Онлайн библиотека PLAM.RU


  • 1. ВКЛАД, КОТОРЫЙ ВНЕС БУДДИЗМ И В ОСОБЕННОСТИ ДЗЭН-БУДДИЗМ, В ЯПОНСКУЮ КУЛЬТУРУ
  • 2. ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ ОТНОСИТЕЛЬНО ЯПОНСКОЙ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ КУЛЬТУРЫ
  • 3. ДЗЭН И ИСКУССТВО ФЕХТОВАНИЯ
  • Письмо Такуана
  • Неподвижная Праджня
  • Искра из-под кремня, ударяющего о сталь
  • Где держать разум?
  • Разум, которого нет (Мусин но син)
  • 4. ДЗЭН И ЧАЙНАЯ ЦЕРЕМОНИЯ
  • Такуан о чайной церемонии (тя-но-ю)
  • 5. ЛЮБОВЬ К ПРИРОДЕ
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • Часть VI. ДЗЭН И ЯПОНСКАЯ КУЛЬТУРА

    Рисуй бамбук десять лет, стань бамбуком, затем забудь все о бамбуках, когда ты рисуешь.

    (Жорж Дютюи)

    1. ВКЛАД, КОТОРЫЙ ВНЕС БУДДИЗМ И В ОСОБЕННОСТИ ДЗЭН-БУДДИЗМ, В ЯПОНСКУЮ КУЛЬТУРУ

    Наряду с тем, что дзэн придает первостепенное значение личному опыту в постижении высшей истины, он имеет следующие характерные особенности, которые оказали огромное влияние на формулирование того, что можно назвать духом Востока и в особенности — Японии.

    1. Пренебрежение формой вообще свойственно мистике: и христианской, и буддийской, и исламской. Когда подчеркивается значение духа, все его внешние проявления приобретают второстепенное значение. Форму далеко не всегда презирают, но внимание к ней сводится к минимуму, другими словами, условность уступает место полному утверждению индивидуальной оригинальности. Но вследствие этого во всем, что связано с дзэном, чувствуется ярко выраженная внутренняя тенденция. Что касается формы, здесь не наблюдается ничего красивого или взывающего к чувствам, но ощущается нечто внутреннее, или духовное, утверждающее себя, несмотря на несовершенство формы и, может быть, — благодаря этому несовершенству. Причина вот в чем: когда форма совершенна, наши чувства испытывают слишком большое удовлетворение, и разум, по крайней мере временно, перестает углубляться внутрь. Уделяя стишком большое внимание внешности вещей, мы не можем извлечь того внутреннего содержания, которое в них заключено. Таким образом, Танка развел костер из деревянного Будды, и с идолопоклонством было покончено. Кэнсу вопреки условностям монашеской жизни стал рыбаком. Дайто Кокуси стал нищим бродягой, а Кандзен Кокуси пастухом.

    2. Направленность дзэна внутрь подразумевает то, что он непосредственно взывает к духу человека. Когда посредничество формы исключается, один дух общается непосредственно с другим. Поднят палец — и вся Вселенная перед вами. Не может быть ничего более непосредственного, чем это, в этом относительном мире относительного. Средство общения, или символ самовыражения, ограничивается по возможности кратчайшей формой. Когда достаточно одного слова или подмигивания, зачем тратить целую жизнь на то, чтобы писать объемистые книги и строить грандиозные соборы?

    3. Непосредственность — это синоним простоты. Когда отброшены все вычурные формы выражения идей, одна травинка заменяет шестнадцати футового Будду Вайрочану, а круг является самым лучшим символом выражения неизмеримости глубины истины, открывшейся разуму адепта дзэна. Эта простота выражена также в жизни. Мудрецу достаточно соломенной хижины в горах, наполовину наполненной белыми облаками. Картофель, испеченный в пепле костра из коровьего навоза, утоляет его голод, и в то же время он бросает презрительный взгляд на посланца императорского двора.

    4. Бедность и простота сочетаются в дзэне, но просто быть бедным и скромным еще не есть дзэн. Он не проповедует бедность только во имя бедности. Бедный и богатый — это мирская мерка, так как внутренняя сторона бедности в дзэне не имеет ничего общего с нехваткой имущества, а богатство — с избытком материальных благ.

