные установления, а для того, чтобы жить жизнью, которой жили некогда странствующие рыцари; образцом ему служили жизни, сотворенные и рассказанные согласно законам искусства, ибо, следует добавить, в те поры не существовала штуковина, которую мы ныне именуем социологией, поскольку надо же дать ей какое?то имя.

    А еще в готовности Дон Кихота предаться воле своего коня нам следует усмотреть одно из проявлений глубочайшего смирения и покорности промыслу Божию. Не выбирал он себе приключений по собственному вкусу, как поступил бы гордец, не собирался свершить то или другое, но готов был содеять то, что предложат ему содеять превратности пути, а поскольку инстинкт животного всегда зависит от воли Божией куда непосредственнее, чем наша человеческая свобода выбора, он и предался воле своего коня. Точно так же поступил и Иньиго де Лойола в знаменитом приключении, о котором мы расскажем ниже.

    Кстати, покорность Дон Кихота Промыслу Божию — одна из тех черт жития его, которые достойны наибольшего нашего и внимания, и восхищения. Покорность его достигла совершенства, то была слепая покорность, ибо ни разу не пришло ему в голову задуматься, по силам ли ему подвернувшееся приключение либо–же не по силам: он отрешился от собственной воли в той же мере, в которой, согласно Божественному Игнатию, должен отрешиться от нее тот, кто стремится достичь совершенства в своей покорности: повиноваться как посох повинуется длани старца либо как «малое распятие, которое можно повернуть в любую сторону без всякого усилия».13

    Стало быть, «плелся шажком наш свежеиспеченный рыцарь и разговаривал сам с собой:

    — Когда в далеком будущем правдивая повесть о моих знаменитых деяниях увидит свет…» — ну и все прочее, что, согласно Сервантесу, говорил себе в ту пору Дон Кихот. Ибо его безумие всегда стремится к своему средоточию, вечно взыскует славы и чести, надеясь на то, что в грядущие времена будет написана его история. В том и состояла греховность, а иными словами, глубоко человеческий корень его бескорыстного подвижничества, — в том, что искал в нем наш Рыцарь чести и славы и к подвигам стремился, дабы возвеличить свое имя. Но именно эта греховность и придала его подвижничеству — совершенно естественно! — глубочайшую человечность. Жизнь героя либо святого всегда устремлялась вдогонку за славой — преходящей либо вечной, земной либо небесной. Не верьте тому, кто вам скажет, что стремится к добру ради самого добра, без упования на награду; будь оно так и впрямь, душа такого праведника уподобилась бы телу без всякого веса — одна только видимость. Дабы хранить и приумножать род человеческий, нам был дарован любовный инстинкт и чувство любви между мужчиной и женщиной; дабы обогатить человеческий род великими деяниями, нам даровано было славолюбие. Все сверхчеловеческое, присущее совершенству как таковому, соприкасается с бесчеловечностью и в оной сходит на нет.

    И среди нелепиц, которые нанизывал одну на другую наш Рыцарь во время первого своего выезда, прежде всего вспомнил он о принцессе Дульсинее Дарующей Славу, которая причинила ему горькую обиду, изгнав и с суровой непреклонностью повелев не показываться на глаза ее красоте. Славу завоевать возможно, но дело это нелегкое, и добрый идальго, нетерпеливый, как и всякий новичок, был в отчаянии от того, что проездил почти целый день, «не повстречав ничего такого, о чем стоило бы рассказывать». Не отчаивайся, добрый Рыцарь; героическое состоит в том как раз, чтобы принять как милость Божию те события, которые выпадут нам на долю, а не в притязаниях вызвать какие?то события силою.

    Но на исходе первого дня своих странствий в поисках славы он «вдруг увидел неподалеку от дороги, по которой ехал, постоялый двор» и подъехал к нему «в ту минуту, как начало смеркаться». И первыми, кого увидел он в мире за пределами своего селения, оказались «две молодые женщины из тех, что называются дамами легкого поведения»; встреча с двумя жалкими потаскушками была первой встречей в подвижническом его странствии. Но ему показались они «прекрасными девами[11] или прелестными дамами, вышедшими прогуляться перед воротами замка», за каковой он принял постоялый двор. О искупительная сила безумия! Очам героя девицы легкого поведения представились прелестными девственницами: на них падает отсвет его целомудрия, и оно карает их и в то же время омывает. Чистота Дульсинеи окутывает их и очищает в глазах Дон Кихота.

    И тут какой?то свинопас затрубил в рог, сгоняя со жнива стадо свиней, и вообразилось Дон Кихоту, что это некий карлик оповещает о его приезде, и он подъехал к постоялому двору и к преображенным девицам.

    Со страху — а к чему, как не к вечному страху, могло приучить обеих злосчастное их ремесло? — они было хотели укрыться в доме, но тут Рыцарь, подняв картонное забрало и показав свое худое запыленное лицо, заговорил с ними «с отменной учтивостью и непринужденным видом», назвав их при этом «чистыми девами». «Чистые девы»! Словесная милостыня, воистину святая! Но они, услышав, что их величают словами, столь мало подходящими к их ремеслу, «не могли удержаться от смеха», и «их веселость рассердила Дон Кихота».

    Вот первое приключение нашего идальго: смех раздается в ответ на слова его, подсказанные чистосердечной неискушенностью, смех получает он в награду за то, что сердце его изливает на мир чистоту, которой переполнено: смех, отвергающий, убивающий всякий благородный порыв. И только вдумайтесь, ведь эти несчастные смеются как раз над величайшей честью, какая только могла быть им оказана! И Рыцарь, осердившись, разбранил их за неразумие, а они давай смеяться еще пуще, он же еще пуще разгневался, и тут появился хозяин постоялого двора, «человек очень[12] тучный, а посему и очень миролюбивый», и предложил сеньору Рыцарю остановиться у него в доме. При виде кроткой его почтительности укротил и Дон Кихот свой гнев и спешился. И девицы, помирившись с нашим Рыцарем, принялись снимать с него доспехи. Девицы легкого поведения, возведенные Дон Кихотом в звание чистых дев, — о сила искупительного его безумия! — стали первыми из числа тех, кто служил ему с бескорыстной любовью:

    Никогда так нежно дамы

    не пеклись о паладине.14

    Вспомните Марию Магдалину, как омыла она ноги Господа, и умастила елеем, и отерла своими волосами, столько раз целованными в грехе;15 приснопамятную Магдалину, которую так почитала святая Тереса16 (о чем сама нам поведала в главе IX своей «Жизни») и которой препоручала себя, дабы та вымолила ей прощение у Господа.

    Наш Рыцарь выразил намерение свершить подвиги во имя служения несчастным этим девкам, и поныне дожидающимся, чтобы некий Дон Кихот исправил несправедливость, от которой страждут они и им подобные. «Впрочем, наступит время, — сказал он, — вы будете мне приказывать, а я вам повиноваться». А девицы, «не привыкшие к подобным риторическим красотам», — к похабщине и грубостям, вот к чему они были привычны, — «не отвечали ни слова»; только спросили, не хочет ли он поесть. Прекратился смех; девки, преображенные в дев, ощутили себя женщинами и спросили, «не хочет ли он поесть»[13]… В этой подробности, сохраненной для нас Сервантесом, явлена целая тайна самой безыскусственной нежности. Несчастные девки поняли Рыцаря, постигли самую суть детского его характера, его героической невинности, и спросили, не хочет ли он поесть. Волею обстоятельств именно эти две бедные грешницы позаботились о поддержании жизни героического безумца. Девки, преображенные в дев, при виде столь странного Рыцаря, растрогались, надо думать, до глубины души, у обеих поруганной, до своей материнской сущности, ибо каждая из них ощутила себя матерью, а в Дон Кихоте увидела ребенка; и вот они спросили его, чисто по–матерински, не хочет ли он поесть. Девицы легкого поведения спросили Дон Кихота, не хочет ли он поесть, ибо в душе у каждой проснулась мать. И не зря, как видите, возвел их Дон Кихот в звание чистых дев, ибо всякая женщина, когда ощущает себя матерью, обретает девственную чистоту.

    Не хочет ли он поесть… «Думается мне, это было бы очень кстати, — отвечал Дон Кихот, — (…) ибо никто не в силах нести воинские труды и таскать тяжелое вооружение, не заботясь о требованиях желудка».

    И он поел, и покуда ел, услышал, как холостильщик свиней несколько раз просвистел в камышовую свистульку, и окончательно уверовал, что «попал в какой?то знаменитый замок, что треска — форель, серый хлеб — белая булка, потаскушки — знатные дамы, а хозяин — владелец замка. Поэтому был он в восторге и от своего замысла, и от первого выезда». Справедливо было сказано, что для того, кто верует, нет ничего невозможного,17 и чтобы смягчить и сдобрить самый жесткий и черствый хлеб, нет ничего действеннее веры.

    «Удручало его только то, что он не посвящен в рыцари: он считал, что у него нет законного права искать приключений, раз он не принадлежит к рыцарскому ордену». И решил он в этот орден вступить.

    Глава III

    в которой рассказывается о том, каким преславным способом Дон Кихот был посвящен в рыцари18

    Алонсо Кихано готовится к посвящению в рыцари, чтобы стать Дон Кихотом по праву. И вот падает он на колени перед хозяином постоялого двора и просит оказать ему милость, каковую тот ему и оказывает, а именно чтобы согласился он посвятить нашего героя в рыцари; и собирается Алонсо Кихано провести ночь в бдении над оружием в часовне замка. И хозяин постоялого двора, «чтобы позабавиться этой ночью, решил потакать его сумасбродству», из чего явствует, что был он из тех людей, которые воспринимают мир как зрелище, — вещь естественная для тех, кто привык к суете и мельтешению прибывающих–отбывающих. Как еще, если не как зрелище, воспринимать мир тому, чей собственный мир сводится к постоялому двору, где всего лишь останавливаются на постой, а не живут по–настоящему. Едва с кем?то познакомишься и пообщаешься, как тот отбудет; тут поневоле начнешь искать, чем бы позабавиться.

    Хозяин постоялого двора был человеком, успевшим постранствовать по свету, причем сеял он злодеяния, пожинал же осмотрительность. Да такую искушенную, что когда Дон Кихот в ответ на соответствующий вопрос сказал, что «у него нет ни гроша, так как ни в одном романе ему не приходилось читать, чтобы странствующие рыцари возили с собой деньги», то трактирщик молвил, что он ошибается: «в романах об этом, правда, не пишется, так как авторы не полагают нужным упоминать о столь очевидно необходимых вещах, как например деньги или чистые рубашки, но из этого вовсе не следует, что у рыцарей не было при себе ни того ни другого; напротив, он достоверно и твердо знает, что странствующие рыцари, подвигами которых переполнено столько романов, всегда имели при себе на всякий случай туго набитые кошельки». В ответ на что Дон Кихот «обещал в точности последовать его совету», поскольку безумцем он был весьма рассудительным, а перед требованием запастись деньгами не устоит никакое безумие.

    Но, скажут мне, не от алтаря ли кормится священник? И не подобает ли кормиться от своих подвигов тому, кто эти подвиги свершает? Деньги и чистые рубашки! Требования нечистой реальности! Да, требования нечистой реальности, но героям приходится к ним приспосабливаться. Вот и Иньиго де Лойола тоже старался вести образ жизни истинного странствующего рыцаря — во славу Божию — и, едва успев отделаться от очередного недуга, возвращался к привычному суровому образу жизни, «но в конце концов долгий опыт и частые приступы жестокой боли в желудке, — повествует биограф Лойолы (книга I, глава IX), — а также холода и ненастья, которых можно было ожидать в середине зимы, — все это немного смягчило его, так что он прислушался к советам друзей и почитателей и согласился принять от них две короткие ропильи из грубого домотканого сукна,19 чтобы держать в тепле тело, да из того же сукна островерхую шапчонку–полуколпак, чтобы прикрывать голову».

    Затем Дон Кихот начал бдение над оружием во дворе постоялого двора, при свете луны и под взглядами любопытствовавших. И тут вошел во двор погонщик, собиравшийся набрать воды из колодца, чтобы напоить мулов, и доспехи Дон Кихота, лежавшие на колоде, сбросил наземь, ибо когда надобно нам напоить нашу собственность, мы отшвыриваем прочь все, что мешает нам добраться до источника. Но он получил по заслугам, свалившись в беспамятстве от сильного удара копьем плашмя по голове. То же самое случилось и со вторым погонщиком, направившимся к колодцу с той же целью. И тут прочие погонщики принялись забрасывать Дон Кихота камнями, а он в ответ возвысил голос и назвал их «подлыми и низкими холопами», да «с таким задором и отвагой», что сумел нагнать на них страху. И стало быть, возвысьте голос, воодушевитесь, назовите — с задором и отвагой — холопами погонщиков, пытающихся, в намерении напоить своих мулов, сбросить наземь доспехи, в которых вы собираетесь сражаться за идеал, — и вам удастся нагнать на них страху.

    Хозяин, боясь новых бед, сократил церемонию, принес книгу, «в которой он записывал, сколько ячменя и соломы было выдано погонщикам; затем в сопровождении мальчика, державшего огарок свечи, и двух уже упоминавшихся чистых дев»[14] приблизился к Дон Кихоту и велел ему опуститься на колени и, бормоча благочестивую молитву, со всего размаху хлопнул его по шее, а потом хватил его же шпагой по плечу. Ритуальным Евангелием послужила трактирщику учетная книга расхода ячменя и соломы; но когда Евангелие читается лишь ритуала ради, особой разницы не вижу. Одна из девиц, Ла То- лоса из Толедо, опоясала его мечом и пожелала ему удачи в сражениях, и Дон Кихот попросил ее отныне прибавить к своему имени «дон» и называться доньей Толосой, а вторая девица, Ла Молинера из Антекеры,20 надела ему шпоры, и с нею у Дон Кихота произошел почти «такой же разговор, как и с той, что опоясала его мечом». А затем наш Рыцарь отправился в путь, причем трактирщик не потребовал с него платы за постой.

    Вот наш герой стал Рыцарем — и кто же посвятил его в сан? — негодяй, который сначала промышлял себе на жизнь, нападая на ближних из?за угла, а затем зажил припеваючи, преспокойно грабя дальних, останавливавшихся у него в заведении, да две потаскушки, которых наш Рыцарь возвел в звание чистых дев. Вот кто ввел Дон Кихота в мир бессмертия, где предстояло ему выслушивать отповеди каноников и суровых священнослужителей. Две девицы, Jla Толоса и Ла Молинера, накормили его, опоясали мечом, надели ему шпоры и выказали, служа ему, смирение и усердие. Постоянно унижаемые роковым своим ремеслом, сознающие свое убожество и даже не ведающие мерзостной гордыни падения, они были удостоены Дон Кихотом звания чистых дев и права именоваться доньями. Такова была первая несправедливость, которую наш Рыцарь исправил в этом мире и которая, подобно остальным несправедливостям, им исправленным, пребывает все тою же несправедливостью. Несчастные женщины, в простоте душевной и без всякого вызова подчинившиеся пороку, мужской животной силе и ради куска хлеба смирившиеся с позором! Несчастные хранительницы чужой добродетели, чужой похотью превращенные в клоаки нечистот, которые запятнали бы всех остальных женщин, если б не нашли себе выхода. Они?то и были первыми, кто оказал добрый прием возвышенному безумцу, они надели ему шпоры, опоясали его мечом и вывели на дорогу славы.

    А бдение Дон Кихота над оружием — не приводит ли оно вам на память бдение над оружием странствующего рыцаря во Христе Иньиго де Лойолы? Вот и Иньиго тоже накануне рождества 1522 г. провел ночь во бдении над своим оружием пред алтарем Богоматери Монтсерратской.21 Послушаем, что говорит нам падре Риваденейра (книга I, глава IV): «Поскольку вычитал он из своих рыцарских романов, что новоиспеченные рыцари должны, согласно обычаю, провести ночь во бдении над оружием, он пожелал взять с них пример, как новоиспеченный Христов рыцарь, и сотворить духовное подобие рыцарского сего деяния, и провести ночь во бдении над новым своим оружием, жалким и плохоньким с виду, но по сути и по истине исполненным великолепия и мощи, ибо вооружился он противу врага рода человеческого; и всю ту ночь провел он во бдении пред образом Богоматери, временами стоя, временами же коленопреклоненный, и от всего сердца препоручал. себя Пречистой, и горько оплакивал грехи свои, и обещал, что в будущем постарается исправить свою жизнь».

    Глава IV

    о том, что случилось с нашим Рыцарем после того, как он выехал с постоялого двора

    Выехал Дон Кихот с постоялого двора и, памятуя о советах башковитого его владельца, решил вернуться домой, чтобы запастись всем нужным и подыскать себе оруженосца. Был он не глупцом, что, не зная броду, суется в воду, но безумцем, что приемлет уроки действительности.

    И по пути домой, где намеревался он «запастись всем нужным», из чащи леса послышались ему голоса, въехал он в лес и увидел крестьянина, который стегал ремнем мальчика, «обнаженного до пояса», и притом сопровождал каждый удар наставлениями. При виде сей экзекуции взыграл дух справедливости в нашем Рыцаре, и обратился он с гневными словами к крестьянину, пристыдил, что нападает на того, кто не в силах защищаться, и вызвал его на бой, как человека, поступающего низко. Крестьянин в ответ объяснил «кротким голосом», что мальчишка состоит у него в услужении, пасет стадо, и такой разиня, что у него пропадают овцы, а мальчишка еще смеет говорить, что хозяин наказывает его по злонравию, чтобы не платить жалованья; и, говоря так, мальчишка лжет.

    «— «Лжет»! Ты это говоришь в моем присутствии, низкий грубиян! — воскликнул Дон Кихот. — Клянусь солнцем, которое нам светит, я сейчас насквозь проткну тебя копьем. Немедленно же уплати ему и не разговаривай, не то — клянусь Царем Небесным! — я одним ударом вышибу из тебя дух и прикончу на месте. Сейчас же отвяжи его!»

    Обвинять ближнего во лжи? Да притом в присутствии нашего Рыцаря? Ведь, по представлениям Дон Кихота, кто обвиняет другого во лжи, тот и есть лжец, особенно когда обвинитель сильнее обвиняемого. В нашем низменном и унылом мире слабым обычно не остается других средств защититься от засилья сильных, а потому сильные, эти львы, объявили благородным собственное оружие — мощные клыки, хваткие когти — и подлым оружие слабых: змеиный яд, заячье проворство, лисью хитрость и чернильную струю кальмара; и наиподлейшим оружием объявили они ложь — оружие, за которое хватается тот, у кого не осталось никакого другого. Произносить слово «лжет» в присутствии Дон Кихота — да ведь это то же самое, что лгать в присутствии того, кому ведома истина! Сильный — вот кто лжет, лжет тот, кто привязал слабого к дереву и хлещет ремнем, да притом попрекает ложью. Лжет? А почему он, Хуан Альдудо, богатей, будучи пойман на месте преступления, усугубляет вину, выступая в роли обвинителя, то бишь дьявола? Всякий раз, когда хозяин берется вести дознание самолично, он должен заодно и брать на себя роль дьявола: только тогда может он вести дознание да измышлять обвинения. Сильный всегда выискивает доводы, приукрашивающие применение силы, в то время как всякое применение силы — само по себе довод, и прочие излишни. Когда вам намеренно и с силой наступают на ногу, лучше уж пусть промолчат, чем присовокуплять: «Прошу прощения».

    Понурил богатый землепашец голову — а что еще ему оставалось, когда к нему обращалась с грозными речами сама истина, да еще вооруженная копьем? — понурил он голову и, не сказав ни слова, отвязал пастушонка, пообещав, под страхом смерти, заплатить тому шестьдесят три реала, когда воротятся они домой, потому как при себе денег у него не было. Мальчонка уперся было, не хотел идти, боясь новой взбучки, но Дон Кихот возразил, что хозяин его так не поступит: «Достаточно мне ему приказать, и он окажет мне почтение. Пусть он только поклянется рыцарским орденом, к которому принадлежит, и я отпущу его и поручусь, что он тебе заплатит». Пастушонок запротестовал, говоря, что хозяин его вовсе не рыцарь, а Хуан Альдудо, богач из деревни Кинтанар, но Дон Кихот ответил, что и среди Альдудо могут быть рыцари, «тем более что каждый из нас — сын своих дел». Принял же Дон Кихот крестьянина за рыцаря потому, что заметил копье его, прислоненное к тому же дубу, к которому была привязана кобыла; а кто, как не рыцари, пользуются копьем и как узнать их, если не по сей примете?

    Обратим особое внимание на эти слова: «Достаточно мне ему приказать, и он окажет мне почтение»: слова эти — доказательство тому* сколь глубока была вера нашего Рыцаря в самого себя и какое самовозвышение обретал он в этой вере, ибо, не свершив еще никаких дел, почитал себя сыном тех, каковые намеревался свершить и благодаря каковым намеревался стяжать славу и бессмертие своему имени. На первый взгляд может показаться, что не очень?то по–христиански считать себя сыном собственных дел, если все мы — чада Божии; но христианская суть Дон Кихота таилась глубже, куда глубже, чем благодать, даруемая верой, чем достоинство, заслуженное делами; она уходила в тот корень, что един и для благодати, и для природы.

    Пообещал, стало быть, Хуан Альдудо, богатей, что выложит пастушонку все до последнего реала, да еще самыми что ни на есть звонкими монетками; сказал ему Дон Кихот, что тот может обойтись без лишнего звона, лишь бы сдержал свою клятву, не то он, Дон Кихот, вернется и накажет его, в чем тоже клянется; и сыщет, даже если тот спрячется хитрее, чем ящерка; так вот, дал такое обещание Хуан Альдудо, и Дон Кихот удалился. И когда скрылся он в лесной чаще и исчез из виду, поворотился богач Альдудо к своему пастушонку, привязал его снова к дубу, и пришлось тому заплатить дорогой ценой за правосудие Дон Кихота. И пастушонок «ушел в слезах, а хозяин его стоял и смеялся: вот каким способом доблестный Дон Кихот отомстил за обиду», — добавляет Сервантес не без злорадства. И заодно злорадствовать будут все, кто разглагольствует о том, что следование идеалу всегда производит обратное действие. Но теперь?то, кто теперь смеется и кто плачет теперь? Рыцарь следует своим путем, исполненный веры, восхваляя свой подвиг и то, как он «вырвал бич из рук бесчестного злодея, который без всякой причины истязал слабого отрока». Каковому отроку, надо думать, вторая порка, когда хозяин отстегал его до полусмерти, больше пошла на пользу, чем первая, возможно вполне заслуженная по меркам человеческого правосудия. Вторая беспощадная порка сослужила ему службу и дала урок куда полезнее, чем обещанные шестьдесят три самых что ни на есть звонких реала. И кроме того, каждое приключение нашего Рыцаря раскрывается цветком в свой час и на своей почве, но корни каждого уходят в вечность, и в вечности, в глубинах глубин, несправедливость, от которой пострадал слуга Хуана Альдудо, богатея, отомщена навсегда и сполна.

    Итак, последовал Дон Кихот путем, который угодно было избрать Росинанту, ибо все пути ведут к вечной славе, когда в груди живет стремление к славным деяниям. Вот и Иньиго де Лойола, когда по пути в Монтсеррате расстался с мавром, с которым поспорил, решил предоставить на усмотрение своему коню выбор и пути, и будущности. И как раз тогда, когда следовал Дон Кихот той дорогой, он и встретился с компанией купцов из Толедо, направлявшихся в Мурсию закупать шелк. И представилось ему, что его ждет новое приключение, и остановился он перед ними, как описано у Сервантеса, и потребовал, чтобы они, купцы — эти торгаши! — признали, «что во всем свете нет девицы более прекрасной, чем императрица Ламанчи, несравненная Дульсинея Тобосская!»

    Мелкие душонки, измеряющие величие деяний человеческих неизменной материальной выгодой либо способностью к безмятежному приспособленчеству, восхваляют побуждения Дон Кихота, когда тот принуждает раскошелиться богача Альдудо либо спешит на помощь тем, кто в помощи нуждается, но усматривают всего лишь безумие в требовании нашего идальго признать несравненную красоту Дульсинеи Тобосской. А ведь это бесспорно одно из самых донкихотовских приключений Дон Кихота; иными словами, одно из тех, что всего более возносят ввысь сердца людей, которых искупило его безумие.22 На сей раз Дон Кихот намерен сражаться не ради того, чтобы помочь нуждающимся, восстановить попранную справедливость и отомстить за оскорбленных, но ради того, чтобы завоевать духовное царство Веры. Он хотел, чтобы купцы, которым сердце заменяла мошна и которые по сей причине способны были видеть одно лишь царство материальной выгоды, признали существование духовного царства и таким образом сподобились искупления, хоть и против воли.

    Купцы, однако же, не сдались по первому требованию: люди ушлые, привыкшие обмеривать и торговаться, они и тут начали торг, ссылаясь на то, что не знают Дульсинеи Тобосской. И тут Дон Кихот распалился в своем донкихотстве и воскликнул: «Если я вам ее покажу (…) и вы признаете столь очевидную истину, — в чем же будет заслуга? Я именно требую от вас, чтобы вы, не видев ее, поверили, признали, подтвердили, поклялись и отстаивали эту истину». Блистательный Рыцарь Веры! И как глубоко он ее чувствует! Истинный сын своего народа, ведь народ этот, подобно ламанчскому идальго, отправился в дальние земли с мечом в одной руке и с распятием в другой, дабы заставить их обитателей признать вероучение, которое было тем неведомо. Вот только случалось, что иной раз не в той руке оказывался меч и не в той — распятие, и меч возносился вверх, а распятие превращалось в орудие кары. «Мерзкие люди, исполненные гордыни»,[15] — так с полным основанием назвал Дон Кихот толед- ских купцов, ибо есть ли гордыня предосудительнее, чем та, которая побуждает человека к отказу признать, подтвердить клятвенно и отстаивать красоту Дульсинеи лишь потому, что он?де никогда ее не видел? Но купцы заупрямились в своем маловерии и, подобно маловерам иудеям, требовавшим от Господа знамений,23 потребовали от Рыцаря, чтобы тот показал им какой?нибудь портрет этой сеньоры, величиною «хоть не больше пшеничного зерна»; и, усугубив маловерие злобным упрямством, повели богохульные речи.

    Да, повели богохульные речи, ибо предположили, что несравненная Дуль- синея Тобосская, наш светоч в странствии по стезям низменной земной жизни, утешение в превратностях судьбы, животворный родник, придающий нам силу и задор, дева, вдохновляющая нас на возвышенные деяния, дева, по чьей милости мы и жизнь переносим, и у смерти пощады не просим, — да, предположили, что несравненная Дульсинея Тобосская «на один глаз крива, а из другого у нее сочится киноварь и сера». «Ничего подобного у нее не сочится, подлый негодяй, — вскричал, распалившись гневом, Дон Кихот, — слышите, ничего подобного! Она источает драгоценную амбру и мускус, и вовсе она не крива и не горбата, а стройна, как гуадаррамское веретено!» Так повторим же за ним все вместе: «Ничего подобного у нее не сочится! Слышите, подлые торгаши! Ничего подобного, она источает амбру и мускус! Когда сама Слава взирает на нас, очи ее источают амбру, слышите, подлые торгаши!»

    И дабы поплатились они, и дорогой ценой, за столь великое кощунство, Дон Кихот с копьем наперевес ринулся на хулителя в таком бешенстве и гневе, что, не споткнись и не упади Росинант на полдороге, дерзкому купцу на счастье, то пришлось бы ему худо.

    И вот распростерт Дон Кихот на земле, и познали ребра его, насколько тверда она, матушка; это первое его падение. Поговорим же об этом подробнее. «Росинант упал, и Дон Кихот отлетел далеко в сторону. Несмотря на все свои усилия, он никак не мог встать на ноги: очень уж ему мешали копье, щит, шпоры, шлем и тяжелые старые доспехи». И вот повержен ты наземь, мой сеньор Дон Кихот, за то, что положился на собственную силу и на силу своей клячи, инстинкту которой доверил выбор дороги. Тебя сгубило самомнение, твоя вера в то, что ты сын своих дел. И вот повержен ты наземь, мой бедный идальго, и доспехи твои не в помощь тебе, а в помеху. Но пусть это не смущает тебя: твое торжество всегда состояло в том, чтобы дерзать, а не в том, чтобы стяжать успех. То, что купцы именуют победой, тебя недостойно; величие твое в том, что ты никогда не признавал себя побежденным. Умение принять поражение и обратить его себе на пользу — мудрость сердца, а не плод сухих умствований. Ныне побежденной стороною можно считать толедских купцов, а торжествуешь во славе ты, благородный Рыцарь!

    И ты, будучи простерт на земле и силясь подняться, еще поносил их, именуя «негодяями и трусами», объясняя, что свалился ты наземь не по собственной воле, а по вине коня. Такое случается и с нами, с теми, кто уверовал в тебя и чтит как святого: не по нашей вине, а по вине кляч, на коих разъезжаем мы по жизненным стезям, валимся мы наземь, и лежим, и не в силах подняться, ибо придавили нас к земле своей тяжестью наши старинные доспехи. Кто избавит нас от этой помехи?

    И тут появился один погонщик мулов, «видимо, не очень?то добронравный»,[16] согласно Сервантесу, и, «услышав, что выбитый из седла бедный Рыцарь продолжает осыпать их оскорблениями, не мог этого стерпеть и решил в ответ пересчитать ему ребра»; он измолотил нашего идальго обломками его же копья, «пока не истощил весь запас своего гнева», хотя купцы и приказывали ему прекратить избиение. Вот теперь, когда лежишь ты поверженный и не в силах подняться, мой сеньор Дон Кихот, теперь?то и подоспел погонщик мулов, куда более злонравный, чем купцы, у которых он состоял в услужении, и осыпал тебя ударами. Но ты, несравненный Рыцарь, даже будучи избит до полусмерти, все равно почитаешь себя счастливым, ибо все случившееся воображается тебе одною из тех невзгод, которые случаются со странствующими рыцарями; и вот властью своего воображения ты возносишь свое поражение и превращаешь его в победу. О, если бы мы, твои верные последователи, почитали себя счастливыми, будучи избиты до полусмерти, почитали бы это одною из тех невзгод, что выпадают на долю странствующих рыцарей! Лучше быть мертвым львом, чем живым псом.

