Онлайн библиотека PLAM.RU


  • Глава VI «Новый класс» и становление системы государственного абсолютизма
  • Глава VII «Лицом к деревне» и лицо деревни
  • Глава VIII Культурные парадоксы постреволюционного времени
  • Глава IX Осколок России. Русская эмиграция — 1920-е годы
  • Глава X Опора на собственные силы или кредит мировой революции?
  • Раздел 2

    Пределы нэпа. 1924–1926

    Глава VI

    «Новый класс» и становление системы государственного абсолютизма

    (С. А. Павлюченков)
    Ленин versus Троцкий

    В первый год после провозглашения новой экономической политики развитие ситуации на большевистском политическом Олимпе и мотивы деятельности громовержца — Ленина в подавляющей степени определялись теми противоречиями в механизме верховной власти и личных отношениях между Лениным и Троцким, которые столь резко проявились в форме дискуссии о профсоюзах на рубеже войны и мира.

    Пресловутая дискуссия о профсоюзах осязаемо продемонстрировала, что некий невидимый круг, очертивший пространство реальной политической власти, замкнулся, система власти, ее основные институты сформировались и вступили во взаимное противоречие. Важнейшим определилось противостояние двух неразрывных элементов устройства государственной власти — системы государственного функционализма, олицетворенной в Политбюро ЦК и системы кадровой власти, во главе с Оргбюро и Секретариатом ЦК. Другими словами, проявилось извечное противоречие, присущее любой власти — между системой управления и механизмом ее преемственности в специфическом коммунистическом варианте[421]. За 70 последующих лет эти могущественные ветви власти неоднократно вступали в обостренные отношения, и дело заключалось не в «хороших» и «плохих» руководителях, а в том, что обществу периодически требовалась перестройка, модернизация, насущность которой более чутко улавливала система государственного управления — в противоположность кадровой системе, ревниво соблюдавшей свои консервативные структурные интересы.

    Вопреки успешному сотрудничеству Ленина и Троцкого в 1917 году и славному союзу их имен, громко звучавшему весь период гражданской войны, с Троцким у Ленина в 1918–1920 годах было противоречий и подозрений более, чем с кем бы то ни было из других членов Политбюро или Цека партии. Несмотря на добрый прищур глаз, приятную картавость голоса и неизменно внимательно-доброжелательное поведение с людьми, Ленин, как его точно идентифицировал Цюрупа, был суровым диктатором. От его заливистого, почти детского смеха, проницательным собеседникам вскоре становилось не по себе, пробегал холодок по коже. Троцкий же всегда держался видной персоной, которая «гуляла сама по себе».

    Будучи в большевистском Цека и Политбюро, Троцкий тем не менее никогда не был ни в ленинском ЦК, ни в ленинском Политбюро. Он был нужен Ленину как воплощенный и обузданный русско-еврейский дух революции, который постоянно потрясал своими оковами, грозя вырваться из чересчур малого для него пространства российской империи на мировой простор. Проблема лидерства в Октябрьском вооруженном восстании, Брестский мир, ряд военно-стратегических вопросов 1919 года, принципы экономической политики в 1920 году и, наконец, дискуссия о профсоюзах — вот важнейшие из тех напряженных моментов, каждого из которых было достаточно, чтобы человек раз и навсегда утратил доверие у памятливого Ленина. Да его никогда и не было и не могло быть между Лениным и Троцким в общепринципиальном плане, поскольку каждый из них — это цельная система, цельное мировоззрение, не нуждающееся в дополнениях. Всегда, памятуя о стремлении Троцкого иметь самостоятельное значение, Ленин постоянно держал его на контроле. Троцкому не мешали купаться в лучах военной славы, но большой власти ему не давали.

    Союз Троцкого с могущественным Секретариатом ЦК, который по идее Ленина как раз и был призван ограничивать аппетиты как Троцкого, так и любого другого вождя, породил в конце 1920 года мощнейший кризис партии. Троцкий плюс Секретариат — это была величина, равная Ленину. Поэтому накануне и после X съезда РКП(б) Ленин много трудился над конструированием своего «Версальского мира», системы величин и противовесов, которая позволила бы ему остаться безоговорочным лидером.

    Задаче принижения Троцкого была подчинена демонстративная и вызывающая конспирация ленинских сторонников на съезде. По распоряжению Ленина часовые демонстративно грубо штыком преграждали дорогу председателю РВСР в залы, где устраивала свои заседания фракция ленинцев. Тогда же, на съезде, за этими дверями укрепилось ставшее позднее весьма одиозным деление членов партии на троцкистов и не-троцкистов.

    Однако у Ленина были веские основания к подобному публичному шельмованию своего дорогого соратника. Троцкий с трибуны съезда продолжал вещать, что ленинская резолюция о профсоюзах не доживет и до очередного XI съезда. Поэтому, несмотря на демонстративные отказы Троцкого возглавить сепаратные собрания своих приверженцев в кулуарах X съезда и всяческие устные заверения, у Ленина сохранялись опасения, что Троцкий создаст свою фракцию в партии. Именно против такого возможного сценария была направлена известная резолюция о единстве партии, и далее в течение года Ленин потратил немало усилий, чтобы вбить клин между Троцким и его потенциальными сторонниками. Этой цели прежде всего служил тщательный подбор кадров в высшем эшелоне руководства, а также проводимая чистка партийных рядов. Ленин в декабре 1921 года взывал найти средство к какому-либо уменьшению численности партии[422] в том числе и потому, чтобы стереть ее «пестроту», орабочить и тем самым по возможности лишить Троцкого своей базы в РКП(б).

    Троцкому с его действительно огромным авторитетом в стране и таинственной крестьянской армией Лениным был противопоставлен аппарат под началом команды Сталина и организованный в послушные профсоюзы рабочий класс. Отсюда понятна неописуемая ярость вождя в связи с вероломным поведением М. И. Томского в мае 1921 года на IV съезде профсоюзов, когда тот, вопреки решению Цека, молчаливо позволил съезду принять резолюцию, предложенную Д. Б. Рязановым и толковавшую о «независимости» профсоюзов от партии. Секретари Ленина вспоминали потом, что никогда за все годы работы они не видели своего шефа в таком бешенстве[423]. И это не удивительно, поскольку помимо факта предательства Томского, что само по себе было возмутительно, — в случае ухода профсоюзов из-под жесткого партийного контроля грозила разрушиться вся «Версальская система», возводимая Лениным после поражения Троцкого.

    На X съезде РКП(б) Ленин возвратил себе утраченный было контроль над аппаратом партии. Ему удалось существенно обновить состав Центрального комитета. Численность ЦК была увеличена с 19 до 25 человек, из которых подавляющее большинство были его сторонниками. 16 марта на пленуме нового ЦК был избран новый состав Политбюро и Оргбюро, а также, в чем и заключалось главное содержание кадровых изменений, был полностью обновлен Секретариат ЦК. Никто из старой секретарской троицы — Крестинский, Преображенский, Серебряков не попал в состав высших партийных органов вообще. Вместо опальных были выдвинуты новые силы из среднего руководящего звена — В. М. Молотов, Е. М. Ярославский, В. М. Михайлов, не имевшие особенуого авторитета и связей, что также не было случайным.

    Троцкий бросал упреки Ленину, что тот хочет производить выборы в ЦК под углом зрения фракционной группировки, которая вряд ли выдержит двенадцать месяцев, и т. п.[424] Поэтому, несмотря на полное поражение Троцкого на X съезде, у Ленина не было уверенности в том, что с его стороны вскоре не последует нового покушения на большой кусок от пирога власти. В 1921 году Ленин особенно приближает к себе и всячески способствует возвышению Сталина, который во время профдискуссии еще раз зарекомендовал себя непримиримым врагом Троцкого. Благодаря усилиям Ленина в 1921 году Сталин фактически становится вторым лицом в партийно-государственном руководстве, являясь одновременно членом Политбюро и Оргбюро ЦК вместо Крестинского.

    Весь 1921 год Ленин неустанно укреплял свою систему против Троцкого. Сталин успешно играл на опасениях вождя, постоянно поддерживая уже весьма болезненные подозрения Ленина в том, что у него нет надежного большинства в Цека. Ситуация усугублялась еще и тем, что тревога по поводу возможного раскола и, соответственно, тщательная расстановка своих креатур на посты стали бить Ленина другим концом. На него со всех оппозиционных углов вели наступление, открыто обвиняя в беспринципном «протекционизме». В вопросах кадровой политики к Ленину, как он сам признавался, возникли «и предубеждение и упорная оппозиция»[425].

    В 1920 году, во время IX партконференции об этом весьма резко заявили представители группировки «демократического централизма». В документе, который ходил в кулуарах конференции и приписывался перу Н. Осинского, они говорили о бюрократическом перерождении верхушки правящего аппарата, появлении особой категории людей из «деловых» работников, опытных в интригах т. н. «кремлевских коммунистов», чуждых духу идейно-пролетарской среды. В этом процессе крупную роль играют личные свойства вождей. «Личность общепризнанного, бессменного и неоценимого руководителя российской и мировой революции тов. Ленина, — говорится в документе, — не может не играть здесь роли. У вождя пролетарской диктатуры политические интересы и способности подавляюще господствуют над организационными. Забота об обеспечении политически преданными и послушными людьми, чисто «деловыми фигурами» руководящих мест, господствовала у тов. Ленина еще в эмигрантскую эпоху и особенно проступила за последние годы». Происходит подбор людей, связанных эмигрантскими и кружковыми связями, а также безыдейных, легко подчиняющихся работников. В такой среде возникает не только разложение нравов верхушки, но, главное, начинается «омертвление центрального советского и партийного аппарата»[426].

    В столь же откровенных выражениях в 1921 году происходила переписка на ту же тему между Лениным и одним из основателей «рабочей оппозиции» Ю. Х. Лутовиновым. В письмах из Берлина последний бичевал протекционизм, процветающий в Кремле, «закомиссарившихся» руководителей, потерявших всякое влияние на массы, и настаивал на том, что дело не в лицах, а в самой системе и т. п. Лутовинов указывал Ленину на разложение целого ряда его ставленников и на бесполезность обращений к самому Ленину по этому поводу, поскольку создается такое впечатление, что «Вас можно слушать и не возражать, а не то попадешь в опалу и прослывешь сумасшедшим, клеветником и сплетником»[427]. Ленин в свою очередь усматривал во всех подобных нападках «верх дикости и гнусности» и «сложную интригу»[428].

    Между тем со второй половины 1921 года у Ленина начинают проявляться и усиливаться признаки серьезной болезни. Его преследовали головные боли, обмороки, наступило резкое ослабление работоспособности. Несомненно, что он с большой вероятностью допускал, что в более или менее отдаленном будущем ему придется отойти от активной политической деятельности. Но его постоянное стремление к абсолютному лидерству в партии, нежелание поступиться хотя бы долей этого лидерства и соответствующий подбор ближайшего политического окружения привели к тому, что достойного преемника не было. Не было видно, во всяком случае. Троцкий замечал, что Ленин формировал свой ЦК таким образом, что без него он становился беспомощным и утрачивал свою организованность.

    XI съезд РКП(б) по своим результатам получился еще более антитроцкистским, нежели предыдущий. Ленин счел необходимым официально учредить пост генерального секретаря ЦК и вручил его Сталину, человеку, которого в глубине души недолюбливал и, презирал как интеллектуал выходца, плебея, но именно поэтому возможно считал послушным орудием в своих руках. Троцкий в своих дневниках отмечает, будто в 1926 году Крупская передавала ему такие слова Ленина, что у Сталина нет самой элементарной человеческой честности. Но тогда Сталин был ему очень нужен особенно потому, что издавна находился в совершенно неприязненных отношениях с Троцким, в котором Ленин видел напористого и нежелательного претендента на власть.

    Ленин versus Сталин

    Обращаясь к вопросу о причинах и путях, которые привели Сталина на пост генсека, по крайней мере наивно говорить о том, что кто-то без конкретного указания или, более того, вопреки Ленину мог покуситься на святая святых — расстановку фигур в высшем политическом эшелоне, тем более на заведомо ключевой пост, позволявший концентрировать в руках «необъятную власть». По большому счету, факт назначения Сталина на пост генерального секретаря есть эпицентр всей советской политической истории. В этой точке сфокусировалось все — и личные отношения вождей эпохи революции, откуда потом произошел весь радужный спектр позднейших коммунистических руководителей, вплоть до Брежнева и, что важнее, здесь обнажились краеугольные камни советской коммунистической системы власти.

    Текущее управление страной это еще не все, более сложная задача власти — обеспечение перспектив и сохранение преемственности. Без последнего текущее управление грозит превратиться во временщичество, разворовывание страны и цепь дворцовых переворотов. В императорской России функцию преемственности власти обеспечивали институты наследственной монархии и сословного дворянства, имевшие цельную идеологию и стабильные долгосрочные интересы в развитии государственной системы. В упразднившей и монархию и дворянство Советской России эту важнейшую общественно-политическую функцию естественным порядком унаследовала партия большевиков, ставшая Партией с большой буквы, сложным социально-политическим организмом со своей особенной идеологией и устойчивыми интересами. Отныне ее система кадровой политики являлась ключом к власти. Кто им владел, тот и приходил к кормилу государственного управления (или уходил, если безвозвратно терял его). Ленин, Сталин, Маленков, Хрущев, Брежнев — все они в той или иной степени имели непосредственное отношение к кадровой партийной работе.

    «Отступление закончено, — сказал Ленин на XI съезде РКП(б), — отныне гвоздь — в совершенствовании организации и подборе кадров». Это означало, что принципиальное соотношение сил в системе нэпа установилось, общая схема ясна и дело за тем, чтобы заполнять ячейки этой схемы проверенными, способными людьми, дабы держать ее под контролем. Решения X и XI съездов партии о недостатках аппарата и необходимости перестройки партийной работы вообще и кадровой, в частности, явились настоящим кладом для Сталина и полностью соответствовали его личным интересам. «Он очень хитер. Тверд как орех, его сразу не раскусишь», — так по достоинству характеризовал Сталина его сотрудник A. M. Назаретян в 1922 году[429].

    Опасения Ленина относительно своего здоровья оправдались быстрее, чем он ожидал. В конце мая 1922 года у него случился первый серьезный приступ болезни, приведший к частичному параличу правой руки и расстройству речи. Ленин находился в Горках до начала октября и в течение всего этого времени почти не принимал участия в политической жизни, более того, был от нее в значительной степени изолирован.

    Сталин, будучи постоянным членом Оргбюро с момента его создания, прекрасно понимал, какие возможности открывались перед ним в качестве руководителя Секретариата и аппарата ЦК РКП(б). Все его предыдущие занятия: Наркомнац, Рабоче-крестьянская инспекция и прочее — меркли перед новой должностью. Он получил возможность до конца реализовать то, что в свое время пытались сделать Крестинский и Троцкий. Состояние Ленина стало одним из факторов, побудивших Сталина действовать быстро и решительно. Заручившись поддержкой Каменева и Зиновьева, он приступил к созданию, точнее, к завершению создания номенклатуры — партократии, которая дала бы ему огромный перевес над потенциальными соперниками в грядущей борьбе за власть. В этом деле Сталин превратился уже в ярого сторонника назначенства, за которое он так критиковал Троцкого во время профдискуссии.

    Летом 1922 года был «перетряхнут» весь аппарат Цека. С периферии на Воздвиженку призывались энергичные, но по каким-либо причинам угодившие в немилость при прежнем Секретариате, работники. Как писал Троцкий, Сталин тщательно подбирал людей с отдавленными мозолями[430]: Молотов, Куйбышев, Каганович. Появилось модное выражение в Москве «ходить под Сталиным» (как ранее «ходить под Политбюро»).

    6 июня 1922 года на места было разослано утвержденное Секретариатом и Оргбюро «Положение об ответственных инструкторах ЦК РКП(б)», по которому инструктора наделялись широкими правами в отношении низовых выборных партийных органов, а подотчетны они были орготделу ЦК, т. е. аппарату. Вскоре аналогичная система назначаемых инструкторов была создана и на низших уровнях партийной иерархии, вплоть до уездов.

    С лета 1922 года Сталин через Секретариат активно проводит подбор и расстановку своих людей, политику, которую год спустя, на XII съезде он сформулирует так: «Необходимо подобрать работников так, чтобы на постах стояли люди, умеющие осуществлять директивы, могущие понять эти директивы, могущие принять эти директивы как свои родные и умеющие проводить их в жизнь»[431].

    С теми партийными работниками, которые не чувствовали такого родственного умиления к директиве центра, у Сталина был разговор короткий. В течение года было заменено большинство секретарей губкомов и укомов, иногда путем прямого назначения, а чаще в форме «рекомендаций» и «переизбрания». Аналогичный процесс шел и ниже, причем не только в рамках собственно партийного аппарата, а охватывая руководящие кадры хозяйственных и прочих ведомств. По подсчетам, сделанным на основе закрытой статистики, из 191 человека, «выбранных» было только 97, а остальные были «рекомендованы» или прямо назначены. Уже за первый год деятельности Сталина на посту генсека Учраспред ЦК произвел около 4750 назначений на ответственные посты. С августа 1922 года назначение секретарей стало фактически уставной нормой. В принятом XII партконференцией новом уставе партии было записано, что отныне секретари губернских и уездных комитетов должны утверждаться в должности вышестоящим органом. Также по новому уставу параллельно областным комитетам, выборным и подотчетным областным конференциям, создавались областные бюро, назначаемые и подотчетные только Цека. Преображенский жаловался тому же XII съезду партии, что около 30 процентов всех секретарей губернских комитетов партии «рекомендованы» аппаратом Цека[432]. После массовых перемещений местных партийных работников летом 1923 года практически весь партаппарат на местах был под полным контролем Секретариата. Знамя антибюрократизма и антиназначенства, под которым ленинская «десятка» и Сталин в том числе, проводили свою кампанию против Троцкого в дискуссии о профсоюзах, теперь было отброшено прочь, бюрократия стала главной опорой и инструментом правящей группировки.

    В свое время Бухарин, доводя до афористической чистоты ходячую характеристику Сталина, назвал его «гениальным дозировщиком», имея ввиду весьма примечательное умение генсека реализовывать свои широкомасштабные планы по частям, незаметно втягивая в них окружение и общество. Поскольку эти далеко идущие планы, будучи представленными сразу и в полном объеме, вызвали бы негодование и отпор в общественном и даже партийном мнении. Но Сталин научился этому искусству не сразу, на первых порах происходили случаи «передозировки», которые грозили летальным исходом самому генеральному провизору.

    Зимой 1921–1922 года Ленин чувствовал себя плохо, заметно хуже, чем год назад, его беспокоили головные боли, телесная слабость и упадок сил. Он с трудом готовился к XI съезду партии и почти перестал появляться перед массовыми аудиториями. Резкие перемены в публичном поведении вождя было трудно скрыть от рядовых обывателей, которые украшали свои наблюдения доступными им представлениями. В марте 1922 года среди москвичей циркулировали слухи, что Ленин, де, «пьет горькую» или «спятил». Конечно, пить Ленин не собирался, после революции он отказался даже от своего любимого пива, но до полного упадка разума было также еще далеко. Вождь, под идеологической оболочкой борьбы с бюрократизмом, продолжал конструировать ту модель властных органов, которая бы позволила надежно гарантировать партийную власть от опасности раскола со всеми вытекающими из него последствиями. Сталин, в меру своих возможностей «сочувствовал» этому, используя все доступные ему средства, чтобы потеснить или унизить Троцкого. В частности, возглавляемый им наркомат Рабоче-крестьянской инспекции уже практически полностью переключился на шельмование военного ведомства. Перед XI съездом Сталиным нащупывались границы возможного расширения компетенции партийного аппарата во взаимоотношениях с советскими ведомствами, чтобы потом закрепить это расширение в постановлении партийного форума. В канун съезда со стороны Сталина и его союзников последовал крупный демарш против Троцкого. 13-го марта Политбюро в отсутствие председателя РВСР вынесло решение по частному вопросу о переброске некоторых кавчастей с Кавказа в Туркестан. В ответ Троцкий взорвался гневным письмом всем членам Политбюро, где метал громы и молнии по адресу РКИ, которая, дескать, поставляет неверную информацию об армии, на основании которой Политбюро делает несостоятельные попытки к руководству конкретными делами отдельных ведомств и т. п.[433] Как показало дальнейшее развитие событий, в этом случае Сталин совершил явную передозировку антитроцкистского яда в снадобье. «Яд» потревожил слишком обширную и чувствительную область. Вопрос о взаимоотношениях различных ведомств в огромной и разветвленной партийно-советской государственной системе искони являлся одним из самых больных. Дело получило нежелательное обостренное развитие. С протестом Троцкого солидаризировался давно обижаемый подобным образом наркомвнешторг Красин, были подключены замы предсовнаркома — Рыков и Цюрупа. В апреле вопрос разбирался в специальной комиссии Цека. Не успела комиссия потоптаться на месте без какого-либо определенного решения, как тут возник Калинин со своим вечным, почти гамлетовским вопросом, о взаимоотношениях ВЦИК и СНК, словом, проблема, так неуклюже взбудораженная Сталиным, потащила за собой целый шлейф еще более острых и принципиальных проблем. Постройка зашаталась. Все это подогрело недовольство Ленина позицией Сталина в давно развернувшейся дискуссии по принципиальному вопросу о монополии внешней торговли, в которой вопреки вождю генсек отстаивал неизбежность «ослабления» монополии[434].

    Подобная активность Сталина вызвала естественное желание Ленина несколько умерить пыл новоиспеченного генсека, чтобы тот не наломал еще больших дров. С этой целью весьма полезный наркомат РКИ был отнят у Сталина и передан под начало Цюрупе с заместителем Свидерским. Передан продовольственникам, «уфимской» команде, с которой Сталин еще со времен своей царицынской эпопеи был в весьма неприязненных, враждебных отношениях.

    Это явилось очень серьезным сигналом, который в силу известного характера «чудесного грузина», склонного к депрессивной рефлексии, должен был вызвать у него очень нервозную реакцию. Внешне, для окружающих, генсек, конечно, остался невозмутимым, но события, которые вскоре произошли, заставили его забыть всякую осторожность.

    Первый удар, поразивший Ленина 25 мая 1922 года, при котором отнялась речь и вся правая сторона, был неуклюже скрыт от общественности официальными бюллетенями об ухудшении нервного состояния больного и т. п. В это время народ радовался замечательному падению цен на муку и возмущался повышением железнодорожных тарифов. Коммунистический актив занимался изъятием церковного добра и устраивал шутовские демонстрации перед иностранными гостями — социалистами, приехавшими защищать эсеров на предстоящем процессе. Жизнь текла привычным за эпоху революции бурным чередом, а в это время возводились подмостки для последней драмы вождя, которую он будет играть, оправившись от первого удара болезни.

    Еще не исчезла внешняя доверительность отношений между ним и Сталиным, еще часты долгие беседы в Горках, во время которых обсуждаются архисекретные дела. Ленин встречал генсека дружески, шутил, смеялся, угощал вином и окружающим было очевидно, что «тут Ильич был со Сталиным против Троцкого»[435]. Однако буквально сразу после возвращения Ленина к политической жизни, в августе, его ориентация в личных отношениях становится прямо обратной тому курсу, над которым он усиленно трудился с окончания гражданской войны.

    Несмотря на тишину и изолированность больничного режима в Горках (окрестные крестьяне жаловались, что как только там обосновался Ленин, прекрасные сады и парк усадьбы обнесли непроницаемым забором) от опытного взгляда, по-видимому, не скрылась та бурная деятельность, которую развернул генсек ЦК по созданию своего аппарата. Ленин понял, что сражаясь с потенциальной фракцией Троцкого, он оказался лицом к лицу с аппаратом Сталина. Сталин не выдержал испытания, предложенного ему Лениным. Можно только догадываться, в чем конкретно оно заключалось. Но факт тот, что 18 июля он пишет Сталину короткую, но весьма многозначительную записку: «т. Сталин! Очень внимательно обдумал Ваш ответ и не согласился с Вами. Поздравьте меня: получил разрешение на газеты! С сегодня на старые, с воскресенья на новые!»[436].

    Принципиально эти скупые строчки, демонстративно выведенные собственноручно Лениным, означали нечто очень важное. Первое — «не согласился» (и отныне ни в чем существенном согласия между ними не будет) и второе — известие с явным намерением уязвить своего чрезмерно усердного контролера, что изоляция закончилась, и он возвращается к текущим делам.

    Учитывая свойственную Ленину дипломатичность и сдержанность в подобного рода делах, эта записка не могла означать ничего иного, как «иду на вы». Ленин вышел из первой изоляции разгневанным против Сталина, и вызвано это могло быть только одним — подозрением в попытках удалить его от дел, от власти. Лозунг борьбы с бюрократизмом, служивший Ленину в кампании против Троцкого, теперь оказался как нельзя кстати и в борьбе против Сталина. Если верить Троцкому, а здесь ему верить можно, Ленин после возвращения к работе «ужаснулся» «чудовищному бюрократизму»[437].

    Теперь, в его последнюю осень в Кремле, Ленина стала волновать в сущности только одна проблема, гигантские контуры которой выступи ли перед ним из-за завесы мелочей и конкретных фактов при неумолимой потребности уходящего навсегда окинуть все былое одним пристальным взглядом. Вопросы о монополии внешней торговли, о принципах создания союзного государства и прочее превратились лишь в повод для последней схватки вождя с олицетворенным в Сталине и его аппарате государственным бюрократизмом. В эти короткие, наполненные физической слабостью и болезненной испариной недели, вызов бюрократическому Левиафану приобрел для Ленина поистине мистическое значение.

    30 декабря 1922 года в день образования СССР Ленин начал диктовать письмо «К вопросу о национальностях или об "автономизации"», в котором отмечал следующее: «Видимо, вся эта затея "автономизации" в корне была неверна и несвоевременна. Говорят, что требовалось единство аппарата. Но откуда исходили эти уверения? Не от того ли самого российского аппарата, который …заимствован нами от царизма… мы называем своим аппарат, который на самом деле еще чужд нам и представляет из себя буржуазную и царскую мешанину, переделать которую в пять лет при отсутствии помощи от других стран и при преобладании "занятий" военных и борьбы с голодом не было никакой возможности»[438].

    Существует мнение, что бескомпромиссная позиция Ленина в процессе создания союзного государства была обусловлена тем, что Ленин, питая ненависть к прежнему русскому национальному высокомерию, которое он называл «великорусским шовинизмом», твердо решил предотвратить возврат к политике русификации, которую царское правительство проводило среди национальных меньшинств[439]. Наверное дело обстояло не так прямолинейно. В конце концов именно Ленин заложил основы унитарного государства. Если бы ему в то время, когда он бился со Сталиным за равноправный Союз, предложили бы ослабить военное единство «независимых» республик или хотя бы внести элемент автономии в отношения Цека и республиканских партий, он бы с негодованием отверг подобные идеи. А это было главное, и он не мог не понимать этого.

    Во всех этих жарких дискуссиях, сопровождавших закат политической жизни вождя, можно выделить два невидимых невооруженным глазом аспекта: дискуссии стали полем борьбы против Сталина, замаскированным неизменной ленинской тактикой, о которой писал Цюрупа — делая решительные шаги Ленин всегда стремился ослабить внешнее впечатление от них[440].

    Всемогущее и несокрушимое, абсолютное в своей власти над обществом, государство стало реальным воплощением, материализацией его революционных идей, его «альтер эго». Ленин всматривался в это и не хотел узнавать себя в его бюрократических чертах. Бесконечные ругательства по адресу частного понятия «бюрократизм» прикрывали растерянность и недовольство в отношении всей системы в целом. Получившееся типичное «не то» заставляло Ленина задумываться о принципах, обращало к рефлексии, до которой не было времени в горячке повседневной работы. Ход и направление некоторых раздумий вождя отразились в его замечаниях по поводу известной книги Н. Н. Суханова о революции.

    Социалистические оппоненты Ленина, которым большевистская чрезвычайка всегда стремилась отвести достаточно досужего времени для теоретических раздумий, не отказываясь от революционной идеи, часто говорили, что Россия еще не достигла такого уровня развития производительных сил и общей культуры, при которых возможен переход к чаемым общественным принципам. Возражая этому, Ленин писал: Почему же нельзя начать с завоевания власти и далее уже на этой основе осознанно двинуться догонять другие народы?[441] Заметки на книгу Суханова из-за тысячи деталей и фактов революционной и государственной биографии Ленина приоткрывают фундаментальную концепцию его жизни. А именно: созданная им партия, представляющая «диктатуру пролетариата», является собранием всего лучшего и наиболее сознательного, что есть в пролетариате. Этой партии открыта вся истина, она одна знает, что лучше делать во имя пролетариата и человечества в целом. Этой партии естественно должна принадлежать власть.

    Подобная логика способна породить самые разнообразные размышления, начиная с припоминания философских принципов относительности человеческого сознания и заканчивая соображениями о недостатках дореволюционного университетского экстерната. Нехитрая идеология, нашедшая отражение в ленинских заметках по поводу Суханова, как две капли воды напоминает идеологию просвещенного абсолютизма, согласно которой одному человеку, монарху, дано видеть то, что лежит в подлинных интересах темного народа.

    Как эпоха Просвещения в XVIII веке парадоксальным образом могла превратиться в научное обоснование незыблемости самодержавия, так и научный коммунизм в XX веке лег в основу системы государственного абсолютизма, каким-то роковым образом получается так, что торжество науки и гуманитарной мысли непременно соседствует с пугачевщиной и плахой палача, или в модернизированном варианте, с революционной стихией и чекистским застенком. Российское государство уже не раз до Ленина «догоняло» другие народы и, надо сказать, успешно, правда ценой злейшего крепостнического гнета над своим народом.

    В течение последних сознательных недель Ленин прилагает титанические для своего ослабленного организма усилия с целью усовершенствовать новую систему «просвещенного абсолютизма». Вначале он попытался предпринять шаги в духе отработанной схемы сдержек и противовесов. Чрезвычайное усиление Сталина рефлективно породило стремление обрести противовес генсеку в лице Троцкого, которому в сентябре 1922 года было предложено стать фактически первым заместителем председателя СНК. Дело в том, что по сложившейся традиции пленумы ЦК и заседания Политбюро непременно возглавлял предсовнаркома или его ближайший заместитель. Тем самым Ленин хотел вручить Троцкому сильное оружие против Сталина, однако тот, не желавший быть просто «противовесом», деталью в схеме Ленина, категорически отказался[442], и реализация замысла на некоторое время отошла на задний план. Но, после того, как Ленин получил неопровержимые доказательства о формировании тайного блока в Политбюро между Сталиным, Зиновьевым и Каменевым[443], он вновь, за несколько недель до своего второго удара возобновил переговоры с Троцким. На этот раз речь пошла о «радикальной личной перестановке»[444], в чем между ними установилось полное взаимопонимание, и в результате был заключен негласный союз против Оргбюро, т. е. против Сталина и его аппарата. Ленин намечал создание цековской комиссии по борьбе с «бюрократизмом», не второстепенной, навроде зиновьевской, благополучно и тихо скончавшейся после IX партконференции, а ударной группы с участием его самого и Троцкого.

    Усиление непримиримого отношения вождя к Сталину уже явственно прослеживается на страницах последних ленинских документов, которые вошли в историю под названием «Завещания» Ленина. По свидетельству Бухарина Ленин в последний период своей деятельности много думал над проблемой преемственности и называл ее «лидерологией». К тому времени Ленин уже стал отдавать себе отчет в том, что умирает и дни сочтены, а поэтому думал не о лидерстве, а о наследстве, исчезли соображения о своем большинстве в ЦК и о преодолении амбиций Троцкого. Когда в декабре 1922 года он начинал диктовать строки «Письма к съезду», Сталин еще мыслился в одной упряжке с Троцким, и вождя беспокоило, чтобы отношения между ними не привели к расколу партии. Однако в позднейшем добавлении к письму от 4 января 23 года уже звучит недвусмысленное предложение убрать Сталина с поста генсека, а в известной записке от 5 марта речь идет вообще о полном разрыве отношений со Сталиным.

    В те времена, когда тексты Ленина имели значение новейшего Тестамента, о его последних письмах и статьях много рассуждали и даже спорили, пытаясь отыскать в них объяснение и достижений и просчетов компартии. Однако в отсутствии идеологического гипноза становится очевидным, что воля отдельного политика не может быть критерием истины, она всего лишь часть со всей присущей ей, части, ограниченностью. После того, как «Завещание» утратило свое политическое и идеологическое значение, оно имеет смысл лишь в плане изучения того последнего взгляда назад, с которым замер великий революционер и его время перед окончательным шагом на лодку Харона. И здесь Ленин в полной мере раскрывается с одной стороны как отмерявший свой срок неисправимый революционный идеалист, а с другой — продолжает чувствоваться цепкая (бульдожья, как замечала в свое время В. Засулич) хватка опытного политика.

    После чтения последних ленинских статей и документов создается полное впечатление, что те небольшие отступления от конкретных вопросов, где обнажаются теоретические основания политики, принадлежат не государственному мужу, а тому крыловскому оригиналу, который слона-то и не приметил. По-прежнему у Ленина господствует убеждение в том, что партия большевиков опирается только на два класса, т. е. пролетариат и крестьянство[445], и государственная власть принадлежит, разумеется, рабочему классу[446]. Что можно предположить о ценности последующих выводов, которые зиждятся на столь иллюзорном социальном анализе? Как писал известный русский историк XIX века Т. Грановский, «Разрушители прежнего порядка никогда не видят своими глазами той цели, к которой шли они»[447]. Ленину не было дано воочию вполне убедиться в неожиданных результатах своего революционного подвижничества. Его теоретические основания также не давали возможности сделать это хотя бы умозрительно, но многое он предчувствовал. В тех отрывках своих работ, где он отвлекается от произвольного умствования и дает волю чувствам, там проблескивает интуитивное прозрение о действительном положении вещей в социальном устройстве нового общества: «Не нам принадлежит этот аппарат, а мы принадлежим ему»[448], — пишет он в наброске несостоявшейся речи на X съезде Советов. Именно эта подсознательная интуиция, а не идеологические императивы, поднимала больного вождя с постели и заставляла через силу диктовать последние письма и статьи.

    Эпицентр политической конструкции, начертанной уходящим Лениным своим преемникам, — в вопросе о статусе ЦК партии. После дискуссии о профсоюзах, когда большинство ЦК (не в первый раз) выступило против Ленина, у него сформировалась почти рефлексивная боязнь этого партийного органа, на чем в 1921 году искусно сыграл Сталин. В институте Цека Ленин видел главную опасность раскола, поскольку слишком велик был авторитет, велика власть и слишком разнороден в силу своей численности состав этого учреждения. Ленин пред полагал вывести ЦК из схемы реальной власти. Разумеется, для этого путь простой ликвидации комитета был абсолютно неприемлемым, но для подобного рода тонких операций в арсенале предсовнаркома имелся давно проверенный и безотказный прием, к которому он прибегал, когда возникла необходимость незаметно ослабить коллегиальность и усилить авторитарное начало в той или иной отрасли управления.

    Это достигалось диалектически, путем раздувания коллегиальности до той степени, когда она автоматически в силу своей внутренней логики вела к необходимости возвышения авторитарного начала. Уже упоминавшийся Н. Милютин писал, что однажды Ленин долго, до слез смеялся над рассказом, который Милютин поведал ему из виденного им в командировке в Усмань в 1918 году. Там, в некоем селе Помазове председатель сельсовета весьма находчиво проводил собрания сельчан. Он «объявлял» вопрос и садился на завалинку курить, а мужики орали, все сразу, до хрипоты. Когда земляки изнемогали орать, председатель просто объявлял свое решение, с которым все соглашались и далее переходили к «обсуждению» другого вопроса[449].

    Предложения расширить состав Цека за счет рабочих звучали еще в 19 году на VIII съезде РКП(б), и тогда Зиновьев ответил, что «в каждой организации есть грань, за которую нельзя переходить, иначе мы лишим ЦК деловых качеств и превратим его в маленький митинг[450]. Соображения превратить Цека в «маленький митинг», лишенный необходимых деловых качеств, показались Ленину вполне уместными только после того, как он понял, что неумолимая болезнь вычла из совокупности разнонаправленных сил в политическом руководстве стабилизирующий фактор его непосредственного влияния. Предложение довести число цекистов за счет авторитетных рабочих до 50 или даже до 100 человек[451] являлось откровенным намерением отобрать у ЦК власть и еще более сконцентрировать ее в олигархических постоянных коллегиях — Политбюро и Оргбюро. В виде компенсации за утраченные возможности ЦК награждался почетными контрольными функциями наряду с ЦКК партии.

    Таким образом, в последних указаниях вождя очередь в «школу коммунизма» вслед за профсоюзами дошла и до ЦК партии. Ленин собственноручно наметил переход на качественно новую ступень закономерного процесса абсолютизации партийно-государственной власти, хотя именно этого, судя по содержанию нападок на Сталина, он и старался всеми силами избежать. Здесь проявилось главное противоречие «Завещания» вождя: пытаясь поставить заслон диктаторским амбициям Сталина и Троцкого, Ленин вынужден пойти на последовательный шаг по концентрации реальной власти в пределах узкой олигархической коллегии. Вместе в тем он не мог не помнить по опыту сокрушительной дискуссии о профсоюзах, что и коллегии не застрахованы от внутренних и очень сильных противоречий. Тогда, в 1921 году партию выручили авторитет и политическое мастерство Ленина, которых в не столь отдаленном будущем уже не будет. В «Завещании» он пытается найти выход в особой селективной работе по подбору идеального состава ЦК, ЦКК и Рабоче-крестьянской инспекции плюс Госплан из «истинных» рабочих от станка с острым классовым чутьем и преданных вдумчивых интеллигентов. То есть в форме ассоциированного механизма ЦК-ЦКК-РКИ Ленин конструирует себе личного заместителя, своего рода эрзац-Ленина с обер-контролерскими полномочиями над высшими органами власти, вплоть до присутствия его представителей на секретных заседаниях Политбюро и проверки его бумаг[452].

    В этом пункте ленинских предложений, вызвавших единодушный протест членов Политбюро, рельефно выступил тупик, бессилие мысли политического гения разорвать заколдованный круг из необходимости сделать власть более сплоченной и вместе с тем устранить ее авторитарный, камерный характер. План ликвидации властного Цека с целью усилить Политбюро, чтобы в свою очередь поставить его под контроль «сплоченной группы» из митингового ЦК-ЦКК по своему содержанию вышел очень похожим на известную русскую народную присказку про царя, у которого, как известно, был двор, на дворе имелся кол, на колу — мочало, начинай сначала…

    Совершенно правильно, что этот явно фантасмагорический план очень встревожил Политбюро, и в результате ленинская статья о реорганизации Рабкрина (предложение XII съезду партии) после драматических переживаний среди олигархов была опубликована в «Правде», но без одиозного положения о контроле над Политбюро рабочими от станка. Кроме этого, в связи с публикациями последних работ Ленина секретарям губкомов и парткомов из ЦК полетело секретное письмо с уведомлением о болезненном состоянии вождя и о том, что в статьях не отражено мнение всего Политбюро[453].

    Образно говоря, именно это объективное противоречие выразительно определившееся в последних набросках Ленина, и явилось окончательным препятствием, о которое разбился угасающий интеллект гения и померк его разум. Конкретно все вылилось в известный инцидент с разговором Сталина и Крупской и последнее бессильное письмо Ленина генсеку с угрозой полного разрыва отношений.

    «Третий элемент» в царстве рабочих и крестьян

    Нельзя сказать, что Ленин значительно пережил свое время. Надо отдать должное — великий революционер покинул политическую авансцену в свой срок. Он не выдержал соприкосновения с возникшим в ходе революции, обновленным и много более могущественным, нежели отдельная личность, государственным механизмом, который жаждал реализации своей абсолютной власти и социального творчества. Здесь революционный идеалист Ленин оказался чужим и ненужным, а Сталин, как совершенно справедливо говорил Троцкий, являлся плоть от плота нового бюрократического аппарата. Однако здесь, перефразируя известное выражение Ленина, можно сказать, что бюрократизм также мало может быть поставлен Сталину в вину лично, «как небольшевизм Троцкому». Все они были сильны и могущественны постольку, поскольку являлись человеческим воплощением неких фундаментальных общественных тенденций и приобретали и утрачивали эту силу и могущество соразмерно возвышению или угасанию последних.

    Из предсмертных противоречивых начертаний вождя его преемниками было с благодарностью взято лишь то, что соответствовало захватившей полное политическое господство тенденции к упрочению государственного абсолютизма и автократии. Согласно высказанным Лениным пожеланиям, XII съезд партии, проходивший в апреле 1923 года, избрал ЦК из 57 членов и кандидатов, вместо 46, а также расширил состав ЦКК с 7 до 60 членов и кандидатов. Далее, следуя тем же указана ям Ленина, съезд принял решение о создании единой системы контроля ЦКК-РКИ. И это также как нельзя кстати соответствовало интересам партаппарата, устраняя в деле контроля относительно самостоятельный советский надзор, который зачастую служил ведомственным противовесом партийной системе и причинял ей неудобства своим посторонним нескромным взглядом.

    Напротив, Троцкий, который прекрасно видел расстановку сил в высшем эшелоне, понимал, что с выведением ЦК из схемы реальной власти, он остается в Политбюро в полнейшем одиночестве и без ближайшей опоры в лице некоторых дружественно настроенных цекистов. Поэтому еще при подготовке к XII съезду выяснилось его отрицательное отношение к этой части заветов вождя, касающихся перестройки высших партийных органов, что впрочем только дало лишний козырь в руки его противников, подкрепивших свои обвинения Троцкого в антиленинизме.

    Внимательным участникам и очевидцам революции по ходу развития ее событий все более становилось очевидным, что партия большевиков форсированными темпами превращается во что-то еще невиданное историей, вырастает в некую оцепеняющую взор громаду, качественно отличную от ее незначительного фракционного прошлого, партийных программ 1903 года и святоотеческих первооснов коммунистической идеологии XIX века.

    ЦК партии социалистов-революционеров в одном из своих документов в феврале 1920 года констатировал: «Заканчивается действительное перерождение большевизма из его первоначальной анархо-охлократической фазы в фазу бюрократическую с окончательным оформлением советской аристократии и советской бюрократии»[454]. Эсеры в общем дали правильную оценку сути внутренней эволюции большевизма, но на начало 1920 года было еще далеко преждевременным говорить о том, что этот процесс вступает в свою заключительную стадию. Ему еще предстоял длительный трансформационный период оформления партии в устойчивый и обособленный социальный организм, ставший стержнем будущего патерналистского общества. Однако существо дела уже прояснилось вполне и для самих большевиков: «Мы (партия) стали государством», — вырвалось у одного из делегатов VIII съезда РКП(б) еще в начале 1919 года[455].

    В России государственный радикализм всегда был традиционным средством стабилизации общества. Большевизм не стал здесь исключением, одним из главных результатов революции стало упрощение, выпрямление социально-экономической структуры, очистка казенного костяка национального хозяйства от наслоившейся веками разного рода паразитической коррозии. Нивелировкой, упрощением общества были созданы необходимые предпосылки для его последующей модернизации, которая, безусловно, по некоторым очень важным критериям со временной цивилизации оказалась движением вспять. Возвращение, откат к первоосновам жизни ради сохранения самой жизни, неизбежно связано с решительным отказом, как от проявлений явной деградации, так и от результатов пышного увядания отчужденной от народа рафинированной культуры высших слоев общества, между которыми, в сущности, невозможно провести четкую грань.

    Бесполезно искать в каждом факте революционной эпохи обязательное рациональное содержание с точки зрения прогресса, морали, простого здравого смысла или какого иного кумира. Каждое явление, в том числе и революция, будучи порождением фундаментальных причин, тотчас же начинает жить и развиваться не только в соответствии с этими причинами, но все более по своим особенным имманентным законам, которые в конечном счете могут переходить в противоположность своей основе. Поэтому историческое знание предполагает в первую очередь выяснение причин явления и далее — внутренней логики его развития.

    Объективно, новая бюрократия, пришедшая к власти после 1917 года, должна была решить главную, оставленную царизмом проблему — модернизации и сплочения общества. Однако, по-своему решая эту задачу, она потащила за собой такой шлейф других проблем, характерных для ее жизнедеятельности, что они оказались способны плотно и надолго окутать пеленой существо дела, первопричину.

    Война и революционный кризис в России объективно потребовали от общества проведения жесткой централизации и тем самым поставили его перед необходимостью обновления и укрепления национального государства. Когда слабеющая волна охлократии выплеснула большевиков на берег государственной власти, партия Ленина еще во многом находилась в плену идеологической архаики прошлого века, унаследованной от марксизма. Эта идеология никоим образом не соответствовала их реальной исторической миссии, но заключала в себе три важных элемента, которые позволили партии быстро приспособиться к динамичной революционной обстановке. Во-первых, публичная демагогия большевиков тесно увязывала цели партии с интересами широких трудящихся (и не только трудящихся, но также широких, к примеру, солдатских) масс. Они были социально и культурно близки и духовно понятны массе. Во-вторых, большевики категорически отвергали принцип частной собственности, который являлся главным препятствием на пути общественной централизации. В-третьих, они были готовы идти на любые меры ради захвата и удержания власти и это широко распахивало перед ними арсеналы самых мощных государственных принудительных методов, которые единственно и остались из множества средств самосохранения общества. К концу 1917 года все остальное так или иначе было уже испробовано и исчерпано.

    Утилизировав эту рациональную основу большевизма, время начало быстро переделывать его и в остальном, приспосабливая под потребности реальной жизни. К весне 1918 года полностью улетучились иллюзии о рабочем самоуправлении. В 1919 и 1921 годах партия скорректировала свое враждебное отношение к массе мелких крестьянских собственников. Постепенно, втуне, с болезненными стонами, изживались иллюзии всеобщего равенства, государство большевиков сознательно конструировало строгую иерархическую модель общественных отношений — от доли участия во власти, до дневного рациона своих сочленов. Партия выправлялась к позитивному государственному поведению, в смысле понимания государства как представителя интересов всего трудящегося населения и равнодействующей всех социально-политических факторов.

    Однако новое государство не сразу смогло прийти в себя и самоопределиться и еще долго растерянно озиралось, не понимая причин быстро плодящейся вокруг него тьмы ненавистных чиновников. Знамена тельно, что в начале 1921 года, наряду с запросами по главной проблеме перемены экономической политики, аппарат ЦК партии стал регулярно принимать в свое бумажное чрево письма от рядовых коммунистов, вызванных противоречиями растущей социальной дифференциации в обществе. Некий С. Г. Розенблюм в апреле 1921 года характерно обращался в Цека по поводу «вполне назревшего вопроса». В его письме подчеркивалось: «Одним из серьезнейших вопросов в настоящее время, требующих немедленного разрешения Советской власти, надо считать вопрос о «третьем элементе», каковым является в переживаемую эпоху масса совработников. Все попытки отмахнуться от разрешения этого вопроса, отделаться от него общими фразами, ни к чему не приведут. Вопрос вполне созрел и стоит ребром. Он требует изучения его в полном объеме и ясного определенного ответа… И если будет признано, что «третий элемент» в рабоче-крестьянском государстве сейчас необходим, то необходимо выяснить, какое место он должен занять во всей системе, каковы должны быть взаимоотношения массы совработников с рабочими и крестьянами и каково должно быть отношение к этой массе со стороны Советской власти»[456].

    В письме этого советского Сиейеса прозвучала вполне теоретическая постановка вопроса и требование к большевистскому руководству о последовательном самоопределении государства и его аппарата: «Чем должно быть третье сословие? Всем?» Но аппарат еще не чувствовал полной уверенности и не был готов к полной самоидентификации. Еще не наросли мозоли, и он болезненно ощущал себя в тисках противоречия, изготовленного для него историей: государство должно соответствовать самому себе и вместе с тем отвечать интересам социальных низов, на которые оно опирается. Поэтому характерным признаком нового государства стало его постоянное, доходящее до фарса, самоедство в виде регулярных широковещательных кампаний по чистке собственного бюрократического аппарата, которые неоднократно заканчивались его резким увеличением. Эту студенистую массу нельзя было сильно шевелить. Всякий лишний раз колыхаясь от реорганизаций, она все более растекалась по поверхности, проникая в поры и захватывая все новые пространства.

    Олицетворением парадоксов новой государственной системы стала нелюбовь и даже ненависть ее творца Ленина к воплощенному его партией госаппарату, т. е. в конечном счете к себе самому. Цюрупа в своих воспоминаниях особо отмечал крайнюю неприязнь вождя к аппарату: «В. И. вообще не любил советского аппарата. Он называл его такими эпитетами, которые я не решаюсь здесь повторить»[457].

    В своей беспощадной критике бюрократизма, особенно часто звучавшей в его последние годы, Ленин подошел к самопознанию, т. е. познанию сотворенного им советского Левиафана, ближе, чем когда бы то ни было. Однако «переступить» через самого себя он не смог и остался навеки циркулировать в замкнутом круге, занимаясь тавтологией и намазывая пропагандистское масло на масло идеологическое, повторяя о государстве с «бюрократическим извращением». Оно, это мифическое государство, царившее в сознании вождя, и было бы именно с «извращением», если бы в реальности в нем отсутствовал признак бюрократизма.

    Как назидательно демонстрирует история, выдающимся деятелям, героям, вождям дано многое, им дано практически все, кроме одного — кроме победы над самим собой, над своей природой. Они бессильно противостоят самим себе в виде творений своих рук и разума. Отсюда понятна та немощная ярость, охватившая предсовнаркома, когда в итоге продолжительной массированной кампании по чистке и сокращению аппарата центральных ведомств обнаружилось, что последний ничуть не сократился, а даже увеличился более, чем на 10 тысяч человек[458].

    Впоследствии, эти регулярные походы бюрократии против самой себя стали почти ритуальными, когда аппарат по доброй воле уподоблялся гоголевской унтер-офицерской вдове и публично сек себя на утеху социальным низам. Нэп видывал шесть или семь подобных широко возвещаемых крестовых походов против бюрократизма государственного и хозяйственного аппарата, но особенно сильная волна этой борьбы началась в 1927 году, когда в процессе подсчета внутренних ресурсов индустриализации выяснилось, что львиную долю необходимых капиталов съедает бюрократический аппарат и издержки его хозяйствования. Например, оказалось, что советский торговый аппарат стоит в три раза дороже, чем тот, что Россия имела до 1914 года, при несоизмеримой же эффективности, естественно не в пользу советского.

    Тогда «унтер-офицерская вдова» в очередной раз стала публично срывать с себя одежды. 11 января 1927 года «Правда» разъясняла читателям особенности очередной постановки вопроса: дескать, «до сих пор борьба с бюрократизмом велась исключительно по линии борьбы с отдельными фактами проявления бюрократизма», а теперь «не отказываясь от выявления и устранения отдельных бюрократических извращений», решено совершить «пересмотр всей системы аппарата управления сверху и до низу».

    И это можно было бы только приветствовать, но абсолютное непонимание природы явления, а точнее боязливый отказ правящей бюрократии от самоидентификации как особого класса в обществе и определения характера самого общества неизбежно вел к тому, что в результате все усугублялось. На VII съезде профсоюзов Орджоникидзе приводил данные о том, что в итоге борьбы за сокращение штатов в союзном аппарате, они увеличились на 49 466 человек.

    Самое трудное для господствующего класса — это признание того, что он не есть целое со всем обществом, а всего лишь его часть, со всеми присущими части особенными интересами в обществе, которые могут вступать и вступают в противоречие с интересами других слоев общества. Эти противоречия на виду, но господствующий класс стремится объявить их временными, случайным явлением, вызванным внешними обстоятельствами, но никак не коренными внутренними причинами. Большевики соглашались вести разговор не более чем как о бюрократическом извращении государственного аппарата. Следовательно, дело шло не об органическом пороке, вытекающем из самой природы аппарата, а о чем-то наносном, имеющем свой источник в независящих от аппарата нездоровых условиях, в которых ему приходится работать.

    Сталинская генерация аппарата была уже иной, нежели революционный призыв, и свела на нет даже те небольшие проблески осознания проблемы, которые иногда появлялись у Ленина. Ленин, этот «чиновник № 1», как его на X съезде РКП(б) окрестила рабочая оппозиция, еще во многом оставался революционным идеалистом и не утратил способности мыслить принципами. В своем «Проекте тезисов о роли и задачах профсоюзов в условиях новой экономической политики» от 4 января 1922 года он писал, что «условия нэпа неминуемо порождают известную противоположность интересов между рабочей массой и директорами… Поэтому и по отношению к госпредприятим на профсоюзы безусловно ложится обязанность защиты классовых интересов пролетариата и трудящихся масс против их нанимателей»[459].

    Однако идущие ему на смену функционеры уже стали стопроцентными представителями своего класса, двуличными и эгоистичными. Не самый худший из этой генерации, Я. Э. Рудзутак рекомендовал Ленину удалить из проекта эти опасные намеки, «чтобы не получилось, что рабочие и заводоуправление государственного завода являются представителями разных классов, что по существу неверно. Отсюда не могут иметь место классовые противоречия, а лишь недоразумения по вопросам труда на данном предприятии»[460]. «Новый класс» остерегался даже таких слабеньких намеков на противоположность его интересов с рабочей массой и признавал в Ленине лишь только те его откровения, где он говорит о бюрократизме как о продукте внешней среды существования аппарата. Руководящий орган ВКП(б) «Правда» в поисках источников бюрократизма обращалась к тем ленинским строкам, в которых он «неоднократно разъяснял», что «бюрократизм есть результат нашей некультурности, нашей отсталости, отсутствия у широких рабочих и крестьянских масс необходимых для управленческой работы знаний» и т. д.

    Низкий культурный уровень основной массы населения советской страны безусловно имел значение в развитии т. н. бюрократизма, то есть безбрежного, практически ничем не ограничиваемого диктата партийно-государственного аппарата. Здесь сказывалась в первую очередь та примитивная, упрощенная социальная структура, образовавшаяся в обществе в результате гражданской войны и эмиграции, отсутствие в советском обществе самостоятельных и развитых классов, которые могли бы сыграть роль укротителя бюрократического произвола. Темная рабоче-крестьянская масса, оставшаяся один на один с государственным аппаратом могла только питать его наихудшие качества — безбрежное администрирование, бескультурье и бесцеремонность по отношению ко всему обществу. Соваппарат только со временем стал избавляться от своей первобытной рабоче-крестьянской замшелости и приобретать вид современной государственной машины. Ключ к пониманию особенностей раннего советского общества и, в частности, уяснению причин отталкивающего варварства сталинского режима 30-х годов, кроется не только в природе бюрократического всевластья, но он еще более глубоко спрятан в толще упрощенной социальной структуры общества, ее примитивизации, произошедшей в результате революции.

    Рассуждать о бюрократии в общем и целом можно лишь до известной степени. Конкретно для СССР 20–30-х годов следует подчеркнуть низкий культурный уровень, который передала своей элите примитивная социальная структура, сложившаяся в стране после войн и революции. Как говорится, всем миром. Природная смекалка и аппаратная ловкость наряду с отсутствием настоящей культуры и образования стали характерными чертами советского партийно-государственного руководства. Соответственно складывались стиль и сам образ управления, оставленный советской истории такими деятелями как Каганович, Молотов, Хрущев, Брежнев и многие, многие другие. Номенклатура начала обтесываться только к Горбачеву и, возможно, само по себе это явилось немаловажным фактором начавшихся перемен.

    Революция принципиально не изменила экономический уклад России, но сильно гипертрофировала специфику политического строя, так сказать, обнажив его до «костей», и очень сказалась на социальной структуре страны. В целом, упрощение социальной структуры нации явилось мучительным способом оздоровления ее генетической основы и решением приоритетного вопроса о ее самосохранении. Но вместе с тем, это неизбежно повлекло за собой примитивизацию общественной и частной жизни практически во всех проявлениях, сопряженной с одиозным расцветом системы государственного абсолютизма, которая отчасти была вынуждена своим грубым функционализмом компенсировать утраченные необходимые элементы современной культуры.

    В революции массы выступили против одряхлевшей и паразитической элиты. Когда политику начинают творить массы, это само по себе является симптомом, свидетельством полного разлада старой системы, уже не способной исполнять свою функциональную и репродуктивную роль. Масса сметает одряхлевшее здание и вновь закладывает очередной цикл общественного строительства. Однако масса в своей политической активности не знает промежуточных форм, ей свойственны только крайние проявления. В 1917 году охлократия проделала быстрый путь от анархической разнузданности до поддержки государственного радикализма, который постепенно стал прибирать к рукам стихию масс.

    Характерно, что российская эмиграция, как и вообще Запад, не понимали органической взаимосвязи массы и власти в Советском государстве и, замечая лишь внешние проявления диктаторского произвола над населением, абсолютизировали противоречия между ними. Эмигрантская пресса была полна ожиданиями скорого социального взрыва в стране против «коммунистической деспотии». Отсюда следовали ошибки, разочарования и, порой, расплата с жизнью. Осенью 1927 года на громком процессе пяти монархических террористов, поверивших в эмигрантские иллюзии и перешедших границу с искренним стремлением помочь народу сбросить ненавистное коммунистическое иго, один из подсудимых признался, что на него произвело самое гнетущее впечатление враждебное отношение к нему со стороны крестьян, когда его вели чекисты после ареста. Коммунистическая власть была жестока и требовательна, но она была «своя», а эти оставались «чужими». Совсем чужими, от которых не нужно было ни милостей, ни жертвы. Результат полнейшего отчуждения высших слоев дореволюционного общества от народной массы и источник их изгнания.

    Но несмотря на свою заточенность и крепость булата, приобретенную в годы гражданской войны, это государство еще долго сохраняло на себе отпечатки грубости и варварства своей охлократической первоосновы. Этому способствовали и война, и террор, и истребление элементов культуры, накопленных старой системой. Новое государство возникло отнюдь не подобно античной богине из воздушной морской пены в лучах нежного рассвета, оно появилось в отблесках зарева пожара из дремучих, черноземных слоев народной массы и еще долго пыталось безвкусно украшать себя блестками народной простоты и утопической идеологии. Сложился некий цивилизационный феномен, в котором гармонично переплелись абсолютизация политической системы и массовизация (квазидемократия) общественной жизни.

    Развитие государственного регулирования в обществе неизбежно приводило и к развитию бюрократизма и тут уже ничего не могли поделать даже лучшие образцы культуры и высшее образование. Зарегламентированность течения советской жизни резко увеличила показатели бюрократизации аппарата управления. Тот же Орджоникидзе в речи на 15 московской губпартконференции приводил пример, что количество входящих и исходящих бумаг в год в вол- и райисполкомах колеблется от 10 до 30 тысяч. В то время, как в царское время в волостном управлении их имелось только 3 тысячи, то теперь такое количество набирает один сельсовет. По этому критерию следовало признать, что бюрократизм в СССР принял размеры вдесятеро большие по сравнению с царской Россией.

    Однако, важнее было, конечно, качественное отличие бюрократизма советского от бюрократизма царского. При царизме бюрократический аппарат во многом испытывал ограничения со стороны самого самодержавия, а также наличием других могущественных социальных групп в обществе. Бюрократия была «при» государстве она являлась своеобразным общественным классом, чьим характерным признаком являлась добыча жизненных средств путем продажи государству своего труда, затрачиваемого на выполнение различных функций государственного строительства и управления. Советская партийно-государственная бюрократия была избавлена от необходимости заискивать перед государством и предлагать себя, она стала самовластна. При большевиках она и стала самим государством.