    5. Факты и опыт ценятся в дзэне больше, чем образы, символы и понятия, — другими словами, сущность в дзэне — все, а форма — ничто. Поэтому дзэн — это радикальный эмпиризм. В связи с этим пространство не есть нечто, простирающееся объективно; время не следует считать линией, тянущейся из прошлого через настоящее в будущее. Дзэну неведомо такое время, и поэтому такие идеи, как вечность, бесконечность, безграничность и т.п. являются фантазией с точки зрения дзэна, так как дзэн живет в фактах. Факты могут рассматриваться как явление скоротечное, но скоротечность есть идея субъективно созданная. Когда дзэн сравнивают с молнией, которая исчезает прежде, чем вы успеваете вскрикнуть «Ой! Ой!», то не следует полагать, что простая быстрота есть жизнь дзэна. Однако мы можем сказать, что дзэн избегает медлительности и сложности. Когда потекла крыша, учитель вызвал своих помощников и попросил принести что-нибудь, чтобы уберечь от дождя татами (соломенный мат). Один без промедления принес бамбуковую корзину, в то время как другой пошел искать кадку, которую он потом принес учителю. Говорят, учитель остался очень доволен первым монахом, принесшим корзину. Не кто иной, как первый монах понял дух дзэна лучше, чем монах, проявивший осмотрительность, хотя мудрость последнего оказалась практичнее и полезнее. Этот аспект дзэна носит специальное название «отсутствие разграничения».

    6. То, что можно было бы назвать «вечным одиночеством», тесно связано с сущностью дзэна. Это некое чувство абсолютного. В Ланкаватара-сутре говорится о так называемой «истине одиночества» (вивиктадхарме). Постижение ее ведет к чувству вечного одиночества. Это не означает, что мы все чувствуем одиночество и тоскуем по чему-то более сильному и большему, чем мы сами. Это чувство, присущее в большей или меньшей степени всем религиозным душам; но то, что я здесь имею в виду, не есть этот род одиночества, а одиночество абсолютного существа, которое испытывает человек, когда мир конкретного, движение которого обусловлено пространством, временем и причинностью, остается позади, когда дух парит высоко в небе, подобно облаку.

    7. Когда все эти аспекты дзэна утверждены, мы видим определенное отношение дзэна к жизни вообще. Когда он выражает себя в искусстве, он составляет то, что может быть названо духом дзэн-буддийской эстетики.

    Он проявляется в простоте, непосредственности, смелости, возвышенности, отрешенности от внешнего мира, углубленности внутрь, равнодушии к форме, свободных движениях духа и мистическом дыхании творческого гения во всем мире — как в живописи, так и в каллиграфии, садоводстве, чайной церемонии, фехтовании, танцах и поэзии. Как я уже говорил, из всех школ махаяна-буддизма дзэн возымел самое сильное влияние на развитие искусств, являющихся специфической чертой японской культуры, и вышеупомянутый план, может быть, несколько поможет понять дух этого аспекта японской культуры. Для иллюстрации позвольте мне остановиться на японской живописи, известной под названием «сумие», и японской поэзии, называемой «хайку», а также на инструкции, данной учителем дзэна одному великому самурайскому мастеру фехтования. Дзэн пришел в Японию в XII столетии и за восемь веков своей истории оказал влияние на различные аспекты японской жизни — не только на духовною жизнь самураев, но также на художественное выражение жизни образованными и культурными слоями общества. Сумие, являющееся одним из таких выражений, не представляет собою живописи в строгом смысле слова: это своего рода черно-белый эскиз. Чернила делаются из сажи и клея, а кисть из шерсти овцы или барсука, причем она способна вместить большое количество этой жидкости. Используемая для рисунка бумага довольно тонка и поглощает большое количество чернил, резко отличаясь от полотна, используемого художниками по маслу, и этот контраст имеет большое значение для художника жанра сумие. Причина, по которой для передачи вдохновения художника выбран такой материал, заключается в том, что это вдохновение должно быть передано по возможности в кратчайшее время. Если кисть задержится слишком долго, бумага порвется. Линии должны наноситься как можно быстрее, и количество их должно быть минимальным, наносятся только самые необходимые линии. Недопустимы никакая медлительность, никакое стирание, никакое повторение, ретуширование, никакая переделка, никакое «лечение», никакой монтаж. Однажды нанесенные мазки не могут быть смыты, нанесены заново и не подлежат дальнейшим поправкам или доделкам. Любой мазок, нанесенный после, резко и болезненно выделяется вследствие специфических свойств бумаги. Художник должен постоянно, всецело и непроизвольно следовать за своим вдохновением. Он просто позволяет ему управлять его руками, пальцами и кистью, будто они вместе со всем его существом являются всего лишь инструментом в руках кого-то другого, кто временно вселился в него. Можно сказать, что кисть выполняет работу сама, независимо от художника, который просто позволяет ей двигаться, не прилагая никаких сознательных усилий. Если между кистью и бумагой появится какая-либо логическая связь или размышление, весь эффект пропадает. Так рождается сумие. Нетрудно догадаться, что линии в сумие должны проявлять бесконечное разнообразие. Здесь нет никакого распределения светотени и никакой перспективы. Они фактически не нужны в сумие: здесь нет никакой претензии на реализм.