    Приключение с толедскими купцами приводит мне на память другое приключение — то, которое выпало на долю рыцаря Иньиго де Лойолы; о нем рассказывает нам падре Риваденейра в главе III книги I «Жития»: когда Игнасио направлялся в Монтсеррате, «повстречался ему по воле случая некий мавр, из числа тех, что в ту пору оставались в Испании в королевствах Валенсии и Арагона», и «поехали они вместе, и началась у них беседа, говорили о том о сем, и зашел у них разговор о чистоте и непорочности Владычицы Нашей, Пречистой Девы». И такой оборот принял разговор, что, расставшись с мавром, Иньиго «стал сомневаться и не мог взять в толк, как же следует ему поступить; и не требует ли вера, им исповедуемая, и христианское благочестие, чтобы устремился он поспешно вослед за мавром, и догнал бы, и кинжалом наказал бы дерзость и бесчинство того, кто столь бесстыдно и непочтительно отзывался о Чистейшей Приснодеве». И сподобил Господь озарить светом своим разум животинки, «и вместо широкой и ровной дороги, по каковой проследовал мавр, направился конь по той, каковая более подходила самому Игнасио». Так что видите, чем обязано Общество Иисусово озарению, какового сподобился конь.

    Глава V

    в которой продолжается рассказ о злополучии нашего Рыцаря

    Лежа на земле, Дон Кихот прибегнул к испытанному лекарству— вспомнил одну из своих книг: к такому же лекарству прибегаем и мы, когда терпим поражение; и вот начал наш Рыцарь кататься по земле и декламировать стихи. Что должно нам истолковать как способ найти усладу в поражении и переосмыслить его в рыцарском духе. А разве с нами в Испании не происходит то же самое?! Разве не находим мы усладу в поражении, разве не смакуем на особый лад, подобно выздоравливающим, самое болезнь?!

    И тут как раз появился Педро Алонсо, землепашец и житель того же самого села, что и наш Рыцарь; Педро Алонсо помог ему подняться, узнал его, усадил на своего осла и отвез домой. И по дороге завязалась меж ними беседа, но друг друга они не поняли; об этой беседе Сервантес, надо думать, узнал от самого Педро Алонсо, человека простодушного и с небогатым воображением. И вот во время этой?то беседы Дон Кихот и произнес ту самую весьма многозначительную сентенцию, которая гласит: «Я знаю, кто я такой!»

    Да, он знает, кто он такой, знает то, чего не знают и не могут знать всякие там доброхоты вроде Педро Алонсо. «Я знаю, кто я такой!» — герой произносит эти слова, поскольку его героизм позволяет ему познать самого себя. Герой вправе произнести: «Я знаю, кто я такой», и право это — источник и силы его, и его злополучия. Источник силы, ибо герою, знающему, кто он есть, нет причин страшиться кого?либо кроме Бога, сотворившего его таким, каков он есть; источник злополучия, ибо здесь, на земле, один лишь герой знает, кто он такой, и поскольку прочие этого не знают, все, что содеет либо изречет герой, представляется им деяниями и речами человека, который сам себя не знает, то есть безумен.

    Какое величие и вместе с тем какой ужас в том, что о миссии, возложенной на героя, знает он сам, но не в силах добиться, чтобы в миссию эту уверовали другие; в тайная тайных души своей он расслышал беззвучный глас Божий: «Тебе должно содеять то?то», но глас этот не возвестил всем прочим: «Се пред вами сын мой, ему велено содеять то?то». Какой ужас услышать: «Содей то?то; содей то, что братья твои, которые обо всем судят на основании общего закона, установленного над вами Моею властью, сочтут бредом либо же нарушением этого закона; содей это, ибо Я есмь Высший Закон и Я повелеваю тебе». И поскольку герой — единственный, кто слышит глас и знает, что глас тот — Божий, а также поскольку единственно повиновение велению Божию и вера в Него делают его тем, кто он есть, потому он и герой, — может он сказать: «Я знаю, кто я такой, и знаем это лишь я да Господь мой, а другие того не ведают». Меж Господом моим и мною — может добавить герой — нет какого?то посредника; мы ведем беседу без толмача, один на один; и потому я знаю, кто я такой. Не приходит ли вам на память герой веры Авраам на горе Мориа?24

    Какое величие и вместе с тем какой ужас в том, что герой — единственный, кто видит собственную героичность изнутри, в глубинах своей души, в то время как другие видят ее лишь снаружи и во внешних ее — странных порой — проявлениях. По этой причине среди людей герой живет в одиночестве и одиночество служит ему и обществом, и утешением; и если вы мне возразите, что в таком случае любой, возомнив себя боговнушенным героем, сочтет себя вправе выкидывать все, что ему вздумается, отвечу: мало возвестить о своей боговнушенности и сослаться на нее, необходимо в нее уверовать. Мало воскликнуть: «Я знаю, кто я такой!», надо еще воистину знать это; а если утверждающий, что знает, кто он такой, сам этого не знает, да, возможно, и не верит в свои слова, обман быстро раскроется. Но тот, кто знает и верит, будет смиренно переносить враждебность ближних, которые судят его по общему закону, а не по слову Господа.

    «Я знаю, кто я такой!» Немало найдется таких, кто, услышав горделивое утверждение нашего Рыцаря, воскликнет: «Ну и занесся же идальго!»… Из века в век мы твердим, что наиглавнейшим предметом человеческих усилий должно быть стремление к самопознанию, что самопознание — путь к здравию во всех смыслах, и вот является гордец и заявляет безапелляционно: «Я знаю, кто я такой!» Одних только этих слов довольно, чтобы измерить глубину его безумия.

    Так вот, ты, говорящий подобное, ошибаешься; Дон Кихот слышал голос воли; и когда произнес: «Я знаю, кто я такой», сказал всего лишь: «Я знаю, кем хочу я стать». А на этом держится вся человеческая жизнь: на том, чтобы человек знал, кем он хочет стать. Для тебя должно мало значить, кто ты есть; наиглавнейшее для тебя — знать, кем хочешь ты стать. Ты всего лишь немощное и бренное существо, оно от земли принимает пищу и само когда?нибудь станет пищей земли; а хочешь ты стать тем, кем замыслил тебя Бог, Сознание Вселенной: ты — проявление божественной мысли во времени и пространстве. И хотенье, влекущее тебя к тебе — тому, кем хочешь ты быть, — всего лишь тоска по твоему родному очагу в обители Бога. Человек в истинном смысле слова — тот, кому мало быть человеком и только; он тот, кто хочет большего. И если ты, укоряющий Дон Кихота в зазнайстве, хочешь быть всего лишь тем, кто ты есть, ты погиб, погиб безвозвратно. Ты погиб, если не разбудишь во глубине собственного духа Адама и его счастливую вину, вину, за которую мы удостоились искупления. Ибо Адам захотел быть как некое божество, познать, что есть добро и что есть зло; и чтобы стать таким, вкусил от запретного плода с древа познания, и открылись глаза его, и увидел он, что подвластен труду и необходимости двигаться вперед. И с тех пор он сделался больше, нежели всего лишь человек, и черпает силы из своей слабости, и унижение свое преображает во славу, а грех — в основу своего искупления. И даже сами ангелы ему позавидовали, ибо говорит нам падре Гаспар де ла Фигера, иезуит, в своей «Suma Espiritual»,25 — а уж кому и знать, как не ему, — что Люцифер со товарищи нравились сами себе и весьма собой были довольны, и, «когда повелел Господь Бог всем своим ангелам, чтобы поклонялись Христу, и открыл им, что Богу предстоит соделаться человеком, и стать младенцем, и умереть, сочли они, что сие в немалый ущерб духовной их природе и разобиделись; а посему предпочли лишиться Благодати Божией и райской славы, каковой могли бы сподобиться, чем снести такое небрежение». Из чего следует: падший ангел пал по той причине, что сам себе нравился и собою довольствовался, пал из?за гордыни; человек же пал по той причине, что хотел быть чем?то большим, чем был, пал из честолюбия. Ангел пал из гордыни и падшим пребудет; человек пал из честолюбия, но встанет и займет место выше, нежели то, откуда упал.

    Только герой вправе сказать: «Я знаю, кто я такой!», ибо для него «быть» значит хотеть бытия; герой знает, и кто он такой, и кем хочет быть; и знают это только он да Бог; все же прочие люди не очень?то знают даже, кто такие они сами, потому что в сущности не хотят быть никем; и еще меньше знают, кто такой герой; не знают этого и доброхоты вроде Педро Алонсо, помогающие героям подняться с земли. Довольствуются тем, что помогают им подняться с земли и добраться до дому, а в Дон Кихоте видят всего лишь своего односельчанина Алонсо Кихано26 и дожидаются, покуда стемнеет, чтобы никто не увидел нашего идальго «избитым и едва держащимся на осле».

    А между тем местные священник и цирюльник беседовали с экономкой Дон Кихота и его племянницей; они толковали об его отсутствии и наболтали куда больше нелепостей, чем наш Рыцарь Тут прибыл сам Дон Кихот и, не удостоив их особого внимания, поел и лег спать.

    Глава VI

    Тут Сервантес вставляет эту самую главу VI,27 в которой рассказывает нам «о великом и потешном обследовании, которому священник и цирюльник подвергли библиотеку нашего хитроумного идальго»; все это литературная критика, до которой нам очень мало дела. В этой главе говорится не о жизни, а о книгах. Пропустим ее.

    Глава VII

    о втором выезде нашего доброго Рыцаря Дон Кихота Ламанчского

    Подвижнические устремления Дон Кихота прервали сон Рыцаря, донкихотствовавшего и во сне; но затем он снова заснул; а проснувшись, обнаружил, что волшебник Фрестон унес его книги, полагая опрометчиво, что с книгами унесет и великодушную отвагу нашего Рыцаря. В поддержку Фрестону выступила племянница Дон Кихота, стала уговаривать дядюшку не лезть «во все эти драки» и не «бродить по свету в поисках птичьего молока»; где ей было додуматься, что птичье молоко придает человеку орлиный дух и крылья и возносит его к небу. Вот и старший брат Иньиго де Лойолы, Мартин Гарсиа де Лойола, стал отговаривать того от странствий в поисках приключений во славу Христа, а то как бы не случилось с ним нечто такое, «что не только покончит с упованиями, кои мы на вас возлагаем, — так сказал он, по утверждению падре Риваденейры (книга I, глава III), — но и запятнает род наш несмываемым позором и бесчестием». Но Иньиго в ответ брату сказал только, чтобы тот позаботился о себе сам, а он, Иньиго, не забудет, что родился от добрых; и избрал стезю странствующего рыцаря.

    Целые две недели «сидел спокойно дома» наш Рыцарь и за это время сумел сманить к себе на службу «одного крестьянина, своего соседа, человека доброго (…) но без царя в голове»; это последнее утверждение Сервантеса совершенно безосновательно и будет в дальнейшем опровергнуто остроумными речами и выходками Санчо. Строго говоря, не может быть добрым — в истинном смысле слова — человек без царя в голове, ибо в действительности люди безмозглые добрыми не бывают. Итак, Дон Кихот уговорил Санчо пойти к нему в оруженосцы.

    Вот и вышел на арену Санчо добрый: оставил жену и детей, как призывал Христос тех, кто хотел за ним следовать,28 и «поступил к соседу в оруженосцы». Вот и обрел Дон Кихот то, чего ему не хватало. Дон Кихот нуждался в Санчо. Нуждался в нем, чтобы обрести возможность говорить, то есть думать вслух со всей откровенностью, чтобы слышать самого себя и чтобы слышать живой отголосок слов своих в мире. Санчо был для него тем же, что хор для героя в античном театре, Санчо был для Дон Кихота всем человечеством. И в лице Санчо он любит все человечество.

    «Люби ближнего своего, как самого себя», — так было нам сказано,29 а не «люби человечество»; ибо человечество — абстракция, которую каждый конкретизирует в собственной особе, и, соответственно, проповедовать любовь к человечеству равноценно проповеди самолюбия. А Дон Кихоту самолюбие было присуще в величайшей степени (тому причиной первородный грех), и весь его жизненный путь не что иное, как самоочищение. Он научился любить всех своих ближних, любя их в Санчо, ибо всех прочих любишь в лице ближнего своего, а не всего сообщества; любовь,, не обращенная на отдельную личность, не есть любовь истинная. А тот, кто по–настоящему любит ближнего, как мог бы ненавидеть кого бы то ни было? И тот, кто кого?либо ненавидит, разве не отравит ненавистью любовь к кому и чему бы то ни было? Точнее, ненависть его отравит любовь, ибо любовь едина и нераздельна, на кого и на что ни была бы она обращена.

    Что же касается Санчо Пансы, воздадим дань восхищения его вере, направившей его на стезю, где уверовал он в то, чего очам не узреть; и стезя эта привела его к бессмертию славы, о чем он прежде и не мечтал, и к великолепию самоосуществления в жизни. Он вправе сказать раз и навсегда: «Я Санчо Панса, оруженосец Дон Кихота». И в этом слава его, и пребудет она во веки веков.

    Найдутся такие, кто скажет, что Санчо выманила из дому жажда наживы, подобно тому как Дон Кихота — жажда славы; и что, таким образом, в каждом из них по отдельности, в оруженосце и в его господине, можно обнаружить две побудительные силы, которые, слившись воедино, выманивали и выманивают испанцев из родного дома. Но в данном случае удивительно то, что в Дон Кихоте алчности не было и тени, не она выманила его из дому; основой же алчности, свойственной Санчо, служило, хотя он о том и не ведал, честолюбие, и властью этого честолюбия, постепенно вытеснявшего алчность, жажда золота у Санчо претворилась в конце концов в жажду славы. Такова чудотворная сила чистого стремления к славе и доброму имени.

    И кому дано уберечься от алчности и честолюбия? И того и другого страшился Иньиго де Лойола, и страшился настолько, что когда Фердинанд Габсбург, король Венгерский, назначил падре Клаудио Пайо епископом Триеста и папа утвердил назначение, Иньиго ринулся его отговаривать, ибо не хотел, чтобы духовные его сыны, «ослепленные и обольщенные наружным и обманным блеском почестей и митр, вступали в Общество Иисусово не с тем, чтобы бежать мирской суеты, но с тем, чтобы в самом Обществе обрести мирские почести» (Риваденейра, книга III, глава XX). Достиг ли он цели? И в стремлении уклониться от высоких званий и почестей церковной иерархии не кроется ли все та же гордыня, но только более утонченная, чем гордыня, побуждающая принимать эти звания и почести или даже искать их? Ибо «не величайший ли обман — превращать смирение в способ добиваться людского уважения и почестей? И разве притязание на славу смиренника не величайшая гордыня?» — вопрошает духовный сын Лойолы падре Алонсо Родригес в главе XIII трактата III своей книги «Путь к обретению совершенства и христианских добродетелей».30 А гордыня, разве не перешла она с отдельных лиц на все Общество Иисусово, не стала коллективной? Что, как не изощренная гордыня, кроется за утверждением сынов Лойолы, будто всякий, кто умрет в лоне их сообщества, спасется, а из прочих кое–кому спасения не будет?

    Гордыня, изощренная гордыня, состоит в том, чтобы воздерживаться от действия, дабы не подвергаться критике. Величайшее смирение проявляет Бог, когда творит мир, который ни на йоту не прибавит Ему славы, а затем творит и род человеческий, дабы тот критиковал Его же творение; и если остались в творении Божьем некие недоделки, оправдывающие, хотя бы внешне, такого рода критику, то смирение Господа тем лишь возвеличено. И стало быть, Дон Кихот, когда ринулся действовать и обрек себя на риск терпеть от людей насмешки за свои деяния, явил в чистейшем виде образчик истинного смирения, хотя обманчивая видимость может натолкнуть нас и на иные толкования. И властью смирения он увлек за собой Санчо, преобразив его любостяжание в честолюбие, а жажду золота в жажду славы — единственно верное средство излечить ближнего от алчности и любостяжания.

    Затем Дон Кихот раздобыл деньги: «одно он продал, другое заложил, с большим для себя убытком» — и тем самым исполнил совет толстяка трактирщика. Был наш Рыцарь безумцем рассудительным, — не существом вымышленным, как полагают светские маловеры, а человеком из плоти и крови, из тех, кому надо было и есть, и пить, и спать; и умереть.

    Подготовил Санчо в путь осла и дорожные сумки, а Дон Кихот — сорочки и прочее, и вот «однажды ночью оба они, никем не замеченные, выехали из деревни, причем Санчо не попрощался даже с женой и детьми, а Дон Кихот — со своей экономкой и племянницей»: оба, как и подобает мужчинам, одним рывком освободились от уз грешной плоти. Второй раз выезжает Рыцарь в мир — и снова под покровом темноты; и снова никто его не видит. Но теперь он больше не один — он взял с собой в путь Человечество. В пути вели они беседу, и Санчо напомнил своему господину про остров. Недоброхоты и в этом усматривают очередное проявление корыстолюбия Санчо, — их послушать, он хозяину своему служил лишь из корысти, — и они не замечают, что в том случае, когда человек в здравом разуме повинуется безумцу, больше кихотизма, чем в том случае, когда безумец повинуется собственному безумию. Вера заразительна; а вера Дон Кихота так сильна и пламенна, что вливается в душу тому, кто любит нашего Рыцаря, и полнит ее до краев, а притом не идет на убыль и у самого Дон Кихота — напротив, прибывает и прибывает. Но таково свойство живой веры: вера прибывает, когда изливается на других; по мере того как ею делятся с ближними, ее становится все больше. Ибо вера, если живая она и истинная, не что иное, как любовь!

    Чудеса, творимые верой! Не успел наш добрый Санчо пуститься в путь, как уже размечтался: стать бы ему королем, а его супружнице Хуане Гутьеррес — королевой, а детям их — инфантами. Все на пользу семейству! Но при мысли о жене усомнился — жены (жены вообще — не только супруги) — причина всех и всяческих заблуждений: ибо не сыщется королевства по мерке его благоверной. «Ну, положись в этом на Господа Бога, Санчо, — ответил своему оруженосцу благочестивый Рыцарь. — Он даст ей то, что ей больше подходит». И, заразившись от Рыцаря благочестием, сказал Санчо в ответ: его господин уж наверняка подарит ему то, что ему придется и по плечу и по вкусу. О Санчо добрый, Санчо простосердечный, Санчо благочестивый! Ты уж не просишь больше ни острова, ни королевства, ни графства — просишь лишь то, что может подарить тебе любовь твоего господина. Вот просьба самая здравая. Просить так выучился ты, повторяя: «Да будет воля Твоя и на земле, как на небе».31 Будем же все просить о том, чтобы научиться принимать во благо все, чем хотят нанести нам ущерб; и дастся нам все, о чем надобно просить.

    Глава VIII

    о славной победе, одержанной доблестным Дон Кихотом в ужасном и доселе неслыханном приключении с ветряными мельницами, так же как и о других событиях, достойных приятного упоминания

    Так беседовали они, когда «увидели тридцать или сорок ветряных мельниц, стоявших среди поля». И Дон Кихот принял их за свирепейших великанов. И поручив себя от всего сердца даме своей Дульсинее Тобосской, он ринулся в атаку и снова был повержен наземь.

    Рыцарь был прав: страх и один только страх побуждал Санчо и побуждает всех нас, простых смертных, принимать за ветряные мельницы свирепейших великанов, сеющих зло по всей земле. Те мельницы мололи зерно, а люди, закосневшие во слепоте своей, из муки пекли хлеб и ели его. Нынче свирепейшие великаны являются нам уже не в обличье мельниц, но в обличье локомотивов, динамомашин, турбин, пароходов, автомобилей, телеграфов, проволочных либо беспроволочных, пулеметов и хирургических инструментов в абортарии; но они сговорились творить то же самое зло. Страх, один только санчопансовский страх побуждает нас обожествлять и почитать электричество и пар; страх и один только санчопансовский страх побуждает нас коленопреклоненно вымаливать пощады у свирепейших великанов химии и механики. И в конце концов род человеческий испустит дух от усталости и отвращения у стен колоссального завода, производящего эликсир долголетия. А измолотый Дон Кихот будет жить, ибо он искал здоровья и спасения в себе самом и отважился напасть на великанов.

    Санчо подскакал на осле к нашему Рыцарю и напомнил: он уже упреждал хозяина о том, что пред ними ветряные мельницы, и «только тому это не ясно, у кого у самого мельница в голове». Ну, разумеется, Санчо, дружище, ну, разумеется; только тот, у кого в голове мельница из разряда тех, что мелют пшеницу, проникающую нам в разум посредством чувств, и превращают ее в муку для хлеба духовного, лишь тот, у кого в голове мельница–хлебодельница, может ринуться на мельницы мнимые, на свирепейших гигантов, что прикинулись мельницами. В голове, дружище Санчо, в голове — вот где надобно держать механику, и динамику, и химию, и пар, и электричество… а затем ринуться на артефакты и махины, в которые все это загнано. Лишь тот, у кого в голове — вся вековечная суть химии, кто сумеет ощутить в ее закономерностях универсальные закономерности, управляющие частицами материи, кто ощутит пульс Вселенной в собственном своем пульсе, — только такой человек не устрашится и овладеет искусством создавать и преобразовывать вещества либо монтировать сложнейшие механизмы.

    Хуже всего было то, что во время атаки у Дон Кихота сломалось копье. Единственное, что под силу таким великанам, — изломать наше оружие; а душу им не сломить. Что же касается оружия, в наших краях хватит дубов на новые древки.

    И Рыцарь с оруженосцем продолжали путь, причем Дон Кихот на боль не жаловался, потому что странствующим рыцарям жаловаться на боль не положено, а перекусить отказался; Санчо же принялся за еду. Ехал себе Санчо, частенько прикладывался к бурдюку, закусывал; и думать забыл обо всех обещаниях своего господина, и казалось ему, что странствовать в поисках приключений — сплошное удовольствие. Роковая власть брюха, по милости которого у нас тускнеет память и мутнеет вера; и вот мы уже накрепко привязаны к сиюминутности. Покуда ешь и пьешь, принадлежишь еде и питью. И настала ночь, и провел ее Дон Кихот в думах о госпоже своей Дульсинее. Санчо же проспал до утра как убитый и без снов. И поутру, уже в пути, Дон Кихот дал Санчо известное наставление — о том, чтобы не хватался за меч в защиту своего господина, за исключением тех только случаев, когда увидит, что напавшие — чернь, жалкий сброд. Человеку отважному помощь его приверженцев — лишь помеха.

    И тогда же произошло известное приключение с бискайцем, когда Дон Кихот вздумал освобождать принцессу, которую увозили, заколдовав предварительно, два монаха–бенедиктинца. Каковые попытались урезонить Дон Кихота, но тот сказал в ответ, что знать их не хочет, подлых лжецов, и что им не провести его сладкими речами. И с такими словами обратил их в бегство. И тут Санчо, заметив, что один из монахов свалился наземь, подбежал к нему и принялся стаскивать с него облачение, в убеждении, надо полагать, что, как гласит пословица, не всяк монах, на ком клобук.

    Ах, Санчо, Санчо, что за приземленность! Раздеть монаха! Какой тебе в этом прок? Вот молодцы, состоявшие при бенедиктинцах, и отделали тебя без пощады.

    И заметьте: едва Санчо ввяжется в приключения, как тут же рвется за добычей, показывая тем самым, насколько он сын своего рода–племени. И мало что возвышает Дон Кихота в такой степени, как его презрение к мирским благам. Вот в Рыцаре как раз и было все лучшее, что свойственно его роду–племени, его народу. В поход он отправился, в отличие от Сида, не «на запах поживы», не потому, что «чем хлеб терять, лучше верх возьмем» («Песнь о Сиде», стих 1690а),32 и никогда не произнес бы слов, которые, как утверждают, произнес Франсиско Писарро на острове Петуха, когда мечом провел на земле черту с востока на запад и, указав направление острием, обращенным к югу, воскликнул: «В эту сторону лежит путь в Перу за богатством, в ту — за бедностью в Панаму; кто добрый кастилец, пусть выберет, что ему больше подходит». Дон Кихот был другой закваски; никогда не искал он золота. И, как мы увидим, даже сам Санчо, начав с погони за оным, мало–помалу взалкал славы, и возлюбил ее, и в нее уверовал, и веру эту внушил ему Дон Кихот, и надо признать, что и сами наши завоеватели Америки всегда сочетали жажду золота с жаждой славы, так что иной раз не отделить одну от другой. О славе и о богатстве одновременно держал, по преданию, речь к своим сотоварищам Васко Нуньес де Бальбоа33 в тот достославный день, 25 сентября года 1513, когда, коленопреклоненный, глядел отуманенными от слез радости глазами с высоты Анд в Дарьене на новое море.

    Но беда в том, что слава обычно служила сводней любостяжанию. И любостяжание, низменное любостяжание, сгубило нас. Наш народ может произнести слова, которые произносит португальский народ в грандиозной поэме Герры Жункейро «Родина»:

    Господства жажда, а не жажда знанья меня к открытьям новым в путь вела: гордыня двигала моею дланью, жестокая корысть гнала за данью и яростью глаза мои зажгла!

    И мне следов твоих, о кровь людская,

    не смыть слезами за мильоны лет!..

    Крест, жизнетворное святое Древо, в орудье смерти я преобразил: силен, бесчеловечен, полон гнева, я, как мечом, грозил им и разил. Поработил Восток я, создал царства, но дунул Бог… рассеялись они…34

    Когда приключение Санчо завершилось вышеописанным образом, великодушный Рыцарь поспешил к принцессе с благою вестью об освобождении, поскольку околдовавшие ее монахи обратились в бегство; ему и на ум не пришло, — о слепота благородства! — что, может статься, монаший дух засел у нее внутри. И в награду за оказанную услугу, за то, что освободил ее, попросил он даму поехать в Тобосо и представиться Дульсинее. Не принял он в расчет бискайца, каковой заговорил с ним «на плохом испанском и еще худшем бискайском языке», — что соответствует истине, поскольку сомнительно, чтобы дон Санчо де Аспейтиа изъяснялся в точности так, как заставляет его изъясняться Сервантес. Слова дона Санчо де Аспейтиа нередко цитируются лишь для того, чтобы подшутить — хотя подчас с почтением и приязненно — над тем, как изъясняемся мы, бискайцы.35 Спору нет, немало времени понадобилось, чтобы мы взялись учить язык Дон Кихота, и немало времени уйдет на то, чтобы мы выучились пользоваться им на наш лад, но теперь, когда мы дарим языку Рыцаря наш дух, доселе почти бессловесный, вам будет что послушать. Тирсо де Молина был вправе сказать:

    Сталь из Бискайи мне нужнее злата: бедна на речи, на дела богата…

    Но вам будет что услышать, когда мы обогатим наши речи соответственно богатству наших деяний.

    Дон Кихот, при всей своей склонности именовать рыцарем первого встречного, отказал бискайцу в этом звании, позабыв, что баскскому племени — к членам которого причисляю себя и я — по словам того же Тирсо де Молины,

    кровь благородную дал Ноев внук, и знатность их — не прихоть государя: их кровь, язык и нравы не грязнит чужая примесь, что была б во стыд.

    Неужели не знал Дон Кихот слов дона Диего Лопеса де Аро, которые, по воле Тирсо де Молины, тот произносит в первой сцене второго акта в «Женской осмотрительности», когда начинает словами:

    Вассалов мало в той земле моей, но рабства римского не знали сроду: хранят — без крепостей, мечей, коней — нагую храбрость, дикую свободу.36

    И разве не знал Рыцарь, что сказал Камоэнс в строфе одиннадцатой четвертой песни своих «Лузиад»:

    Бискаец не любитель краснобайства, но никогда не спустит чужаку обиды либо наглого зазнайства.37

    По крайней мере, раз уж была у него в библиотеке «Араукана» дона Алонсо де Эрсильи и Суньиги, бискайского рыцаря, да притом ее пощадили во время судилища, он прочёл, надо полагать, то место из песни XXVII, где говорится, что

    хоть земля бискайцев так бедна, но благородством искони известна: их рыцарственность древняя видна во всех деяниях и повсеместно.38

    «Как не рыцарь?» — воскликнул бискаец, справедливо оскорбившись; и два Дон Кихота встретились лицом к лицу. Потому и описывает Сервантес это событие так подробно.

    Услышав вызов бискайца, ламанчец отшвырнул копье, выхватил шпагу, прикрылся щитом и ринулся в бой.

    Глава IX

    в которой рассказывается о конце и исходе удивительного боя между храбрым бискайцем и доблестным ламанчцем

    И завязался необычный поединок или «удивительный бой между храбрым бискайцем и доблестным ламанчцем», как назвал это событие Сервантес в подзаголовке главы IX, придав ему все то значение, какого событие и заслуживает.

    И вот идет сражение меж двумя равными, меж двумя безумцами, и, кажется, грозят они небесам, земле и адской бездне. О редчайшее в веках зрелище, сражение меж двумя Кихотами, ламанчским и бискайским, сыном равнины и сыном зеленых гор. Не мешает перечитать описание Сервантеса.

    «Я не рыцарь? Я — и не рыцарь?» Услышать такое бискайцу, и от кого — от Дон Кихота? Нет, такое стерпеть нельзя!

    Позволь мне, Дон Кихот, сказать слово о крови моей, о моем роде–племени — ибо ему я обязан тем, каков я есмь и чего стою, ему же обязан и тем, что в состоянии постичь чувством и жизнь твою, и деяния.

    О земля моя, моя колыбель, земля отцов моих, дедов и прадедов, земля детства моего и отрочества, земля, где встретил я спутницу всей моей жизни, земля моей любви, ты сердце души моей! Твое море и твои горы, о моя Бискайя, сотворили меня таким, каков я есмь; та земля, что породила твои дубы, и буки, и орешники, и каштаны, породила и мое сердце, о Бискайя.

    Спорил некто из рода Монморанси39 с неким баском и, озлившись на моего соотчича, не преминул сказать ему, что они?де, Монморанси, ведут начало от века, не помню, то ли восьмого, то ли десятого, то ли двенадцатого, а мой баск и ответь ему: «Вот как? А вот мы, баски, ведем начало от века, и точка!» Да, мы, баски, ведем начало от века, и точка. Мы, баски, знаем, кто мы и кем хотим быть.

    Вот видишь, Дон Кихот, баск отправился к тебе в Ламанчу, чтобы отыскать тебя, и вызывает тебя на поединок, поелику ты отказал ему в звании рыцаря. И как же при виде баска, да еще из Аспейтиа родом,40 не вспомнить снова еще одного странствующего рыцаря, баска и тоже родом из Аспейтиа, а звался он Иньиго Яньес де Оньяс и Саэс де Бальда, из родового замка Лойола, и был основателем Воинства Христова? Не он ли венец всего нашего рода–племени? Не он ли герой наш? И разве не должны мы, баски, сказать во всеуслышание: он принадлежит нам? Да, нам, в первую голову нам, а не иезуитам. Из Иньиго де Лойолы они сотворили Игнатия Римского, из баскского героя — иезуитского святошу. Во всем виноват мул, верхом на котором ехал герой!41

    Мул же дона Санчо де Аспейтиа так разбрыкался, что сбросил бискайца наземь, и вот нам урок — сражаться надо спешившись. Так был побежден бискаец: не потому что рука была слабее либо мужества не хватало, а по вине своего мула, который был, дело ясное, не бискайским. Если бы не распроклятый мул, туго пришлось бы Дон Кихоту, можете не сомневаться, и он бы выучился относиться почтительно к бискайской стали, которая

    бедна на речи, на дела богата.