    Бюрократия всегда и везде жила продуктами производства других классов, с которыми у нее не было органических духовных связей. Но надо отдать должное большевикам, которые пытались смягчить бюрократическое самовластье и упорными попытками сблизить его с рабоче-крестьянской массой. Большевики, обновив государственную бюрократию, заметно, но ненадолго сблизили ее с почвой, однако это же возымело и обратные последствия, ибо тот «чернозем», который притащили на своих сапогах в госаппапрат выходцы из низов, подпортил его прежний лоск и цивилизованность. Ленин имел все основания жаловаться на бескультурье и отсталость масс как на причину недостатков советского аппарата. Вначале в советской машине процветали почти что патриархальные нравы. Но постепенно это обращение к «кухаркам» за помощью в государственном управлении утратило свою актуальность. Аппарат начал «приходить в себя», обретать черты устойчивости и преемственности. Коммунистическая партийная структура стала выполнять те социальные функции, которые ранее выполняло дворянство и монархия в государстве, обеспечивала отбор, воспитание и продвижение кадров вверх по служебной лестнице, обеспечивала преемственность государственной системы, служила гарантией ее стабильности. По мере укрепления и совершенствования советского госаппарата его собственно «советский» низовой элемент постепенно отходил в тень. Конституция РСФСР от 11 мая 1925 года санкционировала то, что уже свершилось в действительности. Она лишила Советы прав высшей местной власти и наделила таковой их исполнительные комитеты, которые уже полностью встроились в вертикаль государственной власти.

    Наряду с этим происходила профессионализация аппарата. По данным на 1922 год получалось, что в составе волостных исполкомов было всего 3,9 % профессиональных «служащих», т. е. тех, кто был чиновником и до революции. Остальные являлись выходцами из рабоче-крестьянской массы. В 1923 году «служащих» было уже 7,7 %; в 1924/25 — 12,4 %; в 1925/26 — 16,1 %. Среди председателей волисполкомов в 1924/25 году застаем 38,4 % профессиональных чиновников, а в 1925/26 уже 43,4 %[461]. Те же самые тенденции профессионализации аппарата наблюдались и на губернском уровне. В 1924/25 году в губисполкомах было 14,7 % старых и 75,1 % новых чиновников[462].

    Этот процесс профессионализации госаппарата был только на благо обществу и самому аппарату, поскольку безусловно способствовал развитию навыков и культурного уровня бюрократии. Ибо выдвиженцы из низов к коренным порокам аппарата прибавляли еще и свои специфические качества. Выдвиженцы из низов безграмотны, — сокрушались «Известия», — кроме того «выдвиженчество не спасает, выдвиженцы быстро превращаются в заурядных чиновников»[463].

    Новая партийно-государственная бюрократия чувствовала себя полноправной восприемницей старой верхушки общества и усваивала общие для высших слоев стандарты культуры и поведения. Иначе чем объяснить тот многозначительный факт, что в Москве 1926-го на идущую постановку «белогвардейской» пьесы Булгакова «Дни Турбиных» были неизменные аншлаги. Причем во время спектакля в зале трепетало полное сочувствие публики белому офицерству и это при том, что театральные залы были заполнены новой революционной аристократией, «комиссарской» публикой, совбурами. Бюрократии, как видно, уже надоело постоянно и упорно навязываемое ей родство с рабоче-крестьянской массой, она вожделела изящества и высших образцов в своей жизни.

    «Орден меченосцев»

    Роль партии и партийного аппарата большевиков нужно выделить из общей постановки вопроса о советской бюрократии. Партия являлась стопроцентным порождением российской действительности и воплощением требований времени начала XX века. Ленинская партия — это совокупный бонапарт русской революции, выражение ее активного, созидательного начала. Опытный функционер Ленин строил свою партию по принципу личного подбора, как группу сплоченных профессиональных революционеров, предназначенную стать его подножием, опорой в борьбе за лидерство в революционном мире. После Октября ее изначальные качества дали уникальную возможность для ленинского руководства образовать в бушующем океане революционной анархии небольшой, но надежный островок централизованной власти, который год от года рос, покоряя анархию и захватывая свою шестую часть суши. Ожесточенная борьба за власть превратила партию в «объединение работников, не знающих над собой никакого ига и никакой власти, кроме власти их собственного объединения, более сознательного… сплоченного, выдержанного авангарда», — так откровенно провозглашал сам Ленин[464].

    Вот такое объединение, не знающее над собой никакой власти, кроме власти узкой руководящей верхушки, стало стержнем всей государственной системы советского общества. Помимо всех своих многообразных обязанностей, партия выполняла две важнейшие функции, на которых и строилась ее политическая гегемония в обществе. Во-первых, как еще раз следует подчеркнуть, партийный союз трансформировался в особый социальный организм, подобный российскому дворянству вкупе с институтом монархии, который обеспечивал кадровый подбор, преемственность и стабильность государственной власти. Институт наследственной монархии и дворянского сословия нашел свое продолжение в постоянно воспроизводящем себя партийном устройстве. Во-вторых, руководящие органы партии приняли на себя непосредственное управление обществом, имея на случай хорошее прикрытие в виде системы советских учреждений. Это давало партийному руководству огромные мобилизационные возможности по отношению к обществу с примитивизированной социальной структурой. Как похвалялся Бухарин на X съезде: «Именно в том, что наша партия могла при разворотах истории в 24 часа повернуть руль всей партийной политики и своих организационных форм и методов работы, и заключается глубочайшее достоинство нашей партийной организации, заключается то, что наша партийная организация, если сравнить ее с партийным аппаратом других стран, обладает колоссальным умением приспособляться к историческим ситуациям»[465].

    В первые годы советской власти в партийных рядах заметно проявлялось ее главное внутреннее противоречие, как противоречие именно партии социальных революционеров, стремящейся к активному преобразованию общества на заявленных идеалистических началах, и как нового государственного аппарата, тяготеющего к прагматизму, общественной стабильности и социальной определенности. Это противоречие бурно проявлялось решительно во всем, начиная от борьбы группировок и заканчивая раздвоением личности ее вождей, которые являлись физическим воплощением этого противоречия и от того переживали личные драмы.

    Став государством, партия все более превращалась в сложный иерархический механизм. Партия была громадна и разнообразна, но внутри себя она вынашивала номенклатурный аппарат, организацию высших кадров государственной власти. Номенклатура, само понятие номенклатуры как сердцевины нового бюрократического класса были окутаны завесой все годы советской коммунистической системы. Существование института номенклатуры не являлось секретом, но говорить об этом не было принято. Официально в партийных документах категория номенклатуры не разрабатывалась и публично не употреблялась. Как толковал его один из последних коммунистических учебников по партийному строительству, номенклатура — это перечень наиболее важных должностей, кандидатуры на которые предварительно рассматриваются, рекомендуются и утверждаются данным партийным комитетом (райкомом, горкомом, обкомом партии и т. д.). Освобождаются от работы лица, входящие в номенклатуру партийного комитета, также лишь с его согласия. В номенклатуру включаются работники, находящиеся на ключевых постах[466].

    Принято вести отсчет существования коммунистической номенклатуры с 1923 года, с момента, когда секретарь ЦК Молотов и заворгинструкторским отделом ЦК Каганович завели толстую книгу, содержавшую перечень более трех тысяч должностей, назначение и перевод с которых входило в прямую компетенцию ЦК партии. На самом деле процесс оформления номенклатуры в СССР был гораздо более сложным и длительным. Фолиант с номенклатурой, оказавшийся в руках у сталинского Секретариата ЦК, до 1923 года прошел ряд ступеней своей черновой подготовки.

    Судя по ранним протоколам Оргбюро ЦК, когда оно окончательно запуталось во тьме ответственных и менее ответственных работников постоянно перебрасываемых с места на место, и все чаще оказывалось, что один и тот же ответственный товарищ согласно расписанию Цека должен был разорваться напополам, чтобы единовременно отправиться и на фронт, и на транспорт, и на север, и на юг, то Оргбюро, обеспокоенное за здоровье своих руководящих кадров, с одобрением восприняло речь Дзержинского. 31 марта 1920 года на очередном заседании Оргбюро Дзержинский в целях борьбы с путаницей предложил завести в секретариате ЦК две книги ответственных работников, одну — по алфавиту фамилий, другую — по губерниям, что тогда и было с восторгом принято[467].

    Однако этого оказалось недостаточно, система росла в объеме и усложнялась структурно. Вновь к упорядочиванию кадровой работы Цека вернулся через год, после X съезда РКП(б). 24 мая 1921 года Секретариат издал циркуляр, которым предписывалось принять на местах срочные меры по организации и правильной постановке учетного аппарата на местах, в том числе провести перепись ответственных партийных работников в губерниях и уездах по наличию на 1 июля текущего года[468]. К 1922 году учетно-распределительный отдел ЦК завел карточки на 26 тысяч кадровых партийных функционеров и отдельно на 7 тысяч работников губернского масштаба с целью определения еще более узкого контингента руководящих лиц[469]. Учраспред уже отказывался рассматривать персональные кандидатуры «малоответственных», а уж тем более рядовых коммунистов. Партия росла, ее центральный аппарат признал невыполнимой и ненужной задачу постановки на централизованный учет всех членов партии. Циркуляр ЦК 17 февраля 1922 года устанавливал порядок, выработанный на Всероссийском совещании секретарей, в соответствии с которым ответработники губернского и уездного масштабов должны были перемещаться учраспредом ЦК по запросам с мест. Рядовые работники оставались полностью в компетенции губкомов, которые должны были запрашивать санкцию Цека только в случае их массовых перебросок[470]. Но как признавал Каганович, и этот, начатый по новым формам новый учет партработников до XII съезда был еще недостаточным и неполноценным[471]. Во второй половине 1922-го и в 1923-м году последовали очередные шаги по его совершенствованию. Их итогом и стало изобретение единой формы учета руководящих кадров с установлением учетных сеток и прикреплением к ним групп работников соответствующей квалификации и занимаемых должностей. Эта работа главным образом легла на губкомы, обкомы и укомы партии, однако партийно-государственная элита была удостоена записи в новом издании «Бархатной книги» коммунистической знати — известном номенклатурном списке ЦК партии. Так, простое техническое мероприятие по упорядочиванию кадровой работы легло в основу грандиозного процесса по формированию нового правящего класса в СССР — коммунистической номенклатуры.

    Для массы новоиспеченных членов партии партийный билет стал пропуском на вход в бюрократическую обитель советской власти, на занятие привилегированного, обеспеченного положения в обществе. Последнее стало характерным не только для номенклатуры, слоя ответственных работников разного уровня, но и для значительной части рядовых коммунистов. Цифры статистических исследований, проведенных в период нэпа, показывают, что у крестьян-коммунистов, находящихся «у сохи», т. е. еще не вполне перешедших в бюрократическое сословие и продолжающих заниматься крестьянским трудом, экономическое положение было более стабильным и обеспеченным по сравнению с остальным крестьянством.

    Так, по исследованиям среди крестьянства Вятской губернии оказалось, что средняя обеспеченность лошадьми в хозяйствах коммунистов оказалась на 12,5 % выше средней по губернии, коровами — на 23 %. Особенно любопытные данные оказались по посевам. В то время, как по обычным крестьянским хозяйствам беспосевные составляли 23,3 %, то среди коммунистов — 3,1 %. Другими словами, бедняцкий слой среди коммунистов оказался в 7,5 раз слабее, чем в массе крестьянского населения. Зато, если взять самую высокую группу по обеспеченности землей — от 8 десятин и выше, то среди коммунистов эта группа представлена 16,9 %, а среди остального крестьянского населения только 3,4 %, т. е. в 5 раз меньше[472]. Для партии, объявлявшей ставку на бедняка, провозгласившей диктатуру пролетариата, эти данные были по меньшей мере парадоксальны. Не наиболее социально обездоленные, а наоборот, наиболее зажиточные элементы деревни составляли ряды деревенских коммунистов, занятых в своем хозяйстве. Значит, на первый взгляд, именно слой деревенских коммунистов и представлял в первую очередь тот класс имущих крестьян, с которыми велась бескомпромиссная большевистская борьба в деревне. Отсюда понятны стереотипно воспроизводившиеся речи с высоких партийных трибун, которые бесконечно призывали к строгому регулированию состава партии и «укреплению» ее за счет беднейшего крестьянства.

    Но подобный вывод лежит на поверхности, действительное же положение вещей представляется более противоречивым и вот почему. Наиболее сметливые и активные хозяева открыли для себя промысловое значение «коммунизма», поскольку сама партийность как таковая представляла для крестьянина, как и представителя любого другого класса, весьма прибыльное предприятие, доставлявшее семье доход куда более весомый, нежели какое-нибудь патриархальное отходничество.

    Из того же исследования по Вятской губернии видно, что среди 219 деревенских коммунистов, находящихся «у сохи», только 45 человек не занимало должностей. Зато 88 человек являлись председателями и членами сельсоветов, 32 находились в правлении обществ взаимопомощи, 16 являлись членами исполкомов, 21 — правлений кредитных товариществ, 17 — правлений потребкооперации. В переводе на язык денег эта общественная работа означала, что 25 товарищей зарабатывают в год от общественной должности по 100–200 рублей, 22 — по 200–300 и 24 партийца получают по 300 и более рублей. Для сравнения можно сказать, что кустарный промысел давал крестьянину от 30 до 100 рублей в год. При малой денежности крестьянских хозяйств, суммы от 100 до 300 рублей являлись огромными, 300 рублей приблизительно равнялись 300 пудам пшеницы, т. е. урожаю с 7–8 десятин земли. К тому же нельзя не упомянуть о «нелегальных» доходах в кредитном товариществе, потребиловке и проч., где «товарищи», разумеется, не могли не пожинать плодов общественного доверия, не поддающихся официальной статистике.

    Подобный расклад доходов означал еще и то, что при чрезвычайных обстоятельствах, при крутом повороте событий, деревенский коммунист мог с большей уверенностью отдать предпочтение рублям «пожатым» с нив заседаний в тиши кабинетов перед трудовой черноземной копейкой землероба и послушно следовать в русле партийных директив и казенных интересов.

    В кухне партийной статистики наибольший интерес представляет не официальное пролетарское «лицо» партии, а та безликая и постоянно дискриминируемая чистками категория «служащих». По сути дела, весь процесс партийного строительства тем или иным образом работал на формирование и шлифовку того узкого слоя ответственных коммунистических работников, которые составляли организационный элемент, так сказать, истеблишмент нового общественного уклада.

    Например, по наиболее точным данным переписи 1926 года всего в Советском Союзе насчитывалось 3 979 896 служащих[473]. Эта цифра осталась без существенных изменений до конца нэпа, когда в 1928 году уже согласно внутрипартийной статистике в составе ВКП(б) было учтено 461 175 служащих всех рангов и категорий, т. е. 35,0 % от всей численности партии[474]. То есть в партийных рядах пребывало 11,6 % от всего числа служащих, и это была своеобразная бюрократическая элита, из которой воздвигалась партийно-государственная управленческая иерархия.

    Основную массу коммунистов-служащих составляли оперативные работники — 60 % и 40 % — ответственные работники. Вот эти 40 процентов — приблизительно 185 тысяч человек (на 1928 год) и представляли собой святая святых советской общественной структуры, ее социальный стержень, точнее, тонкую прочную сеть, раскинувшуюся по всей стране, благодаря которой огромная территория бывшей империи после революционных потрясений стала вновь составлять единое государственное целое.

    Пополнение этой боевой когорты происходило в постоянных борениях между принципом преданности системе и персональной компетентностью новых кадров, имевшей своим результатом тот печальный для партаппарата факт, что несмотря на пристальное внимание к социальному положению представителей номенклатуры в ее составе в течение 20-х годов не удавалось достичь заветных 50 процентов выходцев из пролетарских низов. Согласно данным партийной статистики даже в самом партаппарате процент выходцев из рабочих на руководящих должностях не превышал 45,2 %[475].

    Во всем этом ритуальном флирте правящего аппарата с рабочими была и остается некая загадка. В конце-концов его невозможно объяснить исключительно лицемерием и заботой выдерживать идеологическую марку пролетарской партии. Равно как и об отражении компартией непосредственных интересов рабочего класса можно говорить только в порядке сложного демагогического упражнения. История «диктатуры пролетариата» полна свидетельств тому, что по мере надобности коммунистическая власть так же бесцеремонно попирала гражданские права и экономические интересы стопроцентного пролетария, как и заматерелого кулака-мироеда — заставляла голодать, гнуть спину, крепостила на предприятии, держала для него наготове патроны точно такого же образца, как и для крестьянского повстанца. В чем заключается исторический смысл постоянной, изнурительной борьбы партийно-государственной иерархии за пролетарский процент в своей партии?

    Ответ не может быть односложным, поскольку он заключается в обращении к анализу многофункциональности, по сути «антипартийности» того уникального социально-политического явления, которое в разное время носило название РКП(б), ВКП(б), КПСС. Административные, управленческие функции партии были всегда на виду и о них много говорилось, но как правило непосредственному наблюдению бывают менее заметны наиболее фундаментальные свойства. Справедливо сказано, что большое видится издалека.

    Власть, воплощенная в партии, сумела на определенном историческом отрезке относительно удачно решить извечную проблему своего гибельного отчуждения от общества. Замкнутые сословия, окостенелые касты, оторванные элиты уже не имели никаких шансов на устойчивое положение и авторитет в обществе XX века, многому наученном революциями XVIII–XIX столетий. XIX век был призван решить глобальную проблему отчуждения власти и собственности от общества в Европе, век XX был должен повторить этот опыт в России. Но европейские нации вырабатывали пути решения этих вопросов, опираясь на собственное историческое наследие. Россия вынуждена была искать свои способы, ибо, как показал кратковременный опыт в начале века, попытки копировать Европу, искать решение в русле капитализации и либерализации страны оказались в состоянии не только усугубить имманентные противоречия российского общества и разложить традиционную систему его государственной организации, но и породить новые противоречия. В итоге не замедлили явиться очередное поражение в военном испытании и нахлынувший революционный хаос.

    Исторически большевики были призваны в конечном счете смягчить и эту фундаментальную проблему, проблему отчуждения власти и собственности от общества. И она на известное время была решена в форме сложившегося института «Партии», как совокупного, организованного собственника и распорядителя, при этом, что очень важно, постоянно открытого для притока свежих сил из общественных низов. Разумеется, становление такой сложной и всеобъемлющей общественной структуры не могло не повлечь за собой столь же обширнейших и разнообразных последствий.

    По мере того, как после Октября партии большевиков удавалось закрепить свой исторический успех, в нее хлынули толпы проходимцев и ловкачей. Это были нужные партии люди, которые ради обретенных с партийным билетом привилегий и полномочий готовы были исполнять любые приказы сверху и жестокими мерами проводить необходимый разваленной стране принцип централизации государственной власти. Однако партия была не безгранично открыта для подобного сорта личностей, поскольку помимо всяческих удобств для начальства, они приносят с собой тенденцию отчуждения от здоровой общественной основы и загнивание. Партия нуждалась в постоянной живой связи с социальной основой общества, дабы время от времени иметь возможность удалять из своего организма «гнилую кровь» в виде абсолютных разложенцев и усомнившихся оппозиционеров, обновлять ее притоком свежих, рвущихся к привилегиям и административному творчеству элементов из низов.

    Особое внимание архитекторов компартии к рабочему классу было вызвано не только ее идеологическим наследством. Само по себе это наследство, набор постулатов, как показывал опыт, было подобно хорошей глине в руках умелого ремесленника, которую можно было мять и лепить как угодно вокруг незыблемого каркаса — сугубо централистического принципа построения и жизнедеятельности общества. И в этом деле не вполне были пригодны социальные элементы, склонные как крестьянство, к хозяйственной, или же как интеллигенция, к умственной, самостоятельности. Требовался слой, обладающий определенными организационными навыками, грамотностью, кодексом морального поведения, но который по своей сути являлся бы зависимым, наемным работником, не обремененным собственностью и не оделенным хозяйственной самостоятельностью. То есть таким, каковым в идеале являлось чиновничество на службе у государства, полностью зависимое от его милостей.

    Однако бюрократия не могла стать исключительной основой партии, поскольку именно ей, как силе ассоциированной с государством и наиболее отчужденной от общества, требовался постоянный свежий приток из базовых слоев общества. И в этом случае идеальным донором для нового государственного организма оставался пролетариат, как класс наиболее всего подходящий по указанным критериям служилой государственной бюрократии.

    Процесс структуризации новой общественной пирамиды происходил форсированными темпами, в силу довлевшей суровой потребности неупорядоченного послереволюционного общества в рациональной системе социальных приоритетов. Сталин и его аппарат первыми сознательно отнеслись к этой объективной потребности и даже с успехом подтвердили известную философскую максиму о том, что свобода есть познанная необходимость, «оседлав» закономерный процесс, в то время, как их политические конкуренты продолжали мистифицировать в тумане революционной фразеологии по поводу «диктатуры пролетариата» и «бесклассового общества». Именно та пресловутая серость и неказистость, которыми Троцкий постоянно пытался публично уязвить «маленького человека» Сталина, сделали того намного проницательнее и дальновиднее, чем это могли дать самые высокие трибуны для первого оратора партии.

    Но этим проблема не исчерпывается. Троцкий постоянно твердил, что Сталин является «олицетворением бюрократии» и как всегда суживал проблему. Сталин, его китель и сапоги являлись олицетворением не только бюрократии, но всего послереволюционного общества. В своей оценке причин возвышения Сталина Троцкий постоянно делал акцент на объективных обстоятельствах: «Диалектика истории уже зацепила его и поднимет его». Его характеристика Сталина как инструмента и олицетворения бюрократии, как человека, обязанного своими политическими успехами собственной посредственности была односторонней. Троцкому просто было не под силу признать, что Сталин элементарно переиграл его в политической борьбе. На самом деле в процессе возвышения Сталина не было ничего «автоматического». «Нужно быть политически и тактически одаренным человеком, чтобы так как он, найти верное течение в бурных водах большевистской политики»[476].

    Кадровая, рутинная, но очень своевременная в плане государственного строительства, работа стала главным оружием «чудесного грузина» в борьбе за личную власть. В 1937 году в узком кругу своих приближенных Сталин сказал следующее. «Известно, что Троцкий после Ленина был самый популярный в нашей стране. Популярны были Бухарин, Зиновьев, Рыков, Томский. Нас мало знали, меня, Молотова, Ворошилова, Калинина. Тогда мы были практиками во времена Ленина, его сотрудниками. Но нас поддерживали средние кадры, разъясняли наши позиции массам. А Троцкий не обращал на эти кадры никакого внимания. Главное в этих средних кадрах. Генералы ничего не могут сделать без хорошего офицерства». «Так не мудрствуя лукаво, в редкую минуту откровения вождь рассказал о том, какую роль сыграл аппарат в его восхождении. Вот здесь его смело можно назвать не только великим практиком»[477].

    Социально-политический феномен, воплотившийся в таком стратифицированном и многофункциональном явлении, как советская компартия с превеликим трудом поддается идентификации. Привилегированную коммунистическую номенклатуру пробовали называть котерией, кастой, сословием, классом, но следует признать, что ни одно из этих традиционных определений не в состоянии включить в себя все ее главные специфические признаки. Подобного явления ранее человеческая история не знала.

    В строгом смысле слова коммунистическая номенклатура не подходит под наиболее распространившееся определение «класса», хотя бы потому, что ее нельзя резко оторвать от остальной рядовой партийной массы, с которой она составляла единый организм, несмотря на то, что ответработники намазывали на белый хлеб спецпайковскую икру в то время, когда рядовые партийцы зачастую не имели и сухой корки. Различие в столовом меню членов партии, т. е. неравенство в иерархии потребления относится к разряду вторичных признаков. Наиболее существенная особенность компартии проявлялась в том, что это была не «партия», не часть, а как раз наоборот, союз частей, некое совокупное представительство всех слоев общества. Из разнообразного арсенала имеющихся определений феномен большевистской партии точнее всего, как ни странно, характеризует архаический термин, к которому привилось иронически-негативное отношение. Сталин называл свое детище «орденом меченосцев» и оказался наиболее точен.

    Именно образ средневекого воинственного монашеского ордена с его строгой иерархичностью и вместе с тем — открытостью рядов, с его догматической идеологией и тайными ересями, процветавшими в стенах рыцарских замков, с требованиями суровой дисциплины, ригоризмом его членов и злоупотреблениями мирскими радостями — все это весьма напоминало то, чем являлась партия большевиков в 20–30-е годы. Хотя, безусловно, о полном соответствии века двадцатого веку двенадцатому говорить не приходится.

    Компартия бросила вызов принципам мироздания, она всегда стремилась преодолеть свой особенный характер, посягая на значение все общего и настойчиво пропагандировала те элементы общего, которые присутствовали в ней как в особенном. Попытки ассоциироваться с массой, с советским обществом, проявлялись в культивировании идеологии гегемонии пролетариата, в гибкой кадровой политике и т. п. Все это довольно далеко выводило партию, ее «верхи», за рамки специфического ограниченного классового интереса. С другой стороны, несмотря на то, что партия предложила истории сложную загадку в виде своей своеобразной природы, которая если и не позволяет толковать о традиционном классовом интересе, тем не менее дает основания говорить об устойчивом специфическом интересе той социальной группы, которая являлась физическим воплощением государственной системы и ее коренном интересе именно в централизованном распределении национального богатства.

    Борьба с троцкизмом. Усиление аппарата

    Государственный централизм, а соответственно и корпоративный интерес новой государственной бюрократии превратились в доминирующие факторы буквально с первых лет и даже месяцев существования советского общества. Здесь не было тайных козней революционных заговорщиков, проявлялось естественное для любой социальной группы стремление к упрочению своего статуса, опиравшееся на объективную общественную потребность в усилении роли государства. Нетрудно заметить, что всеобъемлющие кризисы 1917, 1921 и 1923 годов в конечном счете разрешались централизованным путем, методами государственного регулирования и принуждения. Государство смягчало и разрешало противоречия между основополагающими частями общества, между городом и деревней, и в этом заключалась его огромная историческая роль. Эта роль и явилась объективной основой укрепления государственного аппарата в послереволюционном обществе и его последовательного возвышения до седьмых небес государственного абсолютизма. Из каждого кризиса, сколь бы тот ни был тяжелым и болезненным, госаппарат и его основа — аппарат партийный, выходили окрепшими и еще более уверенными в собственных силах и начертаниях. Сам Троцкий признавал, что обострения противоречий нэпа позволили бюрократии возвыситься над обществом[478].

    Рост государственного сектора в экономике, развитие государственной политической системы порождали трудности и закладывались в основу общественных кризисов 1921, 1923 годов и далее, но вместе с тем они же создавали предпосылки для их преодоления. Первый внутринэповский кризис 1923 года явился сигналом того, что система нэпа завершила свое становление, ее главные противоречия сформировались и противоположности пришли в активное соприкосновение. Глубоко символичным оказалось то обстоятельство, что последовавшее вскоре оживление экономики пришлось на начало 1924 года и совпало со смертью Ленина. Открывался новый этап, оставивший за плечами эпоху диктата революционного идеализма.

    Кризис 1923 года пробудил политическую активность в крестьянстве, а также дал толчок давно созревшему конфликту в высшем партийном руководстве. Троцкий, очутившись в изоляции среди членов Политбюро и не имея надежной опоры в Цека партии, энергично искал поддержку в толще самой партии, в ее неоднородной политически активной массе. Позже в эмиграции он как-то сказал, что большевизм вовсе не исчерпывается психологией и характером, а представляет собой прежде всего историческую философию и политическую концепцию. К сожалению, лидеры большевизма, в том числе и сам Троцкий в свое время столь часто и радикально меняли «концепции», что это как раз в первую очередь заставляет задуматься именно о «характере» партии и о «психологии» ее лидеров. Троцкий никогда не пояснял, каким это образом с 1920 года, когда он тесно сотрудничал с Оргбюро и Секретариатом ЦК и лишь мягко журил бюрократию за ее грехи, выступая пламенным защитником госаппарата, всего за три года он вдруг превратился в ее великоненавистника и большого поборника внутрипартийной демократии. Очевидно, что нехитрая «историческая философия» подобного поворота заключалась в том, что во главе аппарата стояли уже не единомышленники Троцкого, а Сталин и его команда.

    Сначала Ленин, потом тройка упорно и методически размывали позиции Троцкого в руководстве партии и страны, поэтому он как специфический кумир публичных аудиторий пытался использовать свое естественное преимущество и искал опору в слоях партийной массы. К подобному развороту его так или иначе подталкивал сам сталинский аппарат. В архивах Цека имеется докладная записка Троцкого от 20 октября 1922 года о результатах порученного ему Оргбюро обследования комячейки завода бывш. Бромлей. Явно направленная на ущемление больного самолюбия Троцкого, командировка по поручению сталинского Оргбюро навела его на многозначительные раздумья о возрастной дифференциации в партии.

    Троцкого откровенно воодушевило то благоприятное впечатление, которое он вынес из знакомства с ячейкой завода. Порадовали «старики» (от 30 до 40 лет), из которых «можно было выделить недурной уездный исполком» и особенно обнадежила подрастающая молодежь (до 20 лет), которая «настроена по-советски, поддается влиянию партии и проявляет значительную любознательность». Вывод был таков, что партия держится на «стариках», среднее поколение (от 20 до 28 лет) «выпало» почти целиком, отсюда особое значение приобретает вопрос о воспитании молодежи. «Думается, что это центральнейшая из всех наших центральных партийных задач»[479].

    Через год, осенью 23-го в дискуссии против тройки, Троцкий пошел еще дальше и принципиально поставил вопрос о ставке партии на молодежь. Кризис 1923 года и вызванное им брожение в рабочей и партийной среде спровоцировали традиционное в таких случаях внимание аппарата Цека на застарелые проблемы внутрипартийной жизни. В сентябре 1923 года пленум ЦК РКП(б) поставил вопрос о необходимости «оживления» партийной работы и в частности усиления внутри партии рабочей демократии. После периода режима господства резолюции X съезда «О единстве партии», активного формирования партноменклатуры и усиления в партийном аппарате бюрократического централизма, решения сентябрьского пленума, как казалось, знаменовали новую веху в политике партийного строительства и поворот к развитию демократических принципов. Это всколыхнуло надежды и оживило движение к сплочению обделенных у пирога власти и разбитых в былых боях оппозиционеров.

    Нэп действительно сильно повлиял на партию в смысле ее духовного разложения. После 1921 года она стала далеко не той, чем была в 1917 году. Развал военно-коммунистической идеологии вверг старых партийцев в грех сомнения, новые партийные призывы несли с собой в ряды РКП(б) настроения циничного карьеризма и стяжательства. Партия превратилась в огромную организационную силу, но все более на поминала компанию по эксплуатации страны, убежденный коммунист стал редким явлением, исчезло духовное единство. Партийные «верхи», номенклатура расслоилась на несколько частей. Одна осталась на политической работе, другая — ушла в дела хозяйственные и, чтобы удержать последних от соблазнов, щедро рассыпаемых нэпом, особое значение приобрела третья группа, составлявшая разветвленный контрольный аппарат, надзиравший за благонадежностью доверенных лиц партии. В подобных условиях внутрипартийная борьба не могла, просто не имела права не обостриться. Преодолеть этот разброд можно было только путем реанимации мобилизационной идеологии, укрепления единого кадрового аппарата и возвышения корпоративного интереса. Все это постепенно и явилось к концу 20-х годов.

    8 октября 1923 года Троцкий обратился с письмом к членам ЦК и ЦКК РКП(б), в котором он выдвинул обвинения против большинства ЦК и партийного аппарата в «зажиме» демократии, отрыве от масс., обюрокрачивании. Утверждая, что внутрипартийный режим «в корне нездоров», Троцкий требовал «внедрения» демократии в партии и обновления партийного аппарата.

    Появление письма Троцкого активизировало сплочение участников ранее разбитых группировок. Рассчитав, что вопрос о внутрипартийной демократии вызовет обостренное внимание со стороны всех членов партии, поднимет низы, оппозиционеры решили дать бой фракции Сталина. 15 октября в ЦК партии поступило т. н. «заявление 46-ти», уже ярко выраженного оппозиционного содержания. Заявление символизировало объединение бывших децистов и потерпевших поражение в ходе дискуссии о профсоюзах и оттесненных после X съезда сторонников платформы Троцкого. Под заявлением стояли подписи Осинского, Сапронова, Максимовского, В. Смирнова, Преображенского, Серебрякова, И. Смирнова, Пятакова, Белобородова и других видных партийных и государственных деятелей, принужденных ранее Лениным склонить свои оппозиционные знамена. Их выступление было поддержано также и лидерами рабочей оппозиции — Шляпниковым и Медведевым.

    Оппозиционеры объявляли деятельность ЦК партии «неудовлетворительной». По их мнению, «нестерпимый» внутрипартийный режим, обюрокрачивание не давали возможности партии влиять на политику партийного руководства, на выработку принципиальных решений, в результате чего политический курс отрывался от реальных потребностей общества. Это грозило «тяжкими бедами»: потрясением валюты, кризисом сбыта, бюджетным хаосом, хаосом в госаппарате и т. д.

    В ответе от имени Политбюро платформа «46-ти» характеризовалась как «совершенно неслыханное» в большевистской среде заявление. Совместное октябрьское заседание пленумов ЦК и ЦКК с участием представителей 10 крупнейших партийных организаций страны осудило выступление Троцкого и «46» как акт фракционности. Решение, принятое пленумом, было способно удовлетворить любого владельца ответственного партийного портфеля. Одобрение инициативы Политбюро в вопросе об «оживлении» внутрипартийной работы и рабочей демократии давало местным чиновникам свободу маневра, чтобы лучше ухватиться и потуже затянуть веревку на той же рабочей и прочей демократии. Вместе с тем, постановлением не выносить поднятые Троцким и «46-ю» вопросы за пределы ЦК и не оглашать связанных с этим документов, планировалось если не лишить оппозиционные течения в низах партии своих вождей и опоры в центральном партийном и государственном аппарате, то по крайней мере иметь в будущем возможность на законных основаниях осудить и разгромить оппозицию. В любом случае преобладание «своей» номенклатуры в партийно-государственном аппарате должно было обеспечить Сталину и его союзникам организацию легкой победы и окончательное поражение противника.

    Фактически Сталин, Зиновьев, Каменев в 1923 году использовали прием Ленина, который он применил в конце 1920 года во время дискуссии о профсоюзах, спровоцировав Троцкого на выступление. Троцкий дважды попался на одну и ту же удочку. В ноябре 1923 года Цека сделал широкий, заранее просчитанный жест, постановив обсудить положение в партии под предлогом того, что дискуссию сдержать уже невозможно.

    Письмо Троцкого и «46-ти» немедленно стало достоянием широких кругов коммунистов в Москве и быстро распространялось по всей стране. В декабре Троцкий выступил в «Правде» со статьей «Новый курс», в которой изложил свои принципиальные позиции. «Новым курсом» он громко назвал сентябрьское решение пленума ЦК РКП(б) о расширении рабочей демократии в партии. «Новый курс… в том и состоит, что центр тяжести, неправильно передвинутый при старом курсе в сторону аппарата, ныне, при новом курсе должен быть передвинут в сторону активности, критической самодеятельности, самоуправления партии…». Троцкому, отодвинутому Лениным, а затем Сталиным далеко в сторону от «аппарата», только и оставалось, что аппелировать через его голову к массе. Бывший певец политотделов и бюрократического централизма проникся «почти всеобщим» ощущением того, «что партийный бюрократизм грозит завести партию в тупик»[480]. Троцкий ставит задачу вырвать власть у сталинского руководства и сталинской номенклатуры в партии: «Партия должна подчинить себе свой аппарат»[481].

    После опубликования статьи «Новый курс», а вскоре и развернутой брошюры Троцкого под тем же названием и аналогичным содержанием, борьба обострилась. Сторонники Троцкого, особенно в Москве, в соответствии с его новым тезисом о том, что молодежь — вернейший барометр партии и резче всего реагирует на партийный бюрократизм, повели кампанию обсуждения документов ЦК и статей оппозиции. Кампания быстро приняла критическую направленность и «неслыханно острые формы».

    Главной помехой для оппозиции являлись назначенцы сталинского ЦК, сдерживавшие развитие агитации и препятствовавшие обсуждению дискуссионных вопросов. В декабре 1923 года начальник Политуправления Красной армии В. А. Антонов-Овсеенко без ведома ЦК РКП(б) стал готовить конференцию высших военно-учебных заведений. Всем армейским парторганизациям был разослан циркуляр № 200, согласно которому назначаемые из ЦК партии политотделы превращались в своеобразные культурно-просветительные учреждения, лишенные руководящих полномочий в армейских парторганизациях. Тем самым предполагалось выбить из рук сталинского руководства самый важный инструмент влияния на командно-политический состав Красной армии среднего уровня.

    Однако, пока у ЦК сохранялась возможность влиять на кадровую расстановку на высшем военно-политическом уровне, подобные попытки троцкистов были обречены на провал. В январе 1924 года конфликт Антонова-Овсеенко с Оргбюро ЦК завершился тем, что его сняли с занимаемой должности и вывели из состава РВС СССР. Начальником ПУРа был назначен кандидат в члены ЦК А. С. Бубнов, в то время верный защитник линии сталинского ЦК. Трещина, раскалывавшая цитадель Троцкого — военное ведомство, достигла ее верхнего уровня.

    Нет, порывистый импульсивный Троцкий не умел быть терпеливым кузнецом своего положения и власти. Яркий трибун революции и военный диктатор безнадежно проигрывал во фракционной борьбе невзрачному и немногословному «товарищу Картотекову». Как удача не шла к Троцкому под лозунги «завинчивания гаек», так и не пошла под новые знамена расширения партийной демократии, сталинский аппарат сумел почти идеально организовать кампанию против оппозиции. Партийная печать, в первую очередь «Правда», освещали ход дискуссии и деятельность оппозиции как антипартийную и раскольническую, сообщалось о потоке резолюций от фабрично-заводских парторганизаций в защиту линии ЦК.

    Согласно отчету московского горкома партии, в январе 1924 года в Москве из 413 рабочих партячеек 346 (всего 9843 человека) поддержали линию ЦК. 67 ячеек (2223 человека) голосовали за платформу оппозиции. В вузовских партячейках за линию ЦК голосовали 32 ячейки (2790 человек), за оппозицию — 40 (6594 человека). В советских организациях за линию ЦК выступила 181 первичная организация, за оппозицию 22 организации. В целом на районных партийных конференциях в Москве оппозиция получила 36 процентов голосов[482]. Следовательно даже при сильнейшей «организации» голосований со стороны аппарата, Троцкий и его сторонники еще сохраняли существенное влияние на настроение значительной части партийных низов.

    Конференция РКП(б), проходившая в Москве 16–18 января 1924 года, по докладу Сталина о партийном строительстве подавляющим большинством (при 3-х голосах против) приняла резолюцию «Об итогах дискуссии и о мелкобуржуазном уклоне в партии», в которой победители характеризовали оппозицию как «прямой отход от ленинизма» и «явно выраженный мелкобуржуазный уклон»[483].

    При безмолвном, парализованном, оканчивающем свои дни вожде этой революции группировка Сталина присвоила себе монопольное право на «фирменный» знак партии — символику ленинизма. Однако идейное размежевание с оппозицией еще на стало организационным. По-прежнему большинство оппозиционеров и сам Троцкий продолжал занимать видные посты в партийно-государственном аппарате.

    После дискуссии присутствие Троцкого в Политбюро приняло характер чужеродного явления. Большинство было вынуждено блокироваться за его спиной, чтобы на заседаниях быть готовым к сплоченному отпору Троцкому по обсуждавшимся вопросам. Зиновьеву и Каменеву Троцкий казался более опасной фигурой, чем Сталин. С января 1924 года в ЦК прочно оформляется постоянная фракция Сталина, Зиновьева, Каменева и их сторонников со своим негласным фракционным уставом и строгой дисциплиной и разделением обязанностей. Каждый член «тройки» имел свой ответственный участок. Зиновьев как признанный второй оратор партии выступал основным докладчиком на важнейших партийных, советских, коминтерновских и прочих форумах; Каменев, с его талантом руководить заседаниями и формулировать резолюции, еще при Ленине принял на себя бремя председательства в Политбюро; Сталин сосредоточился на кадровой работе и руководстве аппаратом ЦК РКП(б).

    Триумвирату требовалось постепенным давлением лишить Троцкого его главного аргумента в борьбе за лидерство в партии и стране — управления Реввоенсоветом и военным ведомством, требовалось заслонить в вооруженных силах ореол Троцкого, как вождя непобедимой Красной армии, авторитетом непогрешимого «ленинского» ЦК партии. В январе 1924 года пленум ЦК назначил комиссию для обследования положения армии. Состав комиссии, сплошь подобранный из давних недоброжелателей Троцкого во главе с С. И. Гусевым, не позволял сомневаться в итогах ревизии. Уже на февральском пленуме ЦК комиссия сделала доклад, отмечавший наличие в армии серьезных недочетов, в первую очередь подчеркнув необходимость укрепления кадров, центрального военного аппарата путем усиления коммунистического ядра, т. е. замены верных Троцкому кадров назначенцами ЦК РКП(б).

    По свидетельству одного из близких к кремлевским кругам очевидца событий, зимой 1924 года Москва переживала критические дни, ожидали переворота. Троцкий мог, как Пилсудский в Польше, опираясь на армию попытаться овладеть властью. Передавались слухи о письме Антонова-Овсеенко в Политбюро с предупреждением, что если тронут Троцкого, то вся Красная армия встанет на защиту «советского Карно». Но Троцкий смалодушествовал, в то время как Сталин вызвал из Харькова Фрунзе, который в марте был назначен зампредом РВСР и быстро заменил высший командный состав РККА своими людьми с Украины[484]. Пленум дал установку на проведение военной реформы, означавшую «перетряхивание» всей армии. В марте заместителем председателя РВС СССР и замнаркома по военным и морским делам был назначен М. В. Фрунзе. ЦК также утвердил новый состав Реввоенсовета, полностью окружив Троцкого людьми Сталина и фактически изолировав его на посту председателя РВС. Мартовский пленум ЦК поручил Оргбюро ЦК во главе со Сталиным обеспечить пополнение Красной армии коммунистами. Получив возможность напрямую передвигать армейские кадры, сталинский аппарат за короткое время в 1924 году провел колоссальную работу по чистке армии и обновлению ее командно-политического состава. Уже скоро в низовых армейских партийных организациях новые кадры погнали знакомую волну заявлений и требований от лица рядовых коммунистов об отстранении Троцкого от работы в РВС и Наркомвоенморе.

    Сам Троцкий, обставленный со всех сторон по правилам любимого им охотничьего искусства, после январского пленума ЦК и ЦКК и обвинения его в антиленинизме и мелкобуржуазном уклоне, решил увести свою идейную борьбу от принципиальных вопросов партийного строительства в плоскость воспоминаний, чтобы, используя события не давнего прошлого, показать партии, кто в ЦК был уклонистом, а кто верным ленинцем. Троцкий вновь решил положить свое «перо» на чашу весов против всемогущей бюрократической и агитационно-пропагандистской машины ЦК РКП(б).

    В мае 1924 года он издал книгу «О Ленине». Это эссе из старых работ, выступлений, воспоминаний и ретроспективных размышлений прежде всего преследовало цель показать исключительную близость и единомыслие Троцкого с Лениным. Он говорил: в дореволюционную эпоху разногласия были, но во время революции я пришел к Ленину полностью и навсегда. Вышедшая в ноябре 1924 статья «Уроки Октября» развивала идеологическое наступление Троцкого на группировку Сталина, Зиновьева и Каменева. Мотивируя необходимостью изучения опыта Октябрьской революции, Троцкий извлек малоизвестные широким партийным кругам материалы периода 1917 года. Задачей было дискредитировать соперников, подорвать их авторитет, используя их же оружие — противопоставляя Ленину и его политике. Были подняты исторические факты, свидетельствовавшие о существенных разногласиях всех трех триумвиров с Лениным во время подготовки и проведения Октябрьской революции.

    Несмотря на то, что литературный демарш Троцкого был серьезным ударом по авторитету Сталина и, прежде всего, Зиновьева и Каменева, тройка сознательно провоцировала его выступление, надеясь выиграть раскручиваемую ими со своей стороны идеологическую кампанию против «троцкизма». Через три года, уже будучи сам в оппозиции Сталину, Зиновьев в узком кругу признавался, что кампания против «троцкизма» состоялась бы независимо от появления «Уроков Октября», так как план начать дискуссию был предрешен, искали только повода[485].

    Тройка рассчитывала разгромить Троцкого в дискуссии, безошибочно опираясь на послушные кадры партийного аппарата. Весь 1924 год прошел под флагом антитроцкистской кампании, в которой роль правофланговых играли Каменев и Зиновьев. Осенью борьба вспыхнула с новой силой.

    Во время августовского 1924 года пленума ЦК большинство ЦК во главе со Сталиным негласно выделило из своего состава т. н. «семерку», которая стала фактическим руководящим центром Центрального комитета и, пользуясь своим перевесом, фракционно решала все хозяйственные, политические и прочие вопросы, игнорируя участие Троцкого или мнение других руководителей и членов партии, с которыми возникали разногласия. Семерка (входили члены Политбюро: Бухарин Зиновьев, Каменев, Рыков, Сталин, Томский и председатель ЦКК Куйбышев) имела свой негласный регламент, устав и действовала, соблюдая строжайшую внутреннюю дисциплину. Как появление, так и вся ее деятельность была обусловлена первоочередной задачей свалить Троцкого, устранить от рычагов власти и развеять его авторитет в армии и среди рядовых членов партии.

    Особенно обострилась борьба фракции Сталина против Троцкого в конце 1924 года. 17 ноября Каменев выступил в московском комитете РКП(б), 19 ноября в ВЦСПС, а 21 ноября перед военными руководителями с враждебной интерпретацией партийной истории Троцкого. Он определял троцкизм как самостоятельное политическое течение которое всегда выступало и выступает против принятой партийной идеологии. Вновь заработал отлаженный аппаратом в дискуссии 1923 года механизм кампании по обсуждению и осуждению новой «вылазки» Троцкого. В органы печати поступали отчетные реляции о единодушном осуждении коммунистами антипартийных действий троцкистов, а в ЦК составлялись и анализировались сводки под грифом «сов. секретно» о степени поддержки линии ЦК и позиции Троцкого в дискуссии. Так, свод ка об обсуждении книги Троцкого «1917» в четырех вузах (Политехническом, Толмачевском, Технологическом институтах и Военно-медицинской академии в Ленинграде) классифицировала 127 поданных докладчику записок на 4 группы: осуждающих Троцкого — 32, обнаруживающих непонимание разногласий — 56, сочувствующих ему — 22 и справочно-технического характера — 17. В записках 1 группы звучало требование применить к Троцкому п. 10 резолюции X съезда и исключить из партии. Во 2-й группе превалировали вопросы типа: В чем ошибка отдельных большевиков перед Октябрем? Что такое перманентная революция? Почему Троцкий не отвечает на статьи против него? Принимает ли он в настоящее время участие в практической работе? Почему его не было на параде 1-й конной армии? И т. п. И к 3-ей группе относились записки, как подчеркивалось в сводке, стиль которых изобличает их авторов как злостных оппозиционеров «и сомнительно, чтобы их заблуждение было кратковременным». В этих записках с ехидством спрашивалось: «Можно ли рассуждать о книге как о вредной или полезной, которую 99 % собрания не читало?» или же напрямую утверждалось: «Большевизм воплощался Лениным, а не дезертировавшими (Каменевым, Зиновьевым. — С.Я.), для них это было проверкой, которую они не выдержали»[486].

    В обсуждении публикаций Троцкого 99 процентами не читавших всецело дирижировал выдрессированный Сталиным и ЦК партийный аппарат. Несмотря на существенную долю сочувствующих Троцкому и подавляющее большинство по незнанию вопроса вообще не понимавших, чего от них хотят, официальные итоги кампании показали, что Троцкий и оппозиция ЦК практически нигде не имели сильных позиций. Низовой партаппарат сумел врезаться между ними клином и отсечь оппозицию, сохранившуюся в верхних эшелонах партийно-государственного руководства, от массы рядовых коммунистов.

    Убедившись в своем поражении, изолированный со всех сторон в Реввоенсовете и Наркомвоене креатурами Сталина, Троцкий вышел из игры. Он обратился в адрес проходившего 17–20 января 25 года пленума ЦК с заявлением об отказе от полемики, признании над собой любого партийного контроля и просил освободить от обязанностей председателя РВС. Пленум признал невозможным дальнейшее пребывание Троцкого на работе в армии. 26 января Президиум ЦИК СССР снял Троцкого с должности наркомвоенмора и председателя РВС СССР, назначив на его место Фрунзе с заместителем Ворошиловым. Троцкий сдал свою самую главную цитадель, из поля зрения сталинских фракционеров исчезло пугало штыков Красной армии, стоявших за спиной некогда грозного военного диктатора. Троцкий вышел из игры в характерной для себя парадоксальной манере, как это он не раз проделывал в безнадежной ситуации. Как в 1905 году при аресте кричал с балкона депутатам Петербургского совета: оружия не сдавать, сопротивления не оказывать, как в начале 1918 года убеждал членов ЦК: ни мира, ни войны, а армию распустить.

    Кампания борьбы с «троцкизмом» началась в условиях экономического кризиса 1923 года, который явился симптомом сформировавшейся системы нэпа. Метод его разрешения продемонстрировал, какая из противоположностей противоречия является ведущей. Доминировал и двигал вперед не рынок, а централизм. Из политической борьбы, как и из экономического кризиса, партийно-государственный аппарат вышел окрепшим, готовым к высотам нового исторического этапа.

    Глава VII

    «Лицом к деревне» и лицо деревни

    (В. Л. Телицын)
    Недовольная деревня

    Отечественные исследователи уже неоднократно приводили слова А. И. Рыкова, который еще летом 1924 года признавался: «Когда я слышал доклад о крестьянстве и прения по докладу (на XIII съезде), то мне было совершенно ясно, что мы к крестьянскому вопросу, и к крестьянству, к деревне вплотную еще не подошли… У нас нет точного представления, каково положение крестьянства в Сибири, на Северном Кавказе, в Туркестане, по правому или левому берегу Днепра, в Восточной или Западной Украине. Мы не знаем отношений различных групп крестьянства друг к другу, вопросы расслоения крестьянства, изменения его быта, все это только впервые нащупывается»[487].

    «В нашей местности живется батрачкам, работницам и бедным крестьянкам не совсем хорошо, — жаловалась в письме в редакцию газеты «Батрак» крестьянка С. Горбатикова, — нет просвещения, живем в темноте, мало где приходится что слышать про просвещение, а батрачкам совсем плохо. Почти все не зарегистрированы, находятся в полной кабале кулаков, а о детских садах и яслях мы понятия не имеем. В городе есть или нет — не знаем, а поблизости нет нигде. Кооперация у нас развита слабо, женщин нет [в] кооперации. Дети учатся слабо, нет настоящего воспитания. Учитель у нас — женщина, занимается только с детьми, а со взрослыми еще не производились занятия»[488].

    Рыков был абсолютно прав: говоря, что к 1924 году Советская власть не имела готовой крестьянской программы, ориентированной на длительную перспективу и учитывающей развитие крестьянских хозяйств. Реформы 1921 года касались продразверстки. В 1922 году принятием Земельного кодекса были несколько упорядочены, но отнюдь не раскрепощены земельные отношения. Система сельхозналога оставалась крайне тяжелой для крестьянства. Она не только вызывала массовое недовольство крестьян, но и тормозила развитие сельского хозяйства, препятствовала накоплению ресурсов для расширенного воспроизводства. В городе же получение «дотаций» от села способствовало развитию иждивенчества среди хозяйственников и продлевало жизнь тем предприятиям, которые не приносили никакого дохода.

    Колебались и настроения крестьянства. Вначале крестьянство заявляло, что оно готово на всякие материальные жертвы ради мира: «Лучше будем платить больше налогов, но пусть не будет войны». Затем почти на всех конференциях с участием крестьянства высказывалось мнение, чтобы все виды налогов объединить, сделать их посильными, вводить их на весь год с подразделением на сроки, которые приурочить к таким временам (сезонам) года, когда для крестьянства легче всего их платить[489]. «В деревне сейчас творится черный передел… — сообщали из Смоленской губернии. — В результате этого черного передела на первое время безусловно будет задержка в повышении урожайности, пока не оформятся окончательно земельные отношения»[490].

    В 1924 году недовольство приобрело самые различные формы: от неучастия в выборах в сельские Советы и отказе продавать хлеб по низким ценам до возвращения традиционных требований о создании особого крестьянского союза и даже разговоров о прямой вооруженной борьбе с Советской властью. ЦК, центральные газеты были буквально завалены письмами от крестьян, выражавших свое недовольство положением в деревне и отношениями с рабочим классом. Так студент И. А. Дыщенко, побывав на родине — в Могилевской губернии, писал в редакцию «Крестьянской газеты» следующее: «Ни для кого не секрет, что наша деревня бедна и только теперь куриными шагами идет к возрождению. …Площадь засева значительно с каждым годом увеличивается, а качество урожая по-прежнему ухудшается. Жалоб со стороны крестьян на ухудшение много. Значительная часть жалуется на то, что нет порядка с землей. По три года навоз не вывозился в поле, а земля давно нуждается в удобрении. Недостаток рабочего скота также сильно сказывается на поднятии сельского хозяйства. Есть много и других причин, на которые повседневно жалуются крестьяне… Не менее сильный удар крестьянскому хозяйству приносит, но особенно принесет, продналог 1924 года. Уже 15 августа, а крестьянин Шкловской волости еще не знает размера причитающегося с него налога, несмотря на то, что срок обжалования кончился 12 августа, в чем, конечно, вина низовых властей. Все крестьяне ждут, когда же будут объявлены ставки налога на отдельные хозяйства, но всего этого крестьянин не знает, а срок уплаты близок»[491].

    Обобщив факты проявления недовольства среди крестьян Информотдел ЦК в январе 1925 года направил членам и кандидатам в члены Политбюро и Оргбюро сводку «О проявлении антагонизма между крестьянством и рабочим классом». В ней отмечалось, что в поступающих за последние месяцы материалах от губкомов и от крестьян настойчивее подчеркиваются факты враждебности со стороны деревни к рабочим и партии. Крестьяне отмечали лучшее материальное положение горожан, их высокую зарплату по сравнению с их собственным доходом, 8-часовой рабочий день, социальное страхование, доступ к медицинской помощи, к школьному обучению, использование культурных благ города. Особенно возмущали крестьянство высокие ставки ответственных работников: «Все внешние проявления городского богатства (автомобили, театры, "шляпки" и вообще богатая городская одежда) крестьянство относит к числу используемых коммунистами и на этой почве определенно говорят о бюрократическом перерождении партии, превращении ее из честной коммунистической группы революционеров в высшую сословно-привилегированную верхушку, живущую на крестьянской шее»[492].

    Усилилось бегство крестьян, в основном молодежи, в промышленные районы, города, на новые стройки. Перебираясь в город, отчаявшаяся от неустроенности и голода сельская молодежь видела прежде всего то, что лежало на поверхности нэповского быта — богатые и недоступные витрины и прилавки, прожигающих жизнь нуворишей.

    Устремившийся из деревни миграционный поток, пополнявший тесные коммуналки и необустроенные городские окраины, привносил в рабочий класс и собственные настроения, отражавшие психологию оторванного от своих корней и потерявшегося в городской обстановке человека. Эти настроения постепенно трансформировались в определенную субкультуру, в основе которой лежали психология «справедливой уравнительности», социальная непримиримость по отношению к растущему кулачеству в деревне и новой буржуазии в городе.

    «Наша жизнь очень тяжелая, — как писали батраки из Поволжья в январе 1924 года, — мы работаем у богатых немецких колонистов в садах, которые дают батраку столько, чтобы он не подыхал с голоду»[493]. Почему же вновь в середине 1920-х годов крестьянский вопрос из риторического трансформировался в навязчиво-маниакальный?

    Нарастающее крестьянское движение в 1924–1925 годах выражало потребность перехода от простого к расширенному воспроизводству крестьянского хозяйства. Поэтому крестьяне и стремились добиться условий для полного развития производительных сил своих хозяйств, получить право на свободный выбор формы хозяйствования (капиталистическое, полукапиталистическое, семейно-трудовое, промысловое хозяйство), а, следовательно, и право открыто использовать доход от своего хозяйства на расширение своей деятельности, включая и использование аренды земли и наемного труда. Подобные требования были вполне естественны со стороны крестьянства, составлявшего в тот момент большинство населения и держащего на своих плечах почти всю экономику страны. В политической сфере требования нового крестьянского движения сводились к прекращению политической опеки деревни, проведению свободных выборов в Советы, устранению некомпетентности в действиях органов власти, широкому развитию крестьянской общественности, добровольной кооперации, крестьянских союзов и т. п.

    Появление на горизонте, по выражению Сталина, «нового класса» — крестьянства, способного в ближайшем будущем стать опасным политическим и экономическим соперником режима видоизменило всю картину ближайшего развития нэповского общества, нарисованную партийным руководством в печати и на заседаниях высших органов руководства партии. Требовалось дать ответ на один-единственный судьбоносный вопрос: даст ли Советская власть возможность крестьянину беспрепятственно развивать свое хозяйство или нет? С ответом на него во многом прояснились бы и остальные исторические перспективы. В 1924 году страну постиг новый (и очередной!) неурожай. Председатель СНК А. И. Рыков отмечал: «В этом году засуха и неурожай опять постигли целый ряд губерний в Поволжье и на юге-востоке нашей республики. Особенно пострадали губернии: Самарская, Царицынская, Ставропольская, Саратовская и республика немцев Поволжья. Крестьянство этих местностей переживает очень тяжелое время уже во второй раз за последние четыре года. Оно еще как следует не оправилось от той отчаянной беды и нищеты, до которой дошло в 1921 году, вновь переживает год неурожая. В этом году недород захватил большую площадь с населением приблизительно 8 млн человек»[494].

    Недород 1924 года обошелся советскому бюджету в 108 миллионов рублей, без учета тех средств, которые направлялись из местных источников[495].

    Накануне налоговой кампании 1924/25 года в связи с серьезным неурожаем и частичным недородом в семи губерниях европейской части Советской России возникла реальная угроза непредсказуемого роста закупочных цен на хлеб. В этой связи СТО принял решение резко снизить уже начавшие свой рост заготовительные цены для государственных и заготовительных организаций путем установления жестких порайонных лимитов, принимаемых в центре. В Сибири, например, лимиты на пшеницу 29 августа 1924 года были установлены в размере 80 копеек за пуд, на рожь — 55 копеек, сентября они были снижены: на пшеницу до 65–70 копеек, на рожь — до 45–50 копеек. В то же время в августе среднемесячные закупочные цены на указанные культуры составляли в регионе соответственно 1 руб. 10 копеек и 67 копеек за пуд[496]. Подобная акция практически парализовала централизованные заготовки, так как частники, не связанные с лимитами, покупали хлеб дороже, чем государственные и кооперативные заготовители. Не хотели продавать свой хлеб задешево и крестьяне. Не имея в создавшихся условиях возможностей экономического воздействия на рынок (отсутствие государственных запасов хлеба, с помощью которого можно было осуществить массовый его выброс на рынок с целью снижения цен), государство, с тем чтобы стимулировать предложение зерна, было вынуждено постоянно увеличивать лимиты, а затем — весной — летом 1925 года их полностью отменить.

    Первые тревожные сигналы о нараставших в сельском хозяйстве трудностях потребовали от руководства страны разработать принципиально новую политику по отношению к деревне. Крестьянский вопрос занял едва ли не центральное место в работе XIII съезда РКП(б) в мае 1924 года. Но и здесь дала о себе знать противоречивая политика нэпа.