    Этот жанр представляет собой попытку заставить дух объекта двигаться по бумаге. Таким образом, каждый мазок кисти должен пульсировать в такт с сердцем живого существа. Он также должен нести в себе жизнь. По-видимому, в основе сумие лежит ряд принципов, совершенно отличных от принципов живописи по маслу. Поскольку полотно является прочным материалом, а масляные краски допускают многократное стирание и наложение, картина создается системно, по заранее намеченному плану. Величие идеи и мастерство исполнения, уже не говоря о реализме, являются характерными особенностями живописи по маслу, которую можно сравнить с хорошо продуманной системой философии, логические нити которой тесно переплетаются, или с грандиозным собором, стены, колонны и фундамент которого выложены из сплошных каменных плит. В сравнении с этим эскиз сумие — сама бедность: бедность формы, бедность содержания, бедность исполнения, бедность материала; однако мы, люди Востока, ощущаем в нем присутствие некоего движущего духа, который странным образом витает вокруг линий, точек и теней различных очертаний: ритм этого живого дыхания вибрирует в них. Один стебель цветущей лилии, нарисованный как бы небрежно на листе грубой бумаги, — однако здесь раскрывается нежный, непорочный дух девушки, укрывшейся от бури мирской жизни. С другой стороны, насколько может видеть поверхностный критик, в сумие мало художественного мастерства и вдохновения — маленькая незначительная лодка с рыбаками в центре обширного водного пространства; но глядя на картину, мы не можем не быть поражены необъятностью океана, не знающего границ, и присутствием таинственного духа, дышащего жизнью вечности в пучине волн. И все эти чудеса достигаются без усилия, с такой легкостью. Если сумие пытается копировать субъективную реальность, оно обречено на полный провал: оно скорее является творением.

    Точка в эскизе не представляет собой коршуна, а кривая линия не символизирует гору Фудзи. Точка — это птица, а линия — гора. Если в картине ценится превыше всего внешнее сходство, то двухмерное полотно не может воспроизвести ничего объективного: краски оказываются слишком бедными для воспроизведения оригинала, и как бы искренне художник ни пытался напомнить нам своей кистью об объекте природы, картина никогда не будет иметь должного сходства. Поскольку это имитация или воспроизведение, то она будет плоской имитацией или жалкой пародией. Таким образом, художник жанра сумие рассуждает — почему бы вовсе не отказаться от такой попытки? Давайте вместо этого творить живые предметы из своего собственного воображения. Поскольку все мы принадлежим одной и той же Вселенной, наши творения могут некоторым образом соответствовать тому, что мы называем объектами природы. Но это не является существенным элементом нашей работы. Эта работа имеет собственные достоинства, кроме сходства. Разве в каждом мазке кисти не присутствует что-то исключительно индивидуальное? Дух каждого художника проявляется в них. Его птицы являются его собственными творениями. Вот как относится художник жанра сумие к своему искусству, и я хочу сказать, что это отношение есть отношение дзэна к жизни, и то, чего дзэн добивается в жизни, художник достигает на бумаге кистью и чернилами. Творческий дух обитает повсюду, и творчество проявляется как в жизни, так и в искусстве. Линия, начертанная художником жанра сумие, отличается законченностью, ничто не может пойти за ее пределы, ничто не может ее исправить; она так же неизбежна, как вспышка молнии: сам художник не может ее изъять; этим объясняется красота линии. Вещи красивы там, где они неизбежны, то есть тогда, когда они являются свободным проявлением духа. Здесь нет никакого насилия, никакого убийства, никакого обмана, никакого копирования, а только свободное, неограниченное и в то же время самоуправляемое проявление движения, что составляет принцип красоты. Мышцы сознают, что рисуют линию, отмечают точку, но за ними скрывается неосознанное. Посредством этого неосознанного Природа повествует о своей судьбе. Посредством этого художник создает произведение искусства. Ребенок улыбается — и целая толпа приходит в восторг, потому что это поистине неизбежно, это исходит от неосознанного. Мусин и мунэн, которыми широко пользуются учителя дзэна, как мы уже видели, составляют также в основном дух художника жанра сумие. Другой отличительной чертой сумие является стремление уловить дух в движении.