    Выучитесь, мои братья по крови, сражаться спешившись. Соскочите с упрямого и бешеного мула, он несет вас вприскочку по своим дорогам, а не по вашим и моим, не по дорогам нашего духа; и того гляди, разбрыкавшись, сбросит вас наземь, если Бог не убережет. Соскочите с этого мула, не в наших краях он родился, не в наших краях пасется; и отправимся все вместе завоевывать Царство Духовное. Еще неизвестно, что нам дано свершить в этом мире Божием. И заодно выучитесь воплощать мысль свою на языке культуры, отрешившись от тысячелетнего языка наших отцов; без промедления соскочите с мула, и дух наш, дух нашего племени, обойдет на этом языке, на языке Дон Кихота, все миры, подобно тому, как впервые в истории обошла весь мир каравелла нашего Себастьяна Элькано, могучего сына Гетарии,42 дочери нашего Бискайского моря.

    И лишь благодаря вмешательству омонашенных дам пощадил Дон Кихот жизнь Санчо де Аспейтиа в обмен на обещание предстать пред очами Дульсинеи, а дали обещание дамы; ибо пообещай такое сам дон Санчо, он не преминул бы предстать пред нею; и даже очень и очень возможно, что влюбился бы в нее по уши, она же — в него.

    Глава X

    об остроумной беседе между Дон Кихотом и его оруженосцем Санчо Пансой

    И тут появляется Санчо, Санчо — плотский человек, Симон–Петр нашего Рыцаря, и просит у него остров, в ответ на что Дон Кихот говорит: «Заметь себе, братец Санчо, что это приключение не такое, в котором завоюешь остров, а такое, какие случаются на перекрестках больших дорог:[17] тебе могут проломить голову или отрубить ухо,43 но ничего другого ты в них не заработаешь». Ах, Петр, Петр, вернее сказать, ах, Санчо, Санчо, когда же поймешь ты, что награда тебе не остров, не преходящая мирская власть, а слава твоего господина, иными словами, вечное стремление? Но плотский человек Санчо не отстает: давай уговаривать своего господина укрыться в какой?нибудь церкви, из страха перед Санта Эрмандад.44 Но «где это ты слышал или читал, — скажем мы ему вместе с Дон Кихотом, — чтобы странствующих рыцарей привлекали к суду за какие бы то ни было совершенные ими смертоубийства?» Кто лелеет закон в сердце своем, тот выше законов, писанных людьми; для того, кто любит, один лишь закон существует — его любовь, и если из любви совершит он убийство, кто вменит ему оное в вину? А кроме того, Дон Кихот в состоянии вызволить всех Санчо на свете — «не только из рук Эрмандад, но и из рук самих халдеев».

    Далее последовали объяснения Дон Кихота касательно бальзама Фьераб- раса, а затем Санчо стал клянчить у Дон Кихота рецепт бальзама, и другой?де платы за службу ему не надобно; ибо таковы уж плотские люди, состоящие на службе: сколь ни велика их вера, клянчат рецепты, дабы пустить в оборот и нажиться. И тут поклялся наш Рыцарь раздобыть шлем Мамбрина45 взамен шишака, разрубленного доном Санчо де Аспейтиа; а затем ему напомнила о себе утроба, и он попросил поесть.

    У Санчо была всего лишь одна луковица да кусочек сыра, и полагал он, что это «кушанья, недостойные столь доблестного рыцаря», но сей последний сообщил своему оруженосцу, что за честь почитает не есть месяцами, а уж если есть, то лишь то, что «попадается под руку». «Ты бы знал это твердо, если бы прочел столько романов, сколько я, и хоть много их прочел я, но не запомню, чтобы рыцари когда?либо ели иначе, как по чистой случайности и только на пышных пирах, устраиваемых в их честь; остальные же дни они питались ароматом цветов». Вот было бы счастье, сеньор мой Дон Кихот, если бы и всю жизнь могли мы питаться лишь ароматом цветов! От еды вся слабость героизма, не только вся его сила.

    И тут?то, когда стал Дон Кихот объяснять Санчо, что странствующие рыцари «все же ели и удовлетворяли прочие естественные потребности», он открыл оруженосцу, да и нам тоже, одну фундаментальную истину, приносящую величайшее утешение тем, кто не знает, как жить при своем безумии, а состоит истина в том, что странствующие рыцари «были в конце концов такими же людьми, как и мы». Откуда можно сделать вывод, что и мы можем сделаться странствующими рыцарями, а это уже немало. «Поэтому, друг мой Санчо, пусть не огорчает тебя то, что меня радует, и не старайся обновить мир[18] и вывести странствующее рыцарство из его привычной колеи». Не старайся, бедный Санчо, обновить мир, исцеляя великодушных от безумия, не старайся вывести безумие из его привычной колеи, ибо оно так распирает ее и распрямляет, что прямолинейностью она ничуть не уступит самому разуму, так называемому здравому смыслу. Санчо ни читать, ни писать не умеет и, стало быть, не умеет разбираться и в правилах «рыцарской должности», как он выражается. И ты прав, Санчо: именно благодаря чтению и письму вошло в мир безумие.

    Глава XI

    о том, что произошло между Дон Кихотом и козопасами

    Пустились они в путь и нашли радушный прием у каких?то добросердечных козопасов, которые — Господь, верно, вознаградил их за добрые дела — пригласили обоих отужинать. Дон Кихот приглашение принял, уселся на корыте, перевернутом вверх дном, усадил по–братски Санчо рядом с собою; и вот тогда?то, «хорошо насытив свой желудок», он взял пригоршню желудей и обратился к козопасам с этой самой речью о золотом веке, которая приводится во множестве пособий по ораторскому искусству. Но мы здесь не упражняемся в словесности и заботит нас не красота слога, а духовность — плодоносная, хотя и безмолвная. Эта пресловутая речь всего лишь одна из множества тех речей, что в ходу и в обычае, а этот минувший золотой век — тусклый отблеск будущего века, когда, по слову пророка Исайи, волк будет жить вместе с ягненком и лев, как вол, будет есть солому (Исайя. 11:6—7).

    Сей образчик риторики сам по себе мало что дает для толкования. «Счастливо было то время и счастлив тот век, который древние прозвали золотым…» — и так далее. Не будем удивляться тому, что Дон Кихот прославляет былые времена. Именно видения былого побуждают нас завоевывать будущее, мы созидаем надежды из воспоминаний. Одно лишь минувшее прекрасно; смерть всему придает красоту. Когда речушка втекает в море, при встрече с бездной, что вот–вот ее поглотит, разве не вспомнится ей потаенный источник, где она взяла начало, разве не захочется ей вернуться вспять, если б оно было возможно? Уж коли погибать, то хотя бы во чреве матери–земли.

    Нет, не речь Дон Кихота будет для нас предметом рассмотрения. От этих слов Рыцаря толк и польза лишь постольку, поскольку они являются комментарием к его деяниям, их отзвуком. Говорить?то говорил он в соответствии с прочитанными книгами и с мудростью века, которому выпало счастье включить в свою протяженность жизнь нашего Рыцаря; но действовать действовал он в соответствии с веленьями своего сердца и с вечной мудростью. И сей образчик его красноречия мы будем рассматривать не как образчик красноречия, сам по себе достаточно заезженный, куда важнее то, что обратился он с этой речью к селянам–козопасам, которым была она не по разуму; вот в этом?то и состоит героизм, явленный Рыцарем в сем приключении.

    Это и в самом деле приключение, да еще из самых героических. По той причине, что говорить всегда значит полагаться на случайность, чаще же всего значит действовать, а это весьма небезопасно; и воистину приключение и подвиг обращать литургию слова к тем, кому не постичь смысла слов. Неколебимая вера в духовность требуется, дабы говорить, как Дон Кихот, с теми, у кого ум не развит, а мы все же уверены, что добьемся понимания даже у непонимающих, мы уверены, что доброе семя западет им в закоулки сознания, хотя сами они того и не заметят.

    Так заговори же и ты, вместе со мною вчитывающийся в житие Дон Кихота и исполненный веры в его деяния; говори, и пусть тебя не понимают: в конце концов поймут. Довольно с тебя, чтобы просто увидели, что ты ни у кого ничего не просишь, когда говоришь; или говоришь потому, что тебя одарили бескорыстно прежде, чем ты начал речь. Говори с козопасами, как говоришь со своим Богом, из глубины сердца и на том языке, на котором говоришь с самим собою, в одиночестве и безмолвии. Чем глубже погрязли они в плотской жизни, тем менее затуманено их сознание, и музыка слов твоих отзовется в нем куда лучше, чем в сознании бакалавров вроде Самсона Карраско. Ибо сознание козопасов озарили не изысканные риторические фигуры Дон Кихота, а то, что они видели: вот сидит он на корыте, в доспехах с головы до ног, и копьецо его тут же, а на ладони у него желуди; и воздух, которым все они дышат вместе, приемлет его размеренные слова, и голос его полнится трепетом любви и надежды.

    Найдутся такие, кто думает, что Дон Кихот должен был сообразоваться с уровнем своих слушателей и говорить с козопасами о козопасьем вопросе и о том, как избавить их от убогого положения козопасов. Так поступил бы Санчо, будь у него соответствующие сведения и решимость; но не наш Рыцарь. Дон Кихот отлично знал, что существует один–единственный вопрос, для всех тот же самый; и кто избавит бедняка от бедности, тот заодно и богача избавит от богатства. Будь они неладны, средства лечения на каждый случай! Ко всем тем, кто ходит–бродит и путь себе находит, торгуя вразнос средствами лечения от тех или иных недугов, можно применить то, что говорит гаучо Мартин Фьерро:

    Городские горлопаны уверяли столько раз, что болеют?де за нас; Не прими тех слов на веру: голосят, как терутеру, только для отвода глаз.46

    И все те, о простодушные козопасы, кто с вами заводит речи о козопасьем вопросе, просто–напросто разглагольствуют для отвода глаз.

    И еще одно: разве следует говорить лишь о том, что имеет отношение к непосредственному будущему, к реальной пользе, которую могут извлечь из наших слов слушатели? Рассуждая об этом предмете, духовный наставник падре Алонсо Родригес47 в главе XVIII трактата I части III своего произведения «Путь к обретению совершенства и христианских добродетелей» говорит нам, что «наши заслуги и совершенство нашего творения не зависят от того, извлекут ли из этого прок другие; скорее можно прибавить вот что нам в утешение, а вернее сказать, в утешение нашей безутешности: наши заслуги, и наша награда, и выигрыш не в том, чтобы обратить других на путь истинный и собрать множество плодов; но в некотором смысле можно сказать, что мы больше содеем и больше будет наша заслуга не тогда, когда плоды на виду, а тогда, когда их нет и в помине».

    И разве речь Дон Кихота, обращенная к козопасам, уступает в героизме и бесполезности той, которую близ Санта–Крус и в доме у индеанки Капильяны держал перед индейцами Франсиско Писарро48 и в которой излагал он основы христианского вероучения и толковал о могуществе короля Кастилии? Чего?то он все?таки достиг, ибо индейцы, чтобы доставить ему удовольствие, трижды вознесли над головами испанский стяг. Разглагольствования Писарро оказались не совсем бесполезны; и не совсем бесполезны были разглагольствования Дон Кихота.

    Сервантес, лукавец, и впрямь называет речь нашего Рыцаря разглагольствованиями без нужды, но притом добавляет: пастухи слушали его «в недоумении и растерянности». Тут?то и проясняется истинный смысл этого эпизода: ведь если своими разглагольствованиями Дон Кихот поверг козопасов в недоумение и растерянность, стало быть, речь его не была совсем уж бесполезна. И тому есть доказательство: пастухи решили потешить и повеселить нашего Рыцаря пением одного влюбленного подпаска. Подобно тому как плоть порождает плоть, слово порождает слово, а дух порождает дух, риторика Дон Кихота породила, в свой черед, пение романса под звуки пастушеского рабе- ля.49 Таким образом, слово Дон Кихота оказалось небесполезно; да чистое слово и не бывает бесполезно. Если и не понимает его народ, то хотя бы ощущает потребность понять и, послушав, заводит песни.

    А что делал Санчо, покуда Дон Кихот, вдохновленный созерцанием желудей, потчевал козопасов своей речью? «Санчо (…) молчал, грызя желуди и частенько навещая второй бурдюк, который, чтобы вино было холоднее, подвешен был к дубу». Сам же небось думал про себя: так бы каждый день!

    Что думал Санчо о речи своего господина, не знаю, зато знаю отлично, что могут думать о ней наши нынешние Санчо. Каковые ищут прежде всего то, что именуют «конкретными решениями», и как только начинают кого?то слушать, прислушиваются, а не предложат ли им средства для лечения недугов Родины либо каких?то других недугов. Натренировали слух, внемля шарлатанам, из тех, что, взобравшись на повозку, продают на рыночной площади пузырьки с разными снадобьями; и стоит заговорить с ними, как сразу пытаются всучить вам снадобье в пузырьке. Привыкшие к их речам слушатели слушают себе, грызут желуди, а затем спрашивают себя: ладно, а конкретного что? Все, что касается золотого века, входит им в одно ухо и в другое выходит; им иное требуется — эликсир от зубной боли или от ревматизма, либо пятновыводитель, либо возрождающий настой, католический бальзам, антиклерикальное болеутоляющее, таможенный лейкопластырь либо пластырь нарывной гидравлический.50 Это они именуют конкретными решениями. По их суждению, человеческая речь лишь для того сотворена, чтобы просить что?то или что?то предлагать. И ничем их не проймешь, так чтобы почувствовали, какой силой озарения наделена внутренняя музыка духа. А ведь другую музыку, ту, что доносится извне, ту, что услаждает плотский слух, они и понимают, и ценят; собственно, это единственная услада, которую они себе позволяют. Если к ним обратиться с речью, то уж либо для того, чтобы ублажить им слух размеренными построениями, ритмизированными под барабанную дробь, либо для того, чтобы растолковать им какой?нибудь рецепт для домашнего либо политического обихода.

    «Конкретные решения»! О прагматичные прагматики Санчо, позитивные позитивисты Санчо, материальные материалисты Санчо!51 Когда расслышите вы беззвучную музыку духовных сфер?

    Трудно говорить со всеми этими Санчо, рожденными и взращенными в местечках, где только и слышишь, что проповеди да сплетни кумушек, рассевшихся на припеке; но еще труднее говорить с бакалаврами. Лучшие слушатели — козопасы, они привыкли и приучились слышать голоса полей, гор и лесов. Все прочие, вот увидите, либо не поймут вас, либо перетолкуют ваши слова шиворот–навыворот, ибо не воспринимают их во внутреннем безмолвии и в девственном молчании, и как бы вы ни изощряли ваше красноречие в объяснениях, они?то не станут изощрять свои умственные способности в понимании.

    Поразительная все?таки штука: куда бы вы ни сунулись у нас в Испании с истинами, выношенными в сердце, кто?нибудь непременно да встанет у вас на пути и заявит, что не понимает вас либо понимает шиворот–навыворот. И тому есть причина, а именно: люди идут послушать то или другое, либо еще нечто, но всегда то, о чем им уже говорилось, а не то, что им говорится. Одни клерикалы, другие антиклерикалы, те унитаристы или централисты, эти федералисты или регионалисты, кто?то традиционалист, кто?то, напротив, прогрессист,52 и всяк хочет, чтобы с ним говорили на соответствующем наречии. Они вступают в борьбу друг с другом, но борются, как вынуждены бороться земные ратоборцы: на одной и той же почве, на одном и том же уровне, лицом к лицу; и если ты начнешь окликать их с другого уровня, выше или ниже того, который занимают они сами, твой голос отвлечет их от сражения и они не поймут, чего ты добиваешься. «Раз уж мы сражаемся, — думают они, — пусть в добрый час пожалуют сюда те, кто будут нас подбадривать возгласами: «Так их!», «Вперед!» либо предупреждать об опасности, восклицая: «Поберегись!», «Назад!», но на что нам тот, кто взывает к нам с облаков или из недр земных, требуя, чтобы мы возвели взоры к небу либо обратили их в глубь земли? Разве непонятно, что в это время враги перережут нам горло? Когда идет борьба, нельзя глазеть на небо либо вглядываться в лоно земли». Так они говорят; и не видят, что вы предлагаете им мир, и каждая из противоборствующих сторон видит в вас недруга. И нам остается одно: обращаться к тем, кто прост духом, и говорить с ними, даже не пытаясь приспособиться к их уровню; говорить с ними самым возвышенным тоном, в уверенности, что они поймут нас и не понимая.

    И только Санчо, плотский человек Санчо, больше хотел спать, чем внимать песням, ибо не ведал, какая снотворная сила в них таится.

    Главы XII и XIII

    о том, что рассказал один козопас компании, бывшей с Дон Кихотом, и содержащая конец повести о пастушке Марселе и разные другие события

    Вот тогда?то Педро–козопас поведал Дон Кихоту историю Хризостома и Марселы, причем начитанный Рыцарь сперва покочевряжился, исправил погрешности в речах пастуха. Дон Кихот бывал несносен, что уж тут скрывать, когда кичился своей ученостью.

    Рыцарь отправился поглядеть на похороны Хризостома, скончавшегося от любви к Марселе; и тут он повстречался с Вивальдо и вступил с ним в беседу об ордене странствующих рыцарей — ордене не таком суровом, быть может, как орден картезианских монахов,53 но в равной степени необходимом миру, ибо лишь пример деяний, посильных для большинства, может устремить это самое большинство к достижению целей, для него непосильных. Равным образом конские бега, вся польза от которых — отбор скаковых лошадей, обеспечивают чистоту породы, дабы благородное животное не захирело от низких ремесел вроде хождения в упряжке или вращения колеса водокачки. И оба рода занятий равноправны, не скажешь, что важнее: просить небо о благоденствии земли или приводить в исполнение то, о чем просишь, и творить с копьем во длани Царство Божие, то самое, которого взыскуют в молитвах. «Поэтому на земле мы — слуги Бога, мы — руки, с помощью которых осуществляется на ней Его справедливость», — добавил Дон Кихот.

    Горестный Рыцарь, а не уходят ли корни и подвигов твоих, и горестей в благородный грех — тот самый, от которого тебя очистила и вознесла к райской славе твоя Дульсинея, грех, в том и состоящий, что ты почитаешь себя служителем Бога на земле и дланью, с помощью которой осуществляется на земле Его справедливость? То был твой первородный грех и грех твоего народа: грех всеобщий, и ты тоже запятнан им и подвластен злым его чарам. Подобно тебе, народ твой, о горделивый Рыцарь, счел себя служителем Бога на земле и дланью, вершащей на земле Его справедливость; и за спесь свою заплатил он непомерно дорогой ценой, платит и доселе. Народ твой поверил в свою богоизбранность и преисполнился гордыни. Но разве он ошибался? Разве не все мы слуги Бога на земле и руки, вершащие здесь Его справедливость? И разве убежденность в том, что это и есть истина, не является, в сущности, истинным средством для того, чтобы очистить и облагородить наши деяния? Чем пытаться делать не то, что делаешь, сражаясь с собственным обычаем, убеди себя, что во всех твоих делах, какими бы тебе они ни представлялись, дурными или добрыми, ты слуга Бога на земле, рука, вершащая Его справедливость; и случится так, что деяния твои в конце концов станут добрыми. Почитай их исходящими от Бога, и придашь им божественность. Есть на свете несчастные, те, кого свойство, которое люди именуют природной испорченностью либо злонравием, превращает в бич для себе подобных; но если такой несчастный проникнется мыслью, что карающий бич вложил ему в руки Бог, то даже свойство, именуемое злонравием, даст добрые плоды.

    Не цепляйтесь за жалкий юридический критерий, в соответствии с которым о человеческом деянии судят по внешним его последствиям и временном ущербе, каковой терпит тот, кто от него пострадал; доищитесь до самой сокровенной сути и поймите, какая глубина мысли, чувства и желания таится в истине, гласящей, что вред, причиненный со святыми намерениями, предпочтительнее благодеяния, оказанного с намерениями злокозненными.

    Тебя поносят, народ мой, ибо говорят, что ты отправился к чужеземцам навязать им свою веру силой оружия; и самое печальное, что это не совсем верно, ибо в чужие земли ты отправился еще и затем, и главным образом затем, чтобы силой отобрать золото у тех, кто скопил его; отправился грабить. Отправься ты в чужие земли лишь затем, чтобы навязать свою веру… Я ринусь в бой против того, кто явится с мечом в деснице и книгою в шуйце спасать мне душу против моей воли; но, в конце концов, он обо мне печется, я для него человек; а вот тот, кто является лишь затем, чтобы вытянуть у меня медяки, обманывая меня погремушками и всяким барахлом, тот видит во мне всего лишь клиента, покупателя либо восхвалителя своих товаров. В наши дни подобный порядок вещей всячески превозносится, и все жаждут такого общественного устройства, при котором надзор полиции исключает вредоносные действия; и мы кончим тем, что никто не будет совершать дурных дел, а вместе с тем никто не будет испытывать добрых чувств. Какой ужасающий жизнепорядок! Какая тяжкая доля под мирной зеленью дерев! Какое безмятежное озеро с отравленными водами! Нет, нет и тысячу раз нет! Уж лучше бы Господь так устроил мир, чтобы все испытывали добрые чувства, хотя и совершали дурные дела; чтобы люди наносили друг другу удары в ослеплении любви; чтобы все мы безмолвно страдали от сознания, что волей–неволей причиняем зло другим. Будь великодушен и ополчись на брата своего; поделись с ним сокровищами своего духа, хотя бы и в виде колотушек. Есть нечто более нутряное, чем то, что именуется нравственностью, и это юриспруденция, которая не по зубам полиции; есть нечто более сущностное, чем Десятикнижие, и это скрижаль закона; скрижаль, скрижаль, и при этом — закона! — есть дух любви.

    Вы скажете мне, что бессмысленно испытывать добрые чувства и не свершать при этом добрых дел, что добрые дела берут начало, словно из истока, из добрых чувств, и только оттуда. Но я отвечу вам, как Павел из Тарса: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю»,54 и добавлю, что ангел, внутри нас спящий, обыкновенно пробуждается, когда животное тащит его куда?то, и, пробудившись, оплакивает рабство свое и свое несчастие. Сколько добрых чувств ведут начало от дурных деяний, к которым устремляет нас животное!

    Далее Дон Кихот и Вивальдо принялись рассуждать об обычае странствующих рыцарей поручать себя своим дамам, а не милости Божией, и Дон Кихот на основании вычитанных доводов пришел к заключению, — что не может быть странствующего рыцаря без дамы, «ибо каждому из них столь же свойственно и присуще быть влюбленным, как небу иметь звезды, и можно с уверенностью сказать, что не существует на свете такого романа, в котором был бы странствующий рыцарь без любви: ведь если б был такой рыцарь без любви, он тем самым доказал бы, что он не законный рыцарь, а побочный сын рыцарства, не проникший в его твердыню через ворота, а перескочивший через ее ограду, как вор и разбойник».

    Видите, из вышесказанного ясно, что героизм всегда берет начало в любви к женщине. В любви к женщине берут начало самые плодотворные и благородные идеалы, самые возвышенные философские построения. В любви к женщине коренится жажда бессмертия, ибо в этой любви инстинкт самоувековечения побеждает и подавляет инстинкт самосохранения, и таким образом сущностное начало отодвигает на второй план начало сугубо внешнее. Жажда бессмертия побуждает нас любить женщину, и таким?то вот образом для Дон Кихота слились в Дульсинее Женщина и Слава; и поскольку он не мог продолжиться чрез нее в плотском отпрыске, он попытался увековечиться чрез нее в подвигах духа. Да, он был влюбленным, но из тех влюбленных, что целомудренны и воздержанны, как сам он заметил (в другом, правда, случае). Погрешил ли он из?за воздержания и целомудрия против целей любви? Нет, поскольку зачал в Дульсинее долговечных духовных отпрысков. Вступи он с нею в брак, безумие его было бы невозможно; дети из плоти и крови отвлекли бы его от героических деяний.

    Никогда не была ему помехой забота о жене, связывающая крылья другим героям, ибо, как сказано апостолом (1 Кор. 7:33), «женатый заботится о мирском, как угодить жене».

    И в сфере чистейшей духовности, без тени плотских устремлений, ищет обычно мужчина поддержку у женщины, как Франциск Ассизский у Клары,55 а Дон Кихот искал ее у дамы своего сердца.

    Но какою помехой может быть женщина! Иньиго де Лойола не пожелал, чтобы в Общество Иисусово допускались женщины (Риваденейра, книга III, глава XIV); и когда донья Исабель де Россель попыталась было создать женскую конгрегацию, подчиненную Обществу,56 Лойола добился, чтобы папа Павел III,57 в апостольском послании от 20 мая 1547 года, снял с нее сие попечение, ибо «нашему малочисленному Обществу, — писал ему Иньиго, — невместно иметь у себя под началом дуэний, принесших обет послушания». И не то чтобы женщина вызывала у него презрение, ведь он оказал честь тому, что почитается в ней самым подлым и низменным: если Дон Кихот при посвящении в рыцари меч и шпоры получил из рук девиц легкого поведения, то Иньиго самолично сопровождал, на виду у всего города Рима, «беспутных гулящих бабенок», коих помещал «в монастыре святой Марии либо в домах у каких?нибудь дам, доброчестных и добропорядочных, где их должны были наставить на путь истинный» (Риваденейра, книга III, глава IX).

    Итак, Дон Кихот был влюбленным, но из числа целомудренных и воздержанных влюбленных; и влюблен он был не потому, что у всякого странствующего рыцаря должна быть дама, которой он посвящает свою любовь, — не только из верности обычаю, как утверждал он сам, хотя, как мы увидим, в душе у него пребывала еще одна дама. Возможно, сыщется пустоголовый юнец, который в целомудрии и воздержанности Дон Кихота углядит повод для того, чтобы взирать на него свысока: есть средь этих юнцов такие, кто о достоинствах мужчины судит по тому, каков он в делах любви — любви в том смысле, который придается этому слову в определенном возрасте. Не помню, кто сказал, — и сказал превосходно, кто бы он ни был, — что в жизни того, кто любит многих, любовь — имеется в виду любовь к женщине — есть нечто второстепенное, подчиненное; и любовь — главное в жизни того, кто любит немногих. Иные о свободе духа кого?то из ближних судят лишь по тому, насколько тот свободен в любви; и есть молодчики, которые степень величия любого поэта оценивают лишь по его воззрениям на любовь.

    Что сказал бы целомудренный и воздержанный Дон Кихот, если, вернувшись в мир, оказался бы перед нынешней лавиной всякого рода возбудителей плотского вожделения, назначение которых — увести любовь с пути истинного? Что сказал бы он обо всех этих изображениях бабенок в вызывающих позах? Движимый любовью к Дульсинее, благородной и чистой любовью, он наверняка разгромил бы все лавчонки, где выставляются напоказ эти мерзости, — подобно тому как он разгромил кукольный театр маэсе Педро. Эти мерзости отвлекают нас от любви к Дульсинее, от любви к Славе. Возбуждая плотское желание продлить род, они отвлекают нас от истинного самопродления. Может статься, таков наш удел: плоть да откажется от самоувековечения, если увековечить себя должен дух.

    Дон Кихот любил Дульсинею любовью совершенной и самодостаточной, любовью, которая не гонится за эгоистичным самоуслаждением; он отдал себя своей даме, не притязая на то, чтобы она ответила ему тем же. Он ринулся в мир на завоевание славы и лавров, дабы сложить их затем к стопам возлюбленной. Дон Хуан Тенорио58 попытался бы обольстить ее с намерением добиться обладания ею и удовлетворения своих желаний, всего лишь ради того, чтобы насладиться ею и повестить об этом свет; другое дело — Дон Кихот. Дон Кихот не отправился в Тобосо в роли поклонника, с тем чтобы пленить Дульсинею; он ринулся в мир, чтобы завоевать этот мир для нее. То, что обычно зовется любовью, — что это как не жалкий обоюдный эгоизм, в котором каждый из любящих ищет своего собственного удовольствия? И разве акт окончательного единения — не то, что окончательно разъединяет любящих? Дон Кихот любил Дульсинею любовью самодостаточной, не требуя взаимности, отдаваясь ей целиком и полностью.

    Дон Кихот любил Славу, воплотившуюся в женском образе. И Слава отвечает ему взаимностью. «Тут Дон Кихот испустил глубокий вздох и сказал:

    — Не берусь утверждать, что нежному моему недругу угодно, чтобы весь мир знал, как я ей служу»; затем следует известный монолог. Да, мой Дон Кихот, да; твой нежный недруг Дульсинея разносит из края в край и из века в век славу твоего любовного безумия. Ее происхождение, история рода и генеалогия — «не от древнеримских Курциев, Гайев или Сципионов, и не от нынешних римлян — Колонна и Орсини»;59 и ни от одной из тех знаменитых фамилий из разных земель, которые Дон Кихот перечисляет Вивальдо; она — «из рода Тобосо Ламанчских, рода не древнего, но могущего положить начало самым знатным поколениям в грядущие времена». Тем самым изобретательный идальго изъяснил нам, что Слава обретается в том самом захолустье и в ту самую пору, где и когда обретаемся мы сами. В долгих веках и в дальних краях длится лишь та Слава, которая не вмещается в пределы собственного места и времени, ибо переполняет их, выплескиваясь через край. Универсальное не в ладу с космополитическим; чем больше принадлежит человек своей стране и своей эпохе, тем больше принадлежит он всем странам и всем эпохам. Дульсинея — дочь Тобосо.

    А теперь, друг мой Дон Кихот, давай побродим вдвоем, я хочу поговорить с тобою по душам, да вдобавок о том, о чем многие не решаются поведать вслух даже самим себе. Если ты воплотил в образе Дульсинеи Альдонсу Ло- ренсо, в которую ты некогда был влюблен, что же все?таки было тому причиной на самом деле — любовь к Славе или несчастная любовь к пригожей крестьянской девушке? Любовь, о которой она «знать не знала, ведать не ведала», не обратилась ли она у тебя в любовь к бессмертию? Послушай, мой добрый друг идальго, я ведь знаю, как овладевает робость сердцами героев, и для меня яснее ясного, что, сгорая от страсти к Альдонсе Лоренсо, ты так и не отважился на объяснение. Не смог преодолеть стыдливость, запечатавшую тебе уста бронзовой печатью.

