Онлайн библиотека PLAM.RU


  • I Познавая Восток
  • II Имагинативная география и ее репрезентации: ориентализация Востока
  • III Проекты
  • IV Кризисы
  • Глава 1 Масштаб Ориентализма

    I Познавая Восток

    …Беспокойный и честолюбивый гений европейцев,… которому не терпится воспользоваться новыми инструментами своего могущества… Жан Батист Жозеф Фурье.

    Историческое предисловие (1809) к «Описанию Египта».

    13 июня 1910 года Артур Джеймс Бальфур (Balfour) выступил в Палате общин с лекцией о «проблемах, с которыми нам приходится сталкиваться в Египте». Эти проблемы, сказал он, «относятся совершенно к иной категории», нежели те, «с которыми нам приходится иметь дело на острове Уайт или в западном райдинге Йоркшира». Он говорил это со всем авторитетом давнего члена Парламента, бывшего частного секретаря лорда Солсбери, бывшего главного секретаря по делам Ирландии, бывшего секретаря по делам Шотландии, бывшего премьер министра, ветерана многочисленных кризисов на заморских территориях, причем успешно там себя зарекомендовавшего. Занимаясь делами империи, Бальфур служил королеве, которая в 1876 году была провозглашена императрицей Индии. Особенно удачно ему удавалось проведение позиции исключительного влияния в ходе афганских и зулусской войн, британской оккупации Египта в 1882 году, инцидента с гибелью генерала Гордона в Судане, Фашодского инцидента, битвы при Омдурмане (Omdurman), бурской и русско японской войн. Кроме того, его исклю чительно высокое социальное положение, широта кругозора и эрудиция (он с успехом мог писать на столь различ

    48

    ные темы, как творчество Бергсона и Генделя, теизм и гольф), полученное в Итоне и в Тринити колледже (Кем бридж) образование, прекрасное знание проблем империи, — все это придавало его выступлению в Палате общин в июне 1910 года большой вес. Но в речи Бальфура было и нечто большее, или по крайней мере это большее присутствовало в его стремлении придать речи назидательный и морализаторский оттенок. Некоторые члены Парламента выражали сомнение в необходимости построения «Англии в Египте» (этот вопрос с энтузиазмом обсуждал Альфред Милнер (Milner) в своей книге в 1892 года), указывая на то, что если некогда оккупация и была прибыльной, то теперь она превратилась в источник головной боли ввиду растущего в Египте национализма, притом что дальнейшее присутствие Британии в Египте защищать становилось все труднее. Бальфур пришлось разъяснять свою позицию. Приняв брошенный Дж. М. Робертсоном (Robertson), членом Палаты от Тайнсайда, вызов, Бальфур сам поднял поставленный Робертсоном вопрос: «Какое вы имеет право свысока относиться к людям, которых вам вздумалось назвать „восточными“?» Термин «восточный» (Oriental) был каноническим; его использовали Чосер и Мандевиль, Шекспир и Драйден, Поуп и Байрон. Этот термин в географическом, моральном и культурном смысле обозначал Азию, или Восток. В Европе вполне можно было рассуждать о восточной личности, восточной атмосфере, восточной сказке, восточном деспотизме или восточном способе производства и при этом рассчитывать на понимание. Этот термин использовал Маркс, а теперь им воспользовался Бальфур. Итак, выбор термина понятен и не требует каких либо пояснений. Я не пытаюсь встать в позицию превосходства. Но я спрашиваю тех [Робертсона и других]…, кто обладает хотя бы самыми поверхностными познаниями в истории, смогут ли они взглянуть в лицо фактам, с которыми сталкива

    49

    ется британский политик, когда его пытаются поставить в позицию превосходства в отношении великой расы, какой являются жители Египта и стран Востока. Мы знаем египетскую цивилизацию лучше, чем цивилизацию какой либо другой страны. Мы знаем о ее незапамятной древности, мы знаем ее достаточно близко; нам многое о ней известно. Она неизмеримо превосходит ту крохотную пядь, которую занимает история нашей собственной расы. Нашу историю едва можно проследить в доисторическую эпоху, тогда как египетская цивилизация к тому времени уже миновала свой зенит. Взгляните на все восточные страны. И не говорите больше о превосходстве или неполноценности. В его замечаниях — в этом, и в последующих — доминируют две основные темы: знание и власть — бэконовские темы. Поскольку Бальфур оправдывает необходимость британской оккупации Египта, в его сознании превосходство ассоциируется с «нашим» знанием Египта, а не преимущественно с военной или экономической властью. Знание, по Бальфуру, означает исследование цивилизации от ее истоков до зенита и далее вплоть до заката — и это, конечно, означает, что мы в состоянии проде$ лать такое исследование. Знание означает возвышение над непосредственностью, движение за пределы своего Я, в чужое и далекое. Объект такого знания изначально уязвим перед лицом испытующего взгляда. Подобный объект — это «факт», который развивается, меняется или каким либо иным образом преобразовывается, как это час то бывает с цивилизациями, но притом он все же фундаментально, даже онтологически стабилен. Иметь знание о подобном предмете — значит доминировать над ним, иметь над ним власть. И здесь обладание властью для «нас» означает отрицание автономии для «нее» — восточной страны, — поскольку это мы ее знаем, и она существует именно в том смысле, в каком мы ее знаем. Знание англичанами Египта — это и есть Египет Бальфура, а бремя

    50

    познания уводит вопросы превосходства или неполноценности на второй план. Бальфур нигде не отрицает превосходства Англии над неполноценным Египтом, он принимает его как само собой разумеющееся, поскольку описывает последствия знания. Прежде всего взгляните на факты. Западные нации, как только они появились на арене истории, уже демонстрируют зачатки способности к самоуправлению, … обладают собственным достоинством… Можно обозреть всю историю восточных народов, того, что называется Востоком в широком смысле, и нигде не найти даже следов самоуправления. Вся их многовековая история — а она действительно весьма обширна — прошла под знаком деспотизма, абсолютного правления. И весь их великий вклад в цивилизацию — а он действительно велик — был сделан именно при такой форме правления. Завоеватель сменял завоевателя, одно господство следовало за другим, но никогда при всех переменах судьбы и удачи не случалось, чтобы хоть одна из этих наций по собственному почину установила бы то, что мы с нашей западной точки зрения называем самоуправлением. Это факт. Это не вопрос превосходства или неполноценности. Мне кажется, права восточная мудрость, которая гласит, что текущее управление, которые мы приняли на себя в Египте или где либо еще, это не дело философа — это грязная работа, неблагодарная работа по осуществлению неотложных дел. Поскольку таковы факты, — а это именно факты, — Бальфур переходит к следующей части своей аргументации. Разве плохо для этих великих наций, — а я признаю их величие, — что такое абсолютное правление будем осуществлять мы? Думаю, это хорошо. Думаю, опыт покажет, что они оказались под гораздо лучшим управлением, чем когда либо прежде в истории всего мира, и это благо не только для них, но и, несомненно, благо для всего цивилизованного Запада… Мы находимся в Египте не только

    51

    ради египтян, хотя, конечно, и ради них тоже; мы находимся там также ради всей Европы в целом. Бальфур не приводит доказательств того, что египтяне и «другие расы, с которыми нам приходится иметь дело», оценили или даже поняли то добро, которое принесла им колониальная оккупация. Бальфуру в голову не приходит дать египтянам возможность говорить за себя самим, поскольку ожидается, что всякий египтянин, который только осмелится заговорить, это, скорее, «агитатор, [который] хочет создать нам помехи», нежели добрый туземец, который не заметит «помех» иностранного господства. Итак, рассмотрев этические проблемы, Бальфур переходит, наконец, к практическим. «Если управлять — это наше дело, дождемся ли мы за то благодарности или нет, сохранится или нет реальная и искренняя память обо всех тех утратах, от которых мы уберегли население [Бальфур никоим образом не имеет в виду в качестве части этих утрат потерянную или хотя бы на неопределенный срок отложенную независимость Египта], имеется ли ясное представление обо всех тех благах, которые мы им дали, — если это наш долг, то каким образом мы можем его исполнить?» Англия экспортирует «в эти страны все самое лучшее, что у нас есть». Эти самоотверженные администраторы выполняют свою работу «среди десятков тысяч людей, принадлежащих к другой вере, другой расе, другой дисциплине, другим условиям жизни». Такая управленческая работа потому и возможна, что они [колониальные администраторы] понимают: дома их поддерживает правительство, которое одобряет все то, что они делают. Тем не менее, как только туземное население инстинктивно чувствует, что за теми, с кем им приходится иметь дело, не стоит ни силы, ни авторитета, ни симпатии, ни полной и щедрой поддержки пославшей их сюда страны, оно утрачивает всякое чувство порядка, что составляет самую основу их

    52

    цивилизации, точно так же как наши офицеры утрачивают чувство власти и авторитета, которые являются самой основой их деятельности во благо тех, к кому их сюда послали. Логика Бальфура представляет интерес не в последнюю очередь потому, что полностью согласуется с исходными посылками всей речи. Англия знает Египет, Египет — это и есть то, что знает Англия; Англия знает, что Египет не способен к самоуправлению; Англия подтверждает это оккупацией Египта; для египтян Египет — это то, что оккупировала Англия и чем теперь она управляет, иностранная оккупация таким образом становится «самой основой» современной египетской цивилизации. Египет нуждается в британской оккупации и даже настаивает на ней. Но если эту исключительную близость между управляющими и управляемыми в Египте нарушат парламентские сомнения дома, тогда «авторитет тех, … кто является доминирующей расой — и, как мне кажется, должен оставаться доминирующей расой — оказывается под угрозой». Страдает не только престиж Англии, «тщетно было бы ожидать от горстки британских чиновников — будь они наделены какими угодно достоинствами, пусть даже всеми мыслимыми качествами характера и гения, — что они смогут исполнить в Египте столь великую миссию, которую — не только мы, но и весь цивилизованный мир — возложили на них».* * Эта и предшествующие цитаты из речи Артура Джеймса Бальфура в Палате общин приводятся по: Great Britain, Parliamentary Debates (Commons). 1910. 5th ser., 17. P. 1140–1146. См. также: Thornton A. P. The Imperial Idea and Its Enemies: A Study in British Power. London: MacMillan & Co., 1959. P. 357–360. Речь Бальфура была посвящена защите политики Элдона Горста в Египте, ее обсуждение см.: Mellini, Peter John Dreyfus. Sir Eldon Gorst and British Imperial Policy in Egypt. Unpublished Ph. D. dissertation, Stanford University, 1971.

    53

    В качестве риторического действа речь Бальфура примечательна теми способами, какими он разыгрывает роли и представляет ряд персонажей. Там есть, конечно же, «англичане», в отношении которых местоимение «мы» используется со всем весом выдающегося и могущественного человека, ощущающего себя представителем всего самого лучшего, что только было в истории его нации. Бальфур также может говорить от имени всего цивилизованного мира, Запада, и сравнительно небольшого корпуса колониальных чиновников в Египте. Если он не говорит непосредственно от лица восточных народов, то потому, что они, помимо всего прочего, говорят на другом языке. Однако ему известно, что они чувствуют, поскольку он знает их историю, понимает их надежду на таких, как он, знает их чаяния. Но все же он говорит за них в том смысле, что они могли бы такое сказать, если бы их спросили и они оказались в состоянии отвечать, — если только нужны подтверждения тому, что и так очевидно: они — подчиненная раса, над которой доминирует раса, которая знает их и знает, что для них хорошо и что плохо, причем лучше, чем они могли бы это знать сами. Все их величие — в прошлом, в современном мире они полезны только потому, что могущественные и отвечающие современным требованиям державы смогли эффективно вывести их из состояния глубокого упадка и вернуть им доброе имя в качестве жителей производительных колоний. Египет в особенности представляет собой удачный пример такого рода, и Бальфур прекрасно понимал, насколько имел право говорить такое — в качестве члена парламента своей страны, от лица всей Англии, всего Запада, всей западной цивилизации — о современном Египте. Ведь Египет был не просто еще одной колонией: он был оправданием западного империализма. До аннексии Англией он был практически хрестоматийным примером восточной отсталости. Он должен был стать триумфом английского знания и английской силы. В период между

    54

    1882 годом, годом начала английской оккупации Египта и разгрома националистического восстания полковника

    8 Араби, и 1907 годом, представителем Англии в Египте, господином Египта был Эвелин Бэринг (Baring) (извест

    9 ный также как «Овер Бэринг»), лорд Кромер. 30 июля 1907 года именно Бальфур в Палате общин поддержал проект о предоставлении Кромеру по выходе в отставку 50 тысяч фунтов стерлингов в награду за его деятельность в Египте. По выражению Бальфура, Кромер создал Египет. Все, к чему он прикасался, увенчивалось успехом … Стараниями лорда Кромера на протяжении последней четверти века Египет поднялся с самого низкого места в социальной и экономической градации до того уровня, на котором он находится среди восточных наций теперь, я уверен, в полном одиночестве — процветая в финансовом * и моральном отношении. Как именно измерялось моральное процветание Египта, Бальфур не рискнул сказать. Британский экспорт в Египет равнялся общему объему экспорта в Африку, что определенно говорит о своего рода совместном финансовом процветании Египта и Англии (правда, несколько неравномерном). Однако действительно важным делом была неоспоримая и всеобъемлющая опека Запада над восточными странами — от ученых, миссионеров, бизнесменов, солдат, учителей, которые подготовили и осуществили оккупацию, до функционеров высшего ранга, таких как Кромер и Бальфур, которые считали, что продумывают, направляют, а иногда даже заставляют Египет подыматься из восточного запустения к его нынешнему высокому положению. * Judd, Denis. Balfour and the British Empire: A Study in Imperial Evolution, 1874–1932. London: MacMillan & Co., 1968. P. 286. См. также: P. 292. Даже в 1926 году Бальфур без тени иронии говорил о Египте как о «независимой нации».

    55

    Даже если успех Британии в Египте носит исключительный характер, говорил Бальфур, его никоим образом нельзя назвать необъяснимым или иррациональным. Дела Египта контролировались в соответствии с общей теорией, представленной как Бальфуром в его представлениях о восточной цивилизации, так и Кромером в его повседневной управленческой деятельности в Египте. Самым важным в этой теории в первой декаде XX века было то, что она действительно работала, причем работала с ошеломительным успехом. Ее обоснование, если свести его к простейшей форме, было ясным, точным и легкодоступным. Есть люди Запада, и есть люди Востока. Первые господствуют, последние нуждаются в том, чтобы над ними господствовали, что обычно означает оккупацию их земель и жесткий контроль над внутренними делами, а их кровь и богатства при этом поступают в распоряжение той или иной западной державы. То обстоятельство, что Бальфур и Кромер, как мы вскоре это увидим, смогли свести человечество до столь безжалостной культурной и расовой сущности, еще не является показателем их особой порочности. Скорее, это показатель того, насколько упрощенной стала общая доктрина к тому времени, когда ее применили на практике — упрощенной и эффективной. В отличие от Бальфура, претендовавшего в отношении восточных народов на объективную универсальность, Кромер говорил о них конкретно, как о тех, кем управлял и с кем имел дело сначала в Индии, затем в течение 25 лет в Египте. За это время он стал главным генеральным консулом всей английской империи. «Восточные народы» Бальфура — это «подчиненные расы» Кромера, которым тот посвятил обширное эссе, опубликованное в «Edinburgh Review» в январе 1908 года. И вновь именно знание о подчиненных расах, или восточных народах делало управление ими простым и доходным делом. Знание дает силу, больше силы требует больше знания, и так далее в соответствии со все более прибыльной диалектикой информации

    56

    и контроля. Кромеровская позиция состоит в том, что английской империи ничего не грозит до тех пор, пока милитаризм и коммерческий эгоизм дома, а также «свободные институты» в колонии (в отличие от британского управления «в соответствии с законами христианской морали») удается держать под контролем. Потому что, согласно Кромеру, если логика есть нечто такое, «существование чего восточный человек склонен всецело игнорировать», подходящий метод управления состоит не в том, чтобы применять к нему ультранаучные меры или физически вынуждать его принимать логику. Скорее, следует понять его ограниченность и «попытаться найти, к удовольствию подчиненной расы, более подходящие и, можно надеяться, более сильные узы единения между управляющими и управляемыми». За умиротворением подчиненной расы неизменно стоит имперская мощь, более эффективная по причине своего более тонкого понимания и нечастого использования, чем ее солдаты, жестокие сборщики налогов, и безудержная сила. Словом, империя должна быть мудрой, она должна обуздать свою алчность самоотвержением, а нетерпение — гибкой дисциплиной. Выражаясь более явным образом, когда говорят, что коммерческий дух должен находиться под контролем, это означает, что, имея дело с индийцами, египтянами,

    10 шиллуками или зулусами, первый вопрос, который нужно себе задавать — что эти люди, которые в целом, говоря в масштабе всей страны, находятся более или менее in statu

    11 pupillari, сами думают по поводу собственных интересов, хотя этот вопрос и требует серьезного рассмотрения. Однако важно, что каждый отдельный аспект следует рассматривать прежде всего с тех позиций, что в свете западного знания и опыта, согласованного с местными воззрениями, мы добросовестно считаем наилучшим для подчиненной расы, без оглядки на какое либо реальное или предполагаемое преимущество, могущее выпасть на долю Англии как нации, или — как это чаще всего бывает — на

    57

    особые интересы, представленные каким либо одним или несколькими влиятельными классами англичан. Если британская нация в целом будет настойчиво придерживаться этого принципа и станет строго следить за его соблюдением, мы никогда не создадим почвы для патриотизма вроде того, что строится на близости по расе или по языку. Возможно, нам удастся взрастить нечто вроде космополитической лояльности, основанной на уважении, всегда оказываемом выдающемуся таланту и бескорыстному поведению, и на благодарности за выгоды как уже приобретенные, так и ожидаемые в будущем. Тогда при всяком обороте дела мы можем надеяться, что египтяне хорошенько задумаются, прежде чем связывать свою судьбу с каким либо будущим Араби… Даже дикарь в Цен тральной Африке в конце концов может научиться петь

    12 гимн в честь Astraea Redux в лице британского чиновника, который отбирает у него джин, но взамен дает справедливость. Более того, выигрывает торговля.* До какой степени «серьезному рассмотрению» должен подвергать правитель предложения, исходящие от подчиненной расы, хорошо показало полное неприятие Кромером египетского национализма. Свободные туземные институты, отсутствие иностранной оккупации, самодостаточный национальный суверенитет, — все эти вполне ожидаемые требования были последовательно отвергнуты Кромером, который недвусмысленно утверждал, что «реальное будущее Египта … лежит не на пути узкого национализма, охватывающего только коренных египтян, … ** но, скорее, на пути широкого космополитизма». Подчиненные расы сами не знают, что для них хорошо, а что плохо. Большинство из них были восточными людьми, чьи черты Кромер хорошо знал, поскольку имел опыт об* Baring, Evelyn, Lord Cromer. Political and Literary Essays, 1908–1913. 1913; reprint ed., Freeport, N. Y.: Books for Libraries Press, 1969. P. 40, 53, 12–14. ** Ibid. P. 171.

    58

    щения с ними и в Индии, и в Египте. Одной из удобных для Кромера черт восточного человека было то, что способы управления им, хотя обстоятельства могут здесь или там несколько отличаться, почти везде были одинаковыми.* Конечно же, это потому, что восточные люди везде практически одинаковы. Теперь мы, наконец, приближаемся к длительное время складывавшемуся ядру эссенциального знания, как академического, так и практического, которое Кромер и Бальфур унаследовали от столетнего развития современного западного ориентализма: знание о восточных людях и знание самих восточных людей, их расы, характера, культуры, истории, традиций, общества и возможностей. Это знание было эффективным: Кромер был уверен, что опирался на него в управлении Египтом. Более того, это было проверенное и неизменное знание, поскольку «восточные люди» для всякой практической нужды были платонической сущностью, которую любой ориенталист (или восточный правитель) мог исследовать, понять и предъявить. Так, в главе 34 двухтомного труда «Современный Египет», авторитетном отчете о собственном опыте и достижениях, Кромер приводит своего рода персональный канон ориенталистской мудрости. Сэр Альфред Лайель сказал мне однажды: «Точность совершенно чужда восточному уму. Каждый англо индиец должен всегда помнить эту максиму». Недостаток точности, который легко превращается в лживость, — вот главная характеристика восточного ума. Европеец — это сдержанный резонер, его фактические заключения лишены всякой двусмысленности, он прирожденный логик, пусть даже никогда и не изучал логику специально, он по природе своей скептичен и требует до* Owen, Roger. The Influence of Lord Cromer's Indian Experience on British Policy in Egypt 1883–1907 // Middle Eastern Affairs, Number Four: St. Antony's Papers Number 17 / Ed. Albert Hourani. London: Oxford University Press, 1965. P. 109–139.

    59

    казательств, прежде чем принять истинность того или иного утверждения, его натренированный интеллект работает как своего рода механизм. Уму восточного человека, с другой стороны, как и его живописным улицам, в высшей степени недостает симметрии. Его умозаключения совершенно неряшливы. Хотя древние арабы и постигли в высокой степени своеобразную науку диалектики, их потомкам исключительно не хватает логических способностей. Часто они не способны вывести самые очевидные следствия из самого простого допущения, которое сами признают истинным. Попробуйте вытянуть простое утверждение факта из любого обычного египтянина. Его объяснения будут, как правило, пространны, но лишены ясности. Скорее всего, он, прежде чем дойдет до конца, с полдюжины раз будет противоречить сам себе. Зачастую он не выдерживает и самого мягкого перекрестного опроса. Восточные люди, или арабы, таким образом показаны легковерными, «лишенными энергии и инициативы», в большей степени приверженными к «чрезмерной лести», интригам, коварству и дурному обращению с животными. Восточные люди не могут идти либо по дороге, либо по тротуару (их беспорядочный ум не способен уловить то, что толковый европеец понимает сразу же, что дороги и тротуары как раз для того и сделаны, чтобы по ним ходили). Восточные люди — закоренелые лжецы, они «вялы и подозрительны», они во всем противоположны ясности, прямоте и благородству англо саксонской расы. * Кромер и не пытается скрыть, что для него восточные люди всегда только и были, что человеческим материалом, * Baring, Evelyn, Lord Cromer. Modern Egypt. N. Y.: Macmillan Co., 1908. 2. P. 146–167. Что касается британской точки зрения на британскую же политику в Египте, который полностью расходится с позицией Кромера, см.: Blunt, Wilfrid Scawen. Secret History of the English Occupation of Egypt: Being a Personal Narrative of Events. New York: Alfred A. Knopf, 1922. Интересное обсуждение противодействия египтян британскому правлению см.: Khouri, Mounah. A. Poetry and the Making of Modern Egypt, 1882–1922. Leiden: E. J. Brill, 1971.

    60

    которым он управлял в британских колониях. «Поскольку я всего лишь дипломат и администратор, подобающим предметом исследований которого является также человек, но лишь с точки зрения управления им, — говорит Кромер, — …я удовольствуюсь тем, что отмечу следующий факт: так или иначе восточный человек обычно действует, говорит и думает ровно противоположным образом по от* ношению к европейцу». Конечно, описания Кромера основываются отчасти на непосредственном наблюдении, хотя там и тут он обращается за поддержкой к ортодоксальным ориенталистским авторитетам (в особенности к Эр

    13 несту Ренану и Костантену Вольне). На их авторитет он также полагается, когда заходит речь о причинах подобного состояния восточного человека. Он не сомневается, что любое знание о восточном человеке подтвердит его взгляды, согласно которым, судя по описанию неспособности египтянина выдержать перекрестный опрос, восточный человек заведомо виновен. Преступление состоит в том, что восточный человек — это восточный человек, и четким знаком готовности, с какой принимается подобная тавтология, служит то, что такое можно было написать, даже не призывая на помощь европейскую логику или симметрию ума. Всякое отклонение от того, что считалось нормами поведения восточного человека, объявлялось неестественным. Поэтому в своем последнем Ежегодном докладе из Египта Кромер объявил египетский национализм «совершенно нестандартной идеей» и «растением, скорее, экзо** тическим, нежели присущим местной почве». Было бы неправильным недооценивать хранилища общепринятого знания, коды ориенталистской ортодоксии, на которые повсюду опираются в своих работах и в пуб личной политике Кромер и Бальфур. Просто сказать, что * Cromer. Modern Egypt. 2. P. 164. ** Цит. по: Marlowe, John. Cromer in Egypt. London: Elek Books, 1970. P. 271.

    61

    ориентализм был рационализацией колониального правила — значит игнорировать ту степень, до которой колониальное правило заранее находило себе оправдание со стороны ориентализма, нежели на основе факта. Люди всегда делили мир на регионы, проводя реальные или мнимые различия между ними. Абсолютное разграничение между Востоком и Западом, которое Кромер и Бальфур принимали с таким самодовольством, является плодом многих годов и даже веков. Были, разумеется, бесчисленные путешествия и открытия, были контакты в форме торговли или войны. Более того, с середины XVIII века во взаимоотношениях Востока и Запада существовали два принципиальных элемента. Один из них — это рост систематического знания в Европе о Востоке, знания, подкрепленного колониальным опытом, равно как и широким распространением интереса ко всему чужому и необычному, используемое развивающейся наукой этнологией, сравнительной анатомией, филологией и историей. Впоследствии к этому систематическому знанию добавился немалый литературный корпус, созданный писателями, поэтами, переводчиками и талантливыми путешественниками. Другая черта отношений Востока и Европы состояла в том, что Европа всегда стояла в позиции силы, если не сказать господства. Об этом невозможно говорить эвфемизмами. Действительно, отношение сильного к слабому можно попытаться скрыть или смягчить, как это происходит тогда, когда Бальфур признает «величие» восточных цивилизаций. Но сущностное отношение на политической, культурной и даже религиозной основе виделось (на Западе, поскольку нас здесь интересует именно этот аспект) отношением сильного партнера к слабому. Для того чтобы выразить это отношение, использовали множество слов: Бальфур и Кромер, как правило, используют из них лишь несколько. Восточный человек иррационален, развращен, ребячлив, он «другой», тогда как европеец рационален, добродетелен, зрел, «нормален».