    Все видоизменяется, ничто в природе не стоит на месте, когда вы думаете, что надежно ухватились за него, оно ускользает из ваших рук, так как в тот самый момент, когда вы до него дотрагиваетесь, оно лишается жизни, становится мертвым. Но сумие пытается поймать вещи живыми, что кажется невозможным. Да, это поистине было бы невозможным, если бы художник пытался воспроизвести живые предметы на бумаге, но он может в какой-то степени добиться успеха, если каждый мазок его кисти будет непосредственно связан с его сокровенным духом, свободным от таких внешних оков, как понятия и т.д. В этом случае его кисть станет продолжением его собственной руки, более того, она станет его духом, и в каждом движении ее, оставляющем следы на бумаге, этот дух будет чувствоваться. Когда это достигается, картина сумие — сама реальность, совершенная сама по себе, а не копия чего-нибудь. Горы на ней реальны и в том же смысле, в каком реальна гора Фудзи; то же можно сказать об облаках, ручьях, деревьях, волнах, людях, так как дух художника живет во всех этих мазках, линиях, точках, во всей этой «мазне». Таким образом, естественно, что сумие избегает всякого рода красок, так как оно напоминает нам об объекте природы, а не претендует на воспроизведение его, совершенное или несовершенное. В этом отношении сумие походит на каллиграфию. В ней каждый иероглиф, состоящий из горизонтальных, вертикальных, наклонных, мягких, изогнутых вверх и вниз черточек, далеко не всегда выражает полную идею, хотя он не игнорирует ее совсем, так как иероглиф прежде всего призван означать что-то. Но это — особый вид искусства Дальнего Востока, где для письма пользуются длинной заостренной мягкой кистью, каждый мазок которой имеет значение помимо исполнения функций составного элемента иероглифа, символизирующего идею. Кисть является податливым инструментом и охотно повинуется каждому волевому импульсу писателя или художника. В мазках, нанесенных им, мы можем ощутить его дух. Вот почему на Востоке считают, что сумие и каллиграфия принадлежат одному и тому же виду искусства. Появление мягкой кисти — это целая история. Несомненно, она имела тесную связь с китайской иероглифической письменностью. То, что мягкий, гибкий, податливый инструмент попал в руки художника, было счастливым событием. Линии и штрихи, наносимые ею, обладают какой-то свежестью, нежностью и грандиозностью, которые присущи одушевленным предметам природы и, в особенности, человеческому телу. Если бы используемый с этой целью инструмент представлял собой кусок стали, жесткий и непластичный, результат был бы совершенно противоположным, и никакие сумие Лян-кайя, Му-ци и других мастеров никогда не дошли бы до нас. То, что бумага настолько тонка, что не позволяет кисти слишком долго задерживаться на ней, также является большим преимуществом для художника в отношении самовыражения. Если бы бумага была слишком толстой и плотной, появилась бы возможность работать по заранее намеченному плану и вносить поправки, что, однако, пагубно для духа сумие. Кисть должна скользить по бумаге быстро, смело, свободно и точно, уподобляясь творческому акту создания Вселенной.