    Ты сам сознался в этом своему наперснику Санчо, когда, решив остаться на покаяние в горах Сьерра–Морены (глава XXV), сказал ему: «…наша взаимная любовь всегда была платонической и дальше почтительных взглядов никогда не шла. Да и то смотрели мы друг на друга весьма редко, и я могу по совести поклясться, что за все двенадцать лет, что я люблю ее больше света очей моих, которые рано или поздно покроются сырой землею, я не видел ее и четырех раз, и очень возможно, что она сама?то ни разу и не заметила, что я на нее смотрел: вот в какой строгости и замкнутости воспитали Дульсинею Лоренсо Корчуэло, ее отец, и Альдонса Ногалес, ее мать». Только четырежды, и это за двенадцать лет! Каким же огнем распалила она тебе сердце, если целых двенадцать лет оно согревалось воспоминаниями о четырех взглядах — издали и украдкой! Двенадцать лет, друг мой Дон Кихот, а ведь ты уже приближался к пятидесяти. Влюбился^ стало быть, когда тебе было под сорок. Что знают юнцы о пламени, разгорающемся в пору зрелости? И вдобавок твоя робость, неодолимая робость пожилого идальго!

    Взгляды, выдававшие самые глубины твоего существа, приглушенные вздохи, которых она даже не расслышала, учащенное биение твоего сердца, всецело предававшегося ее власти каждый раз из тех четырех, когда ты украдкой наслаждался возможностью глядеть на нее. И эта любовь, которую ты подавлял, эта любовь, которой ты не дал воли, ибо не нашел в себе ни решимости, ни отваги, дабы направить ее к обретению естественной ее цели, эта горестная любовь, надо думать, измаяла тебе душу и стала первопричиной героического твоего безумия. Не так ли, мой добрый Рыцарь? Но, может статься, и сам ты о том не подозревал.

    Вглядись в себя, вдумайся, вслушайся. Бывает любовь, которой не выплеснуться наружу из сосуда, ее вместившего, и она устремляется вглубь; в такой любви не признаться, и такая любовь волей недоброй судьбы обречена на несвободу, на вынужденное существование в тех пределах, где зародилась; сама ее чрезмерность — причина ее недвижности и затворничества; и роковая ее неодолимость возвышает ее и возвеличивает. Такая любовь, всегда в неволе, сама себя стыдящаяся, сама от себя прячущаяся, стремится к самоуничтожению, алчет смерти, ибо не может цвести при свете дня и у всех на виду, а еще того менее плодоносить; и вот она претворяется в страстную жажду славы, и бессмертия, и героизма.

    Скажи мне — с глазу на глаз, мы ведь здесь одни — скажи мне, друг мой Дон Кихот, в том порыве бесстрашия, что повел тебя на подвиги, не выплеснулись ли на свободу те любовные муки, в которых ты не осмелился признаться Альдонсе Лоренсо? Если ты являл перед всеми такую храбрость, то не потому ли, что явил малодушие перед женщиной, к которой стремились твои желания? Тебя тайно терзала плотская жажда увековечить себя, оставить семя свое на земле; жизнь твоей жизни, как и жизнь жизни всех людей, заключалась в том, чтобы сделать жизнь вечной. И поскольку ты не смог победить себя и отдать свою жизнь, утратив ее в любви, ты пламенно возжелал обессмертить себя в памяти людей. Заметь, Рыцарь, ведь жажда бессмертия всего лишь сублимация жажды продолжения рода.

    И если ты заполнил свои досуги чтением рыцарских романов, то не потому ли, что тебе не удалось преодолеть малодушную стыдливость и заполнить те же досуги любовью и ласками крестьянской девушки из Тобосо? Разве не искал ты в неотрывном чтении этих книг средство, долженствовавшее обезболивать и в то же время питать пламя, тебя снедавшее? Лишь несчастная любовь приносит плоды духовные; лишь когда любовь встретит преграду в своем естественном и обычном течении, поток взметнется к небу; лишь бесплодие в сей недолгосрочной жизни даст плоды в вечности. И твоя любовь, Дон Кихот, друг мой, была несчастною из?за твоей неодолимой и героической застенчивости. Быть может, ты боялся, что осквернишь свое чувство уже самим признанием, обращенным к той, которая тебя воспламеняла; быть может, ты боялся, что, направив это чувство к общепринятой и банальной развязке, ты вначале загрязнишь его, а затем и вовсе растратишь — без смысла и без остатка. Тебя повергла в трепет мысль, что ты мог бы погубить в своих объятиях чистоту Альдонсы Лоренсо, взращенной отцом и матерью в величайшей строгости и замкнутости.

    И скажи мне: знала ли Альдонса Лоренсо о твоих подвигах и геройствах? Если о чем?то и прослышала, то, уж конечно, услышанное послужило ей лишь темой для того, чтобы поболтать, и поразвлечься, и лясы поточить на посиделках, либо вечерних, у кого?то в доме, либо послеобеденных, на солнышке. Вот бы послушать Альдонсу Лоренсо, когда она, уже в преклонные годы, сидя близ очага в кругу внучат либо среди кумушек, повествовала о подвигах этого бедняги, Алонсо Кихано Доброго, который с копьем наперевес отправился восстанавливать попранную справедливость, повторяя, как молитву, имя некоей Дульсинеи из Тобосо! Вспомнились ли ей тогда взгляды, которые ты бросал на нее украдкою, доблестный Рыцарь? И, оставаясь одна, признавалась ли она сама себе в тайная тайных души: «Это из?за меня, из?за меня он сошел с ума».

    Тебе нет нужды отвечать мне, друг мой Дон Кихот, ибо я понимаю, что за мука, должно быть, свершать жертвоприношение, когда высящееся на алтаре божество даже не замечает твоей жертвы. Верю тебе и без клятв, о да, верю всем сердцем, верю, что проходят по свету Дульсинеи и вдохновляют на неслыханные геройства Дон Кихотов; и умирают себе спокойно и с чистой совестью, так и не проведав, что им на долю выпало такого рода материнство. Велика страсть, которая все сокрушает, и попирает законы, и сметает заповеди, и несется потоком, переполняя русло; но она становится еще неистовее, когда, страшась замутить свои воды землею, размытой в бешеном беге, превращается в кипящий водоворот, который втягивает и всасывает струи, словно стремясь поглотить самое себя, одолеть неодолимое, и направляет поток свой внутрь, и превращает сердце в безбрежное бушующее море? Не случилось ли это с тобою?

    А позже — придвинься поближе, друг мой Дон Кихот, скажи мне так, чтоб расслышало только сердце; а позже, когда слава превозносила тебя, не вздыхал ли ты украдкой по этой неисповедимой любви твоих зрелых лет? Не отдал бы ты всю ее, славу, за один только ласковый взгляд своей Альдонсы Лоренсо? Если бы она, мой бедный идальго, если бы она заметила твою любовь, и, движимая состраданием, в один прекрасный день пришла бы к тебе, и раскрыла бы тебе объятия, и разомкнула бы губы, и позвала бы тебя взглядом; если бы она предалась твоей воле, и твоя невероятная воздержанность не устояла бы при словах ее: «Я разгадала тебя, приди ко мне, не хочу, чтобы ты мучился», стал бы ты добиваться бессмертного имени и вечной славы? Но в таком случае разве не развеялось бы мгновенно все очарование? Думаю, сейчас, когда твоя Дульсинея прижимает тебя к сердцу и длит память о тебе из века в век, думаю, и сейчас тебя овевает тихая меланхолия при мысли, что твоей груди уже не ощутить объятий Альдонсы, твоим устам не ощутить ее поцелуя, — этого поцелуя, который умер, не успев родиться, этих объятий, которые не обрели и вовеки не обретут реальности; и тебе становится грустно при воспоминании о надежде, которую ты лелеял так безмолвно, так бережно, в такой тайне.

    Сколько бессмертных — из числа бедных смертных, воспоминания о которых вечно живы в памяти людской, — отдали бы бессмертие имени своего и вечную славу за один поцелуй в уста, всего лишь за один поцелуй, мечту всей своей жизни, земной и подвластной смерти! Вернуться бы в земную и плотскую жизнь, снова пережить высшее мгновение, которое, промелькнув, уже не вернется, побороть постыдную трусость, отделаться от тупоумного уважения, без раздумий отринуть закон, навечно раствориться в объятиях желанной…

    Покуда Дон Кихот беседовал с Вивальдо о Дульсинее Тобосской, вошел Санчо, добрый Санчо, и исповедался в вере своей — весьма диковинной. Вспомним: Симон, именуемый Петром, хотя и предлагал Спасителю соделать три кущи на горе Фавор,60 дабы жить хорошо и без горестей, и даже отрекся от Него, все же верил Ему и любил Его больше, чем все остальные ученики; вот и Санчо так же верил Дон Кихоту и так же любил его. Ведь когда все, кто слушал беседу меж Вивальдо и Рыцарем, «смекнули, что наш Дон Кихот окончательно свихнулся, один Санчо Панса был уверен, — говорит нам Сервантес, — что все слова его господина — сущая правда, ибо он хорошо его знал и был с ним знаком с самого дня его рождения». О Санчо добрый, Санчо героический, Санчо донкихотственный! Вера твоя поднимет тебя. Ибо покуда толедские купцы–межеумки требовали от Дон Кихота, как иудеи от Иисуса, чтобы представил доказательства61 — явил бы им портрет означенной особы, будь он величиною «хоть с пшеничное зернышко», Санчо героический был уверен, что все слова господина — сущая правда, ибо он хорошо его знал и был с ним знаком с самого дня его рождения. А люди поверхностные, героический Санчо, не хотят замечать величие веры твоей и силу твоего духа, они повадились чернить тебя и порочить, дабы превратить в образчик того, чем ты сроду не был. Знать не хотят о том, что простота твоя была такою же безумной и героической, как и безумие твоего господина, ибо ты в его безумие веровал. И самое большее, на что их хватает, это порицать тебя за простоту, раз ты во все это верил. Но вот доказательство, что не был ты так уж прост, что возвышенная твоя вера не была слепотой человека, которого обвели вокруг пальца: ты ведь немного сомневался в существовании «прекрасной Дульсинеи Тобосской», ибо, хотя ты и «жил поблизости от Тобосо», никогда не слыхал «о таком имени и такой принцессе». Вера — из числа тех завоеваний, которые достигаются пядь за пядью, рывок за рывком. И ты, Санчо, когда?нибудь уверуешь в госпожу свою Дульсинею Тобосскую, и возьмет она тебя за руку, и поведет полями, которые пребудут вовеки.62

    Глава XV

    в которой рассказывается о злосчастном приключении, постигшем Дон Кихота благодаря встрече с жестокосердыми янгуэсцами

    По завершении эпизода с Марселой Дон Кихот снова пустился странствовать по свету вдвоем с Санчо. Решив направиться на поиски пастушки Марселы и предложить ей свои услуги, он углубился в лес, куда незадолго до того устремилась пастушка, и после двухчасовых поисков Рыцарь и оруженосец очутились на тихом лужку, где подкрепили свои силы пищей и отдыхом.


    Росинанту, которого Санчо не озаботился стреножить, вздумалось порезвиться с галисийскими кобылицами, коих пасли янгуэсцы–погонщики; кобылы же встретили беднягу ударами копыт и укусами, и два погонщика так отделали Росинанта дубинками, что тот свалился на землю полумертвый. При виде чего Дон Кихот, убедившийся в том, что перед ним не рыцари, а «низкие людишки, жалкий сброд» — он был не в седле, а потому излечился от слепоты своего безумия, — обратился за помощью к Санчо, а тот резонно заметил, что какая тут к черту месть, когда обидчиков больше двадцати, а их всего двое, «чтобы не сказать полтора».

    «— Я один стою сотни, — сказал Дон Кихот.

    И, не тратя лишних слов, он обнажил свой меч и набросился на янгуэсцев. Подстрекаемый и воспламеняемый примером своего господина, то же сделал и Санчо Панса». Тут не знаешь, чем восхищаться больше, то ли донкихотов- ским героизмом, зиждущемся на вере в то, что «я один стою сотни», то ли героизмом санчопансовским, зиждущемся на вере в то, что его господин стоит сотни. Вера Санчо в Дон Кихота еще безграничнее, если такое возможно, чем вера его господина в самого себя. «— Я один стою сотни (…). — И, не тратя лишних слов, он обнажил свой меч и набросился на янгуэсцев». Если веришь, что стоишь сотни, к чему тратить слова? Истинная вера не рассуждает даже сама с собою.

    Янгуэсцы, убедившись в своем численном превосходстве, отделали Рыцаря и оруженосца дубинками, и кончилось приключение:

    Поплясав у нас на ребрах, мавры нас разбили в дым: помогает Бог и злым, если больше их, чем добрых.63

    И тут Санчо попросил у своего хозяина бальзам Фьерабраса, и тут произнес Дон Кихот слова, такие глубокие, о том, что во всем случившемся и в избиении их обоих виноват он сам, поскольку обнажил меч против людей, которые, в отличие от него, не были посвящены в рыцари, и призвал Санчо к тому, чтобы в таких случаях тот брал на себя долг вершить справедливость в одиночку. С людьми, которые не посвящены в рыцари, с теми, кому, в отличие от тебя, светит не свет собственного разума, а заемный и отраженный, с такими людьми не спорь никогда, мой читатель. Скажи свое слово и продолжай путь, пускай себе изгложут до кости сказанное тобою.

    Но слова, что сказал в ответ Санчо, были еще глубже слов его господина и повелителя: назвав себя человеком смирным, кротким, миролюбивым, сказал он, что стерпит любую обиду, «потому что у меня есть жена и дети, которых надо прокормить и поставить на ноги», — так он ответил. О рассудительный и благоразумнейший Санчо! Знал бы ты, сколько еще существует на свете таких людей, у которых есть жены и дети и которым надо прокормить их и поставить на ноги; и люди эти нам все уши прожужжали, разглагольствуя о чести и достоинстве, в то время как честь и достоинство — роскошь, доступная только богатым, у них есть кому кормить их жен и детей и ставить последних на ноги, а если такой богач оставит жену вдовою, а детей — сиротами, так оно, пожалуй, для них будет еще и лучше, урона от того не потерпят. Таково было, друг мой Санчо, — как говорят, я?то здесь промолчу, — заблуждение твоего народа; а суть в том, что не пожелал он понять: жива честь, покуда в мошне деньги есть. Заблуждение это, возвышенное и благородное, разделял и разделяет твой господин: а ведь в тот час и лежа на том лугу, он, избитый до полусмерти, попытался было избавить тебя от этого заблуждения, доказать тебе, что ты нуждаешься в мужестве, дабы нападать и защищаться, поскольку можешь сделаться властителем острова, когда менее всего того ожидаешь.

    А в наши дни тебя манят островом, что именуется Марокко,64 и приводят те же доводы, что приводил твой господин. Средь каковых были сверхубедительные, как например ссылки на изменчивость фортуны. Не принимай на веру, друг мой Санчо, все эти разговоры о сильных народах и народах умирающих,65 ибо мир непрерывно меняется, и то же самое, что мешает тебе добиться торжества ныне, может статься, позволит тебе добиться торжества так, как это будет принято в будущем. Ты терпелив, а терпение в конце концов приводит к победе. И терпение твое куда ценнее, чем все слова, сказанные твоим господином о том, что в потасовке с янгуэсцами претерпели вы оба побои, но не уронили своей чести, «ибо оружие, которое было в руках у этих людей и которым они нас побили, всего лишь простые дубины».

    Есть предание, что Филипп И, узнав о поражении своей Непобедимой армады,66 сказал, что не посылал ее сражаться со стихиями; и в недавние времена, когда некая Армада изрешетила нас ядрами,67 тебе опять сказали, друг мой Санчо, что победа над нами была одержана не благодаря мужеству, а благодаря науке и богатству. Но ты в ответ на россказни посмеиваешься, помалкиваешь и ждешь своего часа. Вот и жди, вечное ожидание — крепость, в которой ты засел. Тебя печалили не размышления о том, бесчестит или нет избиение дубинками, тебя печалила боль от побоев, и тут ты был совершенно прав, поскольку боль от побоев проходит, а от оскорбления — нет; и кто воспринимает боль как нечто преходящее, может считать, что тем самым уже победил ее и превозмог. Хотя, как сказал тебе твой господин, «нет горя, которое бы не забывалось, и боли, которую бы не исцеляла смерть».

    После этих и прочих бесед Санчо уложил Дон Кихота на осла, и они снова пустились в путь и добрались до одного постоялого двора.

    Глава XVI

    о том, что случилось с хитроумным идальго на постоялом дворе, который он принял за замок

    И снова встретились Дон Кихоту женщины, которые сделали для него воистину женское дело, женщины сердобольные и сострадательные, поскольку все они — жена хозяина, ее дочка и Мариторнес — изготовили для Дон Кихота постель (прескверную), в которую он и улегся после того, как его облепили пластырями снизу доверху. Дон Кихот отблагодарил их речью, в коей трактирщица обратилась в «прекрасную сеньору», а само заведение — в замок, чему женщины немало подивились, и показалось им, что перед ними — человек совсем другой породы, чем люди, к коим они привыкли; и оснований для такого умозаключения было у них хоть отбавляй.

    Тогда?то и вообразилось Дон Кихоту, что к нему вот–вот явится дочь владельца замка, внезапно в него влюбившаяся; и тут Мариторнес, пришедшая, дабы ублажить плоть погонщика мулов, человека плотского, наткнулась на нашего Рыцаря, человека духовного;68 и тот обратился к ней с хитроумной речью, в коей просил прощения и объяснял, он?де настолько разбит и изломан, что даже если б хотел удовлетворить ее желание, это было бы невозможно, да вдобавок он обязан хранить верность несравненной Дульсинее Тобосской; а не будь этих двух препятствий, невозможности удовлетворить ее желание и второго обстоятельства, он не оказался бы таким простаком–рыцарем, чтобы упустить сей счастливый случай.

    Вот пример утонченнейшей добродетели и достойной воздержанности; а все прочее вздор. И добродетель сия, естественно, обрела награду в виде пинков и колотушек: и задал же Рыцарю гону погонщик, от похоти распалившийся до белого каления. На шум подоспел хозяин, и началась катавасия с побоями, описанная Сервантесом.

    Глава XVII

    в которой описываются бесчисленные невзгоды, испытанные храбрым Дон Кихотом и его верным оруженосцем Санчо Пансой на постоялом дворе, который Рыцарь, на свою беду, принял за замок

    Все это сотворили силы волшебные, и вызванные ими передряги не заслуживают ни обиды, ни гнева, «ибо раз эти силы невидимые и призрачные, нам, при всем старании, некому здесь отомстить». И как только додумался ты, о чудесный Рыцарь, до таких глубин мудрости, когда передряги этого мира воспринимаются как невидимые и призрачные и, в силу такого восприятия, не вызывают гнева!

    Ибо что иное, как не «рука, подвешенная к плечу какого?то чудовищного великана», могло нанести тебе удар в челюсть так не ко времени в разгар нежнейшей любовной беседы? Все это дело потусторонних сил, — вспомни хотя бы, как однажды ночью, когда Иньиго де Лойола спал, «вознамерился дьявол не допустить, чтобы прожил он год 1541–й, — как сообщается в главе IX книги V его «Жития», — и вот ощутил он, что мужская рука стиснула ему глотку, и он ни дохнуть не мог, ни вымолвить Святейшее Имя Иисусово»; или другую историю, которую брат Хуан Пауло поведал отцу Риваденейре, а тот приводит ее в той же самой главе: «Спал он, как обыкновенно, близ кельи Лойолы, и вот проснулся в неурочный час и услышал шум, словно бы от того, что избивали Лойолу кулаками и хлестали бичом, а тот стонал и вскрикивал. Брат Хуан Пауло вскочил тотчас же, ринулся к нему и видит, тот сидит на постели и одеяло к себе прижимает, и сказал брат Хуан Паул о: «Что значит, отче, все, что вижу я и слышу?» А Лойола в ответ: «Что же слышали вы?» Тот рассказал, а Лойола ему: «Ладно, ступайте спать»».

    Все это силы потусторонние, и для исцеления от последствий их вмешательства достаточно бальзама Фьерабраса. Только вот свое чудотворное действие оказывает он исключительно на рыцарей, что и проявилось со всей очевидностью в случае с Санчо.

    Вскоре Дон Кихот удостоверился, что находится не в замке, а на постоялом дворе, для чего хватило ему одного лишь слова, сказанного хозяином, и тут снова становится видно, насколько был он разумен в своем безумии. Но при всем том самым рыцарским образом отказался расплатиться, а поплатился за все Санчо, подвергшийся подбрасыванью на одеяле. После каковой экзекуции сердобольная Мариторнес напоила его вином за собственный счет. Воздай ей за это Господь, ибо была она воплощением великодушия и бескорыстия. Она много любила, хотя и на свой лад, — ведь всяк любит на свой лад — и потому простится ей то, что она тешилась с погонщиками, ибо делала она это из одного лишь мягкосердечия.

    Уж поверьте, щедровитая астурианка стремилась не столько получить удовольствие, сколько доставить, и если отдавалась тем, кто ее домогался, то оттого лишь — в чем и вся суть — что не могла видеть, как люди томятся и мучатся; и со многими Мариторнес такое случается. Она хотела избавить погонщиков от грубых желаний, грязнивших им воображение, и очистить их, дабы могли они трудиться. «Она весьма кичилась своим дворянством», — говорит Сервантес, и, как добрая дворянка, сговорилась потешиться с погонщиком и «удовлетворить его желания» — его, не свои. Она «отдать хотела то, что природа ей вручила в дар».69

    Поверьте, мало сыщется страниц целомудреннее. Мариторнес не продажная девка, которая торгует своим телом, чтобы не работать или повинуясь чужой воле; и она не совратительница, которая завораживает мужчин, распаляя в них желания, чтобы сбить с пути и отвратить от труда: она попросту и всего–навсего служанка на постоялом дворе, работает, и делает свое дело, и облегчает муки путникам, избавляя их от тягот, дабы, освободясь от бремени, могли они продолжать путь. Не распаляет она желания, а гасит те, которые распалили либо другие женщины, не такие бескорыстные, либо позывы плотской жизни. И поверьте: пусть это грешно, но еще грешнее распалять желания намеренно, из любви к искусству, как то в обычае у кокеток, и притом не гасить их; гасить желания, которые разожгла другая, — меньший грех. Мариторнес грешит не из праздности и сребролюбия и не от похоти; а стало быть, почти что и не грешит. Не пытается жить, не работая; не пытается соблазнять мужчин. И в глубине души чиста при всей своей грубой нечистоте.

    И она была добра к Санчо, который «выехал со двора, весьма довольный тем, что ничего не заплатил».

    Главы XVIII, ХIХ и XX

    содержащие беседу Санчо Пансы с его господином, а также разные другие приключения, достойные упоминания

    И Дон Кихот вернулся к источнику, дарующему крепость и духу, и телу, а источник этот — способность принимать молодчиков, которые избивают вас либо подбрасывают на одеяле, за «призраков и выходцев с того света». Не приходи в гнев из?за того, что может приключиться с тобой в этом мире обманчивых видимостей, дожидайся, когда окажешься в мире сущностей, либо укройся в пропасти своего безумия. В этом и состоит истинная и глубокая вера. А у Санчо она ослабла, ибо принял он своих мучителей за людей из плоти и крови лишь потому, что слышал, как они называют друг друга по имени; и этого было довольно, чтобы он предложил своему господину вернуться домой, тем более что как раз подоспело время жатвы.

    Рыцарь стал укреплять его в вере, на что Санчо возражал, ссылаясь на свидетельство собственных глаз и ощущения собственных боков, но Дон Кихот повел речь об Амадисе, и оруженосец притих. И правильно ты сделал, Санчо, ибо следует тебе усвоить: когда обижают нас, либо оскорбляют, либо подкидывают на одеяле, стоит лишь подумать, что обидчики всего лишь призраки, и злость наша сходит на нет, и мы почти что исцелились. Вспомни, враги твои все равно умрут.

    И тут произошло приключение с двумя стадами овец, которых Дон Кихот принял за два войска и описал так досконально, как дано только тому, кто таит внутри себя истинный мир. А добряк Санчо, погруженный в другой мир, в мир видимостей, в мир, где вас подбрасывают на одеяле люди из плоти и крови, ничего не увидал, «может статься, из?за волшебства». О великолепный Санчо, какое преизобилие веры скрыто в этом твоем «может статься»! С двух этих словечек: «может статься» — начинается вера, несущая спасение: кто сомневается в том, что видит, в конце концов начинает верить в то, чего не видит и не видел сроду, пусть хоть в самомалейшей степени. Ты, Санчо, слышал одно только блеянье овец и баранов, но не зря сказал тебе твой господин: «Страх, обуявший тебя, мешает тебе, Санчо, правильно видеть и слышать».

    Да, страх, только страх смерти и жизни мешает нам правильно видеть и слышать, то есть вглядываться и вслушиваться в суть, в субстанциальный мир веры. Страх прячет от нас истину; и тот же страх, дошедший до степени смятения, нам ее открывает.

    Дон Кихот повелел Санчо отойти в сторонку, ибо тот, кто видит лишь телесными очами, оказывается в приключениях не столько подмогою, сколько помехой, и, презрев вопли земного здравого смысла, ринулся на рать Алифан- фарона Трапобанского. И истыкал копьем баранов в свое удовольствие, наподобие того, как Писарро и его молодчики истыкали копьями в коррале Кахамарки прислужников Атауальпы,70 которые даже не защищались. Не то что пастухи трапобанцев, те забросали Дон Кихота каменьями, да так, что он слетел с коня.

    При этом Рыцарь всем своим телом снова соприкоснулся о землею и при этом соприкосновении, подобно Антею,71 восстановил свои силы. И когда он лежал на земле, глас здравого смысла — устами Санчо — вновь стал порицать его и объяснять, что сражался он с овцами, но Дон Кихот сумел противопоставить свою веру козням нечистой силы, его преследовавшей. И он утешил Санчо — а вера Санчо снова слабеет — евангельскими словами.

    А затем выпало им на долю приключение с мертвым телом, и прелесть этого приключения в том, что вначале при виде фантастического шествия у Дон Кихота волосы на голове стали дыбом, но зато потом ему удалось побороть страх, вызванный фантастикой, — реальность?то в нем страха не вызывала — и, словно в награду за эту победу, обратить в бегство людей в балахонах, каковые приняли Дон Кихота за дьявола и выходца из ада. Фантастику побеждают с помощью фантастики; и с помощью страха — тех, кто пытается нагнать страху на других. Да и страх сам по себе доходит до такого накала, что если не убивает свою жертву, то сублимируется и, пройдя стадию смятения, претворяется в мужество.

    Вот тогда?то, во время фантастического приключения, Санчо и дал Дон Кихоту прозвище «Рыцарь Печального Образа».

    А потом они выехали на просторную лужайку, и там выпало им на долю приключение с молотами сукновальни, когда Дон Кихот высказал намерение погибнуть, дабы удостоиться права называться слугою своей госпожи Дульсинеи, Дарующей Славу. А шаткая вера Санчо вложила в уста ему трогательные речи, коими попытался он отвратить своего господина от сего намерения; и поскольку от речей толку не было, пустился на хитрость, спутав Росинанту задние ноги. И тут произошло все прочее, рассказанное Сервантесом, а потом наконец рассвело, и Рыцарь с оруженосцем увидели причину устрашающего грохота, и Санчо вздумал поиздеваться над своим господином, за что и схлопотал два удара копьем и впридачу должен был выслушать исполненные глубокого смысла слова: «Потому?то я и не шучу, что вы шутите». И Рыцарь добавил: «Подойдите?ка сюда, господин шутник. Если бы вместо валяльных молотов перед нами оказалось бы какое?нибудь другое опасное приключение, неужели вам кажется, что я не проявил бы достаточно мужества, чтобы начать и закончить это дело? Неужели я, рыцарь, обязан разбираться в звуках и определять, валяльные это молоты или что другое?»

    Тут все ясно. Чтобы восстановить попранную справедливость, и воскресить рыцарство, и утвердить торжество добра на земле, вовсе не нужно разбираться в звуках и уметь опознать грохот валяльных молотов; да, к слову, Санчо, покуда темно и покуда ему боязно, тоже не в состоянии опознать этот грохот, а ведь звук он слышит, мог бы понять, что это валяльные молоты, и по звуку, не видя их. Умение такого рода не имеет никакого отношения к героизму: да, впрочем, и остальные знания, кои продаются в наших краях, ничего не прибавят к тому количеству добра, что есть на свете. С Рыцаря довольно того, что он прислушивается к биению своего сердца, и внемлет его стуку, и умеет опознать эти звуки.

    Это донкихотовское учение следует проповедовать в наши дни, когда сан- чопансисты, знай, твердят, что самое основное — научиться опознавать звуки и отличать, какие именно производятся валяльными молотами, но не замечают, что сам Санчо тоже не отличает их от прочих звуков — в ночную пору и покуда ему боязно. Чтобы успокоиться и расшутиться, Санчо должен увидеть причину, вызывающую звуки: увидеть воочию; в ночной темноте Санчо не решается отойти от своего господина, потому что боится устрашающих звуков, а поскольку боится, то не может распознать их происхождение; когда же он видит орудия, производящие эти звуки, то начинает издеваться над своим господином. Таков уж санчопансизм, как он там ни зовись: позитивизмом ли, натурализмом или эмпиризмом:72 все дело в том, что едва пройдет страх, как начинаются шуточки над донкихотовским идеализмом.

    С какой стати Дон Кихот, будучи тем, что он есть, а именно Рыцарем, должен разбираться в звуках? «Тем более, — замечает он далее, — что, говоря по правде, я в жизни своей никогда их не видывал, тогда как вы, презренный мужичина, родились и выросли среди подобных предметов. Нет, вы лучше сделайте так, чтобы эти шесть молотов превратились в шесть великанов и чтобы они по очереди или все вместе полезли прямо на меня: если они не полетят вверх тормашками на воздух — вот тогда издевайтесь надо мной, сколько вам захочется». Великолепные доводы! Герой узнается по тому, насколько отважно его намерение, а не потому, насколько точны его знания.