    62

    Но средством оживить это отношение неизменно было стремление подчеркнуть тот факт, что восточный человек жил в другом, но вполне организованном собственном мире, мире со своими собственными национальными, культурными и эпистемологическими границами и принципами внутренней связности. Тем не менее то обстоятельство, что мы привнесли в восточный мир возможность разумного постижения и идентичность, было результатом не его собственных усилий, но скорее следствием целого ряда сложных манипуляций, при помощи которых Запад идентифицировал Восток. Итак, обе черты культурного отношения, которые я упоминал выше, связаны между собой. Знание Востока, коль скоро оно исходит из силы, в определенном смысле создает Восток, восточного человека и его мир. На языке Кромера и Бальфура восточный человек изображен как тот, кого судят (как в суде), кого изучают и описывают (как в учебном плане), кого дисциплинируют (как в школе или тюрьме), кого необходимо проиллюстрировать (как в зоологическом справочнике). Дело в том, что в каждом из этих случаев восточный человек удерживается и репрезентируется в рамках доминирования. Откуда это все идет? Сила культуры — не тот сюжет, который поддается простому обсуждению, и в этом одна из задач настоящей работы: проиллюстрировать, проанализировать и поразмышлять об ориентализме как осуществлении культурной силы. Иными словами, не стоит становиться на путь рискованных обобщений по поводу смутных, хотя и важных представлений о силе культуры до тех пор, пока не будет проанализировано достаточное количество материала. Но для начала, коль скоро речь идет о Западе XIX и XX веков, было высказано предположение, что Восток и все с ним связанное, если и не было в явной форме ему подчинено, то нуждалось в корректирующем исследовании со стороны Запада. Восток виделся как бы в рамке классной комнаты, уголовного суда, тюрьмы, иллюстри

    63

    рованного руководства. В таком случае ориентализм — это знание о Востоке, помещающее все имеющее к нему отношение в рамку классной комнаты, суда, тюрьмы или учебника для внимательного изучения, суждения, дисциплинарного воздействия и управления. В начале XX века люди, подобные Бальфуру и Кромеру, могли говорить то, что они говорили, и так, как они говорили, потому что еще более ранняя ориенталистская традиция снабдила их соответствующим вокабуляром, образным строем, риторикой и формами. Ориентализм был подкреплен определенным знанием, которое Европа, или Запад, в буквальном смысле навязала обширнейшей части земной поверхности, и сама его подкрепляла. Период стремительного развития институтов и содержания ориентализма в точности совпадает с периодом беспрецедентной экспансии Европы. С 1815 по 1914 год непосредственные колониальные владения Европы увеличились с 35 % поверхности земли до приблизительно 85 %.* В этот процесс оказались втянутыми все континенты, не только Африка и Азия. Двумя величайшими империями были Британская и Французская. Союзники и партнеры в одних делах, они были жестокими конкурентами в других. На Востоке, от восточных берегов Средиземного моря и

    14 до Индокитая и Малайи их колониальные владения и имперские сферы влияния находились рядом, часто накладываясь друг на друга, а нередко и сталкиваясь. Но именно на Ближнем Востоке, на землях арабского Востока, где, как считалось, культурные и расовые характеристики определялись исламом, Британская и Французская империи с наибольшей интенсивностью, знанием дела и сложностью встретились и друг с другом, и с «Востоком». * Magdoff, Harry. Colonialism (1763 — c. 1970). Encyclopaedia Britannica. 15th ed. 1974. P. 893–894. См. также: Fieldhouse D. K. The Colonial Empires: A Comparative Survey from the Eighteenth Century. N. Y.: Delacorte Press, 1967. P. 178.

    64

    Для большей части XIX века, как выразился лорд Солсбери в 1881 году, общее представление о Востоке был чрезвычайно запутанным и проблематичным: «Если у вас появился … верный союзник, который склонен вмешаться в дела страны, в которой вы имеете глубокие интересы — для вас открываются три перспективы: вы можете отказаться [от своего намерения], монополизировать [страну] или поделиться. Отказ от намерения означал бы, что мы позволили французам встать на нашем пути в Индию. Монополизация поставила бы нас слишком близко к грани войны. Так что мы решили поделиться».* И они действительно поделились в тех формах, о которых пойдет речь в данном исследовании. Однако то, чем они делились — это не только земли, прибыли или правила, но и своего рода интеллектуальная власть, которую я и называю ориентализмом. В определенном смысле ориентализм был библиотекой или информационным архивом, как правило, — а в некоторых аспектах единодушно — разделяемым. Связывало этот архив в единое целое семейст** во идей и общий ряд ценностей, по своему эффективных. Эти идеи объясняли поведение восточного человека, они наделяли его определенной ментальностью, генеалогией и атмосферой и, что более важно, они позволяли европейцам общаться с ним, даже рассматривать восточного человека как явление, обладающее своими устойчивыми характеристиками. Но, как и любой набор устойчивых идей, представления ориенталистов повлияли как на тех, кого называли восточными людьми, так и на тех, кого называли людьми западными, европейцами. Коротко говоря, ориентализм, скорее, можно понимать как ряд понуж* Цит. по: al$Sayyid, Afaf Lutfi. Egypt and Cromer: A Study in Anglo Egyptian Relations. N. Y.: Frederick A. Praeger, 1969. P. 3. ** Это выражение можно найти в: Hacking, Ian. The Emergence of Probability: A Philosophical Study of Early Ideas About Probability, Induction and Statistical Inference. London: Cambridge University Press, 1975. P. 17.

    65

    дений и ограничений мысли, чем некоторую позитивную доктрину. Если сущность ориентализма заключена в неискоренимом разделении западного превосходства и восточной неполноценности, нам следует быть готовыми к ответу на вопрос, каким образом в своем развитии и последующей истории ориентализм углубил и даже заострил это разделение. Когда обычной практикой для Британии XIX века стало отправлять своих администраторов из Индии или откуда нибудь еще в отставку после достижения ими возраста 55 лет, произошло дальнейшее рафинирование ориентализма: ни одному восточному человеку не дозволялось видеть человека Запада пожилым и утратившим силы, точно так же, как западному человеку не приходилось видеть самого себя в зеркале глаз подчиненной расы иначе, чем энергичным, неизменно бдительным мо* лодым господином (Raj). На протяжении XIX–XX веков идеи ориентализма принимали различные формы. Прежде всего в Европе существовала унаследованная от европейского же прошлого обширная литература о Востоке. Отличительная особенность периода конца XIX — начале XX века (т. е. того периода, когда, согласно нашей позиции, ориентализм обретает современные черты) состоит в том, что именно то

    15 ** гда, по выражению Эдгара Кине (Quinet), наблюдается Восточный ренессанс. Многим мыслителям, политикам и художникам, принадлежащим к различным кругам, внезапно начинает казаться, что появилось новое понимание Востока, простирающегося от Китая до Средиземного моря. Это понимание отчасти явилось следствием повторного открытия и появления переводов восточных * Kiernan V. G. The Lords of Human Kind: Black Man, Yellow Man, and White Man in an Age of Empire. Boston: Little, Brown & Co., 1969. P. 55. ** Quinet, Edgar.LeGenie des religions // Oeuvres completes. Paris: Paguerre, 1857. P. 55–74.

    66

    текстов с таких языков, как санскрит, авестийский и арабский. Это также было результатом по новому восприни маемых отношений между Востоком и Западом. Для целей моего исследования ключевым моментом таких новых отношений с Ближним Востоком является вторжение Наполеона в Египет в 1789 году, вторжение, во многом оказавшееся моделью подлинно научного освоения одной, очевидно более сильной культуры, другой. Именно с наполеоновской оккупацией Египта пришел в движение процесс выстраивания отношений между Востоком и Западом, который до сих пор определяет наши культурные и политические перспективы. Наполеоновская экспедиция вместе с ее великим коллективным памятником эруди

    16 ции, «Description de l'Egypte», открыла поле или пространство для ориентализма, поскольку Египет и вслед за ним другие исламские земли стали рассматривать как живую провинцию, лабораторию, арену для испытания эффективности западного знания о Востоке. Мы вернемся к наполеоновской авантюре несколько позже. Вобрав в себя наполеоновский опыт, Восток в качестве корпуса западного знания претерпел модернизацию, и это вторая форма существования ориентализма XIX–XX веков. С начала этого периода, как мы увидим, почти повсеместно среди ориенталистов появляется стремление сформулировать свои открытия, опыт и озарения в современных терминах, выразить идеи по поводу Востока в тесной связи с реалиями модерна. Лингвистические исследования Ренана в области семитских языков в 1848 году, например, были выдержаны в стиле, который в значительной мере опирался на его авторитет в сфере современной сравнительной грамматики, сравнительной анатомии и расовой теории. Все это придало его (Ренана) ориентализму престиж и — другая сторона медали — открыло ориентализм более чем когда либо прежде модным и весьма влиятельным течениям западной мысли. Ориентализм испытал на себе воздействие империализма, пози

    67

    тивизма, утопизма, историзма, дарвинизма, расизма, фрейдизма, марксизма, шпенглерианства. Однако подобно многим естественным и социальным наукам ориентализм имел и собственные «парадигмы» исследования, свои научные общества, собственный истеблишмент. На протяжении XIX века престиж этой сферы значительно вырос, равно как репутация и влияние таких институтов, как Societe asiatique, the Royal Asiatic Society, Deutsche

    17 Morgenlandische Gesellschaft, the American Oriental Society. По мере роста этих научных обществ в Европе повсеместно стало расти и число профессиональных исследователей Востока, и, следовательно, ширилось число способов распространения ориентализма. Увеличению объемов знания и числа специальностей способствовала и ориенталистская периодика, начиная с «Fundgraben des Ori

    18 ents» (1809). Однако лишь небольшая часть этой деятельности и малое число институтов существовало и процветало свободно, поскольку третья форма существования ориентализма налагала ограничения на саму мысль о Востоке. Даже наделенные таким живым воображением писатели того века, как Флобер, Нерваль, Скотт, были связаны некоторыми рамками, определявшими, что они могли испытать или сказать по поводу Востока. Поскольку ориентализм был в основе своей политическим ви?дением реальности, его структуры способствовали выявлению различий между знакомым (Европа, Запад, «мы») и незнакомым (Восток, «они»). Такое ви?дение в определенном смысле породило их, а затем служило обоим таким образом понимаемым мирам. Восточные люди жили в своем мире, «мы» — в своем. Ви?дение и материальная реальность подпирали одна другую. Определенная свобода общения всегда была западной привилегией, поскольку он представлял более сильную культуру, он мог проникать, мог бороться, мог придавать форму и значение, как однажды выразился Дизраэли, великой азиатской загадке. Тем не менее, как я

    68

    полагаю, прежде упускали из виду ограниченный вокабуляр этой привилегированной позиции и сравнительную ограниченность подобного ви?дения. Моя точка зрения состоит в том, что реальность ориентализма одновременно и антигуманна, и устойчива. Масштаб ориентализма, как и его институты и широкое влияние, сохраняются и поныне. Но каким образом ориентализм действовал прежде и как он действует сейчас? Каким образом его можно описать в целом как исторический феномен, способ мышления, современную проблему и материальную реальность? Вновь обращаемся к Кромеру, человеку, который прекрасно владеет материалом и одновременно умеет извлекать из ориентализма выгоду. Он может дать нам ответ в первом приближении. В работе «Управление подчиненными расами» он сражается со следующей проблемой: как Британия, нация индивидуалистов, должна управлять неохватной империей в соответствии с определенным набором центральных принципов. Он противопоставляет «местного агента», который одновременно обладает специальными знаниями о туземцах и англо саксонской индивидуальностью, и центральную власть в Лондоне. Первый мог «обращаться с субъектами локальных интересов таким образом, что мог причинить ущерб или даже поставить под серьезную угрозу имперские интересы. Центральная власть стремится устранить любую опасность такого рода». Почему? Потому что власть может обеспечить «гармоничное действие различных частей этой машины» и «должна пытаться, насколько это возможно, реализовать обстоятельства, обслуживающие управление зависимыми субъектами».* Язык этого высказывания туманен и неуклюж, но суть дела понять нетрудно. Кромер представляет себе местоположение власти на Западе, распространяющуюся оттуда на Восток чудовищную всеобъем* Cromer. Political and Literary Essays. P. 35.

    69

    лющую машину, подкрепляющую центральную власть и управляемую ею. То, что разные звенья машины поставляют на Восток — человеческий материал, материальные ценности, знания, которыми мы обладаем, — обрабатывается машиной и затем превращается в еще бoльшую власть. Специалист непосредственно превращает то, что было всего лишь материей Востока, в полезную субстанцию: восточные народы, например, становятся подчиненной расой, примером «восточной» ментальности, — и все это ради возрастания «авторитета» метрополии. «Местные интересы» — это частные интересы ориенталиста, «центральная власть» — общий интерес имперского общества в целом. Кромер достаточно точно сознает управление знанием со стороны общества: знание — не важно в какой степени специальное — регулируется прежде всего местными заботами специалиста, затем общими соображениями социальной системы власти. Соотношение местных и центральных интересов сложно и запутано, но ни коим образом не беспорядочно. В случае Кромера как имперского администратора, по его собственному выражению, «подобающим предметом исследований является также человек». Когда Папа провозгласил, что подобающим предметом изучения человечества является человек, он имел в виду всех людей, включая и «бедного индийца», тогда как «также» Кромера отсылает нас ко вполне определенному человеку, а именно к восточному человеку, которого можно выделить в качестве предмета «подобающего исследования». В этом смысле подобающее исследование восточных народов — это и есть ориентализм, подобающим образом отделенное от всех прочих форм знание, но в итоге полезное (в силу своей конечности) для материальной и социальной реальности, включающее в себя все знание всех времен, вспомогательное знание, приносящее пользу. Порядок суверенитета идет от Востока к Западу, мнимая цепь бытия, в наиболее явной форме представленная некогда Киплингом.

    70

    Мул, конь, слон или вол подчиняется своему погонщику, а погонщик — сержанту, сержант — лейтенанту, лейтенант — капитану, капитан — майору, майор — полковнику, а полковник — бригадиру, командующему тремя полками, бригадир — генералу, который подчиняется вице королю, который, в свою очередь, является слугой Им ператрицы.* Столь же глубоко ложный, как эта чудовищная цепь подчинения, столь же жестко управляемый, как «гармоничная работа» у Кромера, ориентализм также может выражать силу Запада и слабость Востока — так, как это видится с Запада. Такая сила и такая слабость столь же внутренне присущи ориентализму, как они присущи любому взгляду, делящему мир на общие крупные части, сущности, между которыми имеется своего рода напряжение, задаваемое тем, что считается их радикальным различием. В этом и состоит главный интеллектуальный сюжет, поднятый ориентализмом. Можно ли разделить человеческую реальность, — коль скоро она действительно выглядит разделенной — на четко отличающиеся друг от друга культуры, истории, традиции, общества, даже расы, и притом продолжать жить дальше по человечески? Под жизнью по человечески я имел в виду следующий вопрос: существует ли какой либо способ избежать враждебности, выражаемой самим этим делением человечества на, скажем, «нас» (западных людей) и «их» (восточных людей). Ведь подобные разделения исторически и актуально использовались для того, чтобы навязать саму значимость этого различения на «тех» и «других» для, как правило, не слишком благовидных целей. Используя такие категории, как «восточный» и «западный», в качестве отправной и конечной точки анализа, исследования, публичной политики (а именно так их использовали Бальфур и Кромер), мы в результате обычно прихо* См.: Raskin, Jonah. The Mythology of Imperialism. N. Y.: Random House, 1971. P. 40.

    71

    дим к поляризации этого различения: восточные люди становятся еще более восточными, а западные — еще более западными, а на человеческое общение между различными культурами, традициями и обществами в итоге налагаются еще бoльшие ограничения. Короче говоря, с самого начала своей современной истории и до нынешних дней ориентализм как форма мысли, направленная на общение с иностранцами, обычно демонстрировал прискорбную тенденцию любого знания, основанного на столь жестких различениях как «Восток» и «Запад» — направлять мысль либо в западное, либо в восточное русло. Коль скоро эта тенденция стоит непосредственно в центре ориенталистской теории, западных практик и ценностей, чувство власти Запада над Востоком принимается как само собой разумеющееся, оно имеет статус научной истины. Одна или две иллюстрации из современной жизни должны прояснить это наблюдение. Для людей власти совершенно естественно время от времени обследовать мир, с которым им приходится иметь дело. Бальфур проделывал такое достаточно часто. Современный политический деятель Генри Киссинджер также делает это (причем с исключительной степенью откровенности) в своем эссе «Внутренняя структура и внешняя политика». Драма, о которой идет речь, вполне реальна: Соединенные Штаты должны выстраивать свои действия в мире под давлением внутренних сил, с одной стороны, и международных реалий — с другой. Киссинджеру в его рассуждениях также приходится по этой причине устанавливать полярность между Соединенными Штатами и всем остальным миром. Кроме того, он вполне осознанно выступает как авторитетный представитель главной силы Запада, чья недавняя история и нынешние реалии ставят ее впереди всего мира, который, впрочем, не слишком охотно принимает ее господство. Киссинджер чувствует, что Соединенным Штатам удается с бoльшим успехом общаться с индустриальным, развитым Запа

    72

    дом, нежели с развивающимся миром. И вновь современный характер отношений между Соединенными Штатами и так называемым «третьим миром» (включающим в себя Китай, Индокитай, Ближний Восток, Африку и Латинскую Америку) явно представляет собой непростое скопление проблем, что не удается скрыть даже Киссинджеру. Метод рассуждения Киссинджера строится в соответствии с тем, что лингвисты называют бинарными оппо

    19 зициями, т. е. он показывает, что существует два стиля во внешней политике (профетический и политический), два типа методов, два периода и так далее. Когда в конце исторической части своей аргументации он переходит к современному миру, то также подразделяет его на две половины: развитые страны и развивающиеся. Первая половина, к которой принадлежит Запад, «глубоко привержена представлению о том, что реальный мир существует независимо от наблюдателя, внешним по отношению к нему образом, познание состоит в установлении и классификации данных — и чем точнее, тем лучше». В доказательство своих слов Киссинджер ссылается на ньютонианскую революцию, ничего подобного чему в развивающемся мире не было: «Культуры, не испытавшие воздействия ньютонианского мышления, сохранили в сущности доньютонианское представление о том, что реальный мир существует почти полностью внутри наблюдателя». Следовательно, добавляет он, «эмпирическая реальность имеет существенно иное значение для многих новых стран, для обитателей Запада, потому что в определенном смысле они так и не прошли через процесс его открытия».* В отличие от Кромера, Киссинджеру не приходится цитировать сэра Альфреда Лайеля по поводу неспособно* Kissinger, Henry A. American Foreign Policy. N. Y.: W. W. Norton & Co., 1974. P. 48–49.

    73

    сти восточного человека к точности. Отмеченная им особенность в достаточной мере бесспорна, чтобы нуждаться в каком либо специальном обосновании. У нас была нью тонианская революция, а у них ее не было. Как мыслители, мы лучше них. Прекрасно, в итоге линии проведены почти таким же образом, как у Бальфура и Кромера. Тем не менее от британских империалистов Киссинджера отделяет шестьдесят лет или даже более. Многочисленные войны и революции убедительно доказали, что доньютонианский профетический стиль, который Киссинджер связывает с «неточностью», присущей развивающимся странам и Европе эпохи до Венского собора, не столь уж безнадежен. И вновь, в отличие от Бальфура и Кромера, Киссинджер считает своим долгом выразить уважение к этой доньютонианской перспективе, поскольку «она проявляет большую гибкость перед лицом современных революционных беспорядков». Таким образом, долг человека в постньютонианском (реальном) мире состоит в том, чтобы «создавать интернациональный порядок до того, как кризис вынудит нас к этому», другими словами, нам еще предстоит найти способ, каким мы сможем держать развивающиеся страны в узде. Разве это не то же самое, что и кромеровский образ гармонично работающей машины, направленной в конечном счете на благо центральной власти и противостоящей развивающемуся миру? Киссинджер, возможно, даже не подозревал, с каким обладающим давней традицией массивом знания он имеет дело, когда разрезал мир надвое в соответствии с различиями концепций реальности — доньютонианской и посленьютонианской. Однако это различение в точности соответствует тому, какое проводят ортодоксальные ориенталисты, разделяя мир на восточных и западных людей. Как и различение ориенталистов, различение Киссинджера, несмотря на видимую нейтральность тона, все же не свободно от оценки. Такие слова, как «профетиче

    74

    ский», «точность», «внутренний», «эмпирическая реальность» и «порядок», разбросаны по всему тексту, и они характеризуют привлекательные, знакомые, желательные достоинства, или же зловещие, странные, несущие с собой беспорядок недостатки. И традиционные ориенталисты, как мы увидим далее, и Киссинджер представляют себе разницу между культурами, во первых, как разде ляющий их фронт, во вторых, как предложение Западу контролировать, обуздывать или каким либо иным обра зом управлять Востоком (через посредство более совершенного знания и соответствующей власти). За счет каких последствий и какой ценой подобное воинствующее разделение поддерживалось, нет необходимости напоминать. Под киссинджеровский анализ хорошо — даже слишком хорошо — подходит еще одна иллюстрация. В февральском номере за 1972 год «American Journal of Psychiatry» напечатано эссе Гарольда У. Глиддена (Glidden), который представлен как отставной сотрудник Разведывательного бюро при Государственном департаменте Соединенных Штатов. Название эссе («Арабский мир»), его тон и обсуждаемые темы выдают в нем присутствие в высшей степени характерного ориенталистского мышления. Так, на четырех страницах в две колонки дан психологический портрет народа с более чем стомиллионным населением, причем за период в 1300 лет. При этом Глидден называет четыре источника своих взглядов: недавно вышедшая книга о Триполи, один из номеров египетской газеты

    20 «Аль Ахрам», периодическое издание Oriente Moderno и книгу известного ориенталиста Маджида Хаддури (Majid Khadduri). Сама же статья претендует на то, чтобы раскрыть «внутреннее функционирование поведения арабов», которое с нашей точки зрения является «неправильным», но для арабов — «нормальным». После столь благожелательного начала нам говорят, что арабы во всем предпочитают конформизм, что они обитают в культуре сты

    75


    21 да, чья «система престижа» предполагает умение привлекать последователей и зависимых людей, клиентов (как бы походя нам сообщают, что «арабское общество основано ныне и всегда будет основано на системе отношений клиент — патрон»), что арабы могут действовать только в конфликтных ситуациях, что их престиж основан исключительно на способности господствовать над другими, что культура стыда — и тем самым ислам как таковой — возводят в ранг добродетели месть (здесь Глидден торжествующе цитирует статью из номера от 29 июня 1970 год «Аль Ахрам», где говорится, что «в 1969 году в Египте в 1070 случаях убийства, где злоумышленников удалось задержать, 20 % убийств были основаны на стремлении смыть обиду, в 30 % — на желании устранить реальную или воображаемую несправедливость и в 31 % — на мотиве кровной мести»), что если с западной точки зрения «единственный рациональный выход для арабов — это помириться, … для арабов подобная ситуация направляется логикой иного типа, а стремление к объективности в арабской системе координат вовсе не является ценностью». Глидден продолжает, теперь даже с еще большим энтузиазмом: «Это примечательный факт, что пока арабская система ценностей требует абсолютной солидарности внутри группы, она в то же время способствует своего рода соперничеству среди ее членов, которое оказывается разрушительным для той же солидарности», в арабском обществе только «успех принимается во внимание», а «цель оправдывает средства», арабы «естественным образом» живут в мире, который «характеризуется тревожностью, выраженной во всеобщих подозрительности и недоверии, что получило название диффузной (free flaoting) враждебности», «искусство уловок и ухищрений высоко развито в арабской жизни, как и в исламе в целом», потребность араба в мести превосходит все прочее, в противном случае он будет ощущать «разрушающий его

    76

    « стыд. Тем самым, если «западные люди высоко ставят в своей системе ценностей мир» и если «мы обладаем развитым сознанием ценности времени», для арабов все это обстоит иначе. «В действительности, — говорят нам, — в арабском племенном обществе (откуда происходят арабские ценности) раздор, а вовсе не мир был нормальным положением дел, и потому набеги были одним из двух основных способов поддержания экономики». Целью такого научного исследования было просто на просто показать, что на западной и восточной шкалах ценности «сравнительные позиции элементов совершен* но различны». Вот подлинный апогей ориенталистской самонадеянности. Не просто утверждаются расхожие общие места, но попирается само достоинство истины, нет никаких попыток увязать теоретические характеристики черт восточного человека с его поведением в реальном мире. С одной стороны, есть западные люди, и, с другой, есть восточные люди, арабы. Первые (порядок не важен) рациональны, миролюбивы, либеральны, логичны, способны придерживаться реальных ценностей, лишены природной подозрительности; последние не обладают ни одной из этих черт. Из какого коллективного или хотя бы партикуляризированного взгляда на Восток рождаются подобные суждения? Какие специальные навыки, какое имагинативное давление, какие институты и традиции, какие культурные силы задают подобное сходство в описаниях Востока между Кромером, Бальфуром и нашими современными государственными деятелями? * Glidden, Harold W. The Arab World // American Journal of Psychiatry. Vol. 128, no. 8. February 1972. P. 984–988.

    77


    II Имагинативная география и ее репрезентации: ориентализация Востока

    Строго говоря, ориентализм — это сфера научного исследования. На христианском Западе официальный отсчет ориентализма ведется от решения Венского церковного собора в 1312 году открыть ряд кафедр «арабского, греческого, древнееврейского и сирийского языков в Па* риже, Оксфорде, Болонье, Авиньоне и Саламанке». Те м не менее, любой разговор об ориентализме должен учитывать не только профессиональных ориенталистов и их труды, но также и само представление об этом поле исследования, которое основывается на географической, культурной, лингвистической и этнической категории под названием «Восток». Поля [исследований], конечно же, создаются людьми. Со временем они приобретают связность * Southern R. W. Western Views of Islam in the Middle Ages. Cambridge, Mass.; Harvard University Press, 1962. P. 72. См. также: Dvornik, Francis. The Ecumenical Councils. New York: Hawthorn Books, 1961. P. 65–66: «Особый интерес представляет одиннадцатый канон, определяющий, что кафедры для преподавания древнееврейского, греческого, арабского и халдейского должны быть созданы при главных университетах. Это предложение исходило от Раймонда Луллия, который отстаивал необходимость изучения арабского как лучшее средство для обращения арабов. Хотя канон остался практически без последствий, поскольку трудно было найти достаточное количество преподавателей восточных языков, сам факт его принятия говорит о росте миссионерских настроений на Западе. Григорий X надеялся также на обращение монголов, а францисканские монахи в своем миссионерском рвении проникли в самые глубины Азии. Несмотря на то, что эти цели не были достигнуты, миссионерский дух продолжал развиваться». См.: Fuck, Johann W. Die Arabischen Studien in Europa bis in den Anfang des 20 Jahrhunderts. Leipzig: Otto Harrassowitz, 1955.