    Как только слово слетает с уст Творца, оно должно подвергаться воплощению. Промедление может означать изменение, что представляет собою крушение: воля встречает преграду в своем поступательном движении; она останавливается, медлит, рассуждает и, в конце концов, меняет свой курс — такая заминка и такое колебание мешают свободному проявлению художественного начала. Хотя искусственность далеко не всегда означает правильность формы или симметрию, а свобода — нарушение симметрии, в сумие всегда присутствует элемент неожиданности и внезапности. Там, где вы ожидаете увидеть линию или массу линий, они отсутствуют, и такое отсутствие вместо того, чтобы разочаровать, наводит на мысль о чем-то потустороннем, что приносит совершенное удовлетворение. Небольшой лист бумаги, обычно продолговатой формы, менее двух с половиной футов на шесть футов, теперь включает в себя Вселенную. Горизонтальный штрих символизирует безграничность пространства, а круг — вечность времени. Они не только безграничны, но и наполнены жизнью и движением. Странно, что отсутствие всякой точки там, где ее обычно ожидают увидеть, вызывает такой таинственный эффект, но художник жанра сумие исполняет этот трюк с непревзойденным мастерством. Он делает это так умело, что в его работе нельзя заметить никаких следов искусственности или определенной цели. Такая непреднамеренность заимствована непосредственно у дзэна. После того, как мы установили некоторую связь между сумие и дзэном, позвольте мне продолжить разговор о духе «вечного одиночества». Я знаю, что моя лекция абсолютно не способна оказать того воздействия, которое дзэн совершенно особым образом оказал на эстетическую сторону японской жизни. До сих пор речь шла о том, что дзэн оказал влияние на живопись Дальнего Востока в целом, так как оно не ограничивалось Японией и то, о чем я говорил, можно в равной мере отнести к Китаю.

    Однако то, о чем сейчас пойдет речь, можно считать исключительно японским, так как этот дух «вечного одиночества» есть нечто, прежде всего известное в Японии. Под этим духом, или художественным принципом, если его можно так назвать, я подразумеваю то, что в Японии принято называть «саби» или «ваби» (или «сибуми»). Позвольте мне теперь сказать несколько слов об этом, пользуясь термином «саби» для выражения понятия такого рода чувств. Саби появилось в планировке садов и парков и в чайной церемонии так же, как и в литературе. Я ограничусь литературой, особенно той формой литературы, которая носит название «хайку», то есть стихотворения из семнадцати слогов. Эта кратчайшая форма поэтического выражения является продуктом японского гения. Она была широко распространена в эпоху Токугавы и в особенности после Басе. Он был великим поэтом, переводчиком, страстным любителем природы — своего рода трубадуром природы. Он провел свою жизнь в путешествиях из одного конца Японии в другой. К счастью, в те времена в Японии не было железных дорог. Современные удобства не очень хорошо сочетаются с поэзией. Современный дух научного анализа не оставляет неразгаданных тайн, а поэзия и хайку, по-видимому, не могут процветать там, где нет тайн. Беда в том, что наука не оставляет места предположению, все оголяется, и все, что можно увидеть, выставляется напоказ. Там, где господствует наука, воображение остается в тени. Нас всех заставляют смотреть в лицо так называемым «суровым фактам», от которых костенеют наши умы; если мы лишаемся мягкости, поэзия покидает нас; в песчаной пустыне не может быть пышной растительности. Во времена Басе жизнь не была столь прозаична и стремительна. Одной бамбуковой хижины, одной тростниковой трости и одного хлопчатобумажного мешка было, вероятно, достаточно для бродячего поэта, который останавливался на некоторое время в какой-нибудь поразившей его воображение деревушке, наслаждаясь всеми благами, которые в основном состояли из трудностей примитивного передвижения. Когда путешествие становится слишком легким и удобным, его духовное значение теряется. Это можно назвать сентиментальностью, но некое чувство одиночества, рождающееся в путешествии, приводит человека к размышлению о жизни, так как жизнь, в конце концов, — это путешествие от одного неизвестного к другому неизвестному. За период шестидесяти, семидесяти или восьмидесяти лет, который нам отпущен, мы должны, если можем, открыть тайну. Слишком гладкий путь на протяжении этого периода, каким бы коротким он не был, лишает нас этого чувства вечного одиночества. Предшественником Басе был Сайге, живший во времена Камакуры (1186-1334 гг.). Он также был бродячим монахом. После того как он оставил официальную должность придворного воина, он посвятил свою жизнь путешествиям и поэзии. Он был буддийским монахом. Путешествуя по Японии, вы, вероятно, видели где-нибудь картину, на которой изображен монах в дорожном одеянии, в одиночестве взирающий на гору Фудзи. Я не помню имени художника, но картина говорит о многом, особенно о таинственном одиночестве человеческой жизни, которое, однако, не есть чувство покинутости или угнетающее чувство одиночества, а своего рода постижение тайны Абсолюта. Стихотворение, сочиненное Сайге по этому случаю, гласит:

    Уносимый ветром,
    Дым горы Фудзи,
    Исчезающий в далях небес.
    Кому известна судьба
    Мысли моей, устремляющейся за ним?