    «Наше сельское хозяйство пока что идет по старым мелкобуржуазным тропам. — отметил в своем программном докладе М. И. Калинин. — Оно основано на так называемой новой экономической политике, то есть на признании буржуазных отношений, и в соответствии с этим, коль скоро мы признаем новую политику по отношению к сельскому хозяйству, должны расти те плоды, те цветы в развитии сельского хозяйства, какие растут вообще, на буржуазных отношениях. Но, прежде всего, какую основную тенденцию мы замечаем в развитии нашего сельского хозяйства? Это — непосредственно увеличение производительности сельского хозяйства. Общее благосостояние крестьянства за этот год значительно усилилось. Это благосостояние увеличилось, главным образом, за счет середняцкого и зажиточного крестьянства. У нас не количество бедноты увеличилось в крестьянстве, но у нас увеличилась разница между беднотой и между середняком и кулаком». Главным двигателем социализма в деревне в настоящее время, конечно, является развитие товарности в сельскохозяйственном производстве, ибо развитие товарности даже отдельного товарного производителя увеличивает оборот рынка, где оперируют и задают тон государственные органы. «При товарном производстве крестьянин включается, врастает в общегосударственное производство, он делается производственной единицей общепланового хозяйства»[497].

    Идеи Калинина развил Л. Б. Каменев: «…Корни нэпа — в деревне, корни новой буржуазии — в свободе обращения продуктов сельского хозяйства, корни новой растущей буржуазии — в кулацких элементах деревни»[498].

    Таким образом, руководящему советскому и партийному ядру опасность виделась, в таящихся при нэпе объективных процессах — расслоении деревни, увеличении числа зажиточных элементов, и как следствие, буржуазной реставрации. В резолюции съезда «О работе в деревне» отмечалось, что «своеобразие происходящего в деревне расслоения заключается в том, что основным элементом его до настоящего времени является не столько земля, сколько торговля, скот, инвентарь, превращающиеся в орудие накопления и средство эксплуатации маломощных элементов»[499].

    В партийной политике по отношению к селу назревали серьезные перемены. Огромное влияние на изменение курса крестьянской политики имело восстание в Грузии летом 1924 года Сталин назвал причиной недовольства грузинских крестьян их экономическое положение. Партийное руководство восприняло восстание в целом как тревожный сигнал, осознав необходимость пересмотра политики по отношению к деревне, чтобы «недовольство крестьян не выплеснулось в восстания, подобные тамбовскому, грузинскому и др.»[500]

    Новый партийный лозунг

    Вскоре появились многочисленные комиссии по различным проблемам аграрной и крестьянской политики. Уже 2 июня 1924 года пленум ЦК постановил создать постоянную комиссию по работе в деревне под руководством В. М. Молотова. В сентябре комиссия была преобразована в более расширенное Совещание по работе в деревне при ЦК РКП(б). С 25 по 27 октября проходил пленум ЦК, в резолюции которого впервые в сжатой форме отразилось изменение политического курса по отношению к селу. Официальный доклад Молотова о новом курсе в деревне не вышел за рамки общих рассуждений. Политическую переориентацию по сути дела произвел Г. Е. Зиновьев, еще в июне выдвинувший лозунг «Лицом к деревне!»[501]. Он же предложил создать вместо Совещания Крестьянский отдел ЦК. Зиновьев, которого московское студенчество в то время прозвало «крестьянофилом», критиковал и произвол деревенских коммунистов, и полное игнорирование партией основных крестьянских интересов. Он, в частности, подчеркивал, «что крестьянством мы начинаем интересоваться только тогда, когда нужно брать налог». Зиновьев предложил кончить с грубой антирелигиозной пропагандой в деревне, «окрестьянить» народные комиссариаты и местные исполкомы, увеличить число беспартийных крестьян в ЦИКе[502]. Знаменитые ленинские слова о том, что нэп это «всерьез и надолго», Зиновьев перефразировал на свой лад: «Лицом к деревне — всерьез, надолго… навсегда», то есть до тех пор, «пока социализм не победит у нас окончательно, станет реальностью в полном смысле слова, и чем больше социализм будет побеждать в нашем хозяйстве в городах, тем больше внимания мы будем уделять задаче переработки, переделки, перевоспитания деревни»[503].

    С осени 1924 года предпринимаемые меры составили важную часть кампании «лицом к деревне» и существенно сказались на политической атмосфере в стране. Практические меры включали в себя три основных пункта: «оживление» Советов, восстановление законности и правопорядка и укрепление позиций деревенских партийных ячеек. Декларировалось и устранение остатков военного коммунизма. Произвол, прямое командование, характерное для предыдущего периода жизни Советов, в новых условиях уже не могли дать нужного эффекта. Требовалось изменить тактику.

    «Всякий элемент административного произвола, — говорил Н. И. Бухарин, — «маленьких недостатков механизма», волокиты, неразработанности и нелепости административных распоряжений и т. д. будет все больнее ощущаться крестьянином, который все рациональнее относится к хозяйственным вопросам… Крестьянин должен иметь перед собой советский порядок, советское право, советский закон, а не советский произвол, умеряемый «бюро жалоб», неизвестно где обретающимися»[504].

    «Методами администрирования, которые вполне оправдали себя во время военного коммунизма, — продолжал он на октябрьском 1924 года пленуме ЦК, — мы сейчас деревню держать не можем. И чем скорее мы поймем, тем лучше… Без этого политикой голого насильственного вмешательства, мы деревню не возьмем»[505].

    По существу речь шла о создании механизма политического контроля за настроениями крестьянства и воздействия на него путем количественного роста ячеек, посылки коммунистов из городов («трехтысячники») и т. д. «Взять» деревню, а точнее, подчинить ее развитие партийным целям в условиях политически активного крестьянства можно было уже только с помощью действий, облеченных в цивилизованную, законную форму. Это несколько усложняло задачу, но не делало ее невыполнимой, поскольку, как выразился один крестьянин Орловской губернии, «на то и кодексы, чтобы драть кожу с крестьян»[506].

    Широкая пропаганда мер по осуществлению нового курса и некоторые его итоги позволили руководству страны избежать взрыва политического недовольства крестьян, перевести его в более спокойное, «советское» русло. Центральные газеты были полны сообщений с мест о выдвижении крестьян на ответственные посты, о передаче им участков леса, о снижении сельхозналога, о предоставлении тракторов и т. п. В середине апреля 1925 года в этой обстановке Бухарин выдвинул свое знаменитое «Обогащайтесь!»[507]. Политическая кампания «лицом к деревне!» достигла своей высшей точки.

    Но данный курс, равно как и все остальные проводившиеся в то время партийные кампании, осуществлялся ЦК с помощью хорошо налаженного бюрократического механизма. Это в значительной мере предопределило и кампанейский характер проводимых мероприятий, и их в большей мере партийно-политическое, а не социально-экономическое содержание.

    Эволюция нэпа потребовала внесения значительных корректив в определение различных слоев крестьянства, а новый курс — «лицом к деревне» — предоставлял известную свободу единоличному накоплению. Это вело к усилению расслоения в деревне, росту числа зажиточных хозяйств. В новых условиях требовалось отказаться от практики зачисления их всех в группу кулацких хозяйств и дать новую теоретическую оценку процессу расслоения.

    Сложность вопроса заключалась, во-первых, в том, что в деревне не так отчетливо и ясно, как в городе проявлялись классовые признаки. В деревенской действительности, «чистые» пролетарии, как и «чистые» буржуи, встречались довольно редко. Но если сельских пролетариев можно было определить по отсутствию у них собственного хозяйства, то разграничение середняков и деревенской буржуазии без определенных критериев было существенно затруднено.

    Во-вторых, основой для выработки классовой политики в деревне в области налогового законодательства, землеустройства, машиноснабжения, кредитной и кооперативной политики, административной практики служили данные статистических переписей и обследований. Однако из-за быстрого, динамичного развития села в условиях нэпа они зачастую значительно опаздывали, или бывали, когда применялись разные методики, крайне противоречивы. Это также затрудняло применение полученных сведений для определения классовых групп крестьянства.

    В-третьих, центральные партийные и советские органы большие надежды на получение информации, отражающей деревенскую действительность, возлагали на сельские Советы и партийные ячейки. Но в действительности ввиду низкого культурного уровня и недостаточного практического опыта у местных работников, а в некоторых случаях их «идеологической невыдержанности» центр не получал необходимых объективных сведений.

    Народный комиссар земледелия А. П. Смирнов выступил на страницах «Правды»: «Мы должны в зажиточной части деревни ясно разграничить два типа хозяйства. Первый тип зажиточного хозяйства чисто ростовщический, занимающийся эксплуатацией маломощных хозяйств не только в процессе производства (батрачество), а главным образом путем всякого рода кабальных сделок, путем деревенской мелкой торговли и посредничества всех видов «дружеского» кредита с «божескими процентами». Второй тип зажиточного хозяйства — это крепкое трудовое хозяйство, стремящееся максимально укрепить себя в производственном отношении, вкладывающее свои собственные средства (зачастую получаемые в результате жесточайшей урезки своих потребных нужд, доходящей даже до форменного недоедания), главным образом, в живой и мертвый инвентарь хозяйства, улучшенные семена, стремящиеся применять при ведении сельского хозяйства все известные ему улучшенные способы обработки. Всякая бессмысленная травля такого рода хозяйства должна быть решительно прекращена. Крайне важно понять, что неверный подход к этой группе создает в деревне панику, которая прежде всего отражается на середняке, создает психологию своего рода производственного пораженчества. Наоборот, наша задача — создать в деревне производственную психологию, психологию накопления ценностей, а не такую, при которой мужик боится завести лишнюю корову, как бы в кулаки не записали. Перед нами стоит задача не борьбы с этим здоровым ростом хозяйства, а, наоборот, задача использования его сбережений в нужном нам направлении»[508].

    Наркома поддержал Калинин: «Вообще кулак из экономической категории деревни превратился в политического козла отпущения; где что бы ни стряслось — гадит кулак. По глубоко укоренившемуся мнению советского аппарата и значительного числа наших товарищей, кулак является причиной всех зол в деревне, тем самым, по моему, он не только несет уже большую положительную работу: вносит успокоение в советское общество, что причины зла и бед найдены, остается найти лишь средство излечения их… Расслоение деревни есть необходимое следствие ее экономического роста. Насильственная борьба с расслоением, поскольку она будет тормозить увеличение производительности, экономически вредна и политически бесцельна». Расслоение деревни не только не мешает росту коллективного хозяйства, а, наоборот, увеличивает производительность и товарность в сельском хозяйстве, и, следовательно, подготовляет элементы к коллективизму и, как бы это не казалось парадоксальным, расчищает почву для советской деревни.

    В докладе Каменева на XIII съезде был дан примерный расклад удельного веса социальных слоев в деревне: Все крестьянство «разбито на три группы: маломощное, среднее и зажиточное. И вот, очень приблизительно, с вариациями по районам, но в общем и в целом картина рисуется такая: маломощное крестьянство представляет 63 % крестьянского населения. В его руках 74 % хозяйств и 40 % посева и только половина рабочего скота — 50 %. Эта группа крестьянства, представляющая 3/4 всех хозяйств, имеющая 40 % — меньше половины — посева, имеющая половину рабочего скота, покупает половину всей промышленной продукции, которую покупает деревня. Вот первая прослойка. Вторая — среднее крестьянство. Оно представляет 23 % населения, — около 1/4 будем считать грубо, — имеет 18 % всех хозяйств, 1/4 всех посевов, 1/4  рабочего скота, покупает 30–50 % всей продукции промышленности, которую берет у нас деревня. И, наконец, — зажиточные, богатые. Они составляют 14 % населения, имеют 8 % хозяйств, но 34 % всего посева, 1/4 всего рабочего скота и покупают 1/5 всех продуктов нашей промышленности»[509].

    Но эти высказывания представляют собой всего лишь официальную версию расслоения деревни. Интереснейшая дискуссия на тему «Кого считать кулаком, кого — тружеником? Что говорят об этом крестьяне?» развернулась на страницах газеты «Беднота». Начало ей положило публикация письма вятского крестьянина Г. Смердова, в котором автор спрашивал:

    «1. Можно ли считать буржуем крестьянина, имеющего от 2 до 4-х коров, 2–3 лошади и приличный дом?

    2. Можно ли считать буржуем и кулаком арендатора мельницы, если он ведет дело честно и по советским законам?

    3. Можно ли считать кулаком бедного человека, который на гроши торгует исключительно для того, чтобы не умереть с голоду?»[510]

    Редакция газеты, вынося письмо Смердова на обсуждение самих крестьян, хотела выявить степень их интереса к поставленной теме по различным регионам страны, выяснить, какую роль будет играть в высказываемых соображениях имущественный признак по сравнению с другими, получить из писем дополнительную информацию о настроениях крестьянства[511].

    Подавляющее большинство участников дискуссии считали недостаточным определять принадлежность к кулачеству только лишь по имущественному признаку. В таком подходе они справедливо видели угрозу крестьянскому стимулу для подъема личного хозяйства за счет железной силы воли и энергии[512]. Вместе с тем они отмечали, что «у многих дореволюционных кулаков, имевших по 4–6 лошадей и коров, по 70–100 овец, осталось по 1 лошади и 1 корове, но все же принимать их в число честных тружеников еще рано»[513].

    Жизненный опыт и политическое видение проблемы подсказывали крестьянам свое решение вопроса: «Не тот кулак, кто честно трудится и улучшает хозяйство для восстановления разрушенной страны приобретением лишней головы скота и тому подобное, а кулак тот, кто и до настоящего времени не может примириться с рабоче-крестьянским правительством, шипя из-за угла на власть и оплакивая сладкие николаевские булки…»[514].

    Несмотря на то, что крестьянские корреспонденты считали необходимым учитывать также «наличие эксплуатации чужого труда, жизни на чужой счет», «кто живет на нетрудовой доход», в 1920-е годы основным показателем для определения кулачества оставался имущественный фактор[515]. Эти признаки неполно улавливались представителями различных партийных и государственных органов, обследовавшими и собиравшими различные статистические сведения, необходимые для определения изменений социальной структуры деревни в годы нэпа. Они не учитывали и такую оценку крестьян, как: «В своей деревне всякий крестьянин очень хорошо знает, кто как нажил состояние: своим ли трудом или чужим…»[516].

    И далее. «Не богатство, а его душу называют кулаком, если она у него кулацкая»[517]. Здесь присутствует социально-психологический признак. Крестьяне обращали на него внимание, отмечая, что в их среде немало таких, у которых хозяйство маломощное, а психология, настроения и взгляды кулацкие. «И для них невозможно определение с точки зрения материальной»[518].

    Относительно вопроса Г. Смердова: «Можно ли считать буржуем и кулаком арендатора мельницы, если он ведет дело честно и по советским законам? — мнения разошлись. Одни считали, что если вести эксплуатацию предприятия без привлечения труда посторонних лиц, исключительно силами своей семьи, то кулаком такого арендатора назвать нельзя[519]. По мнению других, любой арендатор, как бы честно «ни работал и как бы ни соблюдал советские законы, под категорию труженика не подходит», потому что в этом случае присутствует «известная цель наживы за счет другого»[520].

    На третий вопрос: «Можно ли считать кулаком бедного человека, который на гроши торгует исключительно для того, чтобы не умереть с голоду?» — крестьяне отвечали практически однозначно: да, они относят такие хозяйства к кулацким[521].

    «Всякий бедный, торгующий в деревне человек, — писал один из корреспондентов, — не желающий улучшить свое крестьянское хозяйство и жить исключительно этим хозяйством, должен считаться человеком, ищущим легкой наживы, и в нем нужно видеть будущего кулака, и потому должен считаться: когда он бедный, то «маленьким кулачком», а когда станет богаче — настоящим кулаком»[522].

    Дискуссия оказалась бесплодной. Со второй половины 1920-х годов всякие социально-экономические критерии отнесения к зажиточному крестьянству были отброшены, но еще раньше был поставлен знак равенства между предприимчивостью и мошенничеством. Нормальное экономическое поведение рассматривалось как антисоветское: эффективное частное хозяйство оказывалось «опасным для социализма и уже потому наказуемым»[523].

    А нам… крестьянам всего мира, — писал в 1925 году крестьянин Смоленской губернии Дорогобужского уезда Сафроновской влости, деревни Покровское Е. Любасов, — нужно не забывать десять заповедей советских: 1) Я есть власть твоя, которая спасет тебя от гнета, кроме этой власти больше себе не ищи; 2) не делай никаких подрывов, ни подкупленных организаций и не ищи спасения, кроме спасения советской власти; 3) не клевещи, клеветник, напрасно на советскую власть, клевета твоя придет на твою голову от стального трудового кулака; 4) помни советскую власть, просветившую нас, делай по ее программе и не забывай память идейных передовиков и день их кончины торжественно празднуй; 5) чти советскую власть лучше отца и матери, чтобы жилось хорошо детям, внукам и правнукам; б) не убивай своим коварным языком идею угнетенных и рабов всего мира; 7) не ищи себе удовольствия на улицах у бедных женщин, знай, что каждая женщина такая равноправная гражданка, как и ты; 8) не укрывай от советской власти ни земли, ни скота, ни ее достояния; 9) не слушай клеветников на советскую власть и не защищай достойных наказаний; 10) не завидуй богатым постройкам, скоту, многоземелью, знай, что все это нажито пролетарским трудом, и советская власть всё это передаст опять тому же трудовику[524].

    Крестьянская община и деревенские Советы

    Не осталась в стороне от нового курса и крестьянская община. В отличие от дореволюционной крестьянской общины земельное общество середины 1920-х годов не являлось официальным административным органом и не имело сословного характера. Тем не менее у него наличествовали признаки административной организации. Это выражалось прежде всего в том, что оно регулировала земельные отношения в соответствии с законом и местными обычаями. Советское земельное право установило «новое положение, не известное прежнему, а именно: наряду с общей сельской администрацией вводится особая земельная администрация, которая имеет свои задачи, несмотря на могущее быть территориальное и персональное совпадение с общей сельской»[525].

    Каким же образом складывались взаимоотношения между жившей в новых условиях общиной и сельским советом — низовым аппаратом государственного управления в деревне? Замена укорененного в сознании крестьян мирского уклада новой структурой управления не могла произойти в кратчайший срок. После Октября 1917 года в деревне развивались две формы местного управления: сельсовет как орган революционной диктатуры и сход как традиционный институт сельского самоуправления. Разделения схода на земельный и сельский не существовало. Ситуация не изменялась до середины 1920-х годов. Сельсоветы функционировали как органы государственного управления, наделенные функциями преимущественно административного порядка. Их главная задача состояла в сборе сельскохозяйственного налога и выполнении распоряжений вышестоящих организаций. Вся экономическая жизнь деревни продолжала оставаться в руках схода.

    Укрепление влияния сельского совета требовало отделения земельного схода от сельского схода и передачи руководства последним в руки сельской советской администрации. Сельский совет обладал большими полномочиями в области управления, финансово-налоговой, земельных дел, социального обеспечения, однако соответствующей материальной базы для их практического осуществления не получил. На территории РСФСР в 1926 году всего 1815 (3,2 %) сельских советов имели самостоятельный бюджет, сумма которого равнялась 15,6 млн рублей. Земельные общества обладали 70–100 млн рублей[526]. Значительная часть расходов на содержание сельских советов покрывалась за счет земельных обществ. Так, Липовский сельский совет Борисоглебского уезда Тамбовской губернии полностью содержался на средства общества, ничего не получая из бюджета волисполкома. Общество путем самообложения собирало средства на сельставку, аренду помещения под сельсовет, канцелярские расходы и проч. Для финансовой поддержки сельского совета использовались деньги, полученные от сдачи в аренду общественной земли. Источники дохода и расходов сельсоветов утверждались на сходах граждан[527].

    Отсутствие у сельских Советов материальной независимости приводило к тому, что для разрешения почти каждого вопроса он был вынужден обращаться к сходу. Такое положение дел вело порой к подмене сельских Советов сходами. Вопрос о распределении компетенции земельных и сельских сходов в 1920-е годы неоднократно ставился на государственном уровне. В марте 1927 года ВЦИК и СНК РСФСР издали «Положение об общих собраниях (сходах) граждан в сельских поселениях». Был определен круг вопросов, подлежащих рассмотрению общих собраний (сходов) и собраний членов земельного общества. По закону полномочия сельского схода ограничивались обсуждением вопросов государственного и местного значения. В сферу деятельности схода земельного входило решение земельных вопросов. Но на деле не удалось достичь этого разграничения[528]. Советские и партийные органы были весьма обеспокоены сложившимся в деревне положением. Неоднократно раздавались призывы решительным образом покончить с «двоевластием» на селе. На XV съезде ВКП(б) предлагалось законодательным порядком установить такие отношения, чтобы Советы являлись действительным хозяином деревни[529]. В конце 1920-х годов началось активное расширение прав сельских советов, в их ведение переходит ряд важных функций общины. 24 августа 1927 года ЦИК и СНК СССР издали закон о самообложении сельского населения на местные культурно-хозяйственные нужды. Сбор, хранение и расходы средств поручались сельсоветам. И хотя расходование собранных крестьянами средств производилось исключительно на цели, определенные сельским сходом, значение и авторитет сельских советов в хозяйственной жизни села значительно возрос.

    15 декабря 1928 года ЦИК СССР утвердил «Общие начала землепользования и землеустройства». На Советы возлагалось общественное руководство работой земельных обществ. Сельсоветы должны были утверждать постановления земельных обществ по вопросам землепользования и землеустройства, составлять списки лиц, которым предоставляется льготный кредит на оплату землеустроительных работ. В случае нарушения обществом законов и распоряжений вышестоящих органов власти или интересов бедноты сельсовет мог приостановить или же отменить его постановление. За обществом оставили право обжалования отмены своего решения в волостном или районном исполкоме Совета в двухнедельный срок[530].

    Закон 15 декабря 1928 года менял не только правовой статус общины, но и в корне нарушал вековые традиции уравнительного распределения земли. Статья 8 устанавливала преимущественное право бедняцкого населения на получение лучшей и более удобно расположенной земли. Это обстоятельство свидетельствовало о начале ликвидации общины как хозяйственной организации.

    С начала 1925 года начала проводиться линия и на оживление деятельности сельских Советов. Выборная кампания, проходившая осенью 1924 года, обратила на себя внимание фактами массового абсентеизма избирателей (в первую очередь — в деревне). По РСФСР около 70 % всех уездов, где проводились выборы, дали процент участия избирателей менее чем 35 %.

    В конце декабря 1924 года Президиум ЦИК СССР постановил отменить результаты выборов и провести повторные перевыборы там, где голосовало менее 35 % избирателей или в случае жалоб граждан на незаконные действия органов, руководивших выборами.

    Была утверждена новая инструкция о перевыборах в Советы, создавшая более демократические условия проведения перевыборной кампании. Категорически запрещалось предлагать на избирательных собраниях список кандидатов в Советы, на избирательные комиссии возлагалась обязанность наблюдать за тем, чтобы на избирателей не оказывалось давление.

    В январе 1925 года под руководством Калинина было проведено большое совещание с местными работниками по советскому строительству. Параллельно ЦК создал особую комиссию по этому вопросу. Основное внимание уделялось реорганизации и укреплению низового советского аппарата, пересмотру источников финансирования волостных бюджетов и т. д. Эти усилия увенчались определенным успехом: кампания перевыборов в Советы в январе — феврале 1925 года прошла успешно «при большом наплыве избирателей».

    Но перевыборы произошли только в одной третьей части СССР, две трети же фактически игнорировали решения высших партийных и советских органов. Уездные партийные организации особенно негативно восприняли линию центра. Так работники Курского укома заявили, что «позиция ЦК в отношении «свободных» выборов и вовлечения беспартийных неправильна, т. к. выполняя директиву ЦК, мы не удержим за собой руководство в Советах»[531]. Похожие мысли высказал член райкома партии в Енисейской губернии: «Почему нужно сдавать позиции? Это не большевистский подход к работе. Не для того мы все завоевали, чтобы сдавать беспартийным»[532].

    Опасения потерять завоеванные позиции, как показал ход повторных выборов, имели определенные основания. Они вызвали значительный интерес со стороны крестьян и усиление их активности, в то время как партийные структуры в деревне оказались не подготовленными к новым методам руководства, основанными не на приказе, а на убеждении. В результате, с одной стороны, значительно увеличилась явка избирателей, а с другой — уменьшился удельный вес коммунистов и комсомольцев в Советах. По тем же волостям РСФСР, где проходили повторные выборы, явка избирателей увеличилась по сравнению с первыми выборами 1924 года с 26,5 % до 44,7 %. В то же время процент коммунистов в составе сельсоветов уменьшился с 7,1 % до 3,6 %, а комсомольцев — с 4,2 % до 2,33 %[533]. На Северном Кавказе образовались сотни сельсоветов, в которых почти не было коммунистов. Социальный состав сельсоветов после повторных выборов изменился в пользу середняков (возрос с 30–40 % до 70–75 %).

    Партийно-государственное руководство могло не особенно опасаться своего «отступления» в низах. Во-первых, продолжала действовать непропорциональная норма представительства в Советах — один депутат от 200 рабочих и один депутат от 2000 крестьян. Во-вторых, политика оживления Советов касалась в основном Советов низового уровня, причем только в деревне. В-третьих, деревенская среда в отличие от городской не являлась тогда ареной борьбы серьезных политических сил и организаций. Даже при неудаче коммунистов на выборах в сельские Советы, их новые руководители вряд ли сумели в полной мере использовать это в качестве средства политической борьбы за власть или против власти. Крестьянство, как правило, поддерживало на выборах тех кандидатов, кто в наибольшей степени был способен помочь им решить экономические проблемы. Нередко крестьяне проваливали навязанного им коммуниста и выбирали вместо него тоже коммуниста, но местного, у которого было свое хозяйство и который более или менее ориентировался в деревенской жизни.

    Решение о проведении повторных выборов стимулировало общественный потенциал крестьянства. С начала 1925 года они проявили необычайно высокую активность на съездах Советов, наблюдался небывалый рост крестьянской печати: в РСФСР только в январе открылось девять новых крестьянских газет. Не пытаясь отмахнуться от подобной активности, СНК РСФСР в своем постановлении от 6 февраля 1925 года отметил: «Проекты декретов, затрагивающие интересы деревни, должны обязательно ставиться на обсуждение широких крестьянских слоев населения путем предварительного опубликования их в крестьянских газетах»[534].

    Рост общественной активности рассматривался в то время как фактор, имеющий непосредственное экономическое значение. Политика оживления Советов была призвана создать обстановку, благоприятствующую реализации намеченных весной 1925 года мер по развитию производительных сил в сельском хозяйстве. Эти меры включали в себя снижение на 40 % общей суммы сельскохозяйственного налога, предоставление дополнительных государственных средств системе сельскохозяйственного кредита, облегчение найма рабочей силы, расширение прав сдачи земли в аренду, причем на арендованной земле разрешалось применять наемную рабочую силу, устранение административных препятствий к мелкой крестьянской торговле, снижение цен на сельскохозяйственные машины и увеличение продолжительного кредита на их покупку, предоставление всем крестьянам без исключения права участия в кооперации. Эта программа экономических мероприятий являлась неотъемлемой частью курса «лицом к деревне» наряду с политикой оживления Советов. Однако в значительной мере курс носил декларативный характер. Острая потребность промышленности в средствах деревни не позволяла думать о реальном ослаблении налогового пресса на деревню.

    В историографии было принято считать, что государство тогда действительно пошло на уменьшение налога[535]. Однако, как свидетельствуют некогда секретные материалы Наркомата финансов в действительности ощутимого снижения не произошло: «Ни таблицы ставок, ни установленные разряды не изменились». Наоборот, в 1924 году, на завершающем этапе финансовой реформы советское правительство, стремясь обеспечить надежность госбюджета, приняло решение о 25 % увеличении размера сельхозналога. Поэтому крестьянские хозяйства были вынуждены уплачивать налог, размеры которого определялись, исходя из первоначальной суммы в 470 млн рублей[536].

    Бюджет крестьянина состоял исключительно из средств, получаемых за счет продажи хлеба, поэтому чрезмерное усиление налогового бремени спровоцировало массовую волну протеста в деревне. Ситуация особенно накалилась осенью 1924 года, когда началась кампания по сбору сельхозналога и в очередной раз подскочили цены на продукцию промышленности.

    Некоторое «потепление» в налоговой политике произошло весной следующего года. 7 мая 1925 года ЦИК и СНК СССР принял положение о сельхозналоге, снижающее его объем на 100 млн. рублей, а также давшее крестьянам заранее твердую ставку налога. III съезд Советов сделал еще ряд важных шагов в сторону облегчения условий хозяйствования в деревне. В частности, были устранены препятствия для более широкого использования прав крестьян сдавать землю в аренду до 2-х севооборотов при многополье и на срок не свыше 12-ти лет при трех- и четырехполье, в отдельных случаях разрешалась сдача государственных фондовых земель на срок свыше 12 лет; были одобрены также «временные правила» от 18 апреля 1925 года об условиях применения подсобного наемного труда, в том числе и на арендованных землях.

    В рамках политики «лицом к деревне» летом — осенью 1925 года предполагалось провести целый ряд изменений системы сельхозналога, значительно облегчивших положение налогоплательщика: повысить возраст облагаемого скота и сократить нормы перевода его из поголовья в десятины пахотной земли. Для уведомления сельхозпроизводителя о размерах причитающихся с него налоговых платежей были установлены более ранние сроки — не как раньше, осенью, а летом.

    «Спиной» к крестьянству

    Но курс под лозунгом «лицом к деревне!», взятый весной — осенью 1924-го, спустя всего год прекратил существование. Выдвинутые программы содействия развития производительных сил деревни должны были способствовать укреплению крестьянских хозяйств, что могло послужить в дальнейшем ускоренному накоплению средств для намечаемой индустриализации. При этом явно были переоценены возможности капитала в сельском хозяйстве. Надежды на то, что ускоренное кооперирование крестьянства создаст дополнительные источники накопления не оправдались. Первоочередные задачи планового развития промышленности оттеснили проблемы деревни на второй план. Основываясь на ложных предпосылках, в соответствии с которыми сельское хозяйство могло развиваться за счет собственных средств, важные решения весны 1925 года были отброшены. Без преувеличения можно констатировать, что развитие нэпа в деревне, отражавшее суть политики «лицом к деревне», было ликвидировано.

    Уже осенью 1925 года стали нарастать хозяйственные трудности. Все началось с хлебозаготовительной кампании, 70 % плана которой предполагалось реализовать до 1 января 1926 года. Такая поспешность (обычно в эти сроки заготовлялось не более 60–65 % годового плана) была вызвана тремя причинами: 1) стремлением экспортировать в Европу зерновые культуры, до того, как там появится более дешевый хлеб из Северной Америки и Аргентины; 2) желанием не допустить сильного падения хлебных цен осенью, когда его обычно продавали середняки и бедняки, так как это грозило кризисом сбыта промышленных товаров и задерживало подъем сельского хозяйства в целом, форсирование же экспорта позволяло увеличить спрос и тем самым задержать падение цен; 3) желанием не допускать значительного подъема цен весной, когда хлеб продавали зажиточные крестьяне. Наличие в руках государства значительного хлебного фонда дало бы возможность сократить спрос весной и тем самым затормозить рост цен.

    Чтобы справиться с ожидавшейся большой массой товарного хлеба, с самого начала кампании была развернута сеть государственных и кооперативных заготовительных структур. Кроме того, было признано целесообразным участие в хлебозаготовках внеплановых заготовительных организаций, так как только государственные структуры не могли полностью обеспечить внутренний рынок. В категорию внеплановых входили, во-первых, различные государственные и кооперативные организации потребляющих районов, представители которых приезжали в производящие районы, чтобы заготовить хлеб для своего населения, и, во-вторых, частные заготовители. Для скорейшего выполнения плана заготовители имели в своем распоряжении значительные суммы, что позволило им закупать хлеб по достаточно высокой цене, которая отвечала следующим требованиям: «быть восстановительной для крестьянства, рентабельной для экспорта, приемлемой для городского населения».

    Цены не носили характера твердых лимитов. Наоборот, руководство Народного комиссариата торговли не раз, еще накануне кампании подчеркивали необходимость колебания цен в зависимости от меняющихся условий. Акцентируя внимание на недопустимость применения местными работниками административных методов регулирования цен, народный комиссар торговли А. Л. Шейнман на расширенном пленуме Совета съездов биржевой торговли в конце июля 1925 года заявил: «Самым важным является действовать на местах такими методами, которые предохраняли советское правительство от вступления на путь «командных» мероприятий»[537].

    Член коллегии НКВТ И. Я. Вейцер, осуществлявший оперативное руководство хлебозаготовками развил эту идею: «Если мы в некоторых районах и будем прибегать к мерам административного регулирования, то это будет означать, что здесь были сделаны какие-то ошибки»[538].

    Предполагалось, что регулирование цен будет осуществляться под воздействием спроса и предложения, путем усиления или ослабления финансирования, маневрирования хлебными запасами, регулирования темпов экспорта, усиленного завоза промышленных товаров в хлебопроизводящие районы. В условиях, когда сельскохозяйственный налог на 1925/26 год был значительно снижен, а срок уплаты основной суммы перенесен на зиму (чтобы не вынуждать бедняцкие слои выбрасывать хлеб осенью в период низких цен), предложение промышленной продукции служило основным стимулом для продажи крестьянами хлеба. Поэтому летом 1925 года были намечены меры по развитию кустарной промышленности и принята программа целевого импорта, предусматривающая срочный завоз товаров крестьянского потребления на 70 млн рублей. Кроме того, была подчеркнута необходимость растянуть крестьянский спрос во времени, для чего предлагалось организовать предварительную подписку на покупку сельскохозяйственных машин, отечественного и импортного производства, которые должны были быть завезены к весне 1926 года.

    Заготовки начались в соответствии с первоначальными предположениями. Небольшой июльский план был выполнен на 130 %. Но уже в августе начались серьезные затруднения. Определенную отрицательную роль сыграли обильные дожди, охватившие с конца июля до начала сентября основные производящие районы. К этому времени уже были заключены договора на экспорт больших партий зерна, в портах стояли зафрахтованные пароходы, ожидающие хлеб, и, чтобы стимулировать подвоз хлеба, было дано указание вести заготовки, не останавливаясь перед повышением цен. Этим воспользовались прежде всего зажиточные крестьяне, у которых были уборочные машины. Таким образом, сложилась ситуация, прямо противоположная той, которую планировали: в начале кампании не малоимущие слои продавали хлеб по низким ценам, а зажиточные — по высшим. Рост цен грозил превратить хлебный экспорт в нерентабельный процесс, тем более, что на мировом рынке началось падение цен.

    В начале сентября дожди кончились, но подвоз хлеба продолжал оставаться слабым, главным образом из-за недостатка промышленных изделий, предложение которых явилось главным стимулом для крестьянства. Товарный голод, который начался еще в июле, из месяц в месяц обострялся. В деревне не было достаточного количества мануфактуры, кожевенных и металлических, других, наиболее ходовых товаров. Недостаток промышленных изделий предвидели в начале заготовительной кампании, но неожиданной явилась острота дефицита, вызванная, с одной стороны, значительным ростом покупательного фонда крестьянства из-за продажи зерна по повышенным ценам, а с другой — оседанием большей части ходовых промышленных товаров в городах, где товарный голод также был очень острым. Программа поставок импорта в деревню была выполнена с большим опозданием и не могла значительно ослабить товарный голод. Все импортные товары по плану должны были быть завезены на места к 15 ноября, а фактически удалось доставить к 1 января 1926 года только 53 % от запланированного. Не удалось также решить важнейшую задачу кампании — растянуть крестьянский спрос. Предварительная подписка крестьян на сельскохозяйственную технику не дала ожидаемых результатов, так как крестьяне опасались, что весной им привезут товар плохого качества или вообще не привезут.

    В этих условиях снизить цены экономическими мерами не удалось, и они в сентябре продолжали расти. На основе этих высоких цен заготовки увеличивались. За первый квартал кампании было заготовлено 160 млн пудов вместо 169 млн пудов по плану.

    В этой ситуации в конце сентября было решено применить административные методы регулирования цен. Хлебозаготовительные органы получили директиву резко снизить цены. Все предварительные рассуждения о необходимости пользоваться только экономическими мерами регулирования были отброшены, поскольку этими мерами было нельзя быстро снизить цены. Дело в том, что к началу хлебозаготовительной кампании 1925 года у хлеботоргующих организаций потребляющих районов были весьма незначительные запасы. Внутренний рынок создавал большой спрос на хлеб, особенно на пшеницу, потребление которой сильно возросло, а достаточного предложения со стороны плановых заготовителей не было, т. к. они старались в первую очередь удовлетворить экспортные требования. Чтобы понизить заготовительные цены, надо было в первую очередь насытить внутренний рынок, однако это требовало отказа от форсированного экспорта. Кроме того, административным снижением заготовительных цен государство пыталось уменьшить покупательный фонд крестьянства, чтобы ослабить товарный голод в деревне. Все это создавало благоприятные условия для усиления деятельности частных и прочих конкурирующих заготовителей.

    Директивное снижение цен для плановых заготовителей, проведенное в конце сентября — начале октября (цены были снижены на 10–15 %, а по отдельным районам еще больше, например по Украине заготовительные цены на ячмень упали на 25 %) привело к сокращению плановых заготовок и, соответственно, к росту заготовок неплановых заготовителей — до 40 % и более привозимого крестьянского хлеба. Разумеется экспортные планы оказались сорванными. Тогда в ноябре на Северном Кавказе, а затем и в ряде других производящих районов были применены административные меры, в соответствии с которыми грузы внеплановых заготовителей отправлялись по железной дороге в последнюю очередь, что при нехватке вагонов и паровозов практически привело к невозможности вывезти хлеб. Такой мерой удалось прекратить деятельность внеплановых заготовителей из отдаленных потребляющих губерний, но внеплановые заготовители из соседних потребляющих районов и частники продолжали вести заготовки, отправляя хлеб гужом. Однако и этот канал перевозок скоро был практически перекрыт. В январе 1926 года на внеплановые государственные и кооперативные организации были распространены те же регулирующие меры, что и на плановые, т. е. они должны были вести заготовку по тем же ценам, не переплачивая крестьянам. В ряде районов было введено жесткое количественное регулирование частных заготовителей.

    Ограничение деятельности внеплановых заготовителей еще более ухудшали положение на потребительских рынках, которые в значительной мере снабжались ими. Восполнить сокращение внеплановых заготовок плановыми не удалось. Хотя в некоторых производящих районах в результате ликвидации конкурентов плановые заготовки несколько увеличились.

    Итоги второго квартала хлебозаготовительной кампании были весьма плачевными. Вместо 376 млн пудов по первоначальному плану было заготовлено 176 млн пудов. План концентрации в портах хлеба для экспорта был выполнен всего на одну четверть. Стало ясно, что годовой план в 780 млн пудов выполнить невозможно, и 10 декабря 1925 года был принят новый план — 600 млн пудов. План хлебного экспорта был снижен с 350 до 195 млн пудов, а в феврале — еще до 143 млн пудов.

    С лета 1926 года наблюдалась некоторая стабилизация хозяйственного развития. Потребности страны были удовлетворены за счет плановых и неплановых, «задушить» которые окончательно так и не удалось заготовок. Плановые хлебозаготовки за сельскохозяйственный год — с 1 июля 1925 года по 1 июля 1926 года — охватили около 60 % товарного хлеба и составили 517 млн пудов зерновых и 68 млн пудов маслосемян. Пересмотренный годовой план был выполнен на 97 %.

    Но в то же время в первой половине 1926 года происходило снижение цен на некоторые сырьевые культуры. Так, в сезон 1925/26 года заготовительные цены на лен были снижены на 27,1 % против действовавших лимитных цен в предыдущий сезон[539], несмотря на протесты Народного комиссариата земледелия и правительства РСФСР. Заметно были снижены и заготовительные цены на маслосемена и пеньку. Особенно наглядно ухудшение конъюнктуры сырьевых культур проявилось при сравнении заготовительных цен в районах их товарного производства с ценами на промышленные товары и зерновые культуры. Индексы цен показывают, что на протяжении 26 года в льноводческом районе самым невыгодным было производство льна, в свекловодческом районе — сахарной свеклы, в картофелеводческом районе — картофеля. В результате уменьшалась товарность и сокращалась посевная площадь, занятая под техническими культурами. Например, товарность льна уменьшилась с 62,8 % от валовых сборов 1925/26 года до 55,4 % в 1926/27 года[540], а посевная площадь подо льном сократилась по стране на 1,7 %[541], а в районах товарного производства даже на 15–20 %[542]. Еще сильнее сократилась посевная площадь под подсолнечником — на 16,4 %. В целом посевные площади под техническими культурами уменьшились в 1926 году на 7,1 %[543].

    В конце концов, политика низких заготовительных сырьевых цен, задуманная в интересах промышленности, ударила по ней самой, породив значительные трудности с обеспечением предприятий сырьем.

    Ухудшилась конъюнктура сельскохозяйственного производства. Цены на промышленные товары, покупаемые крестьянами, росли быстрее, чем цены, по которым они реализовали свою продукцию. Это не только замедлило рост товарности сельского хозяйства, но и сдерживало накопления в крестьянских хозяйствах, тормозило их развитие. Сокращение государственной помощи сельскому хозяйству в сочетании с углубляющимся раствором «ножниц цен» особенно чувствительно ударяло по основной массе крестьянства — бедняцко-середняцким хозяйствам. Зажиточные хозяйства могли поддерживать потребительно-производственный баланс в этих условиях на базе собственных накоплений, тем более, что себестоимость производства в крупных хозяйствах была существенно ниже и поэтому «ножницы цен» не так сильно на них действовали. Однако отношение государства к этим хозяйствам с весны 1926 года явно ухудшалось.

    В 1926 году произошло резкое повышение сельскохозяйственного налога за счет обложения по весьма высоким ставкам практически всех видов хозяйственной деятельности, приносивших доход в бюджет крестьянской семьи — садоводство, огородничество, птицеводство, свиноводство, пчеловодство, неземледельческие промыслы на стороне, кустарные занятия и др. Это нанесло тяжелый удар по наиболее активным в экономическом плане категориям сельского населения, предельно ограничив их возможности для наращивания товарности сельскохозяйственного производства. Закономерным последствием неоправданного роста налогового бремени явилось усиление административных начал в ходе налоговой кампании. В феврале 1926 года решением ЦИКа значительно расширяются права волисполкомов по принудительному взысканию недоимок, после чего сразу же происходит ужесточение методов работы налоговых органов на местах. Увеличивается количество сообщений о рецидивах чрезвычайщины при сборе сельхозналога, о всевозможных «перегибах» в работе налогового аппарата, который сохранял «замашки» продналоговых работников времен военного коммунизма[544].

    В уголовный кодекс РСФСР включается статья 107, карающая за «злостное повышение цен на товары путем скупки, сокрытия или невыпуска таковых на рынок, лишением свободы сроком до трех лет с полной или частичной конфискацией имущества». Год спустя власти уже широко применяли ее на практике, нарушая тем самым одно из ключевых положений декрета о замене разверстки натуральным налогом, согласно которому за крестьянином признавалось право не только продавать свою продукцию, но и оставлять ее в хозяйстве для использования по собственному усмотрению. Государство вновь стало определять объемы продукции как оставляемой в крестьянском хозяйстве, так и подлежащей рыночной реализации. И хотя поначалу 107-ю статью рекомендовали применять к хозяйствам, у которых товарные излишки превышали 2 тысячи пудов зерна, в действительности эта норма повсеместно нарушалась: изымались не только излишки, но и страховые запасы; нередко конфисковывался хлеб, а также значительная часть средств производства мельницы, амбары, предприятия по переработке сырья[545].

    При этом для получения сведений об излишках власти начинают, подобно «комбедовской» поре, широко прибегать к помощи беднейших слоев сельского населения, вновь объединенных с 1926 года в так называемые группы бедноты, и уже тогда активно привлекавшихся к работе по выявлению скрываемых односельчанами объектов налогообложения[546].

    На этом фоне неуклонно расширялись масштабы налоговых льгот для деревенской бедноты. В 1925/26 году от налога было полностью освобождено 5,5 млн бедняцких дворов или 23,5 % всех крестьянских хозяйств[547]. Вся тяжесть резко возросшего сельхозналога полностью перекладывалась на плечи основной массы середнячества и зажиточного крестьянства, а рецидивы «комбедовщины» обостряли и без того непростые внутридеревенские отношения, усиливая недоверие к властям и вызывая озлобление со стороны большинства сельских жителей.

    Глава VIII

    Культурные парадоксы постреволюционного времени

    (В. П. Булдаков)
    Массы и культура: воспитание и образование

    Ни в какой другой сфере парадоксы нэпа не проявляли себя столь ярко, как в области культуры. Власть предпочитала тогда термин «культурное строительство», а между тем процессы в этой сфере шли своим непредсказуемым чередом. Что определяло их ход?

    Какое бы содержание мы не вкладывали в понятие культура, общее направление подвижкам в этой области — причем на всех уровнях — в 1920-е годы задавалось противостоянием революционаризма и традиционализма. Внешне противоборство носило позиционно-изнурительный характер. Но общая динамика социокультурных процессов определялась очередным «омоложением» населения страны[548], ситуация зависела от того, в пользу какой культуры выскажется новое поколение. Именно поэтому культуртрегерство 1920-х годов приобретало куда более основательные последствия для судеб страны, нежели «военно-коммунистический» наскок 1917–1921-х годов.

    Революция по тогдашним понятиям предполагала достижение качественно иного уровня цивилизованности. Между тем перепись населения 1920 года выявила 54 млн безграмотных. Масштабные замыслы воспитания человека новой культуры оказались сопряжены с элементарной задачей ликвидации неграмотности. А поскольку денег у власти не хватало и на это, она попыталась мобилизовать общественность. В принципе в этом были заинтересованы все слои населения, хотя и по-разному. В 1923 году появилось Всероссийское добровольное общество «Долой неграмотность» — его возглавил М. И. Калинин. В 1925 году по официальным (уже отмеченным соответственными преувеличениями) сведениям в ликбезах обучалось почти 1,4 млн взрослых — в этой кампании активное участие принимали профсоюзы[549]. Параллельно в деревне росла тяга детей к образованию, связанная с давнишним стремлением порвать с опостылевшим сельским бытом и нравами[550]. Эти тенденции вовсе не были взаимодополняющими. Они носили внутренне конфликтный характер, связанный с тем, что статус «учености» приобретали традиционно мыслящие слои общества.

    Активизация государства и общества в образовательной сфере не могла не вдохновлять педагогов, мечтавших о реализации своих проектов еще во времена самодержавия. Но их приверженность идее включения детей в сознательную жизнь на основе интегративного знания и трудовой практики, как и стремление создать школу-модель «идеального социального строя»[551], далеко не вполне стыковались с нацеленностью власти на первостепенное распространение марксизма[552]. Кампания по борьбе с неграмотностью выросла во всеобъемлющую идеологическую акцию: буквари были переполнены магическими заклинаниями типа «союз рабочих и крестьян непобедим» и «коммунизм — наш факел победный», а заканчивались текстом «Интернационала» для заучивания. В деревне количество учителей уменьшалось, школы закрывались, но рядом появлялись избы-читальни, где шла обработка молодежи методом комментированной читки специальных газет. И чем слабее был опыт планомерного вхождения в мир знаний, тем основательнее закреплялись в головах учащихся всех возрастов лозунги-призывы, отмеченные печатью революционной оголтелости.

    Эффективность кампании зависела от успехов борьбы с церковью. Считается, что власть работала здесь в режиме механической репрессивности, в ее акциях обычно различают лишь статистику жертв. Действия большевиков преподносятся как тщательно спланированные, а разнузданные инициативы местных властей редко принимаются во внимание[553]. На деле хаотичная борьба с церковью в 1920-е годы обернулась серией неудач пытающейся упрочиться идеократии.

    Но и внутри самой РПЦ произошло нечто вроде раскола[554], ее позиции в сознании молодого поколения пошатнулись. Многие приходы остались без настоятелей. Вынужденное упрощение обрядности доходило до того, что богослужение вели псаломщики, монахини, а то и гражданские лица[555]. Возник плацдарм для наступления на церковь при помощи новых социальных сил[556] — молодежных кампаний оголтелого «безбожничества» последующих лет.

    Реформа православной церкви, о которой еще в XIX веке мечтали «передовые» священники, своевременно не была осуществлена. Как результат, с марта 1917 года значительная часть верующих стала требовать демократизации приходов, освобождения их от «поповского засилия». Позднее некоторые верующие даже обращались с соответствующими просьбами к большевистским властям. Последние, приняв их за «атеистическую» тенденцию, решили, что сопротивление «церковной контрреволюции» удастся преодолеть с помощью подкармливаемой ГПУ «Живой церкви». В конце декабря 1922 года тиражом 15 тыс. экз. вышел первый номер газеты «Безбожник», вокруг которой стали группироваться почитатели[557]. После 1923 года в ходе поиска «смычки» с деревней последовало некоторое смягчение репрессий по отношению к церкви[558] — во всяком случае центр тяжести был перенесен на так называемую разъяснительную работу с массами[559].

    Борьба с РПЦ активизировалась после смерти патриарха Тихона. В 1925 году был организован Всероссийский союз безбожников, возглавляемый Е. Ярославским; через год в нем было 87 тыс. членов[560]. Со своей стороны, оживились «живоцерковники»: в начале 1925 года они располагали 13 650 храмами, за ними числилось до трети всех приходов. За распрями между «обновленцами» и «тихоновцами» скрывались не столько духовные или политические пристрастия, как извечное стремление обрести для веры мощную «внешнюю ограду» в лице государства. В том числе и по этой причине как «тихоновцы», так и «обновленцы» стали проигрывать в глазах молодого поколения.

    Необходимо учитывать также, что в этот период заметно меняется социальный состав приходских священников: если до революции это были почти исключительно выходцы из духовной среды, то теперь их удельный вес снизился едва ли не до 50 %. Этот фактор, в также оживление сектантства могло внушить большевикам известный оптимизм относительно возможности победы на церковью относительно мирным путем[561]. Как бы то ни было, большевики, вольно или невольно восстановив против обновленцев верующих-традиционалистов, в конечном счете выгадали от ослабления позиций тех и других[562].

    Тем временем разворачиваюсь движение за «военно-коммунистическое» воспитание детей., начавшееся с появления в 1921 году «юных пионеров имени Спартака». С 1924 года пионерские организации из детских домов распространяются на школы, тут же возникают «октябрятские» организации, а пионерия получает имя Ленина. В начале 1925 года в стране по официальным данным было 1,5 млн пионеров[563].

    Борьба за юные души активизировалась и по другим линиям. В октябре 1924 года на 3-м педагогическом съезде была поставлена задача создания детской книги, «отражающий реальный мир и современную действительность с ее преобладающими мотивами борьбы и труда». По существу, предлагался качественно новый тип обработки сознания подрастающего поколения — через преданность «передовому классу» к культу агрессивной государственности[564].

    Разумеется, все это приносило свои плоды. Социологический опрос, проведенный в 1927 году, выявил примечательные тенденции. На вопрос: «Что следует изменить в теперешних порядках?», дети рабочих отвечали: «построить крупные фабрики и заводы», «уничтожить нэпманов», «в церквах сделать клубы». Дети крестьян предлагали «уничтожить кулаков-эксплуататоров», снизить налоги и цены на фабричные продукты. Были, правда, и предложения прекратить преследовать религию. Более показательно, однако, заявление 11-летнего школьника: уничтожить все церкви, а из высвободившихся кирпичей построить фабрики и клубы[565].

    Идея строительства нового из обломков разрушенного старого, то есть тотального преобразования мира, довольно основательно засела в умах молодежи. В 1928 году рабочие-подростки высказывали такие предложения: «Нужно взять у крестьянина всю землю, чтобы они были сельскими рабочими и жили на жалование». Новое поколение хотело проявить себя на «настоящем» деле. «Молодежь отойдет в конце концов от революционной работы, потому что это скучно, — такое внешне парадоксальное заявление сделал один подросток. — Скорей бы война»[566]. Как известно, скоро возникла паника в связи с внешней угрозой, а затем Сталин начал стимулировать психологию гражданской войны.

    Как бы то ни было, государство было не в состоянии моментально решить ни идеологические, ни образовательные задачи. По переписи 1926 года грамотность населения составила 51,1 %, в том числе по РСФСР — 55 % (городского населения — 76,3, сельского — 45,2 %). В 1927 году в стране было 119 тыс. школ, 1200 вузов и техникумов. Но введение всеобщего обязательного обучения стало возможным только в 1930 году.

    С 1923 года начала расти сеть рабочих клубов, изб-читален, библиотек. Выходили серии брошюр на антирелигиозные, политические, экономические, бытовые, исторические и революционные темы. После смерти Ленина население призвали следовать заветам «вечно живого». Стали насаждаться «уголки Ленина» (по аналогии с «красными углами» в деревенских избах) в рабочих и комсомольских клубах, где, между прочим, непомерно большое место отводилось «болезни Ленина» (включая смерть и похороны) и «заветам Ильича»[567]. С 1924 года развернулась пропаганда «основ ленинизма».

    Острая нехватка финансов в начале 1920-х годов заставила урезать бюджетные ассигнования школам, перевести их на финансирование из местных, также немощных источников. В 1921 году в качестве временной меры пришлось ввести плату за обучение. Для спасения образования 1921–1922 годах проводились субботники и «недели помощи» школе, население само собирало средства на нужды просвещения. Вокруг перспектив школьного образования развернулись массовые дискуссии. В первую очередь они касались вопроса о политехнической и монотехнической (с ранней обязательной специализацией) школы.

    Внешне нэп поражает размахом педагогического экспериментаторства: учителя-новаторы искренне хотели воспитать более «совершенную» молодежь[568]. Государство, однако, ставило перед педагогами более прагматичные задачи. Дело не сводилось только к всеобщей политизации (этим занимались пионерия и комсомол) или военизации молодежи — в ее среде без того наблюдался встречный интерес к культу силы[569]. Получила хождение идея полного отрыва детей от семьи с помощью детдомовской системы, охватывающей не только детей-сирот и беспризорников. Ясно, что в это время пролетарская мать-одиночка поневоле вынуждена была рассчитывать на детский дом — это было предпочтительнее уличного «воспитания».

    И хотя тотальную «детдомизацию» так и не осуществили из-за недостатка средств, воспитательных новаций оказалось достаточно для того, чтобы старая дидактическая система дала трещины в самом своем основании. С одной стороны, школа противопоставляла себя семье. С другой — старые педагоги, пытавшиеся «сеять разумное, доброе, вечное», усилиями комбюрократов превратились в «шкрабов» (школьных работников) и «уков» (учительские кадры). Пренебрежительное отношение к самому многочисленному слою интеллигенции передавалось и детям. Напротив уважение к «всемогущей» власти росло. Новые представления о власти и идее выглядели как насмешка над социальной революцией. «Мне нравятся Ленин и Петр Великий», — заявляла, к примеру, в 1927 году 15-летняя дочь совслужащего[570].

    Не решалась задача образовательной унификации. В середине 1920-х годов сохранялись барьеры между начальной и средней, городской и сельской школами. В некоторых местностях имелись раздельные школы для мальчиков и девочек, религиозные школы (мектебе и медресе), не были одинаковыми и сроки обучения. Образовательная система не только не преодолела старой сословности, но по-своему даже закрепляла ее. И все же к знанию, книгам тянулась в первую очередь молодежь, причем наиболее обездоленная. Ясно, что добытые ею из учебников революционные догмы могли превратиться в настоящие «устои» сознания.

    Приходилось думать и о расширенном воспроизводстве носителя «передового классового сознания». Массовой формой подготовки рабочих в 1921–1925 годах стали школы фабрично-заводского ученичества. Не менее 3/4 их контингента составляли дети тех, кого относили к «гегемону». Технический персонал (мастер, бригадир, механик) готовился в техникумах, специальных профессиональных школах, на краткосрочных курсах. Появились индустриально-технические, педагогические, сельскохозяйственные, медицинские, экономические, юридические и даже художественные техникумы с трехлетним сроком обучения. Но пока удавалось решить лишь минимум задач профессиональной подготовки. И тем не менее, в 1920-е годы создавались также рабочие факультеты (рабфаки), призванные помочь созданию первого поколения советской интеллигенции. В области высшего образования государство также проводило классовую селекцию — преимущество поступления в вузы получали дети рабочих и крестьян. В 1921 году был открыт Институт красной профессуры для подготовки соответствующих вузовских преподавателей.

    Доставшееся от прошлого высшее образование доставляло немало хлопот. Университеты, сохраняющие остатки автономии, наполненные старыми профессорами и даже «оставшимися от прошлого» студентами, никак не соответствовали задачам «пролетарского» государства. Материальное положение профессоров было ужасающим: их зарплата была в несколько раз меньше зарплаты квалифицированного рабочего. Однако поскольку университеты уже лишились своего естественного пополнения в лице гимназистов, то, властям казалось, что все разрешится само собой. Наряду с этим, еще в 1918 году обнаружилась увлеченность местных властей созданием университетов, трудно было обойтись без новых педагогических институтов.

    В 1921 году на Украине университеты были заменены институтами народного образования. В Российской Федерации власти пытались изменить ситуацию в университетах в свою пользу другим способом. Согласно принятому в начале 1921 году «Положению о высших учебных заведениях РСФСР», во главе университета ставилось правление, назначаемое Главпрофобром Народного комиссариата просвещения. Правление утверждало состав президиумов (деканатов) факультетов, санкционировало все решения внутриуниверситетских органов. Формально правление возглавлял ректор. Но оно было переполнено представителями студенчества, советских органов, профсоюзов и т. п.; собственно преподаватели были оттеснены на задний план.

    Нововведение вызвало раздражение старой профессуры. Действие положения было приостановлено, но новое, принятое в сентябре того же года, оказалось не лучше. Теперь университеты становились как бы естественной частью ведомственно-бюрократической системы, ректоры превращались в «советских работников», правда, высокого ранга. Правление назначало преподавателей, а окончательно утверждал их Наркомпрос. Как и прежде, факультетские органы переполняли лица, непосредственного отношения к университетам не имевшие. Вместо кафедр создавались предметные комиссии на паритетных основаниях из преподавателей и студентов. Подобные нелепости, а равно и унизительное материальное положение вызвали очередную волну недовольства профессуры. В феврале 1922 года дело дошло до профессорско-студенческой забастовки в Московском университете[571]. Это заставило власть, сохранявшую некоторый пиетет если не к профессуре, то к науке, вновь пойти на некоторые уступки.

    Одновременно началась «чистка» вузов и общее наступление на научную интеллигенцию. В апреле 1921 года был ликвидирован Московский союз научных деятелей, через год с небольшим — Объединенный союз научных учреждений и высших учебных заведений в Петрограде. Летом 1922 года были закрыты петроградские журналы «Мысль» и «Экономист». По предложению студентов-коммунистов и сочувствующих в 1-м Московском университете были отменены лекционные курсы профессоров М. К. Любавского, А. А. Кизеветтера, С. Н. Прокоповича. Последовали аресты и высылки за границу наиболее непокорной части профессуры. Процесс ее вытеснения растянулся на несколько лет. Как бы то ни было, к середине 1920-х годов, по утверждениям властей, вузовские преподаватели «влились в ряды строителей нового общества», а почти треть всех студентов составили питомцы рабфаков — в большинстве своем выходцы из социальных низов[572]. И тем не менее в 1928 году даже в таком вузе, как Ленинградский Коммунистический политико-просветительный институт им. Н. К. Крупской, большевики составляли всего 30 % преподавателей[573]. В связи с повсеместным введением преподавания в вузах военных дисциплин туда хлынули офицеры старой армии.