    78

    и целостность, потому что ученые так или иначе посвящают себя тому, что представляется им надлежащим предметом исследования. Однако совершенно ясно, что поле исследования в действительности редко когда задается так уж просто, как об этом говорит большинство его ревностных сторонников, — обычно это ученые, профессора, эксперты и тому подобные. Кроме того, это поле может даже в самых традиционных дисциплинах, таких как филология, история или теология, изменяться столь радикально, что универсальное определение предмета исследования оказывается практически невозможным. Определенно, именно так обстоит дело с ориентализмом, причем по самым любопытным причинам. Говоря о научной специализации как о географическом «поле», мы отчетливо понимаем, что в случае ориентализма никто даже представить себе не может какое то сим

    22 метричное поле под названием «оксидентализм». В этом виден особый, можно даже сказать, аномальный подход ориентализма. Хотя многие научные дисциплины предполагают определенную позицию в отношении, так сказать, человеческого материала (историки судят о прошлом человечества, исходя из определенной удобной позиции в настоящем), подобная фиксированная, более или менее тотальная географическая позиция в отношении столь разнообразных социальных, лингвистических, политических и исторических реалий беспрецедентна. Специалист по классическим языкам, по романистике, даже американист, — все они фокусируются на сравнительно небольшой части мира, вовсе не претендуя на то, чтобы заниматься половиной мира. Но ориенталисты традиционно занимаются Востоком (специалист по исламскому праву, как и эксперт по китайским диалектам в равной мере называют себя ориенталистами). Мы должны научиться принимать огромный, почти необъятный размер этой сферы плюс практически бесконечную возможность ее дробления в качестве одной из главных характеристик

    79

    ориентализма — характеристики, которая отчетливо проступает в беспорядочной амальгаме имперской неопределенности и точных деталей. Все это является описанием ориентализма как академической дисциплины. Суффикс «изм» в слове «ориентализм» служит для того, чтобы настаивать на отличии этой дисциплины от всех остальных. Правилом в академическом развитии ориентализма было расширение его масштаба, а не повышение степени избирательности. Ренессансные ориенталисты, такие как Эрпений (Erpenius) и Гийом Постель (Guillame Postel), были преимущественно специалистами по библейским языкам, хотя Постель и хвалился, что может пройти через всю Азию вплоть до Китая без переводчика. В целом до середины XVIII века ориенталистами были ученые, занимавшиеся библеистикой, изучавшие семитские языки, специалисты по исламу или, коль скоро иезуиты заново открыли для изучения Китай, синологи. Однако вся срединная часть Азии не была освоена в академическом отношении вплоть до конца XIX века, пока Анкетиль Дюперрон и сэр Уильям Джонс не смогли внятно продемонстрировать исключительное богатство авестийского языка и санскрита. К середине XIX века ориентализм стал столь обширной сокровищницей учености, какую себе только можно представить. Существует два надежных показателя этого нового, победоносного эклектизма. Один из них — энциклопедическое описание ориентализма приблизительно с 1765 по 1850 год, данное Раймоном Швабом в его «Восточном Возрождении».* Помимо научного исследования * Schwab, Raymond. La Renaissance orientale. Paris: Payot, 1950. См. также: Barthold V.$V. La Decouverte de l'Asie: Histoire de l'orientalisme en Europe et en Russie. Trans. B. Nikitine. Paris: Payot, 1947, и соответствующие страницы в: Benfey, Theodor. Geschichte der Sprachwissenschaft und Orientalischen Philologie in Deutschland. Munich: Gottafschen, 1869. По поводу поучительного различия см.: Monroe, James T. Islam and the Arabs in Spanish Scholarship. Leiden: E. J. Brill, 1970.

    80

    Востока, которым занимались на протяжении этого периода ученые профессионалы, в Европе разворачивается настоящая эпидемия увлечения Востоком, затронувшая практически каждого крупного поэта, эссеиста и философа того периода. Шваб считает, что термин «восточный» обозначает энтузиазм любителей и профессионалов ко всему связанному с Азией, что было синонимом всего экзотического, таинственного, глубокого и плодовитого. Это представляет собой дальнейшее распространение на Восток аналогичного энтузиазма Европы в отношении Греции и античного Рима в эпоху Высокого Возрождения. В 1829 году Виктор Гюго выразил эту смену направлений следующим образом: «Au siecle de Louis XIV on etait

    23 helleniste, maintenant on est orientaliste».* Таким образом, ориенталист XIX века был либо ученым (синологом, исламистом, индоевропеистом), либо талантливым энтузиастом («Восточные мотивы» Гюго, «Западно восточный диван» Гете), или же тем и другим одновременно (Ричард Бертон, Эдвард Лэйн, Фридрих Шлегель). Второй показатель того исключительного характера, который ориентализм приобрел после Венского собора, можно найти в хрониках XIX века самого этого предметного поля. Наиболее полным в этом отношении является «Vingt sept Ans d'histoire des etudes orientales» Жюля Моля

    24 (Jules Mohl) — двухтомный обзор всего достойного внимания, что произошло в ориентализме между 1840 и 1867 годами.** Моль был секретарем Азиатского общества в Париже, а Париж в первой половине XIX века был столицей ориенталистского мира (и даже, согласно Вальтеру Беньямину, столицей XIX века вообще). Таким обра* Hugo, Victor. Oeuvres poetiques / Ed. Pierre Albouy. Paris: Gallimard, 1964. Vol. 1. P. 580. ** Mohl, Jules. Vingt sept Ans d'histoire des etudes orientales: Rapports faitsa la Societe asiatique de Paris de 1840a 1867. 2 vols. Paris: Reinwald, 1879–1880.

    81

    зом, положение Моля в Обществе как нельзя более соответствовало центральной позиции в ориентализме в целом. Едва ли найдется что либо, сделанное европейскими учеными и имеющее отношение к Азии на протяжении этих 27 лет, что Моль не включил бы в свои «etudes orientales». Его заметки касаются, конечно, прежде всего публикаций, но спектр опубликованного материала, представляющего интерес для ученых ориенталистов, по истине поражает. Это и арабский язык, и бесчисленные индийские диалекты, древнееврейский, пехлеви, ассирийский, вавилонский, монгольский, китайский, бирманский, месопотамский, яванский языки: список считавшихся ориенталистскими филологических работ бесконечен. Более того, ориенталистские исследования охватывают собой все, от редактирования и перевода текстов — до нумизматики, антропологии, археологии, социологии, экономики, истории, литературы и культурологии в каждой из известных азиатских и северо американских цивилизаций, древних и современных. «История европейских ориенталистов в XII–XIX столетиях (1868–1870)» Гюстава Дюга (Gustave Dugat)* — это история лишь основных фигур, но и здесь спектр представленного не менее широк, чем у Моля. Подобный эклектизм имеет тем не менее свои белые пятна. Академические ориенталисты по большей части интересовались классическим периодом предмета своего изучения — языка или общества. И до самого конца века, за единственным важным исключением наполеоновского Института Египта, серьезного внимания академическому изучению современного, или реального Востока не уделялось. Более того, в общем и целом Восток, который они изучали, был миром текстов. Восток оказывал влияние посредством книг и манускриптов, в * e e Dugat, Gustave. Histoire des orientalistes de l'Europe du XII au XIX siecle. 2 vols. Paris: Adrien Maisonneuve, 1868–1870.

    82

    отличие, как это было в случае с влиянием Греции на Ренессанс, от воздействия через миметические артефакты — скульптуру и керамику. Даже самый контакт ориенталистов с Востоком носил текстуальный характер, так что, как сообщают некоторые немецкие ориенталисты начала XIX века, первый же взгляд на восьмирукую индийскую статую полностью отбил у них вкус к ориен* талистике. Когда ученый ориенталист путешествовал по стране своей специализации, то неизменно рассматривал ее сквозь неоспоримые абстрактные максимы по поводу «цивилизации». Редко когда ориенталистов интересовало что нибудь еще помимо доказательства вер ности этих банальных «истин», добываемых через их применение (впрочем, без особого успеха) к непонимающим, а следовательно, выродившимся туземцам. Наконец, сами сила и масштаб ориентализма породили не только громадный объем конкретного знания о Востоке, но также и знание, так сказать, второго порядка, сокрытого в таких областях, как «восточная» сказка, мифология таинственного Востока, представление об азиатской непостижимости, — живущего своей собственной жизнью. Это было то, что В. Дж. Кирнан (Kiernan) кстати назвал «коллективными грезами Европы о Восто** ке». Одним из счастливых следствий этого обстоятельства было то, что значительное число крупнейших писателей XIX века были восторженными поклонниками Востока: думаю, что совершенно корректно говорить об ориентализме как о литературном жанре, представленном такими именами, как Гюго, Гете, Нерваль, Флобер, Фитцджеральд и многие другие. Неизбежным дополнением такой работы является своего рода диффузная мифология Востока — Восток, который ведет свой счет не * См.: Gerard, Rene. L'Orient et la pensee romantique allemande. Paris: Didier, 1963. P. 112. ** Kiernan. Lords of Human Kind. P. 131.

    83

    только от современных подходов и популярных предрассудков, но также от того, что Вико называл самомнением наций и ученых. Я уже упоминал о политическом использовании такого материала в XX веке. Сегодня ориенталисты называют так сами себя значительно реже, чем это было еще перед Второй мировой войной. Однако такое название все еще полезно, поскольку в университетах существуют программы и отделения восточных языков или восточных цивилизаций. Существует восточный «факультет» в Оксфорде, отделение Восточных исследований в Принстоне. Не далее как в 1959 году Британское правительство уполномочило специальную комиссию «рассмотреть состояние дел в области восточных, славянских и восточно европейских, а также африканских исследований, … обсудить, дать ре* комендации и предложения на будущее». В «Отчете Хэйтера», как его окрестили по опубликовании в 1961 году, не чувствуется никакой озабоченности столь широким употреблением термина «восточные», поскольку сочли, что его успешно применяют таким же образом и в американских университетах. Даже величайший авторитет в современных англо американских исследованиях по исламу Г. А. Р. Гибб предпочитал сам себя называть ориенталистом, а не арабистом. Сам Гибб, классицист, мог использовать этот уродливый неологизм «страноведение» (area studies) в отношении ориентализма как способ показать, что страноведение и ориентализм в итоге оказываются взаимозаменяемыми географическими наименованиями.** Однако, по моему мнению, это удачно раскрывает более любопытные взаимоотношения ме* University Grants Committee: Report of the Sub Committee on Oriental, Slavonic, East European and African Studies. London: Her Majesty's Stationery Office, 1961. ** Gibb H. A. R. Area Studies Reconsidered. London: School of Oriental and African Studies, 1964.

    84

    жду знанием и географией, о чем я хотел бы вкратце рассказать. Несмотря на отвлекающие нас многочисленные смутные желания, импульсы и образы, ум постоянно стремится вырабатывать то, что Клод Леви Строс назвал наукой конкретного.* Например, примитивное племя приписывает определенное место, функции или значение всякому виду растений из окружащей его среды. Многие из этих трав и цветов не имеют практической пользы, но, как утверждает Леви Строс, сознание нуждается в поддержа нии порядка, а порядок достигается различением и фиксацией, надежной фиксацией всего, что отмечается сознанием, так чтобы эти заметки можно было отыскать вновь, а потому наделяя вещи определенной ролью в экономике объектов и прочих реалий, составляющих их ближайшее окружение. Такой тип зачаточной классификации обладает собственной логикой, но ее законы, согласно которым зеленый папоротник в одном обществе является символом величия, а в другом считается вредоносным, не являются универсальными, их нельзя предсказать рационально. В том, как эти различия устанавливаются, неизменно присутствует доля чистого произвола. Вслед за ними и в ценностях, если только удастся более менее полностью докопаться до их истории, обнаружится, по всей вероятности, та же доля произвола. Это хорошо видно на примере моды. Почему парики, кружевные воротнички и сапоги с высокой шнуровкой в конце концов исчезли после того, как были в ходу в течение десятилетий? Частью ответ касается их удобства, а частью — свойственной моде красоты. Но если мы примем, что все в истории, как и она сама, делается людьми, то становится более понятно, как такое возможно. Многим * См.: Levi$Strauss, Claude. The Savage Mind. Chicago: University of Chicago Press, 1967. Chaps. 1–7. Рус. пер.: Леви$Строс К. Неприрученная мысль // Первобытное мышление. М.: Республика, 1994.

    85

    объектам, местам или временам приписываются роли и придаются смыслы, которые обретают объективную достоверность лишь после того, как операция уже проделана. В особенности это касается всего сравнительно непривычного, например, иностранцев, мутантов, или «ненормального» поведения. Вполне можно утверждать, что некоторые отдельные предметы являются созданием ума и что эти предметы, обретая объективное существование, обладают лишь фиктивной реальностью. Группа людей, живущих на нескольких акрах земли, устанавливает границы между своей землей и землями ближайших соседей, а также более отдаленными территориями, которые они называют «землей варваров». Другими словами, такая универсальная практика обозначения в сознании знакомого пространства как «нашего», а незнакомого как «их» пространства — это способ проведения географических различений, которые могут носить в целом совершенно произвольный характер. Я использую здесь слово «произвольный» потому, что имагинативная география в стиле «наша земля — земля варваров» не обязательно предполагает, что варвары тоже признают это различение. Достаточно и того, что эту границу провели в своем сознании «мы», а «они» становятся «ими» потому, что и их территории, и их ментальность маркируются как отличные от «наших». В определенной степени складывается впечатление, что таким вот негативным образом устанавливают свою идентичность и современные, и примитивные общества. Афинянин V века, скорее всего, чувствовал себя неварваром именно потому, что явственно ощущал себя афинянином. Географические границы вполне ожидаемым образом соотносятся с социальными, этническими и культурными границами. Тем не менее зачастую это чувство, на котором основывается ощущение себя как неиноземца, строится на весьма смутном представлении о том, что лежит там «вовне», за пределами его территории. Незнакомое пространство в боль

    86

    шом количестве заполняют всякого рода предположения, ассоциации и домыслы. Французский философ Гастон Башляр проанализиро* вал то, что называется поэтикой пространства. Внутреннее пространство дома, говорит он, приобретает смысл близости, скрытности, безопасности — реальной или воображаемой — на основе кажущегося присущего ему опыта. Объективное пространство дома — углы, коридоры, потолок, комнаты — куда менее значимо, чем то, которое наделено поэтическим смыслом. Обычно оно обладает имагинативной, или фигуративной, ценностью, которую мы можем именовать и чувствовать: так дом может быть домом с призраками, домом уютным, похожим на тюрьму или магическим. Так пространство приобретает эмоциональный и даже рациональный смысл в ходе своего рода поэтического процесса, посредством чего пустые или безымянные далекие пространства обретают для нас здесь смысл. Аналогичным образом обстоит дело со временем. Бoльшая часть того, с чем у нас ассоциируется или что нам известно о таком периоде как «давным давно», «начало» или «во веки веков», носит поэтический характер — оно рукотворно. Для историка, занимающегося египетским Средним царством, «давным давно» имеет более определенное и четкое значение, но даже оно не в состоянии полностью снять то имагинативное, квазибеллетристическое свойство, которое, как мы ощущаем, таится во временах далеких и отличных от нашего. Нет сомнений, что имагинативная география и история помогают уму обострить самоощущение, подчеркивая расстояние и различие между тем, что ему близко, и тем, что далеко. Не так уж редко нам кажется, что мы были бы более «у себя дома» где нибудь в XVI столетии, или же на Таити. * Bachelard, Gaston. The Poetics of Space. Trans. Maria Jolas. N. Y.: Orion Press, 1964. Рус. пер.: Башляр Г. Избранное: Поэтика пространства. М.: РОСПЭН, 2004.

    87

    Однако вряд ли можно утверждать, что роль воображения в наших представлениях о времени и пространстве или даже истории и географии более велика, чем во всех прочих сферах. Существуют такие науки, как позитивная история и позитивная география, которые в Европе и Соединенных Штатах добились впечатляющих успехов. Ученые сегодня знают больше о мире, его прошлом и настоящем, чем они знали, например, во времена Гиббона. Тем не менее это не то же самое, что утверждать, будто им известно все достойное познания, или, что еще важнее, будто эти знания смогли рассеять рассматриваемые нами имагинативную географию и историю. Мы не ставим здесь перед собой задачу выяснить, действительно ли имагинативное знание такого рода пронизывает историю и географию или оно в некотором смысле преобладает над ними. Скажем пока так, что оно присутствует там как нечто большее, нежели то, что представляется просто позитивным знанием. С древнейших времен Восток для Европы был чем то бoльшим, чем о нем было известно эмпирически. По крайней мере до начала XVIII века, как это изящно показал Р. У. Саутерн, понимание европейцами одной из восточных культур — ислама — было хоть и невежественным, * но комплексным. Определенные ассоциации с востоком (East) — не столь уж невежественные, но и не вполне грамотные — неизменно группируются вокруг понятия Вос

    25 тока (Orient). Рассмотрим сначала разграничительную линию между Востоком и Западом. Уже во времена «Илиады» она казалась достаточно отчетливой. Две из наиболее глубоких и влиятельных характеристик, из числа тех, что ассоциируются с востоком (East), присутствуют уже в «Персах» Эсхила, самой ранней, и в «Вакханках» Еврипида, самой поздней из дошедших до нас афинских драм. Эсхил передает ощущение катастрофы, охватившее * Southern. Western Views of Islam. P. 14.

    88

    персов при известии о поражении армий под предводительством царя Ксеркса. Хор декламирует следующую строфу: Вся стонет Азия теперь, Осиротевшая земля: «Повел их за собою Ксеркс, Их гибели виною Ксеркс, Все это горе неразумный Ксеркс Уготовил кораблям. Почему, не зная бед, Правил Дарий, древних Суз Повелитель дорогой, Славных лучников начальник?»* Здесь важно то, что Азия говорит через и благодаря воображению европейцев, которые представлены победителями Азии, — того лежащего за морем враждебного «другого» мира. Азии же приписывается чувство опустошенности, потери, катастрофы, что воспринимается как возмездие за вызов Востока Западу, а также стенания по поводу славного прошлого Азии, когда она сама праздновала победу над Европой. В «Вакханках», возможно, самой азиатской из всех аттических драм, явно указывается на родство Диониса с Азией и всей пугающей чрезмерностью восточных мистерий. Пенфей, царь Фив, убит своей матерью Агавой и ее спутницами вакханками. Оскорбив Диониса тем, что не признал его силу и божественность, Пенфей за это страшно наказан, и драма кончается всеобщим признанием ужасной власти эксцентричного бога. Современные комментаторы «Вакханок» не преминули отметить, что драма обладает исключительным масштабом интеллектуального и эстетического воздействия, но от них не ускользнули и прочие исторические детали, говорящие, что Еврипид * Aeschylus. The Persians. Trans. Anthony J. Podleck. Englewood Cliffs, N. J.: Prentice Hall, 1970. P. 73–74. См.: Эсхил. Персы // Драмы / Пер. С. Апта. Стасим 1, строфа 1, строки 548–557.

    89

    «несомненно находился под влиянием тех новых черт, которые дионисийский культ должен был усвоить в свете чужестранных экстатических религий Бендиса, Кибелы,

    26 Сабазия, Адониса и Изиды, проникших из Малой Азии и Леванта и исчезнувших из Пирея и Афин за годы бесполезной и становившейся все более бессмысленной Пелопонесской войны».* Две черты Востока, отделяющие его от Запада в обеих этих драмах, останутся важными мотивами и во всей европейской имагинативной географии. Проведена граница между континентами. Европа могущественна и может отчетливо выражать свои мысли (артикулирована), Азия — побеждена и удаленна. Эсхил репрезентирует Азию, заставляя ее говорить устами пожилой персидской царицы, матери Ксеркса. Именно Европа говорит за Восток. Эта артикуляция является прерогативой не кукловода, но подлинного творца, чья жизнетворная сила репрезентирует, одушевляет, конституирует в любом ином случае безмолвное и опасное пространство, лежащее за пределами знакомых границ. Есть аналогия между орхестрой Эсхила, которая вмещает в себя азиатский мир, каким его понимает автор, и ученой оболочкой ориенталистской мудрости, которая также всегда будет взирать на бескрайную и аморфную массу Азии пусть зачастую и с симпатией, но всегда с доминирующих позиций. Во вторых, это мотив Востока как лукавого и вкрадчивого врага. Рациональность подрывается восточной чрезмерностью, этой таинственно привлекательной противоположностью то го, что представляется нормальными ценностями. Границу, отделяющую Восток от Запада, символизирует та суро* Euripides. The Bacchae. Trans. Geoffrey S. Kirk. Englewood Cliffs, N. J.: Prentice Hall, 1970. P. 3. По поводу дальнейшего обсуждения различения Европа Восток см.: Mazzarino, Santo. Fra oriente e accidente: Ricerche di storia greca arcaica. Florence: La Nuova Italia, 1947 и: Denys, Hay. Europe: The Emergence of an Idea. Edinburgh: Edinburgh University Press, 1968.

    90

    вость, с какой Пенфей поначалу отвергает истеричных вакханок. И если затем он сам становится вакхантом, то это наказание не столько за то, что он уступил Дионису, сколько за то, что первоначально неверно оценил безумие Диониса. Урок, который преподносит Еврипид, усилен присутствием в драме Кадма и Тирезия, мудрых старцев, которые поняли, что «не царь один повелевает лю* дям», — есть еще и суждение, говорят они, что означает способность правильно оценить власть чуждых сил и разумно найти с ними общий язык. В последующем восточные мистерии принимали всерьез не в последнюю очередь потому, что те подвергали западный ум новым испытаниям в его извечных амбициях и стремлении к власти. Однако одно значительное разделение — между Западом и Востоком — влечет за собой и другие, меньших масштабов, особенно если естественные процессы цивилизации побуждают нас к таким направленным вовне занятиям, как путешествие, завоевание, поиск новых впечатлений. В классических Греции и Риме свой вклад в фонд таксономических познаний, разделяющих друг от друга расы, регионы, нации и умы, внесли географы, историки, общественные деятели, такие как Цезарь, ораторы и поэты. Бoльшая часть этого фонда существовала ради самого себя и служила доказательством того, что римляне и греки превосходили все прочие народы. Однако интерес к Востоку имеет собственную традицию классификации и иерархии. По крайней мере с конца II века до н. э. ни один путешественник или устремленный на Восток амбициозный западный властитель, который побывал на Востоке после Геродота — историка, путешественника, неутомимого собирателя диковин — и Александра — царя воина, ученого завоевателя — не был забыт. Тем самым Восток был поделен на те области, которые уже прежде были из* Euripides. Bacchae. P. 52. См.: Еврипид. Вакханки // Трагедии / Пер. И. Ф. Анненского. В 2 х т. М., 1969. Строка 310.

    91

    вестны, посещены, завоеваны Геродотом и Александром или их эпигонами, и на те, которые в это число не вошли. Христианство довершило установление основных внутривосточных сфер: был Ближний Восток и был Дальний Восток, Восток известный, который Рене Груссэ (Grousset) назвал l'empire du Levant (Левантийской империей), и новый Восток. Тем самым Восток в умственной географии выступал попеременно то как Старый мир, куда мы возвращаемся как в Эдем или в Рай и где нужно воплотить вновь прежде уже бывшее, то как совсем новая область, куда мы приходим, как Колумб в Америку, для того чтобы основать Новый мир (хотя по иронии судьбы сам то Колумб считал, что открыл новую часть Старого мира). Конечно, ни один из этих вариантов Востока не был в точности именно таким или другим: примечательно именно их чередование, их искушающая суггестивность, их способность увлекать и спутывать ум. Примите во внимание, что Восток, и в особенности Ближний Восток, еще со времен античности воспринимался на Западе как его великая комплементарная противоположность. Были Библия и становление христианст

    27 ва, были путешественники, как Марко Поло, которые составили карту торговых путей и схемы выверенной системы торгового обмена, а после него Лодовико ди Вартема

    28 и Пьетро делла Валле; были такие сочинители, как Ман

    29 девиль, были грозные нашествия восточных завоевателей, преимущественно, конечно же, исламских; были воинственные паломники, в основном крестоносцы. В целом внутренне структурированный архив строится на основе литературы, связанной с такого рода опытом, чем и обусловлено ограниченное число типичных форм: путешествие, история, басня, стереотип, полемическая конфронтация. Существуют некие очки, через которые воспринимают Восток (Orient), они задают язык, восприятие и форму общения между востоком (East) и западом. Определенное единство всем этим многочисленным формам

    92

    общения придают те чередования (vacillation), о которых я упоминал выше. Нечто заведомо чуждое и удаленное по той или иной причине приобретает статус более или менее знакомого. Ситуации предстают уже ни как полностью новые, ни как абсолютно известные, появляется новая опосредующая категория — категория, позволяющая людям воспринимать новое (то, с чем они сталкиваются впервые) как версию известного прежде. В сущности такая категория есть не столько способ получения новой информации, сколько метод контроля за тем, что кажется угрозой неким устоявшимся взглядам. Если сознанию внезапно приходится иметь дело с радикально новой формой жизни — как, например, с исламом, пришедшим в Европу в начале средневековья, — то реакция целого будет консервативной и оборонительной. Ислам объявляется новой ложной версией некоего прежнего опыта, в данном случае — христианства. Угроза приглушена, привычные ценности сохранены, и в конце концов сознание снижает давление на себя за счет того, что приспосабливает все под себя в качестве либо «изначального», либо «уже прежде бывшего». С исламом «справились»: его новизна и суггестивность поставлены под контроль, так что проводимые далее более тонкие различения были бы невозможны, останься изначальная новизна ислама неосвоенной. Тем самым отношение к Востоку в целом со стороны Запада колеблется между презрительным отношением к нему как к чему то известному и трепетом восхищения его новизной (или даже страхом перед ней). Тем не менее там, где речь заходила об исламе, если и не всегда уважение, то уж страх у европейцев был в порядке вещей. После смерти Мохаммеда в 632 году военная, а позднее и культурная гегемония ислама существенно возросла. Сначала Персия, Сирия и Египет, а затем Турция, Северная Африка склонились перед исламскими армиями, в VIII и IX веках были завоеваны Испания, Сицилия и отдельные области Франции. К XIII–XIV веку владыче

    93

    ство ислама распространилось на Индию, Индонезию и Китай. И на столь неслыханное оскорбление Европа смогла ответить за небольшим исключением только лишь страхом или своего рода благоговением. Христианских авторов, бывших свидетелями исламских завоеваний, мало интересовали знание, высокая культура, обычная роскошь мусульман, которая, по выражению Гиббона, «совпадала с самым темным и самым бездеятельным периодом европейского летописания». (Однако с некоторым удовольствем он добавляет: «С той поры, когда Запад снова озарился светом знаний, восточная ученость, * по видимому, стала чахнуть и приходить в упадок».)По поводу восточных армий у христиан обычно возникало ощущение, что они «во всем походят на пчелиный рой, но обладающий тяжелой рукой, … они опустошают все на своем пути», — так писал в XI веке Эршемберт (Erchembert), клирик из Монте Кассино.** Ислам недаром олицетворял собой ужас, опустошение, демонические орды ненавистных варваров. Для Европы ислам был извечной раной. Вплоть до конца XVII века «оттоманская угроза» незримо присутствовала по всей Европе, что представляло для христианской цивилизации в целом постоянную опасность. Со временем европейская цивилизация впитала в себя эту угрозу и связанные с ней практические навыки, ее великие события, фигуры, добродетели и пороки как нечто неразрывно вплетенное в ткань собственной жизни. В эпоху Ренессанса в одной только Англии, как это подробно показывает Самуэль Чью (Chew) в своем классическом труде «Полумесяц и роза», «человек даже средней образованности и интелли* Gibbon, Edward. The History of the Decline and Fall of the Roman Empire. Boston: Little, Brown & Co., 1855. Vol. 6. P. 399. См.: Гиббон Э. История упадка и разрушения Римской империи. Т. 6. СПб.: Наука, 2000. С. 95. ** Daniel, Norman. The Arabs and Medieval Europe. London: Longmans, Green & Co., 1975. P. 56.

    94

    гентности» имел под рукой и мог лицезреть на лондонской сцене сравнительно большое число подробно изложенных событий из истории турецкого (оттоманского) ислама и его агрессии в отношении христианской Европы.* Дело в том, что расхожие представления об исламе были по необходимости ослабленной версией той великой и грозной силы, которую последний олицетворял собой для Европы. Подобно сарацинам Вальтера Скотта, представления европейцев о мусульманах, турках или арабах всегда были одним из способов контроля за грозным Востоком. В определенной степени это верно также в отношении методов современного научного ориентализма, чьим предметом является не столько Восток сам по себе, сколько Восток познанный и потому менее зловещий для западного читателя. Ничего особо спорного или предосудительного в такой доместикации экзотического нет. Именно так обстоит дело в отношениях между любыми культурами и, определенно, между всеми людьми. Моя же позиция состоит в том, чтобы подчеркнуть следующий тезис: ориенталист, как и всякий другой человек на европейском Западе из тех, кто размышлял о Востоке или сталкивался с ним, также проделывает сходную ментальную операцию. Но что более важно — это ограниченный вокабуляр и образный ряд, которые до сих пор навязывают себя западному человеку. Прекрасным примером такого рода служит рецепция ислама на Западе, что блестяще показано в исследованиях Норманна Даниэля. Одни из тех шор, от которых не могли избавиться пытавшиеся понять ислам христианские мыслители, основывались на аналогии: коль скоро Христос является основой христианской веры, то считалось (совершенно неправомерно), что Мохаммед играет в исламе такую же роль. Отсюда полемическое название * Chew, Samuel C. The Crescent and the Rose: Islam and England During the Renaissance. N. Y.: Oxford University Press, 1937. P. 103.