    Басе был буддийским монахом, но был приверженцем дзэна. В начале осени, когда временами начинает идти дождь, природа становится воплощением вечного одиночества. Деревья оголяются, горы принимают суровый вид, потоки становятся прозрачнее, и по вечерам, когда птицы, утомленные работой дня, направляются к дому, одинокий странник начинает размышлять о судьбе жизни человеческой. Басе поет:

    Странник —
    Пусть зовут меня так —
    Этот осенний ливень.

    Мы далеко не все аскеты, но я убежден, что в каждом из нас живет вечная тоска по миру, лежащему за пределами этой эмпирической относительности, где душа может размышлять о судьбе своей.

    Когда Басе изучал дзэн под руководством Бутте, последний пришел к нему и спросил: «Как ты поживаешь все эти дни?»

    Басе: «После недавнего дождя вырос мох, как никогда зеленый».

    Бутте: «Какой буддизм существует до зелености мха?»

    Басе: «Лягушка прыгает в воду, слушай».

    Говорят, это было началом новой эпохи в истории хайку. Хайку до Басе было простой игрой слов, а контакт с жизнью был потерян. Когда учитель спросил Басе о высшей истине вещей, существовавших даже до того, как возник этот мир конкретного, Басе увидел, как лягушка прыгает в старый пруд, и звук, произведенный ею, нарушил тишину всей обстановки. Постигнута суть жизни, и художник, сидя здесь, наблюдает за каждым настроением своего разума, который приходит в контакт с миром постоянного становления, а результат — множество оставленных нам в наследство семнадцатислоговых стихотворений. Басе был поэтом вечного одиночества. Вот еще одно хайку:

    Ветка без листьев,
    Ворон уселся на ней —
    Это осени канун.

    Простота формы не всегда означает тривиальность содержания. В одиноком вороне, усевшемся на мертвой ветке дерева, чувствуется великое Потустороннее. Все вещи появляются из неизвестной пропасти таинственного, и через каждую из них мы можем заглянуть в эту пропасть. Нет необходимости сочинять величественную поэму из сотен строк, чтобы излить чувство, пробужденное тем, что мы увидели в этой пропасти. Когда чувство достигает своей вершины, мы молчим, так как никакие слова не могут описать его. Даже семнадцати слогов, возможно, слишком много. Во всяком случае, японские художники, на которых в той или иной степени оказал влияние дзэн, стремятся использовать как можно меньше слов или мазков кисти для выражения своих чувств. Когда они слишком полно выражены, не остается места для догадки и намека, которые являются секретом японских искусств. Некоторые художники доходят даже до того, что считают, что вовсе не важно, за что принимает зритель мазки их кисти: фактически, чем неправильнее поймут их, тем лучше. Штрихи или пятна могут обозначать любой объект природы — это могут быть птицы, холмы, человеческие фигуры, цветы или что угодно другое, им это совершенно безразлично, как они заявляют. Это поистине крайность, так как если их линии, пятна и точки оцениваются по-разному разными людьми — иногда совершенно не так, как сам художник предполагал в начале, — то какой толк от такой картины? Может быть, художник хотел здесь добавить следующее: «Только бы дух, которым проникнуто все произведение, был полностью постигнут и оценен». Это показывает, что художники Дальнего Востока совершенно равнодушны к форме. Своей кистью они хотят выразить нечто такое, что их глубоко взволновало. Им самим может быть неизвестно, как выразить свой внутренний мир. Может быть, это не искусство, потому что в творениях их нет никакого искусства. А если это искусство, то, во всяком случае, очень примитивное. Так ли это на самом деле? Чего бы мы ни достигли в «цивилизации», которая означает искусственность, мы всегда боремся за безыскусность, так как она, кажется, является целью и основой всех художественных стремлений. Как много искусства скрывается за кажущейся безыскусностью японского искусства! Оно преисполнено значимости. Когда дух вечного одиночества выражается таким образом, мы постигаем сущность сумие и хайку.