    Но истина заключается в том, что оруженосцу Санчо надлежит следовать за Рыцарем Дон Кихотом и не отходить от него ни на шаг. Санчо, поскольку он презренный мужичина, родившийся и выросший среди валяльных молотов, когда наступает ночь и молотов этих не видно, а грохот слышен, дрожмя дрожит от страха и жмется к Дон Кихоту и, чтобы не отпускать его от себя, спутывает копыта Росинанту, и по сей причине Рыцарю не сдвинуться с места, что, возможно, избавляет его от верной гибели под валяльными молотами; но затем, когда становится светло, с какой стати оруженосцу издеваться над Рыцарем, который был ему опорой в часы смятения, который помог ему дождаться дня; ведь если бы не Рыцарь, оруженосец, пожалуй, помер бы со страху, либо страх подтолкнул бы его под валяльные молоты еще вернее, чем его господина — мужество. Если наития по подсказке сердца и вера в то, что непреходяще, помогли нам пережить смятение в ночи суеверий и страха перед неизвестностью, с какой стати теперь, когда нам светит свет опыта, издеваться над наитиями по подсказке сердца, над верой в непреходящее? Тем более что нам снова понадобятся и наития, и вера, ведь если после ночи приходит день, то после нового этого дня наступает новая ночь, и так — то во мгле, то при свете — мы живем и держим путь к некоему пределу, который не есть ни мгла, ни свет, но нечто, где и то и другое соединяются и сливаются, где сердце и мозг становятся единым целым, где становятся единым целым Дон Кихот и Санчо.

    В наши дни Санчо разбирается в звуках, может сообразить, какие производятся валяльными молотами, а какие нет, но лишь при дневном свете и при виде этих самых молотов; ночью же он дрожит от страха и никак ему не отважиться на единоборство с шестью великанами, с каждым по очереди либо со всеми вместе; а Дон Кихот и в наши дни отваживается на единоборстбо с великанами, ни днем не дрогнет, ни ночью; но в звуках не разбирается, и ему не сообразить, какие производятся валяльными молотами, а какие нет. Настанет день, когда Рыцарь и оруженосец станут во всем едины или, вернее, когда Санчо кихотизируется, а Дон Кихоту санчизироваться незачем; и тогда не будет им страшно, и сумеют они опознать любые звуки и днем и ночью, и отважатся на единоборство и с великанами, и с валяльными молотами. Но издеваться над Рыцарем и верить в то, что главное в жизни разбираться в звуках, — не та дорога, которая к этому приведет. Нет, одна только наука, при всей глубине ее и высоких целях, не может быть искупительницей жизни.

    Глава XXI

    в которой рассказывается о великом приключении и завоевании драгоценного шлема Мамбрина, равно как и о других происшествиях, случившихся с нашим непобедимым Рыцарем

    После того Дон Кихот завладел шлемом Мамбрина, а Санчо обменял, в знак победы, сбрую своего Серого на сбрую цирюльничьего ослика, которая была много лучше, они «позавтракали остатками припасов, захваченных Санчо в обозе ночной процессии». А затем «двинулись в том направлении, какое избрал Росинант, воле которого подчинилась не только воля его хозяина, но и осла, по–братски и по–приятельски всюду шедшего за ним следом», и по дороге Санчо стал сетовать на то, как мало проку и прибыли от приключений. И, рассуждая об этом предмете, выказал глубокое понимание сути героизма своего господина, когда стал упрашивать его отказаться от поисков приключений «на перекрестках дорог и в местах пустынных, где всех ваших побед и опасных подвигов все равно никто не увидит и не отметит: так они и останутся похороненными в вечном забвении, в великий ущерб и их высокому достоинству, и благим намерениям вашей милости», — так он сказал и призвал своего господина поступить на службу к какому?нибудь императору, при дворе которого, конечно, найдется кто?нибудь, «кто запишет на бумаге все деяния» Рыцаря, «чтобы память о них сохранилась вечно». И добавил, ибо безумие Дон Кихота уже передалось и ему: «О своих деяниях я не говорю, ибо они никогда не выйдут за пределы должности оруженосца; хотя должен вам сказать, что ежели бы существовал такой рыцарский обычай записывать подвиги оруженосцев, так, смею вас уверить, и мои заняли бы не последнее место».

    Что с тобою, Санчо? И ты туда же — задумал увековечить имя свое и славу? Тоже влюбился в Дульсинею, сам того не ведая? В твоей жизни не было Альдонсы Лоренсо, в которой заключалась бы для тебя любовь к бессмертию; в твоей жизни не было любовных историй, в которых возможно — или невозможно — было бы исповедаться; дожив до соответствующего возраста, ты с благословения священника ввел к себе в дом Хуану Гутьеррес, дабы помогала тебе в трудах и была матерью твоих детей; но вот ты служишь Дон Кихоту, оставил ради него жену и детей — и уже начал кихо- тизироваться.

    По ходу этой беседы, объясняя, каким образом мог бы он жениться на королевской дочери, Дон Кихот сказал: «Теперь нам остается только разузнать, какой христианский или языческий король ведет войну и имеет красавицу дочь. Но об этом у нас еще будет время подумать, ибо, как я тебе сказал, прежде чем отправиться ко двору, мы должны прославиться в других местах»; и возникает впечатление, что слава нужна ему не как цель, а как средство; но при всем том можно и должно утверждать, что наш Рыцарь не изменил бы Дульсинее ни ради красоты самой распрекрасной королевской дочери, ни ради всех богатств ее могущественного отца. А далее идальго наш усомнился в том, что король соизволит принять его в зятья, поскольку он, Дон Кихот, не принадлежит к королевскому роду и не является даже «троюродным братом императора», и высказал опасение, как бы из?за этого изъяна ему не потерять награды, которую он заслужил за доблестные деяния. «Правда, — добавил он, — я из старинного и известного дворянского рода, имею землю и владение и могу за обиды требовать пятьсот суэльдо, и возможно даже, что мудрец, который напишет мою историю, так подробно установит мое родство и происхождение, что я окажусь внуком короля в пятом или шестом колене»; а затем он объяснил Санчо, что на свете есть две разновидности знатных родов: одни перестали быть тем, кем были, а другие стали тем, кем никогда не были.

    И здесь очень к месту слова, сказанные тем капитаном, о котором повествует доктор Уарте в главе XVI своего «Исследования способностей к наукам»; а сказал этот военачальник вот что: «Сеньор, я знаю, что вы, ваша милость, дворянин превосходных кровей и таковы же были ваши предки; а мне вот за отца — моя десница, и мы с ней превосходим и вас, и весь ваш род»; К такому же доводу прибегает временами и Дон Кихот, когда заявляет, что он сын своих дел.

    И потому?то человеческая моя суть начинается с меня, и каждый из нас, чем думать, что он потомок своих дедов и подобен водоему, в котором слилось многое множество разных вод, должен думать, что он предок своих внуков и подобен источнику, откуда возьмут начало ручьи и реки, устремляющиеся в будущее. Будем больше помышлять о том, что мы отцы своего будущего, а не о том, что мы дети своего прошлого; во всяком случае о том, что мы вобрали в себя все силы былого, чтобы озарить грядущее; что же касается знатности рода, все мы внуки свергнутых королей.

    Глава XXII

    о том, как Дон Кихот даровал свободу множеству несчастных, которых насильно вели туда, куда им вовсе не хотелось идти

    Так ехали они и беседовали, когда случилось с Дон Кихотом одно из самых великих его приключений, если не самое великое из всех, и состояло оно в том, что он освободил каторжников. Каковые шли, «подчиняясь насилию, а не по своей доброй воле», и этого Дон Кихоту было довольно.

    Он расспросил их о совершенных преступлениях и из всего услышанного заключил, что хоть наказаны они и по заслугам, но предстоящее наказание не очень?то им по нраву и на галеры они идут весьма неохотно и против собственной воли и, очень возможно, что не по справедливости. И потому решил он взять их под свою защиту, как обездоленных и угнетенных сильными мира сего, ибо ему представлялось «большой жестокостью делать рабами тех, кого Господь и природа создали свободными. Тем более, сеньоры конвойные, — прибавил Дон Кихот, — что эти несчастные перед вами ни в чем не провинились. Пусть каждый несет свой грех: есть Бог на небе, и Он неусыпно карает за зло и награждает за добро, а честным людям не следует становиться палачами других людей, особенно если им нет до них никакого дела»; и со всей кротостью он попросил стражу отпустить несчастных на свободу. Те не захотели решить дело добром, и Дон Кихот ринулся на них и с помощью Санчо да и самих галерников сумел освободить их.

    Тут надо задержаться, чтобы подробнее рассмотреть мужество духа и любовь к справедливости, которые выказал в этом приключении идальго. Мой злосчастный друг Анхель Ганивет,73 великий кихотист — причем кихотист отнюдь не то же самое, что так называемый сервантист, а нечто даже совсем противоположное — злополучный Ганивет в своей «Испанской идеологии» говорит по этому поводу:

    «Сервантес — ум, который всего глубже исследовал нашу национальную душу (…) в своей бессмертной книге начисто отделил испанское представление о правосудии от пошлого правосудия, формализованного в сводах законов и в судебных органах; первое воплотил он в образе Дон Кихота, второе — в образе Санчо Пансы. Только приговоры, которые выносит Санчо во время губернаторства на острове, исполнены умеренности, благоразумия и уравновешенности; приговоры, которые выносит Дон Кихот, напротив, кажутся абсурдными, именно в силу того, что они из области правосудия трансцендентального; он мечется от одной крайности к другой; все его приключения направлены на то, чтобы установить в мире идеальное правосудие, но стоит ему наткнуться на цепь галерников, — а он видит, что среди них есть и настоящие преступники, — он спешит дать им свободу. Доводы, приводимые Дон Кихотом в пользу освобождения приговоренных к галерам, — сжатое изложение тех, которыми испанский дух питает свой бунт против позитивного правосудия.

    Да, надо сражаться за то, чтобы в мире восторжествовало правосудие; но в строгом смысле слова противоправно наказывать одного виновного, в то время как прочие проскальзывают сквозь щелочки закона; ведь в конечном счете при всеобщей безнаказанности все же можно питать благородные и великодушные намерения, хотя бы и идущие вразрез с упорядоченностью общественной жизни, между тем как наказуемость одних и безнаказанность других это издевательство над принципами правосудия и заодно над чувством гуманности». Это все Ганивет. Прискорбно, что такой изощренный мыслитель, как наш уроженец Гранады, верит, в соответствии с расхожей точкой зрения, что Сервантес что?то там воплощал в «Дон Кихоте»; и прискорбно, что мыслитель из Гранады не возвысился до веры — спасительной веры — в то, что история хитроумного идальго является — а она в действительности такова — действительной и правдивой историей, к тому же вечной, ибо непрестанно претворяется в действительность в каждом из тех, кто в нее верует. Не то чтобы Сервантес хотел воплотить в Дон Кихоте правосудие по–испански, просто он обнаружил, что в жизни Рыцарь поступил именно так, и повествователю ничего другого не оставалось, как пересказать нам все случившееся в точности так, как оно случилось, хотя сам он не осмыслил до конца весь бесконечный его смысл. Не заметив даже внутреннего противоречия, Дон Кихот, сам кого только не наказывавший: и толедских купцов, и бискайца, и еще много кого, — отказывает в праве наказывать другим.

    Ганивет оказывается поверхностным кихотистом, когда высказывает предположение, будто акт правосудия по отношению к каторжникам Дон Кихот совершил, исходя из того, что в «строгом смысле слова противоправно наказывать одного виновного, в то время как прочие проскальзывают сквозь щелочки закона», и что всеобщая безнаказанность предпочтительнее ущербной избирательной законности. Действительно, можно утверждать, что именно эта логика побудила Дон Кихота освободить галерников, поскольку сам Рыцарь в речи, которую держал перед козопасами, рассуждая о золотом веке, заметил, что «закон личного произвола не приходил судьям в голову, ибо тогда еще не за что и некого было судить». Но даже если и сам Дон Кихот обманывался, полагая, что дал свободу несчастным по сей именно причине, можно не сомневаться, что корни упомянутого подвига таились в самой глубине его сердца. И это не должно удивлять вас, читатели, не думайте в простоте душевной, что это парадокс, ибо тот, кто совершает подвиг, не самый лучший знаток причин, побуждающих его этот подвиг совершить; к тому же резоны, которые мы приводим в оправдание и обоснование своего поведения, обычно всего лишь резоны a posteriori, то есть, говоря на нашем языке, задним числом; это всего лишь способ, с помощью которого мы пытаемся объяснить самим себе и другим подоплеку наших поступков, причем истинная подоплека обычно остается неизвестной. Не отрицаю, что Дон Кихот верил, вместе с Ганиветом и, возможно, вместе с Сервантесом, что освободил галерников из ненависти и отвращения к закону личного произвола и потому, что, как ему казалось, несправедливо карать одних, когда другие тем временем ускользают от кары сквозь щелочки закона; но я не согласен с тем, что, свершая подвиг, Рыцарь и в самом деле побуждаем был такими соображениями. Ведь в таком случае на каком основании и по какому праву карал сам он, Дон Кихот, карал, зная, что большинство ускользнет от его карающей длани? Почему карал Дон Кихот, если не существует человеческой кары, которая была бы абсолютно справедливой?

    Дон Кихот карал, это верно, но карал, как карают Бог и природа, без проволочки; эта кара — самое естественное последствие прегрешения. Так покарал он погонщиков, отважившихся притронуться к его доспехам в ночь бдения над оружием: поднял обеими руками копье, хватил одного и другого по голове, уложил их наземь и снова принялся расхаживать так же спокойно, как прежде, а о содеянном и думать забыл; такой же карой пригрозил Хуану Альдудо, богатею, но отпустил его под честное слово; так ринулся на толедских купцов, едва лишь услышал их святотатственные речи в поношение Дульсинеи; так победил дона Санчо де Аспейтиа, коего отпустил, когда дамы пообещали, что тот предстанет пред Дульсинеей; так ринулся на янгуэсцев, когда увидел, что те обижают Росинанта. Суд его был скорый и действенный; приговор и кара были для него нераздельны; восстановив попранную справедливость, он не обрушивал на виновного свою ярость. И никого никогда не пытался обратить в рабство.

    Разумеется, схвати он на месте преступления любого из этих галерников, ему досталось бы порядком, но… тащить силком на галеры? «Мне представляется большой жестокостью делать рабами тех, кого Господь и природа создали свободными», — молвил Рыцарь. И добавил далее: «Пусть каждый несет свой грех; есть Бог на небе, и он неусыпно карает за зло и награждает за добро, а честным людям не следует становиться палачами других людей, особенно если им нет до них никакого дела».

    Конвойные, которые вели галерников, делали свое дело хладнокровно, профессионально, повинуясь приказу, поступившему от кого?то, кто, возможно, виновных в глаза не видел; и они вели их в неволю. А кара, когда она из естественной реакции на вину, из мгновенного ответа на оскорбление превращается в конкретный случай применения абстрактного правосудия, становится чем?то ненавистным всякому благородному сердцу. Священное Писание рассказывает нам о гневе Господнем и о скорых и грозных карах, постигавших нарушителей Его законов; но вечная неволя, нескончаемые мучения, причина которых в хладнокровных богословских рассуждениях о неизбывности оскорбления и неумолимости воздаяния — все это неприемлемо для донкихотов- ского христианства. За виной должно неминуемо следовать естественное воздаяние, взрыв гнева Божия или гнева природы; это справедливо; но последнее и окончательное правосудие — это прощение. Бог, природа и Дон Кихот карают, дабы прощать. Кара, за которой не следует прощение, которая не направлена на то, чтобы в конце концов его даровать, не наказание, а мерзкое упоение чужими страданиями.

    Мне возразят: если должно прощать, чего ради наказывать? Ты спрашиваешь, чего ради? Ради того, чтобы прощение не доставалось даром и тем самым не обесценивалось напрочь; чтобы оно обретало ценность, обретаясь дорогой ценой и покупаясь за муки наказания; чтобы преступник пришел в такое душевное состояние, которое позволило бы ему вкусить благотворный плод прощения, чему помешали бы угрызения совести, если бы их не изгладило наказание. Кара приносит удовлетворение обидчику, а не обиженному; доставшееся даром прощение оскорбляет обидчика, представляется ему самой изощренной формой мести, верхом презрения. Прощение, доставшееся даром, — словно милостыня, брошенная нищему. Слабые мстят, прибегая к прощению без предшествующей кары. Объятие, если оно от души, нам дорого, когда следует за пощечиной, отвешенной нам в ответ на дерзость.

    Когда человек чувствует себя оскорбленным, он рвется мстить, но отомстив, прощает, если благороден кровью и духом. Жажда мести и породила так называемое правосудие, подчинив его разуму, отчего оно отнюдь не облагородилось, но, напротив того, опошлилось. Пощечина, отвешенная оскорбителю, человечнее, благороднее и чище любой статьи уголовного кодекса.

    Цель правосудия — прощение! И когда в муках агонии и наедине с Богом мы переходим в иную жизнь, совершается таинство прощения всех людей без изъятия. Наказание жизнью, — а жизнь — мука и сама по себе, и потому, что муки порождает, — вот расплата за все злодеяния, в этой жизни совершенные; и ужас перед неминуемой смертью — вот воздаяние за них. И Бог, сотворивший человека свободным, не может обрекать его на вечную неволю.

    «Пусть каждый несет свой грех: есть Бог на небе, и он неусыпно карает за зло и награждает за добро». Из этих слов Дон Кихота явствует, что, по его мнению, карать может только Бог, хотя Рыцарь не объясняет нам, как, по его вере, творит Он кару; но как бы ни был правоверен ламанчец, не мог он верить в то, что муки бессрочны; не поверил и в случае с галерниками. Да, надо верить, что карать может только Бог, но нельзя превращать Его при этом в вершителя нашего земного правосудия, как то у нас в обычае: это нам надлежало бы стать вершителями Его правого суда. Кто он, тот смертный, что дерзает выносить приговоры от имени Бога, предоставляя Ему приводить их в исполнение? Кто он, тот, кто подобным образом превращает Бога в исполнителя своих приговоров? Сам?то он думает, что говорит: «Во имя Бога приговариваю тебя…», а в действительности хочет сказать: «Бог от моего имени приговаривает тебя». Вдумайтесь хорошенько: ведь тот, кто присваивает себе власть вершить волю Бога, в сущности притязает на то, чтобы Бог облек его этой властью. Дон Кихот почитал себя вершителем воли Бога на земле и дланью, творящей в нашем мире Его правый суд, но ведь и все мы вправе вершить Его волю, а потому Дон Кихот оставлял Господу заботу судить о том, кто хороший человек, а кто дурной, и посредством какой кары надо этого последнего простить.

    Моя вера в Дон Кихота подсказывает мне, что таково было внутреннее чувство Рыцаря, и если Сервантес нам его не раскрывает, то потому лишь, что оказался не в состоянии постичь. Да, Сервантес был евангелистом Дон Кихота, но для нас это вовсе не означает, что по одной только сей причине он глубже всех проник в духовную суть своего героя. Довольно и того, что сохранил нам повесть о житии его и славных деяниях.

    «Честным людям не следует становиться палачами других людей, особенно если им нет до них никакого дела». Дон Кихот, как и его соотечественники, — а он цвет своего народа — недолюбливает палачей и всяких исполнителей и представителей правосудия. Если кто берется вершить правосудие своими руками, что ж, святое дело и доброе, ибо таким человеком движет естественное побуждение; но быть палачом других людей ради того, чтобы зарабатывать себе на хлеб, служа ненавистному абстрактному правосудию, — скверное дело. Поскольку правосудие безлично и абстрактно, то и карает пусть безличным и абстрактным образом.

    Тут, робкие мои читатели, я вижу, как вы хватаетесь за голову, и слышу, как вы восклицаете: вот ужас! А затем пускаетесь разглагольствовать об общественном порядке и безопасности и прочих подобных материях. Я же говорю вам: выпустите на волю хоть всех галерников до единого, в мире от этого смуты не прибавится; а вот если бы люди — все до единого — накрепко уверовали, что в конце концов спасутся, что в конце концов все мы будем прощены и сподобимся блаженства от Бога, на то Он и создал нас свободными, тогда?то все мы стали бы лучше.

    Знаю, знаю: вы, мне в опровержение, сошлетесь на пример тех же галерников, на то, как отплатили они Рыцарю за то, что он возвратил им свободу. Ведь едва Дон Кихот увидел, что каторжники освободились от цепи, он созвал их и, сообщив, что «люди благородные всегда бывают признательны своим благодетелям, ибо ни один грех не гневит Господа больше, чем неблагодарность», повелел им снова возложить на плечи цепь и предстать перед сеньорой Дульсинеей Тобосской. За несчастных, боявшихся, как бы снова не попасться в лапы Санта Эрмандад, ответил Хинес де Пасамонте, объяснив, что им никак невозможно сделать то, что Дон Кихот приказывает, и попросив заменить посещение сеньоры Дульсинеи определенным количеством молитв «Ave Maria» и «Credo». Наглость Пасамонте разозлила запальчивого Рыцаря, и ответ его был резок. Тогда Пасамонте подмигнул своим товарищам, «все они отошли в сторону, и тут на Дон Кихота посыпался такой град камней, что (…) он свалился на землю». Тут один из галерников избил Рыцаря, а другие сняли с него полукафтанье и с Санчо — плащ.

    Из сего нам нужно сделать следующий вывод: долг наш — освобождать галерников именно по той причине, что они нам на это благодарностью не ответят; ведь если бы мы заранее рассчитывали на благодарность, наш подвиг утратил бы всякую ценность. Если бы мы творили добрые дела лишь в расчете на благодарность за оные, какой от них был бы нам прок в вечности? Добро нужно творить не только вопреки тому обстоятельству, что на том свете нам за него добром не отплатят, но именно потому, что нам за добро добром не отплатят. Бесконечная ценность добрых дел в том и состоит, что в жизни они не вознаграждаются, а потому жизнетворны. Жизнь — благодеяние слишком скудное для тех благих деяний, которые в ней нужно вершить.

    Но тут начинается другая глава, и начало у нее столь же грустное, сколь прекрасное, ибо, показывая нам телесную немощь Рыцаря, оно показывает в то же время, что был он существом телесным, как и мы, и, подобно нам, был подвластен невзгодам человеческим.

    Глава XXIII

    о том, что произошло со знаменитым Дон Кихотом в Сьерра–Морене, иначе говоря, об одном из самых редкостных приключений, о которых рассказывается в этой правдивой истории

    Увидев себя в столь плачевном состоянии, Дон Кихот сказал своему оруженосцу:

    «Много раз я слышал, Санчо, что делать добро людям подлого звания [19] все равно что лить воду в море. Если бы я поверил твоим словам, я бы избежал этой неприятности; но раз дело сделано, потерпим и постараемся впредь научиться уму–разуму». Бедный Рыцарь, распластанный на земле, чувствует, что вера его слабеет. Но глядите: Санчо, героический Санчо, спешит поддержать его дух и, исполненный донкихотовской веры, отвечает своему господину: «Ваша милость научится уму–разуму, когда я сделаюсь турком». И как верно ты понял, Санчо героический, Санчо донкихотизировавшийся, что не может твой господин научиться уму–разуму, если это значит разучиться творить добро и вершить истинное правосудие!

    И если каторжники закидали Дон Кихота камнями и украли у него полукафтанье, не думать же нам лишь по этой причине, что им неведома была благодарность и что свобода не пошла впрок их нравам? Полукафтанье они украли, потому что нуждались в одежде, эта кража не исключает благодарности, ибо одно дело благодарность, а совсем другое род занятий; ведь для большинства из них родом занятий было воровство. И к тому же, как знать, может, им захотелось взять что?то из вещей Рыцаря на память? А что каменьями закидали? Тоже из чистой признательности. Хуже было бы, если бы повернулись к нему спиною.

    Когда было покончено с переживаниями, вызванными приключением с га- лерниками, Дон Кихот внял уговорам Санчо, умолявшего его бежать от гнева Санта Эрмандад; и лишь по сей причине, а вовсе не от страха перед нею, они забрались в глубь Сьерра–Морены, где и «расположились на ночлег под дубами между двумя скалами». В ту ночь и украл у Санчо осла Хинес де Пасамонте, бессовестный галерник. Но вскоре они нашли чемодан Карденио, а в нем узелок с червонцами, при виде коих Санчо воскликнул: «Благодарение небу, пославшему нам столь выгодное приключение!»

    Ах Санчо–флюгер, снова возобладала в тебе плоть, и ты зовешь приключением случайность, пославшую тебе узелок с червонцами! Сын своего отечества, где в такой чести лотерея.74 Рыцарь подарил ему червонцы, он?то искал не тех приключений, где находишь деньги. Куда больше заинтересовали его любовные сетования в стихах и прозе, найденные в том же чемодане; и, завидев одинокого незнакомца, перепрыгивавшего со скалы на скалу, Дон Кихот велел оруженосцу догнать его. Тут?то Санчо и произнес в ответ благороднейшую свою речь: «Не могу я этого сделать, потому что, как только я удаляюсь от вашей милости, нападает на меня страх и напускает на меня тысячу разных ужасов и привидений».

    А как же иначе, дружище Санчо, как же иначе? Может быть, твой господин и впрямь, если тебе угодцо, безумец из безумцев; но ты не умел и не умеешь жить без него; и впредь не сумеешь прожить; будешь клясть его безумие, из?за которого тебя подкидывают на одеяле и все такое, но в его отсутствие нападает на тебя страх и чувство одиночества. Без своего господина ты так одинок, что утрачиваешь сам себя. Тебе хорошо было под защитою Дон Кихота, ты уверовал в него; если веру твою нечем будет поддерживать, кто избавит тебя от страха? Страх не что иное, как осознанное опасение утратить веру, не так ли? И разве не страх возвращает ее к жизни? А вера, друг мой Санчо, это приверженность, но не к теории, не к идее, а к чему?то наделенному жизнью, к человеку реальному либо идеальному; вера — способность восхищаться и доверять. И ты, о Санчо верный, веруешь в безумца и в его безумие. И если останешься наедине с прежним своим здравомыслием, на тебя неминуемо нападет страх одиночества — при всем твоем здравомыслии, тебе ведь. было так хорошо под защитою Донкихотова безумия. Потому?то и просишь своего господина и повелителя не оставлять тебя.

    А твой Дон Кихот, сильный и великодушный, отвечает: «Да будет так, и я очень рад, что ты ищешь подмоги в силе моего духа, ее хватит и на тебя, когда у самого тебя не хватит духу».[20] Итак, Санчо, веруй; веруй, даже если не хватит у тебя Донкихотова духа. Вера сотворила в тебе чудо: Донкихотов дух теперь твой собственный дух, и теперь не ты сам в себе обитаешь, а он, господин твой, обитает в тебе. Ты кихотизирован.

    Дальше Дон Кихот встречает Карденио, и как только наш безумец завидел другого, обезумевшего от любви, он «подошел к нему и обнял его с большой сердечностью и лаской: он так долго сжимал его в своих объятиях, что, казалось, был дружен с ним с давних пор». Так оно, в сущности, и было. Они обменялись приветствиями, и Дон Кихот выразил желание служить новому знакомому, а если горе того не знает исцеления, то помочь ему, «от всей души плача и скорбя» вместе с ним.75 И плача и скорбя о злосчастии Карденио, разве не плакал бы ты и не скорбел бы о собственном своем злосчастии, бедный Рыцарь? Оплакивая жестокосердие Люсинды, разве не оплакивал бы робость, помешавшую тебе открыть свое сердце Альдонсе?

    Есть, впрочем, недоброхоты, полагающие, что наш Рыцарь хотел всего лишь развязать Карденио язык и услышать его историю, ибо Дон Кихот был до крайности любопытен и охоч до историй из жизни других.

    Главы XXIV и XXV

    продолжение приключения в Сьерра–Морене и в которой рассказывается о необычайных происшествиях, случившихся с доблестным ламанчским Рыцарем в Сьерра–Морене, и о покаянии, которое он наложил на себя в подражание Мрачному Красавцу

    Тут Сервантес, не слишком уверенный в том, что история его героя так уж увлекательна, вставляет историю Карденио. Но все?таки он поведал нам о том, как Дон Кихот прервал Карденио и вступился за королеву Мадасиму, которую тот оскорбил. И тем самым Рыцарь преподал нам урок: да не потерпим, чтобы его самого оскорбляли те, кто упорно усматривает в нем всего лишь плод вымысла, лишенный всякой реальности. И дело не в том, в своем уме эти субъекты или не в своем, ибо, как заметил по этому поводу Дон Кихот, «и против здравых в уме, и против сумасшедших» должно поднимать голос в защиту наиглавнейшей истины. Подобно тому как поднял голос в защиту ее наш идальго. Каковой если чем и грешил, то бахвальством, ибо объявил по тому же поводу, что знает законы рыцарства «лучше всех рыцарей, какие когда?либо были на свете».

    Во время этих блужданий по безлюдной Сьерра–Морене Дон Кихот вернулся к истинной своей теме, поведав Санчо, что в эти места влечет его намерение совершить такой подвиг, который, как он сказал, «навеки прославит мое имя по всему лицу земли». И с этой целью он решает подражать примеру того, кто был для него образцом, то есть Амадиса Галльского. Рыцарь знал: чтобы достичь совершенства, надо подражать примеру других людей, а не пытаться применять на практике разные теории. И дабы подражать Амадису в покаянии, которое тот наложил на себя, удалившись на Пенья Побре и переменив свое имя на имя Бельтенеброс,76 Дон Кихот принял решение вести себя в этих местах Сьерра–Морены так, как будто «лишился разума, впал в отчаяние и неистовство»; разумеется, свершать сей подвиг легче, чем, по примеру того же Амадиса, «рубить великанов пополам, обезглавливать драконов, убивать андриаков,77 обращать в бегство армии, рассеивать флотилии и разрушать чары волшебников».

    И поскольку героический наш безумец был весьма благоразумен, он решил не подражать дону Роланду и «вырывать деревья, мутить воды прозрачных ручьев, убивать пастухов, истреблять стада, поджигать хижины, рушить дома, уводить кобылиц»; нет, Дон Кихот собирался воспроизводить лишь те из безумств Неистового рыцаря, которые ему представлялись «наиболее существенными», а то и удовлетвориться «подражанием одному Амадису, который никаких разрушительных безумств не проделывал, а все же одними своими слезами и чувствами добыл себе непревзойденную славу». Все дело было в том, чтобы добыть славу и громкое имя, и если для достижения сей цели разрушительные безумства не требовались, их можно было считать безумствами сверхбезумными.

    А когда Санчо осведомился, чего ради сходить с ума, раз Дульсинея ничем не согрешила, Рыцарь отвечал той самой глубочайшей сентенцией: «В том?то вся суть, в том?то вся тонкость этого дела! Если странствующий рыцарь сходит с ума, имея на то полное основание, так в этом нет ни заслуги, ни подвига. Другое дело — обезуметь так, без всякой причины», по широте душевной взбунтовавшись против логики, так жестоко тиранящей дух. Большинство из тех, кто в твоем отечестве слывут безумцами, безумствуют по определенному случаю и по определенному поводу и даже расчету; и не безумцы они, а наглые дурни, а бывает и того хуже, утонченные подлецы. Безумие, истинное безумие, вот в чем мы нуждаемся до крайности; может, хоть оно излечит нас от этой чумы — от всеобщего здравомыслия, которое душит в каждом из нас здравомыслие индивидуальное.