    95

    «мохаммеданизма», данное исламу, и автоматически навязываемый ярлык «обманщика» в отношении Мохаммеда.* Из этого и многих других недоразумений «сформировался круг, который так и не смогла разорвать имагинативная экстериоризация … Христианское представление об исламе было целостным и самодостаточным».** Ислам превратился в образ (это выражение принадлежит Даниэлю, и мне кажется, что оно в полной мере приложимо и к ориентализму в целом), чья функция состояла не столько в том, чтобы репрезентировать ислам сам по себе, сколько в том, чтобы репрезентировать его для средневекового христианства. Неизменная тенденция отрицать то, что означает Коран или что по мнению мусульман он означает, или то, что мусульмане думали или делали при любых данных обстоятельствах, с необходимостью приводит к тому, что кораническое или любые другие исламские учения представлялись в форме, которая казалась бы убедительной для христиан; и таким образом по мере удаления авторов и публики от границы с исламом становились возможными все более и более экстравагантные формы такого признания. То, что сами про себя и о собственной вере говорили мусульмане с большой неохотой, принимали за отражение истинного положения дел. Существовала только христианская картина, в которой детали (даже под давлением фактов) по возможности опускали, но в которой никогда не упускали из виду общую линию. Определенные тени различий имелись и там, но лишь в рамках общей картины. Любые корректировки, призводившиеся в интересах возрастающей точности, были лишь попыткой защитить то, что уже изначально осознавалось как уязвимое, нуждающееся в подпорке шаткое строение. Мнение христиан * Daniel, Norman. Islam and the West: The Making of an Image. Edinburgh: University Press, 1960. P. 33. См. также: Kritzeck, James. Peter the Venerable and Islam. Princeton, N. J.: Princeton University Press, 1964. ** Daniel. Islam and the West. P. 252.

    96

    было тем зданием, которое не подлежало сносу или даже перестройке.* Этот жестко заданный христианский образ ислама получал развитие и подкрепление из самых разнообразных сфер, включая (в Средние века и в раннем Ренессансе) широкий спектр разного рода поэзии, ученых дебатов и народных предрассудков.** К этому времени Ближний Восток уже был интегрирован в общее мировоззрение латинского христианства — так, в «Песни о Роланде» сарацины поклоняются и Магомету, и Аполлону. К середине XV века, как это блестяще показал Р. У. Саутерн, серьезным европейским мыслителям стало ясно, что «с исламом что то надо делать», что само по себе изменило ситуацию, которая сама собой приобретала в Восточной Европе черты военного противостояния. Саутерн подробно излагает яркий эпизод между 1450 и 1460 годами, когда четверо

    30 ученых — Иоанн Сеговийский, Николай Кузанский, Жан Жермен (Jean Germain) и Энеа Сильвио Пикколоми

    31 ни (впоследствии папа Пий II) предприняли попытку выстроить общение с исламом через contraferentia, или «конференцию», обмен мнениями. Идея принадлежала Иоанну Сеговийскому: следовало установить поэтапный обмен мнениями с исламом, в ходе которого христиане попытались бы предпринять массовое обращение мусульман. «Обмен мнениями виделся ему как инструмент, обладающий не только сугубо религиозными, но и политическими функциями, и в выражениях, которые нашли бы отклик и в груди современного человека, он заявляет, что даже если бы такое продлилось всего лет десять, это все равно было бы дешевле и менее разорительно, чем война». Между этими четырьмя людьми не было договоренности, но данный эпизод имеет решающее значение, по* Ibid. P. 259–260. ** См., например: Comfort, William Wistar. The Literary Role of the Saracens in the French Epic // PMLA. Vol. 55. 1940. P. 628–659.

    97

    скольку представляет собой довольно изощренную попытку — часть общеевропейской попытки от Беды и до Лютера — дать Европе полноценное представление о Востоке, свести Восток и Европу вместе на общей почве. Целью этой попытки в понимании христиан было стремление наглядно показать мусульманам, что ислам — всего лишь искаженная версия христианства. Далее Саутерн заключает: Более всего бросается в глаза неспособность какой ли бо из этих систем мысли [европейских христиан] дать вполне удовлетворительное понимание феномена, который они намеревались объяснить [ислам], не говоря уже о том, чтобы решающим образом повлиять на ход практических событий. На практическом уровне события никогда не были настолько хороши или настолько плохи, как это предсказывали наиболее знающие наблюдатели. И возможно, следует отметить, что они так с тех пор и не стали лучше, чем когда лучшие судьи самонадеянно полагались на благополучный исход. Был ли вообще какой то прогресс [в знании христиан об исламе]? Убежден, что был. Даже если решение проблемы упорно ускользало, формулировка проблемы становилась более комплексной, более рациональной и лучше подкреплялась опытом… Ученые, занимавшиеся проблемой ислама в Средние века, не смогли найти искомого и желанного решения, но они установили привычку ума и силу понимания, которая — у других людей и в других областях — могла увенчаться успехом.* Наиболее удачной частью анализа Саутерна здесь и далее в его краткой истории представлений Запада об исламе является демонстрации того, что в конечном итоге все более утонченным и комплексным становится именно невежество Запада, а не корпус его позитивного знания, который все же ширится в объеме и становится все более подробным. Дело в том, что вымыслы имеют собственную логику и диалектику роста и упадка. Личности Мо* Southern. Western Views of Islam. P. 91–92, 108–109.

    98

    хаммеда в Средние века приписывали большое число свойств, соответствующих «чертам провозвестников „свободного духа“ (Free Spirit) (XII век), которые действительно появились тогда в Европе, требовали к себе доверия и собирали последователей». Аналогично, поскольку на Мохаммеда смотрели как на распространителя ложного Откровения, он стал воплощением распутства, невоздержанности, содомии и целого ряда разных пороков, которые «логически» вытекали из его доктринальной ложности.* Таким образом Восток обрел, так сказать, представителей и представительство (репрезентацию), причем более конкретное, более внутренне соответствующее определенным западным потребностям, нежели все предшествующие. Это все равно, что, раз установив Восток в качестве подходящего места для воплощения бесконечного в конечной форме, Европа так и не смогла остановиться в этой практике. Восток и восточные народы: арабы, мусульмане, индийцы, китайцы и т. п., — превратились в бесконечное псевдовоплощение некоего исходного великого оригинала (Христа, Европы, Запада), которому, как считалось, они подражали. Со временем изменился источник этих весьма нарцистических представлений Запада о Востоке, но не их характер. Таким образом в XII–XIII века мы находим повсеместно распространенное убеждение в том, что Аравия является «окраиной христианского мира, подлинным прибежищем для разного рода еретиков»,** а Мохаммед — это коварный отступник, поскольку в XII веке всякий ученый ори енталист или эрудированный специалист мог доказать, что ислам — это не более чем вторичный вариант ариан

    32 ской ереси.*** * Daniel. Islam and the West. P. 246, 96, and passim. ** Ibid. P. 84. *** Duncan, Black Macdonald. Whither Islam? // Muslim World. Vol. 23. January 1933. P. 2.

    99

    Наше первоначальное описание ориентализма как научной сферы теперь обретает новую конкретность. Поле исследования часто оказывается замкнутым пространством. Идея репрезентации (представления) — это театральная идея: Восток (Orient) — это сцена, пределами которой ограничивается восток (East) в целом. На эту сцену выходят фигуры, чья роль состоит в том, чтобы представлять то более широкое целое, откуда они происходят. В итоге Восток выступает не безграничным полем за пределами знакомого европейцам мира, но, скорее, замкнутым пространством, театральной сценой, дополнением к Европе. Ориенталист — это не кто иной, как специалист в определенной отрасли знания, за которое в целом отвечает Европа в том смысле, в каком за драмы, формально созданные драматургом, исторически и культурно отвечает (и воспринимает) Аудитория. В глубинах этой ориенталистской сцены открывается поразительный культурный репертуар, отдельные моменты которого пробуждают к жизни невероятно богатый мир: Сфинкс, Клеопатра, Эдем, Троя, Содом и Гоморра, Астарта, Исида и Осирис,

    33 Шеба, Вавилон, джинны и волхвы, Ниневия, пресвитер

    34 Иоанн, Магомет и многие другие; декорации, а иногда одни только имена, частью воображаемые, частью знаемые, чудища, дьяволы и герои; ужасы, удовольствия и вожделения. Воображение европейцев черпало из этого репертуара обильную пищу: в период между Средними веками и XVIII веком такие маститые писатели, как Ариосто, Мильтон, Марло, Тассо, Шекспир, Сервантес и авто

    35 ры «Песни о Роланде» и «Поэмы о Сиде» использовали эти богатства Востока в своем творчестве, заостряя при этом черты наполнявших их образов, идей и фигур. Кроме того, бoльшая часть того, что считалось в Европе ученой ориенталистской наукой, наряду с достоверным знанием использовало и идеологические мифы. Широко известным примером того, как драматическая форма и научное воображение сливались в театре ориен

    100


    36 тализма вместе, является Bibliotheque orientale Бартелеми д'Эребело (Barthelemy d'Herbelot), посмертно опубликованная в 1697 году с предисловием Антуана Галлана

    37 (Antoine Galland). Во введении к недавно вышедшей «Кембриджской истории ислама» «Восточная библиотека», наряду со вступительной статьей к его переводу Корана Джорджа Сэйла (Sale) (1734) и «Историей сараци

    38 нов» Саймона Оккли (Ockley) (1708), называется «исключительно важной» для развития «нового понимания ислама» и рекомендуется «широкому круг читателей».* Такая рекомендация представляет работу д'Эрбело в неверном свете, поскольку она, в отличие от трудов Сэйла и Оккли, касалась не только ислама. Помимо Historia

    39 Orientalis Иоганна Г. Хоттингера (Hottinger), вышедшей в свет в 1651 году, «Восточная библиотека» д'Эрбело оставалась в Европе стандартным справочным изданием вплоть до начала XIX века. Ее масштаб поистине эпохален. Галлан, первый переводчик сказок «Тысяча и одна ночь» на европейский язык и видный арабист, противопоставил достижения д'Эрбело всем прежним, отметив поразительный размах его предприятия. Д'Эрбело, пишет Галлан, прочитав огромное множество работ по арабски, по персидски и по турецки, открыл тему, прежде полностью ** скрытую от европейцев. Начав с составления словарей этих трех восточных языков, д'Эрбело приступил затем к * Holt P. M. Introduction to: The Cambridge History of Islam / Eds P. M. Holt, Anne K. S. Lambton, and Bernard Lewis. Cambridge: Cambridge University Press, 1970. P. xvi. ** Galland, Antoine. Prefatory «Discours» to: Barthelemy d'Herbelot. Bibliotheque orientale, ou Dictionnaire universel contenant tout ce qui fait connaitre les peuples de l'Orient. The Hague: Neaulme & van Daalen, 1777. Vol. 1. P. vii. Точка зрения Галлана состоит в том, что д'Эрбело представил нам подлинное знание, а не легенду или миф по поводу «диковин Востока». См.: Wittkower R. Marvels of the East: A Study in the History of Monsters // Journal of the Warburg and Courtauld Institutes. 1942. Vol. 5. P. 159–197.

    101

    изучению истории Востока, его теологии, географии, науки и искусства как в их легендарном, так и в подлинном вариантах. Впоследствии он решил написать две работы: одна из них — это bibliotheque, «библиотека», расположенный в алфавитном порядке словарь, другая — florilege,ан тология. Завершить удалось лишь первую часть работы. В статье Галлана утверждается, что Bibliotheque должна была включить в себя преимущественно Левант, притом — Галлан говорит об этом с восхищением — рассматриваемый период времени не ограничивается только вре

    40 менем от сотворения Адама и до «temps ou nous sommes»: д'Эрбело идет значительно дальше, обращаясь ко времени, которое описывается в легендарной истории как plus

    41 haut — к длительному периоду Солейманов преадами

    42 тов (Solimans). Далее в статье Галлана мы узнаем, что Bibliotheque была похожа на «всякую другую» историю мира, поскольку пыталась представить полный компендиум знаний, имеющихся по таким вопросам, как Творение, Потоп, разрушение Вавилонской башни и т. д. — с тем только отличием, что д'Эрбело пользовался восточными источниками. Он разделил историю на два типа — священную и профанную (евреи и христиане — в первой, мусульмане — во второй) и два периода — до и послепотопный. Таким образом, д'Эрбело смог обсуждать столь разные вещи, как историю монголов, татар, турков и славян. Работа включает в себя также все области мусульманской империи, от Дальнего Востока до Геркулесовых столпов, вместе с их обычаями, ритуалами, традициями, комментариями, династиями, дворцами, реками и флорой. Такая работа, даже несмотря на то, что включает в себя некоторые рассуждения о «la doctrine perverse de Mahomet, qui a cause si grands dommages au Christia

    43 nisme», оказалась более компетентной, нежели все прежние работы. Галлан завершает свои «Рассуждения» обстоятельным уверением читателя в том, что «Библиоте

    44 ка» д'Эрбело исключительно «utile et agreeable». Другие

    102

    ориенталисты, такие как Постель, Скалигер, Голий, Поккок и Эрпений (Postel, Scaliger, Golius, Pockoke, Erpeni

    45 us) писали работы, носившие узко грамматический, лексикографический, географический характер или в этом роде. И только д'Эрбело удалось написать работу, способную убедить европейского читателя в том, что изучение восточной культуры отнюдь не является бесполезным и неблагодарным занятием. Только д'Эрбело, согласно Галлану, попытался сформировать в умах своих читателей достаточно подробное представление, которое могло бы насытить ум и соответствовало бы сложившимся прежде * непомерным ожиданиям». Стараниями д'Эрбело Европа открыла для себя собственные возможности по очерчиванию (encompassing) и ориентализации Востока. В том, что Галлан говорит по

    46 поводу собственной и д'Эрбело materia orientalia, здесь и там проглядывает определенное чувство превосходства. Как и в трудах географов XVII века, таких как Рафаэль дю Манс (R. du Mans), европейцы смогли еще раз убедиться, ** что западная наука обогнала и превзошла Восток. Но очевидным становится не только преимущество западного взгляда на мир: есть еще и успешный опыт и методы освоения несказанного изобилия Востока, приведения его в систему, упорядоченную по алфавиту и доступную даже непрофессионалу. Когда Галлан говорит о д'Эрбело, что тот соответствует ожиданиям, это означает, как мне кажется, что автор Bibliotheque не пытается пересматривать прежние представления о Востоке. Ведь ориенталист именно тем и занимается, что соответствует в глазах чи* Galland. Prefatory «Discours» to: d'Herbelot. Bibliotheque orientale. P. xvi, xxxiii. По поводу состояния ориенталистики непосредственно прежде появлением труда д'Эрбело см.: Parry V. J. Renaissance Historical Literature in Relation to the New and Middle East (with Special Reference to Paolo Giovio) // Historians of the Middle East / Eds Bernard Lewis and P. M. Holt. London: Oxford University Press, 1962. P. 277–289. ** Barthold. La Decouverte de l'Asie. P. 137–138.

    103

    тателей их представлениям о Востоке, он и не пытается разрушать уже устоявшиеся убеждения. Все, что делает «Bibliotheque orientale», — это репрезентирует Восток более полно и более ясно. То, что прежде было бессвязным собранием случайно добытых фактов по поводу левантийской истории, библейских представлений, исламской культуры, наименований мест и т. д., превращается в рациональную панораму Востока от А до Я. Статью «Мохаммед» д'Эрбело начинает с перечисления всех имен пророка, а затем утверждает его идеологическую и доктринальную значимость следующим образом. Это известный обманщик Магомет, создатель и основатель ереси, которая называет себя религией и которую мы называем магометанством. См. статью Ислам. Толкователи Аль Корана и другие доктора мусульманского, или магометанского, права воздали этому ложному пророку все хвалы, которые ариане, павликиане или паулинисты и прочие еретики приписывали Иисусу Христу,

    47 * отрицая при этом его божественную сущность … «Магометанство» — весьма важный (и притом оскорбительный) европейский термин; «ислам», правильное название мусульманской веры, отсылает нас к другой статье. «Ересь, … которую мы называем магометанством», «разоблачена» как имитация христианской имитации подлинной религии. Затем в ходе пространного исторического обзора жизни Мохаммеда д'Эрбело уже может обратиться к более менее правильному изложению. Однако в «Библиотеке» важно именно расположение статьи о Мохаммеде. Опасности безудержного распространения ереси устраняются тем, что дело превращается в идеологически прозрачный вопрос алфавитного порядка. Мохаммед более не бродит по Европе как опасный и безнравственный распутник, но спокойно занимает свое (по общему * D'Herbelot. Bibliotheque orientale. Vol. 2. P. 648.

    104

    признанию, значительное) место на сцене ориенталистики.* Приводится его генеалогия, доводы и даже развитие, — все это в рамках простых заявлений, которые не позволяют ему блуждать где либо в другом месте. Подобные «образы» Востока являются именно образами, которые репрезентируют или символизируют весьма обширную сущность, в ином случае невозможно диффузную, именно с их помощью ее удается охватить взглядом и понять. Это также и характеры, отсылающие нас к таким

    48 описанным Теофрастом, Лабрюйером и Селденом типам, как хвастун, скряга или обжора. Возможно, не совсем верным будет утверждать, что перед нами воочию встают та

    49 кие характеры, как miles gloriosus, или Магомет обман щик, поскольку налагаемые дискурсивные ограничения рассчитаны на то, чтобы мы в лучшем случае смогли без затруднений и обиняков почувствовать родовой тип характера. Однако, характер Магомета в изложении д'Эрбело — это именно образ, поскольку ложный пророк — часть общего театрального представления, называемого orientale,в полной мере представленного в «Библиотеке». Дидактические качества ориенталистской репрезентации невозможно отделить от общего исполнения. В научной работе, такой как «Восточная библиотека», которая является результатом систематического исследования, автор подчиняет проработанный материал дисциплинарному порядку. Кроме того, он стремится ясно дать читателю понять, что издание представляет ему материал в упорядоченном дисциплинарным суждением виде. Таким образом, в действительности «Библиотека» воплощает в себе идею силы ориентализма и его эффективности. Читателю постоянно напоминают, что впредь, для того чтобы добраться до Востока, ему придется пройти сквозь выстроенные ориенталистами научные схемы и коды. Восток не * См. также: Watt, Montgomery. Muhammad in the Eyes of the West // Boston University Journal. Fall 1974. Vol. 22, no. 3. P. 61–69.

    105

    только подгоняли под моральные требования западного христианства, его окружили стеной подходов и суждений, отсылавших западный ум не непосредственно к восточным источникам, но прежде всего к другим работам ориенталистов. Сцена ориентализма, как я ее называю, превращается в систему морального и эпистемологического оцепенения. В качестве репрезентирующей институционализированное западное знание о Востоке дисциплины ориентализм воздействует трояким образом. Он воздействует на Восток, на ориенталиста и на западного «потребителя» ориентализма. Думаю, было бы неверно недооценивать силу этой тройственной связи. Восток (Orient) («отсюда и далее» к востоку (East)) откорректирован, даже наказан за то, что лежит вне границ западного общества, «нашего» мира. Именно так Восток подвергается ориен$ тализации. Это процесс, который не только маркирует Восток как сферу действия ориентализма, но также и заставляет непосвященного западного читателя принимать кодификации ориенталистов (как, например, выстроенную в алфавитном порядке «Библиотеку» д'Эрбело) за подлинный Восток. Короче говоря, истина становится функцией ученого суждения, а не самого материала, который временами, как кажется, самим своим существованием обязан ориенталистам. В целом этот дидактический процесс не так уж сложно объяснить и не так уж сложно понять. Следует только помнить, что все культуры определенным образом корректируют сырую реальность, превращая ее из неупорядоченного набора объектов в единицы знания. Проблема, собственно, не в том, что такая конверсия имеет место. Для человеческого сознания совершенно естественно сопротивляться воздействию неведомого и чужого, а потому все культуры склонны существенным образом трансформировать другие культуры, воспринимая их не такими, какие они есть, но такими, какими они должны быть (к выгоде воспринимающего). Для западного человека

    106

    Восток всегда напоминал некоторые аспекты Запада. Так, для некоторых немецких романтиков индийская религия была в сущности восточной версией германо христиан ского пантеизма. Тем не менее ориенталист делает такое превращение Востока из одного в другое сутью своей деятельности: он делает это ради себя самого, ради своей культуры, а иногда, как он полагает, и ради самого Востока. Этот процесс конверсии определенным образом дисциплинарно упорядочен: ему обучают, в его рамках существуют свои научные общества, периодические издания, традиции, вокабуляр, риторика, — все это в основе своей связано и подпитывается господствующими культурными и политическими нормами Запада. Как я постараюсь в дальнейшем показать, процесс конверсии в этой своей интенции становится все более тотальным, так что при обращении к ориентализму XIX и XX веков прежде всего бросается в глаза интенсивная схематизация им всего Востока в целом. Сколь давнюю историю имеет подобная схематизация, видно из приведенных мною примеров западной репрезентации Востока в классической Греции. Судить же о глубине и четкости артикуляции этих репрезентаций, основанных на более ранних представлениях, об исключительной тщательности ее схематизаций, о поразительной эффективности его положения в западной имагинативной географии можно по дантову «Аду». Достоинства «Божественной комедии» Данте состоят в неразрывной связи реалистического изображения земной реальности со всеобщей и вечной системой христианских ценностей. Данте пилигриму в его странствиям по Аду, Чистилищу и Раю открывается уникальное ви?дение суда и воздаяния. Так, он видит Паоло и Франческу, осужденных навечно за свои грехи, но одновременно повторяющих — даже проживающих — те движения души и поступки, из за кото рых они сюда попали. Каждая фигура в глазах Данте не только представляет саму себя, но и является типичной

    107

    репрезентацией определенного характера и предназначенной ему судьбы. «Maometto» — Мохаммед — появляется в песне 28 «Ада». Он помещен в восьмой из десяти кругов ада, в девятую из десяти Злых Щелей, в круг мрачных рвов, окружающих в аду крепость Сатаны. Таким образом, прежде чем Данте доходит до Мохаммеда, он проходит через круги, где содержатся менее тяжкие грешники: сладострастники, алчные, чревоугодники, еретики, гневливые, самоубийцы, богохульники и нечестивцы. После Мохаммеда на пути к самому дну ада, где обитает Сатана, — только поддельщики и предатели (Иуда, Брут и Кассий). Таким образом, он относит Мохаммеда к суровой иерархии пороков, к категории, которая у Данте названа «seminator di

    50 scandalo e di scisma». Кара Мохаммеда, конечно же, тоже вечная, носит особый характер: его тело рассечено от подбородка до ануса, как пишет Данте, подобно ушату без дна. В стихах Данте не упущено ни одной эсхатологической детали, так живо обрисовано наказание: кишки Мохаммеда и экскременты выписываются с поразительным

    51 тщанием. Мохаммед разъясняет Данте свое наказание, указывая при этом на идущего перед ним в ряду грешни

    52 ков Али, которого дьявол рассек надвое. Он также просит Данте предупредить Фра Дольчино, священника отступника, чья секта проповедует общность жен и богов и

    53 кого обвиняли в прелюбодеянии, что того ожидает. От читателя не ускользнуло, что Данте проводит параллель между бунтующей чувственностью Дольчино и Мохаммеда, а также между их претензиями на исключительное положение в теологии. Однако это еще не все, что Данте хочет поведать нам об исламе. Еще ранее в «Аду» мы встречаемся с небольшой группой мусульман. Авиценна, Аверроэс и Саладин находятся среди добродетельных язычников, которые, вместе с Гектором, Энеем, Авраамом, Сократом, Платоном и Аристотелем осуждены на пребывание в первом круге

    108


    54 ада, где им назначено минимальное (и даже почетное) наказание за то, что они не оценили благость христианского откровения. Конечно же, Данте восхищается их великими достоинствами и свершениями, но, коль скоро они не христиане, вынужден их осудить, хоть и не слишком сурово, на пребывание в аду. Вечность — великий уравнитель различий, это так, однако нарочитый анахронизм и аномальность того, что дохристианские светочи помещены в ту же категорию «проклятых язычников», что и послехристианские мусульмане, совершенно не беспокоит Данте. Даже несмотря на то, что Коран объявляет Иисуса пророком, Данте предпочитает считать, что великие мусульманские философы и султан полностью невежественны относительно христианства. Они могут в какой нибудь а исторической версии даже оказаться вместе с героями и мудрецами классической древности, как, например, на фреске Рафаэля «Афинская школа», где Аверроэс сидит на полу Академии вместе с Сократом и

    55 Платоном (или в «Диалогах мертвых» (1700–1718) Фенелона, где разворачивается дискуссия между Сократом и Конфуцием). Эти дискриминации и тонкости поэтического изображения ислама у Данте служат примером схематической, почти космологической неизбежности, с какой ислам и его представители оказываются порождением географического, исторического и, помимо всего, морального восприятия Запада. На эмпирические данные о Востоке или какой либо его части мало обращают внимание, прежде всего значение имеет то, что я называю ориенталистским ви?дением — видением, которое не ограничивается сферой профессиональной учености, но, скорее, является общим достоянием всех, кто размышляет о Востоке на Западе. Поэтическое дарование Данте усиливает это ви?дение Востока, делает его еще более репрезентативными. Мохаммеда, Саладина, Аверроэса и Авиценну включили в состав воображаемой космологии — их выстроили по по

    109

    рядку, расклассифицировали, втиснули в жесткие рамки и закрепостили, не обращая особого внимания ни на что, кроме их «функции» и той модели, которую они на этой сцене воплощают. Исайя Берлин следующим образом описал эффект подобного подхода. В [такой] … космологии мир людей (и в некоторых версиях вся Вселенная) представляют собой единую, всеобъемлющую иерархию, так что объяснить, почему каждый фрагмент таков, каков он есть, а также находится там и тогда, где и когда он есть, и делает то, что делает, — означает

    56 eo ipso сказать, в чем состоит их цель, сколь успешно они ее выполняют, и каковы отношения координации и субординации между целями различных сущностей в гармоничной пирамиде, которую они в совокупности образуют. Если такая картина реальности верна, то историческое объяснение, как и всякое другое, должно состоять, помимо прочего, в атрибуции индивидов, групп, наций, видов, — каждого к своему надлежащему месту в модели Вселенной. Знать «космическое» место той или иной вещи или личности — это то же самое, что сказать, что она есть или что она делает, ивтожевремя почему она должна быть там и делать то, что она делает. Отсюда быть и иметь ценность, существовать и иметь функцию (и выполнять ее более или менее успешно) — это одно и то же. Модель, и лишь она одна, приводит к появлению и является причиной смерти, дарует цель, т. е. ценность и смысл, всему сущему. Понимать — значит воспринимать модели… Чем более неизбежным можно представить событие, действие, характер, тем лучше их можно понять, тем глубже озарение исследователя и тем ближе мы стоим к конечной истине. Такой подход является глубоко антиэмпирическим.* То же самое относится и к ориенталистскому подходу в целом. Как и магия или мифология, он обладает характе* Berlin, Isaiah. Historical Inevitability. London: Oxford University Press, 1955. P. 13–14.