    Стремление вытеснить из университетов «старорежихмную» профессуру связывалось с надеждами на педагогические вузы. Решению задачи скорейшего воспитания «нового человека» призвана была помочь и педология. В 1922 году проблемами последней только в Москве занимались Высшие педологические курсы, Высшие научно-педологические курсы, Центральный институт организаторов народного образования, Академия социального воспитания и т. п. Работал Центральный педологический институт, Государственный Медицинско-педологический институт Наркомздрава, Лаборатория промышленной психотехники Наркомтруда, Опытная психологическая лаборатория при Академии Генштаба, Центральный институт труда ВЦСПС, возглавляемый А. П. Гастевым, и др.[574] Создавалась иллюзия, что и обновленные университеты удастся быстро «поднять» на уровень поставленных партией задач.

    С 1922 года в университетах вводились государственные стипендии. В 1925 году была восстановлена аспирантура — также в видах вытеснения старых преподавателей. Прием в аспирантуру осуществлялся по рекомендации партийной ячейки, среди студентов выделялась категория выдвиженцев — коммунисты и комсомольцы-общественники безупречного классового происхождения. В 1927 году было введено заочное обучение. В конце 1920-х годов продолжилось выделение из университетов специализированных вузов (в 1931–1932 годах, напротив, последовало восстановление университетской системы).

    Разумеется, на протяжении этих лет предпринимались попытки коренного изменения вузовских программ. В начале 1920-х годов в качестве обязательных предметов были введены исторический материализм, история пролетарской революции, история советского государства и права, экономическая политика диктатуры пролетариата — проводить занятия по ним, естественно, могли только марксисты. Первоначально в этом собрании «общественных наук» выделялся «политминимум», включавший исторический материализм, политический строй и социальные задачи РСФСР, а также курс «Капитализм и пролетарская революция». Со временем названия обязательных дисциплин менялись, их стандартный набор утвердился только в 1930-е годы. А пока большевикам приходилось, вместе с тем, приноравливаться к вузовским традициям. Только в 1928 году М. Н. Покровский отважился на заявление: «Мы уже прошли эпоху, когда нам были нужны ученые, которые признают советскую власть… Сейчас нам нужны ученые, принимающие участие в строительстве социализма»[575].

    Для «коммунизации» (имел хождение и такой термин) высшего образования постоянно проводились внутриуниверситетские реорганизации. Поскольку считалось, что формальное право должно умереть вместе с породившей ее буржуазией, юридические факультеты закрывались. Медицинские факультеты, напротив, выводились из состава университетов и преобразовывались в самостоятельные вузы. Историко-филологические факультеты передавались в состав факультетов общественных наук — ФОНов.

    По решению ЦК на преподавание в Московский университет были направлены такие известные партийные деятели, как А. В. Луначарский, П. Н. Лепешинский, В. В. Адоратский, Д. И. Курский, И. И. Скворцов-Степанов и др. Понятно, что это скорее создавало конфликтные ситуации внутри вузов, нежели «коммунизовывало» их. Ситуация стала меняться лишь по мере «прояснения» социального облика студенчества.

    Жизнь студентов той поры складывалась своеобразно: основное время было занято так называемой общественной работой, времени на учебу почти не оставалось. Многие вообще не заканчивали университетов, начиная двигаться по партийной, комсомольской, советской, профсоюзной линиям. Часть студентов считала некоторые учебные предметы ненужными, ставила вопрос о сокращении сроков обучения, о необходимости более узкой специализации, выражала недоверие «старой» профессуре. Появились «пролетарские» неучи. Студенты из «социально чуждых» слоев населения были больше заинтересованы в получении серьезного образования. Результаты «чисток» отражают это: в 1928 году из 712 отчисленных из Ленинградского университета только 75 пострадало за социальное происхождение[576]. «Непролетарским» учащимся приходилось нелегко, но именно из этой уменьшающейся части студенчества вышли многие выдающиеся ученые, обеспечившие успехи советской науки в последующие десятилетия.

    Для проведения «общественных мероприятий», без которых не обходился тогда ни один «коллектив», создавались студенческие клубы. Один из первых клубов был создан в 1-м МГУ, где под него приспособили университетскую церковь.

    Материальное положение студентов оставалось тяжелым. В начале 1920-х годов они вынуждены были довольствоваться натуральными пайками: несколько буханок хлеба, 2,5 кг сельди, 0,5 кг подсолнечного масла в месяц. Паек выдавался преимущественно рабфаковцам. В 1924 году была установлена единая государственная стипендия в 20 руб., но получали ее не все — к середине 1927 года в Ленинградском университете лишь треть студентов. К концу 1920-х годов стипендией обеспечивалось уже до 75 % учащихся, при ее распределении стала учитываться успеваемость. Но это не решало проблему материального обеспечения. По данным на конец 1924 года в Саратовском университете не имели (соответственно полу) собственных юбок и брюк 4,7 % и 13,9 % учащихся — они носили их по очереди; только 2–3 % студентов систематически употребляли в пищу молоко и коровье масло, а 8,7 % — совсем не обедали, питались всухомятку[577].

    Серьезной проблемой являлось обеспечение студентов общежитиями. Для оказания помощи возникали студенческие кооперативы, кассы взаимопомощи. В 1924 году было создано Всесоюзное общество помощи пролетарскому студенчеству, вводились отчисления от зарплат руководящих работников, членов РКП(б).

    Во второй половине 1920-х годов у государства стали появляться некоторые средства на капитальный ремонт и строительство, закупку нового оборудования и книг. Так, в Томском университете был проведен ремонт и создан крупный научный центр — Сибирский физико-технический НИИ. Но в целом, в 1920-е годы государство не смогло решить ни образовательных, ни политических задач в сфере высшего образования. Со своей стороны, масса учащихся и, тем более, образованных людей в целом не отличалась особой лояльностью к власти. В этих условиях всякие социокультурные новации становились опасны для системы. А их было предостаточно.

    В нэповской России обнаружились совершенно непривычные явления, оказавшие свое влияние на молодежь. А. М. Коллонтай пылко высказала предложения по эротизации общественной жизни, исходя из убеждения, что партийцы, как и весь пролетариат, имеют право на любовь, не отягощенную узами брака[578]. Подобные пылкие призывы обычно расцениваются традиционной средой, как проповедь разврата. Новации Коллонтай были быстро отвергнуты не столько властью, сколько общественностью — возможно, в связи с ростом половых преступлений и сексуальной распущенности — зафиксированных официальной статистикой и описанных в прессе — среди молодежи, причем вовсе не выходцев из «эксплуататорских классов»[579].

    Последовала проповедь пролетарско-комсомольского аскетизма: лучшим сублимирующим средством — лекарством от вожделений — была признана общественная работа. Были даже предприняты попытки выработать принципы полового поведения пролетариата — доказывалось, что вмешательство партии в интимную жизнь своих членов допустимо[580]. Пожелания о внедрении более свободной морали обернулись реанимацией традиционных этических норм, выдаваемых за «прогрессивные» формы взаимоотношений полов. И для подобной невероятной трансформации имелись все основания.

    Дело в том, что под внешним покровом вседозволенности, опытом молодежных коммун, разгулом проституции скрывалась необычайно высокая степень сексуальной подавленности городской молодежи, причем наиболее образованной ее части. Данные по Ленинграду, относящиеся к 1929 году свидетельствовали, что до 18 лет половую жизнь начали 77,5 % мужчин и 68 % женщин, а в целом по части любвеобильности особо отличались комсомольские активисты[581]. Но по данным других социологических опросов три четверти одесских студентов считали, что нуждаются в более интенсивной половой жизни, а 41 %, напротив, жаловались на половую слабость. При этом одни высказывались в пользу открытия бесплатных публичных домов, другие (до 80 %) пытались навсегда отказаться от половой жизни и выступали за полное переключение сексуальной энергии на социальную активность. При этом оказывалось, что более половины студенток Москвы, Одессы и Омска оставались девственны до 30 лет.

    Налицо были крайности. Основательно пошатнулся институт брака: женщины-активистки совершенно по-новому смотрели на семью, меньше половины студенток мечтали о замужестве, четверть юных особ выступала за «свободную любовь». Мастурбация при этом категорически осуждалась[582] — это тоже своего рода рационалистичный «знак времени». Конечно, напряженность в половой сфере порождала скрытую агрессивность. Развернувшаяся в конце 1920-х годов борьба за «комсомольско-коммунистическое целомудрие» усугубила положение.

    Некоторые фрейдомарксисты полагали, что истинная социалистическая революция может быть закреплена на социокультурном уровне лишь при поддержке сексуальной революции. К концу 1920-х годов победила противоположная тенденция. Она нашла свое отражение и в других сферах общественной жизни.

    «Высокая культура»: новое или старое?

    Сложности постреволюционного периода нашли свое преломление в литературе, искусстве и театре. Творческие и идейные ориентации деятелей «высокой культуры» отражали многочисленные группы и объединения[583]. В принципе деятели культуры могли куда эффективнее, нежели официальные пропагандисты, помогать пролетарскому государству. Большевики пытались использовать их — неслучайно «руководство» литературой и искусством в 1920-е годы осуществлял Народный комиссариат просвещения во главе с А. В. Луначарским.

    Впрочем, довольно скоро стало ясно, что люди власти и деятели культуры не понимают друг друга. В самом начале нэпа Л. Д. Троцкий попытался произвести своеобразную инвентаризацию «советской» художественной литературы. Получилось, что она подразделяется на «мужиковствующую», «футуризм» и «пролетарское искусство». Основная масса писателей оказалась «попутчиками революции», причем «хлыстовствующими». Троцкий, обладавший художественным чутьем, легко распознал выдающиеся достоинства именно «попутчиков» и пренебрежительно отозвался о «пролеткультовцах»[584].

    Понятно, что большевики попросту не знали, что делать с авторской стихией. Политическая цензура давно существовала, но она умела реагировать лишь на «антисоветизм»[585]. Ситуацию не изменило появление в 1922 году Главного управления по делам литературы и издательства — Главлита. Похоже, что власть — и это ощущалось по поведению Троцкого — больше надеялась на «объективные законы», способные автоматически избавить от «родимых пятен» низвергнутого капитализма. Так, ко всему, можно было оправдать и недостаток решимости, связанный с ощущением собственной культурной ущербности. Литературный процесс в большей или меньше степени был пущен на самотек. Власть больше надеялась на формирование в писательской среде условий, которые повлекли бы за собой возникновение «самоцензуры», осуществляемой через критику или травлю слишком независимых талантов[586].

    Конечно, власть не оставляла попыток навязать искусству некие политико-воспитательные и агитационные функции административно-финансовым путем — эти задачи был призван решать Госиздат. Но можно было попробовать увлечь писателей задачей формирования нового поколения. Впервые мысль о партийном руководстве литературным процессом прозвучала в 1923 году на XII съезде РКП(б). Скоро к этому добавился характерный нюанс: в начале 1924 года ЦК РКП(б) принял решение о выпуске специальной литературы для детей, в мае того же года XIII съезд партии высказался за создание «пионерской» литературы, призванной способствовать решению задач классового, интернационального и трудового воспитания. Но быстро осуществить это в тогдашних условиях было невозможно.

    Большевистские литературно-политические установки в 1920-е годы определялась не столько идейными императивами, как практическими соображениями. При этом партии чаще приходилось выступать против непрекращающихся попыток самозванных левацких помощников на «литературном фронте» говорить от ее имени и даже отыскивать им соответствующий противовес в творческой среде. Трудность была и в том, что в 1920-е годы большевики не имели собственной эстетической концепции — она могла вырасти лишь на известном фоне. Пресловутый ленинский принцип «партийности» литературы в 1920-е годы никакой роли не играл[587]. Таких интеллектуалов и эстетов, как Троцкий, Бухарин или Луначарский, никак не вдохновляло то, что угрожало опустить общий культурный уровень страны до эстетических пристрастий воображаемого пролетариата. Как и все левые интеллигенты, они все еще рассчитывали, что революция приведет к подъему культурных запросов масс.

    Тем временем люди творческие встали перед необходимостью разглядеть «смысл в хаосе» — страхи социального катаклизма давали себя знать. «Разрушено все, что было нужно, — и все, что было можно», — так характеризовал это настроение Е. Замятин в 1923 году, назвав его horror vacui — ужас пустоты[588]. И тут проявила себя тенденция к заполнению пространства безверия мифом. И. Эренбург так описывал это: «Самое главное было понять значение страстей и страданий людей в том, что мы называем «историей», убедиться, что происходящее не страшный, кровавый бунт, не гигантская пугачевщина, а рождение нового мира с другими понятиями человеческих ценностей»[589].

    В литературном осмыслении революции пришлось выбирать между эмоциями и образом, с одной стороны, логикой и результатом — с другой. В России это всегда непросто. М. Горький писал К. Федину в сентябре 1925 года: «Почти все современные молодые писатели и поголовно все критики не могут понять, что ведь писатель-то ныне работает с материалом, который зыблется, изменяется, фантастически соединяя в себе красное с черным и белым… И современное искусство еще не настолько мощно и всевластно, чтобы преодолеть эту сложность бытия…»[590] Но могли ли творческие люди самостоятельно прийти к адекватному восприятию катастрофичного прошлого?

    Оказалось, что «бегство от революции» может происходить в различных формах: одни устремлялись в неведомое будущее, другие делали вид, что все еще пребывают в дореволюционном прошлом. Иной раз наблюдался симбиоз того и другого. В литературной среде наблюдалось своего рода пародийное возрождение духа «серебряного века». Имели место явления, и вовсе маловразумительные. Известный скульптор, профессор Московского археологического института, а ко всему и «иерофант розенкрейцерского ордена» Б. М. Зубакин, сочинивший в 1917 году «Народную марсельезу», стал известен как поэт-импровизатор — от него, впрочем, всякого можно было ожидать. Был определенно заметен дух какого-то отчаянного юродства. В Москве в 1922–1924 годах в Мамонтовском переулке работало кабаре с многозначительным названием «Не рыдай», где выступали И. Ильинский, Р. Зеленая, М. Жаров и другие популярные артисты, бывали широко известные В. Маяковский и С. Есенин. На Большой Молчановке располагалось кафе-клуб «Странствующий энтузиаст» или «Мансарда Пронина». Органы НКВД, длительное время следившие за этим заведением, в конце 1926 года закрыли его, а Б. К. Пронина выслали в Марийскую автономную область. Несколько долее существовал ресторан «Дома писателей» в «Доме Герцена» на Никитском бульваре[591] — здесь веселились в духе, описанном М. Булгаковым в «Мастере и Маргарите».

    Революция представлялась очень многим людям творчества в виде грандиозного цикла «смерти-возрождения»[592], но никак не восхождением на новую цивилизационную ступень. Это связывалось с образом пугачевщины. В подобной символической реальности люди творческие чувствовали себя неуютно. Поэтому не удивительно, что поверх подобных образов в литературной среде шла нескончаемая кружковая грызня и поток самовосхвалений.

    Одна из наиболее влиятельных групп — «Серапионовы братья», образовавшаяся в 1921 году, — объединяла преимущественно прозаиков (К. Федин, Вс. Иванов, М. Зощенко, В. Каверин, М. Слонимский, М. Шагинян, Н. Никитин). Для них характерны поиски художественной формы, способной наиболее ярко выявить дух революционной и постреволюционной эпохи. Они использовали заостренный сюжет, экспериментировали с языком и стилем произведений, пытаясь соединить экспрессивность с классической традицией.

    В среде «пролетарских» писателей помимо «классовой» агрессивности при переходе к нэпу обнаружились свои групповые пристрастия. Так, в 1920–1922 годах существовало объединение «Кузница» (С. Обрадович, В. Казин, Н. Полетаев, Ф. Гладков), которая в 1922–1923 годах слилась с литературной группой «Октябрь». В 1923 году была создана литературная группа «Перевал», объединившаяся вокруг журнала «Красная новь». В нее входили такие писатели, как М. Пришвин, В. Катаев, Артем Веселый, А. Караваева, А. Малышкин, П. Павленко. Это была разномастная компания: от таких твердых наследников реалистической традиции, как М. Пришвин, до революционных экспрессионистов, вроде Артема Веселого, вдохновлявшихся идеей кровавого чистилища, пройденного Россией ради «светлого будущего». Теоретик группы А. Воронский, в прошлом семинарист, выступал за сохранение преемственности традиций русской и мировой литературы, против рационализма и конструктивизма. Опусы пролетарских писателей он именовал «красной иконописью» и «агитационной стряпней». Он и возглавил этот журнал, в редколлегию которого, кстати сказать, формально входил и Ленин. Воронский видел цель журнала в привлечении на сторону революции «жизнеспособной части старой дореволюционной художественной интеллигенции» и поддержке нового поколения талантов[593].

    Определенная часть литераторов действительно не хотела упускать шанс закрепления своих эстетических представлений с помощью власти. Подчас это принимало курьезные формы. Так, М. Волошин рассчитывал на то, что Советская власть запретит ношение «буржуазных» костюмов. На страницах феодосийских газет он уверял, что нынешняя одежда, особенно черная мужская — не что иное, как «примитивное подражание машине». Рукава он сравнивал с «железными трубами, пиджак с котлом, карманы с клапанами паровоза». Мечтал он также о том, что власть снесет «безвкусные» виллы, понастроенные в прошлом фабрикантами в Крыму[594].

    Оказалось, что на образном уровне революцию можно было отрефлексировать по-разному: как «ураган, сметающий формы» (А. Белый), как «энтропию революционной энергии» (Е. Замятин) или как «одну из волн в океане вечности истории» (А. Платонов). Ее сравнивали и со снежным вихрем, и с мчащимся через зимнюю степь поездом. Все это никак не вписывалось в начавшиеся утверждаться «истматовские» трактовки происшедшего.

    В феврале 1922 года Агитпроп ЦК РКП(б) поручил редакции «Красной нови» выступить в качестве противовеса многочисленным частным издательствам. В июне того же года Политбюро ЦК создало специальную комиссию для создания новой организации писателей и поэтов. Комиссия объявила себя беспартийной и попыталась объединить пролеткультовцев, имажинистов (Мариенгоф, Есенин, Шершеневич и др.), «Серапионовых братьев» и некоторых «неустойчивых» авторов, вроде А. Толстого[595]. В значительной степени это удалось: так или иначе к сотрудничеству были привлечены почти все писатели старой школы, а также такие молодые авторы, как Л. Леонов, Л. Сейфуллина, Вс. Иванов, И. Бабель. «Писатели, впоследствие разошедшиеся из-за противоположных политических взглядов или художественных установок, в то время (1922–1924 годы) казались дружными, часто виделись…», — вспоминали современники[596].

    Созданный еще в 1917 году Пролеткульт менялся. Теперь это было не просто «классовое» движение — его лидеры решили овладеть всей полнотой власти в области культуры[597], намереваясь, что особенно показательно, слиться с государственной организацией — Наркомпросом. Но установки Пролеткульта были неоднородны — он все же оставался в своих низах творческой организацией. А. Платонов, отрицая искусство, как творческую специализацию, вслед за А. Богдановым полагал, что «в царстве сознания» оно станет «товариществом совершенной организации из хаоса»[598]. Обращаясь к начинающим литераторам, он призывал «смести с земли все чудовищное, злое и гадкое, чтобы освободить место для строительства прекрасного и доброго»[599]. Подобный творческий экстремизм мог быть истолкован леваками как призыв к борьбе со «старой» литературой. Именно такая ситуация была наиболее выгодна власти.

    Но пролеткультовцы были пока неуправляемы. В 1923 году возникла Московская ассоциация пролетарских писателей — МАПП, включавшая в себя сотрудников «Октября» и часть «коммунистических» футуристов. Они собирались воздействовать на «психику и сознание читателей в сторону коммунистических задач пролетариата»[600]. С 1924 года существовала Российская ассоциация пролетарских писателей — РАПП, наиболее мощное литературное объединение 1920-х годов. Ее основными печатными органами были журнал «На посту» (1923 год), с 1925 года — «На литературном посту». Деятельность РАППа носила воинственно «классовый» характер. На страницах его органов велась яростная кампания против таких «непролетарских» попутчиков, как М. Горький, В. Маяковский, С. Есенин, А. Толстой, Л. Леонов и др. Рапповцы претендовали на монополию в области творчества, взывая к «принципу партийности». Один из их идеологов Л. Авербах полагал, что отношение к крестьянской литературе должно строиться по аналогии с гегемонией пролетариата: «Пролетарская литература должна стать и идеологическим и организационным центром для растущего крестьянского писателя»[601]. Журнал «На посту» атаковал буквально всех — группу «Кузница», лефовцев. Он предъявил претензии и к самой большевистской партии, обвиняя ее в том, что она безучастно наблюдает за засильем в литературе всевозможных попутчиков. Особым нападкам подвергся Воронский, якобы саботировавшей партийные задания. Даже Троцкий осуждался за заявление о том, что нет и не может быть никакой особой пролетарской литературы.

    В январе 1925 года собравшиеся на Всесоюзную конференцию пролетарских писателей литераторы потребовали, чтобы они и «непролетарские» писатели были поставлены в «равное» положение. Предлагалось, что после использования «культурных сил попутчиков», следует выдвинуть вперед пролетарских писателей, сделав критерием творчества «первенство содержания над художественностью»[602].

    Последовала быстрая реакция со стороны партийных инстанций. В феврале 1925 года комиссия ЦК РКП(б) (Варейкис, Бухарин, Томский, Фрунзе, Куйбышев, Андреев, Луначарский и Нариманов) высказалась за сохранение союза с писателями-попутчиками. Аргументация была такова: партия не может «передоверить» руководство художественной литературой какой бы то ни было группе писателей; сама она должна ограничиться выработкой общего литературно-политического курса. Рычагами партийного руководства были признаны подборка состава редколлегий, использование «орудия критики», цензура[603]. Принятое в июне 1925 года постановление ЦК РКП(б) «О политике партии в области художественной литературы» подтвердила эти установки. В целом же, что характерно для всей политики ЦК в 1925 году, подтверждалось действие по «средней» линии. Вновь подчеркивалась необходимость создания массовой, понятной миллионам рабочих, крестьян и красноармейцев литературы.

    Излишние левизна и самостоятельность леваков были большевистскому руководству подозрительны. Автор знаменитого «Чапаева» Д. Ф. Фурманов, бывший одним из руководителей ВАППа, в дневниках, опубликованных в 1937 году, признал, что «пролетарские писатели» вовсе «не стремились приблизиться к парторганам, а наоборот — отмежевывались от них…»[604]. Это вызывало подозрения. Но «средняя» линия по отношению к литераторам держалась лишь до 1928 года.

    Как бы то ни было, литераторы получили возможность творческой самоориентации в соответствии с «запросами времени». Это приобрело противоречивые формы. Представители «Литературного центра конструктивистов» (И. Сельвинский, В. Инбер, Н. Адуев), именуя себя выразителями «умонастроений нашей переходной эпохи», проповедовали «советское западничество» и ориентировались на американизированный технократизм. В области поэзии упор делался на «математизацию» и «геометризацию» стиля. В группу «Левый фронт искусств» (ЛЕФ) входили экс-футуристы В. Маяковский, Н. Асеев, В. Каменский, С. Третьяков, С. Кирсанов, которые строили свою эстетику с оглядкой на пролеткультовцев, концепцию «литературы факта» и даже отрицали художественный вымысел и психологизм. Лефовцы упорно пытались сплотиться с Агитпропом и добиться признания со стороны партии, но в 1923 году Троцкий холодно заявил, что партия не собирается «канонизировать» ЛЕФ в качестве «коммунистического искусства»[605]. Подобное отношение сохранилось надолго — в результате ЛЕФ, как самостоятельное течение, сходил на нет.

    Примечательно, что в окололитературных склоках 1920-х годов в полной мере проявил себя жанр доноса. Иногда это было связано с причинами чисто материального свойства. В 1922 году группа писателей (А. Серафимович, Н. Фалеев, М. Журавлева) обратилась в Агитпроп с письмом, содержащим список лиц «на получение академического пайка для работников искусств». Указывалось, что право на паек безусловно имеют такие таланты, как Брюсов, Вересаев, Маяковский, Гладков, Новиков-Прибой и целая масса «даровитых» писателей пролетарского происхождения и подобающих эстетических установок. Напротив, лишить пайка предлагалось Арцыбашева, Мандельштама, Шершеневича, А. Соболя, Осоргина, Мариенгофа, Айхенвальда и других — они получают гонорары из-за границы и, к тому же, «бездарны», «бесполезны», отмечены пороками литературного разложенчества. Примечательно, что в списке «правильных» литераторов (таковых набралось пока 41 человек) фигурировал и А. Гастев — коммунист, «автор пролетарских ярких произведений, большое дарование и влияние на массы».

    Стиль доноса говорит сам за себя. Скоро и другие группы писателей, и отдельные авторы стали привыкать к выяснению отношения между собой путем апелляции в партийные верхи.

    Большевистское руководство, точнее бюрократический аппарат, несмотря на заявления Троцкого и Луначарского о принципиальном невмешательстве партии в литературный процесс, действовало на основании циркуляра ЦК от 1923 года о проверке и подборе состава ответственных редакторов периодических изданий[606]. В августе 1926 года в ведение реорганизованного Отдела печати ЦК передавалось «идеологическое руководство» всеми органами печати[607]. Писатели ощущали, что их творчество находится под высочайшим наблюдением.

    В начале 1920-х годов в художественном творчестве доминировала поэзия, причем приоритетным признавалось «устное творчество» (литературные вечера, концерты и диспуты) — в известной степени из-за нехватки бумаги, а не только по причине ориентации на фольклор. На деле тон культурной жизни задавался другим. В 1921–1923 годах появляются такие произведения дореволюционных авторов, как «История моего современника» В. Короленко, «Хождение по мукам» А. Толстого, «В тупике» В. Вересаева, «Преображение» С. Сергеева-Ценского. По-иному зазвучало творчество тех, кого ранее связывали с декадентско-символическим и формалистическим направлениями (А. Белый, Е. Замятин, А. Ремизов).

    Кардинальная для русской литературы проблема героя на некоторое время оказалась потеснена проблемой сюжета, формы и стиля — авторы ощущали потребность стать созвучными революционному времени. Место действующих лиц уверенно заняла сама эпоха с ее людской массой. Это заметно уже у Б. Пильняка («Голый год», 1920 год), В. Лидина («Мышиные будни», 1922 год), Ф. Гладкова («Огненный конь», 1923 год). Что касается собственно героя, то вместо того, чтобы встать в «авангарде», он всякий раз оказывался на перепутье.

    Всякий социальный катаклизм должен быть отрефлексирован в образной форме. Порой это осуществлялось неожиданно. Роман И. Эренбурга «Хулио Хуренито» (1922 год) целиком построен на контрасте восприятия советской жизни со стороны проницательного иностранца и отечественного простака. Двойное видение происходящего в СССР — изнутри и извне, включая некое «иное измерение» — на время закрепляется в советской литературе, достигнув своего апогея в «Мастере и Маргарите» М. Булгакова. Это был способ идентификации в новой социокультурной среде, казавшейся людям творческим поистине пугающе-фантастичной.

    Как реакция на это, стала проявлять себя тенденция в сторону индивидуализации образов и бытоописательства. Появились даже работы «интимного» содержания с выраженным детективно-авантюрным компонентом. Социальная проза стала концентрироваться на морально-этических конфликтах. Этим отмечены работы А. Тарасова-Родионова («Шоколад», 1922 год), Ю. Либединского («Неделя», 1922 год). Первой заметной попыткой эпического описания революционного времени стал роман Вс. Иванова «Голубые пески» (1923 год).

    Постепенно возвращались и классические формы. К середине 1920-х годов жанр романа вновь занял господствующие позиции («Железный поток» А. Серафимовича, 1924 год; «Барсуки» Л. Леонова, 1924 год; «Дело Артамоновых» М. Горького, 1925 год; «Белая гвардия» М. Булгакова, 1925 год; «Цемент» Ф. Гладкова, 1925 год; «Мятеж» Д. Фурманова, 1925 год). Для этих произведений характерен либо показ обреченности старого мира, либо неизбежности победы нового. В «Разгроме» А. Фадеева (1926 год) это достигалось противопоставлением интеллигента-хлюпика и «пламенного революционера», которого не остановят временные поражения. Начали сказываться и отзвуки стилистики, определившейся еще в конце XIX в. («Москва» А. Белого, 1925 год; «Русь» Пант. Романова, 1926 год). Но это была не та литература, которая могла бы заинтересовать массового читателя.

    Трудности творчества и послереволюционный «озон» в общественной атмосфере провоцировали бытовой эпатаж. О пьяных похождениях С. Есенина и других знаменитостей, связанных с анархистами и леваками, в том числе и из ЧК, ходили легенды. Один из тогдашних оригиналов поставил на Цветном бульваре памятник, где изобразил себя в виде обнаженного Аполлона, кусаемого за пятку собачкой — последняя символизировала «обывательскую» публику. Имажинисты развесили эмалированные дощечки — «Улица Есенина» (Тверская), «Улица Мариенгофа» (Петровка), «Улица Шершеневича» (Никитская) и т. п.[608]

    Смерть Ленина внесла в культурную жизнь страны заметные коррективы. Стали раздаваться голоса о том, что принцип партийности Ленин отстаивал не только применительно к публицистике, но и литературному процессу в целом[609]. Разумеется все это наложило свой отпечаток на литературную жизнь.

    Естественно, что «попутчики» реагировали на происходящее в нэповские годы неоднозначно. Для этого времени стали характерны не только настроения, созвучные антиутопии Е. Замятина «Мы», но и очерки вроде «России в полете» Б. Пильняка, где большевизированная страна ассоциировалась с полетом аэроплана, который приветствовали восторженные толпы крестьян, увидевших в нем символ «братства рабочих всего мира, революции во всем мире, воли к культуре, к знаниям, к победам»[610]. Творческие люди устали от хаоса, а потому вопреки сомнениям готовы были поддерживать идеологию движения «вперед», направляемого государством. Но средний коммунист смотрел на роль литературы до смешного просто. В конце 1923 года комиссия, инспектировавшая ростовский исправдом, среди прочего констатировала, что воспитательная работа с сидельцами поставлена безобразно и «по литературе заключенным читаются классики и они не знакомятся с современными пролетарскими рабочими авторами»[611].

    А между тем важнейшей темой литературы 1920-х годов стало противостояние города и деревни: одни авторы возвеличивали цивилизаторскую роль первого, вторые предавались ностальгии по ушедшему. Тон в антикрестьянской кампании задавал М. Горький. Даже находясь за границей он серьезно влиял на литературный процесс. Автор «Несвоевременных мыслей» теперь доказывал, что зверства революции целиком обусловлены «жестокостью русского народа». Поворот к нэпу он, как и многие — и не только левые — представители интеллигенции, встретил без оптимизма. «Теперь можно с уверенностью сказать, — писал он в 1922 году, — что ценою гибели интеллигенции и рабочего класса крестьянство ожило»[612]. Отсюда негативная оценка им таких писателей и поэтов, как Н. Клюев и А Неверов. Даже «Виринею» Л. Сейфуллиной, первой заговорившей о классовой борьбе в деревне, Горький ухитрился сравнить с полузабытыми произведениями народника Н. Златовратского[613].

    В разгар коллективизации Горький написал письмо Сталину, где приветствовал уничтожение строя жизни, ужасающего «своим животным консерватизмом, своим инстинктом собственника». Любопытно, что, по мнению Горького, коллективизация сделала для «прогресса» больше, чем борьба с церковью. «Разрушенную церковь можно построить вновь и снова посадить в нее любого бога, но когда из под ног уходит земля, это непоправимо и навсегда»[614], — писал он, словно не подозревая, сколь чудовищным может стать в России беспочвенное пространство веры. Увы, слишком для многих в те годы понятия гуманизма и цивилизованности надолго разошлись.

    Несомненно, литературное противоборство «горожан» и «деревенщиков» отражало не просто известную традицию, но и неосознанное противостояние двух тогдашних «культов» — Пугачева и Тейлора. В поэзии их полярность, казалось бы, четко отражали Есенин и Маяковский. На деле и Есенин не был чужд антикрестьянских эмоций. «О, …какая это дикая и тупая, чисто звериная гадость, эти крестьяне…, — заявлял он незадолго до самоубийства. — Как прав Ленин, когда он всю эту мразь мужицкую согнул в бараний рог…»[615].

    Последовательная гибель двух поэтов-антиподов по-своему символична: ни тот, ни другой, как и всякий — даже радикальный — интеллигент не мог органично вписаться в социокультурные процессы 1920-х годов. В любом случае возвращение авторитарности, закованной отныне в латы индустриального технологизма, не могло внутренне не страшить — даже тех, кто демонстративно приветствовал ее цивилизаторскую миссию. В свою очередь, такие новокрестьянские авторы, как Н. Клюев (поэма «Деревня», 1927 год) и С. Клычков («Чертухинский балакирь», 1926 год) трагически оценивали наступление «железного» города на патриархальную деревню. Происходящее они даже пробовали интерпретировать в терминах экологической катастрофы.

    Разумеется, литература тех лет не ограничивалась «пролетарскими» и «деревенскими» сюжетами. Еще одна характерная черта: широкое распространение в первой половине 1920-х годов сатирических и гротескных романов и повестей, построенных на авантюрно-фантастических или социально-утопических сюжетах («Остров Эрендорф» В. Катаева, 1924 год; «Похождение Невзорова или Ибикус» А. Толстого, 1924 год; «Крушение республики Итль» Б. Лавренева, 1925 год; «Город Градов» А. Платонова, 1927 год). В этих работах заметна тема «цепкости старого», мешающего движению вперед. Последняя тема наиболее прочно закрепилась в бытоописательстве М. Зощенко. Некоторые мастера слова напрочь отрывались от реальности и устремлялись в будущее. По некоторым данным в начале 1920-х годов было опубликовано до 200 книг жанра научной фантастики[616]. Среди них были и такие малоизвестные ныне произведения, как «Грядущий мир» И. Окунева (1923 год), где описывался управляемый чем-то вроде компьютера город будущего, или «Через тысячу лет» И. Жукова (1925 год), где рассказывалось о синтетической пище. Знаменитая «Аэлита» А. Толстого (1923 год) на этом фоне не выглядела чем-то необычным. По существу шло вытеснение старой народнической утопии социал-технократическим прожектерством.

    Последующее исчезновение фантастического жанра знаменовало собой утверждение авторитарно-бюрократической системы, явившейся как бы практической реализацией антиутопии и утопии одновременно. Специально стоит выделить в связи с этим «литературу прозрения». Конечно, о романе Е. Замятина «Мы», написанном еще в 1920 году, впервые прочитанном в Вольной философской ассоциации в 1923 году, а опубликованном на русском языке за границей лишь в 1927 году, знали многие[617] — как и о непубликуемой части творчества А. Платонова. Как бы то ни было, за короткий срок художественная литература словно сконцентрировала в себе и народные иллюзии, и интеллигентское прожектерство, и обывательские пересуды, и неизбывную любовь-ненависть российского человека к власти и порядку.

    Взлет утопий был и своеобразной лебединой песней революционной веры. Спад их совпал по времени со смертью Ленина, которому партия предписала «жить вечно» в забальзамированном виде — эта ритуальная акция была встречена в народе без всякого изумления. Вероятно под влиянием этого события М. С. Ольминский, дворянин и литературный критик, возглавлявший Общество старых большевиков, в марте 1924 года написал завещание, где потребовал, чтобы после смерти его труп «был закопан (если нет в данной местности утилизационного завода) без гроба в одном белье в присутствии только могильщиков и милиции». Это рацпредложение, смысл которого состоял в максимальной утилизации не только духа, но и плоти революционеров, было почти единогласно принято Обществом старых большевиков. В принятой по этому поводу резолюции говорилось, что Общество «отказывается от соблюдения похоронных обрядностей для своих членов и призывает всю партию и сочувствующих беспартийных бороться с гнилыми предрассудками»[618].

    Исторически протяженная волна российской революционной жертвенности иссякала. В 1924–1925 годах достигла своего пика начавшаяся еще в 1921 году волна самоубийств среди партийных работников, на порядок превзошедшая также возросшую суицидальность всего населения. Большевистские теоретики объяснили это физической изношенностью «старой гвардии» — иного от «материалистов» трудно было ожидать[619]. Но вот в 1925 году известие о том, что повесился С. Есенин, повлекло за собой серию молодежных самоубийств. В. Маяковский решительно осудивший собрата по перу и продолжавший изображать из себя «пролетарского супермена» вскоре также свел свои счеты с жизнью. «Любовные лодки» с легкостью «разбивались о быт» — в тумане межвременья, лишь внешне впечатляющим своим многоцветьем, такое не удивительно. За идейно-эстетическим изобилием нэпа таился социально-исторический испуг. Литература 1920-х годов не случайно отмечена налетом танатомании, далеко не всегда эсхатологически-очистительного характера.

    Герой повести выдающегося писателя Ив. Катаева «Сердце», в прошлом левый интеллигент, давно пришедший к большевикам и занятый на поприще советской торговой кооперации, умирает от инфаркта прямо на трибуне в том же возрасте, что и Маяковский, через девять лет после победы Октября. Автор дает понять, что причиной его смерти стали не только перегрузки на руководящей работе, но и поведение его «классово-сознательного» сына-пионера. В то время, как коммунист-интеллигент терзался муками совести из-за невозможности помочь бывшим друзьям-гимназистам, его отпрыск так умело посодействовал выселению из коммуналки «вредного, ненужного и гадливого» старика из «бывших», что последнему пришлось удавиться. Подобная коллизия могла быть тогда и житейской, и творческой одновременно.

    Писатели, как, впрочем, очень многие, испытывали неосознанную тоску если не по «направляющей» руке, то по ясному идеалу. Показательно, что практически все литературные группировки одобрили постановление ЦК РКП(б) «О политике партии партии в области художественной литературы». М. Горький в письме Бухарину приветствовал его, как «превосходную и мудрую вещь» и «умный подзатыльник», который подтолкнет вперед «наше словесное искусство»[620]. За одобрение постановления высказалась только что организованная Федерация советских писателей (ФСП), в которую вошли ВАПП, крестьянские писатели, конструктивисты, «Октябрь». Позднее ее поддержали объединения «На литературном посту», «Перевал» и «Кузница»[621].

    В обстановке тех лет всякое слово «сверху» трактовалось в свою пользу. Лефовцы расценили постановление, как развязывающее им руки нежелание партии вмешиваться в чисто творческие вопросы. Были и возражения: так, курс партии на массового читателя трактовался некоторыми футуристами и Б. Пильняком как поддержка «усредненного» литературного уровня. Пролетарские писатели реагировали на постановление прагматично — руководство ВАППа тут же избавилось от некоторых леваков. Что касается РАППа, то, по некоторым сведениям, он был простым рупором Отдела печати большевистского ЦК[622].

    В начале 1927 года ВАПП предложил Отделу печати ЦК РКП(б) такую реорганизацию управления писательским цехом, которая совпадала с мнением партийного большинства, избавившегося от слишком либерального в этом вопросе Троцкого[623]. Чуть позднее ВАПП многозначительно напомнил о непреходящей конфронтации между пролетарскими писателями и «попутчиками», стал настаивать на подчинении себе «деревенщиков» и выразил готовность к борьбе с «буржуазными» авторами. Тем временем руководители ФСП, трансформировавшегося в ФОСП (Федеративное объединение советских писателей), поддержали партийные культурно-идеологические начинания первой пятилетки. К этому времени стало ясно, что от писателей требуют элементарного: перевести партийные установки на язык художественных образов. В июле 1928 года лидеры ВАППа, ставшего Всесоюзным объединением ассоциаций пролетарских писателей (ВОАПП), совместно с деятелями РАППа включили это требование в резолюцию Первого Всесоюзного съезда пролетарских писателей. Теперь они откровенно признали себя «орудием партии»[624]. Примечательно, что в апреле 1928 года ЦК ВЛКСМ куда более доходчиво, чем партийные инстанции, пояснял, что предстоит сделать в области литературы и искусства: «Дайте романы, повести, рассказы, прочитав которые каждому захотелось бы взяться за работу». Предстояло создать «картины, спектакли для театров, клубов и изб-читален, которые и неграмотным смогли бы показать романтику будней нашего социалистического строительства». Нужен был новый герой, а значит требовалось «в портретах и картинах выявить строителей коммун, колхозов, фабрик, заводов, изобретателей и незаметных творцов революции в сельском хозяйстве»[625]. Партийные функционеры, со своей стороны, рекомендовали крестьянским писателям воспевать коллективизацию[626].

    Трудно сказать, как были бы восприняты эти установки в творческой среде, не вмешайся в дело «фактор непредсказуемости». В это время происходит изменение самого информационного пространства, связанное прежде всего с радиовещанием. Данный термин вошел в жизнь в начале 1924 года — журнал «Радиолюбитель» как бы узаконил его употребление взамен известных «радиотелефонии» и «широковещания».

    Предполагалось, что будет именно «вещание» — невидимый источник передающий «истину» из «иного» — более высокого или сакрального — измерения. В радиопередачах с середины 1920-х годов стал неуклонно расти удельный вес пропагандистских передач. Этим воспользовались некоторые писатели и поэты. Так, В. В. Маяковский впервые выступил в «Радиогазете» 2 мая 1925 года, последний раз его живой голос прозвучал на Всесоюзном радио 20 марта 1930 года — по иронии судьбы незадолго до самоубийства он читал антирелигиозные стихи на пленуме Центрального совета Союза воинствующих безбожников[627].

    Несомненно, что радио по-своему повлияло на творческий процесс. Во второй половине 1920-х годов в литературном «новаторстве» уже появились свои фирменные штампы и стереотипные сюжеты — «пламенные революционеры» предстали какими-то марионетками, не знающими сомнений и непременно жертвующими личной жизнью в пользу коллектива. Характерно, что в лексикон людей творчества устойчиво входит термин «халтура». Не случайно именно в это время литераторы стали живописать «бытовое разложение» — преимущественно в молодежной и интеллигентской среде[628]. В противовес «антигероям» рождался стереотип нравственно и даже сексуально стерильного большевика-победителя. Море революции входило в берега государственности, всякий максимализм за их пределами был обречен, пуританская мораль рано или поздно должна была восторжествовать.

    В 1929 году развернулась инициированная из Отдела печати ЦК кампания против Б. Пильняка и Б. Замятина. Первый, уже давно ходивший под подозрением, обвинялся в том, что его роман «Красное дерево» идеализирует Троцкого. Замятину вменялась в вину публикация романа «Мы», да еще за границей. Кампания приняла довольно разнузданный характер[629]. Вероятно, главная причина этих нападок все же заключалась в том, что Пильняк возглавлял ВСП (Всероссийский союз писателей, куда входили также А. Белый, Л. Леонов, Б. Шкловский и др.), а Замятин — ленинградское отделение этой организации. В результате в сентябре 1929 года Пильняк оставил свой пост, за ним через некоторое время последовал Замятин. В 1929–1930 годах уже развернулся поход против литературных критиков и литературоведов, обвиняемых в формализме[630]. С этого времени появилась возможность неприкрыто и непосредственно влиять на литературный процесс, что привело в конечном счете к разгону всех относительно самостоятельных писательских организаций. Впрочем, похоже, что литераторы заранее были готовы к этому.

    В 1927–1929 годах был написан «Чевенгур» — произведение, оцениваемое политиками как предупреждение, знатоками хилиастических утопий — как навеянную прошлым пародию на анабаптистский эксперимент XVI веке в Германии. В контексте последующих событий и творчества самого А. Платонова (в 1930 году был закончен не менее знаменитый «Котлован») роман смотрится как признание бесплодности революции. Действительно, принципиальный отказ революционеров-чевенгурцев от всякого труда, как источника собственности, неравенства и эксплуатации, заметно контрастирует с возвеличиванием трудового начала (в характерной для времени форме овладения машиной) в других произведениях А. Платонова. Хаос революции исчерпал себя, невольно подсказывали люди творчества.

    Некогда Ленин назвал Л. Толстого «зеркалом русской революции». На деле вся русская литература была величайшим ее провокатором. В годы нэпа и проза, и поэзия, и критика по-своему приближали приход сталинской «революции».

    В изобразительном искусстве наблюдались несколько иные тенденции. Стоит заметить, что в годы гражданской войны не прекращались выставки, издавались художественные журналы. Это было связано, помимо прочего, с тем, что цены на произведения искусства держались на высоком уровне — таково «культурное» последствие обычной для военных времен спекулятивной активности. С наступлением мира цены резко упали. «Все спекулянты сыты по горло, и им сейчас не до нас…», — сетовал в сентябре 1922 года М. В. Нестеров[631].

    Некоторое время художники продолжали работать по инерции. В Витебске по-прежнему действовала Народная художественная школа, где обучалось (под руководством ее основателя М. Шагала и К. Малевича) до 500 начинающих, левых по преимуществу художников. Правда, сам М. Шагал в апреле 1920 года жаловался, что с «трудом берется за кисть», но связано это было скорее с трудностями быта, нежели с чем-то иным[632]. Но скоро и здесь началась своя «творческая» переориентация.

    Возможности власти по части цензурирования произведений изобразительно искусства были еще более ограничены, художники пользовались возможностью устраивать выставки за границей — их творчество оставалось более искренним. Революция притягивала. В. Кандинский, захваченный идеей строительства нового общества, способного реализовать его замысел Великой Духовности, активно включился в деятельность Института художественной культуры — ИНХУК (А. Родченко, А. Лентулов, Р. Фальк, В. Степанова, Н. Синезубов, А. Шевченко и др.). В составленной им программе ИНХУКа ставилась задача создания Монументального искусства будущего. Основной целью, по мысли Кандинского, должно было стать «не только культивирование отвлеченных форм, но и культ отвлеченных достижений»[633]. Речь шла о своего рода пропаганде грядущей «гармонии». Но скоро обнаружилось, что авангардные выразительные средства для этого мало подходят, требуются простые образы и символы, вроде «Новой планеты» К. Юона (1921 год).

    Идея революционной победы вызвала к жизни своего рода монументализированный лубок: на холсте «Дружба народов» (1923–1924 годы) С. Карпова рабочий при помощи солдата, крестьянина и многочисленных представителей нерусских этносов вздымает некий набор символов — сноп пшеницы, раскрытую книгу, серп и молот, зубчатое колесо. Все это предстает в кумачовом обрамлении и сопровождении таких аксессуаров, как артиллерийское орудие, плуг. Интересен и фон: безбрежные, сияющие дали с аэропланом впереди, гигантской зубчатой стеной позади. Но подобные живописные полотна оставались редкостью — для того, чтобы появился политически востребованный доминантный стиль, требовалось время. А пока можно было наблюдать более, чем странное соседство: в марте 1927 года в Москве, к примеру, одновременно открылись выставки «Бубнового валета» и В. М. Васнецова.

    Развитие искусства оказалось отмечено появлением громадного числа противоборствующих группировок и направлений. Ассоциация художников революции (АХР), возникшая в 1922 году, стала самой массовой художественной организацией, призванной развивать традицию передвижничества в духе «художественного документализма» и «героического реализма». Ее работы имели определенный успех в массах. АХР, подобно РАППу, претендовала на монополизм в руководстве художественной жизнью. Лицо направления определяли художники И. Бродский, С. Малютин, Н. Касаткин, В. Мешков, Г. Ряжский, Е. Чепцов, К. Юон. Публика была достаточно разношерстной. Образы «рождения нового мира» соседствовали у этих авторов с элементами ностальгического лиризма. Бродский с легкостью переключился с изображения Керенского на портреты большевистских вождей. В 1924 году он написал благостный портрет Ленина в пресловутой кепке на фоне Кремля. Так возник устойчивый стереотип, доживший до хрущевско-брежневских времен.

    Другое значительное объединение, «Общество художников-станковистов» (ОСТ), было создано в 1925 году выпускниками ВХУТЕМАСа (А. Дейнека, Д. Штеренберг, А. Лабас, Ю. Пименов, П. Вильямс, А. Гончаров, А. Тышлер), стремившимися к осмыслению современности с помощью новых изобразительных средств. «Общество художников 4-го искусства» возникло в 1924 году на месте известных в прошлом «Голубой розы» и «Мира искусства». Его работы были отмечены не только верностью профессиональным традициям, но и смелыми поисками (П. Кузнецов, В. Фаворский, К. Петров-Водкин, М. Сарьян, А. Карев, Е. Бебутов, А. Остроумова-Лебедева, В. Мухина, А. Щусев и др.). В 1927 году из числа бывших членов «Бубнового валета» возникло «Общество московских живописцев», сохранившее приверженность «русскому сезаннизму» (Р. Фальк, И. Машков, А Лентулов, И. Грабарь). Самостоятельное место в русском авангарде занимал П. Филонов, в прошлом анархист, вокруг которого образовалась самостоятельная школа (Н. Евграфов, С. Закликовская, П. Кондратьев, Т. Глебова, И. Суворов). В 1927 году оформился коллектив «Мастеров аналитического искусства». Все объединения экспериментировали в области формы, но, в отличие от формализма предреволюционного времени, считалось, что именно такая живопись несет в себе революционную духовность.

    Что отражало все это? Человеку, не слишком затянутому в эстетский корсет «искусства для искусства», при взгляде на слишком раскованно ведущую себя на полотнах натуру, ясно, что художники вольно или невольно следовали за порожденным мировым кризисом и русской смутой распадом старых структур. Но живописное упоение хаосом не может продолжаться долго: смерть формы соответствует умиранию реальности, витализация последней, напротив, предполагает умиление примитивом. И все же 1920-е годы в живописи отнюдь не просто повторяли ситуацию в беллетристике.

    В это время успешно работал К. Малевич. Еще в годы гражданской войны в театре Мейерхольда он в духе «конструктивного» супрематизма оформлял постановки «Мистерии-Буфф» Маяковского. В 1924 году Малевич стал директором Государственного института художественной культуры (ГИНХУК) в Ленинграде. Его творчество стало эволюционировать в сторону реалистической фигуративности — «Черный квадрат» был всего лишь эпатирующим эпизодом на этом пути, а не апофеозом творчества. В Москве Институт художественной культуры (ИНХУК) по-прежнему находился под некоторым влиянием другого выдающегося авангардиста В. Кандинского, хотя тот эмигрировал еще в 1921 году.

    Художники творили свою реальность, в которую власть пока не вникала. Впрочем, вовсе не замечали ее те, кому их творчество в большинстве случаев адресовалось — массы. Изобразительное искусство оставалось уделом немногих, но с середины 1920-х годов ситуация стала меняться. Художники смекнули, что можно заработать «халтурой», продолжая при этом экспериментировать «для души». Условия для этого были подходящие: И. И. Бродскому, к примеру, было заказано для домов культуры 60 стереотипных «Расстрелов коммунистов в Баку»[634].

    Поразительно, но с марта 1921 года в Москве стал выходить журнал «Среди коллекционеров». Правда, его тематика была шире: он охватывал также вопросы музейного строительства, научного изучения художественной старины, культурной жизни за границей[635]. Как бы то ни было, интерес к живописи сохранялся. В конце 1922 года в Москве открылась XVII выставка союза русских художников, где были представлены В. и А. Васнецовы, К. Коровин, С. Малютин, А. Голубкина, К. Юон, М. Нестеров. Была здесь и «пошлятина», делился воспоминаниями М. Нестеров, вроде «Смерти нэпмана»[636]. Сам Нестеров с 1923 года, после ряда творческих разочарований и полосы безденежья вернулся к активной работе, а в 1925 году уже же блеснул серией «светских» портретов — преимущественно художников и ученых (В. Васнецова, П. Корина, выдающегося биолога академика А. Н. Северцева). В январе 1928 года в Москве открылась выставка, посвященная 10-й годовщине Октября — в стилевом отношении довольно пестрая.

    Прославление революции и победы в Гражданской войне составляла заметную часть изобразительного ряда. Здесь ярко проявили себя К. Петров-Водкин («После боя», 1923 год; «Смерть комиссара», 1928 год и др.), А. Дейнека («Оборона Петрограда», 1928 год). Заметны были работы «красного баталиста» М. Грекова («В отряд к Буденному», 1923 год; «Тачанка», 1925 год и др.). Но постепенно в революционную романтику вкрались благостные ноты. В 1927 году известная фотография Ленина на первомайском субботнике 1920 года получила новую жизнь с помощью художника М. Соколова. Образ быстро завоевал популярность: в конечном счете количество «мемуаристов», якобы тащивших пресловутое бревно вместе с «вождем», перевалило за сотню.

    Судя по всему, сами большевики неосознанно тяготели к академизму. Ректор Академии художеств коммунист Э. Э. Эссен ухитрился буквально из ничего создать великолепный музей[637]. Постепенно проявила себя «реалистическая» поэтизация достижений социалистического строительства. Ее стандартными воплощениями стали портрет Сталина (1930 год) И. Бродского, изображение «вождя» с Молотовым в окружении счастливых «трудящихся», работы П. Соколова-Скаля (1930 год), картина «Колхозное изобилие» Г. Горелова (1930 год). Этот опыт нашел встречную тенденцию. Искусство агитационного плаката, столь ярко проявившее себя в годы Гражданской войны, в новых условиях не угасло. Но здесь появилась новая стилистика — фигуры указующих вождей на высоких постаментах. Экспрессивный плакат стал соединяться с втиснутым в академические формы лубком — это и составило основу «соцреализма». Но в 1920-е годы господство его еще не пришло.

    В России традиция скульптурного изображения была слабой. Тем заметнее был расцвет ваяния во времена «серебряного века». Монументальная пропаганда эпохи военного коммунизма оказалась нестойкой — дольше всех, до 1923 года простояли «временные» памятники К. Марксу и К. Либкнехту в Витебске. Этот изобразительный ряд по-своему продолжил Н. Андреев (памятники Герцену и Огареву, 1922 год). Но в целом 1920-е годы примечательны тем, что скульптура наполнилась «классовым» содержанием. Эта тенденция наиболее заметна в творчестве В. Мухиной, И. Шадра, М. Манизера, И. Фомина. Однако до тиражирования «девушки с веслом» в множащихся «парках культуры и отдыха» было еще далеко.

    Памятники Ленину, как и его скульптурные изображения стали появляться еще при его жизни. На протяжении 1920-х годов наметилась тенденция к канонизации его объемного образа — скульптурный Ленин эволюционировал от экспрессивности к указующей монументальности. Но произошло это в 1920-е годы, как ни странно, через лирическое изображение «своего» Ленина — мудрого и доступного «учителя». В этом решающая роль принадлежала Н. Андрееву.

    Архитектура 1920-х годов, также отмеченная поисками новых стилей, вместе с тем, была не чужда пафосу «СССР на стройке». Эстетическую основу ее составляла идея «преодоления хаоса геометрией» — общая для тогдашних мировых художественных поисков. В первой половине десятилетия, когда жилищное строительство было практически свернуто, упор делался на проекты зданий общественного назначения — от домов-коммун и рабочих клубов до всевозможных «дворцов». Широкое развитие получил конструктивизм, основывающийся на так называемом производственном искусстве. Целая плеяда российских архитекторов попыталась синтезировать в своих проектах черты французского конструктивизма, функционально-коммунального строительства в Германии и даже индустриального зодчества США. В 1925 году конструктивисты во главе с братьями А. и В. Весниными и М. Гинзбургом объединились в «Общество современных архитекторов» (ОСА) и начали издавать журнал «Современная архитектура». Наибольшую известность получили конкурсные проекты Весниных — дом акционерного общества «Аркос» (1924 год), Дворец труда в Москве (1925 год), здание газеты «Ленинградская правда» (1924 год), здание Дворца культуры им. Лихачева, жилой дом на Новинском бульваре в Москве (1928–1930 годы).

    Существовало еще одно заметное направление в архитектуре — «рационалисты», которые особое значение придавали поискам выразительной формы. В 1923 году была создана Ассоциация новых архитекторов (АСНОВА), лидером и теоретиком которой был Н. Ладовский, а архитектором-практиком — К. Мельников (павильон СССР на международной выставке декоративного искусства в Париже, 1925 год; клуб им. Русакова в Москве, 1927 год).

    В начале 1920-х годов развернулась широкомасштабная разработка генеральных планов реконструкции Москвы (руководители А. В. Щусев и И. В. Жолтовский) и Ленинграда (И. А. Фомин). Архитектурные поиски 1920-х годов находили широкий международный отклик. Ле Корбюзье, мечтавший о создании «бесклассового города» и посещавший Москву в 1928, 1929, 1930 годах, где по его проекту в 1929 году началось строительство здания «Центросоюза», отмечал, поразительное обилие новаторских форм. Сам он принял участие в международном конкурсе проектов Дворца Советов, предлагал свою схему перестройки столицы. В 1928 году А. В. Щусев готов был заняться постройкой нового здания Третьяковской галереи, для чего предполагалось снести целый квартал на Волхонке, у храма Христа Спасителя. В это же время родились планы снесения храма Христа Спасителя и возведения на его месте другого громадного сооружения — Дворца Советов.

    Общую эволюцию архитектурного стиля, вероятно, определило творчество И. В. Жолтовского: кубические формы конструктивистских сооружений в его проектах постепенно вытеснялись зданиями, увенчанными шпилями. Последние на знаковом уровне должно быть были призваны утвердить дух патерналистского могущества власти. Наиболее заметным памятником этой эпохи стал, однако, неоднократно перестраивавшийся Мавзолей Ленина А. В. Щусева — в прошлом известного «эклектика». А если отметить, что в конце 1920-х годов архитекторы активнейшим образом участвовали в конкурсах на лучший проект крематория, то впору говорить о своего рода попытках «преодоления смерти» путем эстетизации обновляемого погребального ритуала.

    Революция внесла сумятицу во все виды творчества. Новаторские тенденции затронули и театр. На сценах известных театров (МХАТ, Малый) наряду с классикой ставились пьесы на революционные темы.

    М. Чехов сыграл Гамлета, как революционера. Художник М. В. Нестеров характеризовал его игру, как «неврастеническую крикливость, переходящую в… позерство, в суетливость…»[638]. А. Белый, напротив, увидел в чеховском Гамлете «активно-волевой» тип вместо интеллигентного «нытика»…»[639]. Итак, даже в консервативной актерской среде происходило нечто невиданное. Гастроли МХАТа в Западной Европе и США укрепили за ним славу общемирового реформатора в сценической области.

    В 1920-е годы театральное искусство находилось под противоречивым влиянием таких режиссеров как К. Станиславский, В. Немирович-Данченко, В. Мейерхольд, Е. Вахтангов, А. Таиров, К. Марджанашвили. На сценах с успехом выступали известные актеры дореволюционного поколения — М. Ермолова, А. Южин, А. Остужев, Е. Турчанинова, А. Яблочкина — в Малом театре, И. Москвин, В. Качалов, Л. Леонидов, О. Книппер-Чехова — во МХАТе. Появилось и новое поколение актеров, добившихся выдающейся известности — Н. Хмелев, А. Тарасова, Н. Баталов, М. Яншин, К. Еланская, Б. Ливанов, Б. Щукин, Е. Гоголева, А. Хорева, А. Васадзе, С. Михоэлс. Это порождало любопытный конфликт «отцов» и «детей», описанный в «Театральном романе» М. Булгакова. Вместе с тем, появилось множество новых театров и студий, плодились передвижные театры. Были созданы первые в мире детские театры.