    И здравомыслие Санчо постигла та же участь, ибо он усомнился в тебе, героический Рыцарь, когда ты снова повел речь про шлем Мамбрина, и Санчо чуть не счел все твои обещания пустой болтовней, поскольку телесное его зрение являло ему шлем в виде цирюльничьего таза. Но ты славно ему ответил: «…то, что тебе представляется бритвенным тазом, мне представляется шлемом Мамбрина, а другому представится еще чем?нибудь». Это чистая правда: мир есть то, чем представляется каждому из нас, мудрость в том и состоит, что мы творим его по собственной воле, безумствуя без повода, истово веруя в то, что абсурдно.78 Санчо, плотский человек Санчо, когда Дон Кихот собирался приступить к покаянию, решил было, что господин его намерен проделывать все не всерьез, а в шутку; но Дон Кихот возразил ему должным образом. Нет, друг мой Санчо, нет; истинное безумие всегда всерьез; шутки шутят люди благоразумные.

    И какое безумие! Вот тогда?то Дон Кихот и открыл Санчо, что Дульсинея — это Альдонса Лоренсо, дочка Лоренсо Корчуэло и Альдонсы Ногалес, а Санчо, в свой черед, открыл нам, каковы ее земные приметы: она «девка хоть куда, ладная да складная, — ражая баба» и «барру она мечет так, что самый сильный парень в деревне за ней не угонится».79 Однажды взобралась она на деревенскую колокольню «и стала кликать батраков своего отца, работавших в поле, и хоть были они больше чем в полумиле от деревни, а услышали ее так же ясно, как будто стояли у самой колокольни». Голос ее слышится и поныне, когда, преображенная в Дульсинею, выкликает она свое имя. «Уж такая тонкая штучка, — добавил Санчо, — со всеми зубоскалит, все бы ей потешаться да шутки шутить»…[21] Да, над всеми своими баловнями подшучивает Слава.

    Кончил Санчо расписывать Дульсинею, вернее сказать, Альдонсу — такой, какою виделась она его мужицкому глазу, и его господин рассказал в ответ историйку про красивую, богатую и нестрогих нравов вдову, влюбившуюся в дюжего и безмозглого молодца. Для т; ой цели, для которой пожелала она избрать его… О да, для того, кто желает выжать из этого мира все, что есть в нем идеального, нет в подлунной ничего низменного и грубого, и Альдонса Лоренсо отлично может воплощать Дульсинею.

    Но есть тут и своя подоплека. Двенадцать лет Алонсо Кихано Добрый скрывал в самой потаенной глубине сердца эту любовь, которая, возможно, была причиной его ухода в мир рыцарских романов, что, в свой черед, стало причиной его преображения в Дон Кихота; и вот рыцарское безумие пересилило стыдливую скрытность, и Алонсо Кихано исповедуется в своей любви. И кому — Санчо! И этой исповедью оскверняет свою любовь. Негодник–оруженосец и не замечает, каких признаний и какого доверия удостоен, и разглагольствует об Альдонсе так, словно та всего лишь одна из пригожих девок его деревни. Разумеется, Дон Кихот опечалился, узнав, как низменно смотрит на эту любовь Санчо, не ведающий, что для всякого истинного возлюбленного любовь его несравненна и неповторима; вот потому и рассказывает он Санчо многозначительную историйку про вдову и ее безмозглого любовника и приходит к заключению: «Так вот, Санчо, в том, что мне надобно от Дульсинеи Тобосской, она не уступит самой высокородной принцессе на свете». Бедный Рыцарь! Как же глубоко, как же намертво пришлось тебе упрятать в тайнике сердца ту истину, что, не сковывай тебя стыд от того, что так непомерна была любовь, охватившая тебя в осеннюю пору жизни, все было бы по–другому и не для того была тебе надобна красавица–дочка Лоренсо Корчуэло и Альдонсы Ногалес, чтобы восславлять ее в твоих странствиях под именем Дульсинеи! Скажи, разве не променял бы ты на нее Славу, ту самую Славу, которой искал ради нее, Дульсинеи?

    По завершении беседы Дон Кихот написал Дульсинее, хотя Альдонса Лоренсо читать и не умела, а еще написал записочку насчет трех ослят, коих надлежало выдать Санчо. Ах, Санчо, Санчо, на тебя возложено возвышеннейшее из поручений — доставить любовное послание самой Дульсинее, а тебе требуется вдобавок записка насчет трех ослят!

    Затем последовали еще разговоры, и тут?то сказал Дон Кихот: «По правде говоря, Санчо, кажется мне, что голова твоя не более в порядке, чем моя». Так и есть, ты ведь заразил своего оруженосца, благородный Рыцарь.

    Когда же Санчо уже собирался отъехать, Дон Кихот поспешно скинул штаны, «остался в одной рубашке на голом теле и без долгих предисловий проделал два прыжка в воздухе, а потом перекувырнулся два раза головой вниз и ногами вверх; тут перед глазами Санчо открылись такие подробности, что он, не желая увидеть их вторично, повернул Росинанта и двинулся в путь, вполне довольный и удовлетворенный, ибо теперь он мог поклясться, что господин его рехнулся».

    Глава XXVI

    повествующая о дальнейших любовных подвигах Дон Кихота в Сьерра–Морене

    И вот остался Дон Кихот в одиночестве, молился по четкам из крупных орешков с пробкового дуба,80 разгуливал по лужку, слагал множество стихов, кои вырезывал на коре деревьев либо чертил на мелком песке, вздыхал и взывал к фавнам, сильванам и нимфам этих мест.

    Восхитительное приключение! Приключение скорее в созерцательном роде, нежели в действенном! Есть люди, мой Дон Кихот, неспособные увидеть смысл в подвигах, состоящих в том, чтобы вздыхать или дрыгать ногами в воздухе без всякого повода. Лишь тот, кто проделывал либо способен проделать подобное, может свершать великие дела. Жалости достоин тот, кто и наедине с самим собою хранит благоразумие и мнит, что на него глядят все остальные.

    Покаяние Дон Кихота в горах Сьерра–Морены приводит нам на память другое покаяние — то, которому предавался Иньиго де Лойола в пещере Мон- ресы, особенно когда в самом селенье Монреса и в монастыре Святого Доминика «пришел ему на ум, — как нам рассказывает падре Риваденейра (книга I, глава V), — пример одного святого, каковой святой, дабы вымолить у Бога нечто, о чем молил Его, дал^ зарок не вкушать пищи, покуда не сподобится желанной милости. В подражание сему святому, — продолжает наш автор, — он тоже зарекся есть и пить, покуда не обретет душа его столь желанный мир; но в том случае, если ему не будет грозить смерть».

    Заканчивая житие святого Симеона Столпника,81 некий благочестивый автор сообщает: «Житие сие более достойно восхищения, нежели подражания»; и святая Тереса в разделе III главы XIII «Книги моей жизни» говорит нам: «Дьявол нас поучает либо наводит на мысль, что дела святых достойны восхищения, но не нам, грешникам, творить их»; и еще одно она говорит: «Нам должно поразмыслить, чего следует чураться, а чему подражать».82 И таким образом можно было бы сделать вывод, что покаяние Дон Кихота в горах Сьерра–Морены более достойно восхищения, нежели подражания. Но я говорю вам, что из того же самого источника, откуда берут начало наиболее героические его подвиги, берет начало также дрыганье ногами в воздухе и все прочее, поскольку одно неотделимо от другого. Эти безумства распалили его любовь к Дульсинее, любовь же эта была ему путеводной звездой и стимулом к действию.

    Прекрасное есть то, что избыточно, что заключает в себе смысл и цель собственного существования: цвет жизни. И дрыганье ногами в воздухе наделено высочайшей красотою, ибо цель его и смысл — именно и только в том, чтобы дрыгать ногами в воздухе. Хотя, впрочем, нет, была и другая цель, цель самовоспитания. Расскажу?ка я вам притчу, вот послушайте.

    Пришли косить поле два косца. Один стремился накосить побольше, а потому принялся за дело, не позаботившись наточить косу; вскоре лезвие иззубрилось и затупилось, и коса валила траву, но не срезала. Второй хотел косить как можно лучше, а потому почти все утро точил свое орудие труда, и к вечеру ни тот ни другой не успели отработать урок. Подобным образом есть люди, которые думают лишь о том, чтобы действовать, не заботясь оттачивать и отполировывать свою волю и мужество; а есть такие, которые всю жизнь только и делают, что оттачивают да полируют; и покуда готовятся к жизни, их настигает смерть. Стало быть, надо и косить, и косу точить; и действовать, и готовиться к действиям. Без жизни внутренней нет и внешней.

    И это дрыганье ногами в воздухе ни с того ни с сего, чтение молитв, вырезывание стихов на коре деревьев, вздохи, взыванья к нимфам и сильванам — духовные упражнения, необходимые для того, чтобы нападать на ветряные мельницы, разить копьем барашков, побеждать бискайцев, освобождать каторжников и принимать от них град камней. Здесь, в пустынных местах, Дон Ки-. хот, дрыгая ногами в воздухе, исцелял себя от издевательств, которым подверг его мир; исцелял себя, издеваясь, в свой черед, над миром; и таким образом изливал свою любовь; здесь совершенствует он свое героическое безумие, совершая сумасбродства всухую.

    Санчо между тем отправился в Тобосо; и, добравшись до постоялого двора, где его подбрасывали на одеяле, наткнулся там на двух своих земляков, священника и цирюльника. Каковые, завидя его, не преминули осведомиться, где обретается Дон Кихот, на что Санчо, ведомый верным инстинктом, ответил уклончиво. И как же хорошо понимал ты, преданный оруженосец, что худшие враги героя — это родные его и близкие, те, кто любят его приземленной любовью! Не за то, каков он есть, они его любят, не за то, что совершает: любят они его лишь для самих себя. Не за то, что совершает он, любят они его, ибо свершения его — это и душа его, и смысл жизни; любят они его не в вечности, а во временности. Говорит нам евангелист Марк в главе третьей своего Евангелия: когда избрал Иисус своих апостолов и вернулись они все в дом, собралось вокруг Него такое множество людей, «что им невозможно было и хлеба есть». «И услышав ближние Его, пошли взять Его; ибо говорили, что Он вышел из себя» (21), то есть «Он безумен»; и когда сказали Учителю:

    «Вот Матерь Твоя, и братья Твои, и сестры Твои, вне дома, спрашивают Тебя» (32), — он отвечал: «Кто матерь моя и братья мои? — И обозрев сидящих вокруг себя, говорит: вот матерь Моя и братья Мои. Ибо кто будет исполнять волю Божию, тот мне брат, и сестра, и матерь» (31—35). Ни для кого так не безумен герой, святой, искупитель, как для собственной семьи, для родителей, для сестер и для братьев.

    Пытаясь вернуть Дон Кихота в тесные пределы его дома, священник и цирюльник выполняли волю домоправительницы идальго и его племянницы, считавших, что Дон Кихот не в своем уме. Но истинные племянники Рыцаря — те, кого воспламеняет его рыцарственность; они есть духовные его сородичи. Герой кончает тем, что не может более иметь друзей, он поневоле становится одинок.

    Стало быть, правильно поступил Санчо, когда попытался утаить от священника и цирюльника местопребывание своего господина, но хитрость его не удалась, поскольку был он один, не мог найти опоры в Рыцаре, а потому священник и цирюльник взяли его страхом и заставили выложить все начистоту. Он и выложил, на удивление своим землякам, и те снова изумились, подумав: «…сколь же неистово безумие Дон Кихота, если увлекло за собою разум этого бедняка».[22] Неистово? Более того, оно заразительно; и заражает героизмом. К тому же нельзя и не должно называть бедняком того, кто столь обогатился духовно, поступив на службу к такому Рыцарю. Они решили не утруждать себя, объясняя Санчо его заблуждения, — добавляет историограф, — «ибо рассудили, что не стоит его разубеждать, раз совесть его чиста: им же будет забавнее слушать его вздорные разглагольствования». Видите, как эти представители суетного света, цирюльник и священник, воспринимают речи и поступки оруженосца: оставляют Санчо при его заблуждениях, почитая заблуждением его веру в героизм; и все это лишь с целью забавляться, слушая то, что мнят вздорными разглагольствованиями. Вот и совершайте после этого какие?то героические дела либо говорите что?то глубокое или новое на забаву тем, кто все это воспримет всего лишь как праздные выкаблучивания.

    Полагаю, что среди моих читателей сыщется немало ламанчских священников и цирюльников либо тех, кто достоин быть таковыми; и подозреваю даже, что большинство из читающих мои толкования романа сходственны с упомянутыми священником и цирюльником более, нежели с кем?либо другим; и они почтут за благо оставить меня при том, что мнят моими заблуждениями, чтобы позабавиться моими дурацкими разглагольствованиями. Они скажут — так и слышу их речи — что я знай себе выкаблучиваюсь в поисках парадоксов, дабы сойти за оригинала; но в ответ скажу лишь одно: если им не разглядеть и не почувствовать, сколько страсти, и душевного огня, и глубоких тревог, и пылких исканий вкладываю я в эти толкования жития владыки моего Дон Кихота и его оруженосца Санчо и сколько вложил я всего этого в другие мои сочинения, если им, повторяю, всего этого не разглядеть и не почувствовать, что ж, соболезную им и почитаю их жалкими рабами здравого смысла, призрачными фигурами, что бродят среди теней, распевая хором старые куплетцы Калаиноса.83 Себя же препоручаю владычице нашей Дульсинее, она в конце концов свершит правый суд над ними и надо мною.

    Когда дочитают они предыдущие строки, небось ухмыльнутся, пробормотав: «Парадоксы! Новые парадоксы! Вечно со своими парадоксами!» Но подите?ка сюда, вы, твердолобые, вы, жестоковыйные,84 подите?ка сюда и скажите, что вы подразумеваете под парадоксом и что вы хотите этим словом сказать? Подозреваю, что вы не выговорились до конца, злополучные рутинеры здравомыслия. Чего вы не хотите, так это мутить воду в колодце вашего разума или чтобы вам ее мутили; от чего открещиваетесь, так это от погружения в душевные глубины. Вы ищете бесплодного покоя, уготованного тем, кто пассивно повинуется инстинктам, проявляющимся чисто внешне и вбирающим старые догмы; вы забавляетесь дурацкими разглагольствованиями Санчо. И зовете парадоксом то, что щекочет вам дух.85 Вы погибли, погибли безвозвратно; духовная леность — вот ваша погибель.

    Глава XXVII

    о том, как священник и цирюльник привели в исполнение свой план, и о других событиях, достойных упоминания в этой великой истории

    И возвратясь к нашей истории, напомню вам, моим читателям, уже ее знающим, о том, что замыслили священник и цирюльник с целью отвлечь Дон Кихота от его покаяния, каковое они, по–священничьи и по–цирюльничьи, мнят бессмысленным; священник решил надеть наряд странствующей девицы, поскольку священники — подобно всем, кто могут либо могли в прошлом именовать себя девственными, — привыкли надевать свое облачение через голову; а брадобрей решил нарядиться оруженосцем, чтобы в таком виде отправиться «в горы к Дон Кихоту: священник притворится оскорбленной и обездоленной девицей», ну и все прочее, что говорится по этому поводу; и все ради того, чтобы вытащить Дон Кихота из Сьерра–Морены и доставить домой. И вот священник с цирюльником отправились в путь заманивать Дон Кихота: священник, переодетый девицей, ехал на муле, усевшись по–дамски, а цирюльник приладил к подбородку бороду из бычьего хвоста. Но вскоре священнику пришло на мысль, что не пристало ему ни по сану, ни по нраву рядиться в женское платье, и они с цирюльником поменялись ролями. Священнику больше подобала борода из бычьего хвоста, нежели девичья одежда. И они ввели в обман Санчо, простодушного и доверчивого Санчо, дабы согрешил он против своего господина, выдав цирюльника за странствующую девицу.86

    Глава XXIX

    в которой рассказывается о новом и приятном происшествии, случившемся в тех же горах со священником и цирюльником87

    Но в этом даже не оказалось необходимости, ибо судьба подарила им встречу с прекрасной Доротеей — почти все дамы, фигурирующие в этой истории, прекрасны, — которая взяла на себя роль обездоленной девицы, принцессы Микомиконы, и так живо ее сыграла, что простак Санчо попался на удочку.

    Дон Кихот в те поры все еще бродил в одной рубашке, был слаб, желт, умирал с голоду и вздыхал по своей владычице Дульсинее. Когда его повстречала принцесса Микомикона, он уже был одет; она бросилась перед ним на колени; Дон Кихот попытался помочь ей подняться, она отказалась встать, покуда не будет осчастливлена даром, которого просит; Дон Кихот пообещал выполнить ее просьбу, если только она не в ущерб королю, родине и той, кто владеет ключами от его сердца и свободы. Вот как следует давать обещания — осмотрительно и не рискуя. Тогда принцесса попросила его сопровождать ее и не пускаться в другие приключения, пока он не отомстит предателю, захватившему ее королевство, и Дон Кихот уверил принцессу, что она может «откинуть» печаль, ее снедающую, ибо с помощью Божией, а также с помощью его длани она скоро вернет себе престол. Если дланью Рыцаря двигал Бог, никакой другой помощи и не требовалось. Принцесса попыталась облобызать ему руки, чего наш Рыцарь не допустил, «будучи во всех отношениях учтивым и вежливым кавалером»; и поспешно пустился в путь вместе с нею.

    Тут следует отдать дань восхищения тому, насколько едины и неразделимы в душе Дон Кихота вера в Бога и вера в самого себя, когда говорит он принцессе, что скоро она вновь воссядет на престоле своего древнего и великого государства, на зло и на горе смутьянам, на оное посягнувшим. Ибо никто не верует в самого себя так, как тот, кто служит Богу, ведь такой человек ощущает Бога в себе самом; никто не верует в себя так, как тот, кто-, подобно Дон Кихоту, хоть и клюнет на приманку славы, но ищет прежде всего Царства Божия и Его справедливости. Все прочее дается ему вдобавок, а первое в списке всего прочего — вера в себя самого, необходимая, дабы действовать.

    Когда падре Лайнес и падре Сальмерон создавали Падуанскую коллегию,88 Венецианская синьория стала учинять им великие помехи, и Лайнес, почитая дело безнадежным, написал Иньиго де Лойоле, каково было положение вещей, и попросил Лойолу отслужить мессу за предприятие, дабы Господь ниспослал им успех, ибо другого способа падре Лайнес не находил. Лойола исполнил его просьбу и отслужил мессу в день Рождества Пречистой Девы и по окончании службы написал Лайнесу: «Просьбу вашу я уже выполнил; не падайте духом, и пусть дело это вас не печалит, ибо можете не сомневаться, что завершится оно, как вы того желаете». Так оно и случилось (Риваденейра, книга III, глава VI).

    И тут открывается печальная сторона Донкихотова приключения, вот как о ней узнается: «Цирюльник все еще продолжал стоять на коленях, изо всех сил стараясь подавить свой смех и придержать рукой бороду, — ибо, если бы она свалилась, возможно, что их доброе — по мнению Сервантеса — намерение кончилось бы крахом».[23] До сих пор речь велась о приключениях, которые случай припасал для идальго на путях и перепутьях, о приключениях, уготованных природой и Господом для славы Рыцаря; теперь же начинаются приключения, которые будут подстраивать ему люди, и эти приключения окажутся самыми тяжкими из всего, что выпадет ему на долю. Теперь герой — именно потому, что он герой, — становится игрушкой окружающих и ми-. шенью насмешек; и нечестную кампанию против него ведет вся честная компания. Цирюльник старается подавить смех, чтобы остаться неузнанным. Знает: смех срывает с нас личину серьезности, а личина эта так же фальшива, как фальшивая борода: свалится — и все лицо на виду.

    Тут и начинается, как я уже сказал, самое печальное из всего, что выпало Дон Кихоту на долю. Прекраснейшие и самопроизвольнейшие из его приключений позади; впредь приключения, по большей части, будут ему измышлять и подстраивать злокозненные люди. Доныне мир не знал героя, он же, в свою очередь, пытался сотворить себе мир по собственной прихоти; отныне мир знает Дон Кихота и принимает, но только насмешки ради и ради того, чтобы, подделываясь ему под лад, манипулировать им по своей прихоти. Вот и стал ты, бедный мой Дон Кихот, игрушкой и потехой цирюльников, священников, бакалавров, герцогов и бездельников всех мастей. Начинается твое мученичество — и горькое из горьких: мученичество, уготованное тебе насмешниками.

    Но зато по этой самой причине твои приключения, хотя и проигрывают в смысле героичности, выигрывают в смысле многозначительности, поскольку так или иначе, тем или иным образом их провоцирует мир. Ты хотел сотворить из нашего мира свой собственный, восстанавливая попранную справедливость; теперь наш мир приемлет твой, как частицу самого себя, и ты вступаешь во всеобщую жизнь. Ты утрачиваешь долю донкихотства, но зато заражаешь им всех, кто над тобой насмешничает. Смеясь над тобою, за тобой следуют, восхищаются тобой и любят тебя. Ты причиною тому, что бакалавр Самсон Кар- раско в конце концов примет розыгрыш, им же измышленный, всерьез, и если вначале он искал битвы шутки ради, то затем начнет искать ее ради чести. И пусть себе цирюльник ухмыляется в накладную бороду. «Се — человек», — сказали в насмешку о Господе нашем Иисусе Христе;89 «Се — безумец», — скажут о тебе, владыка мой Дон Кихот; и ты станешь безумцем, единственным в своем роде, — Безумцем с большой буквы.

    А Санчо, бедняга Санчо, хотя и знает кое?что о фарсе, ибо видел закулисные приготовления к спектаклю, верил все?таки героической верой в королевство Микомикон и даже размечтался о том, как будет вывозить оттуда негров на продажу и разбогатеет. О незыблемая вера! И пусть нам не толкуют, что веру в нем разжигала алчность; напротив, именно вера?то и пробуждала алчность в Санчо.

    Тут священник разыграл сцену нечаянной встречи и приветствовал односельчанина Алонсо Кихано как славного своего соотечественника Дон Кихота Ламанчского, как «цвет и сливки благородства (…) квинтэссенцию странствующих рыцарей»; и тем самым наш герой был с благословения особы духовного звания утвержден на роль игрушки для всей округи; хитроумный же идальго, как только узнал сеньора лиценциата, попытался было спешиться, ибо священник шел пешком. Так Рыцарь наш уплатил дань шутнику: ведь как?никак тот был пастырем душ у них в деревне.

    Из?за незадачи с мулом у цирюльника отвалилась борода; и священник водворил ее на место с помощью заклинания, чем «Дон Кихот был чрезвычайно удивлен и попросил священника при случае сообщить ему это заклинание». Ах, бедный мой Рыцарь, как начал ты клевать на наживку, что подсовывают тебе насмешники! Уже не ты выдумываешь чудеса, а тебе их выдумывают.

    Священник, однако ж, не удовольствовавшись ролью насмешника, взял на себя заодно и роль карателя и адресовал весьма язвительную диатрибу храбрецу, освободившему каторжников; причем притворился, что не знает, кто это сделал. А Рыцарь, который «при каждом слове менялся в лице», помалкивал и делал вид, что сие к нему не относится, поскольку говоривший?то был все?таки его священником и его исповедником.

    Глава XXX

    в которой рассказывается об уме прекрасной Доротеи и многих других вещах, приятных[24] и занимательных

    И промолчал бы, не выдай его Санчо: оруженосец возьми да брякни, что освободил этих закоренелых лиходеев не кто иной, как его господин. Проговорился тот, кто был частицей Донкихотова мира. «Глупец, — сказал тут Дон Кихот, — не надлежит и не подобает странствующим рыцарям проверять, виновны или не виновны те удрученные, оскорбленные и закованные в цепи, которых они встречают на больших дорогах; им подобает только помогать нуждающимся, обращая внимание на их страдания, а не на их преступления», — и добавил все прочее, вызвав на бой тех, кому покажется дурным его донкихотовское деяние, но исключив из их числа почтенную особу сеньора лиценциата. Великолепный ответ, достойно венчающий доводы, приведенные Рыцарем в момент освобождения каторжников. Естественно было, что священник, как и прочие священники, с которыми на протяжении своей истории сталкивался идальго, рассуждал как человек мирской и земной, ибо платили ему — за то, чтобы служил священником, — люди земной и мирской природы; но Дон Кихоту подобали чувства природы божественной и небесной. О владыка мой Дон Кихот, когда же научимся мы видеть в любом каторжнике — прежде и превыше всего — человека, нуждающегося в помощи, и вглядываться в те мучения, которые его преступление причиняет ему самому! Пока не доживем мы до той поры, когда при виде самого ужасного преступления у нас вырвется само собою восклицание: «Бедный брат мой!», относящееся к преступнику, до той поры христианский дух разве что коснулся оболочки души нашей, но внутрь не проник.

    Тут, во исполнение замысла насмешников, принцесса Микомикона наплела Дон Кихоту всяческого вздору себе в оправдание. И как ни грустно, но Дон Кихот и Санчо все приняли на веру, ибо героизм доверчив по природе. Вот уж повеселились насмешники. Дон Кихот повторил свои обещания, но не согласился жениться на принцессе, что пришлось весьма не по нраву Санчо, и тут оруженосец повел такие речи, поставив Микомикону выше Дульсинеи, что господин его «не стерпел и, подняв копьецо, без всяких слов и предупреждений закатил Санчо таких два удара, что тот растянулся во весь рост».

    Эта безмолвная кара, единственный поступок всерьез средь столь плоских насмешек, возвышает наш дух; серьезности, глубочайшей серьезности были исполнены доводы, приведенные в ее обоснование Дон Кихотом: объявил он, что если бы Дульсинея не давала силы его руке, он не мог бы убить и блохи, ибо Дульсинея избрала его руку орудием своих подвигов и тем довела их до счастливого завершения. Так оно воистину и есть, и когда мы побеждаем, то победу одерживает за нас Слава. «Она сражается во мне и побеждает мною, а я живу и дышу ею, и от нее моя жизнь и бытие». Героические слова, которые нам должно запечатлеть в сердце! Слова, которые для кихотианства то же, что для христианства слова апостола Павла: «Я сораспялся Христу, и уже не я живу; но живет во мне Христос» (Гал. 2:19—20).

    И всякое великое дело меж людьми так вершится, а причина в том, что если дело и впрямь великое, то вершиться оно должно в дар человеку; любому — мужчине или женщине, но лучше женщине. Цель человека — человечность, но человечность, воплощенная в каждом человеке, индивидуализированная; и если человек избирает целью природу, то прежде всего ее очеловечивает. Бог есть идеал человечности, Он Человек, проецирующийся в бесконечность и в ней увековечивающийся. Так и должно быть. К чему вы толкуете о заблуждении антропоцентризма? Разве не утверждаете вы же, что у бесконечной сферы центр повсюду, в любой ее точке? Для каждого из нас центр находится в нем самом. Но человек не может действовать, если не поляризует этот центр; не может жить, если не переместит его. А куда переместить, как не на другое существо, ему подобное? Любовь к человеку, мужчины к женщине, хочу я сказать, — источник всех чудес на свете.

    «Я живу и дышу ею, и от нее моя жизнь и бытие». Когда говорил ты это о своей Дульсинее, о мой Дон Кихот, не вспоминал ли твой Алонсо Добрый о той Альдонсе Лоренсо, по которой томился двенадцать лет, так и не решившись сознаться ей в безмерной своей любви? «Живу и дышу ею!» В ней жил, и дышал, и обрел жизнь и бытие твой Алонсо Добрый — тот, кто всегда с тобою, сокрытый в твоем безумии; в ней жил он и дышал на протяжении двенадцати долгих лет жестокого и мучительного здравомыслия. Она стала предметом тайных его мечтаний; нежный ее образ, который видел он всего четыре раза, и то мельком, питал его упования, раз уж не было суждено ему услаждаться воспоминаниями. В ней обрел он жизнь и бытие, жизнь, которая протекала в тайная тайных его сознания, подобно тому как воды Гуадианы немалую часть своего пути протекают под землей; но тайная эта жизнь питала в том укромном русле корни будущих подвигов, которые Рыцарю суждено было совершить. О мой Алонсо Добрый, вот удел твой — жить и дышать Альдонсой, которая знать о том не знала и ведать не ведала, вместить и жизнь, и бытие в нежный образ, питающий душу!

    Но Санчо, плотский человек, не сдался, а совсем напротив, стал настаивать, чтобы господин его женился на принцессе: потом пускай себе, если хочет, слюбится с Дульсинеей. Что сказал ты, Санчо, что сказал ты! Откуда тебе знать, что, уязвив душу Дон Кихота, ты затронул самую чувствительную жилку в сердце Алонсо Кихано! К тому же Дульсинея не соглашается ни на совместное владение, ни на раздел, и тот, кто хочет, чтобы она принадлежала ему одному и всецело, должен отдать себя всецело ей одной. Много есть охотников вступить в брак с Фортуной и взять в любовницы Славу, да радости мало: одна разбередит их ревностью, а другая, насмешница, от них ускользнет.

    Рыцарь и оруженосец продолжали беседу, и в конце концов Дон Кихот попросил у Санчо прощения зато, что поколотил его: ведь Санчо, оказывается, видел Дульсинею недолго и не успел «со всех сторон рассмотреть ее красоту и все ее прелести; но так, в общем, — заключил оруженосец, — она кажется мне хорошенькой». Таким?то манером наши Санчо, если их поколотить, идут на попятную и врут, выхваляя Дульсинею, которой в глаза не видели и знать не знают. Затем по настоянию принцессы Санчо испросил у Дон Кихота прощения, приложившись к руке его, и великодушный идальго даровал оруженосцу оное и благословил его. Да будут благословенны два удара копьем, друг мой Санчо, ведь зато ты получил благословение своего господина. А получив столь полновесное прощение, ты уж наверняка счел благом наказание, за которое его сподобился.

    Затем слуга и господин немного опередили остальных, беседуя о своем; и тут Санчо вновь обрел своего осла: им повстречался Хинес де Пасамонте, переряженный цыганом и ехавший на Сером; и при виде Рыцаря и оруженосца он спешился и дал тягу.