    110

    ром само ограничивающей, само подкрепляющей систе мы, в которой вещи таковы, каковы они есть, потому что они именно таковы, однажды, на все времена, по онтологическим соображениям, которые никакому эмпирическому материалу никогда не удастся ни поколебать, ни изменить. Европеец встречается с Востоком, и в особенности с исламом, во всеоружии такой системы репрезентации Востока и, как предположил Анри Пирен (Henri Pirenne), ислам становится для него олицетворением чужака, против которого и была направлена вся европейская цивилизация в целом еще с эпохи Средневековья. Упадок Римской империи в результате нашествия варваров имел парадоксальный эффект включения варварских областей в римскую или среднеземноморскую культуру, Романию

    57 (Romania), тогда как продолжающееся с VII века исламское вторжение, как отмечает Пирен, привело к смещению центра европейской культуры к северу из района Средиземного моря, ставшего теперь арабской территорией. «На сцену истории вышел германизм. Тем самым римская традиция была прервана. Теперь же грядет новая, самобытная романо германская цивилизация». Европа была заперта в себе самой: Восток, если это не просто торговый регион, был культурно, интеллектуально и духовно чужд Европе и европейской цивилизации, которая, по словам Пирена, стала «одним великим христианским сообществом, объе

    58 диненным общей ecclesia … Отныне Запад зажил своей собственной жизнью».* В поэме Данте, в работах Петра

    59 Достопочтенного (Peter the Venerable) и других ориенталистов из Клюни, в полемике с исламом христианских ав

    60 торов от Гиберта Ногентского (Guibert of Nogent) до Беды

    61 Достопочтенного, от Роджера Бэкона, Вильяма Триполийского, Бурхарда Сионского (Burchard of Mount Syon) и Лютера, в «Поэме о Сиде», в «Песни о Роланде», в трагедии * Pirenne, Henri. Mohammed and Charlemagne. Trans. Bernard Miall. N. Y.: W. W. Norton & Co., 1939. P. 234, 283.

    111

    Шекспира «Отелло» (то, что про «чернокнижника и колду

    62 на, / Который промышляет запрещенным»), — Восток и ислам неизменно репрезентированы как олицетворение чужака, играющего особую роль внутри Европы. Имагинативная география — от ярких портретов из «Ада» и до прозаических описаний в «Восточной библиотеке» д'Эрбело — легитимизирует вокабуляр, универсум репрезентативного дискурса, свойственного восприятию и пониманию ислама и Востока. То, что в рамках этого дискурса считается фактом, например то, что Мохаммед — обманщик, на деле является компонентом дискурса, позицией, которую этот дискурс заставляет нас принимать, как только встречается имя Мохаммеда. В основе всех этих составляющих ориенталистского дискурса (под которым я понимаю всего лишь вокабуляр, используемый тогда, когда речь идет о Востоке) — лежит ряд фигур репрезентации, или тропов. Эти фигуры относятся к действительному Востоку — или исламу, который является главным предметом моего исследования, — так же, как стилизованные костюмы к персонажам пьесы. Они подобны кресту, который, например, несет на себе Всякий

    63 (Everyman), или пестрому костюму Арлекина в комедии дель арте. Другими словами, нам не приходится обращать внимание на соответствие между языком, используемым для изображения Востока, и самим Востоком, и не столько потому, что язык неточен, но также и потому, что он даже не пытается быть точным. Как и Данте в своем «Аду, этот язык одновременно пытается и охарактеризовать Восток как чуждый, и схематически вывести его на театральную сцену, чья аудитория, импресарио и актеры рассчитаны на Европу, и только на Европу. Отсюда колебания между знакомым и чужым. Мохаммед — всегда обманщик (он знаком нам именно потому, что пытается быть похожим на Иисуса, каким мы его знаем) и всегда — восточный человек (т. е. чужой, потому что, хотя в каком то отноше нии он и похож на Иисуса, все же не такой, как Иисус).

    112

    Чем перечислять связанные с Востоком фигуры речи — его странность, отличие от нас, экзотическую чувственность и т. д. — лучше попытаемся выявить некоторые их общие черты, как они дошли до нас еще от эпохи Ренессанса. Все они декларативны и самоочевидны, грамматическое время, которым они оперируют — это вневременная вечность; они выражают впечатление повторяемости и силы, они всегда симметричны европейскому эквиваленту (хотя и диаметрально ниже), который иногда специфицируется, а иногда — нет. Для всех этих функций зачастую достаточно одной простой частицы «есть». Так, Мохаммед «есть» обманщик, сама эта фраза канонизирована в «Библиотеке» д'Эрбело и в известном смысле драматизирована Данте. Не нужно никакого фона, необходимое свидетельство для того, чтобы осудить Мохаммеда, уже содержится в частице «есть». Не нужно квалифицировать фразу, нет необходимости говорить, что Мохаммед «был» обманщиком, равно как не нужно задумываться о времени, когда не придется повторять это утверждение. Она просто («есть») повторяется, он «есть» обманщик, и каждый раз, когда кто либо это говорит, Мохаммед все более и более становится обманщиком, а автору заявления добавляется еще немного авторитета от того, что сказал такое. Так, знаменитая биография Мохаммеда Хамфри Придокса (Prideaux) XVII века имеет подзаголовок «Истинная природа обмана». Наконец, конечно же, такие категории, как обманщик (или, что то же самое, «восточный» человек), предполагают, даже требуют противоположной категории, оппозиции, которая не была бы связана ни с мошеннической подменой, ни бесконечно нуждалась бы в эксплицитной идентификации. И такой оппозицией является категория «оксидентальный», «западный», или, в случае Мохаммеда — Иисус. В философском отношении тот тип языка и ви?дения, который я в самом общем смысле называю ориентализмом, является формой радикального реализма. Всякий,

    113

    кто обращается к ориентализму (а это вполне обычное дело, если сталкиваешься с вопросами, объектами и регионами, которые принято считать восточными), будет обозначать, именовать, указывать, фиксировать то, что говорит и о чем думает словом или фразой, которые, как считается, либо полностью овладели реальностью, либо даже и есть сама реальность. Говоря риторически, ориентализм абсолютно анатомичен и энумеративен: пользоваться его вокабуляром, значит участвовать в партикуляризации и разделении Востока на поддающиеся управлению части. В психологическом отношении ориентализм — это форма паранойи, знание, отличающееся, скажем, от обычного исторического познания. Как мне кажется, отчасти это следствие имагинативной географии и тех жестких границ, которые она задает. Однако существуют также и сугубо современные вариации этих ориентализированных следствий, к рассмотрению которых я теперь и перехожу.

    III Проекты

    Судя по тому, до такой степени не оправдалось (и до та кой степени было ложным) высказанное Мишле грозное предостережением о том, что «Восток наступает, незримый, губительный для богов света по причине чарующих

    65 своих грез и магии свойственного ему chiaroscuro»,* нам необходимо заняться исследованием очевидного практического успеха ориентализма. Несмотря на то, что проведенная между Востоком и Западом граница оказывала на * Цит. по: Baudet, Henri. Paradise on Earth: Some Thoughts on European Images of Non European Man. Trans. Elizabeth Wentholt. New Haven, Conn.: Yale University Press, 1965. P. xiii.

    114

    Европу постоянное воздействие, культурные, материальные и интеллектуальные отношения между этими регионами развивались и прошли бесчисленный ряд фаз. В целом можно сказать, что именно Запад двигался на Восток, а не наоборот. «Ориентализм» — это родовой термин, который я применяю для описания западного подхода к Востоку, ориентализм — это дисциплина, при помощи которой обеспечивался (и обеспечивается) систематический подход к Востоку как к предмету познания, открытия и практики. Но помимо этого я использовал данный термин для обозначения собрания грез, образов и вокабуляров, открытых каждому, кто только пытался говорить о том, что лежит к востоку от этой разграничительной линии. Эти два аспекта ориентализма не разделены непроходимой гранью, поскольку, опираясь на них обоих, Европа беспрепятственно смогла продвигаться — и отнюдь не метафорически — на Восток. Здесь мне хотелось бы прежде всего рассмотреть материальные свидетельства этого продвижения. За исключением ислама, вплоть до XIX века Восток для Европы был сферой непрерывного и безраздельного доминирования Запада. Это абсолютно верно в отношении британского опыта в Индии, португальского опыта в Ост Индии, Китае и Японии, а также французского и итальянского опыта в различных регионах Востока. Правда, встречались отдельные случаи сопротивления туземцев, что несколько нарушает идиллию. Так, например, в 1638–1639 годах японские христиане вышвырнули португальцев из страны. Но по большому счету только арабский и исламский Восток представлял для Европы серьезный вызов на политическом и интеллектуальном, а иногда и на экономическом уровнях. На протяжении большей части истории ориентализм несет на себе печать проблематического отношения европейцев к исламу. В этом и состоит исключительно чувствительный аспект ориентализма, вокруг которого вращаются мои основные интересы в данном исследовании.

    115

    Без сомнения, ислам во многих отношениях был подлинной провокацией. Он был слишком близок к христианству географически и культурно. Он был близок к иудео эллинистической традиции, он многое творчески заимствовал из христианства, он смог гордиться своими беспрецедентными военными и политическими успехами. Но и это еще не все. Исламские земли находятся совсем рядом и перекрываются с библейскими землями. Более того, сердцевина исламской сферы всегда была наиболее близким к Европе регионом — тем, что называют Ближним Востоком. Арабский и древнееврейский принадлежат к одной группе семитских языков, и совместно они обладают (dispose and redispose) исключительно важным для христианства материалом. С конца VII века и до

    66 битвы при Лепанто в 1571 году ислам в его арабской, оттоманской или северо африканской, или испанской форме доминировал над европейским христианством или вполне реально угрожал ему. Ни в отношении прошлого, ни в отношении настоящего Европы никак нельзя упускать из виду то обстоятельство, что успехи ислама превзошли и затмили Рим. В этом отношении даже Гиббон не был исключением, как это видно из следующего пассажа из «Истории упадка и разрушения Римской империи». В победоносные для римской республики дни сенат сосредоточивал усилия своих консулов и легионов на одной войне и старался полностью раздавить первого врага, прежде чем вступать в борьбу со вторым. Такими трусливыми политическими принципами арабские калифы пренебрегали из великодушия или из энтузиазма. Они нападали с одинаковой энергией и одинаковым успехом и на преемников Августа, и на преемников Артаксеркса; и две соперничающие между собой монархии одновременно сделались жертвами врага, которого они так давно привыкли презирать. За десять лет Омарова правления сарацины подчинили его власти тридцать шесть тысяч городов и замков, разрушили четыре тысячи церквей или храмов,

    116

    принадлежавших неверным, и соорудили тысячу четыреста мечетей для исповедования религии Магомета. Через сто лет после бегства пророка из Мекки завоевания и владычество его преемников простирались от Индии до Атлантического океана, охватывая различные и отдаленные провинции…* Если термин «Восток» (Orient) понимали как то иначе, нежели как синоним азиатского востока (East) в целом или как общее обозначение всего далекого и экзотического, то наиболее строгое его понимание касалось именно исламского Востока (Orient). За этим «воинственным» Востоком утвердилось с подачи Анри Боде (Baudet) назва** ние «азиатской приливной волной». Конечно, в середине XVIII веке в Европе был момент, когда анналы «ориентального» знания вроде «Восточной библиотеки» д'Эрбело перестали соотносить преимущественно с исламом, арабами или оттоманами. Прежде культурная память по понятным причинам отдавала первенство таким сравнительно удаленным событиям, как падение Константинополя, крестовые походы, покорение Сицилии и Испании. Но даже если эти события означали Восток угрожающий, это не распространялось на остальную часть Азии. Всегда была Индия, где после появления там первых португальских опорных пунктов в начале XVI века, обозначивших ее присутствие, Европа (и прежде всего Англия) после длительного периода преимущественно экономической деятельности (с 1600 по 1758 год), стала доминировать также и политически, как оккупационная сила. Тем не менее сама Индия никогда не представляла собой серьезной угрозы для Европы. Именно потому, что местная власть там рухнула и открыла свои земли межевро* Gibbon. Decline and Fall of the Roman Empire. Vol. 6. P. 289. См.: Гиббон Э. История упадка и разрушения Римской империи. Т. 6. С. 9. (Перевод изменен.) ** Baudet. Paradise on Earth. P. 4.

    117

    пейскому соперничеству и неприкрытому политическому контролю со стороны Европы, последняя могла относиться к индийскому Востоку с таким высокомерием. Но никогда Европа не смотрела на Индию с тем чувством настороженности, которое закрепилось исключительно за исламом.* Однако между таким высокомерием и точным позитивным знанием имелось полное несоответствие. Статьи д'Эрбело в «Восточной библиотеке» по поводу индо персидских сюжетов полностью основывались на ис ламских источниках и можно со всей уверенностью утверждать, что до начала XIX века выражение «восточные языки» было синонимом «семитских языков». Восточный Ренессанс, о котором говорил Кине, имел следствием расширение некоторых довольно узких рамок, в которых ислам служил всеобъемлющим примером Востока.** Санскрит, индийская религия, история Индии получили статус научного знания лишь в конце XIX века благодаря усилиям

    67 сэра Уильяма Джонса. Но даже его интерес к Индии первоначально основывался на интересе и знании ислама. Неудивительно, что первой значительной работой ориенталистской науки после «Библиотеки» д'Эрбело стала «История сарацинов» Саймона Оккли, первый том кото

    68 рой вышел в 1708 году. Современные историки ориентализма считают, что позиция Оккли в отношении мусульман — а именно, утверждение, что прежде всего им мы обязаны появлением первой известной христианской философии — «болезненно шокировала» европейскую аудиторию. Оккли не только отчетливо обозначил выдающуюся роль исламских авторов, но также «впервые дал Европе аутентичное и глубокое представление об арабской точке зрения по поводу войн между Византией и Персией».*** * См.: Fieldhouse. Colonial Empires. P. 138–161. ** Schwab. La Renaissance orientale. P. 30. *** Arberry A. J. Oriental Essays: Portraits of Seven Scholars. N. Y.: Macmillan Co., 1960. P. 30, 31.

    118

    Однако Оккли был в достаточной мере осмотрителен, чтобы оградить себя от заразного воздействия ислама и в отличие от своего коллеги Уильяма Уинстона (преемника Ньютона в Кембридже), он всегда давал понять, что ислам — это вопиющая ересь. Напротив, Уинстон за свои симпатии к исламу был в 1709 году изгнан из Кембрид

    69 жа. На пути к сокровищам Индии (Востока) нужно было прежде пересечь исламские области и устоять против опасного воздействия ислама как системы квазиарианской веры. И на протяжении по крайней мере большей части XVIII века Британии и Франции это удавалось. Оттоманскую империю уже давно, с тех пор как она вошла в удобный (для Европы) старческий период, именовали не иначе как «Восточным вопросом». Британия и Франция воевали друг с другом в Индии между 1744 и 1748 годами и вновь между 1756 и 1763 годами, вплоть до 1769 года, когда англичане установили практически полный экономический и политический контроль над этим субконтинентом. Может ли быть нечто более очевидное: Наполеону прежде всего следовало бы обескровить британскую Восточную империю, перерезав ее главное шоссе — Египет. Хотя им непосредственно предшествовали по крайней мере два основных ориенталистских проекта, для современной истории ориентализма вторжение Наполеона в Египет в 1798 году и его же набег на Сирию имели гораздо бoльшие последствия. До Наполеона только дважды (и каждый раз учеными гуманитариями) были предпри няты попытки вторгнуться на Восток, снять с него его покровы таинственности, а также выйти за относительно безопасные пределы библейского Востока. Первая попытка была предпринята Авраамом Иакинфом Анке тиль Дюперроном (1731–1805), эксцентричным теорети ком эгалитаризма, человеком, который умудрился сочетать в своем сознании янсенизм с ортодоксальным католицизмом и брахманизмом, который отправился в Азию,

    119

    чтобы доказать действительно примитивное существование Избранного народа и библейскую генеалогию. Однако он существенно превзошел первоначальную цель и добрался на восток аж до Сурата, где ему удалось отыскать тайник с авестийскими текстами и завершить свой перевод Авесты. Раймон Шваб сказал по поводу того таинственного авестийского фрагмента, который и позвал Анкетиля в дорогу, что если «ученые, взглянув на знаменитый фрагмент в Оксфорде, затем возвращались к своим исследованиям, то Анкетиль взглянул — и отправился в Индию». Шваб также отмечает, что Анкетиль и Вольтер, хотя по темпераменту и идеологии они представляли собой полную противоположность, имели одинаковый интерес к Востоку и Библии, «один — затем, чтобы сделать Библию более неоспоримой, а другой — чтобы сделать ее еще более невероятной». По иронии судьбы перевод Авесты Анкетиля послужил целям Вольтера, поскольку открытия первого «вскоре привели к критике самих [библейских] текстов, которые до тех пор считались текстами боговдохновенными». Конечный эффект экспедиции Анкетиля хорошо описан Швабом. В 1759 году Анкетиль завершил в Сурате свой перевод Авесты, в 1786 году — перевод Упанишад в Париже — он прорыл канал между двумя полушариями человеческого гения, исправляя и расширяя старый средиземноморский гуманизм. Менее чем за 50 лет до этого, когда он научил их сравнивать персидские памятники с греческими, его соотечественники спрашивали себя: что это значит — быть персом? До него люди обращались за сведениями об отдаленном прошлом нашей планеты исключительно к великим латинским, греческим, еврейским и арабским авторам. Библию считали одинокой вершиной, аэролитом. Вселенная письменности была доступна, но едва ли кто подозревал о безмерности этих неведомых земель. Осознание началось с его перевода Авесты и достигло головокружительных высот благодаря изучению в Центральной Азии языков, число которых после Вавилона быстро рос

    120

    ло. В наших школах, прежде ограничивавшихся узким греко латинским наследием Ренессанса [из которого значи тельная часть дошла до нас через ислам], он мимоходом открывает картину бесчисленных цивилизаций минувших эпох, бесконечное число литератур. Более того, оказалось, что немногие европейские области были вовсе не единственными землями, оставившими след в истории.* Впервые Восток открылся Европе в материи своих текстов, языков и цивилизаций. Также впервые Азия получила точное интеллектуальное и историческое измерение, с помощью которого можно было подкрепить мифы о ее географической удаленности и безбрежности. Как неизбежная плата за внезапную культурную экспансию, вслед за восточными штудиями Анкетиля последовали труды

    70 Уильяма Джонса, второго из донаполеоновских проектов, о которых я упоминал ранее. И если Анкетиль распахнул перед нами широкие перспективы, то Джонс их захлопнул, систематизируя, сопоставляя, все сводя в единую плоскость. Ко времени отъезда в Индию в 1783 году он уже в совершенстве знал арабский, древнееврейский и персидский. Это, по видимому, было наименьшим из его достижений: он также был поэтом, юристом, эрудированным знатоком истории (polyhistor), хорошо знал классическую культуру и обладал неутомимым трудолюбием ученого, чьи усилия поставили его в один ряд с Бенджаменом Франклином, Эдмундом Берком (Burke), Уильямом Питтом (Pitt) и Самуэлем Джонсоном (Johnson). В свое время он получил назначение на «почетную и доходную должность в Индиях» и, заняв вскоре по прибытии пост в Ост Индской компании, начал собственное исследова ние, т. е. собирал, классифицировал, приручал Восток, тем самым превратив его в отрасль европейского знания. * Schwab, Raymond. Vie d'Anquetil Duperron suivie des Usages civils et religieux des Perses par Anquetil Duperron. Paris: Ernest Leroux, 1934. P. 10, 96, 4, 6.

    121

    В своей личной работе, озаглавленной «Предметы исследования в ходе моего пребывания в Азии» среди тем исследования он обозначил следующие: «Законы индусов и магометан; современная политика и география Индостана; наилучший способ управления в Бенгалии, арифметика и геометрия, а также разного рода смешанные науки об азиатиках (Asiaticks), медицине, химии, хирургии анатомии индийцев; натуральное производство в Индии; поэзия, риторика и мораль в Азии; музыка восточных наций; торговля, мануфактура, сельское хозяйство и коммерция в Индии» и т. п. 17 августа 1787 года он скромно писал лорду Элторпу (Althorp): «Такова моя цель — узнать Индию лучше, чем кто либо из европейцев прежде». Именно у него мог бы Бальфур в 1910 году найти прообраз свойственных англичанину притязаний знать Восток больше и лучше, чем кто либо другой. Официальной сферой деятельности Джонса было право — род занятий, имевший символическое значение для истории ориентализма. За семь лет до прибытия Джонса в

    71 Индию Уоррен Хастингс (Warren Hastings) решил, что индийцами нужно управлять в соответствии с их собственными законами — более инициативный проект, чем может показаться с первого взгляда, поскольку санскритский кодекс законов, пригодный для использования в практических целях, имелся лишь в переводе на персидский, причем в то время не было ни одного англичанина, который бы знал санскрит достаточно хорошо, чтобы сравнить его с исходным текстом. Один из чиновников компании, Чарльз Уилкинс (Wilkins), первым освоил сан

    72 скрит и приступил к переводу «Законов Ману», вскоре к нему присоединился Джонс. (Кстати говоря, Уилкинс был

    73 также первым переводчиком Бхагават Гиты.) В январе 1784 году Джонс собрал учредительное собрание Азиатского общества Бенгалии, которое в Индии играло ту же роль, что и Королевское общество в Англии. На посту первого президента Общества и в своей деятельности госу

    122

    дарственного чиновника Джонс приобрел эффективные познания Востока и восточных народов, что впоследствии сделало его бесспорным основоположником (выражение А. Дж. Арберри) ориентализма. Править и познавать, т. е. сравнивать Восток с Западом — таковы были цели Джонса, которых — с его непреодолимым стремлением всегда все систематизировать, подчинять бесконечное разнообразие Востока требованиям «полноты компендиума» законов, фигур, обычаев и работ, — как считается, он сумел достичь. Его знаменитое заявление показывает степень, до которой современный ориентализм даже в своих философских основаниях был компаративистской дисциплиной, ставя главной целью отыскать корни европейских языков в удаленном и безопасном Востоке. Санскрит, каким бы древним он ни был, — это замечательное творение, более совершенное, чем греческий язык, более богатое, чем латынь, и более изысканно утонченное, чем они оба вместе. Тем не менее он значительно более близок к ним обоим как по корням слов, так и по грамматическим формам, чем это могло быть благодаря случаю. Эта близость столь сильна, что любой филолог, изучив все три языка, не усомнился бы в том, что они про* исходят из одного общего источника. Многие из первых ориенталистов в Индии, как и Джонс, были учеными юристами, или же, что довольно любопытно, были медиками с явными миссионерскими наклонностями. Насколько можно судить, большинство из них было воодушевлено двоякой целью исследования «наук и искусств Азии с надеждой на то, чтобы способствовать их улучшению там и развитию знания и совершенствованию искусств у себя дома»** — именно таким * Arberry. Oriental Essays. P. 62–66. ** Pargiter, Frederick Eden,ed. Centenary Volume of the Royal Asiatic Society of Great Britain and Ireland 1823–1923. London: Royal Asiatic Society, 1923. P. viii.

    123

    образом были заявлены общие цели ориенталистов в «Столетнем томе» Королевского азиатского общества, основанного Генри Томасом Колбруком (Colebrooke) в 1823 году. Общаясь с современными восточными людьми, первые профессиональные ориенталисты, такие как Джонс, могли выполнять только эти две роли. Но мы не вправе сегодня винить их за то, что на их гуманитарную миссию налагались некоторые ограничения, связанные с официальным западным характером их деятельности на Востоке. Они были либо судьями, либо врачами. Даже Эдгар Кине, который писал, скорее, в метафизической, нежели в реалистической манере, смутно осознавал свое терапевтическое родство. «L'Asie a les prophetes, — говорит он в работе «Le Genie des religions» («Дух религий»),—

    74 L'Europe a les docteurs».* Надлежащее познание Востока строится на основе изучения классических текстов, и лишь после этого переходит к применению этих текстов к современному Востоку. Столкнувшись с бессилием и политической беспомощностью современного Востока, европейский ориенталист посчитал своим долгом спасти хотя бы часть утраченного прежнего величия классического Востока, для того чтобы «способствовать исправлению» Востока нынешнего. От классического прошлого Востока европеец заимствовал ви?дение (и тысячи фактов и артефактов), которые только он мог использовать наилучшим образом. Современному Востоку он нес облегчение и исправление, а также выгоды своего суда как лучшее из того, в чем нуждался современный Восток. Таковы были характерные черты всех ориенталистских проектов до Наполеона. Трудно было как то подготовить их успех заблаговременно. Например, Анкетиль и Джонс научились тому, что знали о Востоке, уже после того, как туда попали. Перед ними простирался, так сказать, Восток как таковой, и лишь спустя некоторое время, после немалых импровизаций, им удалось свести его к сравнительно небольшому региону. С другой стороны, Наполе

    124

    он хотел овладеть всем Египтом — никак не меньше, — и предварительная подготовка имела у него беспрецедентные размах и основательность. Но даже в этом случае такая подготовка носила поразительно схематичный и,

    75 если можно так выразиться, текстуальный характер. Те же самые черты будут свойственны и некоторым другим исследованиям. Три вещи были в голове у Наполеона, пока он готовился в Италии в 1797 году к следующему военному походу. Во первых, несмотря на то что Англия все еще оставалась грозной силой, его военный успех, дос

    76 тигший кульминации в договоре Кампо Формио, не оставлял ему иной возможности стяжать новую славу иначе, как на Востоке. Более того, Талейран незадолго до этого критически высказывался о «les avantagesa retirer de

    77 colonies nouvelles dans les circonstances presentes», и эти представления, наряду с соблазнительной перспективой нанести ущерб Британии, толкали его на Восток. Во вторых, Наполеона влекло на Восток еще с юности. В его юношеских записках, например, имеется конспект «Истории арабов» Мариньи (Marigny «History des Arabes»), и из записок и из разговоров, видно, как отмечает Жан Фети (Jean Thiry), что перед его глазами стояла память и слава Александрова Востока в целом, и Египта в особен* ности. Итак, идея в качестве нового Александра завоевать Египет напрашивалась сама собой, вкупе с дополнительным преимуществом приобретения новой исламской колонии за счет Англии. В третьих, Наполеон считал Египет наиболее предпочтительным проектом потому, что знал его тактически, стратегически, исторически и — не следует недооценивать и этого — текстуально, т. е. он читал и знал о нем из книг недавних и классических авторитетных европейских авторов. Дело в том, что для Наполеона Египет был таким проектом, который обрел реаль* Thiry, Jean. Bonaparte en Egypte decembre 1797–24 aout 1799. Paris: Berger Levrault, 1973. P. 9.