    Театр стал важнейшим средством приобщения к «культурности». Это касалось не только посещений спектаклей, принимавших почти ритуальный характер, но широкое распространение самодеятельных театров рабочей молодежи, известных по звучной аббревиатуре — ТРАМы. С 1920-х годов ведет свое начало широкое развитие и других видов «художественной самодеятельности», также отражающее начальную, «игровую» форму самоутверждения молодежи в меняющемся социальном пространстве. Разумеется, все это шло не от русской театральной традиции, а от народной «балаганной» культуры. Другое дело шумные театральные эксперименты. Большой успех имел Мейерхольд, активно внедрявший принципы конструктивистской сценографии. Провинция не отставала от столиц — режиссер А. Конин поставил в 1922 году в Саратове пьесу футуриста В. Каменского «Паровозная обедня», где актеры изображали рельсы, шпалы, заклепки и т. п. Широкой известностью пользовался Камерный театр Таирова, где для оформления широко использовались футуристические декорации Веснина, Экстера, Якулова.

    Разумеется, массовый зритель вполне мог довольствоваться и «классической» сценой, но комсомольские активисты были более склонны подменять в своих ТРАМах отсутствие профессионализма «революционным» эпатажем. Фигуры деятелей типа Мейерхольда были им ближе всего — тот в сущности пытался сценическими средствами убедить, что вымысел «материальнее» существующей действительности. Но в целом деятели театра оставались наиболее апатичной частью интеллигенции, старающейся всеми способами увильнуть от общественной деятельности частью интеллигенции[640]. Они по-своему пытались «приспособиться» — методом равнодушно-нерассуждающей лояльности властям.

    Музыкальная жизнь 1920-х годов не отмечена яркими творческими достижениями, хотя активизировался Музыкальный отдел Наркомпроса (МУЗО), продолжали музыкально-пропагандистскую деятельность Б. Асафьев, А. Глазунов, М. Гнесин, М. Ипполитов-Иванов, А. Кастальский и др., работали оперные театры, множились симфонические и камерные оркестры. Возник своего рода разрыв между песенно-оркестровой музыкальной культурой эпохи Гражданской войны и симфонической классикой — он по-своему стал преодолеваться лишь в 1930-е годы. Показательно, что в художественно-просветительской работе заметное место заняло хоровое пение. В 1922 году получила статус Государственной академической капеллы Народная хоровая академия, возникшая на базе придворной певческой капеллы; в 1923 году в Москве аналогичного статуса удостоилась другая народная хоровая академия, созданная на базе Московского синодального училища и объединившаяся с хоровыми классами Московской консерватории. Наряду с этим широко развернулась художественная самодеятельность.

    Музыкальное экспериментаторство не повлияло существенно на культурную жизнь, хотя порой оно, слишком буквально воспроизводя «дух времени», приобретало то ли вызывающий, то ли пародийный характер. В 1922 году композитор А. Аврамов написал «Симфонию гудков»; С. Прокофьев в 1925 году создал балет «Стальной скок», сюита из него исполнялась в 1928 году в Москве. Были и другие попытки внедрения производственной тематики в балетную классику: композитор А. Мосолов по заказу Большого театра создал балет «Сталь», особо исполнялся симфонический этюд из этого танцевально-индустриального опуса под названием «Завод». В творческих поисках такого рода нет ничего удивительного — во времена общественной нестабильности ощущение жанровой «нормы» исчезает.

    Под воздействием пролеткультовских авангардистов большее внимание стало уделяться теоретическим проблемам музыки. Продолжалась работа Академического подотдела МУЗО, в 1921 году в Москве возник Государственный институт музыкальной науки (ГИМН). Но в целом композиторы словно не замечали нашествия революционного песенного фольклора. Некоторое исключение составило творчество Н. Я. Мясковского, в 1921 году ставшего заместителем заведующего МУЗО и профессором Московской консерватории.

    Песенный импульс времен Гражданской войны так и не нашел адекватного структурного воплощения. Вообще в 1920-е годы о возможности синкретичных мистерий, объединяющих основные виды традиционных искусств, думать не приходилось. Частично решить подобную задачу удалось лишь с появлением звукового кино.

    В годы Гражданской войны Троцкий объявил кинематограф «важнейшим из искусств» (позднее эта мысль приписывалась то Ленину[641], то Сталину), рассчитывая с его помощью оттянуть народ от «кабака и церкви». Это оказалось непросто. Репертуар кинотеатров оказывался сплошь «буржуазным»[642], популярность его держалась на показе «мещанских» фильмов.

    В 1924 году появился фильм Л. Кулешова «Невероятные приключения мистера Веста в стране большевиков», отмеченный влиянием американского комедийного кинематографа. Вряд ли даже выдающиеся произведения такого рода могли стать противовесом «мещанскому» кино. На этом фоне «Стачка» ученика Кулешова С. Эйзенштейна (1924 год) шокировала сценами насилия полиции над рабочими — новый кинематограф не мог заявить о себе иначе. В том же году Эйзенштейн и ряд сподвижников опубликовали Декларацию Ассоциации революционной кинематографии, где объявили кинематограф самым могучим оружием в борьбе за коммунистическую культуру. «Революционные кинематографисты» претендовали при этом на своеобразное идейное руководство кинопроизводством для выправления его идеологической и художественной линии. В большевистских верхах по-своему отреагировали на это: в специальной резолюции XIII съезда РКП(б) содержалась фраза о контроле ЦК над кадровым составом киноработников[643].

    А между тем летом 1926 года в Москве с восторгом были встречены звезды американского кино Мэри Пикфорд и Дуглас Фэрбенкс, именно последнему в значительной степени С. Эйзенштейн оказался обязан своей известностью. Как бы то ни было, кинематограф пережил на протяжении 1920-х годов невиданный подъем. Это проявилось, в частности, в документалистике критика повествовательности и психологизма Дзиги Вертова, методом «киноглаза» — намеренного смешивания субъекта и объекта, представления и восприятия — сумевшего сделать осмысленным и привлекательным то, что кажется хаотичным. Свою роль сыграл и фильм «Мать» В. Пудовкина, весьма произвольно снятый по известной повести М. Горького. Невиданный импульс кинотворчеству был задан С. Эйзенштейном, создавшим впечатляющий образ победы Октября в фильме (1927 год), представлявшем тот уникальный сплав псевдодокументалистики и игрового кино, который много успешнее всех других видов искусств стал творить революционный миф. Именно подобные кинодостижения, а вовсе не труды историков, наиболее надежно формировали представления молодежи о прошлом. Кино сумело слить воедино утопию и реальность, что было принципиально важно для придания постреволюционному времени «конструктивного» облика. Из этого ряда безусловно выпадала картина другого «революционного кинематографиста» А. Роома «Кровать и диван (Третья мещанская)», посвященная проблеме социалистического коллективизма и сексуальности.

    Настоящим прорывом в области эстетизации революционного порыва стал «Броненосец Потемкин»(1926 год), принесший советскому кино мировую славу. Не менее впечатляющими были новаторские поиски Пудовкина и Довженко. Но все это сказалось на зрителе лишь позднее.

    Исследователи считают отличительной чертой искусства 1920-х годов то, что оно утратило свою чисто эстетическую функцию, поставляя своего рода грядущие модели тотального переустройства мира на новых коллективистских принципах, стирающих грань между художником и зрителем[644]. Действительно, если представить, что авангардистское искусство по-своему соответствовало периоду революционного разрушения форм, то процессу скорейшего их воссоздания должны были соответствовать массовые формы творческой активности. Отсюда выдвижение на первый план театра и кино. Но «массовидность» искусства скрывала под собой и другое — неизбежный приход примитива.

    В нэповский период уже наметилось расхождение между образом СССР за его пределами и пропагандой, рассчитанной на «внутреннее потребление». По-своему, пусть неосознанно помогали в этом люди творчества. С середины 1920-х годов Советский Союз становится участником международных художественных выставок в Венеции, Дрездене, Токио, а также в выставках современной архитектуры, машиностроения и декоративного искусства. В 1925 году начинает действовать Всесоюзное общество культурных связей с заграницей (ВОКС). В 1927 году советские исполнители дебютировали ка первом международном конкурсе пианистов им. Шопена в Варшаве. Первая премия был а вручена Л. Оборину. За рубежом стали издаваться переводы советских писателей. Как ни парадоксально, именно «попутчики» революции из среды художественной интеллигенции сделали для создания положительного образа СССР за рубежом куда больше, чем официальная большевистская пропаганда — они говорили с «прогрессивной» интеллигенцией Запада на понятном для тех языке.

    Вместе с тем литература и искусство по-своему отражали усилившееся социокультурное напряжение в обществе. Если обратить внимание на оголтелое воспевание тогдашними поэтами-авангардистами социалистической «мегамашины». уверенно отсекающей мешающий ей в строительстве «светлого будущего» человеческий материал, то станет ясно, что механическое понимание прогресса становились органической частью новой, неизвестной прежде большинству населения прогрессистской ментальности. «Советский марксизм», подобно нарождающейся сверхрелигии, стремительно набирал популярность — причем не только среди молодежи, но и среди новых, или «перевоспитывающихся» элит. В значительной степени это было обусловлено синкретизмом новой веры: элементы былых религий и новейшие утопии скреплялись в нем архаичными представлениями о власти.

    Знание — сила: особенности использования потенциала науки и техники

    В научной мысли происходили свои поразительные подвижки. 1920-е годы оказались тем временем перехода от господствующего прогрессистского миропонимания к страхам всеобщего распада, когда художники стали представлять мир в веде геометрических фигур, а ученые, напротив, заговорили о его «кривизне». Позитивистские устои научного знания пошатнулись. Это порождало удивительные коллизии в научной среде.

    Для большевистской власти, считающей себя одновременно и пролетарской, и научной, принципиально важное значение имело не только обществоведение, способное подтвердить ее «историческую миссию», но и естественные науки, призванные наполнить ее соответствующей «материальной базой». В идеале большевики нуждались в культе науки и машины — не даром эта мысль неуклонно проводилась в атеистической печати[645]. А между тем «пролетарской» науки не существовало, хуже того, новой власти пришлось иметь дело с плеядой маститых «буржуазных» ученых, готовых сомневаться в чем угодно, но имевших наготове набор колких замечаний в адрес большевистских вождей — даже тех, которым они симпатизировали.

    Но большевикам помогло извечное соглашательство — разумеется, в видах поиска «высшей истины» — российских ученых с властью. В среде представителей старой науки наметились характерные подвижки. Даже инженер П. А. Пальчинский, заместитель министра торговли и промышленности Временного правительства, неоднократно арестовывавшийся, был искренне нацелен на сотрудничество с новой властью, полагая, что в условиях социализма инженер займет куда более достойные позиции в обществе, нежели при капитализме. Едва выйдя из очередного заключения, он основал в Москве Клуб горных деятелей — добровольную организацию, которая должна была производить независимую экспертизу горнопромышленных проектов[646]. Такие случаи были не единичны. «Вполне осмысленное приятие совершившейся революции как возмездия, я должен отнести к началу лета 1924 года», — без тени иронии заявил, к примеру, неокантианец М. И. Каган, тут же поступивший на работу в ВСНХ, а затем переквалифицировавшийся на изучение энергетических ресурсов[647].

    Но общая ситуация в науке определялась не этим. В свое время мировая война создала уникальную для русской науки ситуацию: вместо того, чтобы самоутверждаться в области фундаментальных исследований с помощью публикаций в западных (преимущественно немецких) журналах, она волей-неволей оказалась вынуждена повернуться лицом к прикладным работам и нуждам обороны страны. Автаркия оказалась для ученых небесполезной. Со своей стороны, большевики с их гигантоманией во всем, конечно, не могли не использовать определившуюся в годы мировой войны тенденцию к выделению чисто исследовательских институтов в своих амбициозных проектах.

    В годы Гражданской войны росту новых исследовательских институтов способствовало соперничество между различным советскими ведомствами. Наркомпрос, стремившийся монополизировать образовательную систему, не мог помешать создавать свои исследовательские центры экономическому (ВСНХ), медицинскому (Наркомздрав), сельскохозяйственному (Наркомзем), связи (Наркомпочтель), военному и военно-морскому (Наркомвоенмор) ведомствам. К концу гражданской войны в стране было создано от 40 до 70 исследовательских институтов[648]. В результате наиболее заметным достижением в области организации науки в 20-е годы стало складывание системы отделившихся от вузов исследовательских институтов. Это осталось отличительной чертой советской науки на долгие десятилетия.

    Надо заметить, что к концу Гражданской войны некоторые ученые обнаружили неожиданные находчивость и практицизм перед лицом большевистского правительства. Так, Академия наук подготовила специальный доклад, в котором говорилось о критическом состоянии отечественной науки и необходимости восстановления ее контактов с Западом[649]. Реакция властей оказалась положительной, более того несколько ведущих ученых были посланы за границу в конце 1920 — начале 1921 года для приобретения научной литературы и инструментов. Возглавлявший оптический институт Д. С. Рождественский получил внушительную сумму, которую в условиях инфляции в Германии удалось потратить эффективно. Начиненный самыми современными приборами ГОИ в 1922 году насчитывал уже 86 штатных сотрудников, половину из которых составляли ученые, и занимался перспективными исследованиями сразу в нескольких направлениях: спектроскопия и квантовая теория, технология производства оптического стекла, геометрическая оптика и конструкция оптических приборов, физическая, а позднее и электронная оптика, фотография, фотометрия, фотохимия[650]. То, что безуспешно пытались сделать в годы мировой войны, теперь становилось реальностью.

    Разумеется, потребовались некоторые усилия по преодолению ведомственных барьеров. В конце 1923 года началось финансирование, при этом фабрика по производству оптического стекла перешла от Наркомпроса в ведение ВСНХ. Производство было возобновлено в феврале 1924 года. Наконец, в 1926 году производство оптического стекла достигло таких масштабов, качества и ассортимента, что с 1927 года импорт его был прекращен[651]. Получалось, что советская модернизация в значительной степени осуществлялась не рыночными механизмами, но и не государством, а учеными, получившими исходный побудительный импульс в годы Первой мировой войны.

    В отсутствие В. И. Вернадского работу возникшей еще в годы Первой мировой войны Комиссии по изучению естественных производительных сил (КЕПС) координировал его ученик А. Е. Ферсман. В мае 1920 года он выехал на Кольский полуостров во главе комплексной научной экспедиции для изучения русского Севера. Экспедиция обнаружила богатые залежи фосфатов в Хибинских горах, а также другие полезные ископаемые. Ферсман быстро сделал научную карьеру, став академиком в 35 лет.

    Российская Академия наук продолжала заниматься как прикладными, так и фундаментальными исследованиями. Под руководством П. П. Лазарева велось изучение Курской магнитной аномалии. В. И. Вернадский, вернувшийся из большевизированного Крыма, в конце 1921 г. преобразовал бывшую комиссию по радию при КЕПС в полномасштабный институт радия с двумя отделениями — физическим и химическим. Вскоре после этого он передал руководство своему заместителю В. Г. Хлопину, а сам с разрешения правительства принял приглашение посетить Париж и отправился за границу.

    Ученые активно участвовали как в прикладных разработках так и в фундаментальных исследованиях. Так, Ф. А. Цандер разрабатывал теорию реактивных двигателей, Н. И. Вавилов сформулировал закон гомологических рядов в наследственной изменчивости. Одновременно велись исследования по рентгенографии кристаллов и полупроводников, по решению задач теории вероятностей и математической статистике и др.

    В 1920-е годы возобновилось членство Российской. Академии науж в международных организациях. Советские ученые начинают участвовать в международных конференциях, в заграничных научных экспедициях. Первым официальным выступлением такого рода стал доклад Н. И. Вавилова и А. А. Ячевского на международном конгрессе по борьбе с болезнями хлебных злаков в 1921 году в США. Развертывались совместные научные исследования: В. И. Вернадский и Д. В. Скобелицын работали в Радиевом институте в Париже, В. В. Бартольд участвовал в создании Тюркологического института в Стамбуле, начал выходить «Германо-русский медицинский журнал». В 1925 году состоялся первый после Октября международный форум ученых — III лимнологический (лимнология — наука о пресных водах) конгресс. Широко праздновалось 200-летие Российской Академии наук, тут же переименованную в Академию Наук СССР. На это торжество прибыли свыше 130 ученых из 25 стран.

    А между тем марксистский метод утверждался в научной работе медленно и более чем своеобразно. Ученые вынуждены были так или иначе реагировать на новейшие изыскания в западном и российском обществоведении с целью их либо утилизации, либо «классового» отторжения. Несомненно, исследования И. П. Павлова об условных рефлексах, как и школа В. М. Бехтерева вполне стыковались с вульгарно-материалистическими представлениями о возможностях воспитания нового человека. Но в начале XX века мировому обществоведению был брошен вызов со стороны фрейдизма — марксистам, как и всем позитивистам, предстояло ответить, какое место занимает сфера бессознательного в сознательно направляемом движении к светлому будущему.

    Опыт соединения Маркса и Фрейда бььл известен еще до революции. В мае — июне 1922 года в Москве возникло Русское психоаналитическое общество. В 1923 году заявляет о себе литература так называемого фрейдомарксизма. Начало было положено статьей Б. Быховского «О методологических основах психоаналитической теории Фрейда», опубликованной, как ни странно, в журнале «Под знаменем марксизма». Здесь была сделана попытка слить в нечто цельное «субъективную психологию» с основами рефлексологического бихевиоризма Павлова и Бехтерева, причем фрейдизм подавался как вариант теории последнего. Последовали новые публикации, авторы которых уверяли, что марксизм и фрейдизм взаимодополняют друг друга. Естественно, скоро последовали возражения со стороны блюстителей чистоты марксизма, доказывавших, что фрейдизм является еще одним свидетельством декадентского вырождения буржуазной мысли. Тем не менее, на протяжении 1920-х годов споры вокруг фрейдизма не утихали.

    В 1924–1925 годах «красный профессор» М. А. Рейснер, занятый на сей раз разработкой законодательства об отделении церкви от государства, привлек внимание к возможности использования фрейдизма и психоанализа для объяснения феномена религиозности. Отмечая, что Маркс и Энгельс разработали основы социально-экономической критики религии, он высказался в пользу объяснений живучести последней в сознании масс психологическими факторами. По его мнению, «сексуальное мышление» является скрытым источником социального развития и, вместе с тем, каналом, по которому индивидуальная мысль проникает в общество. Религия, со своей стороны, выступает своеобразной формой масштабной организации неврозов, закрепляя классовое разделение[652]. В другой статье Рейснер попытался вписать фрейдизм в контекст марксистской социологии. По его мнению, индивидуальная психика — а в то время считалось, что фрейдизм имеет дело исключительно с ней — формирует своеобразный коллективный рефлекс, причем так называемое классовое сознание может включать в себя и индивидуальное бессознательное[653].

    Понятно, что последний вывод уже плохо стыковался с культуртрегерскими установками большевистских пропагандистов, но вплоть до конца 1920-х годов фрейдизм ухитрялся сосуществовать с официальным марксизмом. Увлекался Фрейдом С. Эйзенштейн; что касается М. Бахтина, творчество которого также началось в 1920-е годы, то ему упорно приписывается авторство книги В. Волошинова «Фрейдизм. Критический очерк» (1927 год) — едва ли не единственной серьезной книге о фрейдизме, написанной за все советские годы. В известной степени соответственно интерпретированный фрейдизм и бихевиоризм подогревали российских педологов. В конце 1927 — начале 1928 года состоялся первый педологический съезд, на котором с докладом выступил Н. И. Бухарин. Считалось, что благодаря его участию готовые педологические формы «были залиты марксистским цементом»[654].

    Но существовала и прямо противоположная тенденция, связанная с разочарованием в позитивизме и материализме и желанием «непосредственного» знания. Уже первые годы нэпа были отмечены появлением массы «орденских» организаций — самодеятельных по происхождению, эпигонских по ритуалистике и ничтожных как по числу членов, так по степени влияния. В различных городах существовал ряд дочерних организаций одних только тамплиеров. Всевозможные мистики и оккультисты, как считалось, обосновались в Институте востоковедения им. Нариманова, МВТУ им. Баумана и даже Белорусской государственной драматической студии в Москве[655]. Конечно, власть прикрыла кое-какие «масонские» организации — в 1924 году прекратила свое существование Вольная философская ассоциация, возглавляемая «антропософом» А. Белым. Но, что было делать с теми, о существовании которых можно было лишь догадываться? Этот, на первый взгляд нелепый, феномен заслуживает особого внимания.

    Нарастающая подозрительность власти, помимо всего, была связана со страхами вождей большевизма перед новой партизанщиной в форме кружкового мистицизма. В 1930-е годы они, как и германские нацисты, неслучайно старательно занялись уничтожением фрейдизма и педологии: деспоты особо подозрительно относятся к тем, кто может больше сказать об архаичной природе их властвования; тираны опасаются тихих исследователей, способных разглядеть всю неприглядную подноготную их психики. Но в отличие от нацистов, большевикам, как «материалистам», вредоносными казались и мистификаторы-оккультисты — им очень скоро приписали политическую злокозненность.

    Культурная жизнь 1920-х годов примечательна также стремлением к «производственной целесообразности». Ленин довольно рано обратил внимание на систему американского инженера Ф. Тейлора. Тейлоризм понадобился большевикам для решения еще более прозаической задачи. Еще в 1921 году Н. К. Крупская, очевидно не без подсказки своего супруга, выступила с «установочной» статьей «Система Тейлора и организация работы советских учреждений». В ней, помимо обычных сетований на засилье бюрократии, отмечалось, что разделение труда в советских учреждениях осуществляется крайне примитивно, разделение функций практически не осуществляется. Крупская была убеждена, что система Тейлора, потогонная при капитализме, станет коллективистской при советской власти.

    Попытки тейлоризации общественной жизни нашли свое отражение еще в одной сфере: знаковым достижениям науки и техники 1920-х годов стало введение стандартов, чему способствовал переход на метрическую систему измерений. Был создан общесоюзный Комитет по стандартизации. По числу утвержденных стандартов СССР к 1929 году уступал только Германии, Великобритании и США. Для тогдашних ученых и инженеров, как и большевистских вождей унификация стала синонимом цивилизованности.

    Условия постреволюционного времени, несмотря на давление идеократии, были благоприятны для фундаментальных наук. Существовали возможности добиться впечатляющих прорывов на стыке науки производства. Крупным достижением химической науки стала разработка С. В. Лебедевым к 1928 году метода получения синтетического каучука. Этим было положено начало целой новой промышленной отрасли.

    Разумеется, фундаментальные исследования развивались по своей собственной логике. Серьезные открытия в это время были сделаны в области ядерной физики: Д. В. Скобелицын разработал метод обнаружения космических лучей, Д. Д. Иваненко выдвинул теорию строения атомного ядра, Н. Н. Семенов успешно работал над теорией цепных реакций. Исследования К. Э. Циолковского закрепили приоритет советской науки в теории освоения космоса («Космическая ракета», 1927 год; «Космические ракетные поезда», 1929 год). В известной степени феномен Циолковского — в прошлом безвестного учителя математики из захолустной Калуги — оказался связан с общим распространением прогрессистски-технологических утопий. Если для самого Циолковского космос был «божественным» пространством, населенным ангелами, то его идеи прагматично воспринимались в духе «Аэлиты».

    Потребности решения аграрной проблемы заставили власть обратить серьезное внимание и на развитие сельскохозяйственной науки. В 1929 году была основана Всесоюзная Академия сельскохозяйственных наук (ВАСХНИЛ) с двумя входящими в нее институтами (президент Н. И. Вавилов). Но ее влияние на реальные процессы в сельскохозяйственной сфере оказались ничтожны, ибо государство все больше склонялась к использованию здесь иных «рецептов».

    Революция перевернула прежние представления о времени и пространстве. Отсюда повышенный интерес к теории относительности А. Эйнштейна, обнаружившийся еще в 1922 году в связи с публикацией известным физиологом А. К. Тимирязевым статьи о ней в первом номере журнала «Под знаменем марксизма». Некоторые исследователи полагают, что революция в корне изменила представления о времени, причем в самом прозаическом смысле — время предстало как бы рукотворным[656]. Возможно это важнейший психоментальный сдвиг, наметившийся в нэповское время. Вероятно и другое: марксистско-футуристические утопии вторглись не только в понятие временной протяженности, но и географического пространства и самой социальной ткани[657]. Во всяком случае масштабность оголтелого социального экспериментаторства способствовала и этому. Но если верно, что власть в империи всегда стремится сделать российские — слишком изменчивые и непредсказуемые — пространства территорий и людских душ управляемыми, то можно допустить, что подобные планы могли заворожить и ученых.

    Сама по себе обстановка в академической среде была далеко не благостной. В целом Академия наук на протяжении 1920-х годов ухитрялась оставаться не только центром притяжения для многих представителей старой культуры, но и островком демократии: несмотря на давление со стороны партийных инстанций, здесь сохранялось выборное начало. Большевики, как люди недоучившиеся, питали известный пиетет к науке; как руководители, не лишенные технократических устремлений, они готовы были содействовать тем изысканиям, которые стали бы «работать на социализм». Разумеется, это встречало одобрение той части ученых, которые, будучи безоглядно поглощены собственным творчеством, готовы были приветствовать любую власть, создававшую для них сносные условия работы. К примеру, в рамках Академии наук продолжал функционировать Геологический комитет[658], во главе которого долгое время оставался выборный директор — только в 1926 году ведомство Дзержинского смогло навязать ему новую схему руководства[659]. Продолжала работу также КЕПС, которой — пусть не без сложностей — руководил В. И. Вернадский[660].

    Созданный еще в 1918 году Н. Е. Жуковским Центральный аэрогидродинамический институт (ЦАГИ) после кончины основателя возглавил С. А. Чаплыгин. В 1922 году на базе основанного тем же Жуковским авиационного техникума была создана Военно-воздушная инженерная академия его имени. В 1920-е годы развернулись исследования В. К. Аркадьева, возглавившего магнитную исследовательскую лабораторию при МГУ. В 1923 году Я. Г. Дорман дал квантовую интерпретацию открытого Аркадьевым явления ферромагнитного резонанса. Развернул исследовательскую деятельность А. Ф. Иоффе, возглавивший Физико-технический институт и подготовивший таких выдающихся ученых, как Н. Н. Семенов, П. Л. Капица, И. В. Курчатов, Д. В. Скобелицын и др. В 1920-е годы успешно работал выдающийся математик И. М. Виноградов, крупнейший специалист в области теории чисел, ставший в 1929 году академиком. С 1923 года успешно руководил кафедрой алгебры в Московском университете О. Ю. Шмидт[661].

    Власть вынуждена была некоторое время терпеть даже таких ученых, как священник П. А. Флоренский[662] — ему некоторое время покровительствовал сам Л. Д. Троцкий. Для 1920-х годов характерно также теснейшее сотрудничество двух международных изгоев — Советской России и Веймарской Германии — в проектировании танков, самолетов, других видов вооружений[663]. В 1925 году в СССР состоялся знаменитый автопробег, по-своему воспетый Ильфом и Петровым, по итогам которого некоторые американские автомобили получили призы. Впрочем, важнейшим способом преодоления технологического отставания стало заимствование или копирование тех или иных образцов военной техники и промышленный шпионаж[664].

    Технологическое отставание порождало массу социальных и идейно-политических проблем. Приходилось приглашать «буржуазных» инженеров и техников из-за рубежа, пользоваться услугами отечественных «классово чуждых элементов». Согласно воспоминаниям, в руководстве Госплана Украины в первой половине 1920-х годов были сплошь «недорезанные буржуи», привлекаемые ими эксперты также принадлежали к «бывшим». К коммунистическому учению почти все они относились «отрицательно, иронически», а советскую власть принимали как факт, «с которым приходится считаться». Председателем комиссии по электрификации Украины был A. M. Кузнецов, «отпрыск купцов-миллионеров»[665]. Конечно, эти люди саботировать вовсе не собирались. Но избыток иронии по отношению к происходящему вполне мог породить иллюзию готовности к «вредительству».

    В декабре 1926 года инженер П. А. Пальчинский написал было письмо, то ли Рыкову, то ли самому Сталину, где доказывал, что общество должно быть организовано в соответствии с новейшими научно-техническими представлениями, а не идеологии, предлагал заменить Коминтерн на «Техинтерн». Друзья с трудом уговорили его не отправлять это послание. Но сторонников «безыдейной» технократии хватало и без него. Такие идеи проводились журналом «Вестник инженеров», издаваемым И. А. Калинниковым, ректором Московского высшего технического училища. В 1927 году Калинников содействовал организации дискуссионного «Кружка по общим вопросам техники», члены которого собирались заняться выработкой новой идеологии, «полностью соответствующей новой технической культуре». Другим центром технократического движения была научно-техническая администрация при ВСНХ. Ее представители откровенно заявляли, что «будущее принадлежит управляющим инженерам и инженерам-управляющим». Не приходится удивляться, что в апреле 1928 года Пальчинский был арестован, а затем расстрелян, и его судьбу скоро разделили многие инженеры-«вредители»[666].

    Академическая среда в целом вела себя куда более лояльно. В 1928 году по инициативе виднейших ученых А. Н. Баха, А. И. Абрикосова, И. Г. Александрова, Н. Ф. Гамалея, Н. С. Курнакова, А. И. Опарина и других была создана Всесоюзная ассоциация работников науки и техники для содействия социалистическому строительству (ВАРНИТСО). Большевики больше ориентировались на прикладные работы; фундаментальные исследования признавались ими постольку, поскольку у них сохранялись иллюзии их «чудодейственности» — это также использовалось учеными в своих собственных интересах. В 1929 году большевистское руководство согласилось с предложением бывшего духовного отца украинской Центральной рады М. С. Грушевского об учреждении особого Института украинской истории — очевидно, сыграли свою роль соображения «большой политики»[667].

    Тем не менее в Академии наук постоянно проводились «чистки» и перетряски руководства под видом избавления от «черносотенных»[668] или «нечистоплотных» элементов. Власть продвигала наверх ученых-коммунистов (или маскирующихся под них), вынашивала планы растворения академических структур в «научно-коммунистических», используя при этом всевозможные интриги, а также споры и склоки в ученой среде. Тем не менее только в начале 1929 года власти наконец-то смели протолкнуть в академики «своих» — среди них были, в частности, Бухарин, Кржижановский, Покровский, Рязанов, Деборин[669]. Вслед за тем последовала грандиозная «чистка»: по некоторым подсчетам было уволено до 11 % штатного состава АН СССР[670]. И тем не менее Академия наук оставалась важнейшим центром преемственности старой и новой культуры — для жизни страны это было тогда крайне важно.

    В 1920-е годы стали меняться представления о человеческом организме, а равно и о смерти и бессмертии. Увенчалась успехом громкая, по-тогдашнему «воинствующе-оптимистичная» кампания по внедрению кремации — и это в стране с преобладающим православным населением. Веселые шутки относительно готовности людей старшего поколения поспешить «в родной советский колумбарий», приводимые в знаменитом романе Ильфа и Петрова, были лишь слабым отголоском того, что — не с юмором, а серьезно-бодрым тоном — говорилось в реальной жизни на сей счет.

    Широко известна и история с организацией А. А. Богдановым института переливания крови в видах решения задачи «укрепления организма» — это была не чисто медицинская, а своего рода социально-биологическая акция. Сам Богданов погиб в результате подобного эксперимента. В среде формирующихся элит, со своей стороны, возникали характерные веяния: в частности, настоящая мания «омоложения организма» (в том числе с помощью «гравидана», производимого из мочи беременных женщин) — подобное поветрие несколько более деликатно отразил в своих произведениях М. Булгаков. И хотя в 1924 году газеты публиковали разгромные статьи по поводу гравидана, М. С. Ольминский негодовал, что A. M. Стопани занялся впрыскиванием сего «препарата», чем увлек многих других видных партийцев[671], стремление к «омоложению» не иссякало. Имеются и другие характерные показатели того, что в городе на человека все чаще стали смотреть как на разновидность механизма.

    В 1920-е годы удалось добиться заметных успехов в области санитарии и гигиены — власть и общество, шокированные былыми эпидемиями, оказались на редкость солидарны в борьбе с инфекционными болезнями. Первый нарком здравоохранения Н. А. Семашко приложил немало усилий и для охраны материнства и младенчества, здоровья детей и подростков. Большевики, впрочем, намеревались «врачевать» не просто конкретных людей, а социальную массу. В той мере, в какой многие болезни (сифилис, трахома и т. д.) носили именно массовый характер, им это удавалось.

    Характерна растущая воинственность так называемой биомарксистской школы рефлексологии во главе с В. М. Бехтеревым, настаивавшем на том, что вся человеческая активность — простая совокупность рефлексов. (В сущности из такой же установки исходил профессор Преображенский в «Собачьем сердце» М. Булгакова). Понятно, что подобные представления вполне стыковались с бухаринским заявлением о том, что человеческая личность — это «шкура для колбасы, набитая влиянием среды»[672]. Показательно, что рефлексолога полагали, что их учение по-своему поможет государству. Они считали, что в данный момент важно преодолеть военный психоневроз «дезертирства» (усталости от насилия) путем создания общественной установки (негативного симулятора) на необходимость войны[673]. Получалось, что «независимые» ученые рекомендовали конкретной власти «изобрести» врага — что в скором времени и было сделано.

    На отечественной рефлексологии 1920-х годов, впрочем, лежала печать века. Вдали от СССР, на противоположной части земного шара обнаружилось сходное явление, связанное со становлением бихевиористской школы в социологии, активно апеллирующей к трудам Бехтерева и Павлова. Бихевиоризм в оценке поведения человека основную роль отводил его реакциям на те или иные подвижки во внешней среде — это означало перечеркивание творчески-антропоморфных представлений о прогрессе. Что сыграло в этом определяющую роль в СССР и ГИТА — шок от европейской войны или трудности утверждения гражданского общества — сказать трудно. Так или иначе, по обе стороны от Западной Европы стали распространяться представления об «одномерном» человеке — «социальном животном», управляемой либо давлением общественности, сдерживающим непомерные его запросы, либо авторитарной властью, признающем его полезность в той мере, в какой оно «сознательно» работает на нее. Во всяком случае, пресловутая павловская собачка может считаться идеалом homo soveticus'a, который вольно или невольно формировался в постреволюционную эпоху.

    Итак, в 1920-е годы — главным образом под влиянием войн и их потребностей — утвердились принципы организации «советской» науки, оставшиеся практически неизменными на протяжении всего XX века. В основе ее лежали исследовательские центры и институты Академии наук, нацеленные на оперативную разработку тех идей и проектов, которые должны были по-своему подкрепить устремленность к социалистическим свершениям и готовность занять ведущее место в мире. Преимущества такой организации были несомненны. Но верно и то, что «советская» наука изначально граничила, с одной стороны, с футуристическим прожектерством, с другой — с массовыми предрассудками.

    Далеко не сразу можно было уловить это. Как-то летом, 1925 года по одной из центральных московских улиц маршировал отряд комсомольцев. Движение приостановилось, встал и открытый автомобиль, в котором «идол молодежи» Л. Д. Троцкий мирно беседовал с… отцом П. А. Флоренским, одетым соответственно сану. Комсомольцы заворчали: «Видно, нами скоро попы командовать будут…»[674]. Флоренский, один из разработчиков плана ГОЭЛРО и выдающийся ученый-богослов, в те времена имел свою лабораторию во Всесоюзном электромеханическом институте, где по-своему пытался разрешить проблему культурно-исторического баланса между Хаосом и Логосом. Бывший наркомвоен Троцкий, возможно, не прочь был утилизировать подобные идеи в интересах грядущей мировой революции. Он, как и ранее, вел себя на манер вельможного победителя, покровительственно снисходящего до «интересных» побежденных. Но историческую ситуацию скоро стали определять не разномастные высокоученые собеседники, а те самые марширующие комсомольцы, у которых их творческий диалог вызывал злое недоумение.

    Быт и массовая культура

    Настоящим проклятием для «высокой» культуры является столкновение с традиционализмом, получившим равные с ней права. Любое слишком активное культуртрегерство рано или поздно натыкается на этическое неприятие, а затем и отторжение культурой большинства. Еще хуже случается, когда новые ценностные импульсы начинают взаимодействовать с обломками последней.

    В мае 1921 года случился неожиданный наплыв публики в псковский музей. Оказывается, пронесся слух, что местная баба родила от коммуниста черта и его спрятали в банку со спиртом. Народ потребовал: «Показывай черта»[675]. Всевозможные слухи о черте (чертенке), похожем на Ленина/Троцкого, рожденным то ли монашкой, то ли крестьянкой, имели хождение на протяжении всей Гражданской войны. Но теперь, по народным поверьям черт оказался то ли запрятан в банку, то ли, как это было в Уфе, укатил на поезде в Москву[676]. В любом случае от «коммунистического черта» избавились — таково было общее настроение.

    Культура постреволюционного времени неотделима от понятия массовости. Но многочисленные «добровольные» общества — будь то «друзья детей» или «друзья химии» — часто ограничивались раздачей удостоверений и получением членских взносов[677]. Более активны были общества воинствующего типа. Весьма важной чертой последних стал негативизм по отношению к старому. 1920-е годы отмечены весьма своеобразной формой борьбы с «нэпманами» — власти сделали все, чтобы окарикатурить образ предпринимателей в глазах народа. Эта пропагандистская акция имела успех, более того превращалась в важный компонент новой массовой культуры. Нелепая фигура толстого человека во фраке и котелке с сигарой сделалась непременным атрибутом многочисленных театрализованных шествий. Они несли важнейшую функциональную нагрузку в процессе складывания «общенародной» культуры с ее непременным воинственно-балаганным компонентом.

    Сбалансирование системы предполагало создание соответствующего информационного поля. В восстановлении диалога между властью и народом на новых социокультурных основаниях громадную роль сыграла печать, в которой периодически откликались на запросы читателей сами «вожди». Писали во власть люди разные: от бывших министров Временного правительства до священников[678]. Часто активны были те же самые люди, которые усердно «стучали» во времена царизма. Каждая очередная инициатива власти порождала новую волну доносов — часто в форме жалоб и пожеланий. И здесь обнаружился растущий заряд ненависти — как правило, по отношению к низовому начальству.

    Естественно, крестьяне обращались за «советом» в государственные инстанции, подобно тому, как некогда ожидали третейского суждения барина. Наиболее ярко это сказалось на потоке писем, направляемых в «Крестьянскую газету». Уже в 1924 году количество посланий, пришедших в редакцию, составило 243 тыс., а за десять лет (1923–1933 годы) газета получила более 5 млн писем. Поначалу крестьяне активно обсуждали проблемы построения «рая на земле», превозносили отдельных «хороших» коммунистов и разоблачали «дурных», с 1928 года появляется больше критических оценок, а в 1929 году письма, в основном, отражают недовольство Советской властью, причем иные корреспонденты выставляют большевикам своеобразный счет за невыполнение обещанного.

    Но все это было вовсе не обязательно связано с недовольством конструкцией власти как таковой. Надо учитывать возрастание удельного веса среди населения безотцовствующей молодежи. Ей власть предлагала доступное образование и давала шанс так или иначе вырваться из опостылевшей социальной среды. После эпохи революционной смуты, воспоминаний об ужасе безверия, инстинктивного страха перед отсутствием направляющей идеи, неуверенности в новой официальной идеологеме, очень многие могли полагаться только на власть — архаичную по форме, цивилизаторскую по своим устремлениям.

    Некоторые исследователи не без оснований констатируют, что в целом культурная революция не достигла всех своих целей. С формальной стороны это так: не удалось достичь не только тотальной обработки населения в коммунистическом духе, но и даже элементарной поголовной грамотности. Есть, однако, совсем иное — качественное — измерение этого процесса: можно ставить вопрос о перенесении старого социального конфликта в «замещающую» плоскость идеологической борьбы, что было совершенно новым для большинства населения. Результатом культурной революции явилось то, что население, особенно молодежь удалось погрузить в атмосферу управляемой перманентной гражданской войны.

    С другой стороны, в результате войн и революций произошли и другие важные половозрастные подвижки в массе населения. Крестьянка-одиночка теперь стала привычной фигурой для деревни — к 1929 году до 3 млн крестьянских хозяйств (15 %) все еще возглавлялись женщинами[679]. Будучи объектом патронажа со стороны государства, женщина не могла не активизироваться на общественном поприще при соответствующем поощрении со стороны властей. В годы нэпа по всей стране сложилась сеть так называемых женотделов, просуществовавшая до 1929 года. К этому времени через делегатские собрания прошло около 2,5 млн тружениц[680]. Стандартная схема вовлечения женщин в общественную жизнь была такова: созывалась «беспартийная конференция», посвященная женской тематике с непременными лозунгами «Да здравствует Всемирная революция!», «Ленина нет, но Ленин жив», «Да здравствует мировой Октябрь, раскрепостивший женщину!» и т. п., на них представители партии, комсомола, профсоюзов и даже пионерской организации в докладах о международном и внутреннем положении непременно говорили об угнетении женщин и детей «империалистами», далее выдвигались задачи организации женского и пионерского движения, охраны детства и материнства. Подобные акции имели успех[681]. Описан такой случай: на одном из волостных собраний в Тверской губернии крестьянка стала цитировать Ленина, но ее поправили: «Это сказал не Ленин, а Христос»[682].

    Понятно, что в городе эмансипаторская деятельность власти давала несколько иные результаты: от снятия не только уголовной, но морально-нравственной ответственности с проституток за свое ремесло и даже особого попечительства о падших женщинах[683] до появления вульгарных форм феминизма среди всевозможных «выдвиженок». Возможно, заметное увеличение во второй половине 20-х годов числа абортов оказалось связано с социальной активизацией женщин, но нельзя не учитывать и воздействия принятого в 1926 году Кодекса о семье и браке, утверждающего право женщин на искусственное прерывание беременности. Временная «феминизация» общества с некоторым смягчением форм власти-подчинения в сторону усиления опекунских ее черт, вместе с тем, вела к накоплению в нем элементов истеричности. Последняя могла вступить во взаимодействие с столь же неуклонно накапливающимися элементами юношеской агрессивности. Все это по-своему помогло последующему утверждению сталинизма. Но прежде надо было преодолеть социально-релаксирующую тенденцию.

    В свое время поворот к нэпу крестьяне отпраздновали всероссийским запоем, захватившим низовое большевистское начальство. Фантастический пик самогоноварения и пьянства осенью 1922 — зимой 1923 года[684] наводит на особые размышления. Складывается впечатление, что общечеловеческая склонность к социальной наркотизации, которая на Руси исстари проявляла себя с окончанием полевых работ, приобрела характер ритуально-исторического празднества окончания бедствий Гражданской войны. Крестьяне привычно, но более масштабно отреагировали на «подарок судьбы». Но уже с конца весны 1923 года потребление спиртного в деревне упало, а затем стабилизировалось.

    Между тем в городе с введением в 1925 году винной монополии потребление спиртного стало расти: если в 1925 г. на семью в месяц покупали в среднем 1,5 бутылки, то в 1926 году — 1,3, в 1927 году — 2,4, а в 1928 году — 3 бутылки. Росло потребление пива, заметно увеличились расходы на табачные изделия, причем чаще стали курить женщины[685]. Отмечалось, что особую склонность к алкоголю проявляли «выдвиженцы» и комсомолки. Надо думать вовсе не случайно емкость в 0,1 л. стали именовать пионером, 0,25 — комсомольцем, 0,5 л. — партийцем[686].

    Отношение властей к потреблению спиртного отмечены двойственностью: с одной стороны, его негативные последствия были очевидны, с другой — доходы с питей становились, как при самодержавии, важной статьей бюджета. Задачу борьбы с пьянством взяла на себя общественность. По-своему помогли и дети: для нового поколения школьников пьянство отцов, не расставшихся ни с религиозностью, ни с мордобоем, могло казаться воплощением «язв капитализма». Но на антиалкогольном фронте Советская власть окончательно сдалась как раз ко времени окончания нэпа[687]. Как бы то ни было, именно в связи с волной пьянства 1920-х годов связан феномен «пролетарского хулиганства», приведший к лидерству «класса гегемона» по части преступности[688]. Впрочем, «классового» бытового хамства на улицах городов хватало и без спиртного. Согласно воспоминаниям, прилично одетых людей «толкали и оскорбляли на каждом шагу». Создавалось впечатление, что «озлобленный и разочарованный пролетариат» по подсказке официальной пропаганды с удовольствием срывал свое негодование на «бывших»[689]. Итак, получается, что «старая» часть общества старалась убежать от социальных тягот, «новая», напротив, пыталась так или иначе — чаще неосознанно — протестовать.

    И все же нэп стал заметным облегчением для трудящихся. С 1924 года наблюдается рост доходов рабочих и крестьян. Количество вкладчиков в 1924/25 году в появившейся системе государственных сберкасс выросло более чем в 2,5 раза, сумма вкладов рабочих увеличилась в 10, крестьян — в 15 раз[690]. С апреля 1922 года была возобновлена плата за жилплощадь. Она была, однако, дифференцированной в соответствии с социальным статутом и заработком съемщика, пенсионеры и безработные от квартплаты освобождались.

    Правда, жилья катастрофически не хватало. Большинство городского населения жило в коммуналках, все большее распространение получали общежития. К концу десятилетия в связи с ростом городского населения (а оно достигло дореволюционного уровня) цены на жилье поднялись. В 1928 году была установлена единая система квартплаты, но и она составляла всего 5–7 % от заработка рабочих и служащих[691].

    В городе существовал еще один источник скрытого социального недовольства — безработица. В 1925 году она охватила около миллиона человек — преимущественно чернорабочих и служащих, к весне 1927 года было зарегистрировано 1,7 млн безработных[692]. Разумеется, считать безработицу источником непосредственной социальной нестабильности не приходится — она порождает ощущение личностного, а не «классового», социального отщепенчества. Но нельзя не учитывать, что безработица усиливала депрессивный компонент людской психики, что никак не добавляло всему обществу социального оптимизма.

    Примерно то же самое можно сказать и о многочисленных беспризорниках, наводнивших города. Ясно, что и они угрожали системе никак не больше, чем характерные для любого общества взрослые уголовники. Понятны и традиционно русские опекунские намерения новой власти по отношению к ним. Но растворившись со временем в «нормальной» социальной среде, эти пасынки коммунистической государственности придали патерналистской системе поистине всеобъемлющий агрессивный характер.

    Естественно, что важнейшие социокультурные импульсы задавались вовсе не только деструктивными социальными тенденциями. Так, именно в конце 20-е годов начинается широкое физкультурное движение. Оно, впрочем, не только помогало обществу поверить в свои силы. Было положено начало культу тела и телесности, как выражению «высшей» духовности.

    Разумеется, общий уровень цивилизованности определялся процессами, происходящими в традиционалистских слоях. Покупательная способность сельских жителей в годы нэпа заметно выросла. Но «ножницы цен» 1923 года привели к тому, что промтовары пылились невостребованными на полках сельских лавок. Розничный товарооборот в деревне в пересчете на душу населения был в 23 раза ниже городского. Деревня оказалась загнана в болото архаичнейшей натурализации: в 1923–1924 годах крестьяне покупали сравнительно с 1913 годом мануфактуры 24,8 %, обуви — 57,1 %, керосина — 34,1 % и даже соли — всего 70,8 %[693]. Лишь после снижения в 1924 году розничных цен на промтовары и железнодорожные билеты покупательная способность сельского населения возросла, хотя оставалась много ниже городской. Власть не выполняла задачи поддержания межсоциумного баланса на культурно-бытовом уровне.

    Но зато вторая половина 1920-х годов дала иную форму «смычки» города и деревни: широко практиковалась высылка деклассированных и просто разбойных элементов в сельскую местность. Отсюда резкий скачок преступности в относительно благополучных в этом отношении регионов, рост самосудов, причем под антисоветскими и антисемитскими лозунгами. Колоссальное деморализующее влияние оказывала и начавшаяся практика высылки проституток в места, ранее не столь знакомые представительницам древнейшей профессии[694]. В целом возросшая социальная мобильность работала не на новое органичное социокультурное качество, а против него.

    Сознание самого многочисленного социального слоя не оставалось неизменным. Некоторые исследователи полагают, что в 1920-е годы произошло усиление религиозных настроений среди крестьянства, правда, преимущественно среди женщин и пожилых людей. Вряд ли следует преувеличивать эту тенденцию: восстановив полновластие общины, крестьяне попросту нуждались и в привычной идейно-ритуалистической подпорке — к тому же пострадавшие батюшки стали ближе. В деревне назревал раскол и по этому вопросу, связанному с растущим противостоянием поколений.

    Проводником атеистических идей партии стал комсомол. Но он не успевал создавать новых ценностных установок взамен разрушаемых — провозглашение нравственным всего того, что способствует сплочению рабочего класса и накоплению революционной энергии[695], не несло в себе конструктивной программы. Комсомольцы, одержимые строительством социализма в кратчайшие сроки, активно ломали теперь вековой уклад деревни. Но, по общему убеждению, именно среди них процветали пьянство, сексуальная распущенность. Соответственно и борьба с религией приняла хулиганско-богохульские формы — иного и быть не могло в условиях, когда в печати звучали утверждения о том, что распространение сифилиса связано с обычаем целовать иконы[696]. «Просим прекратить глумление над религией и поругание верующих… и антирелигиозные выпады со стороны комсомольцев, пионеров», — писали «граждане Орловской губернии» Сталину в апреле 1926 года, упоминая такие безобразия, как курение в храмах, «бросание в священников грязью» и другие проявления хулиганства[697]. «Дело дошло до того, что комсомолка, бывшая в числе разорявших монастырь, задрала все свои юбки и села на престол», — так описывал особенности молодежной борьбы с религией один из церковных экзархов[698]. Понятно, что такие явления создавали ощущение враждебности, исходящей от всего нового. С другой стороны, сопротивление традиционной среды провоцировало нарастание в молодежи новой волны агрессивного «иконоборчества».

    Итак, утверждение взгляда на человека, как на существо механическое, провоцировало выплеск коллективного бессознательного. Парадоксальность ситуации сама по себе превращалась в незримый источник будущих напастей. Следует учитывать и то, что в связи с внутрипартийными склоками могла произойти частичная десакрализация власти как идеи. Ответным шагом при существующей неразвитости правосознания граждан должно было стать усиление государственной репрессивности.

    В 1927 году в работе Комиссии Совнаркома РСФСР и ВЦИК по карательной политике выявились две полярные точки зрения на проблему искоренения преступности. А. В. Луначарский заявлял, что врагов надо «стрелять в 100 раз строже», но преступников следует перевоспитывать — рецидивистов сажать, другим «давать острастку». «Нужно относиться к преступнику — больному члену нашего общества, как к вывихнутому пальцу, который надо лечить и исправить»[699]. Увы, это были всего лишь благие пожелания представителя старой интеллигентской культуры, не желающего знать конкретных реалий.

    Другую крайность представлял Г. Г. Ягода. Он заявил, что в стране «существует полное отсутствие карательной политики»: среди милиционеров процветает «взяточничество, пьянство, дебоширство», а среди судей, несмотря на «чистки», полно «белых офицеров, старых чиновников». В этих условиях уголовно-процессуальный кодекс — непозволительная роскошь, ибо рабочий от станка не в состоянии разобраться с юридическими тонкостями. УКП следует заменить «краткой инструкцией». Для начала надо попросту уничтожить рецидивистов[700]. Вольно или невольно Ягода указал на то, что ощущали и другие: существующая система не выдерживает испытания формальным правом, а потому может рухнуть.

    К этому времени выяснилось и другое: несмотря на некоторые успехи атеистической пропаганды среди молодежи, позиции как ортодоксальной церкви, так и всевозможных раскольников среди основной массы населения укреплялись. Это подтверждается и результатами бюджетных исследований, согласно которым в Москве тратили на религиозные нужды в 4,5 раз, Воронеже в 11, а в Ярославле в 27 раз больше, чем на культуру. С Украины докладывали о волне религиозного фанатизма, который усиливает позиции церкви, хотя при этом выяснялось, что влияние религии совершенно ничтожно среди рабочих крупных промышленных центров (в Харькове только 4,2 %). Примечательно, что усиливались наиболее консервативные элементы православного духовенства, а отнюдь не примиренчески настроенные «тихоновцы». Отмечался рост политической активности духовенства, доходящий до того, что кое-где они выставляли своих собственных кандидатов в Советы[701]. Отдельные партийные организации и коммунисты начинали бить тревогу в связи с религиозным оживлением, в очередной раз путая самих себя и вышестоящие инстанции растущей «контрреволюцией». На деле из всего этого следовало другое: объективно государству теперь было кого столкнуть лбами в вопросах веры в своих собственных интересах.

    Всякая культура не только ценностно ориентирует и просвещает, но и дисциплинирует — соответственно этически допустимым в каждый конкретный момент ее существования нормам репрессивности. Культура 20-х годов выросла из полосы войн и революций — соответственно импульсы насилия оказались глубоко внедрены в ее социальную плоть. И, несмотря на то, что элементы «высокой» культуры, унаследованные от самодержавной эпохи, сохраняли свое значение, социокультурная архаика стала неуклонно просачиваться сквозь ее потревоженные пласты, во все большей степени определяя об, лик эпохи. Все это было взрывоопасно. Налицо был мощный раскол на город и деревню. Наряду с этим усиливалась дифференциация по имущественному принципу, накладывающаяся на накопленные от прошлого импульсы насилия. Создались условия для агрессивной вакханалии субкультуры масс.

    Существует мнение, что основное содержание нэповского времени можно свести к «износу утопии» или вытеснению революционного романтизма — это и сделало сталинизм неизбежным[702]. Но более убедительна точка зрения, согласно которой стихийный разлив временных, географически-пространственных и социально-пространственных утопий подошел к той грани, за которой потребовалось его упорядочение в видах самосохранения системы. Идеократической власти не оставалось ничего иного, как придать этой социальной агрессивности сверхценностный телеологизм, нацелив на построение коммунизма любой ценой. И вовсе не случайно социокультурное пространство было позднее сориентировано на архаично-деспотическую форму «модернизации» путем пропаганды технократической гигантомании.

    Глава IX

    Осколок России. Русская эмиграция — 1920-е годы

    (В. Л. Телицын)
    «Золотой» период русской эмиграции

    17 ноября 1922 года, к одному из причалов германского порта Штеттин пришвартовался небольшой пароход, на борту которого белой краской было выведено «Preussen». Через час, после оформления необходимых формальностей, с борта парохода спустились пассажиры, имена которых были хорошо известны культурной и научной общественности Западной Европы: философы С. Л. Франк и Н. А. Бердяев, Л. П. Карсавин и Н. О. Лосский, экономисты Б. Д. Бруцкус и А. И. Угримов, публицисты А. С. Изгоев и Н. М. Волковысский, писатель М. А. Осоргин, математик В. В. Стратонов, издатель А. С. Каган и другие. Однако все они прибыли в Европу не в гости, а в качестве изгнанников из собственной страны… Пассажиры «Пруссии» — были одной из групп, высланных из Советской России неугодных большевистской диктатуре представителей интеллигенции[703]. Так, с июля 1922 года по апрель 1923 года, всего, в несколько приемов, из России, было выслано более ста человек, а вместе с членами семей — более двухсот[704].

    Изгнанники 1922 года прибыли, что называется, не на пустое место. История российской послеоктябрьской эмиграции насчитывала уже пять лет и к началу двадцатых годов за рубежом проживало, по разным подсчетам, от одного до 2,5 млн российских изгнанников, спасавших свои жизни и жизнь своих близких от тягот и последствий революций и Гражданской войны, красного террора, голода и холода, эпидемий и разнузданного криминала. К этому времени можно говорить об оформлении трех центров российской эмиграции.

    Париж. Именно столица Франции всегда воспринималась как центр политической эмиграции из России. Здесь нашли приют и либералы, и монархисты, и умеренные социалисты. Как ни странно, они умудрялись «не выносить» свои разногласия далее газетных страниц, и не сводить счеты с бывшими противниками. Исключение представляет пожалуй покушение на Симона Петлюру, осуществление которого, правда, приписывают агентам Сталина.

    Прага. Благодаря, так называемой «Русской акции», осуществленной чехословацким правительством, город на Влтаве превратился в своеобразные «русские Афины». Стараниями чехословацкого президента Т. Массарика (кстати, женатого на русской) выделялись средства на организацию и нормальное функционирование эмигрантских высших и средне-специальных учебных заведений, на стипендии студентам и зарплату преподавательскому составу, на оказание материальной помощи русским писателям, поэтам, художникам и ученым. Узнав о планах чехословацкого правительства, в Прагу двинулась эмигрантская молодежь, не успевшая доучиться в России, и степенные профессора и приват-доценты, бежавшие из страны Советов, в поисках лучшего применения своим талантам и знаниям.

    Берлин. Германия переживала в начале 1920-х годов не лучшие времена. Однако, как это ни покажется парадоксальным, именно перманентный кризис давал возможность предприимчивым русским эмигрантам разворачивать свой бизнес, создавать издательства (что было очень выгодно по сравнению с другими странами), выпускать периодические издания, как специальные, так и общественно-политического плана, создавать учебные заведения. Одним из первых был создан, по инициативе высланных в 1922 году, Русский научный институт, слава о котором прогремела по всей Западной Европе.

    Конечно, русские эмигранты селились не только в Германии, Чехословакии или Франции. Среди стран рассеяния можно назвать прибалтийские государства, Финляндию, Болгарию, где, как и в Чехословакии, осуществлялась «Русская акция», конечно же меньшая по размаху, Югославию, король которой — Александр I — благоволил к славянам вообще и к русским — в частности[705], Великобританию, Италию, Бельгию, Испанию и другие. Пожалуй невозможно было найти какую-либо западноевропейскую страну, в которой не оказалось бы русских беженцев, не была бы создана русская колония, насчитывавшая от нескольких десятков до сотен тысяч человек. Несколько десятков тысяч человек осело в Китае, особенно в районе КВЖД[706]; несколько сотен в Японии, на территории французского Индокитая, в Австралии. В середине 1920-х годов эмигранты потянулись за океан — в США, в страны Южной Америки, в Африку.

    1920-е годы оказались по сути дела «золотым периодом» российской эмиграции. Причем, как в общественно-политическом, так и в культурном плане. И причиной тому являлись несколько факторов, кажущихся порой противоречивыми.

    Практически все двадцатые годы эмигранты жили надеждой на скорое возвращение, в их среде витал «чемоданный» дух: большинство из покинувших Россию, что называется дневали и ночевали на багаже, ожидая сигнала к возвращению. Свою роль в возвращенческих настроениях сыграли и известия о проводимой на родине новой экономической политике, и деятельность ряда политиков, ратовавших за прекращение «внутренней Гражданской войны», и стремление советских спецслужб расколоть эмиграцию[707].

    Все это вместе порождало и стимулировало активные политические споры, общественные дискуссии, выносившиеся из тесных эмигрантских квартир в просторные аудитории, на страницы периодической печати, трансформирующиеся в лекции, доклады, аналитические статьи, книги[708]. Споры эти не просто будоражили мысль, но и стимулировали эволюцию взглядов на, казалось бы, уже раз и навсегда сформулированные понятия и определения, корректировали оценки того или иного события, того или иного политического объединения. Именно «благодаря» вопросу о возвращении произошел раскол в рядах умеренных социалистов и левого крыла кадетов, часть которых выступала за прощение старых обид и отказа от противостояния, а часть занимала непримиримую позицию по отношению ко всему тому, что происходило в России.

    Сложившийся к середине 1920-х годов политический спектр российской эмиграции известный политик и общественный деятель П. Б. Струве[709] определял примерно так: «С одной стороны стоят доктринеры-монархисты, именующие себя легитимистами, стоящие за реставрацию и считающие законным наследником российского трона Великого Князя Кирилла; на другом конце находятся доктринеры-республиканцы, видящие необходимость установления в России республиканского строя; эта группа делится в свою очередь на две: буржуазную с П. Н. Милюковым[710] во главе и социалистическую во главе с А. Ф. Керенским»[711].