    Глава XXXI

    о замечательной беседе Дон Кихота с его оруженосцем Санчо Пансой и о других происшествиях

    И сразу вслед за тем произошла эта самая замечательная беседа меж Дон Кихотом и Санчо о встрече последнего с Дульсинеей. Когда Санчо сказал, что во время их встречи она «на заднем дворе просеивала две фанеги зерна», Дон Кихот ответил: «Да, но имей в виду, что зерна, к которым прикасались ее руки, превращались в жемчужины», а когда сообщил Санчо, что зерно было желтое, Дон Кихот сказал: «Уверяю тебя (…) это провеянное ее руками зерно дает несомненно белый хлеб». Добавил оруженосец, что когда подал он письмо, то услышал приказ положить его на мешок, ибо просеивавшей было недосуг читать, покуда не кончит работу, на что Дон Кихот промолвил: «Мудрая сеньора! (…) Она хотела прочитать его не спеша, чтобы полностью им насладиться». Еще заметил Санчо, что от Дульсинеи исходил дух, как от мужчины; «Не может этого быть! — вскричал Дон Кихот, — просто у тебя был насморк или ты почуял свой собственный запах. Но я?то знаю, как благоухает эта роза меж шипов, эта полевая лилия, этот раствор амбры». Затем сообщил Санчо, что Дульсинея, не умевшая ни читать, ни писать, взяла да порвала письмо на мелкие кусочки, «не желая, чтобы кто?нибудь его прочел и чтобы в деревне узнали про ее секреты», с нее довольно было и того, что передал ей Санчо на словах насчет покаяния своего господина; и сказала, что ей желательно повидать Дон Кихота и пусть бы он отправился в Тобосо. На вопрос своего господина, чем одарила его Дульсинея на прощание, Санчо отвечал, что получил от нее не драгоценность, а кусок хлеба с сыром, который она протянула ему через забор; и молвил Дон Кихот: «Она обыкновенно щедра (…). Должно быть, в эту минуту у нее не было под рукой драгоценности, оттого она тебе и не дала. Впрочем, рукава и после Пасхи не лишни; я с ней поговорю и все улажу».

    Молю читателя перечитать весь этот восхитительный диалог, ибо в нем зашифрована глубочайшая суть кихотианства как доктрины познания. На выдумки Санчо, в которых события измышлялись соответственно жизни приземленной и внешней, Дон Кихот отвечал высокими истинами своей веры, основой которым была жизнь во всей своей значительности и глубине.

    Не разум творит для нас мир, но воля, и старый схоластический афоризм: «Nihil volitum quin praecognitum» — «Ничто не может быть любимо, если сначала не было познано», следует исправить: «Ничто не может быть познано, если сначала не было любимо».

    Сей ненадежный мир таков: Ничто ни правда в нем, ни ложь, Ведь все решает цвет очков, Которые ты изберешь.

    Так сказано у нашего Кампоамора.90 Но его стихи тоже нуждаются в поправке: в этом мире все правда и все ложь. Все есть правда, когда дает пищу душевным взлетам и жизнь плодотворным деяниям; все есть ложь, когда душит благородные порывы и производит на свет бесплодных уродцев–недоносков. По плодам их узнаете людей и вещи. Всякое верование, которое способствует деяниям, утверждающим торжество Жизни, есть истина; и ложь — всякое верование, способствующее торжеству Смерти. Критерий истинности — жизнь, а вовсе не соответствие логике, оно всего лишь критерий разумности. Если моя вера побуждает меня творить либо приумножать жизнь, каких еще доказательств вам от нее надобно? Когда точные науки служат убийству, точные науки лгут. Если ты бредешь, погибая от жажды, и в видении представляется тебе то, что мы именуем водою, и ты бросаешься к ней и пьешь, и жажда твоя утолена, стало быть, то, что ты увидел, правда и вода настоящая. Истина есть то, что, побуждая нас действовать тем или иным образом, способствует обретению такого результата этих действий, который обеспечит полнейшее достижение цели.

    Кое?кто из тех, кто занимается так называемой философией, сказал бы, что в этой беседе с Санчо Дон Кихот заложил основы пресловутого учения об относительности познания. Разумеется, все относительно; но разве не относительна сама относительность? И уж если играть понятиями или словами, не знаю, что точнее, можно было бы сказать, что все абсолютно: абсолютно в себе, относительно же по отношению ко всему остальному. В эту словесную игру вмещается вся логика, не основывающаяся на вере и не ищущая последней опоры в вере. Логика Санчо, подобно логике схоластической, была чисто словесной; она исходила из убеждения, что все мы хотим сказать одно и то же, когда употребляем одни и те же слова; но Дон Кихот знал, что, пользуясь одними и теми же словами, мы обычно говорим вещи прямо противоположные, а пользуясь прямо противоположными словами, говорим одно и то же. Благодаря чему можем беседовать и понимать друг друга. Когда бы мой ближний подразумевал под тем, что говорит, то же самое, что подразумеваю я, то и его слова не обогатили бы дух мой, и мои не обогатили бы его дух. Если мой ближний — еще один я, на что он мне? Что касается «я», то мне достаточно моего собственного — и даже более чем достаточно.

    Какого цвета зерна пшеницы, желтые или белые, зависит от рук, что их касаются, а руки эти, мой Дон Кихот, никогда не дотронутся до твоих. И глубочайшую истину изрек Рыцарь, когда заметил, что если носы разных Санчо чуют, что от Дульсинеи идет дух, как от мужчины, то все дело в том, что у этих Санчо носы заложены и чуют они свой собственный запах. Те, для кого мир пахнет материей, чуют лишь себя самих; те, кто видят лишь преходящие явления, просто–напросто видят лишь самих себя и не вглядываются в суть вещей. Не в созерцании того, как свершают путь светила по тверди небесной, откроешься Ты нам, Господи Боже наш, одаривший безумием Дон Кихота, но в созерцании того, как свершают путь чаяния любви в твердокамен- ности наших сердец.

    Хлеб и сыр, которые подала тебе через забор Дульсинея, превратились для тебя, друг мой Санчо, в вечную драгоценность. Этим хлебом и сыром ты жив и будешь жить, покуда остается в людях людская память, да и далеко за ее пределами; благодаря этому хлебу и сыру, которые сам ты считал собственной ложью, ты сподобился непреходящей истины. Хотел солгать, а сказал правду.

    Господин и оруженосец продолжали беседу, по ходу которой Санчо снова завел песенку о том, что Дон Кихоту следует жениться на принцессе, а когда тот отказался, воскликнул: «Ах, ваша милость, как плохо у вас голова устроена!» Для Санчо безумие его господина заключалось всего лишь в том, что славу тот предпочитал богатству, и таковы все Санчо: мудрым они считают безумца, которому безумие принесло богатство и удачу, а безумцем того, кому разум повелел от богатства отказаться. Санчо хотел любить Бога и служить Ему «за что?нибудь»: бескорыстная любовь была ему не по мерке.

    Глава XXXII

    в которой рассказывается о том, что случилось на постоялом дворе со всей компанией Дон Кихота

    После всех этих разговоров и встречи с Андресом, подпаском богача Хуана Альдудо, — о встрече с ним и его хозяином мы уже рассказали,91 — все прибыли на постоялый двор, и покуда Дон Кихот отсыпался, священник затеял спор о рыцарских романах с трактирщиком и его семейством и обрушил на них известную тираду о том, что книги, повествующие о приключениях дона Сиронхилио Фракийского и Фелисмарте Гирканского,92 лживы, полны нелепостей и бредней, история же Великого капитана — чистая правда, так же как история Диего Гарсиа де Паредеса.93

    Но пожалуйте?ка сюда, сеньор лиценциат, и скажите?ка: сейчас, в настоящее время, а также в тот миг, когда ваша милость вела такие речи, где на земле пребывали — пребывали тогда — Великий капитан и Диего Гарсиа де Паредес? После того как реальный человек умрет — и, возможно, найдет себе место в памяти других людей — в каком смысле он значительнее, чем любой из вымышленных поэтами персонажей, которых вы поносите? Вы, ваша милость, должны помнить со времени учения афоризм: «Operari seguitur esse» — «Свершению предшествует существование», а я добавлю, что существует лишь тот, кто свершает, и что существовать — значит свершать; и если Дон Кихот свершает по отношению ко всем, кто знает его, свершения, утверждающие жизнь, то Дон Кихот — лицо, куда более историческое и реальное, чем многое множество людей, от которых остались одни лишь имена, и имена эти кочуют по летописям, которые вы, сеньор лиценциат, считаете достоверными. Существует лишь свершающий. Выяснение того, существовал ли некто либо не существовал, — следствие того, что мы упорно стараемся не замечать тайну времени. То, что было и чего уже нет, — не более существенно, чем то, чего еще нет, но что когда?нибудь будет; прошедшее существует не в большей степени, чем будущее; и не в большей степени, чем будущее, оказывает воздействие на настоящее.94 Что сказали бы мы о путнике, упорно старающемся отрицать дорогу, которую ему предстоит пройти, поскольку мнит истинной и настоящей лишь ту, которую уже прошел? И откуда вы взяли, что эти существа, истинное существование которых вы отрицаете, не обретут когда?нибудь оное, а посему уже существуют в вечности; и, более того, разве все, что только еще замышлено и зачато, не существует в вечности как нечто реальное и действенное?

    И прав был хозяин постоялого двора — не зря же принял под кров свой героя, — был он прав, когда сказал вам, сеньор лиценциат: «Нет, и не говорите, сеньор, если бы вы все это (рассказ о подвигах дона Сиронхилио Фракийского) услышали, вы бы рехнулись от восторга. А за вашего Великого капитана и Диего Гарсию я не дам и двух фиг». В вечности легенды и вымыслы истиннее истории. И в диспуте между вами, сеньор священник–рационалист, и хозяином постоялого двора, исполненным веры, верх остался за этим последним. Что вам удалось, сеньор лиценциат, так это поколебать веру Санчо, слушавшего спор; но вера, не завоеванная в борьбе с искушающими сомнениями, не есть вера, порождающая свершения, которым суждена долгая жизнь.

    И тут, прежде чем продолжать, нам следует сказать несколько слов, — хоть и мимоходом, большего они не заслуживают — о тех пустопорожних и наглых субъектах, которые осмеливаются утверждать, будто и сами Дон Кихот и Санчо никогда не существовали взаправду и что они всего лишь литературные персонажи.

    Их доводы, высокопарные и напыщенные, не заслуживают опровержения, настолько они смешны и абсурдны. Слушать их досадно и тошно. Но поскольку есть еще простаки, которые клюют на мнимый авторитет господ, отстаивающих столь зловонную теорию, и прислушиваются к их разглагольствованиям, то следует предостеречь обманутых, чтобы не принимали на веру мнений, бытующих столь издавна и с одобрения самых высокоумных и важных персон. В утешение и подкрепление людям простодушным и честным я намерен, с помощью Божией, написать книгу, в которой будет доказано, с помощью отборных доводов и со ссылками на отборнейшие, да притом многочисленные авторитеты, — тут они как раз к месту — что Дон Кихот и Санчо существовали на самом деле и взаправду и все, что о них рассказывается, произошло именно и в точности так, как об этом рассказано. И докажу таким образом вот что: услада, утеха и польза, извлекаемые из этой истории, — сверхдостаточное основание для того, чтобы признать ее достоверность; но мало того: если отрицать ее, придется отрицать вдобавок еще очень многое, а эдаким манером мы дойдем в конце концов до того, что расшатаем и поколеблем правопорядок, на котором зиждется наше общество, а правопорядок, как известно, в наши дни высший критерий истинности всякого учения.

    Главы XXXIII и XXXIV

    Две эти главы95 заняты «Повестью о неуместно [25] любопытном», повестью, неуместно[26] прерывающей историю Дон Кихота и ничем для нее не любопытной.

    Глава XXXV

    в которой рассказывается о жестокой и необыкновенной битве Дон Кихота с мехами красного вина и дается окончание повести о неуместно[27] любопытном

    После диспута меж священником и хозяином гостиницы и во время чтения неуместной «Повести о неуместно любопытном» произошло печальное приключение с бурдюками красного вина, которые изрубил Дон Кихот, находившийся во власти сна и сновидений. Сервантесу следовало умолчать об этом приключении, даже если Дон Кихот и репетировал во сне подвиги, которые собирался свершить наяву. И хорошо еще, что пролито было всего лишь вино, да хоть бы и было пролито все оно до капли, есть о чем жалеть.

    Чтобы судить здраво об этом приключении, следовало бы знать то, чего мы не знаем, а именно что же привиделось тогда во сне Дон Кихоту. Судить об этом по–другому значило бы высказать мнение вроде того, которое высказал бы один из наших прытких мудрецов, услышь он крики Иньиго де Лойолы в странноприимном доме Луиса де Антесаны, в Алькала?де–Энаресе; этот странноприимный дом «был в ту пору печально известен тем, что по ночам там разгуливали домовые и прочая нечисть», и когда однажды «в глухую темь» Иньиго де Лойола ощутил, что покой, где он пребывал, весь заходил ходуном, «волосы у него стали дыбом, словно узрел он некое устрашающее и грозное видение»; затем, однако ж, пришел в себя и, увидев, что страшиться нечего, пал на колени и принялся громкими криками взывать к бесам, словно бросая им вызов; и говорил он, как повествует о том падре Риваденейра в главе XI книги V «Жития», вот что: «Адские духи, коли дал вам Господь какую?то власть надо мной, то вот я перед вами; творите ее, ибо не собираюсь я ни сопротивляться, ни увертываться от ваших козней; но коли не дано вам надо мною власти, что вам проку, богопротивные и проклятые духи, от того, что вы меня запугиваете? Чего ради вы разгуливаете здесь, нагоняя попусту пустые страхи на детей и на малодушный люд? Понимаю, в чем тут хитрость; не можете навредить нам делом, вот и хотите устрашить всякими лживыми фокусами». И прибавляет добрый падре–жизнеописатель, что «с помощью сего столь мужественного деяния он не только одолел страхи той ночи, но с тех пор утратил всякую боязнь перед происками дьяволов и видениями, что насылает Сатана».

    Рассказывая о приключении с мехами, обстоятельнейший жизнеописатель открывает нам одну тайную подробность, а именно что длинные и тощие ноги Дон Кихота «были порядком грязны». Мог бы и умолчать. Но с помощью этой подробности он показал нам, что в конечном счете Рыцарь был детищем своего сословия: опрятность никогда ведь не входила в число рыцарских добродетелей. Настолько, что даже если будет сказано об испанском рыцаре, он?де любитель чистоплотности, потом выяснится, что добродетель сию до крайности он не доводит. Вот пример: в главе XVIII книги IV «Жития Лойолы» говорит нам Риваденейра, что «хоть и любил он бедность, но неопрятность была ему не по нраву»; и, однако ж, в главе VII книги V рассказывает, что на «одного послушника наложил он суровое покаяние за то, что тот иной раз мыл руки с мылом, ибо показалось ему, что для послушника уж слишком это большое баловство». И сущая истина, что доктор Уарте, в главе XVI своего труда, который мы уже цитировали, среди свойств, присущих тем, кто сведущ в воинском искусстве, подобно Дон Кихоту и Лойоле, третьим свойством их называет небрежение к внешнему виду собственной особы: «Почти все они неряшливы, грязнули, чулки спущены, в складках, плащ наброшен кое?как, любят ходить в старье и никогда не меняют одежды»; и он дает объяснение этой их особенности, говоря, что «тот, кто велик разумом и богат воображением, в грош не ставит мирские прикрасы, ибо ни в единой из них не находит ни ценности, ни смысла», и добавляет, что «лишь помыслы о божественном им по вкусу и на радость; это цель их устремлений и попечений, до прочего же им и дела нет».

    Правда, во времена Дон Кихота, Иньиго де Лойолы и доктора Уарте люди еще не додумались до открытия микробов и всяческой асептики–антисептики и не зашел у них ум за разум на почве идеи, что, покончив со всей этой мелкотой, мы чуть ли не покончим со смертью; и не полагали они еще, что лишь в гигиене счастье — своего рода предрассудок, не менее опасный и не менее смешной, чем надежда на то, что, гваздаясь в грязи, обретешь небо. Немытый человек всегда нечто большее, чем вымытая свинья, хотя еще лучше, если человек моется.

    Что же до самого приключения, следует отметить, как твердо Санчо, добрый Санчо, верил в то, что великан обезглавлен, а вино — это кровь; вот «все и расхохотались». Все хохотали, хозяйка оплакивала свои мехи, ей вторила Мариторнес, «дочка же молчала и только время от времени улыбалась».[28] Поэтическая подробность! Дочка, влюбленная в рыцарские романы, улыбалась. Освежающая роса в разгар пытки смехом, которую терпел Дон Кихот! Средь общего хохота от улыбки хозяйской дочери словно веяло состраданием.

    Глава XXXVI

    в которой рассказывается о других редкостных происшествиях, случившихся на постоялом дворе

    Затем происшествия на постоялом дворе осложнились из?за прибытия новых второстепенных персонажей, а также из?за открытия Санчо, который, к своему разочарованию, узнал, что принцесса Микомикона — на самом деле Доротея, нареченная Фернандо; и этого хватило, чтобы убедить его, что голова великана была всего–навсего винным бурдюком.

    Ох, бедный Санчо, как отважно сражаешься ты за свою веру и как нелегко она тебе дается: то духом падешь, то расшибешься, сегодня отступил с позиций, завтра отвоевал их снова! Твой путь был отмечен внутренней борьбой меж твоим мужицким здравым смыслом, раззадоренным жаждой наживы, и твоим благородным стремлением к идеалу, к которому тебя влекли Дульсинея и любовь! Немногие видят, каких битв стоил тебе путь оруженосца; немногие видят, в каком чистилище ты жил; немногие видят, как взбирался ты к тем вершинам простой и высокой веры, которую выкажешь в час смерти своего господина. То заколдованный, то расколдованный, ты взобрался на самую вершину спасительной веры.96

    Глава XXXVIII

    в которой передается любопытная речь Дон Кихота о военном деле и науках

    С прибытием на постоялый двор новых лиц, ознаменованным новыми встречами, охотников поглумиться над Дон Кихотом стало еще больше; и к ним?то обратился он с речью о военном деле и науках. И поскольку держал он эту речь не перед козопасами, мы ее пропустим.

    Главы XXXIX, XL, XLI и XLII

    Главы эти97 заполнены историей пленника и рассказом о том, как встретил он своего брата аудитора.

    Глава XLIII

    в которой рассказывается приятная история погонщика мулов вместе с другими необычайными происшествиями, случившимися на постоялом дворе

    Бог с ней, с приятной историей, для нас она не существенна.

    Когда весь этот люд расположился на постоялом дворе, Дон Кихот остался охранять замок. И дьявол, который не дремлет, коварно внушил хозяйской дочери, той самой, что улыбалась, а также Мариторнес мысль подшутить над Дон Кихотом, в благодарность за то, что он взял на себя обязанности стража.

    В полном одиночестве разъезжая вокруг гостиницы, Дон Кихот вслух вспоминал о своей владычице Дульсинее, когда «дочь хозяйки тихонько подозвала его и сказала: «Сеньор, будьте любезны, ваша милость, подойдите сюда»». Нестойкий Рыцарь размяк и уступил и, вместо того чтобы пропустить мимо ушей слова проказницы полудевы, принялся объяснять, что не властен удовлетворить ее желание; и не заметил, бедняга, что начать переговоры с искушением — значит признать его воинскую мощь и тем самым ступить на стезю возможного поражения. И тут Мариторнес попросила его протянуть искусительнице руку и назвала эту руку «прекрасной». И бедный идальго, поддавшись на лесть, протянул руку, «к которой ни одна женщина еще не прикасалась», но не для того, чтобы дамы ее облобызали, а чтобы могли судить, «какой силой должна обладать рука, у которой такая кисть»; судить и восхищаться.

    Восхищаться? Разве ты не видишь, простодушный Рыцарь, в какую опасную игру вступаешь, когда протягиваешь руку дамам, чтобы те восхищались ею? Разве не знаешь, что восхищение, которое у женщины вызывает мужчина, всего лишь форма чувства куда более потаенного, чем само восхищение? Восхищаются лишь тем, что любят; и для женщины восхищение мужчиной имеет один–единственный смысл. Да притом восхищаться не речами твоими, не делами либо подвигами, не замыслами — восхищаться всего лишь твоей рукой. О, если б добился ты, чтобы восхищалась ею Альдонса Лоренсо, чтобы сжала ее меж своими ладонями, дабы, посмотрев на «сплетение ее сухожилий, строение мускулов, ширину и крепость жил», представить себе, какой силой должна обладать рука, у которой такая кисть, а главное, какой силой должно обладать сердце, посылающее кровь в эти жилы!

    Ты проявил, добрый Рыцарь, непростительное легковерие, когда позволил созерцать твою руку дамам, попросившим тебя об этом в насмешку; и дорого поплатился за свое легковерие. Поплатился дорого, потому как рука твоя попала в мертвую петлю уздечки. Мариторнес и хозяйская дочка «убежали, помирая со смеху, и оставили его в таком положении, что ему невозможно было освободиться». Вот и доверяй после этого резвушкам и проказницам.

    Дон Кихот решил, что зачарован, а на самом деле он был наказан за легковерие и самонадеянность. Не должен герой давать свои руки вот так спроста первому встречному либо первой встречной, чтобы глядели и восхищались; напротив, должен оберегать их от любопытствующих и легкомысленных взглядов. Какое дело прочим до рук, свершающих свое дело? Мерзкий обычай — соваться в дом великодушного воина и разглядывать его оружие, допытываться, как он работает да как живет, и пялиться на его руки. Если ты пишешь, пусть никто не знает, как ты пишешь, в какую пору, чем и на чем.

    Дон Кихот меж тем стал «проклинать про себя свою опрометчивость и неблагоразумие», которые проявил, не остерегшись волшебства, и «стал он тут проклинать свою судьбу; стал горевать об ущербе, который нанесет миру его отсутствие», стал снова вспоминать Дульсинею, призывать Санчо Пансу и мудрецов Лиргандео и Алькифе и свою добрую приятельницу Урганду, и когда «наконец наступило утро, Дон Кихот пришел в такое отчаяние и смятение, что заревел быком». Но даже и в таком состоянии, вися на одной руке, обратился с гневной речью к четырем странникам, подъехавшим на рассвете к постоялому двору и принявшимся стучать в ворота; и сказалась в этом неукротимая сила его духа.

    Глава XLIV

    в которой продолжаются неслыханные происшествия на постоялом дворе

    И как только Мариторнес отвязала его, испугавшись, как бы чего не вышло, Дон Кихот вскочил на Росинанта, прикрылся щитом, взял копьецо наперевес и вызвал на поединок всякого, кто скажет, что околдование его «было правым делом». Браво, мой добрый идальго!

    Коли славен род твой давний, в цель попасть всегда старайся; а не вышло, защищайся, и не нужно оправданий, —

    как граф Лосано говорит Перансулесу в «Юношеских годах Сида».98

    Новоприбывшие отправились по своим делам, а Дон Кихот, «видя, что ни один из четырех всадников не обращает на него внимания и не принимает его вызова, выходил из себя от бешенства и досады…». Да, мой бедный Дон Кихот, да; нам больше по нутру, когда над нами смеются, чем когда на нас не обращают внимания. Мне понятны твое бешенство и досада. Хуже всего для тебя, когда в этом хоре насмешников на твои вызовы и бравады никто не обращает никакого внимания, даже насмешливого.

    Вскоре после этого хозяин гостиницы подрался с двумя постояльцами, которые попытались было улизнуть, не заплатив за ночлег, и хозяйка с дочкой бросились к Дон Кихоту, как к наименее занятому из присутствовавших, прося заступиться за мужа одной и отца другой, на что Рыцарь ответил «медленно и с большим спокойствием: «Прекрасная девица, в настоящее время я не в состоянии исполнить вашу просьбу, ибо я не вправе начинать новые приключения, пока не завершу того, к чему меня обязывает данное мною слово»»; и в заключение посоветовал дочке хозяина сказать отцу, чтобы тот бился как можно смелее, пока сам он будет просить разрешения у принцессы Микоми- коны. Разрешение он получил, но, увидев, что перед ним люди низкого звания, к мечу своему не притронулся. И правильно сделал.

    Можно, стало быть, звать Рыцаря на подмогу, когда нам вздумается: сначала поиздеваться над ним, подвесить за руку, а потом пожелать, чтобы пришел на помощь и выручил из беды рукою, уже побывавшей в петле? Милое дело — издеваться над безумцем, но как только он нам понадобился, мы бежим к нему за помощью. Горе храбрецу, который предоставит свою храбрость в распоряжение всякого, кто его о том просит и тем самым унизит. Если твой ближний дерется на кулаках с такими же прохвостами, как он сам, оставь их, пускай сами разбираются, особенно если все дело в том, что кому?то вздумалось улизнуть, не заплатив; от вмешательства твоего будет один лишь вред. Прийти на выручку — да; но не тогда, когда мой ближний решит, что его пора выручать, а тогда, когда я сам решу, что мой долг поспешить на выручку. Никому не давай того, что он у тебя просит; дай лишь то, в чем, по твоему разумению, просящий нуждается; а затем сноси его неблагодарность.

    Но тут дьявол «привел в гостиницу того самого цирюльника, у которого Дон Кихот отнял шлем Мамбрина, а Санчо Панса снял упряжь с осла, обменяв ее на ту, что была у него»; и Санчо отважно защищался, к великому удовольствию своего господина, который «подумал про себя, что при первом же подходящем случае его следует посвятить в рыцари». Цирюльник помянул про таз, и тут Дон Кихот вмешался в спор, и велел принести предмет оного, и поклялся, что это шлем, и предложил присутствовавшим судить самим, прав он или нет. Как возвышенна вера того, кто с тазом в руках и у всех на виду объявляет в полный голос, что это шлем!

    Глава XLV

    в которой окончательно рассеиваются сомнения относительно шлема Мамбрина и седла и рассказывается о других, весьма правдивых, происшествиях

    «— Ну, что скажут ваши милости, — спросил цирюльник, — насчет заявления этих господ, уверяющих, что это не бритвенный таз, а шлем?

    — А кто скажет противное, — воскликнул Дон Кихот, — то, если он рыцарь, я докажу ему, что он лжет, а если оруженосец — что он тысячу раз лжет!»

    Верно, верно, сеньор мой Дон Кихот; все верно — именно безапелляционная отвага того, кто твердит свое в полный голос и у всех на виду и ценой собственной жизни готов защищать то, что утверждает, и есть созидательница всех истин. Все вещи на свете тем истиннее, чем больше в них верят; и объектами поклонения делает их не разум, но воля.

    Во всем этом поневоле пришлось убедиться бедному цирюльнику, которому таз принадлежал в бытность всего только тазом. Когда сказал Дон Кихот: «Клянусь рыцарским орденом, к которому принадлежу, это тот самый шлем, который я у него отнял, и с тех пор я ничего к нему не прибавил и ничего от него не убавил», — Санчо первым встал на защиту — хотя и несмелую — своего господина, присовокупив: «Да, уж это верно (…) потому что с того самого дня, как мой господин его завоевал, он сражался в нем один только раз, когда освобождал несчастных, закованных в цепи; и, не будь на нем этого тазошлема,[29] пришлось бы ему плохо, потому что в этом бою камни на нас так и сыпались».99

    Тазошлем? Тазошлем, Санчо? Не будем обижать тебя утверждением, что словцо это одно из проявлений твоей лукавой насмешливости, о нет! Это одна из ступенек, по которым поднимается вверх твоя вера. Перейти от свидетельства собственных глаз, являвших тебе предмет спора тазом, к приятию веры твоего господина, видевшего его шлемом, тебе было бы не под силу, не уцепись ты за словцо «тазошлем». В этом отношении многие из вас — сущие Санчо; вы?то и выдумали известное речение о том, что добродетель придерживается середины. Нет, Санчо, дружище, нет, никакой тазошлем тебе не поможет. Это либо шлем, либо таз, в зависимости от того, кто им пользуется, а вернее сказать, это и таз, и шлем, поскольку годится в обоих случаях. Он может быть и шлемом, и тазом, тут уж ни убавишь, ни прибавишь, весь он — шлем и весь он — таз; но чем никак он не может быть, сколько ни убавляй и ни прибавляй, так это тазошлемом.

    Куда решительнее, чем Санчо, высказал свое мнение цирюльнику–тазовла- дельцу другой цирюльник, маэсе Николас, равно как и дон Фернандо, дружок Доротеи, священник, Карденио и аудитор, каковые, к великому изумлению остальных присутствовавших, объявили таз шлемом. Один из новоприбывших стрелков принял все это за грубую шутку,100 рассердился и заявил, что те, кто так говорят, «пьяны как винная бочка»; Дон Кихот в ответ назвал стрелка низким негодяем и ринулся на него с копьецом, и тут пошла потеха и все давай тузить друг друга… Хорошо, Дон Кихот вспомнил распрю в лагере Аграманте101 и речью, произнесенной громовым голосом, утихомирил сражавшихся.

    Что, удивляетесь, как могла завязаться всеобщая потасовка из?за того, таз это или шлем? В нашем мире случались потасовки — и куда ожесточеннее и запутаннее — из?за других тазов, никакого отношения к Мамбрину не имевших. Из?за того, сколько дважды два, четыре или пять, и по другим подобным поводам. Вокруг рыцарей веры вечно толкутся стадом бараны в образе человеческом, и, чтобы подладиться к ним либо по какой другой причине, берутся утверждать, что таз это шлем, и вступают в рукопашную, дабы отстоять свое мнение, а самое невероятное во всем этом то, что большинство из тех, кто сражается, утверждая, что это шлем, про себя думает, что это таз. Героизм Дон Кихота передался насмешникам, они кихотизировались помимо воли, и дон Фернандо топтал какого?то стрелка, поскольку тот осмеливался утверждать, что таз — не шлем, а таз. Героический дон Фернандо!

    Видите, как насмеялся над своими насмешниками Дон Кихот, они кихотизировались помимо воли, и ввязались в потасовку, и отважно сражались, защищая веру Рыцаря, которой не разделяли. И я убежден — Сервантес ничего на эту тему не говорит, но я убежден, что, надавав тумаков противнику и получив ответные, сторонники Рыцаря, коих можно наименовать кихотовцами либо шлемозащитниками, стали сомневаться в том, что таз он таз и есть, и уверовали в то, что это Мамбринов шлем, ибо защищали сей символ веры, не жалея собственных боков. Следует еще раз напомнить, что не столько вера творит мучеников, сколько мученики созидают веру.

    Немного найдется приключений, в коих Дон Кихот выкажет больше величия, чем в этом, ибо тут вера его передается тем, кто насмехается над нею; и, движимые этой верой, они защищают ее посредством пинков и зуботычин и терпят за нее страдания.

    А в чем причина? Да всего лишь в том, что Дон Кихот отважился утверждать перед всеми, что этот свмый таз — а он видел его, подобно всем прочим, земными очами — является шлемом Мамбрина, поскольку таз заменял ему оный.