    125

    ность в его сознании и затем в ходе подготовки к походу, через опыт, принадлежавший к сфере идей и мифов, почерпнутых из текстов, а не из эмпирической реальности. Его планы по поводу Египта стали первыми из длинного ряда европейских столкновений с Востоком, в которых специфический опыт ориенталистов использовался непосредственно в колониальных целях. Наступил решающий момент, когда ориенталисту приходилось решать, лежат ли его симпатии и привязанности на Востоке, или же они связаны с устремленным к завоеваниям Западом. И со времен Наполеона и далее он неизменно выбирал последний путь. Что же касается самого императора, он видел Восток только таким, каким тот был закодирован сначала в классических текстах и затем в мнениях экспертов ориенталистов, чье основанное на классических текстах ви?дение казалось удобной заменой встречи с реальным Востоком. Наполеоновский список из нескольких десятков

    78 savants для его египетской экспедиции слишком хорошо известен, чтобы останавливаться на нем подробно. Идея состояла в том, чтобы создать нечто вроде живого архива экспедиции в форме исследований по всем темам, проведенных членами основанного им Института Египта. Возможно, несколько менее известно, что прежде всего Наполеон полагался на книгу графа де Вольне, французского путешественника, чье сочинение «Путешествие в Египет и Сирию» вышло в свет в двух томах в 1787 году. За исключением краткого авторского предисловия, сообщающего читателю, что неожиданное появление некоторой суммы денег (наследства) позволило ему предпринять поездку на Восток в 1783 году, «Путешествие» Вольне представляет собой документ, угнетающе лишенный личностного начала. По видимому, Вольне считал самого себя ученым, чья задача неизменно заключается именно в

    79 том, чтобы фиксировать etat того, что он видел. Своей кульминации «Путешествие» достигает во втором томе,

    126

    когда Вольне дает характеристику исламу как религии.* Взгляды Вольне представляют собой канонический образец враждебности исламу как религии и как системе политических институтов. Тем не менее Наполеон посчитал, что эта работа, как и другое сочинение Вольне «Considera

    80 tions sur la guerre actuel de Turcs» (1788), обладают исключительной важностью. Поскольку Вольне был, кроме того, практичным французом, он, как Шатобриан и Ламартин за четверть века до него, рассматривал Ближний Восток как подходящее место для реализации колониальных амбиций Франции. От Вольне Наполеон почерпнул также построенный в восходящем порядке по степени сложности список обстоятельств, с которыми придется столкнуться на Востоке любым французским экспедиционным силам. Наполеон в явной форме ссылается на Вольне в своих размышлениях по поводу египетской экспедиции — записках «Египетская и Сирийская кампании 1798–1799 годов», продиктованных им генералу Бертрану на о ве Св. Елены. Вольне, говорил он, считает, что существуют три препятствия для французской гегемонии на Востоке и что любой французской армии придется вести здесь сразу три войны: одна — против Англии, вторая — против Оттоманской Порты, и третья, самая сложная — против мусульман.** Утверждение Вольне было одновременно и резким, и трудно опровержимым, поскольку Наполеону, как и всякому, кто прочел работу Вольне, было ясно, что его «Путешествие» и «Размышления» — важные тексты, которые не может игнорировать никакой европеец, помышляющий о победе над Востоком. Иными словами, работа Вольне представляла собой настольную книгу, позволяю* Volney, Constantin$Francois. Voyage en Egypte et en Syrie. Paris: Bossange, 1821. Vol. 2. P. 241 and passim. ** Napoleon. Campagnes d'Egypte et de Syrie, 1798–1799: Memoires pour servira l'histoire de Napoleon. Paris: Comou, 1843. Vol. 1. P. 211.

    127

    щую снять человеческий шок, с которым сталкивался европеец при непосредственной встрече с Востоком. Тезис Вольне был таков: читай книги, и ты не будешь дезориентирован на Востоке, он тебе покорится. Наполеон понял Вольне почти буквально, но, что для него характерно, несколько тоньше. С первого же мгновения, когда египетская армия (Armeed'Egypte) появилась на горизонте, было сделано все, чтобы убедить му

    81 сульман, что «nous sommes les vrais musulmans», как сказано в прокламации Бонапарта от 2 июля 1798 года, обращенной к народу Александрии.* Опираясь на поддержку целой когорты ориенталистов (и находясь при этом на борту флагманского корабля под названием «Восток»), Наполеон использовал враждебное отношение египтян к мамелюкам, чтобы призвать к революционной идее равной для всех возможности вести исключительно благодатную и избирательную войну против ислама. Более всего изумило арабского хроникера этой экспедиции Абд ал Рахмана ал Джабарти то, что Наполеон использовал ученых для налаживания контактов с местными жителями, а также потрясение от наблюдения современного европейского интеллектуального истеблишмента с близкого расстояния.** Наполеон делал все, чтобы доказать, будто сражается за ислам. Все, что он говорил, сразу же переводилось на коранический арабский. Он также постоянно отдавал распоряжения по армии, призывающие помнить о чувствительности мусульман. (Ср. в этом отношении тактику Наполеона в

    82 Египте с тактикой Requerimiento, составленного в 1513 году (конечно же, по испански) испанцами для того, чтобы зачитывать его вслух индейцам: «Мы возь* Thiry. Bonaparte en Egypte, P. 126. См. также: Abu$Lughod, Ibrahim. Arab Rediscovery of Europe: A Study in Cultural Encounters. Princeton, N. J.: Princeton University Press, 1963. P. 12–20. ** Abu$Lughod. Arab Rediscovery of Europe. P. 22.

    128

    мем вас и жен и детей ваших, и сделаем из них рабов, продадим и будем распоряжаться ими так, как их Высочествам [королю и королеве Испании] заблагорассудится; мы заберем ваше добро и причиним вам всякий урон и ущерб, какой только сможем, как поступают с непокорными вассалами» и т. д.*). Когда Наполеон понял, что его армия слишком мала, чтобы навязать свою волю египтянам, он попытался привлечь на свою сторону местных имамов, кади, муфтиев и улемов, чтобы они толковали Коран в пользу Grande Armee. С этой целью он пригласил шестьдесят обучавшихся в Азхаре (Azhar) улемов в свою штаб квартиру, где им были оказаны все воинские почести, а затем они выслушали льстивые признания Наполеона в восхищении исламом и Мохаммедом, а также в его полном почитании Корана, с которым он был, по видимому, неплохо знаком. Это себя оправдало, и вскоре население Каира, как кажется, утратило всякое недоверие к оккупантам.** Позже Наполеон дал своему заместителю Клеберу строгие инструкции, обязывавшие его всегда осуществлять административное управление Египтом через ориенталистов и религиозных исламских лидеров, которых удастся привлечь на свою сторону. Всякая другая политика была бы слишком *** дорогостоящей и слишком глупой. Гюго считал, что ему удалось передать тактичную славу восточных экспедиций Наполеона в своей поэме «Два острова». * Цит. по: Helps, Arthur. The Spanish Conquest of America. London, 1900. P. 196, by Greenblatt, Stephen J. Learning to Curse: Aspects of Linguistic Colonialism in the Sixteenth Century // First Images of America: The Impact of the New World on the Old / Ed. Fredi Chiapelli. Berkeley: University of California Press, 1976. P. 573. ** Thiry. Bonaparte en Egypte. P. 200. Наполеон не был циником. Известно, что он обсуждал вольтеровского «Магомета» с Гете и защищал ислам. См.: Cherfils, Christian. Bonaparte et l'Islam d'apres les documents francais arabes. Paris: A. Pedone, 1914. P. 249 and passim. *** Thiry. Bonaparte en Egypte. P. 434.

    129

    Близ Нила их я встретил вновь. Египет блистает зарею рассвета; На Востоке восходит его имперская звезда. Победитель, энтузиаст, алчущий славы, Чудесный, он ошеломил землю чудес. Старые шейхи поклоняются юному и благодетельному эмиру. Народ благоговеет перед его исключительной силой; Гордый, явился он пред пораженными племенами, Подобно Магомету Запада.* Подобный триумф мог быть следствием только хорошей заблаговременной подготовки к военной экспедиции. Причем такую подготовку мог организовать лишь тот, кто сам не имел прежде иного опыта общения с Востоком, кроме как из книг и из общения с учеными. Идея предпринять полномасштабное академическое исследование в значительной степени связана с таким текстуальным подходом к Востоку. А такой подход, в свою очередь, был подкреплен конкретными Революционными декретами (в особенности одним из них — от III жерминаля — 30 марта 1793 года, — устанавливающим в ecole publique при

    83 «Bibliotheque nationale» преподавание арабского, турецкого и персидского языков).** Целью декрета было рационалистическое развенчание тайны и институционализация даже столь труднодоступного знания. Так, многие из наполеоновских переводчиков ориенталистов были учениками Сильвестра де Саси, который начиная с июня 1796 года стал первым и единственным преподавателем арабского в Ecole publique des langues orientales. Впоследствии Саси учил почти всех главных ориенталистов в Европе. Его ученики доминировали в этой области в течение * Hugo. Oeuvres poetiques. Vol. 1. P. 684. См.: Гюго В. Собр. соч. В 10 ти т. / Пер. П. Антокольского. М.: «Правда», 1972. Т.1. С. 8–9. ** Deherain, Henri. Silvestre de Sacy, ses contemporains et ses disciples. Paris: Paul Geuthner, 1938. P. v.

    130

    почти трех четвертей столетия. Многие из них были политически востребованы, так что кое кто оказался вместе с Наполеоном в Египте. Однако общение с мусульманами было лишь частью проекта Наполеона по обеспечению доминирования в Египте. Другой его частью была попытка добиться полной открытости Египта, абсолютной его доступности для исследования европейцев. Из земли мрака, части Востока, известной лишь из вторых рук благодаря деяниям первых путешественников, ученых и завоевателей, Египет должен был превратиться в часть французской науки. Здесь также очевиден текстуальный и схематический подход. Институт с его сонмом химиков, историков, биологов, археологов, хирургов и антикваров был своего рода ученым подразделением армии. Однако перед ним стояла не менее агрессивная задача: ввести Египет в современную Францию, и в отличие от «Описания Египта» аббата Ле Маскрие (Le Mascrier) 1735 года наполеоновское «Описание» было нацелено на полноту охвата. Практически с первых моментов оккупации Египта Наполеон наблюдал за тем, как Институт проводит свои встречи, эксперименты — осуществляет свою миссию по установлению фактов, как бы мы сказали теперь. Самое примечательное, что все, что говорили, что видели и что изучали, должны были фиксировать и действительно зафиксировали в этом великом коллективном труде по освоению одной страны другой, «Описании Египта», опубликованном в 23 увесистых томах в период между 1809 и 1828 годами.* Уникальность этого «Описания» не только в его размерах и даже не в прозорливости авторов, но в самом подхо* Description de l'Egypte, ou Recueil des observations et des recherches qui ont ete faites in Egypte pendant l'expedition de l'armee francaise, publie par les ordres de sa majeste l'empereur Napoleon le grand, 23 vols. Paris: Imprimerie imperiale, 1809–1828.

    131

    де к предмету исследования. Именно подход выделяет его среди современных ориенталистских проектов. Из первых нескольких страниц исторического предисловия, написанного Жаном Батистом Фурье (Jean Baptiste Fourier), секретарем Института, становится ясно, что, «создавая» Египет, ученые также непосредственно столкнулись с его подлинной культурной, географической и исторической значимостью. Египет был фокальной точкой взаимоотношений между Африкой и Азией, между Европой и Востоком, между памятью и актуальностью. Находясь между Африкой и Азией и легко сообщаясь с Европой, Египет занимает центр древнего континента. От этой страны остались лишь великие воспоминания. Она является родиной искусств и хранит бесчисленные монументы, ее главные соборы и дворцы, в которых проживают цари, все еще существуют, хотя даже самые недавние из этих сооружений были воздвигнуты во времена Троянской войны. Гомер, Ликург, Солон, Пифагор и Платон, — все они бывали в Египте, изучали его науки, религию и законы. Александр основал здесь процветающий город, который в течение длительного времени был торговым центром и который видел Помпея, Цезаря, Марка Антония и Августа, решавших здесь судьбы Рима и всего мира. А потому эта страна не может не привлекать внимания просвещенных государей, правящих судьбами наций. Какая бы нация ни входила в силу, будь то на Западе или в Азии, она неизменно обращала свой взор к Египту, который в некоторой мере почитался ее естественным * жребием. Поскольку Египет обладает исключительной значимостью для искусств, наук и правления, его роль заключалась в том, чтобы быть сценой, на которой происходят события всемирно исторического значения. Подчиняя себе Египет, новая власть естественным образом демонстрировала свою силу и подтверждала историю. Судьба Египта в * Fourier. Preface historique // Description de l'Egypte. Vol. 1. P. 1.

    132

    том, чтобы быть аннексированным, предпочтительно к Европе. Кроме того, такая власть также встала бы в один ряд с фигурами масштаба не меньшего, чем Александр, Цезарь, Платон, Солон и Пифагор, украшавшими Восток уже одним своим присутствием. Короче говоря, Восток существовал в качестве набора ценностей, привязанных, однако, не к современным реалиям, а к ряду особо значимых контактов с отдаленным европейским прошлым. Это чистой воды пример текстуального, схематического подхода. Фурье продолжает развивать соображения в таком же духе примерно на 100 страницах (каждая страница, кстати говоря, размером в один квадратный метр, поскольку размер страниц должен был соответствовать масштабу проекта). Однако ему предстояло на основе столь разнородного прошлого оправдать наполеоновскую экспедицию как нечто такое, что следует отсюда с неизбежностью. Драматическая перспектива никогда не упускается из виду. Памятуя о своих читателях в Европе и восточных фигурах, которыми он манипулирует, Фурье пишет: Мы помним впечатление, которое на всю Европу произвело ошеломительное известие о том, что французы пришли на Восток… Этот великий проект был спланирован в тайне и подготовлен с такой энергией и секретностью, что нам удалось обмануть настороженную бдительность врагов. О наших планах они узнали только тогда, когда все уже свершилось, когда все задуманное было успешно осуществлено …

    84 Такая драматическая coup de theare имела свои преимущества также и для Востока. Эта страна, передавшая свои познания столь многим нациям, ныне погружена в варварство. Только герою было под силу, как описывает Фурье, свести все факторы воедино.

    133

    Наполеон понимал, какое влияние это событие будет иметь на отношения Европы, Востока и Африки, на судоходство в Средиземном море, на судьбы Азии … Наполеон хотел предложить полезный пример Европы Востоку, чтобы в конце концов сделать жизнь его обитателей более приятной, равно как и доставить им все преимущества совершенной цивилизации. Ничто из этого не было бы возможно без постоянного обращения в проекте к искусствам и наукам.* Вернуть этот регион из его нынешнего варварства обратно к прежнему классическому величию, наставить Восток (к его же пользе) на путях к современному Западу, подчинить или снизить роль военной силы и тем самым возвеличить проект выдающегося познания, приобретенного в ходе политического доминирования на Востоке; сформулировать Восток, придать ему форму, идентичность, определение с полным сознанием его места в памяти, важности для имперской стратегии и его «естественной» роли в качестве довеска к Европе; представить в выгодном свете все познания, накопленные за время колониальной оккупации, под именем «вклада в современное познание», когда местных жителей либо не спрашивали вовсе, либо обращались с ними не иначе как с неким придатком к тексту (pretext), чья польза была предназначена отнюдь не для них самих; почувствовать себя европейцем, распоряжающимся (почти по собственному произволу) историей, временем и географией Востока; ввести новые области специализации; основать новые дисциплины; разделять, развертывать, схематизировать, сводить в таблицы, указатели и фиксировать все попадающее (и не попадающее) в поле зрения; делать на основе всякой наблюдаемой детали широкие обобщения и выводить из всякого обобщения непреложные законы относительно природы Востока, его темперамента, ментальности, обычаев или * Ibid. P. iii.

    134

    типа; и, кроме всего прочего, превращать живые реалии в материю текстов, обладать (или думать, что обладаешь) действительностью в основном потому, что Восток, по видимому, не в состоянии противостоять его силе, — таковы черты ориенталистского проекта, в полной мере реализованного в «Описании Египта», которое само в свою очередь было подкреплено и обеспечено полным поглощением Египта в ходе реализации наполеоновского замысла инструментами западного знания и власти. Итак, Фурье завершает свое предисловие тем, что объявляет: история запомнит, как «Egypte fut le theatre de sa [Napoleon's] gloire, et preserve de l'oubli toutes les circonstance de cet

    85 evenement extraordinaire».* Таким образом, «Описание» замещает собою историю Египта, или Востока, в качестве истории, которая обладает собственной связностью, идентичностью и смыслом. История, как она зафиксирована в «Описании», вытесняет историю Египта, или Востока, идентифицируя себя прямо и непосредственно с мировой историей, эвфемизмом истории Европы. Для сознания ориенталиста спасти некое событие от забвения равносильно тому, чтобы превратить Восток в театр для своих репрезентаций Востока, — именно это и говорит Фурье. Более того, уже сама возможность описать Восток в терминах современного Запада возвышает Восток из царства безмолвного мрака, где тот покоился в ничтожестве (за исключением разве что зарождающегося ропота — обширного, но еще смутного чувства собственного прошлого), к ясности современного европейского знания. Такой новый Восток фигурирует, например, в биологических разделах «Описания», подготовленных Жоффруа Сент Илером, суть которых — в подтверждении сформулированных Бюффоном законов зоологической специализации.** Или же он служит в качестве «contraste frappante avec les habitudes des nations * Ibid. P. xcii.

    135

    86 87 Europeennes»,* где «bizarre jouissances» восточных людей служат тому, чтобы подчеркнуть трезвость и рациональность привычек Запада. Или, если процитировать еще одну мысль о пользе Востока, — в телах европейцев ищут эквиваленты физиологических черт восточных людей, которые обеспечивали бы успешное бальзамирование тел так, чтобы павших на поле брани шевалье можно было бы сохранять как нетленные реликвии великой восточной кампании Наполеона.** Даже военное поражение наполеоновской оккупации Египта не лишило плодотворности его масштабные проекты относительно Египта и всего остального Востока. Оккупация в буквальном смысле породила весь современный опыт Востока, истолкованный на основе заложенного Наполеоном в Египте универсума дискурса, агентами доминирования и диссеминации которого были Институт и «Описание». Идея, как ее характеризует Шарль Ру (Charles Roux), заключалась в том, что Египет, «возвращенный к процветанию, возрожденный мудрым и просвещенным правлением … распространит свои цивилизующие лучи на всех восточных соседей».*** Действительно, эту миссию пытались осуществить и другие европейские державы, причем не только Англия. При сохранении этой общей миссии Запада в отношении Востока, несмотря на все раздоры внутри Европы, вульгарную конкуренцию и даже неприкрытую войну, это привело бы к ** Saint$Hilaire, Etienne Geoffroy. Histoire naturelle des poissons du Nil // Description de l'Egypte. Vol. 17. P. 2. * De Chabrol M. Essai sur les moeurs des habitants modernes de l'Egypte // Description de l'Egypte. Vol. 14. P. 376. ** Это отчетливо видно у барона Ларе: Larrey, Baron. Notice sur la conformation physique desegyptiens et des differentes races qui habitent en Egypte, suivie de quelques reflexions sur l'embaumement des momies // Description de l'Egypte. Vol. 13. *** Цит. по: Marlowe, John. The Making of the Suez Canal. London: Cresset Press, 1964. P. 31.

    136

    созданию новых проектов, нового ви?дения и новых инициатив, сочетающих дополнительные области старого Востока с завоевательным европейским духом. После Наполеона радикальным образом поменялся самый язык ориентализма. На новую ступень поднялся свойственный ему описательный реализм, который теперь стал не только стилем репрезентации, но и языком, действительным

    88 средством творения. Наряду с langues meres, как назвал эти забытые, пребывающие в дремотной спячке источники по современной европейской демотике Антуан Фабр д'Оливье (Antonine Fabre d'Olivet), был воссоздан и Восток, его собрали заново, его смастерили (was crafted), короче говоря, он родился стараниями ориенталистов. «Описание» стало эталоном для всех последующих попыток приблизить Восток к Европе и тем самым поглотить его полностью и — что особенно важно — устранить, или по крайней мере смягчить его чужеродность, а в случае ислама — и враждебность. С этого момента и впредь исламский Восток становится категорией, обозначающую, скорее, силу ориентализма, нежели исламские народы как человеческих существ, или же его историю ислама как историю. Наполеоновская экспедиция породила целое поколе

    89 ние текстуального потомства, от «Itineraire» Шатобриана до «Путешествия на Восток» Ламартина и «Саламбо» Флобера, и в той же традиции — «Сообщения о нравах и обычаях современных египтян» Лэйна и «Собственного повествования о паломничестве в ал Мадину и Мекку» Ричарда Бертона. Их связывает вместе не только общий фон восточной легенды или общий опыт, но также и научный интерес к Востоку как к своего рода общему лону, из которого все они вышли. То обстоятельство, что все эти творения парадоксальным образом оказались по большей мере стилизованными симулякрами, изощренными имитациями того, как, по мнению их авторов, должен был бы выглядеть живой Восток, никоим образом не умаляет

    137

    силы европейского влияния на Восток, чьим прототипом были, соответственно, Калиостро, человек, ставший для Европы олицетворением Востока, и Наполеон, его первый современный покоритель. Однако художественная или текстуальная работа была не единственным следствием наполеоновской экспедиции. Помимо этого был еще и более важный научный проект. Первым в этом ряду можно назвать «Systeme compare et

    90 histoire generale des langues semitiques» Эрнеста Ренана, завершенную в 1848 году (как раз вовремя, чтобы получить

    91 Prix Volney), и грандиозный геополитический проект, первыми этапами которого являются сооружение Ферди

    92 нандом де Лессепсем Суэцкого канала и английская оккупация Египта в 1882 году. Разница между ними не только в очевидном различии масштаба событий, но такжеивхарактере ориенталистских убеждений. Ренан действительно верил в то, что воссоздал в своих трудах Восток таким, каким тот был в действительности. Напротив, де Лессепс, всегда испытывал своего рода благоговейный ужас перед новизной собственного проекта, пробудившей на старом Востоке новые силы. Этот смысл был очевиден каждому, для кого открытие канала в 1869 году не было ординарным событием. В статье в «Газете по туризму и экскурсиям» от 1 июля 1869 года энтузиазм Томаса Кука идет еще дальше. 17 ноября величайший инженерный подвиг нынешнего века успешно завершит величественное инаугурационное

    93 fete, на которое своих специальных представителей пришлют почти все царственные европейские фамилии. И действительно, случай исключительный. О создании нового водного пути, связывающего Запад и Восток, мечтали веками, эта мысль занимала умы греков, римлян, саксонцев и галлов, однако лишь в последние годы современная цивилизация стала всерьез задумываться о том, чтобы превзойти деяния древних фараонов, много веков тому назад соорудивших между двумя морями канал, след от которого виден и поныне … Все, что связано с [современ

    138

    ными] работами носит гигантский масштаб, но внимательное чтение небольшого памфлета — описания предприятия, принадлежащее перу Шевалье де Сен Стоса (Chevalier de St. Stoess), — производит на нас еще более сильное впечатление от гения великого его вдохновителя, г на Фердинанда де Лессепса, чьей настойчивостью, спо койной отвагой и предусмотрительностью мечты веков, наконец, становятся реальностью, вещественным фактом… Это проект по установлению более близких связей между двумя странами Запада и Востока и таким образом * соединению двух цивилизаций различных эпох. Сочетание старых идей и новых методов, установление связей между культурами, чьи отношения с XIX веком весьма различны, — вот подлинная дань власти современной технологии и интеллектуальной воли, налагаемая ею на прежде неизменные и отделенные друг от друга географические сущности, такие как Восток и Запад, — вот что видит здесь Кук и что афиширует в своих журналах, речах, проспектах и письмах де Лессепс. Начало жизни Фердинанда с генеалогической точки зрения было вполне благополучным. Его отец, Матью де Лессепс (Mathieu), пришел в Египет вместе с Наполеоном и оставался там (в качестве «неофициального» французского представителя, как об этом говорит Марлоу**)еще четыре года после ухода французов в 1801 году. Во многих своих письмах Фердинанд затрагивает интерес Наполеона к сооружению канала, что, как он ошибочно считал, было задачей совершенно нереальной. Заразившись причудливой историей проектов сооружения канала, включая сюда и планы французов, привлекшие внимание Ришелье и последователей Сен Симона, де Лессепс в 1854 году вернулся в Египет, где начал заниматься тем предприятием, которое в итоге завершилось 15 лет спустя. * Цит. по: Pudney, John. Suez: De Lesseps Canal. N. Y.: Frederick A. Praeger, 1969. P. 141–142. ** Marlowe. Making of the Suez Canal. P. 62.

    139

    У него не было достаточного инженерного обоснования. Он полагался лишь на неимоверную веру в собственные чуть ли не божественные способности строителя, инициатора и творца. Поскольку с помощью дипломатических талантов он сумел добиться поддержки проекта и в Египте, и в Европе, ему показалось, что он уже обладает всеми необходимыми познаниями для успешного выполнения этой задачи. И что, возможно, еще более полезно, он научился погружать (to plant) потенциальных спонсоров в драматургию мировой истории, он заставлял их по

    94 чувствовать подлинный смысл «pensee morale», как он называл свой проект. Он говорил им в 1860 году: «Vous envisagez les immenses services que le rapprochement de l'occident et de l'orient doit rendre a la civilization et au development de la richesse generale. Le monde attend de vous un grand progres et vous voulez repondre a l'attente du

    95 monde».* Соответственно даже название созданной де Лессепсом в 1858 году инвестиционной компании несло в себе огромный энергетический заряд и отражало вынашиваемые им грандиозные планы: Compagnie

    96 universelle. В 1862 году Французская академия предложила приз за эпическую поэму о канале. Победитель конкурса, некто Борнье (Bornier), использовал следующие гиперболы, причем ни одна из них по сути не противоречила той картине, которую нарисовал де Лессепс, и тому, что действительно произошло. За работу! Рабочие, которых шлет наша Франция, Прочертите для мира этот новый путь! Ваши отцы, герои, дошли до сих пор; Будьте твердыми и отважными, Так же, как и они, вы боретесь у подножия пирамид, И четыре тысячи лет вновь смотрят на вас! * De Lesseps, Ferdinand. Lettres, journal et documents pour servira F histoire du Canal de Suez. Paris: Didier, 1881. Vol. 5. P. 310. По поводу склонности де Лессепса и Сесиля Родса к мистике см.: Baudet. Paradise on Earth. P. 68.

    140

    Да, это ради всего мира! Ради Азии и Европы, Ради тех далеких стран, что окутаны ночью, Ради коварного китайца и полуголого индийца; Ради счастливых, свободных, гуманных и смелых народов, Ради злых народов, ради народов рабов, Ради тех, кто еще не знает Христа.* Никогда еще де Лессепс не был так красноречив и изобретателен, чем когда от него потребовали обосновать чудовищные человеческие и финансовые затраты, которые поглощал канал. Он мог извергать целые потоки статистических данных для того, чтобы очаровать любого слушателя, он мог в равной мере свободно цитировать и Геродота, и морскую статистику. В своем дневнике за 1864 год он одобрительно процитировал наблюдение Казимира Леконта (Leconte) о том, что эксцентричная жизнь способствует развитию оригинальности в людях, а из оригинальности могут вырастать великие и необычай** ные свершения. Подобные свершения оправдывают сами себя. Несмотря на бесчисленный шлейф неудач, неимоверную цену, поразительные амбиции по изменению пути, который Европа предложила Востоку, канал стоил потраченных сил. Только такой проект мог преодолеть сомнения консультантов и ради преобразования Востока в целом сделать то, что интриганы египтяне, коварные китайцы и полуголые индийцы никогда не смогли бы сделать самостоятельно. Церемония открытия канала в ноябре 1869 года является еще более ярким примером, воплощающим в себе эти идеи, нежели вся история махинаций де Лессепса. В течение многих лет его речи, письма и памфлеты были заряжены взрывной энергией и театральной лексикой. В погоне за успехом он часто говорил о себе (всегда во множе* Цит. по: Beatty, Charles. De Lesseps of Suez: The Man and His Times. N. Y.: Harper & Brothers, 1956. P. 220. ** De Lesseps. Lettres, journal et documents. Vol. 5. P. 17.