    Известный правовед Н. Н. Алексеев в своей классификации политических движений российской эмиграции в 1920-е годы, основанной на выдвигаемых эмигрантскими организациями рецептах спасения «гибнущей под большевиками России», был более категоричен: «Если поставить в центр внимания политическую сторону дела, то лекарей можно разделить на три группы. Первая из них — это сторонники заграничных, модных на Западе средств. Россию думают они исцелить, привив к ней новейший европейский строй в демократическом стиле. Хотят, иными словами, вылечить Россию, превратив ее в демократическую республику с социалистическим уклоном, как это ныне встречается во многих государствах Европы.

    Другая группа, диаметрально противоположная первой, предлагает лечить Россию средствами часто домашними, старинными, как она думает, испытанными и национальными. Россию спасти может только монархия, — и это вытекает из глубоких национальных особенностей русского народа как преимущественно монархического…

    Наконец, третья школа «лекарей» полагает, что излечение России возможно путем возвращения к тому политическому состоянию, которое установилось со времени первой революции (1905 год) и завершилось февральским переворотом 1917 года. Политический строй России в названную эпоху характеризуется как дуалистическая монархия — политическая форма, известная Западу, и не без основания, называемая «переходной»[712].

    С учетом реальных перспектив будущего политического действия либерально настроенный публицист А. С. Изгоев в своем капитальном труде «Рожденное в революционной смуте», анализируя политическую ситуацию в русской эмиграции в 1920-х годах, оценивал ее несколько по-иному. Он рассматривал всю политическую эмиграцию как состоящую из партий «правого направления» и политических объединений «левого направления». Все они, без исключения, представлялись ему чем-то вроде «штабов без армий». «Они, — по словам публициста, — не только не проявляют никакой организованной политической работы. Они утратили даже и вербовочную силу. Молодежь, очутившаяся в эмиграции, а тем более выросшая в ней, в старые партии — ни в правые, ни в левые — не идет»[713].

    Эти характеристики эмигрантских политических сил свидетельствуют о том, что в российской эмиграции, начиная уже с начала и с середины 1920-х годов доминировали политические движения, сложившиеся в России еще в предреволюционные и революционные годы. Вслед за Белыми армиями в эмиграцию ушел весь политический «обоз» дореволюционной России (кроме большевиков): с одной стороны — умеренные социалисты и кадеты, с другой — их недавние противники — монархисты, вплоть до самых крайне правых, которые, препятствуя проведению реформ, «внесли свою лепту в крушение России»[714].

    Но ситуация не оставалась статичной. Дореволюционные направления общественно-политической мысли, как «правые», так и «левые», создавались в атмосфере совершенно иной, чем та, которая возникла после революции, и которая эволюционировала в эмиграции. Мировоззрение, вызвавшее к жизни разрушительную русскую «революционность», не только изменилось, но гибло прямо на глазах. Распадались старые партии, уходили в небытие политики, навсегда забывались идеи и догматические лозунги. Один из российских изгнанников — Н. А. Бердяев, остро чувствовавший зарождение новых русских политических настроений и понимавший их взаимосвязь с эволюцией европейской политической мысли, отмечал: «Старый интеллигентский радикализм и старый интеллигентский социализм потеряли пафос и не имеют уже никаких глубоких идеологических обоснований… Мы живем в эпоху крушения и банкротства всех старых политических идеологий — консервативных, монархических, национальных, буржуазно-капиталистических, либеральных, демократических, социалистических. И банкротство это связано прежде всего с крушением духовных основ дореволюционного миросозерцания. Материализм нашел свой позорный конец в современном коммунистическом материализме. Разложился старый позитивизм, он изгоняется из самой нации, и старая рационалистическая вера кончается»[715].

    Оставшиеся дореволюционными по своему миропониманию и идеологии эмигрантские политические партии действительно были обречены на гибель. Прекрасно это понимая, российские эмигранты пытались по-новому понять причины произошедших в России катаклизмов: Первая мировая война, русские революции 1917 года, гибель монархии, Гражданская война, проигрыш Белого движения, укрепление Советской власти. Банкротство старого дореволюционного миросозерцания и мировосприятия, утопических догм и политических партий предопределяло появление в российской эмиграции целого ряда идеологических течений и организаций — «пореволюционных», провозгласивших и принявших рождение нового государства и нового мира, почувствовавших дыхание новой эпохи, не наступающей, а уже наступившей.

    Так, уже в конце 1921 года заявляет о себе политическое течение «сменовеховцев», название которому дал сборник статей «Смена вех», вышедший в Праге в июле 1921 года и вскоре перепечатанный в Советской России. Среди авторов известные в научной и общественной среде правоведы и публицисты: Ю. В. Ключников, Н. В. Устрялов, С. С. Лукьянов, А. В. Бобрищев-Пушкин, С. С. Чахотин, Ю. Н. Потехин.

    Основные проблемы, рассматриваемые «сменовеховцами», — русская революция, ее эволюция и эволюция большевизма; национально-государственные задачи России; возвращение русской эмиграции на родину. Авторы сборника «Смена вех», переосмысливая события недавнего прошлого, пришли к однозначному выводу: «Россия переживает не переворот, не бунт, не смуту, а именно великую революцию со всеми характерными ее особенностями»[716]. Новая экономическая политика воспринималась вестниками пореволюционной идеологии как закономерная трансформация революционного романтизма в будни повседневной жизни, в здравый смысл, как поворот революционного большевизма от утопии к прозе бытия. Казалось, налицо все признаки этого поворота: «Раньше был "немедленный коммунизм", — сейчас возрождается частная собственность, поощряется "мелкобуржуазная стихия", и о "государственном капитализме" говорится как о пределе реальных достижений. Была "немедленная мировая революция", — сейчас в порядке дня "ориентации на мировой капитализм, отказ от экстремистских методов борьбы с ним. Был боевой воинствующий атеизм", — сейчас в расцвете "компромисс с церковью". Был необузданный интернационализм, — сейчас "учет патриотических настроений" и приспособление к ним. Был правовернейший антимилитаризм, — но уже давно гордость революции — Красная Армия…»[717].

    Один из идеологов «сменовеховства» С. С. Чахотин писал: «Большевизм с его крайностями и ужасами — это болезнь, но вместе с тем это закономерное, хоть и неприятное, состояние нашей страны в процессе ее эволюции. И не только все прошлое России, но мы сами виноваты в том, что страна заболела. Болезни, может быть, могло и не быть, но теперь спорить и вздыхать поздно, родина больна, болезнь идет своим порядком, и мы, как русская интеллигенция, мозг страны, не имеем права стать в стороне и ждать, чем кончится кризис: выздоровлением или Смертью. Наш долг — помочь лечить раны больной родины, любовно отнестись к ней, не считаясь с ее приступами горячечного бреда.

    После каждой болезни в организме наблюдается появление новых сил, усиленный обмен веществ, оздоровление и укрепление. Нередко в самой болезни есть зачаток выздоровления, есть полезные начала. И вот, не боясь, надо признать, что в самом большевизме, наряду с ворохом уродливых его проявлений, есть несомненные здоровые начала, есть положительные стороны, отрицать которые трудно»[718]. Среди «положительных» факторов большевизма «сменовеховцы» указывали «национальное дело собирания распавшейся России», «создание крепкой дисциплинированной армии» и «гарантия невозможности возврата к прошлому»[719].

    Было ли «сменовеховство» пореволюционным течением российской политической эмиграции? Со всей категоричностью утверждать это вряд ли возможно, так как «сменовеховцы» порой противоречили сами себе, выстраивая свои прогнозы в русле дореволюционной умеренно-социалистической традиции, согласно которой будущая революция в России повторит основные признаки Великой Французской революции 1789–1794 годов. «Сменовеховцы» ошиблись во временном прогнозе как так называемого «Русского термидора», так и «Русского брюмера». Послереволюционное русское общество стало развиваться по иному сценарию. Компромисса с большевистской властью найти не удалось[720]. Заслужить признательность в эмигрантской среде — тоже. Кое-кто вернулся в Россию (уже Советский Союз) и сгинул на «бескрайних просторах» Архипелага ГУЛАГ, кто-то, разочаровавшись в собственных парадигмах, отошел от политической чехарды.

    В 1921 году в Болгарии появляется группа «евразийцев»[721]. В основном это были наследники идей Н. Я. Данилевского и К. М. Леонтьева, продолжатели той традиции русской мысли, которая отвергала общественные и политические ценности демократического, по терминологии «евразийцев» «мещанского» Запада, и придерживалась мнения об «особом пути России». Родоначальниками и интеллектуальными вождями евразийства стали относительно молодые тогда ученые: филолог Н. С. Трубецкой, музыковед и публицист П. П. Сувчинский, географ и экономист П. Н. Савицкий, правоведы В. Н. Ильин и Н. Н. Алексеев, философ-богослов Г. В. Флоровский, историки М. М. Шахматов, Г. В. Вернадский, Л. П. Карсавин и ряд других. В последующие годы некоторые из них, как, например, Г. В. Флоровский, отошли от этого движения. Но одновременно шел постоянный приток новых людей, среди которых были Н. А. Клепинин, П. М. Бицилли, Н. П. Толль, В. П. Шапиловский. Свою издательскую деятельность «евразийцы» начали с издания сборника «Исход к Востоку». Впоследствии они выпускали тематические альманахи «Евразийская хроника», «Евразийский временник» и «Евразийский сборник». В 1928–1929 годов издавали в Париже еженедельную газету «Евразия»[722]. К программным документам евразийства можно отнести и манифесты «Евразийство. Опыт системного изложения» (Париж, 1926 год) и «Евразийство. Формулировки 1927 года» (Париж, 1927 год).

    Сами себя «евразийцы» в идейно-теоретическом плане относили себя к «пореволюционерам»: «Евразийство есть пореволюционное политическое, идеологическое и духовное движение, утверждающее особенности культуры российско-европейского мира»[723]. В политическом отношении они считали себя «непредрешенцами». Сущность «непредрешенчества» заключалась в непредопределенности образа правления в «национальной России», который должен быть выбран самим русским народом. Однако, помимо формы правления, «непредрешенчество» оставляло открытым и целый ряд других, не менее важных вопросов: социальный строй, национальное устройство, земельные отношения и др.

    Ключевую роль в определении будущего образа существования, по мнению евразийцев, играло содержание «идеи-правительницы», то есть господствующей в обществе «доктрины-идеологии», «мысли нации», поиски которой они считали главной задачей своей деятельности. Идея становится «правительницей», а вся система власти оформляется в «идеократию». Центральная «идея-правительница», придающая тон и окраску культуре, является ее сущностью, структурирующим фактором. Вместе с тем ей принадлежит и роль изначальной основы, то есть архетипа данной культуры, на обнаружение которого направляется вся культурная деятельность (так называемый «поиск истины») в ее рациональных и бессознательных формах[724].

    Так же важна, по мнению евразийцев, сила, организующая общество в соответствии с «идеей-правительницей»: «Теоретическая разработка идеологии нужна, но не в ней центр тяжести. Необходимо создать новую партию, которая являлась бы носительницей этой новой идеологии и смогла занять место коммунистической»[725].

    В евразийстве было немало наивного и утопического. Их стремление подняться вне политических склок, возвыситься над «правыми» и «левыми» общественными движениями привело их в конечном счете к восприятию многочисленных политизированных решений не только в теории, но и в практике собственного, как им казалось оригинального движения. Их программа обновления России базировалась на авторитарных принципах жесткой идеологии, единой политической партии, так называемом «евразийском отборе»[726]. Допустимость сохранения в предполагаемом устройстве России большинства советских управленческих структур диктовалась не столько осознанием и объективной оценкой реального положения дел в стране, сколько соответствием общественной ситуации евразийским представлениям о принципах власти и механизме управления государством.

    Евразийский протест против марксизма, большевистской системы был закономерным для определенной части интеллигенции того времени, высланной или бежавшей из Советской России. Однако он не привел к какому-либо конкретному обновленному и конструктивному решению всего комплекса общественных проблем.

    Теоретические и конкретно-исторические взгляды «евразийцев» были попыткой отказаться от традиций дореволюционной общественно-политической мысли, якобы заведшей российскую империю в «тупик безысходности». Они протестовали не только против традиционных политических объединений и, в частности, либеральных партий, идей либерализма в общественно-политической жизни, но и против либеральных концепций с их устремленностью к прозападнической ориентации.

    Рассмотрение многих вопросов российской истории доводилось «евразийцами» — без должного фактического основания и, часто, предвзято — до крайностей. Освещение русского прошлого и настоящего отражало неприятие «евразийцами» понимания русской истории в русле западноевропейских стран. Бескомпромиссная ставка «евразийцев» на человека, на «симфоническую личность, культуру» сопровождалась полным отрицанием общечеловеческой культуры, подчинением личности евразийской идеологии, непримиримым отношением к — нонконформизму во всех сферах общественной жизни: от религиозной до научной.

    При решении всего спектра вопросов евразийцы проявляли максимализм, характерный для русской интеллигенции. Не стоит сбрасывать со счетов и то, что евразийцы были порождением сложного времени гибели старой России, революций и Гражданской войны, эмиграции и столкновения с новой Советской Россией.

    Русская армия без России

    В ноябре 1920 года русская эскадра под командованием генерала барона П. Н. Врангеля пришла в Константинополь. По договоренности с союзным командованием, гражданские беженцы сошли на берег. Вместе с ними ряды армии покинули те военные, кто решил записаться в гражданские беженцы. Но большинство чинов врангелевской армии предпочли остаться на военной службе.

    По соглашению с союзным командованием, армейские части, сведенные в корпус, под командованием генерала А. П. Кутепова, были размещены на полуострове Галлиополи. Казачьи части под командованием генерала Ф. Ф. Абрамова — на острове Лемносе. Небольшой русский воинский контингент был размещен в турецком городе Чаталджа. Русские военные корабли под командованием адмирала М. А. Кедрова, совершив переход по Средиземному морю, встали на якорь в тунисском порту Бизерта. Русская армия оставалась достаточно внушительной вооруженной силой, находившейся непосредственно у границ Советской России. А потому большевистские спецслужбы стремились ослабить военную эмиграцию во что бы то ни стало.

    В первую очередь, путем создания комитетов «Союза за возвращение». Несмотря на то, что под воздействием «Союза» ряды армии покинули несколько тысяч человек, главным образом казаков, поверив амнистии советского правительства, цель «Союза» в общем не была достигнута. Вернувшихся ждала незавидная участь. Практически все они были репрессированы (за исключением тех, кто был «предназначен» для рекламных целей проводимой акции), рядовых участников Белого движения ссылали в северные и дальневосточные губернии, младший и средний офицерский состав расстреливали, как правило без суда и следствия, генералов сначала привлекали к преподавательской работе, а затем они уничтожались, причем при загадочных обстоятельствах.

    Однако к тому времени процесс «распыления» Русской армии принял необратимый характер, те небольшие средства, что имелись в распоряжении барона Врангеля иссякли, а союзники необходимой поддержки не оказали. Воинские части таяли на глазах: офицеры и рядовые оставляли расположения военных лагерей и военную службу вообще, перебираясь в различные страны Западной Европы и Американского континента, туда, где была возможность заработать себе на жизнь.

    К середине 1920-х годов в военной эмигрантской среде сложилась довольно непростая ситуация. В 1921 году в Болгарии чинами 1-го армейского корпуса было создано Общество галлиполийцев, или Галлиполийский Союз, призванный объединить чинов Русской армии, служивших в Галлиополи, Лемносе и Бизерте. Командующий 1-м армейским корпусом генерал А. П. Кутепов стал первым председателем Правления общества галлиполийцев. Устав Общества был подписан генералами М. Н. Репьевым, В. К. Витковским, А. В. Фоком, А. В. Туркулом, Л. Н. Баумгартеном, полковником Сорокиным, капитанами Мащенко и Рыбинским и бароном В. Х. фон Даватцем. Устав был направлен в город Сремски Карловцы, где в то время размещался штаб генерала П. Н. Врангеля, который одобрил его[727].

    Основой организации галлиполийцев, а в будущем и Русского общевоинского союза — РОВС, стали те организационные структуры, которые создавались с целью поддержки и объединения кадров войсковых частей, входивших в состав 1-го армейского корпуса, Донского корпуса, а также Кавалерийской и Кубанской дивизий. Всего около 30 подразделений. Как правило, все они признавали главенство генерала П. Н. Врангеля.

    Основная масса чинов РОВС к середине 1920-х годов окончательно перешла на самообеспечение и более-менее обустроилась на новых местах, продолжая считать себя не отставниками, а находящимися в длительном отпуску. Наиболее активная часть воинской эмиграции старалась воспитывать подрастающее поколение в русском национальном духе на основе православной веры. Русские эмигранты, главным образом из военной среды, долгие годы отказывались принять гражданство страны проживания. Еще в 1925 году в специальном распоряжении РОВС говорилось: «Принятие нашими чинами иностранного подданства является совершенно недопустимым и угрожающим интересам нашего общего дела». Позднее, уже в 1930-х годах руководство РОВС было вынуждено смягчить свою прежнюю установку, выразившуюся в следующих словах: «К лицам, принявшим иностранное подданство, а также ранее вышедшим из Союза, никаких препятствий к возвращению в будущем в ряды Русской армии чиниться не будет»[728].

    Многие из бывших участников Белого движения сумели найти свое место в новых эмигрантских условиях, сохраняя и связи со своими однополчанами. Так, генерал Харжевский к середине 1920 года приехал из Софии в Прагу, чтооы закончить свое образование. Из Праги он уехал в город Пшибрам, где поступил в Горную академию, которую успешно закончил, получил диплом горного инженера. Переехав в Прагу, он работал по специальности и одновременно руководил организациями галлиполийцев в Чехословакии.

    Еще в 1920-х годах лекции по штабной, разведывательной и контрразведывательной работе чешским офицерам читал русский генерал П. Ф. Рябиков — в прошлом профессор Николаевской военной академии. На всем протяжении всех 1920-х годов он оставался одной из центральных фигур в структурах РОВС в Праге.

    Следующий этап «распыления» Русской армии после этапа «чехословацкого» начался в 1923–1926 годах, когда из Болгарии, Сербии, Польши во Францию и Бельгию планомерно и организованно переселились около 10 тысяч чинов РОВС. Во Францию и Бельгию переехали штабы некоторых частей соединений врангелевской армии (штаб 1-го армейского корпуса, штабы Корниловского ударного, Марковского пехотного, Дроздовского стрелкового полков, Атаманское училище, Кубанское Алексеевское и некоторые другие). В Париже поселился с семьей генерал А. П. Кутепов. В 1927 году из Белграда в Париж переехало Главное правление Общества галлиполийцев во главе с генералом М. Н. Репьевым.

    В Париже в 1920-е годы были открыты Высшие военные курсы генерала Н. Н. Головина, входившие в структуры РОВС. Филиалы этих курсов были открыты в Белграде и Брюсселе. Помимо курсов генерала Головина в 1920-х годах русскими военными в европейских странах были созданы и другие военно-учебные структуры — русский кадетский корпус в Югославии, стрелковые курсы князя И. И. Максутова в Белграде, школа подхорунжих в Белище и Белом Монастыре — так же в Югославии. Русская стрелковая дружина имени генерала П. Н. Врангеля в Брюсселе и унтер-офицерские курсы в Ницце на юге Франции.

    Патриотическим воспитанием подрастающего поколения школьного возраста занимались «скауты-разведчики», «соколы» и «витязи». Таким образом создавался резерв для полковых и училищных объединений, входивших в РОВС.

    На протяжении 1920-х годов важным центром Русского Зарубежья оставались Балканы. Даже после завершения «распыления», в Югославии военные составляли высокий процент среди русских эмигрантов. В Югославии многие русские военные были приняты на службу в королевскую армию с сохранением офицерских чинов. Это касалось в первую очередь военных топографов, генштабистов, летчиков, преподавателей высших военных учебных заведений. Первоначально были приняты на службу целые подразделения врангелевской армии, как например, кадры Крымского конного полка, Гвардейского казачьего дивизиона и бугские уланы[729].

    В начале 1928 года после тяжелой и скоротечной болезни в Брюсселе скончался генерал П. Н. Врангель. В Праге сворачивалась Русская акция, многие западноевропейские государства устанавливали в Брюсселе дипломатические отношения с Советской Россией и под разными предлогами старались ликвидировать эмигрантские военные организации на своих территориях, многих бывших военных увольняли с работы или брали с них подписку о неучастии в военизированных эмигрантских структурах. Для военной русской эмиграции наступал новый этап, гораздо более сложный чем предыдущий.

    Наука и культура

    Большинство эмигрантов все же оставались трезво мыслящими людьми. Они прекрасно понимали, что одними политическими спорами и дискуссиями сыт не будешь. Существовала обратная сторона медали: постоянная трескотня грозила обернуться непоправимой трагедией, культурным разрывом между «стариками» и «молодежью». Если первые ушли из России, имея за своими плечами огромное интеллектуальное наследство, то вторым из-за политических споров старших грозила опасность остаться без осознания себя частицей великой российской культуры. Именно поэтому, уже с самого начала 1920-х годов стали возникать многочисленные учебные заведения, в которых преподавательский состав был представлен лучшими педагогами дореволюционной России.

    В Берлине — это уже упомянутый Русский научный институт (преподавательский состав: экономисты С. Н. Прокопович, М. В. Бернацкий, А. А. Чупров, A. M. Пумпянский, Б. Д. Бруцкус, А. П. Марков, А. И. Угримов, A. M. Мелких, А. А. Овчинников (ректор); юристы — А. И. Каминка, A. M. и Е. М. Кулишеры, инженер В. И. Ясинский и др.); Кооперативные курсы (лекции читали известные в дореволюционной России практики кооперативного дела — Х. А. Барановский, Н. В. Малолетенков, Е. О. Стенцель-Ленская, З. С. Стенцель-Ленский, Е. А. Фальковский).

    В Праге были созданы: Русский юридический факультет при Карловом университете (профессора — историк А. А. Кизеветтер, биолог М. М. Новиков (последний выборный ректор Московского университета), юрист П. И. Новгородцев, литературовед А. Л. Бем, юрист С. В. Завадский, филолог-славист Л. В. Копецкий, приват-доценты, экономисты и юристы — Н. С. Жекулин, С. С. Кон, К. И. Зайцев, П. А. Остроухов и др.); Русский институт сельскохозяйственной кооперации (преподавали С. В. Маракуев, И. В. Емельянов, Д. Н. Иванцов, В. М. Безнин, В. А. Косинский, В. Ф. Тотомианц, П. Н. Савицкий, В. Э. Брунст и др.); в 1923 году были открыты Педагогический институт им. Яна Каминского (директор — профессор С. А. Острогорский, преподаватели И. И. Лапшин, Н. О. Лосский, С. И. Гессен) и Русский народный университет переименованный затем в Свободный университет, несколько позже Русский коммерческий институт (У. О. Жиляев); семинарий академика П. Н. Кондакова, известного своими работами в археологии и истории; Славянский институт, множество краткосрочных курсов[730].

    В Болгарии функционировал Русский коммерческий институт в Варне. В Польше русским ученым-эмигрантам создать свои учебные заведения не удалось, они преподавали в государственных университетах и частных гимназиях. Были созданы русские отделения и при ряде университетов и политехнических институтов в странах Прибалтики.

    В Югославии в Белграде также в начале 1920-х годов действовал Русский народный университет и его филиал в одном из центров проживания русских эмигрантов — городе Суботица. Из нескольких десятков преподававших в университете русских эмигрантов назовем только экономистов П. Б. Струве, А. Д. Билимовича, юристов М. П. Чубинского и А. В. Маклецова, Е. В. Спекторского, экономиста и правоведа Б. С. Ижболдина и др.

    Пожалуй наибольшей известностью пользовался Институт русского права и экономики при юридическом факультете Парижского университета. В Париже функционировали Франко-русский институт социальных и политических наук, Русский коммерческий институт (преподавали — финансист и библиофил П. Н. Апостол, юристы Б. Е. Шацкий, П. Н. Гронский, Л. Г. Барац) и Русский Высший технический институт (инженеры В. П. Аршаулов, В. Д. Варенов, А. В. Дейша и др.).

    В Болгарии курсы лекций по экономике и праву, финансам и статистике читали С. С. Демосфенов и П. М. Богаевский, Н. В. Долинский; В Англии (Русский народный университет) — историк М. И. Ростовцев, юрист А. Е. Мейендорф, экономист В. П. Литвинов-Фалинский, инженер М. В. Брайкевич; в Юрьевском университете правовед М. А. Курчинский и Ю. Д. Филиппов; в Бельгии доктор экономики Е. А. Радецкий.

    Уже в первой половине 1920-х годов в большинстве стран Западной Европы были созданы Русские академические группы (РАГ), уникальные по своему смыслу и содержанию деятельности организации. Одной из первых Русская академическая группа была создана во Франции — 14 мая 1920 года[731]. Инициаторами ее создания выступили российские эмигранты — ученые, политические деятели, журналисты и писатели. Практически в это же время РАГ появились в Германии, Чехословакии, Польше, Болгарии, Югославии и прибалтийских странах[732]. Очень сильна по научному потенциалу была академическая группа в Эстонии, ее костяк составляли правоведы с мировой известностью[733]. Исключение представляли Бельгия, Нидерланды, Дания, где русские колонии по численности были очень маленькими и русская научная элита предпочитала входить на правах структурных единиц в РАГ в Париже. В Великобритании академическая группа была создана только в 1923 году и включала в себя всего семнадцать членов. Здесь функции РАГ приняли на себя Русское экономическое общество[734], деятельностью которого руководил известный в России и за рубежом инженер-строитель и меценат М. В. Брайкевич, и преподаватели Русского народного университета.

    Общее собрание представителей научной, творческой и политической общественности российской эмиграции во Франции, принявшее решение об образовании РАГ, очертило, причем весьма скромно, крут ее задач — «научная работа и поддержание связи с учеными, учебными учреждениями, взаимная моральная поддержка, подготовка молодых ученых, помощь поступающим в высшие учебные заведения»[735]. В течение первого года существования РАГ в Париже ее возглавлял сначала Е. В. Аничков, которого в 1921 году сменил П. Н. Гронский.

    Академические группы в других странах в сущности скопировали свои «уставы» с русско-парижского варианта. Расхождения были, по сути дела, минимальными: так, например, в Югославии и Болгарии, кроме чисто научных целей, РАГ ставили задачу поддержания и развития связей между славянскими народами. Для этого создавались специализированные общества, как, например, «Русская матица»[736].

    Однако уже через год — полтора после организации РАГ стало ясно, что ограничивать деятельность академических групп лишь задачами морально-этической и научной консолидации невозможно. На повестку дня выдвигались проблемы материальной поддержки ученых и студентов, создания «рабочих мест» для эмигрантской профессуры, финансирования научных проектов и изданий, организации ученых советов и защиты диссертаций.

    При Институте русского права и экономики Парижского университета[737] действовал Ученый совет по защите диссертаций. Председательское кресло бессменно занимал А. Н. Анцыферов, возглавивший РАГ в Париже с 1923 года. Благодаря этому Ученому совету в 1920-е и 1930-е годы ученых степеней были удостоены такие известные в эмигрантской среде исследователи, как юристы Г. К. Гинс и В. В. Энгельфельд[738], преподававшие на Русском юридическом факультете в Харбине[739], экономисты: Б. С. Ижболдин[740], прославившийся впоследствии своими трудами в области истории и экономики, в частности — как автор так называемой теории «исторического синтеза»[741], А. В. Соллогуб[742], С. М. Стефановский[743] и ряд других. Представители французской науки, входившие в состав Совета, отмечали огромную практическую ценность большинства исследований. Ученая степень позволила многим занять соответствующее своему интеллекту и своим знаниям место в иерархии западноевропейского общества, претендовать на вакантные места в европейских и американских высших учебных заведениях.

    Ученый совет и руководство Института права и экономики, благодаря своим связям с французскими политическими кругами, сумели организовать и ряд оплачиваемых стажировок своим соискателям в архивах и библиотеках ряда крупнейших европейских стран сроком от полугода до года. Это дало возможность ученым в более сжатые сроки подготовить свои исследования.

    Однако подготовка научных кадров осуществлялась не только во Франции. Другим своеобразным научным центром можно считать и Прагу. Здесь, во время заседаний Совета русских профессоров, в состав которого, в разное время, входили руководители РАГ в Чехословакии П. И. Новгородцев, П. Б. Струве, Е. В. Спекторский, В. А. Францев, был осуществлен ряд успешных защит магистерских диссертаций. В отличие от Парижа, русские ученые-эмигранты, проживающие в Чехословакии, сохранили традиции дореволюционной научной элиты: предоставление исследования на степень магистра сохранялось и предваряло докторскую диссертацию. Стоит отметить две защиты — И. В. Емельянова[744] («Кооперативные организации среди земледельцев») и П. А. Остроухова («Очерки Нижегородской ярмарки в XIX веке»), которые привлекли внимание научной эмигрантской и западноевропейской общественности[745].

    Деятельность членов РАГ не ограничивалась только научными делами. Огромную часть времени и сил они отдавали организации и налаживанию работы структур, связанных с делами русских эмигрантов и соблюдением прав человека — дело не менее важное, чем научные изыскания. Например, ряд членов РАГ в Париже входили в Комитет французской секции российской Лиги прав человека и гражданина, юридическую комиссию при Русском эмигрантском комитете, Общество просвещения беженцев из России[746]. Поскольку большинство в РАГ составляли юристы и экономисты, то юридическая помощь совмещалась с финансовой. Шел активный поиск средств, могущих поддержать эмигрантов хотя бы в первое время. Сотрудники правозащитных обществ и комитетов, союзов и комиссий буквально «стучались» во все двери — государственные и коммерческие организации, к частным лицам, стремясь заручиться поддержкой. Наиболее нуждающимся РАГ даже оказывал материальную (правда очень скромную) помощь, порой из своих собственных средств, собранных среди членов группы.

    Не отставали от своих коллег и русские эмигранты в Праге и Белграде, Берлине и Софии, Риге и Лондоне. Но наибольшее внимание РАГ уделяли студентам, тем, кто готовился прийти на смену первому поколению русских ученых-эмигрантов. Детище РАГ в Париже — Общество русских студентов для изучения и упрочения славянской культуры, являло собой настоящий центр притяжения эмигрантской молодежи. Здесь проходили не только встречи научного и культурного плана, но и отмечались юбилейные даты, устраивались вечера, сложился даже студенческий хор, которым руководил все тот же неутомимый председатель РАГ А. Н. Анцыферов. Наряду с культурной и просветительской «подпиткой» студенты получали информацию об экономическом и социальном уровне развития того или иного государства, о колебаниях курсов валют и цен акций на важнейших биржах мира, возможностях и объемах рынка труда, сведения об эмиграционной политике и проч., — все это способствовало формированию объективного мировоззрения и адаптации к новым жизненным реалиям.

    В Чехословакии в 1920-е годы проходили так называемые «збраславские пятницы» — своеобразный интеллигентско-научный «салон», на заседаниях которого приглашалась и вся эмигрантская молодежь. Там обсуждались как проблемы далекой родины, так и насущные вопросы эмигрантского бытия. Выступали юристы, разъяснявшие суть того или иного закона, экономисты-практики, пытавшиеся проанализировать возможные хозяйственные перспективы той или иной западноевропейской страны, журналисты и политические деятели, объясняющие особенности государственного устройства стран, на территории которых существовала русская диаспора. Чтобы собрания эти не носили сугубо академический оттенок, приглашались поэты, писатели, музыканты.

    Огромное место в жизни российских колоний в 1920-е годы занимали исследовательские образования. Такие, например, как кружок «К познанию России», имевший своей целью «обследование причин, объясняющих ход культурного развития русского народа в прошлом и выяснение условий, могущих благоприятствовать его успешному социально-экономическому развитию в будущем»[747]. Членам кружка, среди последних стоит отметить долголетнего соратника С. Ю. Витте П. П. Мигулина, удалось не только сплотить вокруг себя достаточно известных в научной среде личностей, но и издать материалы исследований[748]. Свою лепту внесли и члены «Кружка изучения России» (руководитель — историк В. Л. Иванов)[749], «специализировавшиеся» на истории России времен XVIII–XIX веков.

    Особое место занимают созданные в 1920-е годы общества и центры, ставившие задачу исследования хозяйственного организма России: Экономический кабинет профессора С. Н. Прокоповича (Берлин, затем — Прага), Русское экономическое общество в Лондоне, Русское экономическое общество в Югославии, торгово-промышленный и финансовый союз, Торгово-промышленный комитет (два последних — во Франции). Цель последних объединений — потребность и «моральная принудительность» в ознакомлении русской эмиграции, в особенности — ее молодежи, с процессами и явлениями, происходящими в России. Эту задачу в экономической и связанной с ней правовой области и пытались разрешить созданные экономические общества.

    Исследованию вопросов исторического прошлого и настоящего России были призваны созданные в середине 1920-х годов Институт изучения России в Праге[750], раз, личные региональные общества, как, например, Общество сибиряков[751], национальные академии. В различных западноевропейских университетах и исследовательских центрах российскими учеными были прочитаны специальные курсы лекций, дающие возможность по достоинству оценить интеллектуальный потенциал эмигрантской элиты. Так, по инициативе комитета русской интеллигенции, подобный курс лекций был прослушан сотрудниками Института изучения Восточной Европы в Риме; профессора Русского научного института в Берлине выступали с лекциями в Голландии и Дании, а русские эмигранты, проживающие в Польше — в странах Прибалтики.

    В 1923 году в Праге состоялся Съезд русских деятелей сельского хозяйства, в ходе которого с докладами, как по вопросам общественно-политическим, так и чисто агрономическим, выступали, собравшиеся практически из всех западноевропейских стран русские эмигранты — экономисты, правоведы, кооператоры и агрономы-практики[752]. С 1924 года в Париже функционировало Общество друзей русской книги, которое определяло свою задачу, как изучение, охрану и распространение сведений о русской книге[753].

    Нет возможности перечислить все созданные и функционировавшие в 1920-е годы научно-исследовательские общества и объединения. Да и нет в этом необходимости, важно другое. Деятельность всех их была направлена на сохранение и развитие памяти о прошлом и изучение настоящего России, на воспитание у подрастающей эмигрантской молодежи любви и уважения к своей родине, на сохранение связей (пусть односторонних) с далекой, и по расстоянию и по духу, Россией.

    Особое место в истории российской эмиграции занимает периодическая печать, наибольшее число наименование которой приходилось именно на 1920-е годы. Пальма первенства несомненно принадлежала в рассматриваемый нами период трем газетам — «Последним новостям» (Париж), «Возрождению» (Париж), «Рулю» (Берлин), и литературному журналу «Современные записки» (Париж)[754]. Первая из газет (редактор П. Н. Милюков) отражала взгляды левого крыла кадетской партии, однако маститых литераторов на страницах газеты публиковали, как правило, вне зависимости от их взглядов. «Возрождение» — газета, издававшаяся на деньги одного из русских нефтедобытчиков и меценатов — А. О. Гукасова, сумевшего сохранить, а затем и приумножить, свое состояние. Однако, если до конца 1920-х годов издание можно было охарактеризовать, как «право-кадетское» (редактор П. Б. Струве), то после смены редакции и редактора и ухода из газеты большинства сотрудников, «Возрождение» трансформировалось в откровенно монархический «боевой листок».

    Что касается «Современных записок», то ими руководили бывшие эсеры М. О. Цейтлин, В. В. Руднев, М. В. Вишняк, И. И. Бунаков-Фундаминский. Политическая ориентация последних, однако, мало сказалась на подборе авторов. Ставка делалась прежде всего на талантливость. Исключение составил случай с отклонением публикации четвертой главы Набоковского «Дара».

    Свою роль сначала в консолидации эмиграции, а потом в ее размежевании по политическим пристрастиям, сыграли «Русская мысль», «Россия», «Россия и славянство», «День», «Студенческие годы», «Воля России», «Крестьянская Россия» и другие издания, появившиеся в 1920-е годы, издававшиеся на средства той или иной политической партии и, естественно, отражавшие определенную систему взглядов.

    Именно в периодической печати наиболее ярко высветились типичные черты российской интеллигенции: нетерпимость, неумение прислушаться к чужому мнению, удивительный и ничем необъяснимый романтизм, тяга к утопиям, равнодушие к идеям меркантилизма, на которых базировалось экономическое благополучие Запада, невосприимчивость к урокам истории[755]. Порой дело доходило до терактов, например, покушение на П. Н. Милюкова и убийство видного деятеля кадетской партии В. Д. Набокова в 1923 году в Берлине, или до «общих дел» с бывшим противником — связь отдельных сторонников евразийского движения, движения младороссов с агентами советских спецслужб, участие бывших высших чинов Белой армии в тайных операциях ОГПУ.

    Эмигранты оставались в массе своей людьми высокообразованными[756] и ничто человеческое им было не чуждо. Эмигрантов интересовала и художественная литература и поэзия, и кинематограф, и театр, и прочее и прочее. 1920-е годы ознаменовались целым каскадом изумительных, в этих областях, событий, изданий, имен. В двадцатые годы в Париже творили: маститые писатели и поэты, «сделавшие» себе имя еще в России — Иван Бунин и Александр Куприн, создатели литературного салона «Зеленая лампа» Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский, Михаил Осоргин и Владислав Ходасевич. От «стариков» не отставала и молодежь, во весь голос о себе заявили Борис (Боб) Поплавский и Георгий Адамович, Анатолий Штейнгер и Николай Гронский. Благодаря последним уже в 1920-е годы в литературных кругах Западной Европы заговорили о так называемой «Парижской школе» в русской поэзии и прозе.

    Для литературоведа и критика Модеста Гофмана и художника Ю. П. Анненкова, поэта К. Д. Бальмонта и искусствоведа А. Н. Бенуа, публициста В. В. Вейдле и артиста А. В. Вертинского Париж был не только «вторым домом», но и источником вдохновения, не просто местом сосредоточения соотечественников, но и благодарных слушателей, поклонников, читателей и учеников.

    Не отставала от французской столицы и Прага. Волей судьбы здесь оказались известный писатель Е. Н. Чириков и драматург А. Т. Аверченко, геолог и палеонтолог Н. И. Андрусов, историк Г. В. Вернадский и поэтесса Марина Цветаева. Список можно было бы продолжить. Для многих эмиграция, как это ни покажется странным, помогла раскрыть собственное дарование, найти своего читателя и свой собственный стиль в искусстве. При материальной поддержке Чехословацкого правительства в 1920-е годы это было наименее болезненно.

    В Берлине в этот период, наряду с «гениями пера», такими как Ю. И. Айхенвальд, трагически погибшем в конце 1920-х годов, во весь голос заявляли о себе совсем молодые тогда Владимир Сирин (Владимир Владимирович Набоков), Михаил Горлин и Сергей Гессен, Раиса Блох. Наверстывало упущенное время так называемое «потерянное поколение», чей расцвет пришелся на время революций и Гражданской войны, — поэт и публицист Илья Британ и философ и юрист Георгий Ландау.

    В Италии нашли приют Н. Д. Боборыкин и А. В. Амфитеатров, слава которых вошла уже в зенит, но чьи имена в общественной среде эмиграции оставались на слуху до самой смерти этих двух российских писателей. В Варшаве «осел» тот, чьи романы представляли собой «лакмусовую бумажку» общественных настроений начала XX века — М. П. Арцыбашев. Правда в эмиграции его голос слышался все реже и реже.

    На театральных подмостках мира блистал Федор Иванович Шаляпин; его туры шли непрерывной чередой. В 1920-е годы казалось не было на карте такого уголка (за исключением России), где бы он не побывал, всегда, правда, возвращаясь в свое имение под Биарицем. Здесь, в тиши, он продолжал свою работу над мемуарами, которые, сразу же после их выхода в свет, были запрещены в Советском Союзе.

    В парижском театре «Феллина», в лондонских «Апполо» и «Колизеум» с триумфальным успехом шли спектакли художественного театра «Летучая мышь» под руководством режиссера Н. Ф. Балиева. Импресарио Сергей Дягилев и его труппа «Русский балет» покоряла «Grand-Opera», «Гёте-лирик», Театр Сары Бернар. Поистине открытием для европейской публики явилось выступление Иды Рубинштейн в балете «Истар» Л. Стаатса («Grand-Opera», 1924 год). Не отставал от нее танцовщик и балетмейстер Вацлав Нижинский, английская публика «сходила с ума» от несравненной Анны Павловой.

    С 1923 года в Париже поселился Марк Шагал, который сразу же вошел в европейскую художественную элиту. До всемирной известности было еще далеко, а в 1923–1927 годы он подготовил 96 офортов, концовок и заставок к «Мертвым душам» Н. В. Гоголя. В Осеннем салоне (Париж, 1923 год и 1924 год), в салоне Независимых живописи и графики (там же, 1924 год), парижской галерее Шарпантье (1924 год), в Питсбурге (1925 год, 1927 год), в Венеции (1926 год, 1927 год), на выставке русского искусства в Брюсселе (1928 год), Праге (1928 год) демонстрировались произведения художника Филиппа Малявина. Среди участников выставки русского искусства в Японии (1926–1927 годы) и в парижских галереях В. Гиршмана и Бернхейма всеобщее внимание привлекали работы З. Е. Серебряковой.

    Материальное положение

    Все начинания требовали значительных затрат. В 1920-е годы существовало, по крайней мере, три — четыре основных финансовых источника.

    Первый — помощь государственных структур стран эмиграции: министерств иностранных дел, министерств просвещения и проч. Особо необходимо подчеркнуть роль уже упомянутых нами так называемых «русских акций», в первую очередь — в Чехословакии; меньшими по размаху были соответствующие мероприятия в Болгарии и Югославии. Большинство представителей РАГ поддерживали дружественные отношения с местной общественностью, что позволяло надеяться на доброжелательность при разрешении вопросов, связанных с финансовой поддержкой различных программ помощи эмигрантам.

    Второй — финансирование со стороны эмигрантских организаций коммерческой направленности: например во Франции — Торгово-промышленный и финансовый союз в Париже, Объединение деятелей русского финансового ведомства. Эти объединения финансировали большинство научно-исследовательских конференций, учебные заведения коммерческого и технического профиля, командировки, издание книг и специализированной периодики.

    Третий источник — пожертвования частных лиц, в том числе и самих членов РАГ, как правило на именные стипендии, например, стипендия имени известного во Франции экономиста Н. Н. Зворыкина для студентов, специализировавшихся в области экономики[757].

    РАГ очень внимательно следило за стипендиатами, и даже после окончания ими высшего учебного заведения наблюдали за судьбой своих бывших воспитанников. Мало того, и учредители стипендий, и распорядители снабжали своих питомцев сопроводительными и рекомендательными письмами, облегчая им, тем самым, процесс приспособления к новым условиям.

    Четвертый источник — сборы, осуществляемые самими эмигрантами посредством разного рода благотворительных акций. «Спасение утопающих — дело рук самих утопающих» — реальность бытия эмигрантов. Несмотря на всевозможную помощь и поддержку, они прекрасно понимали, что рассчитывать придется в первую очередь самим на себя. И благотворительные акции, этот испытанный прием интеллигенции еще в 70–80-х годах XIX века, эмигранты использовали в полной мере. Средства шли не только на оказание материальной помощи, но и на оплату медицинского обслуживания.

    Интересен и немаловажен следующий факт. Тот или иной источник являлся для РАГ превалирующим в зависимости от конкретной страны, экономического и социального уровня населения и ряда других факторов. Так, например, в Чехословакии, в 1920-е годы, несомненно ведущую роль играли средства, поступавшие в рамках уже упомянутой «Русской акции». То же самое было в Югославии и Болгарии. В Германии преимущество оставалось за благотворительной помощью. Во Франции эмигранты делали ставку на частные пожертвования и поступления от коммерческих структур. В Великобритании — в основном за счет частных лиц.

    Все поступавшие в распоряжение академических групп средства подлежали расходованию соответственно конкретным программам. Все доходы и расходы тщательнейшим образом фиксировались, решение о расходах принимались, как правило, общим собранием, в крайнем случае передоверяя права председателям РАГ, но требуя от них подробных отчетов. Ежегодные отчеты и собрания стали для 1920-х годов обычным делом. Как признавались сами эмигранты, они научились считать деньги.

    Определенная часть средств уходила и на такие программы, как создание курсов по изучению языков, где эмигранты имели возможность, за счет средств академической группы либо повысить свое знание языка, либо получить первые уроки в его освоении. Выделялись средства и на организацию переселения части диаспоры или отдельных ее членов в различные страны, как, например, из Чехословакии и Франции в Южную Америку. Так, в конце 1920-х годов осуществлялся проект переселения части казаков-землепашцев из Восточной Европы в страны Латинской Америки — Парагвай, Уругвай, Аргентину и Перу.

    Русские академические группы поддерживали тесные связи с Русской православной церковью. Эти контакты позволяли ученым взаимодействовать с деятелями РПЦ в вопросе адаптации российских эмигрантов[758]. Проводились совместные благотворительные вечера, отмечались юбилейные даты, осуществлялись сборы пожертвований в пользу малоимущих, на поддержку высших учебных заведений и проч. Создавались опекунские советы, цель которых — «поддержание на плаву» российских гимназий, пансионов и библиотек. В советы эти входили как представители русской церкви, так и члены РАГ.

    Обращаясь к судьбам русской эмиграции, просто невозможно обойти стороной обыденную жизнь — поиск средств ради хлеба насущного, покупки одежды и обуви, оплаты жилья, обучения детей, медицинского обслуживания и прочее. Огромному количеству бежавших из России пришлось нелегко, хотя бы по тому, что на родине они жили за счет процентов с банковских вкладов, с собственных имений или ценных бумаг, а порой, влачили жизнь «на русское авось». Потеряв в результате революций, Гражданской войны и эмиграции источники существования, им пришлось идти искать работу, о которой в прежние времена и не думали. Так, например, бывшие офицеры и генералы Русской армии, осевшие во Франции переквалифицировались в водителей такси, а казакам пришлось спускаться в угольные забои или трудиться грузчиками в портах.

    Искать работу пришлось всем — от известных в России отпрысков дворянских фамилий до вчерашних безымянных гимназистов. Исключения в виде социального обеспечения были редкостью. Учились русские эмигранты и считать заработанные деньги, мало кто стремился, как в былые времена, поистратиться в казино или шикарном ресторане. Зарплату расписывали на самое необходимое. В первую очередь — на страховку по болезни или инвалидности (многим россиянам подобные траты были в новинку, но без них, как оказалось, никуда), в пенсионный фонд, на оплату квартиры и обучение детей. Скромность в одежде и еде отличала российских эмигрантов, и по этим двум признакам их безошибочно определяли и в Париже, и в Лондоне и в Нью-Йорке.

    Вообще процесс адаптации проходил крайне медленно и болезненно, нередки были сообщения о самоубийствах! Причины последних — неустроенность быта. Выживали самые крепкие и выносливые, не чурающиеся любой работы, умеющие считать каждую копейку, использующие все предоставленные эмигрантам права. И, конечно, самое главное, что поддерживало русских беженцев — «плечо» соседа и готовность прийти на помощь терпящему несчастье одноплеменцу. Многочисленные благотворительные фонды российской эмиграции (обладая совершенно крошечными суммами) опирались в своей деятельности на многочисленный слой малоимущих, прекрасно понимая, что именно последние, а не отдельные эмигрантские «нувориши» поддержат «братьев по несчастью».

    Об эмиграции можно говорить много и по разному. Ее потенциал, научный, культурный, политический и проч., мог сокращаться до критических размеров, но он никогда не мог сам о, ликвидироваться. И заслуга в самосохранении и самоидентификации принадлежит первой волне эмиграции. Именно двадцатые годы явились для культурного слоя эмиграции своеобразным «золотым десятилетием», когда не просто огромный творческий багаж передавался от одного поколения другому, но когда зарождались новые имена, формировались новые направления, создавались новые школы, и русская культура обогащалась новыми достижениями, появление которых в самой России было тогда немыслимым.

    Глава X

    Опора на собственные силы или кредит мировой революции?

    (С. А. Павлюченков)
    «Новая оппозиция»

    Кампанию против Троцкого в 1923–1924 годах Сталин проводил уже с точным прицелом на решение задач следующего этапа борьбы за личную власть. Обострение отношений в «тройке» стало проявляться едва ли не сразу после ее возникновения. Еще в июле 1923 года Зиновьев очень раздраженно писал Каменеву о том, что их противники говорят о какой-то тройке: «На деле нет никакой тройки, а есть диктатура Сталина»[759].

    В такой нестабильной ситуации Сталину был просто необходим публичный скандал с Троцким, чтобы отвести все внимание своих компаньонов на борьбу с ним. И то, что Троцкий обрушился именно на Зиновьева и Каменева, в связи с их поведением в октябре 1917 года, заставив тех защищать свое большевистское реноме перед широкой партийной аудиторией, было настоящим подарком для Сталина.

    17 июня 1924 года в докладе «Об итогах XIII съезда РКП(б)» на курсах секретарей укомов при ЦК партии он бросил несколько замечаний в адрес своих союзников. Каменеву достался упрек в «беззаботности насчет теории, насчет точных теоретических определений». Зиновьев получил свою долю критики за тезис о «диктатуре партии как функции диктатуры пролетариата», который вызвал острые споры и недовольство среди части партийных масс. 20 июня эта часть выступления Сталина была опубликована главным редактором «Правды» Бухариным в Центральном органе партии и ознаменовала начало открытой фазы развития противоречий среди «сплоченного» коллектива антитроцкистов в Политбюро.

    Заключительный акт борьбы с Троцким стал для тройки очередным эпизодом внешнего проявления внутренних противоречий. При решении судьбы Троцкого большинство ЦК поддержало Сталина против Зиновьева и Каменева, настаивавших не только на снятии его с военных постов, но и на удалении из Политбюро. Нельзя сказать, что у Сталина было более лояльное отношение к Троцкому, скорее наоборот. Но Сталину требовалось приоткрыть свои разногласия с Зиновьевым и Каменевым, чтобы прозондировать собственные позиции и подсчитать голоса сторонников в ЦК перед началом нового этапа давно намеченного и настойчиво проводимого им плана по укреплению личной власти.

    Если борьба с Троцким в основном протекала под личиной разного рода исторических реминисценций в плане борьбы «ленинизма» с «троцкизмом», то вытеснение Зиновьева и Каменева с руководящих трибун шло под знаменами определения политической стратегии партии на ближайший период.

    1925 год стал годом максимального развития новой экономической политики и раскрепощения индивидуального хозяйства. Однако зримые успехи в восстановлении национального хозяйства одновременно обнажили и ограниченный, не универсальный характер новоэкономических принципов. Фактически, решив проблему восстановления хозяйства, нэп как собственно экономическая политика себя исчерпал, несмотря на то, что его социальные аспекты еще какое-то время продолжали сохранять свое значение. Большевики подошли к довоенному рубежу общецивилизационных задач развития российского общества, старые проблемы возродились в новой, красной оболочке.

    Понять сущность любого исторического периода, а тем более революции и нэпа, исходя из содержания и масштаба тех «нескольких» лет, которые они охватили собой, невозможно. Предпосылки к социальному перевороту, начавшемуся в 1917 году складывались столетиями и приняли революционный, разрушительный характер лишь потому, что отяжелевшее от пережитков и ослабевшее общество не нашло сил модернизировать свои традиционные противоречия и вывести их на новый виток развития с достаточным пространством для маневра.

    В принципе, русская революция и ее социальные сложности в контексте глобальных проблем человеческого развития были явлением частным и специфическим. Главная задача, которая обострилась перед Россией в начале XX века, как страной по-прежнему претендующей на самостоятельное мировое значение, это — индустриализация экономики и урбанизация общества, то есть подтягивание к уровню возраставших требований современной цивилизации. Старое общество и царский режим в силу перегруженности социальными противоречиями и многовековыми пережитками не сумели ответить на вызов времени. Мировая война совершенно ослабила их, а наступившая революция окончательно похоронила.

    После мучительной революционной операции по социальному преобразованию общества и восстановления национального хозяйства перед новыми и энергичными политическими силами, прежняя задача вновь встала в полный рост. По причине внутренней специфики советского общества она уже утратила свой прямолинейный национальный прагматизм «Великой России» и предстала облаченной в новые одежды коммунистической партийной доктрины. «Бесклассовое общество», «царство труда» и т. п. — вся эта идеологическая шелуха была терпима в реальной политике лишь постольку, поскольку доктрина научного коммунизма не противоречила, а напротив, всецело было ориентирована на приоритетное развитие промышленности. Партийная программа построения социалистического общества предполагала рост индустриального сектора экономики, изменения социальной структуры общества за счет увеличения численности рабочего класса. Топтание партии в рамках нэпа таило в себе угрозу скатывания на позиции интересов частного капитала и мелкокрестьянского хозяйства. Требовался промышленный рывок, для которого были необходимы инвестиции, вложения капитала. В СССР необходимого капитала не было. Объективно существовали два источника получения необходимых средств: внутренний — за счет увеличения налогов, ужесточения эксплуатации населения страны, и внешний — кредиты и помощь более развитых промышленных стран Запада. Попытки приманить западных капиталистов за счет раздачи концессий еще при Ленине неизменно оборачивались ничтожным результатом. Вопреки ожиданиям коммунистического руководства обещаемые проценты на капитал не стали для мировой буржуазии достаточной платой за риск сотрудничества с враждебным и непредсказуемым партнером. Уверенность в том, что мировое хозяйство не может восстановиться без российских ресурсов, оказалась неоправданной. Вместо отпавшей России на выручку западноевропейской буржуазии пришли Северо-американские штаты с их потенциалом и планом Дауэса.

    Вопрос о концессиях в большевистском руководстве представляет собой наиболее характерный пример разного рода шатаний в попытках примирить революционную идеологию и государственный прагматизм. Вначале — категорическое отрицание, национализации и конфискации. Затем, еще в период военного коммунизма, в 1919 году идея концессий возникает как обходной путь политического соглашения. Далее несколько лет концессионных разговоров и в 1925 году вновь поворот вспять. Сталин еще не был готов к тому, чтобы приглушить идеологическую войну против буржуазного общества и встать на позиции развития нормальных межгосударственных отношений с капиталистическими странами. В условиях незавершенной борьбы за власть он боялся ослабления верного ему ЦК в результате деидеологизации внешней политики. Идеология, наряду с кадровой политикой, продолжала оставаться важным инструментом партийной верхушки в укреплении своей власти. Поэтому летом 1925 года Сталин решительно выступил против попыток со стороны «работников внешней торговли» отбросить партийную доктрину интернационализма[760].

    Идеологический барьер стал непреодолимым препятствием на пути интеграции хозяйства СССР в мировую систему, поэтому помощь и кредиты Запада могли подойти к коммунистическому руководству Советского Союза только в случае победы там социалистических революций. Только «мировая революция» могла стать внешним кредитором строительства социализма в СССР.

    В случае признания партией внешнего источника как единственно возможного и «мировую революцию» как основного кредитора строительства социализма в СССР, внешнеполитический аппарат РКП(б) в лице Исполкома Коминтерна и его председателя Зиновьева приобрели бы доминирующее значение в партийной политике. Отсюда идеологическая полемика вокруг вопроса о возможности построения социализма в отдельно взятой стране приобрела вполне практическое значение в борьбе за власть.

    Противостояние сталинской фракции и «новой оппозиции», как стали называть группировку Зиновьева и Каменева, нарастало подспудно. Ленинград, где Зиновьев, бессменный председатель исполкома Ленсовета, давно практиковал подбор кадров по критерию личной преданности, стал основной опорной базой «новой оппозиции». Весной 1925 года ЦК воспрепятствовал созданию в Ленинграде нового теоретического органа партии, который зиновьевцы хотели противопоставить центральному журналу «Большевик».

    В марте 1925 года произошел окончательный организационный развал тройки, тройка более уже не собиралась. В апреле Каменев при поддержке Зиновьева на заседании Политбюро заявил, что технико-экономическая отсталость СССР является непреодолимым препятствием для построения социализма. Нельзя утверждать, что «рыхлому» и всегда «правому» Каменеву наравне с Зиновьевым была столь близка доктрина мировой революции. Со своей постоянной осторожностью, зачастую доходящей до откровенной трусости, Каменев, который в 1924–1925 годах на посту председателя Совета труда и обороны фактически руководил экономикой страны и прекрасно разбирался в ее проблемах, сумел заранее, задолго до Бухарина и Сталина, просчитать неизбежность «военно-феодальной» эксплуатации крестьянства и в очередной раз, как в Октябре семнадцатого, убоялся непредсказуемых последствий.

    Фронтальное столкновение «новой оппозиции» и фракции Сталина произошло в конце апреля 1925 года за кулисами XIV-й партийной конференции. Зиновьев представил на ЦК тезисы «О задачах Коминтерна и РКП(б) в связи с расширенным Пленумом ИККИ», в которых проводилась мысль о том, что победа социализма может быть достигнута только в международном масштабе. Пленум ЦК отверг проект Зиновьева и поручил специальной комиссии переработать его. Переработка заключалась в том, что комиссия заменила тезис о том, что построение полного социалистического общества в такой отсталой стране как Россия невозможна без «государственной помощи» более развитых в технико-экономическом отношении стран[761] утверждением, что «партия пролетариата должна прилагать все усилия к тому, чтобы строить социалистическое общество» в уверенности, что это строительство может быть и наверняка будет победоносным, если удастся отстоять страну от всяких попыток реставрации[762].

    Однако, попытки «новой оппозиции» изменить расстановку сил в свою пользу серьезным образом подрывались очевидным спадом революционной волны в Европе в 1925 году и были легко отбиты сталинским большинством в ЦК. Вместе с тем, общие решения конференции не акцентировали разногласий и оставили партию балансировать на узком месте, не указывая какого-либо определенного направления политики. Наряду с решениями в духе ликвидации пережитков военного коммунизма и максимального использования товарно-денежных отношений, облегчения условий применения наемной рабочей силы в сельском хозяйстве, конференция одновременно предусматривала проведение мер, фактически ограничивающих эффективность этих механизмов. Давалась установка на вытеснение капиталистических элементов из кооперации, кулаков из соворганов. Давая добро на рост товарного крестьянского хозяйства, конференция принимала меры по притеснению ее наиболее типичных представителей — зажиточных крестьян под лозунгом борьбы с кулачеством. Не были поддержаны разведочные намеки Бухарина на то, что для крестьянства колхозы не являются столбовой дорогой к социализму.

    Весь 1925 год сталинская группировка посвятила тщательной, буквально аптекарской, подготовке очередного XIV съезда партии. Сталин также пытался прощупать позицию Троцкого и через третьих лиц делал ему осторожные намеки по поводу возможного сотрудничества. В начале октября на Политбюро по предложению Молотова было решено поручить отчетный доклад Цека на съезде Сталину. Зиновьев возмутился таким посягательством на свое «исконное» право, унаследованное им от Ленина. Начало оформляться открытое противостояние двух группировок.