    2. ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ ОТНОСИТЕЛЬНО ЯПОНСКОЙ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ КУЛЬТУРЫ

    Прежде всего позвольте сделать несколько общих замечаний относительно одной из специфических черт японского искусства, которое тесно связано с дзэн-буддийским мировоззрением и в сущности является продуктом последнего. Среди вещей, ярко характеризующих японские артистические таланты, можно отметить так называемый стиль «одного угла», основоположником которого был Баэн (Ма Юань, пользовался большим успехом в 1175-1225 гг.), один из величайших художников Южной Сун. Стиль «одного угла» психологически связан с традицией «бережливой кисти» японских художников, ограничивающихся наименьшим числом линий или штрихов в изображении объектов на шелке или бумаге. И то и другое очень близко по духу дзэну. Простой рыбацкой лодки, окруженной рябью волн, достаточно для пробуждения в душе зрителя чувства необъятности моря и в то же время чувства умиротворения — чувства Единого в дзэне. Видно, что лодка плывет беспомощно. Это примитивное сооружение без каких-либо механических приспособлений, обеспечивающих устойчивость и надежность управления среди громадных волн, без научной аппаратуры, позволяющей храбро встречать любую погоду, — совершенная противоположность современному океанскому лайнеру. Но сама эта беспомощность является достоинством рыбацкой лодки, она создает контраст, необходимый для того, чтобы ощутить непостижимость Абсолюта, окружающего лодку и весь мир. И одинокой птицы на мертвой ветке, на которую не потрачено ни одной лишней линии, ни одной лишней тени, тоже достаточно для того, чтобы показать одиночество осени, когда дни становятся короче и Природа снова начинает убирать экспонаты с роскошной выставки пышной летней растительности. Картина вызывает легкую грусть, но дает нам возможность сосредоточить внимание на внутренней жизни, которая, если мы отдаем ей должное, щедро раскладывает свои сокровища перед нашими глазами.

    Здесь мы имеем дело с пониманием трансцендентальной отчужденности среди множества разнообразий — что носит название «ваби» в терминологии японской культуры. «Ваби» в действительности означает «бедность» или, в негативном значении, «не быть в модном обществе своего времени». Быть бедным, то есть не зависеть от мирских вещей — богатства, власти, репутации — и в то же время чувствовать присутствие некоего внутреннего неоценимого сокровища, находясь вне времени и общественного положения, — вот что составляет сущность ваби. На языке практической повседневной жизни ваби значит: довольствоваться небольшой хижиной с комнатой из двух-трех татами (матов), вроде бревенчатой хижины Торо, и тарелкой овощей, выращенных на близлежащих полях; слушать, как весенний дождь нежно постукивает по крыше. Несмотря на то, что потом я скажу кое-что еще о ваби, здесь я хочу отметить, что культ ваби глубоко укоренился в культурной жизни японского народа. Это истинное почитание бедности — вероятно, самый подходящий культ в такой бедной стране, как наша. Несмотря на то, что в нашу жизнь вторглись современная западная роскошь и комфорт, в нас все еще живет неискоренимая тяга к культу ваби. Даже в интеллектуальной сфере жизни мы ищем не богатства идей, не блеска и торжественности в изложении мысли и построении философских систем, а простого, спокойного довольства, доставляемого мистическим созерцанием Природы; возможность чувствовать себя хозяином в этом мире вдохновляет нас больше, это по крайне мере относится к некоторым из нас. Какими бы «цивилизованными» мы ни были и сколько бы нас ни воспитывали в искусственно созданной среде, все мы, кажется, испытываем врожденную тоску по примитивной простоте, близкой к естественной жизни. Этим объясняется то удовольствие, которое испытывает городской житель от лета, проведенного в лесу в палатке, от путешествия по пустыне или от посещения тех мест, где еще не ступала нога человека. Иногда нам хочется вернуться к природе, прильнуть к ее груди и почувствовать биение ее сердца. Умственная дисциплина дзэна, бросающая вызов всем формам человеческой искусственности и устанавливающая тесный контакт с тем, что скрывается за ними, помогла японцам помнить о земле, всегда дружить с Природой и ценить ее неподдельную красоту. Дзэн не привлекают сложные разнообразия поверхности жизни. Жизнь сама по себе довольно проста, но когда она оценивается анализирующим разумом, она представляется невероятно сложной. Наша наука, при всем ее величии, пока еще не раскрыла глубоких тайн жизни. Но, погрузившись однажды в ее поток, мы, кажется, в состоянии ее понять, со всей ее видимой бесконечной множественностью и сложностью.