    141

    ственном числе) «мы создали», «победили», «поместили», «достигли», «совершили», «признали», «упорно продолжали», «достигли». Нет ничего, как он не уставал повторять при всяком удобном случае, что могло бы нас остановить, нет ничего невозможного, ничего, что смогло бы в конечном итоге сравниться с реализацией «le resultat final,

    97 le grand but», как он полагал, решенного и в конце концов осуществленного. В своей речи на церемонии 16 ноября, обращенной к высшим чиновникам, папский посланник изо всех сил пытался соответствовать заданному каналом де Лессепса интеллектуальному и имагинативному характеру представления. Можно утверждать, что час, который только что пробил, — это не только один из самых торжественных моментов нашего века, но и один из наиболее важных и решающих из тех, что видит человечество на протяжении всей своей истории. Это место, где граничат — отныне не соприкасаясь — Африка и Азия, этот великий праздник человеческого рода, это величественное и космополитическое собрание, все население земного шара, все знамена, все флаги, радостно развевающиеся под этим огромным лучистым небом, воздвигнутый крест, почитаемый всеми наряду с полумесяцем, сколько чудес, какие поразительные контрасты, мечты, казавшиеся химерами, и ставшие осязаемой реальностью! И в сочетании такого количества чудес — сколько поводов для размышлений человеку мыслящему, сколько радости в настоящем и будущем, сколько блистательных надежд!.. Две крайности земного шара сближаются; сближаясь, они узнают друг друга; узнав же, что все люди — дети одного и того же Бога, испытывают радостный восторг взаимного братства! О, Запад! О, Восток! Приблизьтесь, всмотритесь, узнайте, приветствуйте и обнимите друг друга!.. Но за материальными событиями взгляд мыслителя обнаруживает более широкие горизонты, нежели конечные пространства — это безграничные горизонты, где сверша

    142

    ются высшие судьбы, славнейшие завоевания, бессмертная уверенность человеческого рода…. [Господь], пусть Твой божественный дух парит над этими водами! Пусть пройдет он с Запада на Восток и с Востока на Запад! О, Господь! Используй этот путь, чтобы приблизить людей друг к другу! * Казалось, весь мир спешит засвидетельствовать поддержку плана, который мог благословить и осуществить только сам Бог. Прежние различия и препоны преодолены: Крест поверг Полумесяц, Запад пришел на Восток, для того чтобы остаться там навсегда (до тех пор, пока в июле 1956 года Гамаль Абдель Насер не поднимет весь Египет, вновь воспользовавшись именем де Лессепса). В идее Суэцкого канала мы видим логическое завершение ориенталистской мысли и, что более важно, трудов ориенталистов. Для Запада Азия некогда олицетворяла нечто чуждое и далекое, а ислам — воинственную и враждебную по отношению к европейскому христианству силу. Для того чтобы преодолеть столь грозные константы, Восток нужно было сначала узнать, потом овладеть им, затем воссоздать его усилиями ученых, солдат и судей, которые вывели из забвения утраченные языки, историю, расы и культуры, чтобы водрузить их — вне сферы современного Востока — в качестве подлинного классического Востока, который в свою очередь можно было использовать для того, чтобы судить и управлять Востоком современным. Мрак рассеялся, и на смену ему пришли парниковые, искусственные сущности. Восток (Orient) стал научной категорией, означающей то, во что современная Европа за непродолжительное время превратила все еще сохранивший свое своеобразие восток (East). Де Лессепс и его канал покончили с удаленностью Востока (Orient), с его уединенным затворничеством в отношении Запада, с его вековечной экзотикой. Точно так * Ibid. P. 324–333.

    143

    же, как земную преграду можно превратить в водную артерию, так же и Восток в целом можно провести от враждебного противостояния к доброжелательному и смиренному сотрудничеству. После де Лессепса никто уже не мог говорить о Востоке как о другом мире в строгом смысле слова. Был только «наш» мир, «один» мир, связанный воедино, поскольку Суэцкий канал выбил почву из под ног тех последних провинциалов, которые все еще верили в разницу между мирами. Тем самым термин «восточный человек» стал понятием административным. Отныне он относится к сфере исполнительной власти и используется в связи с демографическими, экономическими и социологическими факторами. И для империалистов вроде Бальфура, и для антиимпериалистов вроде Дж. А. Хобсона (Hobson) восточные народы, равно как и африканцы, — это прежде всего представители подчиненной расы, а не обитатели определенной географической области. Де Лессепс нарушил географическую идентичность Востока (почти буквально), перетащив Восток на Запад и в конце концов развеяв морок исламской угрозы. После этого появляются новые категории и новый опыт, включая и опыт империализма, и ориентализм со временем адаптируется и к ним (хотя и не без трудностей).

    IV Кризисы

    Может показаться странным, что я говорю, будто что то или кто то придерживается текстуального подхода. Однако это выражение будет легче понять, если припомнить позицию Вольтера в «Кандиде», или же то отношение к реальности, которое в сатирическом ключе отразил Сервантес в «Дон Кихоте». Им было совершенно

    144

    ясно: надеяться, будто эту роящуюся, непредсказуемую и невнятную путаницу, в которой только и живут человеческие существа, можно понять на основе книг — текстов — это глубокое заблуждение. Применять вычитанное из книг непосредственно и буквально к реальности — значит подвергать себя опасности безрассудства или полного краха. Никто уже не может рассчитывать воспользоваться «Амадисом Галльским» для понимания Испании XVI века (или современной Испании) с бoльшим успехом, нежели пытаться понять на основе Библии то, что происходит, скажем, в Палате общин. Но совершенно очевидно, что подобные попытки столь простодушного использования текстов в действительности были, иначе бы «Кандид» и «Дон Кихот» не оставались своеобразным вызовом чита телю до сих пор. Это кажется обычным человеческим недостатком — предпочитать схематический авторитет текста дезориентирующему воздействию непосредственного контакта с людьми. Но присутствует ли такой недостаток постоянно, или же существуют такие обстоятельства, которые более, чем другие, способствуют проявлению текстуального подхода? Текстуальному подходу способствуют две ситуации. Одна из них — когда человек нос к носу сталкивается с чем то неизвестным и пугающим, что прежде всегда находилось где то там, далеко. В этом случае ему приходится искать опору, отыскивая нечто сходное не только в собственном прежнем опыте, но и в том, что ему известно из книг. Путевые заметки или путеводители оказываются здесь таким же «естественным» видом текста, столь же логичным по композиции и использованию, как и любая другая пришедшая на ум книга, именно потому что человеку вообще свойственно прятаться за текст, если кажется, что неопределенности ситуации в ходе путешествия по незнакомой земле угрожают его самообладанию. Многие путешественники ловили себя на том, что когда они рассказывали, насколько опыт жизни в новой стране отлича

    145

    ется от того, что они ожидали, имели при этом в виду, что реальность оказалась не такой, как это было описано в книгах. И конечно же многие авторы путевых дневников и путеводителей писали их именно для того, чтобы сказать: эта страна действительно такова или даже лучше, она действительно полна красок, драгоценна, интересна и т. д. В любом случае, идея состоит в том, что люди, места и опыт всегда можно описать в книге (или в тексте) так, что книга (или текст) обретает больший авторитет и даже пользу в сравнении с описываемой действительностью. Комизм попыток Фабрицио дель Донго попасть на поле битвы при Ватерлоо не столько в том, что ему никак не удается его отыскать, сколько в том, что ищет он то, о чем

    98 вычитал в книгах. Вторая ситуация, способствующая текстуальному подходу, — это видимость успеха. Если кто то прочтет в книге, что львы свирепы, и затем повстречается со свирепым львом (я, конечно же, упрощаю ситуацию), то велика вероятность, что он прочтет еще несколько книг того же автора и будет им доверять. Но если помимо всего прочего в этой книге про львов будет написано, как себя вести со свирепыми львами, и эти советы действительно окажутся полезными, то автор не только заслужит доверие, но его еще и попросят попробовать себя в других жанрах. Существует достаточно сложная диалектическая связь, посредством которой реальный опыт читателя определяется тем, что он читает, а это в свою очередь влияет на выбор писателем тем, наперед заданных опытом читателя. Книга о том, как совладать со свирепым львом, может послужить причиной появления целого ряда книг на такие темы, как свирепость львов, истоки их свирепости и т. д. Аналогичным образом, по мере того как текст фокусируется более строго на этой теме — уже не лев как таковой, но именно его свирепость, — можно ожидать, что те советы, которые даются на случай встречи со свирепым львом, в действительности будут (пре)увеличивать его свирепость, вынуж

    146

    дать его быть свирепым, поскольку именно в этом и есть его (льва) суть; в сущности это и есть то, что мы знаем или только и можем знать о нем. Текст, претендующий на то, чтобы содержать в себе знание о чем то действительно важном, и вырастающий из обстоятельств, аналогичных названным, не так то про сто выбросить из головы. За ним стоит определенный опыт. В нем аккумулирован авторитет академических ученых, институтов и правительств, окружая его гораздо бoльшим престижем, чем это мог бы обеспечить ему сам по себе практический успех. Самое важное в том, что подобные тексты могут порождать не только знание, но и саму описываемую ими реальность. Со временем такое знание и такая реальность создают традицию, или то, что Мишель Фуко назвал дискурсом, чье материальное присутствие или вес (а вовсе не оригинальность отдельного автора) в действительности ответственны за возникающие в ее пределах тексты. Такого рода тексты состоят из предзаданных единиц информации, которые Флобер по

    99 местил в список idees recues. В свете всего сказанного посмотрим еще раз на Наполеона и де Лессепса. Все, что было им известно о Востоке, в той или иной степени пришло из книг, написанных в ориенталистской традиции и попавших в разряд ideesrecues. Для них Восток подобен свирепому льву — это нечто, с чем сталкиваешься и с чем нужно суметь справиться — отчасти потому, что именно такой Восток стал возможен благодаря текстам. Этот Восток безмолвен, он беспрепятственно позволяет Европе осуществлять свои проекты, которые затрагивают интересы местных жителей, но никогда непосредственно перед ними не ответственны. Этот Восток не в силах противиться подобным специально для него разработанным проектам, образам или простым описаниям. Ранее в этой главе я назвал такие отношения между письмом Запада (и его последствиями) и молчанием Востока результатом и знаком большой культурной силы

    147

    Запада, его воли к власти над Востоком. Но есть и иная сторона этой силы, сторона, существование которой зависит от давления ориенталистской традиции и свойственного ей текстуального отношения к Востоку. Эта сторона существует в нашей жизни подобно тому, как книги про свирепых львов будут существовать до тех пор, пока львы не смогут нам как либо ответить. Перспектива, в которой редко рассматривают Наполеона и де Лессепса, — если брать среди авторов множества проектов, вынашивавших планы относительно Востока, только этих двух, — состоит в том, чтобы рассмотреть осуществление этих планов на фоне полного безгласия Востока, — в основном потому, что именно ориенталистский дискурс (сверх и помимо неспособности Востока им противостоять) придает такой деятельности значение, вразумительность и реальность. Ориенталистский дискурс плюс то, благодаря чему он оказался возможен (в случае Наполеона — это несомненно бoльшая военная мощь Запада в сравнении с Востоком), дают нам того самого восточного человека, которого можно было представить в «Описании Египта», и тот самый Восток, который можно было перекроить наново, как перекроил Суэцкий перешеек де Лессепс. Более того, именно ориентализм и обеспечил успех подобным действиям (по крайней мере так представляется с их точки зрения, которая не имеет ничего общего с точкой зрения самих восточных народов). Иными словами, успех имел все признаки действительно взаимовыгодного обмена между восточным человеком и западным, как и тот, о котором идет речь в рефрене Судьи «сказал я себе, сказал я» (said I

    100 to myself, said I) из «Суда присяжных». Коль скоро мы представили ориентализм как своего рода проекцию Запада на Восток и волю управлять последним, нам предстоит столкнуться еще с несколькими неожиданностями. Если можно сказать, что такие историки, как Мишле, Ранке, Токвиль и Буркхардт, выстраи$

    148

    вали свои нарративы «как своего рода историю»,* то же самое верно и для ориенталистов, которые выстраивали историю Востока, его характер и судьбу на протяжении сотен лет. В течение XIX и XX веков число ориенталистов значительно возросло, потому что диапазон имагинативной и реальной географии сузился, потому что взаимоотношения Востока и Запада определялись безостановочной европейской экспансией в поисках рынков, ресурсов и колоний и, наконец, потому что ориентализм завершил собственный метаморфоз, превратившись из научного дискурса в имперский институт. Свидетельства подобного метаморфоза очевидны в том, что я говорил о Наполеоне, де Лессепсе, Бальфуре и Кромере. Их проекты на Востоке лишь в самом первом приближении можно представить как действия гениальных и прозорливых людей, героев в смысле Карлейла. Действительно, действия Наполеона, де Лессепса, Кромера и Бальфура покажутся нам, скорее, вполне привычными и менее неожиданными, если вспомнить схематику д'Эребело и Данте и добавить к ним современный эффективный движитель (например, европейскую империю XIX века) и позитивный ракурс: поскольку никому не под силу аннулировать Восток онтологически (уже д'Эребело и Данте, по всей видимости, это понимали), нам следует им овладеть, наладить с ним отношения, усовершенствовать его, радикально при этом переиначив. Моя позиция состоит в том, что произошел переход от преимущественного текстуального восприятия, формулирования или определения Востока к практическому использованию этих позиций, и что ориентализм во многом связан (если только можно использовать этот термин буквально) с перевернутым переходом. Если говорить об ори* White, Hayden. Metahistory: The Historical Imagination in Nineteenth Century Europe. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1973. P. 12. См.: Уайт Х. Метаистория: историческое воображение в XIX веке. Екатеринбург, 1999. С. 25–26.

    149

    ентализме как о сугубо научной деятельности (а я пытался показать, что идею научной деятельности как незаинтересованного и абстрактного познания не так то просто по нять, хотя и можно допустить ее умом), на его счету значительные достижения. На пике его расцвета в XIX веке появились ученые ориенталисты, увеличилось число изу чаемых на Западе языков и количество изданных, переведенных и прокомментированных манускриптов, не так уж редко появлялись исследователи, которые относились к Востоку с симпатией и с неподдельным интересом занимались такими вопросами, как грамматика санскрита, финикийская нумизматика и арабская поэзия. Тем не менее — и здесь не должно быть недомолвок — ориентализм подмял под себя Восток. Как система мышления по поводу Востока, он всегда восходил от специфически человеческих деталей к надчеловеческим обобщениям. На основе творчества какого нибудь арабского поэта X века ориентализм переходил к рассуждениям о политике в отношении (и по поводу) восточной ментальности в Египте, Ираке или Аравии. Аналогичным образом стих из Корана мог считаться лучшим свидетельством неискоренимого сладострастия мусульман. Ориентализм воспринял Восток неизменным, абсолютно отличным от Запада (причем причины такой позиции от эпохи к эпохе менялись). Ориентализму, как он сформировался после XIX века, никогда не удавалось подвергнуть самого себя ревизии, критически к себе отнестись. Все это вместе делает появление Кромера и Бальфура в качестве наблюдателей и управителей Востока совершенно неизбежным. Близость между политикой и ориентализмом — или, выражаясь более осмотрительно, огромная вероятность того, что почерпнутые из ориентализма идеи могли быть использованы в восточной политике, — является важной, хотя и чрезвычайно деликатной темой. Это ставит вопрос об обвинительном или оправдательном уклоне, научной объективности или ответственности группы давления в

    150

    таких сферах, как изучение чернокожих или женщин. Это также вызывает беспокойство по поводу культурных, расовых или исторических обобщений, их использования, ценности, степени объективности и принципиальной направленности. Но более всего привлекают внимание те политические и культурные обстоятельства, при которых западный ориентализм процветал на фоне униженного положения Востока или восточного человека в качестве объекта исследования. Могут ли быть с ориентализированным Востоком, который так точно охарактеризовал Анвар Абдель Малик, какие то иные отношения, нежели политические отношения господина раба? А) На уровне положения проблемы и проблематичного, … Восток и восточные люди [рассматриваемые ориентализмом] как «объект» исследования отмечен печатью «инаковости» — как и все отличающееся, будь то «субъект» или «объект» — но «инаковости» конститутивной, сущностного рода … Такой «объект» исследования, как это обычно и бывает, должен оставаться пассивным, обладать «исторической» субъективностью, кроме того, не быть активным, самостоятельным, суверенным в отношении себя самого: единственный Восток, восточный человек, или «субъект», который здесь допускается (да и то в крайнем случае), — это, выражаясь философски, отчужденное бытие, т. е. иное в отношении самого себя, выявленное, понятое, определенное — и исполненное — другими. Б) На уровне тематическом [ориенталисты] приняли эссенциалистскую концепцию изучаемых стран, наций и народов Востока, концепцию, выражающуюся в характерной этнической типологии, … которая вскоре скатывается к расизму. С позиции традиционного ориентализма должна быть некая сущность (иногда это явственно выражается в метафизических терминах), что является неотчуждаемой общей основой для рассмотрения всего сущего. Эта сущность является одновременно и «исторической», поскольку отсылает к началу истории, и фундаментальным образом а исторической, поскольку она пронизывает собой сущее, «объект» изучения в его неотчуждаемой и неразви

    151

    вающейся специфичности, вместо того чтобы определять его, как и все прочие существа, страты, нации, народы и культуры, — как продукт, результат действующих в сфере исторической эволюции сил. Таким образом, дело заканчивается типологией, — основанной на реально существующей специфичности, но оторванной от истории и, следовательно, постигаемой как нечто неосязаемое, сущностное — что делает «объект» изучения другим существом, по отношению к которому познающий субъект оказывается трансцендентным. В итоге мы получаем хомо китаикуса, хомо арабикуса (или даже хомо египтикуса, почему нет), хомо африкануса и человека вообще (в смысле «нормального человека»), под которым подразумевается европеец исторического периода, т. е. после античной Греции. Всякому ясно до какой степени, начиная с XIX и по XX век, разоблаченная Марксом и Энгельсом гегемония владетельных меньшинств и вскрытый Фрейдом антропоцентризм связаны с европоцентризмом в области гуманитарных и социальных наук и в особенности тех из них, которые имеют непосредственное отношение к неевропейским народам.* Абдель Малик говорит о собственной истории ориентализма, которая в соответствии с представлением о «Востоке» конца XX века ведет его в описанный выше тупик. Позвольте нам кратко проследить ход этой истории, начиная с XIX века, рассмотреть, каким образом он приобретает вес и силу, «гегемонию владетельных меньшинств» и антропоцентризм вкупе с европоцентризмом. С последних десятилетий XIX века и по крайней мере в течение следующих полутора веков в ориентализме как дисциплине лидирующую роль играли Англия и Франция. Великие филологические открытия в сравнительной грамматике, сделанные Джонсом, Францем Боппом, Яковом Гримом и другими, первоначально были всецело обязаны манускриптам, попадавшим с Востока в Париж и Лондон. * Abdel Malek, Anwar. Orientalism in Crisis // Diogenes. Winter 1963. Vol. 44. P. 107–108.

    152

    Почти все без исключения ориенталисты начинали свою карьеру в качестве филологов, и революция в филологии, совершенная Боппом, Саси, Бурнуфом (Burnouf) и их учениками, заключалась в создании компаративистской дисциплины, основывавшейся на допущении, что (все) языки относятся к определенным семьям, примером чего являются прежде всего индоевропейская и семитская семьи. С самого начала ориентализм нес в себе две основные черты: (1) недавно обретенное научное самосознание, основанное на лингвистической значимости Востока для Европы, и (2) тенденцию разделять, подразделять и разделять заново свой предмет, сохраняя при этом способ мышления о Востоке, всегда остающийся неизменным, единообразным и предельно своеобразным объектом. Примером сочетания обоих этих черт является изучавший санскрит в Пакистане Фридрих Шлегель. Хотя ко времени опубликования его работы «О языке и мудрости индийцев» в 1808 году Шлегель уже практически отрекся от своего ориентализма, он все еще считал, что санскрит и персидский, с одной стороны, и греческий и немецкий языки, с другой, имеют между собой больше общего, чем с семитскими, китайскими, американскими или африканскими языками. Более того, индоевропейская семья была с художественной точки зрения проста и понятна, тогда как, например, семитская семья такими чертами не обладала. Подобные абстракции не беспокоили Шлегеля, для которого нации, расы, умы и народы — все, о чем можно говорить со страстью (и в постоянно сужающейся перспективе популизма, от чего первым предостерегал Гердер), — сохраняли притягательность на протяжении всей его жизни. Тем не менее Шлегель нигде не говорит о живом, современном Востоке. Когда в 1800 году он сказал: «Именно на Востоке должны мы искать высший ро

    101 мантизм», — то имел в виду Восток Шакунталы, Зенд Авесты и Упанишад. Что же касается семитов, чей язык агглютинативен, неэстетичен и механичен, то они —

    153

    иное дело, они стоят ниже по уровню, это отсталые народы. Лекции Шлегеля о языке и жизни, истории и литературе полны подобных дискриминаций, которые он проделывает ничтоже сумняшеся. Древние евреи, — говорит он, — созданы для того, чтобы быть народом пророков и прорицаний. А вот мусульмане несут «мертвый, пустой теизм, всего лишь негативную унитарную веру».* Большая часть из расистских элементов, присутствующих в упреках Шлегеля в адрес семитов и других «низших» восточных народов, была широко распространена в европейской культуре. Но нигде более, вплоть до дарвинистов антропологов и френологов конца XIX века, не стали они основой научного рассмотрения, как это произошло в сравнительной лингвистике и в филологии. Казалось, что язык и раса связаны множеством сложнейших взаимосвязей, и «хороший» Восток — это всегда классический период какой нибудь древней Индии, тогда как «плохой» Восток связан с нынешней Азией, частично с Северной Африкой и повсеместно — с исламом. «Ариане» были ограничены рамками Европы и древнего Востока, как показал Леон Поляков (не упомянув ни разу, что «семиты» — это не только древние евреи, но также и мусульмане**), арианский миф доминировал в исторической и культурной антропологии за счет «меньших» народов. Официальная интеллектуальная генеалогия ориентализма определенно должна включать в себя Гобино, Ренана, Гумбольдта, Штайнталя, Бурнуфа, Ремюса, Пальмера, Вайля, Доци, Мюира (Steinthal, Burnouf, Remusat, Palmer, * Schlegel, Friedrich. Uber die Sprache und Weisheit der Indier: Ein Beitrag zur Begrundung der Altertumstunde. Heidelberg: Mohr & Zimmer, 1808. P. 44–59; Schlegel. Philosophie der Geschichte: In achtzehn Vorlesungen gehalten zu Wien im Jahre 1828 / Ed. Jean Jacques Anstett. Vol. 9 // Kritische Friedrich Schlegel Ausgabe / Ed. Ernest Behler. Munich: Ferdinand Schoningh, 1971. P. 275. ** Poliakov, Leon. The Aryan Myth: A History of Racist and Nationalist Ideas in Europe. Trans. Edmund Howard. N. Y.: Basic Books, 1974.

    154

    Weil, Dozy, Muir), если называть почти наугад только самые известные имена XIX века. Она также должна включать в себя диффузный слой различных ученых обществ: Societe asiatique, основанное в 1822 году, the Royal Asiatic Society, основанное в 1823 году, American Oriental Society,

    102 основанное в 1842 году и т. д. Но, возможно, официальная генеалогия попыталась бы отрицать, что значительный вклад в нее внесли также художественная литература и путевые заметки, подкреплявшие установленные ориенталистами различения между отдельными географическими, темпоральными и расовыми регионами Востока. Однако подобное отрицание было бы некорректным, поскольку в отношении исламского Востока эта литература особенно богата и вносит существенный вклад в построение ориенталистского дискурса. Сюда входят труды Гете, Гюго, Бертона, Шатобриана, Кинглейка (Kinglake), Нерваля, Флобера, Лэйна, Бертона, Скотта, Байрона, Виньи, Дизраэли, Джордж Элиот и Готье. Позднее, в конце XIX — начале XX века, к этому ряду можно добавить Даути (Doughty), Барраса, Лоти, Т. Е. Лоуренса, Форстера (Barres, Loti, Lawrence, Forster). Все эти авторы явственно очертили то, что Дизраэли назвал «великой азиатской тайной». Существенную роль в этом предприятии сыграли не только раскопки мертвых цивилизаций Востока в Месопотамии, Египте, Сирии и Турции (осуществленные европейскими археологами), но также основные географические экспедиции, неизменно проходившие через Восток. К концу XIX века все эти достижения получили материальное подкрепление в виде европейской оккупации всего Ближнего Востока (за исключением отдельных частей Оттоманской империи, поглощенных после 1918 года). И вновь главными колониальными силами были Британия и Франция, хотя Россия и Германия также играли в этом процессе * определенную роль. Колонизация означала прежде всего

    155

    осознание — анасамом деле и созидание — интересов. Это могли быть коммерческие, коммуникационные, религиозные, военные и культурные интересы. Например, в том, что касается ислама и исламских территорий, Британия считала, что она, как христианская держава, имеет законные интересы по обеспечению собственной безопасности. Возникает сложный аппарат по обслуживанию этих интересов. Так появляются первые организации вроде Общества содействия распространению христианского знания (1698), Общества распространения Евангелия за рубежом (1701), Церковного миссионерского общества (1799), Британского и иностранного библейского общества (1804), Лондонского общества содействия распространению христианства среди евреев (1808). Все эти миссии «открыто присоединились к европейской экспансии».* Добавьте к этому торговые компании, научные общества, фонды географических исследований, переводческие фонды, насаждение на Востоке школ, миссий, консульских отделов, фабрик и иногда крупных европейских сообществ, и понятие «интереса» более полно раскроет свой смысл. Как бы то ни было, эти интересы защищали с большим рвением и затратами. Однако мой очерк носит самый общий характер. Что общего между типичным опытом и эмоциями, которые сопутствуют и научным успехам ориентализма, и политическим завоеваниям, опирающимся на помощь ориентализма? Во первых, это разочарование от того, что современ ный Восток не похож на книги о нем. Вот фрагмент из письма Жерара Нерваля, написанного Теофилю Готье в конце августа 1843 года. Я уже потерял, царство за царством, провинцию за провинцией, самую прекрасную часть Вселенной, и скоро не останется ни одного места, где я смог бы найти убежище для своих грез; но больше всего я сожалею о Египте: ему * Tibawi A. L. British Interests in Palestine, 1800–1901. London: Oxford University Press, 1961. P. 5.