    Накануне октябрьского пленума в адрес ЦК поступило заявление, подписанное Зиновьевым, Каменевым и их сторонниками, в котором они предлагали начать в партии открытую дискуссию по спорным вопросам. Публичная полемика всегда была слабым местом застольной команды Сталина, поэтому он благоразумно предпочел уйти от принципиальной постановки вопросов на пленуме и еще сильнее налег на рычаги аппаратных комбинаций. Пленум ЦК принял никакую, совершенно обтекаемую резолюцию по поводу работы среди деревенской бедноты, в которой говорилось об опасности правого, кулацкого и недопустимости левого, антисередняцкого уклонов, звучали правоверные призывы о необходимости сохранения союза рабочих и крестьян. Как всегда, подготавливая разгром своих соперников, Сталин для облегчения маневра предпочитал разыгрывать перед партией роль «золотой середины». В связи с подготовкой к XIV съезду РКП(б) специальным обращением «Ко всем организациям, ко всем членам РКП(б)» ЦК дал директиву активного вовлечения широких партийных масс в обсуждение выносимых на съезд вопросов. Призывами провести обсуждение без давления руководящих партийных органов, «без казенщины, без бюрократических отписок от критики»[763] сталинский аппарат начал широкомасштабную подготовку к выборам делегатов на предстоящий съезд.

    В сентябре 1925 года Зиновьев издал брошюру под названием «Ленинизм». В противовес всем предыдущим решениям и постановлениям ЦК и конференции Зиновьев утверждал, что Ленин считал возможным в одной стране лишь захват власти пролетариатом, но победа социализма в СССР возможна только в случае победы пролетариата в Европе и Северной Америке. Зиновьев делал шаг навстречу Троцкому, подчеркивая, что он правильно указывает на невозможность победы социализма в СССР. Брошюра Зиновьева стала основной теоретической базой для объединения антисталинских сил в партии. Как ни был Каменев в Москве скован опекой кремлевского руководства, он предпринимал усиленные попытки организовать сплоченный блок сторонников в московской парторганизации. Секретарь ленинградского губкома РКП(б) П. А. Залуцкий открыто выступил с обвинением сталинского большинства ЦК в перерождении и термидорианстве. Открытую кампанию против фракции Сталина вела «Ленинградская правда». На ее страницах выступали видные деятели новой оппозиции: Г. Я. Сокольников, Г. Е. Евдокимов, А. Д. Саркис и другие.

    В декабре 1925 года с начала кампании выборов делегатов на XIV съезд в партийной печати и на собраниях разворачивается широкая открытая полемика между сторонниками «новой оппозиции» и сталинским партаппаратом. Десять суток длилась открывшаяся 1 декабря 22-я ленинградская губпартконференция. Ни телеграмма Политбюро, ни письмо Сталина не смогли переломить общее антицековское направление конференции ленинградских коммунистов, которые, поддержав лозунги «новой оппозиции», выбрали исключительно ее сторонников делегатами на партийный съезд.

    Однако в Москве, на которую лидеры новой оппозиции возлагали большие надежды, их ожидала полная катастрофа. Секретариат Цека давно тайно переманил на свою сторону секретаря московской партийной организации, зиновьевского протеже Н. А. Угланова, который уже в течение длительного времени вел двойную игру, а 5 декабря на московской предсъездовской конференции со всей партийной верхушкой столицы открыто перешел на сторону сталинцев.

    Это был тяжелейший удар по оппозиции, который сразу свел ее и без того призрачные шансы на победу к нулю. Зиновьевцы пытались исправить положение и накануне открытия XIV съезда 12 декабря ленинградское руководство решилось обратиться с «Декларацией» к руководству московской организации с предложением без ведома ЦК обсудить важнейшие политические вопросы и совместно выступить на съезде. Фракция «новой оппозиции» приобрела свои окончательные формы.

    Примечательно, что как «новая оппозиция», так и группировка Сталина, учитывая известный им опыт борьбы с Троцким, пытались спровоцировать друг друга на первый шаг по принципиальному и гласному размежеванию позиций перед съездом. ЦК выносил уклончивые постановления в духе развертывания «демократии» на общем фоне осуждения фракционности. Сторонники Зиновьева и Каменева вели открытую пропаганду своих идей под громогласными призывами солидарности с политикой ЦК. Пошла ожесточенная полемика с оперированием цитатами и контрцитатами из «священных» писаний Ленина, о которых кто-то из оппонентов заметил Зиновьеву, что в них, как у дядюшки Якова, «товару про всякого».

    Было бы неверным полагать, что борьба происходила между мобилизованным аппаратом сталинского Цека и беззаветными подвижниками из «новой оппозиции», вооруженной только своими идеями. Здесь столкнулись два принципиальных, но разноуровневых типа политической организации. У Зиновьева вся постройка держалась на принципе подбора кланового характера и все в конечном счете зависело от степени личной преданности ставленника, что конечно не давало никаких гарантий от «неожиданностей», подобных измене Угланова.

    Сталинская группировка олицетворяла более высокую ступень организации — госаппарат в его кадровой сердцевине. Это была уже государственная система, механизм, который в меньшей степени зависел от воли отдельных людей и который закономерно продемонстрировал во внутрипартийной борьбе преимущества, так сказать, «прогресса» над «варварством», превосходство цивилизованных форм организации.

    Выборы делегатов на съезд, проводившиеся в начале декабря на краевых и губернских партконференциях, определили послушный аппарату Цека состав съезда и предрешили поражение «новой оппозиции», хотя XIV съезд вошел в историю правящей партии, как уникальный по накалу страстей и упорству борьбы. Киров в те дни писал жене, что «на съезде у нас идет отчаянная драка, такая, какой никогда не было»[764].

    Генсек Сталин прочел довольно невыразительный отчетный доклад ЦК. Ленинградцы потребовали выслушать содоклад Зиновьева, который выступил с развернутым обоснованием тезиса о невозможности строительства социализма в одной экономически отсталой стране. Каменев от лица оппозиции выступил за возвращение Секретариата ЦК к его первоначальному состоянию технического, исполняющего органа и возрождение полновластного Политбюро, которое объединяло бы всех политиков партии: «Мы не можем считать нормальным и думаем, что это вредно для партии, если будет продолжаться такое положение, когда Секретариат объединяет и политику и организацию и фактически предрешает политику»[765].

    Главным в тактике оппозиционеров на съезде была попытка отстранения от руководства партии сталинской группировки, они добивались снятия Сталина с поста Генерального секретаря ЦК, мотивируя тем, что он не способен обеспечить единство партии и выражать волю ее большинства. Но Ленинград в 1925 году не обладал силой и влиянием Петрограда 1917 года. Сталинской фракции удалось изолировать ленинградскую делегацию, практически единственную, поддержавшую выступление «новой оппозиции», и добиться одобрения съездом политической и организационной линии ЦК РКП(б). В резолюции по отчету ЦК съезд подтвердил курс на построение полного социалистического общества в СССР в условиях капиталистического окружения.

    Однако для окончательного поражения оппозиции этого было мало. Сталину требовалось разгромить зиновьевцев в их цитадели — в ленинградской парторганизации. Еще в дни съезда ЦК принял решение о назначении ответственным редактором «Ленинградской правды» И. И. Скворцова-Степанова. В Ленинград была направлена группа представителей ЦК из числа делегатов съезда с целью пропаганды решений съезда и развертывания кампании по перевыборам руководства партийной организации. 5 января 1926 года ЦК партии утвердил новый состав секретариата ленинградского губкома и Северо-западного бюро ЦК во главе с С. М. Кировым. Аппарат ЦК мобилизовал целую армию агитаторов, наводнивших партийные ячейки города и «разъяснявших» антиленинский характер зиновьевской группы. В ходе неоднократных, повторных собраний парторганизаций эмиссары ЦК добивались осуждения позиции ленинградской делегации на съезде и одобрения решений съезда. Тот же Киров в письме Орджоникидзе от 16 января сообщал, что собрания порой принимают такой чрезвычайный характер, что в отдельных углах аудитории среди коммунистов дело доходит до настоящего мордобоя[766]. Стали проводиться перевыборы бюро парторганизаций, а затем и райкомов партии, где находились сторонники Зиновьева. Состоявшиеся в начале февраля чрезвычайные районные и уездные конференции, а затем и 23-я Ленинградская губернская конференция завершили организационный разгром «новой оппозиции» в Ленинграде.

    Зиновьев потерял Ленинград, одновременно решением Политбюро был снят с ключевого экономического поста Каменев вместе с упразднением занимавшейся им должности председателя Совета труда и обороны. Другой видный оппозиционер Сокольников потерял портфель наркома финансов.

    С января 1926 года Сталин, имея большинство и в Цека и в Политбюро, начал пожинать плоды своей многолетней работы. Однако вкус их оказался горек. Если в выборе путей и средств сокрушения политических соперников у генсека и его окружения сомнений почти не возникало, то по конкретным вопросам государственной политики таковых имелось великое множество. Партийная линия нэпа с трудом поддавалась произвольному выправлению. Непрерывная ожесточенная борьба с оппозицией серьезно отравляла жизнь сталинской котерии, но вместе с тем, в некотором смысле и облегчала ее. В частности, в выборе устойчивых политических ориентиров. Если надпочвенная левая оппозиция в лице Троцкого бросала лозунг «сверхиндустриализации», то, естественно, реакция Цека шла в обратном направлении — на «укрепление союза рабочих и крестьян». Если та же левая, но уже в лице Зиновьева и Каменева, поднимала знамя «мировой революции», то в ответ звучал призыв — даешь «опору на собственные силы». Опосредованным образом внутрипартийная борьба с левыми благотворно влияла на крестьянскую политику государства, заставляя углублять принципы новой экономической политики.

    Условия нэпа полагали два крайних принципа, из которых постепенно оформилась та дилемма, в чьих тисках сталинское руководство будет извиваться до конца всего периода. То есть, либо суровый нажим на имущее крестьянство, как предлагал Троцкий и его воспреемники из «новой оппозиции», либо создать этому крестьянству возможность для беспрепятственного накопления и далее «стричь» частное хозяйство во имя индустриализации по мере его укрепления. Последний вариант был грамотно сформулирован наркомфином Сокольниковым и несколько позже приобрел скандальное звучание в вульгарном лозунге «Обогащайтесь!», сорвавшемся у Бухарина в апреле 1925 года на собрании актива московской парторганизации. Отрицательная, но заметно заторможенная реакция Сталина на вульгарность «любимца партии», говорит о том, что в 1925–26 годах, в пик внимания партии к частному хозяйству, эта линия могла бы быть позитивно воспринята большинством руководства, если бы не была столь вопиюще неполитична в обстановке борьбы с левыми.

    В апреле 1925 года, XIV партийная конференция скромно сказала о необходимости быстрых темпов развития металлопромышленности. Последовавшие сразу пленум ЦК и III съезд Советов в мае поставили ряд конкретных вопросов об обновлении основных фондов промышленности. Через год, в апреле 1926-го, в условиях более свободных от необходимости оглядываться на оппозицию, очередной пленум ЦК вновь подтвердил курс на ускоренный рост группы «А» в промышленности. Однако, источники роста еще по-прежнему предполагалось отыскивать в толщах нэпа. Пленум воспроизвел иллюзию того, что «экспроприация непроизводительных классов (буржуазии и дворянства), аннулирование долгов, сосредоточение доходов от промышленности, госторговли (внутренней и внешней) и всей кредитной системы в руках государства и т. п. — сами по себе дают возможность такого накопления внутри страны, которое обеспечивает для социалистического строительства темп развития индустрии»[767].

    Эта длинная сентенция может служить образцом совершенно необоснованного оптимизма. Результаты экспроприации и аннулирования долгов были в свое время успешно истрачены на революцию. В действительности оставалось только третье — манипулировать ценами в условиях фактической монополии торговли, да еще это загадочное «т. п.», чье содержание станет вполне понятным самим авторам резолюции только через несколько лет. А до того Политбюро еще три года будет пытаться изыскивать внутренние резервы путем маневрирования ценами, эмиссий, займов и прочей финансовой вольтижеровки.

    К осени 1926 года было официально закреплено, что промышленность СССР достигла довоенного уровня. XV конференция ВКП(б), заседавшая в октябре — ноябре 1926 года, постановила в относительно минимальный исторический срок «нагнать, а затем и превзойти» уровень индустриального развития передовых капиталистических стран. Источники вновь были указаны те же, что и на апрельском пленуме ЦК: накопления госпромышленности, бюджетное перераспределение средств из других отраслей в пользу промышленности, привлечение сбережений населения через займы. То есть все методы, основанные на «огромных возможностях нового общественного строя», на возможности полного государственного произвола в национализированном секторе, финансах и торговле. В принципе все это было реально, но чересчур виртуозно и тонко для тогдашнего госаппарата, чьи «огромные возможности» тащили за собой еще более гигантские недостатки в виде его ископаемой, динозаврической громоздкости и неповоротливости.

    Поскольку в новом Политбюро еще оставались надежды на то, что средства для индустриализации промышленность сможет заработать сама, то весьма чреватый последствиями вариант налогового обложения деревни был отвергнут. Перелистали Ильича и вспомнили, что в последние годы им владела идея «тейлоризации» производства. Но слишком одиозный термин, заимствованный из организации капиталистической потогонной системы, был неподходящим для страны «диктатуры пролетариата» по чисто идеологическим соображениям, поэтому кампания получила более благозвучное название «рационализации» промышленного производства, и была признана главным условием увеличения внутрипромышленных накоплений.

    Троцкистско-зиновьевский блок

    В 1926 году после разгрома «новой оппозиции», отрешения ее от бремени власти и очищения от бюрократической скверны, зиновьевцам уже ничто не мешало солидаризироваться с Троцким на основе его тезиса о бюрократическом перерождении партаппарата, к которому еще ранее примкнули остатки группировок децистов, «рабочей оппозиции» и «рабочей группы». С весны 1926 года из этой разношерстной среды начала оформляться единая троцкистско-зиновьевская оппозиция. На апрельском 1926 года пленуме ЦК ВКП(б) Троцкий и Зиновьев выступили общим фронтом против большинства ЦК по вопросам индустриализации. Требовали принятия программы форсированной индустриализации. То же повторилось и на последующем июльском пленуме ЦК. Троцкий, Зиновьев и Каменев стали совместно выступать на заседаниях Политбюро, в различных районах страны устраивались конспиративные собрания для выработки тактики борьбы с большинством ЦК и его аппаратом. В лесу под Москвой, на даче у участника оппозиции Лашевича было организовано нелегальное фракционное совещание, где звучали призывы к объединению для наступления на сталинскую фракцию в ЦК.

    Оживление деятельности оппозиции было специально рассмотрено в июле 1926 года объединенным пленумом ЦК и ЦКК. После доклада секретаря ЦК Куйбышева с заявлением от имени 13 оппозиционеров выступил Троцкий. Заявление «13-ти» содержало выработанную платформу объединенного троцкистско-зиновьевского блока. Она включала в себя критику официального тезиса о возможности построения социализма в СССР, который был назван «сомнительным новшеством», и обвинение партийно-государственного аппарата в буржуазном перерождении. Подавляющим большинством пленум осудил деятельность оппозиции, чья растущая фракционность, по определению пленума «привела к игре с идеей двух партий»[768]. В специальной резолюции пленума «По делу тов. Лашевича и др. и о единстве партии» констатировалось, что все нити фракционных шагов оппозиции ведут к аппарату Исполкома Коминтерна во главе с членом Политбюро Зиновьевым. За фракционную деятельность Зиновьев был выведен из Политбюро. В состав высшего партийного органа в качестве кандидатов были введены пять сторонников Сталина. Сталин готовился вырвать у оппозиции единственный сохранившийся в ее руках аппарат Исполкома Коминтерна. Оппозиционеры попробовали действовать в низах и овладеть некоторыми первичными организациями партии, но на октябрьском пленуме ЦК подверглись дальнейшим репрессиям.

    Осенью 1926 года сталинским окружением вновь под флагом борьбы с фракционностью и за единство партийных рядов была инсценирована дискуссионная кампания. Дискуссия, проведенная по отработанной схеме, дала возможность подготовить и поставить вопрос об оппозиции на октябрьском объединенном пленуме ЦК и ЦКК. Пленум утвердил проект постановления, предложенный Кировым от имени членов ЦК — ленинградцев, в котором работа Зиновьева в Коммунистическом Интернационале признавалась невозможной ввиду того, что он не выражает линии ВКП(б) в Коминтерне. Постановление освобождало Троцкого от обязанностей члена Политбюро, а Каменева — кандидата в члены Политбюро. Состоявшаяся вскоре XV конференция ВКП(б) приняла развернутую резолюцию «Об оппозиционном блоке в ВКП(б)». Лозунг о построении социализма в одной стране окончательно приобрел статус официальной политики. Троцкистско-зиновьевский блок не получил на конференции ни одного голоса, что свидетельствовало о повсеместном вытеснении оппозиции из партийных органов среднего уровня.

    Новый всплеск активизации оппозиции вызвало серьезное поражение китайских коммунистов в результате провала одобренной сталинским руководством политики союза компартии Китая с Гоминьданом. В конце мая 1927 года Троцкий, Зиновьев, Смилга, Евдокимов и другие направили в Политбюро ЦК письмо-платформу, подписанное 83 участниками троцкистско-зиновьевского блока. По их мнению, провалы сталинского руководства на внешнеполитической арене являлись бесспорным свидетельством неверности политики ЦК в принципе. В заявлении «83-х» теория о возможности построения социализма в одной стране объявлялась мелкобуржуазной и не имеющей ничего общего с марксизмом-ленинизмом. «Неправильная политика ускоряет рост враждебных пролетарской диктатуре сил: кулака, нэпмана, бюрократа. Это ведет к невозможности использовать в должной мере и должным образом имеющиеся в стране материальные ресурсы для промышленности и всего государственного хозяйства… приводит к усилению капиталистических элементов в хозяйстве Советского Союза — особенно в деревне»[769].

    Основным условием для разрешения насущных вопросов в области хозяйственного строительства оппозиционеры называли оживление внутрипартийной демократии и усиление живой связи партии с рабочим классом. Установившийся внутрипартийный режим ослабляет диктатуру пролетариата в ее классовой основе, заявляла оппозиция. В июне 1927 года на заседании президиума ЦКК ВКП(б) Троцкий обвинил партийное руководство в термидорианстве — перерождении.

    Объединенная оппозиция пыталась восторжествовать на просчетах сталинского руководства, однако, если внимательно присмотреться к политике сталинской команды в 1926 году и сопоставить ее с программой левой оппозиции, то очевиден тот факт, что правящее большинство фактически приняло к исполнению и практически реализовало все основные пожелания оппозиции. Политика раскрепощения частного хозяйства резко пошла под гору, ограничения по выборам в Советы обеспечивали усиление административного нажима на деревню, налоговый пресс был нажат до отказа, цены на промтовары в соотношении с ценами на сельскую продукцию достигли предельной высоты. И, наконец, даже то требование оппозиции, которое было публично ошельмовано как демагогия, также принято — на восстановление промышленности был ассигнован звонкий «миллиард».

    Оппозиция играла роль того путала, под прикрытием которого фактические мероприятия власти казались умеренными при всем их максимализме. Новый 1927 год поставил перед ней очередной вопрос: Как выйти из того тупика, в который завела страну реализация программы оппозиции? Сталин и его команда начали обнаруживать намерения существенной корректировки политики вправо. Эмигрантская пресса сверхчутко отозвалась на некоторые места из доклада Сталина 7 декабря на VII расширенном пленуме ИККИ, где говорилось о допущении «новой буржуазии», использовании ее опыта и знаний для советского хозяйственного строительства[770]. В этом увидели возвещение союза Политбюро с новой нэпмановской буржуазией и сделали вывод, что в Кремле «ее величество реакция положила все четыре копыта на престол власти»[771]. Казалось, в унисон этому звучали и заявления руководителя промышленности, председателя ВСНХ Куйбышева о необходимости предоставления больших оперативных возможностей отдельным государственным предприятиям и выведения из-под мелочной опеки централизованных трестов.

    Начало 1927 года ознаменовалось для политики Политбюро некоей мучительной двусмысленностью, которая вскоре переросла в неприкрытую растерянность и дезориентацию. Весной линия Политбюро потерпела двойное поражение: внутри страны, где выяснился окончательный провал политики ценового нажима на деревню и на международной сцене в результате унизительных скандалов в Англии и сокрушительного поражения в Китае. Как тогда острили по аналогии с 1904 годом, Кантон для большевиков стал «Мукденом». Все это на время ослабило нажим на левую оппозицию. Троцкий был вновь возвращен в Главконцесском и дело дошло до того, что редакция «Большевика» сочла возможным поместить дискуссионные статьи Преображенского и Смилги, которые жестоко издевались над Бухариным и Микояном, одержавшими такую блестящую «победу» над оппозиционерами, обвинявшимися в политике повышения цен, а в результате сами привели к громадному раздвижению ценовых «ножниц».

    Вначале, с 1923 года борьба среди наследников Ленина происходила в среде посвященных, в тайниках высших учреждений, затем Троцкий попытался перенести ее в более широкие партийные аудитории. В 1925 году «новая оппозиция» придала борьбе совершенно невиданный со времен дискуссии о профсоюзах охват и масштаб, чем ускорила свое удаление от всяческого участия в руководстве страны. Однако, сплотившиеся левые не склонили знамен и в 1926 году развили подпольную работу в партии, появились намеки на «теневой» фракционный аппарат в недрах нового троцкистско-зиновьевского блока. Наконец, обессилев безответно биться в кулуарах охваченной Сталиным партийной структуры, левые оппозиционеры, ободренные кризисом 1927 года, решили искать опоры в массах. Затишью пришел конец. 9 мая Зиновьев, выступая на формально непартийном собрании, посвященном Дню печати, обратился с апелляцией к беспартийным против партии и ее руководящих органов, тем самым нарушив «все традиции большевистской партии и элементарную партийную дисциплину»[772].

    Политика вышла на улицу. Подхватив почин Зиновьева, 9 июня Троцкий выступил на демонстрации, устроенной оппозицией на Ярославском вокзале под предлогом проводов Смилги, получившего ссыльное назначение на Дальний Восток. При этом пылкие обличительные речи лидера оппозиции слушали не только оппозиционеры, но и случайная публика, находившаяся на вокзале. Смысл речей был один: долой сталинскую диктатуру, долой Политбюро. Тысячная толпа, горячие аплодисменты — все это было так близко бывшему кумиру революционной толпы. После этого на июньском заседании Президиума ЦКК Троцкий выдвинул «совершенно неслыханные клеветнические» обвинения партии в термидорианстве[773], как было отмечено в постановлении ЦК — ЦКК.

    Советский «термидор» и «термидорианцы»

    Обвинения, кстати сказать, были давно «слыханные». Почти два года назад секретарь ленинградского губкома РКП(б) Залуцкий, сторонник Зиновьева, уже открыто выступил с обвинениями сталинского большинства в ЦК в перерождении и термидорианстве. Однако только Троцкому было дано возвысить их звучание до нужного принципиального уровня, достигающего «ушей» политаппарата.

    Изначально в исполнении Троцкого обвинение левыми сталинского аппарата в термидоре имело ввиду прежде всего тот процесс в партии, который выразился в росте слоя отделившихся от массы, обеспеченных, связавшихся с непролетарскими кругами и довольных своим социальным положением большевиков, аналогичных слою разжиревших якобинцев, которые стали отчасти опорой и исполнительным аппаратом термидорианского переворота 1794 года.

    «Термидор». Это запретное сменовеховское слово с легкой руки левой оппозиции на какое-то время прочно вошло в словесный обиход компартии, утвердилось на страницах советской печати и было подхвачено заинтересованными наблюдателями на Западе. Пестрая братия оппозиционеров рассчитывала дать уничтожающую характеристику сталинскому аппарату с помощью яркого образа давно отгремевшей эпохи. Эмиграция пыталась разгадать зыбкими путями исторических аналогий то невиданное, что вошло в историю со властью Партии. Между тем, метод исторической аналогии, насколько он нагляден и доходчив, ровно настолько и условен, поскольку специфика исторического развития как раз и заключается в том, что оно никогда не повторяет себя.

    Троцкий это хорошо понимал, поэтому его раздумья о большевистском «термидоре» всегда сопровождались тучей оговорок и пространными толкованиями эпизодов европейской истории, помогавшими свести исторические концы с его субъективными идеалистическими началами. Троцкий, со свойственным ему полемическим даром и задором политического бойца предложил на суд истории свою талантливую ограниченность. Лично для него революция закончилась и начался «ползучий термидор» с отстранением Ленина от дел и началом триумфа Сталина. «Сталинизм вырос путем разрыва с ленинизмом», — утверждал он[774], намекая на свое узурпированное право быть революционным наследником вождя.

    Однако он не мог предоставить никаких серьезных доказательств к тому, чтобы за основу критериев измерения революционности можно было взять интересы и политические амбиции именно его, Троцкого. По ходу гигантских событий, развернувшихся в России с февраля 1917 года, в стороне оказалось очень много политических сил и замечательных лиц, чей бескорыстный общественный идеализм был обижен естественным ходом революционных перемен. За внутрикоммунистической полемикой вокруг «термидора» внимательно следили за рубежом, в частности среди социал-демократической эмиграции. У этих же не было никаких оснований делать поблажку и самому Ленину. Те самые откровения о перерождении партии, бюрократизме аппарата и т. п., которые вдруг посетили Троцкого после 1922 года, гораздо ранее, еще с 1918 года прозвучали как обвинения большевиков в измене социалистической революции и комиссародержавии в исполнении лидеров меньшевизма (и эсеров также), когда Лев Давидович сам пером и мечом яростно боролся с ними.

    Троцкий, хоть и с оговорками, но все же до конца верил (обязан был верить), что в СССР, несмотря на бюрократическое засилье, имеется и «диктатура пролетариата» и происходит «социалистическое строительство». Меньшевистским ортодоксальным схематикам была еще менее понятна природа грандиозных процессов, совершающихся в Советском Союзе. Даже будучи изрядно битыми судьбой, безжалостно выбросившей их на задворки революции, они упорно в своем видении пытались исходить из старозаветной марксистской ортодоксии, истолкованной так, что весь свет стоит на пролетариате и буржуазии и более в нем никаких иных чудес нету. Подобная упрямая ограниченность приводила меньшевиков к выводам вроде того, что русская революция, как и французская, носит буржуазный характер и что, следовательно, «термидор» по всем пунктам налицо. Теоретики из «Социалистического вестника» возвещали о перерождении большевиков и о «термидоре» в том смысле, что они, большевики, через нэп ведут буржуазию к восстановлению господства[775]. Известные заявления Сталина в том духе, что социал-демократы «арестовываются у нас», а новую буржуазию «мы допускаем», заставила меньшевиков выйти из себя от негодования, и были признаны ими как циничная формула буржуазного перерождения. «Перечитайте ваши собственные речи! Прислушайтесь к утробному рыку оваций и ругани, несущемуся со скамей съезда, занятых вашими аппаратчиками и чиновниками! Присмотритесь, наконец, к организованным вашими «молодцами» «рабочим депутациям» с пошлейшими подарками… со старорежимными славословиями начальству и проклятиями оппозиционным супостатам и с неизменной просьбишкой о местных «пользах и нуждах» в заключение льстивых речей! Надо поистине сильно «переродиться», чтобы не учуять во всем этом зловонного духа «термидора»[776].

    До самого начала коллективизации «Соцвестник» авторитетно рассматривал Сталина как объективного выразителя интересов смелеющей буржуазии. Дескать, Сталин уверен, что буржуазию он поймал и использует в интересах диктатуры, но это то, как мужик поймал медведя за хвост. Д. Далина, который позволил себе отступить от схемы и усомниться в том, что советский режим является системой власти имущих классов и власть по-прежнему остается рабочей, а нэпманов гоняют в Нарым[777], его коллективно заели на страницах «Соцвестника».

    Сравнение нэповской буржуазии с медведем, конечно, с головой выдает натурфилософов из меньшевистского лагеря. Это был не медведь, а пресловутая кошка, страшнее которой зверя не было для социал-демократической оппозиции, которая в целом всегда отличалась покорным следованием западнической марксистской доктрине и поразительным непониманием самостоятельной роли государства в принципе, и его господствующего положения в России, в особенности. До того, как на Западе появились первые известия о коллективизации, эсдеки в большинстве были убеждены в том, что их буржуазная «кошка» угрожает съесть диктатуру с потрохами, поскольку диктатура не в состоянии срастись ни с одним классом в силу чудовищного бюрократизма. В конце концов, прогнозировал «Вестник», она окажется неспособной удовлетворить ни один класс населения и будет становиться все более «чужеродным» телом и тем самым подготовит свое падение.

    Очевидно, что марксистская доктрина в итоге настолько обессилила меньшевизм и лишила его идеологов элементарных наблюдательных свойств, что для них куда-то пропала вся тысячелетняя история России, где государство и его бюрократия всегда были настолько «органичны» и самостоятельны, что не они, а зачастую общество было вынуждено приспосабливаться к ним.

    Троцкий вместе с Лениным сумел дальше оторваться от доктринального марксизма и поэтому сумел быть несколько прозорливее своих социал-демократических коллег по несчастью. Он признавал, что бюрократия и буржуазия являются прямыми конкурентами по отношению к прибавочному продукту и бюрократия ревнивым оком следит за процессом обогащения буржуазных слоев деревни и города[778].

    В этом пункте он оказался гораздо ближе к либеральным критикам советского режима, которые проявляли традиционную ясность ума будучи не «у дел» и отсутствием которой они так ярко блистали на политических небосводах семнадцатого года. Революция Милюкова, Керенского, Струве закончилась уже давно, гораздо раньше революции Троцкого и Дана, поэтому их личная беспристрастность и даже безразличность к нюансам борьбы внутри в целом отвратительной им коммунистической верхушки придавали оценкам либеральной эмиграции более масштабный и независимый характер.

    Как такового «термидора» нет, — писали милюковские «Последние новости», — сама коммунистическая власть не эволюционирует и либеральные изменения в ее политике в 1921 и 1924–25 годах носят характер вынужденного отступления под мощным социальным давлением крестьянства[779].

    В России «термидора» нет, — подтверждало «Возрождение» Струве, — нэп — это фальсификация термидора. «Изменение хозяйственной политики без видоизменения политического режима было лишь тактическим ходом… На смену «коммунизма военного» явился «коммунизм в перчатках»[780].

    Среди всей эмигрантской плеяды, пожалуй, газета Милюкова наиболее основательно подтверждала ученое реноме ее редактора, помещая на своих страницах без салонной злобы и уличного зубоскальства наиболее взвешенные оценки положения в СССР: «Суть сталинизма совсем не в вынужденных уступках крестьянству, а наоборот: в попытке сохранить партийное самодержавие в России… Вот для чего нужна теория о «возможности социализма в одной стране», во имя которой и сохраняется деспотический режим и деятельность Коминтерна в качестве охранителя «первой пролетарской республики»[781].

    Большевистского «термидора» нет, коммунистическая власть сохраняет свои принципы, признавала в большинстве либеральная эмиграция. Однако ее деятелей, бывших небожителей русского политического Олимпа, очень остро волновал вопрос о главном содержании революции и причинах ее трансформации в большевизм. Многие критики большевизма постепенно избавлялись от порожденного уязвленной субъективностью характерного нетерпения, выражавшегося в поверхностной абсолютизации внутренних противоречий в СССР и ожидании вспышки народного гнева, который сметет ненавистную диктатуру с лица матушки-России. Постепенно приходило понимание органичности и даже «народности» диктатуры в Советском Союзе. Массы практически никогда не бывают против диктатур, но обычно возмущаются их содержанием или инородностью.

    В 1922 году социал-демократический патриарх К. Каутский заметил о большевиках: «Удивляются прочности их режима, но ведь эта прочность имеет своей основой не жизненные силы руководимой большевиками революции, а то обстоятельство, что, как только большевики усмотрели, что революция идет к концу, они не задумываясь взяли на себя функцию контрреволюции». Еще раньше, до Каутского, теория о контрреволюционности большевизма была сформулирована В. М. Черновым, вскоре после его эмиграции из России в 1920 году.

    Подобный нетрадиционный взгляд, в ласкающих слух эмиграции терминах был с пониманием воспринят в либерально-революционной среде, чей политический капитал развеял Октябрьский переворот. Керенский, для которого весьма проницательные мысли и глубокие эмоции были в изгнании далеко не редкостью, очень близко подошел к пониманию проблемы. Он писал: «В большевизм, как государственный строй изошло дореволюционное самодержавие»[782].

    Если из этой фразы бывшего премьера удалить заметную долю злобного сарказма в отношении тех, кто так бесцеремонно вышвырнул его с политической авансцены, то очевидно, что Керенский вплотную приблизился к объективной оценке главного содержания революционных перемен в стране.

    Революция — это явление калейдоскопическое, многомерное, и может дать множество ответов на вопрос о том, что считать ее содержанием. Если критерием ее главного содержания полагать принципиальное отрицание старой системы, то, безусловно, в этом случае исторически правы либералы и «любовник революции» Керенский отвергнут ею несправедливо. Но если за основу принять то соображение, что конкретное общество не может, не способно так просто изменять свою природу и не меняет ее, а лишь обновляет, восходя на новый уровень своих специфических противоречий; если революция — это возмущение против оторвавшихся от «почвы» и ведущих к разрушению системы разлагающихся общественных элит; если революция прежде всего носит характер социального и политического обновления системы, то в этом случае есть смысл присмотреться к историческим аргументам большевизма.

    Несмотря на сложное переплетение социальных интересов и пестроту политических знамен, эти две соперничающие принципиальные линии в революции — системная и историческая, четко обнаруживают свое последовательное развитие с февраля 1917 года. Революция воспарила над дымящейся землей усилиями практически всех слоев общества, от петроградской вдовы-солдатки до титулованных убийц Распутина. И вначале, в порыве почти всеобщего братского единения, обществу показалось, что оно заслуживает избавления от старорежимного административного гнета и теперь может и будет жить без унижающего достоинство гражданина государственного насилия. Но в течение всего лишь одного года полицейский городовой из самого жалкого существа на земле, презренного «фараона», стал вновь самым желанным героем театральных постановок, чье одно появление на сцене вызывало бурю аплодисментов у публики, быстро возжаждавшей твердого государственного порядка.

    У французского мыслителя Г. Ле-Бона имеется отрывок, который замечателен не только содержанием, но и тем, что последовательно обратил на себя внимание двух главнейших деятелей эпохи революции, находившихся уже не у дел, вступивших, так сказать, в стадию заключительной рефлексии. Речь идет о цитате из «Психологии социализма», приведенной небезызвестным А. И. Деникиным в его «Очерках русской смуты» и жирно подчеркнутой их еще более известным читателем — В. И. Лениным. Ле-Бон пишет: «Как человек не может выбирать себе возраста, так и народы не могут выбирать свои учреждения. Они подчиняются тем, к которым их обязывает их прошлое, их верования, экономические законы, среда, в которой они живут. Что народ в данную минуту может разрушить путем насильственной революции учреждения, переставшие ему нравиться — это не раз наблюдалось в истории. Но чего история никогда еще не показывала, это чтобы новые учреждения, искусственно навязанные силой, держались сколько-нибудь прочно и продолжительно. Спустя короткое время — все прошлое вновь входит в силу, так как мы всецело созданы этим прошлым, и оно является нашим верховным властителем»[783].

    Большевики отчасти сознательно, отчасти по неумолимой логике развязавшейся борьбы, проделали кровавую чистку общества, удалив ту самоценную социальную ржавчину, которая наслоилась на систему в эпоху послепетровской империи. Ранее 1725 года конкретных предпосылок революции отыскать нельзя. Принципиальная патерналистская система, доведенная до абсолюта Петром I, была большевиками сохранена, очищена и модернизирована. Даже русская эмиграция, ее наиболее умная часть, несмотря на личную трагедию, связанную с революцией, вынуждена была сказать устами Милюкова: «Русская революция есть патологическая форма подъема России на высшую ступень культурного существования»[784].

    Революция вспыхнула под знаменем свободы против прогнившей системы, обветшавшего государства, разложившейся царской бюрократии и привела к социальному обновлению и модернизации государственного устройства. Поэтому пресловутого «термидора» в его исконном значении как прихода к власти буржуазии не было и в России быть не могло. Революция должна была умереть, однако применительно к историческому своеобразию России реакция могла носить не буржуазный, а только бюрократический характер. Такой «термидор», понимаемый в широком смысле слова, как отступление революции, возврат к основам национальной традиции, безусловно состоялся. В этом «термидоре» не было яркой даты календаря, день «термидора» обратился в длинный и тягучий процесс, вобравший в себя и «18 брюмера» нового диктатора страны. Вначале избавление от буржуазного и социалистического либерализма, затем отторжение апологетов «мировой революции» и постановка вопроса о модернизации страны на почву — опора на собственные силы под мудреным лозунгом строительства социализма в одной стране. В переводе на язык экономики это означало резкое ограничение потребления и концентрация прибавочного продукта в распоряжении государства, развитие методов внеэкономического принуждения и соответствующий рост удельного веса бюрократии в обществе.

    Троцкий, пытаясь поставить свою публицистику на твердый теоретический фундамент, квалифицировал советскую систему, сложившуюся в 1920–1930-х годах, как «бюрократический абсолютизм». Однако, в этом определении сохранился весьма характерный для идеологии Троцкого элемент случайности по отношению к системе, в становлении которой вначале он играл гораздо большую роль, нежели Сталин. В некотором смысле Троцкий действительно мог считаться законным наследником Ленина, поскольку после смерти вождя именно на его долю выпало олицетворение ужаса и ненависти по поводу дела рук своих, этой несокрушимой бюрократической громады.

    Сталин и Троцкий — это фактически две половинки Ленина. Один остался в роли архитектора системы, другой — был отброшен ходом вещей как ненужная рефлексия в период мобилизации всех сил. После 1920 года Троцкий никогда откровенно не признавал и не мог признать в силу объективных причин, и субъективных качеств, что бюрократический аппарат, с которым он вел непримиримую войну, не есть нечто случайное, а закономерный итог всей, и его в том числе, революционной деятельности. По этой же причине все «мемории» Троцкого построены на пережевывании одних и тех же фабул и сюжетов в поиске и обосновании пресловутых «случайностей», которые заставили революцию отклониться от «правильного» пути.

    Повторять вслед за Троцким о «бюрократическом абсолютизме», это значит суживать постановку проблемы и не замечать той огромной исторической и социальной базы, на которую опирался этот абсолютизм. Массы, наряду с аппаратом, образовывали живое противоречие этой системы, были ее равноправными творцами, опорой и источником сил, а все вместе — представляли единое государство. То, что бюрократия не была вполне свободна в своем «абсолютизме», показывает ее незавидная участь в 1937 году. Бюрократию, как и массы, также истощала эта всеобщая мобилизационная система, и она с заметным вздохом облегчения в 1953 году проводила в последний путь вознесенного кумира, в свою очередь полностью выработавшего свой человеческий ресурс.

    Это исторически не случайное и имевшее глубокие национальные корни явление заслуживает того, чтобы быть названным системой «государственного абсолютизма». Ибо она, как никакая другая, очищенная от напластовавшейся сословной пестроты, вековых пережитков и высокой культуры, примитивная и неумолимая, воплощая свою принципиальную суть, механически и безжалостно шла к своей цели.

    После укрепления организационного ядра партии в первой половине 1920-х годов, вторую половину аппарат посвятил заботам по укреплению низовых партийных рядов. Совершенствовался сбор информации, налаживался строгий учет коммунистов. Теперь в аппарат Цека уже не поступали с мест такие самодеятельные сочинения, зачастую исполненные на бланках старых квитанций, где царское почтовое ведомство или же какое-нибудь сметенное революционной бурей пароходное общество оставили на обороте в распоряжении секретарей парткомов достаточно пространства для демонстрации особенностей старорежимного уличного и церковноприходского образования. Поступала стандартная документация, чьи колонки и параграфы максимально поощряли, но вместе с тем и вводили в строгие рамки пестрый творческий потенциал местных секретарей. Каждый член и кандидат уже довольно многочисленной партии был «натурализован» в ее рядах на определенном уровне соответствующей карточкой, хранившейся в зависимости от «масштаба» коммуниста в шкафах укома, губкома или же в сейфе на Старой площади — в Цека.

    В условиях поставленного на конвейер кадрового подбора для ускоренного конструирования госаппарата, неожиданно большой вес стали приобретать довольно скромные отрасли партийной работы. Так, в этом деле неожиданно видную роль приобрел скромный Статистический отдел ЦК. Налаживая учет кадров, отдел был вынужден разрабатывать некие критерии и приоритеты, а те, в свою очередь, уже влияли на определение принципов партстроительства и далее — на их реализацию. Статистика отчасти стала диктовать каноны и определять, какие элементы старорежимного общества имеют больше прав на место в «ковчеге» грядущего строя. Некоторые пояснения по этому поводу можно отыскать в архивах Статистического отдела ЦК, который очень активно функционировал в 1920-е годы, в период внутрипартийной борьбы, времена чисток, массовых призывов и других кампаний.

    В приложении к циркуляру ЦК ВКП(б) от 12 августа 1925 года статотдел издал любопытную инструкцию об определении социального положения членов и кандидатов в члены партии. Инструкция, за подписью заведующей отделом Е. Смиттен, гласила, что члены партии и кандидаты в члены, а также вступающие в партию, по своему социальному положению в учетно-статистических материалах должны относиться к одной из трех следующих групп: а) рабочие, б) крестьяне, в) служащие. Лица, которых по социальному положению нельзя отнести ни к одной из основных групп, объединяются в смешанную группу — г) «прочие».

    Убедительно подчеркивалось, что «никакая другая классификация коммунистов в статистических разработках не допускается»[785].

    Надо думать, что в перспективе построения бесклассового общества этих «прочих» кустарей, домохозяек и т. д. должна была в первую очередь постигнуть участь аннигиляции. Такая заслуженная перед революцией прослойка общества, как интеллигенция, уже совершенно исчезла из статистической жизни. Одно из многочисленных примечаний к параграфам инструкции, призванным разогнать туманы с горизонтов социального планирования, а также уладить некоторые недоразумения между статистическими особенностями аппаратного языка и сутью дела, поясняло, что интеллигенция не выделяется в особую группу, а относится к группе «служащих»[786]. Впрочем, ясности от этого не становилось больше, поскольку категория «служащих» осеняла собой такой пестрый социальный конгломерат, от действительных статских советников до швейцаров при департаменте в прошлом, что внедрение туда еще и интеллигенции, вопреки присущему ей общественно-просветительскому назначению, вносило большую путаницу.

    Нельзя сказать, чтобы здесь и с рабочими дело обстояло благополучно. Учетно-статистический отдел отнюдь не принуждал рабочего для поддержания своего благородного социального реноме вечно стоять у станка и каждый раз предъявлять мозолистые руки с въевшимся металлом. Рабочий Статотдела ЦК мог уже давно подвизаться при портфеле или при нагане, но уверенно заявлять о себе в анкетах как о рабочем. Подобная двусмысленность вносилась в партийные бумаги многочисленными противоречиями и наслоениями переходного периода. Дело в том, что за основу в определении социального положения коммуниста бралась его т. н. основная профессия, каковой признавался «тот род труда, который служил главным источником средств существования в течение наиболее продолжительного времени», а также что очень важно, положение на производстве — наемный или самостоятельный труд. К примеру, тот же сапожник, который мало того, что резал руки дратвой и портил зрение в полутемном подвале собственной мастерской и был лишен возможности наслаждаться плодами казенной «монополии» в товарищеском коллективе обувного предприятия, то, к тому же, несмотря ни на какое мастерство и стаж, у него отбиралось почетное социальное положение «рабочего» и он как кустарь заносился в разряд «прочих». Вот, что называется, к обиде добавлять еще и оскорбление!

    Не менее загадочной для непосвященных была социологическая ученость в отношении деревни. Так, далеко не все землепашцы и сеятели заносились в категорию «крестьян». Речь не о кулаках, этим в партии делать вообще было нечего по идее. Но вот их наемные батраки или же трудящиеся на нивах государственных совхозов имели возможность возвыситься до самой престижной категории «рабочих», в то время как односельчане, облагораживавшие своим трудом поля в колхозе, в коммуне, а тем более собственный надел, по заслугам оставались в «крестьянах»[787].

    Как можно догадаться из этой социологической премудрости, главным критерием, по которому определялось социальное положение коммуниста, являлась не профессия, не род занятий, а то, насколько в общественном разделении труда данный человек был зависим или самостоятелен, насколько он был свободен в распоряжении продуктами собственного труда. Иначе говоря, партаппарат в первую очередь интересовала привязанность человека к стихии свободного рынка и то, насколько велика была желательная степень его закрепощенности в системе универсального государственного хозяйства.

    Подобная замысловатая инструкция, тем более предназначенная для низового аппарата, влекла за собой тучу разъяснений и примечаний, которые в свою очередь требовали еще больших усилий для понимания. Так, в одном из примечаний говорится буквально следующее: «Социальное положение коммуниста, т. е. его положение в производстве — основная профессия, дающая средства к существованию, не должно смешиваться с тем занятием или работой, которую коммунист ведет в данный момент, в данное время»[788].

    Следовательно, надо понимать, добывание средств к существованию (профессия) — это одно, а выполняемая работа — это нечто иное. Парадоксальная формулировка, которая, очевидно, доставила немало хлопот низовому партактиву. Между тем, в этой кажущейся бессмыслице сошлись альфа и омега партийной социальной премудрости, сфокусировались общественные противоречия переходного периода, которые стали объективным источником двойной бухгалтерии в партийных документах.

    Для того, чтобы уяснить это, очень важно отметить, что социальное положение коммуниста и его настоящий род занятий представляли собой не только разные, но порой удаленные на огромное расстояние понятия. Как растолковывалось в той же инструкции, если коммунист долгое время работал на заводе слесарем, а при соввласти стал директором этого завода, то по социальному положению он является рабочим, а по роду занятий — служащим. Но хорошо, если только директор завода, революция преподносила еще большие сюрпризы. Например, Клим Ворошилов в начале 1926 года в период борьбы сталинцев с «новой оппозицией» поехал в Ленинград, к питерским рабочим и «аккредитовался» там не как наркомвоенмор и член ЦК партии, а как свой брат-пролетарий. Настоящие рабочие, разумеется, чувствовали всю фальшь подобного маскарада и не принимали ее. Ворошилов в Ленинграде провалился.

    Также примечательно, что любопытный пассаж о «профессии» и «работе» пропал из очередной редакции инструкции от 15 декабря 1926 года. Но двойная бухгалтерия оттого не исчезла, напротив, она превратилась в тройную. Редакция 1926 года содержала предупреждение, что социальное положение не надо путать с социальным происхождением[789]. В итоге, наряду с уже известными «социальным положением» и «родом занятий» полные права обрело «социальное происхождение».

    Действительно, та переломная эпоха нередко демонстрировала образцы многоликости своих типажей, как, например, популярный М. И. Калинин — выходец из крестьян, по социальному положению рабочий, ну а по роду занятий, надо полагать, служащий. Три строки и четыре колонки, в которые обязано было умещаться все социальное разнообразие партии, на деле представляли богатейшие возможности для манипуляций и декорирования официальных отчетов. Однако, как известно, большие преимущества всегда влекут за собой и маленькие недостатки. По всей видимости двенадцатиклеточная арифметика оставалась еще слишком сложной для низового актива и служила источником путаницы, в результате чего даже сам аппарат не мог получить.

    должного представления о реальном положении дел. Оставалось только уповать на объективный процесс совершенствования социальной структуры общества, так сказать, продвижение к одноклеточному, бесклассовому идеалу, который совершался буквально на глазах. В очередном постановлении ЦК ВКП(б) от 13 марта 1928 года «Об определении социального положения коммунистов, принимаемых в партию» уже исчезли «прочие». В отношении тех, кто не мог быть отнесен ни к одной из трех оставшихся групп, должен был просто отмечаться тот конкретный вид трудового поприща, на котором они подвизались до вступления в партию (кустарь-ремесленник, домохозяйка, учащийся, нет профессии).

    Подобное полуграмотное нормотворчество, представляющее из себя неистощимые возможности для недоумений над аппаратной мыслью и эпистолой, на самом деле являлось отражением очень серьезного и нужного процесса формирования новой общественной пирамиды, в котором главная роль принадлежала партийным институтам. Поэтому в партийных постановлениях можно было неоднократно встретить строжайшее указание Цека: «Социальное положение принимаемых в партию определяется ячейкой и утверждается парткомом»[790].

    Для того, чтобы избежать ошибок и злоупотреблений в столь важном, определяющем всю дальнейшую карьеру коммуниста деле определения социального положения, оно подвергалось тщательному регламентированию. Вначале каждая инструкция тащила за собой десяток страниц убористого текста с перечислением рабочих, крестьянских и учрежденческих профессий, откуда с любопытством можно было узнать, что среди металлистов имелись такие особые специальности как болторезы, винторезы и гайкорезы, а у текстильщиков — банкоброшницы. Затем совершенствование регламентации повлекло за собой то, что, например, в инструкции 1928 года в тексте партийного документа при определении понятия цензовой промышленности можно было наткнуться буквально на следующее: «За помольную единицу считается размольный постав (жернова всякого размера или вальцевой станок при всяком числе валов)»[791].

    В конце концов инструкции уже отказывались принимать в себя разнообразные технологические детали индустриального производства, которые должны были служить партячейкам надежным руководством в отделении овец от козлищ. Компромисс между здравым смыслом и потребностью тщательной регламентации был найден в 1928 году, когда трудами Статотдела ЦК увидело свет замечательное издание, целая книга под названием «Словарь занятий лиц наемного труда», в «столбцах» которого по возможности наиболее полно был очерчен круг нового благородного сословия, из которого аппарат черпал надежные кадры для партии.

    Сталин сокрушал своих противников подбором и расстановкой кадров, поэтому основы партийного строительства становились важнейшей из наук, которой, как и любой другой науке, требовались точные данные, эмпирическая база. Кривая роста рядов партии дала резкий скачок вверх не только в 1924 году, в связи с ленинским призывом, но и в 1925 году. За это время в РКП(б) вошло несколько сот тысяч новых членов (в 1924 году — 316 тыс. и в 1925 году — 322 тыс. человек). Затем наступило некоторое замедление в росте численности партии. Одной из причин этого являлась необходимость для низовых парторганизаций не которым образом «переварить» огромное количество вступивших в порядке массовой кампании, адаптировать их к критериям образа среднего партийца, поскольку культурный, образовательный и политический уровень новичков был далеко не удовлетворительным.

    Абсолютное количество членов и кандидатов в члены партии за время с XIV партсъезда по XV партконференцию увеличилось с 1078 тыс. до 1211 тыс., т. е. на 12,3 %. Таким образом, по сравнению с предшествующими годами, когда в 1924 году прирост был равен 63,6 %, а в 1925 году — 39,7 %, 1926 год явился годом замедленного темпа численного роста ВПК(б). То же самое касается притока рабочих в партию, в 1926 году он заметно ослабел.

    Нетрудно заметить, что массовые кампании по привлечению в партию новых коммунистов происходили в годы обострения внутрипартийной борьбы, усиления разногласий в верхушке партии. Сталинский аппарат искал массовую опору в борьбе против оппозиции, вовлекая в голосующие низовые коллективы все большее количество молодых, неискушенных в политических вопросах, но рвущихся к комиссарской карьере выходцев из социальных низов. Нужны были те, которые уже не помнили бы, сколь велики были заслуги перед революцией у Троцкого, сколь большой авторитет в руководстве партии ранее имели Зиновьев и Каменев. После разгрома «новой оппозиции» 1926 год был годом относительного затишья во внутрипартийной жизни, но в 1927 году, в связи с внешнеполитическими провалами и неудачами во внутренней политике, борьба вновь стала обостряться. Соответственно, с 1927 года вновь начинается подъем кривой роста партии и активное вовлечение в нее рабочих с производства. В этом году в кандидаты было принято 114 тыс. рабочих, т. е. 64,7 % от всего количества вступивших (в 1926 году прирост рабочих составил только 4,9 % от общего количества)[792].

    Весь период борьбы с левой оппозицией, пополнение из рабочих показало себя надежной опорой партаппарата. С 1927 года ЦК стал обращать особенное внимание на поддержание в партии нужного социального баланса. В постановлении от 13 октября 1927 года ЦК предложил усилить вовлечение в партию рабочих с тем, чтобы в течение двух лет они смогли составить не менее половины общего состава партии. Через месяц ЦК одобрил предложение ряда местных организаций о широком вовлечении в партию рабочих в ознаменование 10-летия Октябрьской революции. На 1 апреля 1928 года в партии из 1 294 503 коммунистов по роду занятий насчитывалось 40,9 % рабочих и младшего обслуживающего персонала; 1,7 % батраков и сельхозрабочих; 12,4 % крестьян, занимающихся исключительно сельскохозяйственным трудом, а также совмещающих его с оплачиваемой выборной работой; 34,8 % служащих и 10,2 % прочих (кустари, учащиеся, военные, безработные и т. п.)

    Так же как в свое время «ленинский» призыв в партию, «октябрьский» призыв осени 1927 года увеличил процент рабочих в партии и понизил процент служащих. Тем не менее в результате этой последней массовой вербовки рабочих в партию пятидесятипроцентный барьер оказался недостижимым. В аппарате Цека ломали голову над вопросом, почему даже после массовых, незамысловатых в смысле всяких формальностей, приемов рабочих в партию, столь желанный пролетарий оказывался в меньшинстве? Ответ Статотдела ЦК после долгих математических раздумий оказывался довольно незатейливым. Выходило так, что сразу вслед за чрезмерно упрощенными и маловзыскательными рабочими призывами, партийные комитеты стремились восстановить резко падавший интеллектуальный и общественно-инициативный уровень своих ячеек путем приема массы служащих, «прорывался самотек» нерабочих элементов и заветные пропорции нарушались[793].

    В 1928 году сам ЦК забил тревогу по поводу некоторых результатов курса на «орабочение» партии, поскольку ощутимо проявилась тенденция к снижению в составе партии процента квалифицированных рабочих. Особенно это показали знаменитые массовые кампании «ленинского» 1924-го и «октябрьского» 1927 года призывов в партию. Отмечалось, что среди кандидатов, вступивших в партию в порядке массовых призывов удельный вес квалифицированных рабочих был примерно на 14 % ниже, чем среди остальных членов партии[794].

    Кроме этого, у сталинского руководства, готовившего сплошную коллективизацию деревни и еще хорошо помнившего о событиях 1921 года в Кронштадте и Петрограде, не мог не вызывать беспокойство рост численности кандидатов-рабочих, имевших связь с деревней. Так, по данным того же отдела, среди неквалифицированных рабочих имели связь с землей (т. е. свои наделы в деревне) 15,3 %, среди полуквалифицированных — 15,9 %, среди квалифицированных кадров процент был ниже — 9,5 %[795]. В дальнейшем в ЦК было признано нецелесообразным при развитии плановой работы вовлечение рабочих в партию в порядке массовых кампаний. «Пополнение рядов партии… должно идти в порядке повседневной текущей работы партийных организаций над улучшением своего состава»[796].

    Если в свое время действительный род занятий коммунистической массы мог внушать подозрения с точки зрения идеологии диктатуры пролетариата, и спасительная двойная бухгалтерия с ее графой о социальном положении служила целям затушевывания растущих социальных противоречий, то теперь, напротив, она является неплохим иллюстративным материалом для анализа реальных процессов дифференциации советского общества.

    По данным на 1 июля 1928 года рабочих по социальному положению насчитывалось более 800 тысяч из 1 млн 418 060 членов и кандидатов в члены ВКП(б). То есть в партийных отчетах на полных правах могли фигурировать внушающие законный оптимизм 59,95 % рабочих от общей численности партии; крестьян — 21,8 %; служащих и прочих — 18,3 %. Однако сопоставление общего количества коммунистов-рабочих с числом действительных рабочих, занятых на производстве в промышленности и сельском хозяйстве — 534 978 чел., несколько омрачало этот оптимизм. Оно говорило, что 33,2 % рабочих по социальному положению в настоящее время находятся вне производства материальных ценностей, т. е. на руководящей советской, хозяйственной или другой общественной работе, в вузах, Красной армии и т. п.[797] То есть так или иначе, но в глазах значительной (если не всей) массы членов компартии, партийный билет являлся пропуском на переход из социальных низов в заветную категорию служащих, точнее ответственных служащих партийно-государственного аппарата и хозяйственного управления.

    С октября 1917-го в строительстве новой государственной структуры было три заметных волны заполнения вакансий выходцами из социальных низов и маргинальных слоев общества. В первую очередь это период непосредственно после октябрьского переворота, когда десятки тысяч человек были двинуты на государственные и партийные посты через Советы, профсоюзы и заводские комитеты.

    Далее был период Гражданской войны, образование все новых и новых бюрократических структур, объединение все более обширных территорий, завоеванных Красной армией. Естественно, это потребовало нового массового призыва. Рабочие от станка и прочие стали активно выдвигаться на ответственную работу через те же Советы, профсоюзы, РКИ вне всяких штатов и твердо установленных норм. С этим периодом связана большая текучесть кадров, тысячные переброски из тыла на фронт, с фронта на транспорт и т. п. В этой текучке и неразберихе в госаппарат втерлось особенно много проходимцев, вившихся около комиссарских должностей.

    Третий заметный массовый прием рабочих и бывших красноармейцев (а нередко и белогвардейцев) в госаппарат наступил в 1921 году, после завершения Гражданской войны, когда пошло резкое сокращение достигшей в ходе войны пятимиллионного состава Красной армии. Этот прилив уже сверх меры обеспечил новую госструктуру кадрами. Появилась потребность в сокращении госаппарата.

    Жизнь дает массу поводов относиться к этому явлению по-разному. С одной стороны, если отвлечься от мифологии бесклассового общества и самоуправляющегося государства-коммуны, стремление наиболее социально активных рабочих и крестьян обрести в партбилете опору для перехода в высшие, управленческие слои общества, при всех общеизвестных предрассудках не может оцениваться исключительно негативно. Напротив, в значительной степени российское общество начала века именно потому вынашивало революцию, поскольку нуждалось в радикальной замене старой, деградировавшей в социально-генетическом плане, общественной элиты. Но с другой стороны, выдвиженчество рабочих и крестьян обескровливало эти классы, поскольку партия отбирала в свою структуру наиболее энергичных и подготовленных представителей низов. В результате этого сопротивляемость общества напору государственно-бюрократической машины несомненно снижалась, что способствовало утверждению ее всевластия и распространению негативных свойств, имманентных системе государственного абсолютизма.

    Устранение левой оппозиции

    Сталин долгое время придерживался заимствованной им у Ленина характерной тактики в достижении цели — он воздерживался принимать откровенные единоличные решения и всегда стремился добиваться мнения большинства. Политика допускает, но не любит резких поворотов и избегает таковых, если к тому имеется возможность. Моментальное устранение владельцев легендарных и просто громких имен с политической сцены явилось бы чрезмерным потрясением для малоинформированной публики и осторожного аппарата. Сталину была гораздо выгоднее постепенная кампания по дискредитации левой оппозиции в глазах партийных и обывательских масс. Поэтому, как ни странно, но Политбюро долее всего оставалось самым «демократическим» учреждением в партии, поскольку пленумы ЦК, конференции, благодаря тщательной работе аппарата давно отличались требуемым единодушием.

    В постановлении объединенного пленума ЦК — ЦКК, состоявшегося в июле — августе 1927 года, которое в очень резких выражениях подробно описывало все этапы деятельности оппозиционного блока по подрыву авторитета партии и ее единства, звучал неожиданно мягкий приговор лидерам оппозиции и их сторонникам. Пленум снял с обсуждения вопрос об исключении тт. Зиновьева и Троцкого из ЦК партии и объявил им строгий выговор с предупреждением. Партия и ее аппарат, а тем более советско-хозяйственная номенклатура, всегда чувствовавшая себя более независимо в отношении Сталина и его команды, еще не были готовы воспринять крутую расправу с лидерами оппозиции и их прошлым, с которым многие были тесно связаны. В беседе с эмигранткой Кусковой некий приезжий из СССР (естественно «спец») говорил, что злейшим злом там, в управленческих кругах, почитаются те, кого называют «коммунятами». Это тучи саранчи, которые вечно требуют себе «жратвы»… На этих «коммунят» ставит свою карту оппозиция, этим «коммунятам» уступает и сталинская власть[798].