    У него хватило «esse descarado heroismo d'affirmar que, batendo na terra com pe forte, ou pallidamente elevando os olhos ao Ceo, cria a traves da universal illusao sciencias e religioes»,[30] — как говорит Эса де Кейрош в конце своей «Реликвии».102

    Самая чистопробная отвага — та, которая побуждает пренебречь не физической опасностью, не возможным убытком, не ущербом для чести, а тем, что отважившегося принимают за безумца или дурня.

    Вот такого рода отвага и нужна нам в Испании; из?за ее нехватки у нас душа в параличе. Из?за ее нехватки нет у нас силы, богатства, культуры; из?за ее нехватки нет у нас ни оросительных каналов, ни водохранилищ, ни добрых урожаев; из?за ее нехватки дожди перестали увлажнять иссохшие наши поля, растрескавшиеся от жажды, либо же вдруг обрушится такой ливень, что смоет перегной, а то и жилые дома.

    Что, по–вашему, и это парадокс? Побродите по этим хуторам и деревням, посоветуйте земледельцу, как улучшить обработку земли или вырастить новую культуру, или использовать новое сельскохозяйственное орудие; и он вам ответит: «Здесь это не пойдет». «А пробовали?» — спросите вы, и он ограничится тем, что повторит: «Здесь это не пойдет». Причем и сам не знает, пойдет или не пойдет, так как не пробовал, да и пытаться не станет. Попробовал бы, если б уверен был в успехе; но при мысли о том, что, если не получится, соседи начнут изощряться в насмешках и издевках, а то и сочтут его сумасшедшим, легковером либо недоумком, пугается и не отваживается на попытку. И после этого еще удивляется торжеству храбрецов, которые сносят насмешки и не придерживаются истин вроде: «С кем живешь, с тех пример берешь», «Куда друзья, туда и я»; успеху людей, способных избавляться от стадного чувства.

    У нас в провинции Саламанки104 был один странный человек: вышел из самой бедноты, а сколотил состояние в несколько миллионов. Наши сала- манкские мужички со своей стадностью не могли объяснить, откуда взялись такие богатства, и предполагали, что в юности он воровал: ведь эти несчастные, которых распирает от здравого смысла, но которые начисто лишены нравственной отваги, верят лишь в воровство да в лотерею. Но как?то раз мне рассказали о поистине донкихотовском подвиге этого скотовода по прозвищу Комарик. С берегов Кантабрики привез он икру красноперого спара и бросил ее в прудок, что был у него на хуторе. Эта история мне все разом объяснила. Тот, у кого хватило отваги снести насмешки, которые неизбежно должны были посыпаться на человека, привозящего икру красноперого спара и бросающего ее в кастильский прудок, тот, кто сделал такое, заслуживает богатства.

    Абсурдно, говорите вы? Но кто знает, что абсурдно, а что нет? Да и будь оно и впрямь абсурдно! Лишь тот, кто пытается свершить абсурдное, способен добиться невозможного. Есть один лишь способ сходу попасть в точку — предварительно сотню раз промазать. А главное, есть один лишь способ одержать настоящую победу — не бояться попасть в смешное положение. И поскольку у наших на это не хватает пороху, сельское хозяйство у нас в таком упадке и застое.

    Да, главная беда — моральная трусость, всем нам не хватает решимости твердо высказать свою истину, свою веру — и стоять за нее до конца. Ложь затягивает и впутывает намертво в свою паутину души этого стада баранов, отупевших от того, что благоразумие у них превратилось в нечто вроде хронического запора.

    Объявляется, что существуют принципы, которые оспаривать нельзя; и когда их ставят под сомнение, непременно найдутся субъекты, которые поднимут крик на весь мир. Недавно я потребовал поставить вопрос об отмене некоторых статей нашего закона о народном образовании,105 — и тут же вылезает компания трусов и давай вопить: предложение неуместно, неразумно и прочие определеньица, поэнергичнее и погрубее. Неуместно! Мне осточертело слушать, как именуют неуместным все самое что ни на есть уместное, все то, что нарушает процесс пищеварения у сытых и приводит в бешенство дураков. Чего бояться? Что снова начнется гражданская война? Еще и лучше! То, что нам требуется.106

    Да, то, что нам требуется: гражданская война. Пора заявить со всей твердостью, что тазы суть шлемы по назначению и по сути; и пускай затеется рукопашная вроде той, что затеялась на постоялом дворе. Да, новая гражданская война, а какое выбрать оружие — там видно будет. Разве не слышите вы голоса этих мерзавцев со сморщенными, ссохшимися сердцами, упрямо долдонящих, что споры, такие либо иные, никакой практической ценности не имеют. Что эти несчастные разумеют под практической ценностью? И разве не слышите вы голоса, твердящие, что иных дискуссий должно избегать?

    Хватает у нас недоумков, без передышки распевающих вечную песенку о том, что вопросов религии касаться не следует; что сначала надо сделаться сильными и богатыми. И не видят, трусы несчастные, что силы и богатства у нас нет и не будет, потому что нам никак не разрешить нашей внутренней проблемы. Повторяю: не будет у нас в отечестве ни сельского хозяйства, ни промышленности, ни торговли, ни дорог, которые вели бы туда, куда есть смысл добираться, покуда мы не постигнем своего христианства — донкихо- товского. Не будет у нас жизни внешней — могучей, и блистательной, и славной, — покуда не зажжем мы в сердце нашего народа огонь вечных исканий. Не разбогатеть тому, кто живет ложью; а ложь — хлеб наш насущный для нашего духа.

    Слышите, как вон тот важный осел ревет во всю глотку: «У нас такие вещи говорить нельзя!» Слышите, как толкуют о мире, — о мире, который смертоноснее самой смерти, — все ничтожества, живущие в плену у лжи? Вам ничего не говорит эта чудовищная статья, стыд и позор для нашего народа, которая значится в уставе всех почти обществ любителей всяческих там искусств в Испании и которая гласит: «Запрещается вести дискуссии на политические и религиозные темы»?

    «Мир! Мир! Мир!» — квакают хором все лягушки и головастики нашего болота.

    «Мир! Мир! Мир!» — ладно, пускай, но прежде должна восторжествовать искренность, должна быть низвержена ложь. Мир, но не на основе компромисса, не убогое соглашение вроде тех, какие выторговываются политиканами, а мир, основанный на взаимопонимании. Мир, да, но после того, как стрелки признают за Дон Кихотом право утверждать, что таз это шлем; а лучше уж после того, как стрелки признают и сами начнут утверждать, что в руках у Дон Кихота таз является шлемом. И эти несчастные, выкрикивающие: «Мир! Мир!», осмеливаются произносить имя Христово. Забывают слова Христовы о том, что не мир Он принес, но меч и что из?за Него разделятся домы, отцы восстанут против детей и братья против братьев.107 И во имя Его, во имя Христа, дабы установить Его Царствие, общественное Царствие Иисуса — а это совсем не то, что иезуиты именуют социальным Царствием Иисуса Христа, ибо Царствие Иисуса есть царствие истинной искренности, правды, любви и мира, — дабы установить Царствие Иисуса, придется начать с войны.

    Змеиное отродье — вот кто они такие, эти радетели о мире! Радеют о мире, чтобы получить возможность беспрепятственно кусаться, и жалить, и пускать в ход свой яд. О них сказано Учителем, что «расширяют хранилища свои и увеличивают воскрылия одежд своих» (Мф. 23: 5). Знаете, о чем речь? Хранилища (филактерии) — это такие коробочки, в которых содержались отрывки из Священного Писания: в некоторых случаях иудеи носили их на голове и на левой руке. Нечто вроде тех амулетов, которые у нас надевают на шею детям, дабы уберечь их неизвестно от каких напастей: мешочек, весьма кокетливо расшитый бисером, работа монашки, от скуки взявшейся за иголку; в такой мешочек кладутся листки с отрывками из Евангелия; ребенок читать их не будет, да к тому же напечатаны тексты на латыни, для пущей вразумительности. Вот что такое хранилища–филактерии; а кроме того, фарисеи носили отрывки из Священного Писания на воскрылиях или оторочке плащей. Вроде того как в наши дни многие носят на лацкане пиджака или сюртука кружок, фаянсовый, грубой работы, с намалеванным на нем сердцем. И вот эти?то носители амулетов, современных филактерий, вместе со своими сородичами осмеливаются говорить о мире, о целесообразности и о покаянии.

    Нет, они сами научили нас формулировке: не подобает детям света вступать в позорное сожительство с детьми мрака. Они, трусливые прислужники лжи, и есть дети мрака; а мы, верные ученики Дон Кихота, — дети света.

    Но вернемся к нашей истории: итак, на постоялом дворе все было утихомирились, но тут один из стрелков стал приглядываться к Дон Кихоту, приказ об аресте которого — за то, что отпустил на свободу каторжников, — был у него за пазухой; и схватил он Дон Кихота за шиворот и потребовал повиновения Санта Эрмандад, но Рыцарь взъярился и сам чуть его не придушил. Их разняли, но стрелки продолжали требовать ареста этого «разбойника, грабящего на горных тропах и проезжих дорогах».

    «А Дон Кихот, слушая их речи, только посмеивался», и правильно делал, что посмеивался, — он, над которым все смеялись; и смех его был рыцарским и геройским, а не издевательским; и он с величайшим хладнокровием отчитал стрелков за то, что у них именуется разбойником с большой дороги тот, кто «помогает несчастным, поднимает павших, заступается за обездоленных». И тут, надменный и благородный, сослался он на привилегии странствующего рыцаря, чей «закон — меч, судебники — храбрость, декреты — собственная воля».

    Браво, мой владыка Дон Кихот, браво! Закон не писан ни для тебя, ни для нас, тех, кто в тебя верует; наши декреты — наша собственная воля; ты хорошо сказал; и у тебя хватило бы пороху влепить четыре сотни палочных ударов четыремстам стрелкам или по крайней мере попытаться это сделать, ибо в попытке и сказывается мужество.

    Глава XLVI

    о достопримечательном происшествии со стрелками и о великой свирепости нашего доброго Рыцаря Дон Кихота

    И вот стрелкам пришлось смириться с тем, что Дон Кихот безумен, а цирюльнику пришлось признать таз шлемом за мзду в восемь реалов, которые втихомолку уплатил ему священник; а начни он с этого, и распри бы не было, потому как не сыщется такой цирюльник, будь он хоть сто раз антидонкихо- товец и тазозащитник, который за восемь реалов не объявит шлемами все тазы, какие только есть, были и будут на свете, особливо же если предварительно намять ему бока за то, что держался противоположной точки зрения. И как же хорошо знал священник способ, которым можно заставить цирюльников исповедаться в своей вере; цирюльники ведь недалеко ушли от угольщиков! Не знаю, почему вера цирюльника не вошла в поговорку, подобно вере угольщика.108 Было бы вполне заслуженно.

    И вот утихла распря, во время которой те, кто прежде насмехались над Дон Кихотом, сражались, им вдохновленные, за веру, которой не разделяли; потом наш Рыцарь всех угомонил, и тут было решено засадить его в клетку; участники этой затеи принялись за дело, для чего перерядились так, чтобы он их не узнал. Только перерядившись, насмешники могут засадить Дон Кихота в клетку. Поместили его в клетку, заколотили досками и вытащили из комнаты на плечах, а маэсе Николас при этом городил всякий вздор, чтобы Дон Кихот поверил, что околдован; он и поверил. А затем взгромоздили клетку на телегу, запряженную волами.

    Глава XLVII

    о том, каким необычайным способом был очарован Дон Кихот Ламанчский, и о других достославных происшествиях

    Заперт в деревянную клетку, которую везут на телеге, запряженной волами! Много замечательных рыцарских историй прочитал Дон Кихот, но не читывал, не видывал и не слыхивал, чтобы странствующих рыцарей похищали подобным образом: обыкновенно «волшебники уносят их по воздуху с удивительной быстротой, окутав серым или черным облаком или посадив на огненную колесницу…». Но дело в том, что в Донкихотово время рыцарство и волшебство «шли не по тем путям, по которым они шли в древние времена»; и надлежало им идти такими путями, дабы свершился до конца шутовской крестный путь нашего Рыцаря.

    Свет вынуждает рыцарей странствовать в клетке и с тою скоростью, на какую способны волы. И притворяется вдобавок, что льет слезы при этом зрелище, как притворились трактирщица, ее дочка и Мариторнес. И телега двинулась в путь, по бокам ее шли стрелки, а Санчо следовал на осле, ведя на поводу Росинанта. «Дон Кихот со связанными руками сидел в клетке, прислонившись к решетке и вытянув ноги, столь терпеливый и безмолвный, словно не был человеком из плоти».[31] Само собой, он таковым и не был, он был человеком духа. Вот приключение, которое в очередной раз побуждает нас восхищаться Дон Кихотом, его безмолвием и его терпением.

    И крестный путь его на том не кончился; но, вдобавок ко всему, когда ехал он таким образом, повстречался ему некий каноник, у коего здравого смысла было больше, чем следует. И Дон Кихот с места в карьер явил простодушно этому канонику всю глубину своего героизма, когда, представляясь, назвался странствующим рыцарем, и не из числа забытых славой, а из числа тех, чьи имена она начертает «в храме бессмертия, дабы послужили они образцом и примером для грядущих веков[32]».

    О героический мой Рыцарь, ты заперт в клетке, влекомой медлительными волами, но, однако же, веришь, — и правильно делаешь! — что имя твое будет начертано в храме бессмертия, дабы служить образцом будущим векам! Изумился каноник, услышав речи Дон Кихота, а того более, речи священника, подтвердившего сказанное Рыцарем; и тут вдруг лукавец Санчо возьми да и вылези со своими сомнениями насчет того, что господин его околдован, — он ведь и ест, и пьет, и справляет естественные нужды; и, обратившись прямо к священнику, без околичностей обвинил его в зависти.

    Ты попал в цель, верный оруженосец, ты попал в цель; зависть и одна только зависть причиной тому, что господина твоего засадили в клетку; зависть, вырядившаяся в одеяния любви к ближнему; зависть разумников, которым ненавистно героическое безумие; зависть, превратившая здравый смысл в дес- пота–уравнителя. Рабами этого деспота были ц каноник, и священник — неудивительно! — вот они и проехали вперед, чтобы побеседовать, и каноник наплел с три короба банальных и пустопорожних словес по поводу литературы.

    И какой же насквозь кастильской была та беседа меж каноником и священником! Когда общаются и соприкасаются друг с другом столь пробково- дубовые умы, кора, их покрывающая, не сходит на нет, а становится еще более заматерелой, подобно тому как мозоль не сходит с кожи, а только твердеет, когда обувь натирает ногу. То?то они возрадовались, обнаружив при встрече, какие оба разумники! Видно, чтобы этой породе открылось извечно человеческое, а вернее божественное, необходимо, чтобы пробковая оболочка, стиснувшая душу, дала трещину под действием безумия либо чтобы душа сквозь эту оболочку прорвалась наружу под действием деревенского простодушия. Ума им хватает, вот чего им не хватает, так это духовности. Они агрессивно благоразумны, и христианство, которое, по собственному их утверждению, исповедуют, в сущности всего лишь самый грубый материализм, какой только можно себе представить. Им недостаточно ощущать Бога, они хотят, чтобы им доказали математически, что Он существует, и, более того, им нужно это доказательство проглотить.

    Глава XLVIII

    в которой каноник продолжает рассуждать о рыцарских романах и других материях, достойных его тонкого ума

    Покуда каноник и священник ублажались банальностями, Санчо подошел к своему господину и сообщил ему о том, что среди сопровождающих — священник и цирюльник, их односельчане, а Дон Кихот отвечал ему, что, возможно, Санчо так кажется, но ему никоим образом не следует думать, что так оно и есть на самом деле, ибо на самом?то деле они видения, порожденные чарами, цель которых завести беднягу оруженосца в «лабиринт обманов воображения».[33] Так оно и есть в действительности: ни священники, ни цирюльники не являются теми, кем кажутся, они видения, порожденные чарами, и цель их завести нас в лабиринт обманов воображения. И Рыцарь добавил: «…я вижу, что меня посадили в клетку, и знаю, что так пленить меня могли бы только сверхъестественные силы, и уж никак не человеческие (…) что же ты хочешь, чтобы я заключил и вывел из этого, как не то, что способ, каким я очарован, превосходит все, что мне приходилось читать в романах относительно очарованных странствующих рыцарей».

    О неколебимая и чудотворная вера! И впрямь не по силам человеку обратить в безысходное рабство и запереть в безысходную клетку другого человека: даже в наручниках, кандалах и веригах свободный всегда пребудет свободным; и если кто?то ощутит, что ему не двинуться с места, стало быть, околдован. Вы толкуете о свободе — и добиваетесь свободы внешней; требуете свободы мысли, вместо того чтобы учиться мыслить. Ты страстно жаждешь летать, хотя заперт в клетку, влекомую волами; а желание подарит тебе крылья, и стены клетки твоей раздвинутся, и она превратится во Вселенную, и ты взлетишь к небосводу. Не сомневайся, все невзгоды, что выпадут тебе на долю, — плод колдовства, ибо нет человека, который был бы в состоянии засадить в клетку другого человека.

    Но Санчо упорствовал в своем намерении; и, чтобы доказать своему господину, что тот вовсе не околдован, как сам полагает, осведомился, не хотелось ли ему сделать такое дело, от которого не отвертишься, на что Дон Кихот отвечал: «Теперь понимаю, Санчо! Конечно, хотелось, и не раз, да и сейчас как раз хочется. Помоги мне в этой беде, потому что не все у меня тут в полной опрятности».

    Глава XLIX

    в которой излагается умнейшая беседа между Санчо Пансой и его господином Дон Кихотом

    И тут Санчо вскричал, торжествуя: «Ага, вот вы и попались!», ибо хотел он доказать, что Дон Кихот на самом деле не был очарован, хотя на самом?то деле он как раз очарован и был. На что отвечал Рыцарь: «Правду ты говоришь, Санчо (…) но я уж тебе говорил, что бывают разные виды очарованности…».

    Разумеется, столько их, сколько людей на свете. И то обстоятельство, что человек — раб собственного тела, тесной и жалкой клетки, передвигающейся еще медлительнее, чем та, в которой волы везли нашего идальго, так вот, это обстоятельство вовсе не наталкивает нас на вывод, что в низменном нашем мире вся жизнь одно только сплошное наваждение. Так рассуждают Санчо–ма- териалисты, приходящие к заключению, что существует лишь воспринимаемое органами чувств, осязаемое, обоняемое; и приходят они к сему заключению, поскольку все мы, герои или негерои, должны справлять большую нужду и малую. Необходимость делать такое дело, от которого не отвертишься, вот ахиллесов аргумент109 философского санчопансизма, в какие бы наряды он ни рядился. Но Дон Кихот хорошо сказал: «Я знаю и уверен, что меня очаровали, и поэтому совесть моя спокойна». Великолепный ответ, ставящий спокойствие совести выше обмана чувств! Великолепный ответ, противопоставляющий совесть потребности удостовериться. Мало кому удавалось дать формулу веры убедительнее. То, чего довольно для спокойствия совести, и есть истина, только это истина и есть. Истина — не логическое соотношение меж видимым миром и разумом, который тоже видимость, истина —у проникновение мира субстанциального в глубины совести, также субстанциальной.

    Выпустили Дон Кихота из клетки, дабы содеял он то, от чего не отвертишься; и, очистив тело, подвергся он еще одному испытанию, потяжелее, состояло же оно в том, что пришлось нашему Рыцарю выслушать пустопорожние сентенции благоразумного каноника, упорно пытавшегося доказать Рыцарю, что тот на самом деле не очарован и что странствующих рыцарей на свете не существует. На это Дон Кихот очень хорошо ответил, что если не достоверны сведения об Амадисе и Фьерабрасе, то не более достоверны- и сведения о Гекторе, и о Двенадцати пэрах, и о Роланде, и о Сиде.110 Так оно и есть, ибо, как я уже сказал, разве Сид реальнее, чем Амадис или сам Дон Кихот? Но каноник, человек жестоковыйный и нашпигованный примитивнейшим здравым смыслом, отделался, подобно прочим любителям силлогизмов, — все они каноники, кто больше, кто меньше, — всякими банальностями вроде того, что нельзя сомневаться в существовании Сида или Бернардо дель Карпио,111 но можно усомниться в том, что они совершали подвиги, им приписываемые. Судя по всему, был этот самый каноник одним из тех жалких типов, что орудуют критикой, словно решетом, и берутся уточнить, с ворохом бумажек в руке, происходило ли некое событие так, как о том повествуется, или не происходило, не замечая, что прошлое уже не существует, а воистину существует лишь то, что воздействует; и что одна из так называемых легенд, когда побуждает людей к действию, воспламеняя им сердца, либо когда приносит им утешение, в тысячу раз реальнее любой реляции о действительных событиях, истлевающей где?нибудь в архиве.

    Глава L

    о разумнейшем споре Дон Кихота с каноником и о других происшествиях

    Рыцарские романы все сплошь лживы? «Перечтите эти книги, и вы увидите, какое они вам доставят удовольствие…» — возразил победоносно Дон Кихот. Господи помилуй, чтобы каноник да не понимал неотразимой мощи этого аргумента, притом что сам почитает из истинных истинными столько других вещей и полагает, что они истиннее, чем те, которые познаются органами чувств; и все это вещи, истинность которых обосновывается утешением и пользою, из них извлекаемыми и достаточными для успокоения совести! Чтобы такой человек, как сам каноник Святой Католической Апостольской Римской Церкви, да не понимал, что все приносящее утешение не может не быть истиной именно потому, что приносит утешение, и не к чему искать утешения в истине логической! А что было бы, если бы доводы каноника обратили против него самого, применив к книгам о небесном рыцарстве либо о загробной жизни? Если бы доводы, которые приводил каноник в обоснование того, что рыцарское служение — безумие, рикошетом ударили по нему самому, как обоснование того, что безумие — служение Кресту? Дон Кихот воспользовался доводом, многократно приводившимся, о том, что рыцарские эпопеи всеми приняты на веру; почему, собственно, в его устах довод этот не имеет силы? А главное, он прибавил: «Что касается меня, то могу вам сказать, что с тех пор, как я сделался странствующим рыцарем, я стал мужественным, учтивым, щедрым, воспитанным, великодушным, любезным, смелым, ласковым, терпеливым…». Решающий довод! Решающий довод, каноник не мог отвергнуть его, ибо знал: если люди, уверовав в предания, сделались смиренными, кроткими, милосердными и готовыми сносить смертные муки, то из этого следует, что предания, сделавшие их такими, истинны. И если предания их такими не сделали, стало быть, не истинны они, а лживы.

    О Господи, с какими канониками приходится сталкиваться на путях–дорогах сей жизни! Тот, что попался Дон Кихоту, был сущим олицетворением картонного благомыслия, но неужели не затаил он в себе хоть крупицы безумия? Навряд ли: благомыслие источило ему все нутро. У столь рассудительных людей только и есть что рассудок; они мыслят лишь головою, а надо мыслить всей душой и всем телом.

    Канонику не удалось убедить Дон Кихота, да оно и не было возможно. Почему? А по той же самой причине, по которой, согласно объяснению святой Тересы («Книга моей жизни», глава XVI, раздел 5), проповедникам никак не добиться, чтобы грешники отстали от грехов своих: «потому как у тех, кто проповедует, мозгу много», «был бы у них взамен мозгу великий пламень любви к Господу, подобный тому, какой был у апостолов, а так огонь их плохо греет». Вот ведь Дон Кихот сумел подвигнуть насмехавшихся над ним на то, чтобы они, не щадя собственных боков, ратовали и сражались за признание таза не тазом, но шлемом; а мозговитому канонику не удалось убедить Дон Кихота в том, что странствующие рыцари никогда не существовали; все дело в том, что мозг у Дон Кихота высох, но Рыцарь пламенел великим пламенем любви к Дульсинее, тайно распалившимся и разгоревшимся от того, что за двенадцать лет мучений видел он Альдонсу лишь четыре раза, и то украдкой; и оттого его пламя согревало тех, кто шел к нему с искренней верой. Взять хотя бы Санчо, почувствовал же он, что до того, как начал служить своему господину, жил, сам того не сознавая, жизнью, пронизанной ледяным холодом.

    Главы LI и LII

    в которой передается то, что пастух рассказал компании, увозившей Дон Кихота, и о споре Дон Кихота с пастухом, и о редкостном приключении с бичующимися, которое наш Рыцарь в поте лица своего довел до счастливого окончания

    Затем последовали эпизод с козопасом и приключение с бичующимися; и немного дней спустя запертого в клетке Рыцаря привезли в его деревню, в воскресенье, да к тому же в полдень, в усугубление издевательств и насмешек. И Санчо вернулся домой, исполненный веры в рыцарские истории, что и высказал своей жене: «…а все?таки славная это штука бродить за счастьем, карабкаясь по горам, блуждая по лесам, взбираясь на скалы, посещая замки и останавливаясь на ночлег в гостиницах на даровщинку, не платя, черт его побери, ни гроша!»

    Так кончилось второе странствие Дон Кихота и первая часть его истории.


    Примечания:



    1

    Здесь и далее в настоящем издании цитаты из романа Сервантеса приводятся по переводу, выполненному Г. Лозинским (см.: Сервантес Сааведра М. де. Хитроумный идальго дон Кихот Ламанчский. М., Л.: Academia, 1932—1934. Т. 1—2; имя переводчика на титульном листе книги не указано по политическим мотивам). Включая сервантесовские цитаты в свое «Житие Дон Кихота и Санчо», Унамуно часто обыгрывает те особенности испанского текста, которые могут быть не отражены в существующих переводах. В таких случаях текст перевода Лозинского подвергается некоторым изменениям, каждый раз оговариваемым в подстрочных примечаниях переводчиков. Таким же образом, под строкой, отмечаются в данном издании особенности индивидуального словоупотребления в тексте самого Унамуно.



    2

    В переводе Г. Лозинского: «тощий»; в подлиннике Унамуно подчеркивает, что и Сервантес, и Уарте (ниже) употребляют одну и ту же лексику: в тексте Сервантеса — «seco de carnes»; в подлиннике Унамуно прилагательному соответствует однокоренное существительное «sequedad» («сухопарость»).



    3

    В тексте Сервантеса: «немало» («muchas fanegas»).



    4

    В переводе Г. Лозинского: «рехнулся». Замена связана с осмыслением цитаты в контексте Унамуно.



    5

    В переводе Г. Лозинского: «совершенно свихнувшись».



    6

    В переводе Г. Лозинского: «славы».



    7

    В переводе Г. Лозинского: «для пользы родной страны».



    8

    В переводе Г. Лозинского: «случайностям».



    9

    Слово это, согласно этимологии доктора Уарте, состоит из трех компонентов: существительного «hijo» — сын, «d» — усеченного предлога («de»), выражающего категорию принадпеж- ности, и местоимения «algo» — «нечто», «что?то».



    10

    У Г. Лозинского: «по его мнению».



    11

    В переводе Г. Лозинского: «девушками»; в тексте Сервантеса: «doncellas» — «девственницами», на чем и основаны дальнейшие построения Унамуно.



    12

    В переводе Г. Лозинского: «весьма»; но в тексте Сервантеса параллелизм намеренно подчеркнут: «рог ser muy gordo era muy pacifico» («поскольку он был очень тучен, он был очень миролюбив»).



    13

    В переводе Г. Лозинского: «не желает ли он подкрепиться».



    14

    В переводе Г. Лозинского: «двух уже упомянутых девиц».



    15

    В переводе Г. Лозинского: «Безобразные и наглые людишки». Однако комментарий Унамуно требует, чтобы эпитет «soberbio» («gente descomunal у soberbia») был переведен в соответствии со своим теологическим значением.



    16

    В переводе Г. Лозинского: «не отличавшийся кротостью».



    17

    В переводе Г. Лозинского: «это приключение, как и иные, подобные ему, относится к роду приключений не на островах, а на перекрестках дорог». Ответ Санчо в этом переводе не учитывается.



    18

    В переводе Г. Лозинского: «перевернуть мир».



    19

    В переводе Г. Лозинского: «грубиянам». «Villano» в первом значении этого слова: «человек низкого (подлого) звания», «простолюдин».



    20

    В переводе Г. Лозинского: «Мне весьма приятно, что ты ищешь опоры в моей храбрости, которая тебя не покинет, хотя бы твоя душа покинула тело». При точности смысла переводчик не воспроизводит игры слов: «animo» (дух) и «anima» (душа), которую использует Унамуно.



    21

    В переводе Г. Лозинского: «она ничуть не жеманится, ко всем лезет, со всеми дурачится, и все ее смешит и потешает». В тексте Сервантеса Санчо дал Дульсинее весьма двусмысленную характеристику, употребив слово «cortesana», которое может означать и «столичная особа», и «куртизанка».



    22

    В переводе Г. Лозинского: «…каково же должно быть безумие Дон Кихота, если и этот бедняк заразился им и спятил с ума!» Для того чтобы передать развитие мысли Унамуно, необходимо сохранить слово «неистово» (в тексте Сервантеса: «vehemente»).



    23

    В переводе Г. Лозинского: «возможно, что разлетелись бы прахом все их планы». «Планы» заменены на «доброе намерение» («buena intencion») в соответствии с ироническим комментарием Унамуно.



    24

    В издании 1932 г. напечатано: «простых»; видимо, это опечатка (в тексте Сервантеса: «cosas de mucho gusto у pasatiempo»).



    25

    В переводе Г. Лозинского: «безрассудно», но слово «impertinente», кроме значения «безрассудный», имеет еще значение «неуместный», которое и обыгрывает Унамуно.



    26

    В переводе Г. Лозинского: «безрассудно», но слово «impertinente», кроме значения «безрассудный», имеет еще значение «неуместный», которое и обыгрывает Унамуно.



    27

    В переводе Г. Лозинского: «безрассудно», но слово «impertinente», кроме значения «безрассудный», имеет еще значение «неуместный», которое и обыгрывает Унамуно.



    28

    В переводе Г. Лозинского: «от времени до времени усмехалась».



    29

    В переводе Г. Лозинского: «тазового шлема». В тексте Сервантеса— словечко, изобретенное Санчо: «baciyelmo» (от «ЬасГа» — таз и «yelmo» — шлем).



    30

    а «той безапелляционной отваги утверждать свое, которая, твердой стопой попирая землю либо смиренно возводя очи горе, посредством всемирной иллюзии созидает науки и религии» (португ.; орфография XIXв.)103



    31

    В переводе Г. Лозинского: «напоминал скорей каменную статую, чем живого человека». Предлагаемый перевод учитывает смысловую и стилистическую игру Унамуно (постоянное противопоставление «человека плотского» и «человека духовного»).



    32

    В переводе Г. Лозинского: «поколений».



    33

    В переводе Г. Лозинского: «лабиринт заблуждений».









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.