    156

    нет больше места в моем воображении, теперь я с горечью поместил его в своей памяти.* Это писал автор великого «Путешествия на Восток». Сетования Нерваля — общая тема романтизма (обманутые грезы, как об этом говорит Альберт Бегин (Beguin) в работе «Романтическая душа и мечта» («L'Ame romantique et le reve»)) и путешественников по библейскому Востоку, от Шатобриана до Марка Твена. Как это хорошо видно в «Песни о Магомете» (Magometgesang) Гете или в «Прощании аравитянки» («Adieux de l'hotesse arabe») Гюго, всякий непосредственный контакт с реальным Востоком оборачивался ироничным комментарием к его романтической оценке. Воспоминания о современном Востоке соперничают с воображением, отсылая нас вновь к воображению как более близкому европейскому восприятию месту, нежели Восток реальный. Как сказал однажды Нерваль, обращаясь к Готье, для человека, который никогда не видел Востока, лотос — все еще лотос; а для меня — это просто один из видов луковицы. Писать о современном Востоке — значит либо брать на себя тяжкий груз демистификации почерпнутых из текстов образов, либо ограничиваться тем Востоком, о котором говорил Гюго в своем первоначальном предисловии к «Восточным мотивам», — Востоком как «образом» или «мыс

    103 ** лью», символами «une sorte de preoccupation generale». Если поначалу индивидуальное разочарование и общее предубеждение достаточно хорошо картируют настроения ориенталистов, за ними следуют также и другие, более привычные мысли, чувства и восприятия. Ум научается отделять общее восприятие (apprehension) Востока от специфического опыта о нем. Каждый, так сказать, идет своим собственным путем. В романе Скотта «Талисман» (1825) сэр Кеннет, рыцарь Спящего Леопарда, где то на * De Nerval, Gerard. Oeuvres / Ed. Albert Beguin and Jean Richet. Paris: Gallimard, 1960. Vol. 1. P. 933. ** Hugo. Oeuvres poetiques. Vol. 1. P. 580.

    157

    границе Палестинской пустыни сходится в поединке с неким сарацином. Когда позже крестоносец и его противник (а это на самом деле переодетый Саладин) вступают в разговор, христианин видит, что мусульманин в конце концов не так уж и плох. Тем не менее он отмечает: Я так и думал, … что твоя ослепленная раса ведет свой род от этих нечистых демонов: ведь без их помощи вам никогда бы не удалось держать в своих руках эту благословенную землю Палестины против такого числа доблестных воинов Господних. Мои слова относятся не только лично к тебе, сарацин, я говорю о твоем племени и вере вообще. Мне странно, однако же, не то, что ты ведешь свой род от врага рода человеческого (Evil One), но то, что * ты еще и кичишься этим. Но сарацин действительно гордится тем, что ведет счет своей расы от Иблиса, мусульманского Люцифера. Однако, что действительно любопытно, это не худосочный историзм, при помощи которого Скотт стилизует сцену под «Средневековье», вкладывая в уста христианина теологические нападки на мусульманина в том духе, который уже не был свойствен европейцам XIX века (хотя бывало и такое). Скорее, это легкомысленно высокомерное осуждение целого народа чохом. Оскорбление смягчает лишь холодное «мои слова относятся не только лично к тебе». Конечно, Скотт не был знатоком ислама (хотя Г. А. Р. Гибб, ценивший «Талисман» за понимание ислама и Саладина, таковым, несомненно является**) и потому позволял себе значительные вольности в отношении роли Иблиса, превращая того в героя для правоверных. Познания Скотта, по всей видимости, идут от Байрона и Бекфорда (Beckford). Однако здесь нам достаточно отметить, * Scott, sir Walter. The Talisman. 1825; reprint ed., London: J. M. Dent, 1914. P. 38–39. См.: Скотт В. Талисман // Собр. соч. Т. 19. М.: Терра, 1999. С. 44. (Перевод изменен.) ** См.: Hourani, Albert. Sir Hamilton Gibb, 1895–1971 // Proceedings of the British Academy. 1972. Vol. 58. P. 495.

    158

    до какой степени приписываемый всему Востоку в целом характер мог противостоять и риторической, и экзистенциальной силе явно противоречащих ему случаев. Это как если бы, с одной стороны, существовала некая корзина под названием «Восток», куда бездумно сваливали бы все научные, анонимные и традиционные западные подходы к Востоку, но при этом, с другой стороны, в соответствии с традицией рассказывания баек и анекдотов, можно было говорить об опыте пребывания на Востоке и общения с Востоком, который с этой весьма полезной корзиной ничего общего не имеет. Но уже сама структура прозы Скотта показывает, что мы имеем дело с еще более тесным переплетением одного и другого. Общая категория заранее ограничивает ту область, в рамках которой только и можно обсуждать тот или иной конкретный случай. Не так уж важно, насколько глубоки специфические отличия, не так уж важно, в какой степени тот или иной отдельный восточный человек может выбиваться за положенные ему пределы, прежде всего он — восточный, и лишь затем — человек, и, наконец, снова восточный. Такие общие категории, как «восточный», могут довольно любопытным образом варьироваться. Энтузиазм Дизраэли в отношении Востока первоначально возник в ходе его поездки по Востоку в 1831 году. В Каире он записал: «Мои глаза и ум все еще поражены великолепием, которое столь мало согласуется с тем, как мы его изображаем».* Общее великолепие и страсть инспирировали трансцендентное чувство, но мало способствовали интересу к подлинной реальности. В его романе «Танкред» полно расовых и географических банальностей. Все дело в расе, утверждает Сидония, так что спасение можно найти только на Востоке и среди восточных рас. Там, по ходу * Цит. по: Jerman B. R. The Young Disraeli. Princeton, N. J.: Princeton University Press, 1960. P. 126. См. также: Blake, Robert. Disraeli. London: Eyre & Spottiswoode, 1966. P. 59–70.

    159

    дела, друзы, христиане, мусульмане и евреи легко могут вести дружескую беседу, потому что, как кто то саркасти чески заметил, арабы — это тоже евреи, только на лошадях, в душе все они — восточные люди. Соответствие выстраивается между общими категориями, а не между категорией и ее предметом. Восточный человек живет на Востоке, он ведет праздную восточную жизнь в государстве восточной деспотии и похоти, отягощенный чувством восточного фатализма. Столь разные авторы, как Маркс, Дизраэли, Бертон и Нерваль, могли вести между собой долгие дискуссии (как это в действительности и было), используя подобного рода обобщения как бесспорные и даже вполне разумные. Что касается лишенного чар и генерализованного — если не сказать шизофренического — представления о Востоке, есть еще одна любопытная деталь. Превратившись в генерализованный объект, весь Восток в целом мог стать иллюстрацией определенной формы эксцентрики. Хотя тот или иной отдельный восточный индивид не мог поколебать или изменить общие категории, наделявшие его странность смыслом, эту странность начинают ценить ради нее самой. Вот, например, как Флобер описывает зрелище Востока. Чтобы позабавить толпу, шут Мохаммеда Али однажды привел женщину на каирский базар, усадил напротив лавки и овладел ею прилюдно, пока хозяин лавки хладнокровно курил трубку. По дороге из Каира в Шубру (Shubra) некоторое время тому назад молодой человек публично занимался содомией с громадной обезьяной, как и в предыдущей истории, лишь для того, чтобы представить себя в выгодном свете и позабавить народ.

    104 Некоторое время назад умер марабут — идиот, которого долгое время почитали святым, отмеченным печатью Бога. Все мусульманские женщины пришли посмотреть на него и мастурбировали его так, что в конце концов он умер

    160

    от истощения — с утра до ночи это была одна непрерывная

    105 мастурбация …

    106 Quid dicis по поводу следующего факта: некоторое время тому назад один сантон (священник аскет) имел привычку прогуливаться по улицам Каира абсолютно голым, за исключением колпака на голове и еще одного кол

    107 пачка, прикрывающего его мужское достоинство. Чтобы помочиться, он снимал этот колпачок, и бездетные женщины, желавшие родить, подставляли себя под его струю и натирались мочой.* Флобер откровенно признает, что это гротеск особого рода. «Все старое комическое ремесло», под которым Флобер понимает всем известные условности, вроде «слуги, которого поколотили палками, … непристойного сводничества, … плутоватого торговца», приобретает на Востоке новый «свежий, … искренний и очаровательный» смысл. Этот смысл нельзя повторить, им можно наслаждаться только на месте, да и «припомнить» его можно лишь весьма приблизительно. За Востоком наблюдают, поскольку его почти (но никогда не чрезмерно) вызывающее поведение одновременно скрывает в себе бездну удивительного. Европеец, позволяющий своей чувственности отправиться в путешествие по Востоку, всегда наблюдатель и никогда не участник, он всегда отстранен, всегда готов к новым примерам того, что в «Описании Египта» называется «bizarre

    108 jouissance». Восток становится живым собранием причуд. И это собрание причуд вполне логично становится отдельным сюжетом для текстов. Круг замыкается: проявив себя с той стороны, о которой тексты не говорили, Восток возвращается вновь как предмет письма, но уже в рамках определенной дисциплины. Его инаковость можно перевести, его смысл — декодировать, его враждебность — ус* Flaubert in Egypt: A Sensibility on Tour. Trans. and ed. Francis Steegmuller. Boston: Little, Brown & Co., 1973. P. 44–45. См: Flaubert, Gustave. Correspondance / Ed. Jean Bruneau. Paris: Gallimard, 1973. Vol. 1. P. 542.

    161

    мирить, но тем не менее приписываемая Востоку обобщен$ ность, разочарование, которое испытываешь после встречи с ним, присущая ему непонятая эксцентричность, — все это сказывается на том, что говорят и пишут о Востоке. Например, для ориенталистов конца XIX и начала XX века ислам является типично восточным явлением. Карл Беккер считал, что хотя «ислам» (заметьте широту обобщения) наследовал эллинистической традиции, он не смог ни воспринять, ни воспользоваться гуманистической традицией греков. Более того, чтобы понять ислам, необходимо помимо всего прочего рассматривать его не как «самобытную» религию, но как своего рода неудачную попытку Востока использовать греческую философию, но без того творческого вдохновения, которое мы видим в ренессансной Европе.* С точки зрения Луи Массиньона, возможно, самого известного и самого влиятельного из современных французских ориенталистов, ислам был систематическим отрицанием воплощения Христа, а его величайший герой — вовсе не Мохаммед или Аверроэс, а

    109 ал Халладж, мусульманский святой, распятый ортодоксальными мусульманами за то, что чрезмерно персонализировал ислам.** Эксцентричность Востока как таковая оставалась вне поля исследования Беккера и Массиньона, хотя косвенно они вынуждены были ее признать тем, что с таким трудом пытались ее упорядочить в западных терминах. Мохаммед был отвергнут, а на первый план вышел ал Халладж, потому что стал олицетворением Христа. В качестве судьи Востока современный ориенталист, что бы он о себе ни думал и в чем бы ни уверял нас, далек от объективности. Его человеческая отчужденность, знаком чего является едва прикрытое профессиональной * Этот аргумент представлен в работе: Becker, Carl H. Das Erbe der Antike im Orient und Okzident. Leipzig: Quelle & Meyer, 1931. ** См.: Massignon, Louis. La Passion d'al Hosayn ibn Mansour al Hallaj. Paris: Paul Geuthner, 1922.

    162

    эрудицией отсутствие симпатии, тяжким бременем тяготеет над всеми ортодоксальными подходами, перспективами и настроениями ориентализма. Его Восток — это не Восток как таковой, но Восток ориентализированный. Нерушимая связка знания и власти объединяет европейских, или западных, политиков и западных ориенталистов. Она задает круг сцены, на которой раскрывает себя Восток. К концу Первой мировой войны и Африка, и Восток были для Запада не столько интеллектуальным зрелищем, сколько своего рода привилегированным пространством для последнего. Масштаб ориентализма в точности соответствовал масштабу империи, существовало полное согласие между ними обоими, что спровоцировало единственный в истории Западной мысли кризис по поводу того, что такое Восток и как с ним следует обращаться. И этот кризис продолжается до сих пор. Начиная с 20 х годов, от одного края Третьего мира до другого, ответ империи и империализма носил диалектический характер. Ко времени Бандунгской конферен

    110 ции 1955 года весь Восток в целом обрел политическую независимость от западных империй и столкнулся с новой конфигурацией империалистических сил — Соединенными Штатами и Советским Союзом. Оказавшись не в состоянии признать в новом Третьем мире «свой» Восток, ориентализм теперь стоял лицом к лицу с уверенным в себе и политически подготовленным Востоком. Перед ориентализмом раскрывались две альтернативы. Одна заключалась в том, чтобы продолжать действовать так, как будто бы ничего не произошло. Вторая состояла в том, чтобы адаптироваться к новым условиям. Но для ориенталиста, убежденного в неизмененности Востока, новое — это попросту обманутое новым старое, ложный дис$ориен$ тализм (позволим себе такой неологизм). Третью, ревизионистскую альтернативу, заключавшуюся в том, чтобы вовсе обойтись без ориентализма, всерьез рассматривало лишь незначительное меньшинство.

    163

    Одним из показателей кризиса, согласно Абдель Малику, было не просто то, что «национально освободительное движение в бывших колониях» Востока покончило с ориенталистской концепцией пассивных, фаталистически настроенных «подчиненных рас»; но кроме того тот факт, что «специалисты и общественность в целом осознали временной лаг, имеющийся не только между ориенталистской наукой и изучаемым ею материалом, но также (и это главное) между концепциями, методами и инструментарием исследований в гуманитарных и социальных науках и таковыми в ориентализме».* Ориенталисты — от Ренана и до Голдциера, Макдональда, фон Грюнебаума, Гибба и Бернарда Льюиса — смотрели на ислам, например, как на «культурный синтез» (выражение П. М. Хольта), который можно изучать в отрыве от экономики, социологии и политики исламских народов. Для ориентализма ислам имел тот смысл, который, если поискать более лаконичные формулировки, можно найти в первом трактате Ренана: для лучшего его понимания ислам надо свести к «шатру и племени». Влияние колониализма, ситуации в мире, исторического развития, — для ориенталистов это было все равно, что мухи для необузданных юнцов — взять и растереть, — это никогда не принималось всерьез настолько, чтобы задуматься о более сложной сущности ислама. Карьера Г. А. Р. Гибба демонстрирует нам, как внутри него самого уживались два альтернативных подхода, при помощи которых ориентализм реагировал на современный Восток. В 1945 году Гибб выступил на Хаскелловских чтениях (Haskell Lectures) в Чикагском университете. Мир, который исследовал он, уже совсем не тот, с каким имели дело Бальфур и Кромер перед Первой мировой войной. Несколько революций, две мировые войны и бесчисленные экономические, политические и социальные потрясения совершенно явственно сделали Восток * Abdel Malek. Orientalism in Crisis. P. 112.

    164

    1945 года новым — даже катастрофическими новым — объектом. Но несмотря ни на что, Гибб открывает свои лекции, заявленные как «Современные тенденции в исламе», следующим пассажем. Тому, кто изучает арабскую цивилизацию, постоянно приходится сталкивается с разительным контрастом между силой воображения, представленной, например, в определенных сферах арабской литературы, и педантизмом, присутствующим в обосновании и описании, даже если речь идет о тех же самых произведениях. Действительно, среди мусульманских народов были великие философы, причем некоторые из них были арабами, но это редкое исключение. Ум араба, будь то в отношении к внешнему миру или в отношении к процессам мышления, не может избавиться от глубокого чувства разобщенности и индивидуальности конкретных событий. Я уверен, что это один из главных факторов, лежащих в основе «недостаточного чувства закона», которое профессор Макдональд считает характерным отличием восточных народов. Данное обстоятельство объясняет также — и это трудно усвоить западному исследователю (до тех пор, пока ему это не разъяснит ориенталист) — антипатию мусульман к рационалистическому мышлению … Неприятие рационалистического способа мышления и неотделимой от него утилитарной этики имеет свои истоки не в так называемом «обскурантизме» мусульманских теологов, но в ато* мизме и дробности арабского воображения. Конечно, все это чистой воды ориентализм, но даже если признать необъятные познания автора в области институционального ислама, характерные для остальной части книги, заявленные во вступительной речи позиции остаются чудовищным препятствием для всякого, кто питает надежду понять современный ислам. В чем смысл термина «отличие», если предлог «от» упущен из виду? * Gibb H. A. R. Modern Trends in Islam. Chicago: University of Chicago Press, 1947. P. 7.

    165

    Разве нам не предлагают еще раз исследовать того же самого восточного мусульманина, как будто его мир в сравнении с нашим — «в отличие» от него — не менялся с VII века? Что же касается самого современного ислама, то несмотря на всю комплексность и безусловно авторитетную его трактовку автором, непонятно, чем вызвана столь непреклонная враждебность? Если в исламе с самого начала имелся изъян по причине его вечной немощи, тогда получается, что ориенталист сопротивляется всяким попыткам реформирования ислама, потому что в соответствии с его взглядами реформы — это предательство ислама, — именно таковы аргументы Гибба. Как может восточный человек вырваться из этих пут в современный мир, кроме как, разве, повторяя вслед за шутом в «Короле Лире»: «Они грозятся отхлестать меня за правду, ты — за

    111 ложь а иногда меня бьют за то, что я отмалчиваюсь». Спустя 18 лет Гибб выступал перед аудиторией соотечественников англичан, но на этот раз он говорил уже как директор Центра исследований Среднего Востока в Гарварде. Тема его выступления была объявлена так: «Еще раз о страноведении» («Area Studies Reconsidered»), где,

    112 среди прочих apercus, он признал, что «Восток — слишком важное дело, чтобы доверить его ориенталистам». Был провозглашен новый, или второй, альтернативный подход ориентализма, точно так же как «Современные тенденции» олицетворяли собой первый, или традиционный подход. Формула Гибба в докладе «Еще раз о страноведении» преисполнена самых лучших побуждений до тех пор, конечно, пока речь идет о западных экспертах по Востоку, чья работа заключается в том, чтобы готовить студентов к карьере «в общественной жизни и бизнесе». Нам нужен сейчас, говорит Гибб, традиционный ориенталист плюс хороший ученый социолог, действующие заод но: вдвоем они смогут выполнить «междисциплинарную» работу. Однако традиционный ориенталист не станет прилагать устаревшие знания к Востоку; нет, его опыт

    166

    эксперта послужит несведущим в области страноведения коллегам напоминанием, что «применять психологию и механику западных политических институтов к азиатской * или арабской ситуации — это чистой воды Уолт Дисней». На практике это означало, что если восточные народы боролись против колониальной оккупации, вы должны были говорить (исключительно для того, чтобы не впасть в «диснеизм»), что восточный человек, в отличие от «нас», всегда понимал под самоуправлением нечто иное, нежели имеем в виду мы. Когда некоторые из восточных народов выступали против расовой дискриминации, тогда как другие ее практиковали, вы говорили, что «все они по сути восточные люди», и классовые интересы, политические обстоятельства и экономические факторы не имеют к ним никакого отношения. Или же вместе с Бернардом Льюисом вы говорили, что если арабы палестинцы протестуют против израильских поселений и оккупации своих земель, то это всего лишь «возвращение ислама», или, как его определяет современный подновленный ориентализм, исламское противодействие не исламским народам,** исламский принцип, идущий еще с VII века. История, политика и экономика — все это не имеет значения. Ислам — это ислам, а Восток — это Восток, и, пожалуйста, ступайте со всеми идеями по поводу левого и правого крыла, революций и перемен обратно в Диснейленд. Если подобные тавтологии, претензии и нежелание никого слышать не столь привычны для историков, социологов, экономистов и гуманитариев где либо помимо ориентализма, то причина этого совершенно очевидна. Как и его мнимый предмет исследования, ориентализм не допускает, чтобы идеи могли поколебать его глубочайшее спокойствие. Но современные ориенталисты — или стра* Gibb. Area Studies Reconsidered. P. 12, 13. ** Lewis, Bernard. The Return of Islam // Commentary. January 1976. P. 39–49.

    167

    новеды, если использовать этот новый термин — не отсиживаются пассивно в языковых институтах. Напротив, они сумели извлечь из совета Гибба пользу. Большинство из них сегодня ничем не отличаются от других «экспертов» и «советников» в том, что Гарольд Лассвелл (Lasswell) назвал стратегическими науками (policy sciences).* Так вскоре открылись военно разведывательные перспективы союза между, скажем, специалистом в области «изучения национального характера» и экспертом по исламским институтам — по соображениям целесообразности, только и всего. В конце концов «Запад» после Второй мировой войны столкнулся с умным и тоталитарным противником, который вербовал себе союзников среди легковерных восточных наций (африканских, азиатских и других слаборазвитых народов). Что может быть лучше для того, чтобы перехитрить такого противника, как не начать играть с ним в те алогичные игры восточного ума, в которых разбираются лишь ориенталисты? Так появились такие излюбленные уловки, как метод «кнута и пряника», Альянс ради 113 114 прогресса, СЕАТО и т. д. Все они основывались на традиционном «знании», лишь слегка модернизированном для лучшего управления предполагаемым объектом. Как только на исламском Востоке назревают революционные беспорядки, социологи напоминают нам, что арабы

    115 вообще любят поговорить,** тогда как экономисты —

    116 эти «перекрашенные» ориенталисты — заявляют, что для современного ислама в целом ни капитализм, ни социа*** лизм не являются адекватными категориями. По мере * См.: Lerner, Daniel and Lasswell, Harold, eds. The Policy Sciences: Recent Developments in Scope and Method. Stanford, Calif.: Stanford University Press, 1951. ** Berger, Morroe. The Arab World Today. Garden City, N. Y.: Doubleday & Co., 1962. P. 158. *** Краткое изложении подобных подходов приводится и подвергается критическому анализу в: Rodinson, Maxime. Islam and Capitalism, Trans. Brian Pearce. N. Y.: Pantheon Books, 1973.

    168

    того, как антиколониализм охватывает и на деле объединяет восточный мир, ориенталисты осыпают проклятьями эти процессы не только как досадную неприятность, но и как помеху всем западным демократиям. В то время как перед миром встают исключительно важные проблемы: проблема атомной опасности, катастрофического исчерпания ресурсов, беспрецедентной потребности людей в равенстве, справедливости и экономическом паритете, — политики используют расхожие карикатуры на Восток, причем их идеологическим источником выступают не только полуграмотные технократы, но и сверх образованные ори енталисты. Легендарные арабисты из Государственного департамента предостерегают о планах арабов овладеть всем миром. Вероломные китайцы, полуголые индийцы и пассивные мусульмане представляются исключительно как стервятники, зарящиеся на «наши» щедрые дары. Нам предрекают, что «они все равно переметнутся» к коммунизму или вернутся к собственным неискоренимым восточным инстинктам: разница едва ли существенна. Подобные воззрения современных ориенталистов наводняют прессу и заполняют сознание обывателей. Например, считается, что арабы ездят на верблюдах, что все они террористы, что у них нос крючком, что они продажные распутники, а их незаслуженное богатство — это оскорбление подлинной цивилизации. Всегда существует соблазн считать, что хотя западных потребителей — численное меньшинство, именно им предназначено судьбой либо владеть большей частью мировых ресурсов, либо потреблять их (или же то и другое вместе). Почему? Потому что они, в отличие от восточного человека, являются настоящими людьми. Вряд ли можно найти лучший пример того, что Анвар Абдель Малик назвал «гегемонизмом владетельных меньшинств» и антропоцентризмом вкупе с европоцентризмом: белый западный человек, принадлежащий к среднему классу, уверен в том, что его человеческой прерогативой является не только управлять не белым миром, но

    169

    также и владеть им, просто потому, что, по определению, «это» — не такие же люди, как «мы». Нет более яркого примера, чем подобное дегуманизированное мышление. В определенном смысле ограниченность ориентализма, как я уже говорил выше, проистекает из безразличия, эссенциализации, отрицания гуманной сути другой культуры, народа или географического региона. Но ориентализм идет дальше: он видит Восток как нечто такое, чье существование не только проявляется, но и действительно оказывается для Запада фиксированным во времени и пространстве. Дескриптивный и текстуальный успех ориентализма был столь впечатляющим, что целые периоды в культурной, политической и социальной истории Востока считались всего лишь реакцией на действия Запада. Запад — деятель (actor), Восток — пассивная сторона (reactor). Запад — и зритель, и судья, и присяжные для каждой черточки восточного поведения. И когда на протяжении XX столетия история приводила к существенным изменениям на Востоке и для Востока, ориенталист каждый раз оказывался искренне ошеломленным: он никак не мог понять, что до некоторой степени: новые [восточные] лидеры, интеллектуалы или политики извлекли хорошие уроки из страданий своих предшественников. Им также способствуют структурные и институциональные трансформации, произошедшие в переходный период, и тот факт, что им предоставлена большая свобода в определении будущего облика своих стран. Они также значительно более уверены в себе и, возможно, несколько более агрессивны. И никогда им уже не придется действовать с оглядкой на незримых присяжных с Запада. Они ведут диалог уже не с Западом, а со своими согражданами.* * Abu$Lughod, Ibrahim. Retreat from the Secular Path? Islamic Dilemmas of Arab Politics // Review of Politics. October 1966. Vol. 28, no. 4. P. 475.

    170

    Более того, ориенталист утешает себя тем, что если его тексты не смогли подготовить его (к реальности), то это результат либо внешней агитации, либо плохого управления пустым и бессмысленным Востоком. Ни один из бесчисленных ориенталистских текстов по исламу, включая и их сумму — «Кембриджскую историю ислама», не смог подготовить читателя к тому, что происходит в Египте, Палестине, Ираке, Сирии, Ливане или в Йемене после 1948 года. Когда догмы по поводу ислама перестают рабо

    117 тать даже у отъявленных ориенталистских панглоссов, их последним прибежищем остается ориентализированный социологический жаргон, такие расхожие абстракции, как «элиты», «политическая стабильность», «модернизация» и «институциональное развитие». На всем этом лежит печать ориенталистской мудрости. Тем временем углубляющийся и становящийся все более и более опасным разлом разделяет Восток и Запад. Нынешний кризис высветил несоответствие между текстами и реальностью. В данном исследовании ориентализма я намереваюсь не только выявить источники представлений ориенталистов, но хочу также поразмышлять о его значимости. Современный интеллектуал верно ощущает, что в нынешней ситуации игнорирование значительной части мира, к чему его демонстративно подталкивают, ведет к неизбежному разрыву с реальностью. Гуманитарии слишком часто замыкались на поделенных на различные темы исследований сюжетах. Их ничему не научил пример таких дисциплин, которые, как ориентализм, лелеяли неумеренные амбиции править даже не отдельной легко вычленяемой частью мира вроде отдельного автора или собрания текстов, но всем миром в целом. Однако несмотря на наличие таких академических убежищ, как «история», «литература» или «гуманитарное знание», несмотря на его далеко идущие устремления, ориентализм все же является частью всемирно историче ских процессов, как бы он ни пытался скрыть это за при

    171

    вычным высокопарным сциентизмом и призывами к рационализму. Из ориентализма современный интеллектуал может научиться тому, как, с одной стороны, следует либо ограничить, либо расширить в разумных пределах масштаб своих дисциплинарных притязаний, и, с другой — научиться различать человеческую основу («грязную лавку старьевщика», как называл ее Йейтс), в которой тексты, взгляды, методы и дисциплины возникают, растут, процветают и угасают. Исследовать ориентализм — это также значит предложить интеллектуальные пути для решения тех методологических проблем, которые история преподнесла нам в этом предмете, Востоке. Однако прежде необходимо конкретно рассмотреть гуманистические ценности ориентализма, которые были почти забыты на фоне его масштабных притязаний, опыта и структур.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.