    Номенклатура и сам аппарат были еще ненадежны и только этим можно было объяснить неожиданный диссонанс между заранее подготовленной обвинительной частью постановления и его неожиданно мягким приговором. Проявившаяся незаинтересованность номенклатуры в жесткой диктатуре и желание поддержать неопределенность в высшем политическом руководстве поставили окружение генсека в безвыходное положение, патовую ситуацию, из которой выход в рамках партийной «законности» был невозможен. Даже такая сверхцентрализованная партия, как большевистская, не обеспечивала необходимую степень администрирования, сохранялись элементы демократии. Кроме этого, Сталин не доверял даже партийному аппарату, наверное он понимал, что опереться на эти круги в своей борьбе с оппозицией он может лишь временно и такая опора явится для него шагом к потере своего положения как единоличного диктатора. Разрубить этот гордиев узел могла помочь только некая внешняя сила. И эта сила была уже вполне приготовлена к своей исторической миссии режимом в течение десяти лет, его внутренней эволюцией.

    Репрессивный аппарат ВЧК-ГПУ изначально возник и воспитывался как особое подразделение партии, построенное на иных организационных принципах, без признаков какой-либо демократии, но работавшее под непосредственным руководством высших партийных инстанций. Как в свое время Боевая организация партии социалистов-революционеров. Это откровенно проповедовал и легендарный руководитель чекистов Дзержинский.

    В 1927 году оппозиционная платформа Сапронова — Смирнова впервые открыто поставила вопрос о «внепартийных» силах, которым суждено поставить точку в затянувшейся внутрипартийной драке. Речь шла о Красной армии и ОГПУ. Непонятная и загадочная Красная армия в силу своей разнородности и вечной оппозиционности партаппарату не могла быть привлечена к делу, однако ОГПУ со своими специфическими функциями с 1927 года начинает активно вовлекаться во внутрипартийную борьбу. Устами Менжинского оно тихо, но внятно известило, что будет в распоряжении у ЦК. Уже принимались меры против рядовых оппозиционеров. По постановлению московского ГПУ в ссылку на Север отправилась группа партийцев «от станка» в количестве 53 человек, исключенных из партии в течение 1926 года.

    В усложнившейся для Сталина ситуации лидеры оппозиции пытались вернуть свои утраченные позиции в партии и единственное, что им оставалось делать после отстранения от всяческих рычагов власти — это апелляция к широким партийным массам. Оппозиция продолжала добиваться от ЦК восстановления существовавшего при Ленине правила объявления внутрипартийной дискуссии за три месяца до открытия очередного XV съезда ВКП(б).

    3 сентября лидеры оппозиции направили в ЦК соответствующее заявление за подписью 13 человек, но ЦК отверг все требования и запретил им распространение своих документов. Одновременно органы ГПУ были нацелены на раскрытие и ликвидацию нелегальных типографий оппозиции, которая уже виделась руководству ЦК как своего рода подпольная партия со своим руководящим центром и местными комитетами во многих городах страны.

    В эти дни среди участников блока дискутировался вопрос: должна ли оппозиция продолжать борьбу до конца и идти даже на исключение из партии? Для таких как Троцкий иного ответа, кроме как утвердительного, уже не существовало. Но менее решительные оппозиционеры уже были готовы сложить оружие и как Каменев заявляли, что вне ВКП(б) идеям оппозиции грозит только одно — «вырождение и гибель» и, следовательно, «надо всеми силами, всеми мерами бороться за торжество наших идей в партии… всеми мерами избегая того, что облегчает противнику исключение из партии оппозиции»[799].

    Готовилась решительная схватка Сталина с оппозиционными группировками. В связи с этим внутри партии происходили разные перемены, партийный аппарат, под управлением Молотова, работал вовсю, перемещая противников сталинской линии на менее заметные посты и тем облегчая возможность формирования общественного мнения партии в желательном для Сталина духе. Борьба шла под флагом «за или против сохранения нэпа». Сторонники Сталина открыто говорили на партийных собраниях, что троцкисты имеют в виду «нарушить союз с середняком» и аннулировать полностью ленинскую политику нэпа. На местах внутрипартийная борьба шла под лозунгом, тайно данным из Москвы по линии аппарата: «Долой Троцкого, долой военный коммунизм! Да здравствует Сталин, да здравствует неонэп!» Над программой индустриализации страны, разработанной Троцким и рядом его сторонников, в особенности Пятаковым, открыто издевались, находя ее утопической и неосуществимой и т. д.[800]

    Сталинское руководство проводило тщательную подготовку к предстоящему XV съезду ВПК (б). Октябрьский объединенный пленум ЦК — ЦКК заслушал доклад о непрекращающейся фракционной работе Троцкого и Зиновьева и постановил исключить их из состава ЦК. К этому времени борьба оппозиции с ЦК уже давно утратила характер борьбы за власть и превратилась в кампанию последовательной и организованной с участием ГПУ травли оппозиционеров перед окончательной расправой. 7 ноября 1927 года, в знаменательный юбилей Октября, оппозиция организовала открытые уличные демонстрации в Москве и Ленинграде. 14 ноября решением специального объединенного пленума Троцкий и Зиновьев были исключены из партии, группа других активных участников блока выведена из состава ЦК и ЦКК. XV съезду ВКП(б), созываемому 2 декабря 1927 года, предстояло сказать заключительное слово в партийной карьере левой оппозиции. 18 декабря съезд заслушал сообщение о выводах своей комиссии по делу активных деятелей оппозиционных группировок, утвердил постановление ноябрьского пленума относительно Троцкого и Зиновьева, а также принял решение исключить из партии еще 75 участников троцкистско-зиновьевской оппозиции, в том числе Каменева, Пятакова, Радека, Раковского, Смилгу. Как антиреволюционная из партийных рядов была исключена также группировка Сапронова в количестве 23 человек. Выводя партию и общество на рубеж первой пятилетки, сталинское руководство планировало разом разгрузить ВКП(б) от старого оппозиционного балласта. На следующий же день после окончания работы XV съезда из партии были исключены тысячи троцкистов. Это была первая подобная массовая чистка большевистских рядов после 1921–1922 года.

    С точки зрения последовавших в 1930-е годы колоссальных событий, главным содержанием годов 1920-х явился не нэп как таковой, который был всего лишь передышкой на пути решения действительной задачи, вставшей перед Россией в начале XX века. Главным содержанием эпохи нэпа стало завершение создания государственного мобилизационного аппарата, начиная с Политбюро и заканчивая партячейкой завода и деревни, который бы заставил общество форсированными темпами тронуться с рубежа 1913 года, наверстывая упущенное время на пути индустриализации и урбанизации страны.

    Содержание этого колоссального процесса не понимал вполне даже сам Сталин, для которого глобальная вековая задача до поры была заслонена туманом коммунистической идеологии и хлопотами по укреплению личной власти. Восстановление старой хозяйственной базы после военной разрухи и голода сопровождалось укреплением государственной мобилизационной системы — чрезвычайного политико-административного аппарата, который был идентифицирован как власть бюрократии. Затем организация источника средств для индустриализации в форме системы «военно-феодальной» эксплуатации как деревни, так и остального населения страны (коллективизация и система лагерного труда) и, наконец, сама форсированная индустриализация страны.

    В сущности, после промышленного рывка эта система и олицетворявшая ее всемогущая партийно-государственная бюрократия завершили свою историческую миссию, однако вступила в силу внутренняя логика порожденного огромного государственного мобилизационного механизма и особенные социальные интересы обслуживающей его бюрократии. Само общество, вынесшее тяжелейшие демографические потрясения и в результате ставшее слишком примитивным для того, чтобы противостоять этой государственно организованной силе, представляло собой благоприятную среду для того, чтобы мобилизационная система просуществовала неоправданно долго.


    Примечания:



    4

    Предсибревкома И. Н. Смирнов в начале 1921 года оценивал советские вооруженные силы в Сибири и на Дальнем Востоке в количестве около 400 000 человек. (Доклад В. И. Ленину от 1 января 1921 года. РГАСПИ. Ф. 2. Оп. 1. Д. 16768. Л. 4.)



    5

    Центр документации общественных организаций Свердловской области (ЦДООСО). Ф. 41. Оп. 2. Д. 418. Л 84.



    6

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 65. Д. 646. Л. 77.



    7

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 84. Д. 198. Л. 2.



    8

    Сибирская Вандея. 1920–1921. Т. 2. М, 2001. С. 66.



    42

    Там же. Оп. 87. Д. 165. Л. 3.



    43

    Ортега-и-Гассет X. Избранные труды. М., 1997. С. 47, 95.



    44

    Дискуссионный материал. Тезисы тов. Мясникова, письмо тов. Ленина, ответ ему, постановление Оргбюро ЦК и резолюция мотовилихинцев. Только для членов партии. Пермь. 1921. С. 12–13.



    45

    Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 44. С. 79.



    46

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 84. Д. 269. Л. 1.



    47

    ЦДООСО. Ф. 41. Оп. 2. Д. 418. Л. 86 об.; Власть и оппозиция. М., 1995. С. 110.



    48

    Там же. Л. 88.



    49

    Там же. Л. 44.



    50

    Там же. Л. 40.



    51

    Там же. Л. 8, 12.



    52

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 65. Д. 538. Л. 579.



    53

    Там же. Оп. 13. Д. 583. Л. 167, 169.



    54

    Там же. Оп. 60. Д. 442. Л. 81.



    55

    Германов Л. (М.Фрумкин) Товарообмен, кооперация и торговля // Четыре года продовольственной работы. М., 1922. С. 97.



    56

    РГАСПИ. Ф.17. Оп. 60. Д. 442. Л. 82.



    57

    Там же. Л. 84.



    58

    Там же. Ф.5. Оп. 2. Д. 35. Л. 21.



    59

    Там же. Ф. 45. Оп. 1. Д. 35. Л. 61.



    60

    Там же. Ф. 17. Оп. 84. Д. 305. Л. 14.



    61

    Там же. Оп. 60. Д. 442. Л. 87.



    62

    Там же. Л. 88.



    63

    Там же. Л. 87.



    64

    Там же.



    65

    Там же. Оп. 84. Д. 305. Л. 24.



    66

    Там же. Оп. 65. Д. 538. Ч. 1. Л. 219.



    67

    Там же. Оп. 84. Д. 147. Л. 71.



    68

    Леонов С.В. Рождение советской империи: государство и идеология. 1917–1922 гг. М., 1997. С. 298–300.



    69

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 84. Д. 227. Л. 55.



    70

    Там же. Оп. 87. Д. 28. Л. 18 об.



    71

    Там же. Д. 148. Л. 165.



    72

    Там же. Оп. 84. Д. 150. Л. 204.



    73

    Там же.



    74

    Там же. Ф. 5. Оп. 2. Д. 46. Л. 38.



    75

    Там же. Д. 50. Л. 64.



    76

    Там же. Д. 46. Л. 56.



    77

    Там же. Ф. 4. Оп. 2. Д. 167. Л. 5.



    78

    Там же. Ф. 5. Оп. 2. Д. 55. Л. 197.



    79

    Правда. 1921. 21 апреля.



    80

    РГАСПИ. Ф.17. Оп. 84. Д. 147. Л. 91.



    421

    См.: Павлюченков С.А. Военный коммунизм в России: власть и массы. М 1997. С. 173, 180–182.



    422

    Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 45. С. 18.



    423

    РГАСПИ. Ф. 4. Оп. 2. Д. 235. Л. 7.



    424

    Десятый съезд РКП(б). Стенографический отчет. М., 1963. С. 390, 394.



    425

    Известия ЦК КПСС. 1989. № 12. С. 201.



    426

    РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 2. Д. 134. Л. 113–120.



    427

    Там же. Оп. 1. Д. 1174. Л. 1.



    428

    Известия ЦК КПСС. 1989. № 12. Л. 201.



    429

    Большевистское руководство. Переписка. М., 1996. С. 263.



    430

    Троцкий Л.Д. Моя жизнь. М., 1991. С. 421.



    431

    Двенадцатый съезд РКП(б). Стенографический отчет. М., 1968. С. 63.



    432

    Там же. С. 146



    433

    РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 2. Д. 50. А. 70.



    434

    Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 45. С. 188, 548.



    435

    Известия ЦК КПСС. 1989. № 12. С. 198.



    436

    Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 54. С. 273.



    437

    Троцкий Л.Д. Моя жизнь. С. 454.



    438

    Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 45. С. 358.



    439

    Такер Р. Сталин. Путь к власти. 1879–1929. История и личность. М., 1991. С. 226.



    440

    РГАСПИ. Ф. 158. Оп. 1. Д. 1. С. 13.



    441

    Ленин В.И Полн. собр. соч. Т. 45. С. 381.



    442

    Двенадцатый съезд РКП(б). Стенографический отчет. С. 198.



    443

    См.: Наумов В.П. 1923 год: судьба ленинской альтернативы // Коммунист. 1991. № 5. С. 36.



    444

    Троцкий Л.Д. Моя жизнь. С. 454.



    445

    Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 45. С. 344.



    446

    Там же. С. 369.



    447

    Грановский Т.Н. Лекции по истории средневековья. М., 1986. С. 9.



    448

    Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 45. С. 441.



    449

    РГАСПИ. Ф. 4, Оп. 2. Д. 1334. Л. 24.



    450

    Восьмой съезд РКП(б). Протоколы. М., 1959. С. 285.



    451

    Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 45. С. 346.



    452

    Там же. С. 387.



    453

    Советское общество: возникновение, развитие, исторический финал. Т. 1. М., 1997. С. 74.



    454

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 84. Д. 139. Л. 27.



    455

    Восьмой съезд РКП(б). Протоколы. С. 178.



    456

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 65. Д. 646. Л. 76.



    457

    Там же. Ф. 158. Оп. 1. Д. 1. Л. 14.



    458

    Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 45. С. 250.



    459

    Там же. Т. 44. С. 343.



    460

    Большевистское руководство. Переписка. 1912–1927. М., 1996. С. 234.



    461

    См.: Выборы в Советы РСФСР в 1925–1926 г. М., 1926.



    462

    Партийные, профессиональные и кооперативные органы и госаппараты. К XVI съезду ВКП(б). М. 1930.



    463

    Известия. 1927. 6 января.



    464

    Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т. 39. С. 17.



    465

    Десятый съезд РКП(б). Стенографический отчет. С. 219.



    466

    Партийное строительство. Учебное пособие. М., 1981. С. 300.



    467

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 112. Д. 14. Л. 183.



    468

    Там же. Оп. 84. Д. 147. Л. 122.



    469

    Одиннадцатый съезд РКП(б). Стенографический отчет. М., 1961. С. 46–47.



    470

    Там же. Д 148. Л. 160.



    471

    Каганович A.M. Памятные записки. М. 1996. С. 311.



    472

    Деревенский коммунист. 1926. № 20.



    473

    Статистическое обозрение. 1928. № 5. С. 91.



    474

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 7. Д. 144. Л. 28.



    475

    Там же. Л. 31.



    476

    Такер Р. Указ соч. С. 353.



    477

    Лельчук B.C. Послесловие к книге Такера Р. Сталин. Путь к власти. 1879–1929. История и личность. М., 1991. С. 451.



    478

    Троцкий АД. Сталин. Т. 2. М, 1996. С. 145.



    479

    РГАСПИ. Ф. 5. Оп. 2. Д. 303. Л. 1–2.



    480

    Троцкий А.Д. К истории русской революции. М. 1990. С. 200.



    481

    Там же. С. 199.



    482

    Белади Л., Краус Т. Сталин. М, 1990. С. 131.



    483

    Коммунистическая партия Советского Союза в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. (1898–1971). Изд.8-е. Т. 2. М, 1970. С. 511.



    484

    Беседовский Г.З. На путях к термидору. М. 1997. С. 301.



    485

    РГАСПИ. Ф. 325. Оп. 1. Д. 361. Л. 3.



    486

    Там же. Ф. 17. Оп. 60. Д. 461. Л. 24–25.



    487

    Письма во власть. Заявления, жалобы, доносы, письма в государственные структуры и большевистским вождям. 1917–1927. М., 1998. С. 366.



    488

    Рыков A.M. Избранные произведения. М. 1990. С. 336.



    489

    Воронов И.Е. Отношение крестьянства к новой экономической политике и методам ее осуществления (по материалам Владимирской, Калужской и Рязанской губерний за 1921–1927 гг.) // Из истории России: идеи, суждения, опыт. Рязань, 1993. С. 89.



    490

    Гагарин А. Хозяйство, жизнь и настроения деревни (По итогам обследования Починковской волости Смоленской губернии). М.—Л., 1925. С. 9.



    491

    Письма во власть. 1917–1927. С. 379–380.



    492

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 84. Д. 916. Л. 7.



    493

    Письма во власть… С. 357.



    494

    Рыков A.M. Указ. соч. С. 357.



    495

    СССР. Год работы правительства. Материалы к отчету за 1924–1925 бюджетный год. М., 1926. С. 254. [Неурожай 1924 г. заметно затормозил дальнейшее восстановление сельского хозяйства и отдельных губерний. Так, в Курской губернии в 1924 г. удалось собрать только 30 млн пудов зерновых вместо ожидавшихся 83,5 млн пудов. Крестьянское стадо сократилось на 0,5 млн. голов. К весне 1925 г. 30,4 % крестьянских хозяйств не имели лошадей, а 34 % — рабочих лошадей. Свыше половины крестьянских хозяйств (249 тысяч) воспользовались государственной зерновой ссудой под посев яровых и 51 тысяча хозяйств — под озимый посев. См.: Рянский A.M., Бочаров А.Н., Травина А.С. Курская деревня в 1920-1930-х годах. Коллективизация. Курск, 1993. С. 5.]



    496

    Ильиных В.А. Государственное регулирование заготовительного хлебного рынка в условиях нэпа (1921–1927 гг.) // НЭП: приобретения и потери. М., 1994. С. 169; Его же. Генеральная репетиция «хлебной стачки», или кампания несбывшихся надежд (хлебозаготовки в 1925/26 году) // Советская история: Проблемы и уроки. Новосибирск, 1992. С. 112–128.



    497

    Лицом к деревне. Сборник докладов, речей, статей и резолюцию по вопросам кооперативной и партийной работы в деревне. Л., 1924. С. 93, 94, 98, 100–101.



    498

    Там же. С. 45.



    499

    Там же. С. 168.



    500

    Зиновьев Г. Лицом к деревне. Статьи и речи. М. — Л., 1925. С. 38.



    501

    Правда. 1924. 30 июня.



    502

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 150. Л. 57.



    503

    Правда. 1925. 13 января.



    504

    Бухарин Н.И. Некоторые вопросы экономической политики. М., 1925. С. 12.



    505

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 154. Л. 59.



    506

    Цит. по кн.: Цакунов С.В. В лабиринте доктрины. Из опыта разработки экономического курса страны в 1920-е годы. М., 1994. С. 122.



    507

    Правда. 1925. 24 апреля; Воронов И.Е. Осуществление НЭПа на селе. М., 1993.



    508

    Правда. 1925. 3 февраля; Цакунов С.В. Указ. соч.; НЭП: приобретения и потери. М., 1994.



    509

    Лицом к деревне. Сборник докладов, речей, статей и резолюцию по вопросам кооперативной и партийной работы в деревне. Л., 1924. С. 44–45.



    510

    Кого считать кулаком, кого — тружеником? Что говорят об этом крестьяне? М., 1924. С. 19–20; См. также: Соловьев А.Н. Кого считали кулаком в 1920-е годы; К истории предпосылок перегибов в деревне// Вопросы истории КПСС. 1990. № 10. (В этой статье представлен подробный разбор исследований 1920-х годов.)



    511

    Там же. С. 14.



    512

    Там же. С. 57.



    513

    Там же. С. 55.



    514

    Там же. С. 49.



    515

    Там же. С. 68, 52.



    516

    Там же. С. 55.



    517

    Там же. С. 53.



    518

    Там же. С. 23.



    519

    Там же. С. 27, 29, 33, 52, 61.



    520

    Там же. С. 78.



    521

    Там же. С. 27, 29, 30, 52, 54, 78 и др.



    522

    Там же. С. 27



    523

    May В., Стародубровская И. Перестройка как революция // Коммунист. 1990. № 11. С. 39; Рогсыина И.Л. НЭП и крестьянство// НЭП: приобретения и потери. М, 1994. С. 144.



    524

    Письма во власть. Заявления, жалобы, доносы, письма в государственные структуры и большевистским вождям. 1917–1927. С. 400.



    525

    См.: Евтихеев И.И. Земельное право. М. — Пг., 1923. С. 128; Сафонов Л А. Крестьянская община и Советская власть: К вопросу о роли общины в жизни послеоктябрьской деревни (на материалах Тамбовской губернии) // Крестьяне и власть. Материалы конференции. М. — Тамбов, 1996. С. 126.



    526

    Данилов В.П. Советская доколхозная деревня: население, землепользование, хозяйство. М, 1977. С. 105. См., также: Бурцев Е.К., Когинов Г.И., Чистяковский И.В., Шаврин В.Л. Низовой бюджет и общественное хозяйство деревни. М., 1929. С. 63; Данилов В.П. Об исторических судьбах крестьянской общины в России // Ежегодник по аграрной истории. Вып. 6. Вологда, 1976; Сафонов АЛ. Указ. соч. С. 125–127.



    527

    Сафонов А.Л. Указ. соч. С. 126.



    528

    Там же



    529

    XV съезд ВКП(б). Стенографический отчет. Т. 2. М., 1962. С. 1245–1246; Сафонов А.Л. Указ. соч. С. 127; Воронов И.Е. Указ. соч. С. 18–22.



    530

    Сборник документов по земельному законодательству СССР и РСФСР. 1917–1954 гг. М., 1954. С. 305, 306; Сафонов А.Л. Указ. соч. С. 127.



    531

    Сельсоветы и волисполкомы. М., 1925. С. 19; Голанд Ю. Кризисы разрушившие НЭП. М., 1991. С. 6.



    532

    М. X. Некоторые итоги выполнения постановления октябрьского пленума ЦК РКП(б) о работе в деревне //На аграрном фронте. 1925. № 5–6. С. 198; Голанд Ю. Указ. соч. С. 6.



    533

    Сельсоветы и волисполкомы. М. — Л., 1925. С. 49; Голанд Ю. Указ. соч. С. 6



    534

    Известия. 1925. 20 февраля; Савельев С.И. Раскулачивание: как это было в Нижне-Волжском крае. Саратов, 1994. С. 3–9.



    535

    Политическая история. Россия — СССР — Российская Федерация. М., 1996. С. 214.



    536

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 84. Д. 834. Л. 56 об.



    537

    Расширенный пленум Совета Съездов биржевой торговли. Речь А.Л. Шейнмана // Хлебный рынок. 1925. № 15 (32). С. 65; Голанд Ю. Указ. соч. С. 13–14.



    538

    Экономическая жизнь. 1925. 31 июля; Голанд Ю. Указ. соч. С. 14; Воронов И.Е. Указ. соч.



    539

    Год работы правительства (материалы к отчету за 1925/26 бюджетный год). М., 1927. С. 346.



    540

    Цит. по: Голанд Ю. Указ. соч. С. 36; См. также: Шеврин И.Л. Крестьянство Урала в 1920-е годы. Докт. дисс. Свердловск, 1989.



    541

    Итоги десятилетия Советской власти в цифрах. М., 1927. С. 118; Голанд Ю. Указ. соч. С. 37.



    542

    Сельскохозяйственная жизнь. 1927. № 5. С. 2; НЭП в восприятии современников // Вологда. Ист. — краевед. альманах. Вологда, 1994. С. 322–523.



    543

    Итоги десятилетия Советской власти в цифрах. С. 118; Голанд Ю. Указ. соч. С. 37; Крестьяне и власть. Тамбов, 1996.



    544

    ЦГАМО. Ф. 66. Оп. 24. Д. 3. Л. 142.



    545

    Гущин Н.Я., Ильиных В.Л. Государственное регулирование хлебного рынка в условиях нэпа в 1921–1929 гг. // Аграрный рынок в историческом развитии. Екатеринбург, 1996. С. 247.



    546

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 32. Д. 58. Л. 12; Ильиных В.А. Коммерция на хлебном фронте. Новосибирск, 1992; Голанд Ю. Указ. соч.



    547

    В 1927 г. доля освобожденной от налога бедноты достигла уже 35 % от общего числа деревенских домохозяев. (История советского крестьянства… Т. 1. М., 1984. С. 357.)



    548

    Население России в XX в. Исторические очерки. Т. 1. 1900–1939. М., 2000. С. 157.



    549

    См.: Clark С. Literacy and Labor: The Russian Literacy Campaign within the Trade Unions, 1923–1927 // Europe — Asia Studies. 1995. Vol. 47. n. 4. December. P. 1327–1342.



    550

    См.: Неизвестная Россия. XX век. Т. III. М., 1993. С. 263–319; Скотт Дж. За Уралом: Американский рабочий в русском городе стали. М. — Свердловск, 1991. С. 68, 72–73, 135–137, 145.3



    551

    См.: Шацкий С.Т. Педагогические сочинения. М., 1964. Т. 2. С. 140; Блонский П.П. Избранные педагогические произведения. М., 1961. С. 206.



    552

    Красовицкая Т.Ю. Модернизация России: национально-культурная политика 20-х годов. М., 1998. С. 335.



    553

    См.: Левитин-Краснов А, Шавров В. Очерки по истории русской православной смуты. В 3-х томах. Кюснахт, 1977; Русак В. (Степанов) Русская Православная Церковь в «ленинский» период (1917–1924). М., 1991; Одинцов М.И. Государство и церковь (История взаимоотношений, 1917–1938 гг.). М., 1991; Кашеваров А.Н. Государство и церковь: Из истории взаимоотношений Советской власти и Русской Православной Церкви, 1917–1945 гг. СПб., 1995: Кривова Н.Л. Власть и Церковь в 1922–1925 гг. Политбюро и ГПУ в борьбе за церковные ценности и политическое подчинение духовенства. М, 1997; Цыпин В. Русская церковь. 1925–1938. М., 1999 и др.6



    554

    См.: Freeze G. Counter-reformation in Russian Orthodoxy: Political Responce to Religious Innovation, 1922–1925 // Slavic Review. Vol. 54. n. 2. Summer 1995; Roslof E. The Heresy of «Bolshevik» Christianity: Orthodox Rejection of Religious Reform during NEP // Slavic Review. Vol. 55. n. 3. Fall 1996; Шкаровский M.B. Обновленческое движение в русской православной церкви XX века. СПб., 1999.



    555

    Леонтьева Т.Г. Вера и бунт: духовенство в революционном обществе Рос — сии начала XX века // Вопросы истории. 2001. № 1. С. 41.



    556

    См.: Васильева О.Ю. Русская Православная Церковь и Советская власть в 1917–1927 годах // Вопросы истории. 1993. № 8; Anderson J. Religion, State and Politics in the Soviet Union and Succesor State. Cambridge, N.Y., Melbourne, 1994; Luukanen A. The Party of Unbelief: The Religious Policy of the Bolshevik Party. 1917–1929 // Studia Historica, 48. Suomen Historiallinen Seura. Helsinki, 1994; Peris D. Comissars in Red Cassocks: Former Priests in the League of the Militant Godless // Slavic Review. Vol. 54. n. 2. Summer. 1995.



    557

    Peris D. Storming the Heavens. The Soviet League of the Militant Godless. Ithaca and London, 1998. P. 43–44.



    558

    Freeze C.l. The Stalinist Assault on the Parish, 1929–1941 // Stalinismus vor dem Zweiten Weltkrieg. Neue Wege der Forschung. Hrsg. von M.Hildermeier [Schriften des Historischen Kollegs. Kolloquien 43]. S. 209–210.



    559

    См.: Religious Policy in the Soviet Union. Ed. by S.P.Ramet. Cambridge, 1993. P. 3—30.



    560

    Некоторые исследователи полагают, что все данные об успехах «безбожников» существовали только на бумаге. См.: Freeze G.L The Stalinist Assault on the Parish. S. 212.



    561

    Freeze G.L The Stalinist Assault on the Parish. S. 210–211.



    562

    Freeze G. Counter-reformation in Russian Orthodoxy: Popular Responce to Religious Innovation, 1922–1925 // Slavic Review. 1995. Vol. 54. n. 2.



    563

    Равкин З.И. Советская школа в период восстановления народного хозяйства, 1921–1925. М., 1959. С. 207.



    564

    См.: Салова Ю.Г. «Новый человек»: взгляд на проблему в 1920-е годы. Ярославль, 1998. С. 32–39). Свою роль в этом сыграли и появившиеся в эфире с апреля 1925 г. передачи «Радиопионер» и «Радиооктябренок» (Горяева Т.М. Радио России. Политический контроль советского радиовещания в 1920—1930-х годах: Документированная история. М., 2000. С. 62).



    565

    Дети и Октябрьская революция. Идеология советского школьника. М., 1929. С. 5–7; Вестник просвещения. 1927. № 10. С. 50.



    566

    Виленкина Р.Г. К характеристике настроения рабочего подростка // Педология. 1930. № 1. С. 81–97.



    567

    Cм.: Коммунистическое просвещение. 1924. № 1 (13). С. 103.



    568

    См.: Болтунов А.П. Трудовая школа (в психологическом освещении). М., 1923; Лукашевич Б. Молодая республика: Быт и психология учащихся и школьная летопись. 1921–1922. М., 1923; Пинкевич А.П. Старая и новая школа. Свердловск, 1925; Старостин В., Бузников А. Пионер-работа в школе. Л., 1925; Авксентьевский Д.А. Общественно-полезный труд и метод проектов в школе. М., 1926).



    569

    См.: Дитрих Г.С. Военизация в пионер-отряде и школе. Опыт военной работы пионер-отрядов, школ и детдомов. М.—Л.г 1931.



    570

    Вестник просвещения. 1927. № 4. С. 18.



    571

    Стратонов В.В. Потеря Московским университетом свободы // Московский университет, 1755–1930. Париж, 1930. С. 219–220.



    572

    См.: Аврус A.M. История российских университетов. Саратов, 1998. С. 88.



    573

    Шинкарук СЛ. Отражение политической конъюнктуры в повседневной жизни населения России.// Российская повседневность, 1921–1941 гг.: новые подходы. СПб., 1995. С. 23.



    574

    См.: Эткинд A.M. Эрос невозможного: история психоанализа в России. СПб., 1993. С. 322–324.



    575

    Вестник Коммунистической. Академии. 1932. № 9 4–5. С. 47.



    576

    Шинкарук С.Л. Указ. соч. С. 33.



    577

    Аврус A.M. Указ. соч. С.90.



    578

    См.: Колонтай A.M. Дорогу крылатому Эросу // Молодая гвардия. 1923. N93. П. Сорокин оценил эту эскападу как косвенное удовлетворение нимфомании (Сорокин П.Л. Человек. Цивилизация. Общество. М., 1992. С. 236).



    579

    См.: Лебина И.Б., Шкаровский М.В. Проституция в Петербурге (40-е гг. XIX в. — 40-е гг. XX в.). М., 1994. С. 182–185.



    580

    См.: Залкинд А.Б. Половой вопрос в условиях советской общественности. М., 1926. С. 59.



    581

    См.: Кетшинская В., Слепков В. Жизнь без контроля. М., 1929. С. 37–42.



    582

    См.: Эткинд A.M. Указ. соч. С. 222—223



    583

    См.: Розанов М.В. Путеводитель по современной русской литературе. М., 1929; Советское литературоведение и критика. Общие работы. М., 1966.



    584

    См.: Троцкий Л.Д. Литература и революция. М., 1924. С. 44—162.



    585

    См.: Законы о печати. М.,1925. С. 162–164.



    586

    См.: Блюм А. За кулисами министерства правды. СПб., 1994. С. 120.



    587

    По этой проблематике в свое время в СССР было написано множество работ, содержащих массу преувеличений относительно целенаправленности деятельности партии в этой области. Напр. см.: Быстрова А.Л. Партийное руководство пролетарскими писательскими организациями (1925–1931 гг.) // Ученые записки кафедр общественных наук вузов Ленинграда. Л., 1968. Вып. VIII.



    588

    Замятин Е. Сочинения. М., 1988. С. 437.



    589

    Эренбург И. Люди. Годы. Жизнь. Кн. I, II. М, 1961. С. 492.



    590

    Литературное наследство. М., 1963. Т. 70. С. 497.



    591

    Андреевский Г.В. Москва, 20—30-е годы. М., 1998. С. 222, 223—224



    592

    См.: Freeborn R. The Russian Revolutionary Novel. Cambridge, 1982.



    593

    См.: Воронский А. Литературно-художественные статьи. M., 1963. С. 5–6.



    594

    Миндлин Э. Из книги «Необыкновенные собеседники» // Волошин М. Стихотворения. Статьи. Воспоминания современников. М., 1991. С. 394–395



    595

    См.: Обогащение метода социалистического реализма и проблема многообразия советского искусства. М., 1967. С. 358–359.



    596

    Резникова Н.В. Огненная память: Воспоминания об Алексее Ремизове. Беркли, 1980. С. 63.



    597

    Cм.: Советское искусство за 15 лет. Л., 1933. С. 183–184.



    598

    См.: Литературное обозрение. 1981. № 9. С. 106.



    599

    Цит. по: Гюнтер Г. Жанровые проблемы утопии и «Чевенгур» А. Платонова // Утопия и утопическое мышление. Антология зарубежной литературы. VI., 1991. С. 272.



    600

    Литературные манифесты. М., 1929. С. 246.



    601

    Авербах Л. О политике партии в области художественной литературы // Октябрь. 1925. № 9. С. 155, 161.



    602

    Октябрь. 1925. № 1.С. 120–122.



    603

    См.: Ермакова А.В. Из истории партийного руководства советской литературой (1925–1934 гг.) // Путь борьбы и побед. Т. 1. М., 1971. С. 356–357.



    604

    Октябрь. 1937. № 6. С. 246.



    605

    Троцкий Л.Д. Указ. соч. С. 100–101.



    606

    См.: Блюм А. «Звезда» в годы «Большого террора»: Хроника цензурных репрессий (по секретным донесениям Ленгорлита и Главлита) // Звезда. 1993. № 11. С. 171.



    607

    Cм.: Издательское дело в СССР (1923–1931 гг.). М… 1978. С. 74–76.



    608

    Андреевский Г.В. Москва, 20—30-е годы. M. 1998. С. 223.



    609

    См.: Лежнев А. Ленин и искусство // Лежнев А. Вопросы литературы и критики. М.—Л., 1924; Лебедев-Полынский В. Ленин и литература // Вопросы современной критики. М.—Л., 1927; Полонский В. В.И. Ленин об искусстве и литературе // Новый мир. 1927. № 11.



    610

    Пильняк Б. Россия в полете. М. — Л., 1926. С. 23.



    611

    Государственный архив Ростовской области (Далее — ГАРО). Ф. 1182. Оп. 2. Д. 767. Л. 2 об.



    612

    См.: Горький М. О русском крестьянстве. Берлин, 1922. С. 41, 43.



    613

    См.: Примочкина И. Писатель и власть: М.Горький в литературном движении 20-х годов. М., 1996. С. 21–22, 47.



    614

    Известия ЦК КПСС. 1989. № 7. С. 215



    615

    См.: Тарасов-Родионов А.И. Последняя встреча с Есениным // Минувшее. Париж, 1991. Т. 11. С. 372.



    616

    См.: Stites R. Utopias in the Air and the Ground: Futuristic Dreams in the Russian Revolution // Russian History / Histoire Russe. 1984. Vol. II. n. 2–3. p. 238.



    617

    Cм.: Литературная газета. 1929. 2, 9 сентября; Замятин Е. Сочинения. М… 1988. С. 526



    618

    РГАСПИ. Ф. 124. Оп. 1. Д. 1424. Л. 11, 22. 23.



    619

    См.: Залкинд А.Б. Очерки культуры революционного времени. М 1924.



    620

    Цит. по: Примочкина И. Указ. соч. С. 41.



    621

    См.: Перевал. Сб. IV. 1926. С. 170; Читатель и писатель. 1928. № 4–5. С. 3.



    622

    Белая Г.А. Дон-Кихоты 20-х годов: «Перевал» и судьба его идей. М… 1989. С. 274.



    623

    См.: Шешуков С. Неистовые ревнители. М., 1971. С. 203, 206.



    624

    См.: Культурная революция и современная литература (Резолюция 1 Всесоюзного съезда пролетарских писателей по докладу т. Л. Авербаха) // На литературном посту. 1928. № 13–14. С. 1—11.



    625

    Ежегодник литературы и искусства на 1929 г. М 1929. С. 207.



    626

    См.: Лазьян И. Политика партии в деревне и крестьянская литература // Пути крестьянской литературы. М.—Л., 1929. С. 3–4.



    627

    Горяева Т.М. Радио России: Политический контроль советского радиовещания в 1920—1930-х годах. Документированная история. М., 2000. С. 68–69.



    628

    «Наталья Тарпова» С.Семенова, 1925–1927 гг.; «Первая девушка» Н.Богданова, 1928; «Прыжок» И.Бражнина, 1928; «Рождение героя» Ю.Либединского, 1929 г.



    629

    См.: Литературная газета. 1929. 2, 9, 23, 30 сентября.



    630

    См.: Печать и революция. 1929. № 11; 1930. № 1–6; Литературная газета. 1930. 3 марта.



    631

    Нестеров М.В. Письма. Избранное. Л., 1988. С. 279.



    632

    См.: Эттингер П.Д. Статьи. Из переписки. Воспоминания современников М., 1989. С. 166–167.



    633

    См.: Советское искусство за 15 лет. Материалы и документация. М.—Л., 1933. С. 131.



    634

    Чуковский К. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 370.



    635

    См.: Известия. 1924. 9 апреля.



    636

    Нестеров М.В. Письма. Избранное. Л., 1988. С. 279.



    637

    Там же. С. 336.



    638

    Там же. С. 309.



    639

    Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. СПб., 1998. С. 305, 314.



    640

    Шинкарук СЛ. Указ. соч. С. 20–22.



    641

    Это произошло с подачи А.В. Луначарского (см.: Луначарский А.В. Разговор с Лениным // Ленин и кино. М.—Л., 1925. С. 19), а он мог нафантазировать и не такое.



    642

    Плаггенборг Ш. Культурные ориентиры в период между Октябрьской революцией и эпохой сталинизма. СПб., 2000. С. 214–215.



    643

    XIII съезд РКП(б). 23–31 мая 1924 г. Стенографический отчет. М, 1924. С. 703.



    644

    Groys В. The Birth of Socialist Realism from the Spirit of the Russian Avant- Garde // Laboratary of Dreams: The Russian Avant-Garde and Cultural Experiment. Ed. by J. E. Bowit and O.Nlatich. Stanford, 1996. P. 195.



    645

    Peris D. Storming the Heavens. The Soviet League of the Militant Godless. Ithaca and London, 1998. P. 44, 94–95.



    646

    Грехэм Л. Призрак казненного инженера: Технология и падение Советского Союза. СПб., 2000. С. 55, 60–61.



    647

    Cм.: О старых бумагах из семейного архива: М.М. Бахтин и М.И. Каган // Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1992. № 1. С. 65, 62.



    648

    Бастракова М.С. Становление советской системы организации науки (1917–1922 гг.). М., 1973. С. 162, 221–231; Организация науки в первые годы советской власти (1917–1925). Сборник документов. Л., 1968. С. 8.



    649

    Документы по истории Академии Наук СССР. 1917–1925. Л., 1986. С. 174–176.



    650

    Гуло Д.Д., Осиновский А.Н. Дмитрий Сергеевич Рождественский. М., 1980. С. 98—104



    651

    Там же. С. 105–130.



    652

    См.: Рейснер М.Л. Фрейд и его школа о религии // Печать и революция. 1924. № 3–4. С. 106).



    653

    См.: Рейснер М.Л. Социальная психология и учение Фрейда // Печать и революция. 1925. № 5–6. С. 150.



    654

    Педология: мифы и действительность. М., 1991. С. 24.



    655

    Никитин А.Л. Мистики, розенкрейцеры и тамплиеры в Советской России: Исследования и материалы. М., 1998. С. 33, 107–108, 176–181.



    656

    Hanson S.T. Time and Revolution: Marxism and the Design of Soviet Institutions. L., 1997.



    657

    Stites R. Utopias of Time, Space, and Life in the Russian Revolution // Revue des etudes slaves. Paris, 1984, T. 56, n. 1, p. 141–154.



    658

    См.: Клеопов М.Л. Геологический комитет, 1882–1929 гг. // История геологии в России. М., 1964.



    659

    См.: Материалы к пятилетнему плану Геологического комитета. 1928/29—1932/33 гг. Л., 1929. С. 210.



    660

    См.: Пять «вольных» писем В.И. Вернадского сыну (Русская наука в 1929) // Минувшее. 1989. Т. 7. С. 431, 436–437.



    661

    Развитие естествознания в России (XVIII — начало XX века). М., 1977. С. 318, 357, 361, 356–357, 268, 293.



    662

    Cм.: Любимов Ю.Л. Исследования П.А. Флоренского в области физики // Вопросы истории естествознания и техники. 1995. № 4.



    663

    См.: Комаков Д.Г. Сотрудничество СССР и Германии при разработке бронетанковой техники (по материалам советских архивов) // Вопросы истории естествознания и техники. 1994. № 2; Берне Л.П. Немецкий след в истории советской авиации: об участии немецких специалистов в развитии авиастроении в СССР // Вопросы истории естествознания и техники. 1998. № 3.



    664

    См.: Мухин М.Ю. Амторг. Американские танки для РККА // Отечественная история. 2001. № 3.



    665

    Спроге В.Э. Записки инженера // Кригер-Войновский Э.Б. Записки инженера: Воспоминания, впечатления, мысли о революции; Спроге В.Э. Записки инженера. М., 1999. С. 306–307, 319



    666

    Грехэм Л. Указ. соч. С. 74–76.



    667

    В начале 30-х годов эта организация значилась как Комиссия по изучению украинской истории. См.: Календарь-справочник АН СССР. Д… 1931. С.49.



    668

    Среди таковых давно и не совсем безосновательно числился и известный физиолог И.П. Павлов. См.: Вопросы истории КПСС. 1988. № 11. С. 44, 50; Тодес Д. Павлов и большевики // Вопросы истории естествознания и техники. 1998. № 3; Академия наук в решениях Политбюро ЦК РКП(б) — ВКП(б). 1922–1952. М., 2000. С. 67–69, 102–105, 134–137, 228–230.



    669

    См.: Есаков В.Д. Советская наука в годы первой пятилетки. Основные направления государственного руководства наукой. М., 1971. С. 192.



    670

    Levin А.Е. Expedient Catastrophe: A Reconsideration of the 1929 Crisis at the Soviet Academy of Science // Slavic Review. 1988. Vol. 47. n. 2. P. 276.



    671

    РГАСПИ. Ф. 124. Оп. 1. Д. 1424. Л. 29–31; РГАСПИ. Ф. 124. Оп. 1. Д. 1424. Л. 29–31.



    672

    Бухарин Н.И. Теория исторического материализма. М. — Пг., 1923. С. 90.



    673

    См.: Второй психоневрологический съезд // Красная новь. 1924. № 2. С. 161–163.



    674

    Волков С. Возле монастырских стен. Мемуары. Дневники. Письма. М., 2000. С. 169.



    675

    Чуковский К. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С. 172.



    676

    См.: Егоров А.В. Специфика неформальной устной коммуникации эпохи революции и гражданской войны: слухи в российской провинции в 1917–1921 гг. (На примере Уфимской губернии) // Коммуникации в культуре. Петрозаводск, 1997. С. 3–4.



    677

    Cм.: Лебзин А. К итогам работы массовых добровольных обществ // Коммунистическая революция. 1925. № 24. С. 11—125.



    678

    См.: Лишенцы: 1918–1936 // Звенья. Вып. 2. С. 611–628.



    679

    Коммунистка. 1924. № 3. С. 93.



    680

    Коммунистка. 1928. № 10. С. 94.



    681

    См.: Письма во власть, 1917–1927. Заявления, жалобы, доносы, письма в государственные структуры и большевистским вождям. М., 1998. С. 419–410.



    682

    Леонтьева Т.Г. Указ. соч. С. 42.



    683

    См.: Лебина Н.Б., Шкаровский М.В. Указ. соч. С. 142–144, 146



    684

    См.: Павлюченков С.Л. Веселие Руси: Революция и самогон // Революция и человек: быт, нравы, поведение, мораль. М., 1997.



    685

    См.: Стеблев Э.Л. Экономика российской повседневности // Российская повседневность, 1921–1941 гг.: новые подходы. М., 1995. С. 118.



    686

    Лебина Н.Б. Повседневная жизнь советского города: нормы и аномалии. 1920–1930-е годы. СПб., 1999. С. 35–36, 33.



    687

    Cм.: Треншел К. Проблема пьянства в России и антиалкогольная кампания в годы первой пятилетки (1928–1933) // История России: Диалог российских и американских историков. Саратов, 1994. С. 91–93.



    688

    См.: Царевская Т.В. Преступление и наказание: парадоксы 20-х годов // Революция и человек: быт, нравы, поведение, мораль. М., 1997. С. 216–217; Голос народа: письма и отклики рядовых советских граждан о событиях 1918–1932 гг. М., 1998. С. 178.



    689

    Спроге В.Э. Указ. соч. С. 337.



    690

    Статистический справочник. М., 1927. С. 462–465.



    691

    См.: Мстиславский П.С. Народное потребление при социализме. М., 1961. С. 227.



    692

    Еремин Б Л. Проблемы рынка труда // Российская повседневность, 1921–1941 гг.: новые подходы. М., 1995. С. 124–125.



    693

    См.: Кооперация в деревне, как она есть. Ростов-на-Дону, 1924; Лященко П.И. Экономика торговли. М., 1925. С. 267–268.



    694

    См.: Царевская Т.В. Указ. соч. С. 215–216, 220–221.



    695

    Стратоницкий А. Вопросы быта в Комсомоле. Л., 1926. С. 11



    696

    Безбожник. 1924. 8 июня.



    697

    Рюрик. Исторические статьи и публикации. Орел, 2001. № 1. С. 99.



    698

    Лука, архиепископ (Войно-Ясенецкий). «Я полюбил страдание…». Автобиография. М., 1996. С. 46.



    699

    ГА РФ. Ф. 374. Оп. 28. Д. 4034. Л. 108–109.



    700

    Там же. Л. 186–190.



    701

    Freeze C.L The Stalinist Assault On The Parish. S. 211–212.



    702

    Gunter H. Utopie nach der Revolution: Utopie und Utopiekritik in Russland nach 1917 // Utopieforschung: Interdisziplinare Studien zur neuzeitlichen Utopie. Hrsg. von Vosskamp W. Stuttgart. 1982. Bd. 3. S. 378, 383.



    703

    См.: РГАСПИ. Ф. 2. Оп. 2. Д. 1245. Л. 1–7.



    704

    См. об этом, например: Осоргин МЛ. Времена. Париж, 1955. С. 180–185. (МЛ. Осоргин: «Как нас уехали». (Из воспоминаний): «…В Москве шел слух, что в командующих рядах нет полного согласия по части нашей высылки, называли тех, кто был за и кто был против. Плохо, что «за» был Троцкий. Вероятно; позже, когда высылали его самого, он был против этого!

    Таким образом, полоса паники уже прошла, а многих из нас даже поздравляли: «Счастливые, за границу поедете!»

    […] Одним словом, — ехать, так ехать, раз требуется немедленно сделать это добровольно. В общем с нами поступили вежливо, могло быть хуже. Лев Троцкий в интервью с иностранным корреспондентом выразился так: «Мы этих людей высылали потому, что расстрелять их не было повода, а терпеть было невозможно».)



    705

    После трагической смерти югославского короля Александра I в 1934 году многим российским эмигрантом пришлось покинуть гостеприимную Югославию и искать новый приют.



    706

    См.: Мелехов Г.В. Российская эмиграция в Китае (1917–1924 гг.) М., 1997; Годы, люди, судьбы. История российской эмиграции в Китае. М., 1998.



    707

    В течение первой половины 1920-х годов в Россию вернулось более 100 тысяч человек, в основном из рядового состава участников Гражданской войны, как правило, насильно мобилизованных в белые армии. Но уже во второй половине двадцатых годов поток практически сошел на нет. Причиной тому послужили (не в последнюю очередь) сведения о судьбах репатриантов, просочившиеся сквозь закрытые советские границы на Запад.



    708

    См., например: Пешехонов А.В. Почему я не эмигрировал. Берлин, 1923.



    709

    О судьбе этой легендарной личности в эмиграции см.: Франк С.Л. Биография П.Б. Струве. Нью-Йорк, 1956.



    710

    Павлом Николаевичем Милюковым было создано «Республиканско-демократическое объединение» (РДО), политическая организация, в состав которой вошли представители левого крыла кадетской партии и правого крыла умеренных социалистов.



    711

    Возрождение. [Париж.] 1926. 14 августа; см.: Вандалковская М.Г. Историческая наука российской эмиграции «Евразийский соблазн». М., 1997



    712

    Алексеев Н.Н. На путях к будущей России. (Советский строй и его политические возможности). Париж, 1927. С. 3–7; Вандалковская М.Г. Указ. соч.



    713

    Изгоев А. Рожденное в революционной смуте.(1917–1932). Париж, 1933. С. 3–4.



    714

    См.: Назаров М.В. Миссия русской эмиграции. М., 1994. С. 56. (Подтверждением сказанному может служить и обширная отечественная историческая литература, где анализируется деятельность «непролетарских» российских партий в первые годы эмиграции. Почти все без исключения советские авторы констатировали факт укорененности в среде российских эмигрантов дореволюционных политических и социальных доктрин. См.: Мейснер Д.И. Миражи и действительность. М., 1966; Комин В.В. Политический и идейный крах русской мелкобуржуазной контрреволюции за рубежом. Калинин, 1977; Шкаренков Л.К. Агония белой эмиграции. М. 1987.)



    715

    Бердяев Н.А. Открытое письмо к пореволюционной молодежи // Утверждения. Орган объединения революционных течений. [Париж.] 1931. № 1. февраль; Вандалковская М.Г. Указ. соч



    716

    Устрялов Н.В. Под знаком революции. Харбин, 1925. С. 111.



    717

    Вандалковская М.Г. Указ. соч.



    718

    Смена вех. Прага, 1921. С. 159–160.



    719

    Там же; Вандалковская М.Г. Указ. соч.



    720

    См.: Бердяев Н.А. Смысл истории. Опыт философии человеческой судьбы. Берлин, 1923. С. 237–248.



    721

    См., более подробно: Вандалковская М.Г. Указ. соч.; Онегина С.В. Пореволюционные политические движения российской эмиграции в 20-30-е годы. (К истории идеологии) // Отечественная история. 1998. № 4. С. 8—99.



    722

    Назаров М.В. Указ. соч. С. 212.



    723

    Пути Евразии. Русская интеллигенция и судьбы России. М., 1992. С. 5.



    724

    Карсавин Л.П. Феноменология революции // Евразийский временник. Кн. 5. Париж, 1927; Сувчинский П. К преодолению революции // Евразийский временник. Кн. 3. Берлин, 1923; Вандалковская М.Г. Указ. соч.



    725

    Пути Евразии. Русская интеллигенция и судьбы России. С. 10; Вандалковская М.Г. Указ. соч.



    726

    См.: Флоровский Г.В. Евразийский соблазн // Современные записки. [Париж] 1928. Кн. 34; Вандалковская М.Г. Указ. соч.



    727

    Чичерюкин В. Русская военная эмиграция // Наши вести. 1997. № 446.



    728

    Чичерюкин В. Листая старые подшивки. Из истории Корпуса Императорской Армии и Флота // Дворянский вестник. 1998. № 4.



    729

    Чичерюкин В. С мечом и крестом // Время. 1998. 29 октября.



    730

    Например, созданные в 1925 г. двухдневные курсы для русских земледельцев, проживавших в Южной Чехословакии. В ходе эти двух дней слушателей знакомили с законодательством страны проживания, с особенностями географического и климатического плана, [см.: Руль. Берлин, 1926. 8 января.]



    731

    Русские во Франции. Париж, 1937. С. 59.



    732

    Адресный указатель русских учреждений за границей. Берлин, 1924. Вып. 1. С. 1.



    733

    Русская академическая группа в Эстонии. Очерк деятельности за 10 лет. 1920–1930. Юрьев, 1931.



    734

    О деятельности Русского экономического общества в Лондоне подробнее см.: Записки Русского экономического общества в Лондоне. № 1–9. Лондон, 1920–1923



    735

    Русский альманах. Париж, 1937. С. 11.



    736

    Билимович А.Д. Русская матица. Любляна, 1924. В Чехословакии роль подобной, объединительной, организации сыграл Славянский земледельческий семинар, ставивший своей задачей «укрепление чувства славянской взаимности среди славянских земледельцев». Руль. Берлин, 1926. 21 февраля.



    737

    Второе название Русского отделения юридического факультета Парижского университета.



    738

    См.: Энгельфельд В.В. Очерки государственного права Китая. Париж. 1925; Его же. К вопросу о сношениях России с Китаем в XVII–XVIII вв. Харбин, 1925.



    739

    Руль. Берлин, 1924. 4 апреля; Иллюстрированная Россия. Париж. 1935. № 19. (521). С. 11.



    740

    Предмет диссертации Б.С. Ижболдина — «Внешняя торговая политика СССР». (Работа не опубликована.) // Последние новости. 1937. 12 июля.



    741

    Шарп Д.А. Б.С. Ижболдин как экономист // Новый журнал. Нью-Йорк. 1974. Кн. 117. С. 197–203.



    742

    А.В. Соллогуб представил в качестве диссертации свою рукопись «Национализация банков в России и ее последствия за границей». (Работа не опубликована.) // Последние новости. 1939. 4 февраля.



    743

    С.М. Стефановским в 1935 г. была защищена диссертация на тему «Рационализация промышленности». (Работа не опубликована.) // Ковахевский П.Е. Зарубежная Россия. Дополнительный выпуск. Париж, 1973. С. 159.



    744

    Имя И.В. Емельянова связано, к сожалению лишь для американской науки, с серьезными исследованиями в области кооперативной теории и социологии. Прекрасно вписавшись в американскую среду он всегда помнил о том, что процессу его адаптации к новым условиям жизни способствовало участие в его судьбе Русской академической группы. (См., более подробно: Телицын В.Л. И.В. Емельянов и его исследование кооперации (Опыт научной биографии) // Кооперация. Страницы истории. М., 1997. Вып. 6. С 181–203.)



    745

    П.А. Остроухов остался в Чехословакии, где преподавал в ряде российских и чешских высших учебных заведений. Степень магистра облегчила его жизнь, как с точки зрения науки, так и материального достатка. См.: Телицын В.А. Русские экономисты-эмигранты в Праге 1920—30-х годов // История российского зарубежья. Проблемы адаптации мигрантов в XIX–XX веках. М., 1996. С. 130–131. (См., также: Последние новости. Париж, 1927. 10 мая.)



    746

    Последние новости. Париж, 1924. 9 ноября.



    747

    Русский альманах. Париж, 1930. С. 108–109.



    748

    Труды кружка «К познанию России». Париж, Вып. 1. 1929–1934; Вып. 2. 1934–1936



    749

    ЦХИДК. Ф. 461. Оп. 1. Д. 189. Л. 266.



    750

    См.: Записки Института изучения России. Прага, 1925. Т. 1–2.



    751

    См.: Вольная Сибирь. Прага, 1927–1928. Т. 1–3.



    752

    См.: Труды первого съезда русских деятелей сельского хозяйства, состоявшегося в г. Праге 18–24 апреля 1924 г. Прага, 1925. Вып. 1.



    753

    О деятельности общества и его руководителе П.Н. Апостоле см.: Телицын В.Л. «…Был он образцом порядочности и культуры» (О Павле Николаевиче Апостоле) // Русское еврейство в Зарубежье. Т. 1 (6). Иерусалим, 1998. С. 408–420.



    754

    За исключением «Руля», все указанные издания просуществовали до начала Второй мировой войны, а «Современные записки» возродились уже в начале 1940-х годов в США, под новым названием «Новый журнал». Последний выходит и по настоящее время.



    755

    См. в этом плане статьи Е.Д. Кусковой в «Последних новостях» и «Воле России» за середину 20-х годов.



    756

    На наш взгляд, совершенно не соответствует истине утверждение, что бывшие участники Белого Движения в массе своей люди темные, необразованные и в эмиграции далекие от культурной среде. (См.: Носик Б. Жизнь и дар Владимира Набокова. Первая русская биография писателя. М., 1995.) Как раз наоборот, именно эта, «белогвардейская» среда выдвинула ряд ярчайших представителей науки, литературы, искусства.



    757

    Последние новости. Париж, 1939. 23 апреля.



    758

    Подробнее см.: Русская православная церковь за границей. 1918–1968. Нью-Йорк, 1968. Т. 1; Т. 2.



    759

    Известия ЦК КПСС. 1991. № 4. С. 198.



    760

    Советское общество: возникновение, развитие, исторический финал. Т. 1. М., 1997. С. 107.



    761

    КПСС в резолюциях. Т. 3. С. 213.



    762

    Там же. С. 214.



    763

    Там же. С. 241.



    764

    Большевистское руководство. Переписка. 1912–1927. М., 1996. С. 314.



    765

    Четырнадцатый съезд ВКП(б). Стенографический отчет. М. — Л., 1926. С. 274.



    766

    Там же. С. 318.



    767

    КПСС в резолюциях. Т. 3. С. 313.



    768

    Там же. С. 347.



    769

    Архив Троцкого. Коммунистическая оппозиция в СССР. 1923–1927. Т. 3. М., 1990. С. 63.



    770

    Сталин И.В. Сочинения. Т. 9. С. 73.



    771

    Дни. 1926. 25 декабря.



    772

    КПСС в резолюциях. Т. 3. С. 495.



    773

    Там же.



    774

    Бюллетень оппозиции. 1930. № 17–18. С. 31.



    775

    Социалистический вестник. 1927. 15 января.



    776

    Там же. 1927. 21 декабря.



    777

    Долин Д. О термидоре // Социалистический вестник. 1927. 1 декабря; Его же. О сущности режима // Там же. 1928. 6 марта.



    778

    Троцкий Л.Д. Сталин. Т. 2. М. 1996. С. 221.



    779

    Бруцкус Б.Д. Эволюция или революция // Последние новости. 1927. 29 июля.



    780

    Возрождение. 1927. 2 августа.



    781

    Последние новости. 1927. 28 июля.



    782

    Дни. 1928. 28 апреля.



    783

    См.: Вопросы истории КПСС. 1990. № 2. С. 26.



    784

    Последние новости. 1927. 11 января.



    785

    РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 7. Д. 136. А. 2.



    786

    Там же. Л. 3.



    787

    Там же.



    788

    Там же. Л. 2.



    789

    Там же. Л. 98.



    790

    Там же. Л. 8.



    791

    Там же. Л. 130.



    792

    Там же. Д. 144. Л. 8.



    793

    Там же. Л. 14.



    794

    Там же. Д. 164. Л. 13.



    795

    Там же.



    796

    Там же. Д. 144. Л. 15.



    797

    Там же. Л. 22.



    798

    Дни. 1927. 30 октября.



    799

    РГАСПИ. Ф. 324. Оп. 1. Д. 109. Л. 153.



    800

    Беседовский Г.З. На пути к Термидору. М., 1997. С. 252, 257.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.