    Весьма вероятно, что самой яркой чертой восточного характера является способность схватывать жизнь изнутри, а не снаружи. И дзэн как раз попал в точку. Равнодушие к форме, являющееся результатом того, что слишком много внимания уделяется важности духа, особенно заметно в живописи. Стиль «одного угла» и экономия в пользовании кистью также помогают выйти за пределы общепринятых правил. Там, где вы обычно ожидаете увидеть линию, пятно или балансирующий элемент, они отсутствуют, однако именно это неожиданно пробуждает в вас приятное чувство. Несмотря на недостатки или дефекты, которые, несомненно, присутствуют, вы их не ощущаете: это несовершенство фактически становится своего рода совершенством. Очевидно, красота далеко не всегда заключается в совершенстве формы. Один из излюбленных трюков японских художников — воплощать красоту в форму несовершенства или даже уродливости. Когда эта красота несовершенства сочетается с древностью или примитивной неуклюжестью, мы имеем все признаки саби, наличие которых так высоко ценится знатоками японского искусства. Древность и примитивность не обязательно должны иметь актуальное значение. Если предмет искусства вызывает даже поверхностное ощущение какого-либо исторического периода, в нем есть саби. Саби состоит в неотесанной естественности или архаическом несовершенстве, явной простоте или легкости исполнения, богатстве исторических ассоциаций (которые, однако, могут не всегда присутствовать), и, наконец, в наличии элементов необъяснимого, поднимающих рассматриваемый предмет на уровень произведений искусства. Эти элементы принято связывать с пониманием дзэна. Посуда, используемая в чайной комнате, в основном обладает этими качествами. Художественный элемент, входящий в состав саби, что буквально означает «одиночество» или «уединение», был определен одним мастером чайной церемонии в следующей поэтической форме:

    Приехав на лодке
    В эту рыбацкую деревню
    Осенним вечером,
    Я не вижу ни цветов,
    Ни пожелтевших кленовых листьев.
    ((Фудзивара Садайде, 1162-1241 гг.))

    Одиночество действительно побуждает размышлять и избегать зрелищной демонстрации. Оно может показаться несчастным, незначительным и жалким, особенно если его противопоставить западной или современной жизни. Остаться одному там, где не летают самолеты, не трещат фейерверки, не видать пышного парада бесконечно меняющихся форм и красок, — убогое зрелище. Возьмите один из эскизов жанра сумие, ну хотя бы портреты Кандзана и Дзиттоку, повесьте их в европейской или американской картинной галерее, и посмотрите, какое воздействие они окажут на умы посетителей. Идея одиночества принадлежит Востоку и живет только в той среде, в которой она родилась. Одиночество украшает не только рыбацкую деревню в канун осени, но также клочок земли, покрывшийся зеленью ранней весной, — что, по всей вероятности, еще лучше выражает идею саби или ваби, так как эта зелень, как говорится в стихотворении из тридцати одного слога, которое следует ниже, является выражением жизненного импульса на фоне зимнего опустошения:

    Тем, кто радуется только цветению вишни,
    Я бы очень хотел показать весну,
    Которая прорывается сквозь клочок зеленой травы
    В занесенной снегом горной деревне.

    Древний мастер чайной церемонии говорит, что это точно выражает идею саби, которая является одним из четырех принципов, лежащих в основе культа чая, тя-но-ю. Перед нами всего лишь едва заметное зарождение жизненной силы, утверждающей себя в виде клочка зеленой травы, но тот, у кого есть глаза, может легко различить весну, прорывающуюся из-под тяжелого снежного покрова. Можно сказать, что это только предположение, мелькнувшее в его уме, но все равно — это сама жизнь, а не ее жалкое подобие. Художник видит здесь столько же жизни, сколько ее в целом зеленом поле, усыпанном цветами. Это можно назвать мистическим чутьем художника. Другой характерной особенностью японского искусства является асимметрия. Эта идея, несомненно, заимствована у Баэна, основоположника стиля «одного угла». Самым простым и ярким примером является планировка в буддийской архитектуре. Основные сооружения такие, как Башенные Ворота, Зал Дхармы, Зал Будды и другие могут располагаться по прямой линии, но сооружения второстепенной важности, а иногда даже главные, не располагаются симметрично, в виде крыльев по обеим сторонам основной линии. Может показаться, что они разбросаны по участку в соответствии с топографическими особенностями. Вы сумеете легко убедиться в этом, если посетите один из буддийских горных храмов, например, гробницу Исясу в Никко. Следует сказать, что асимметрия присуща японской архитектуре.

    Лучше всего это можно продемонстрировать на примере того, как устроена чайная комната и какие в ней используются предметы. Взгляните на потолок, который может быть выполнен, по крайне мере, в трех различных стилях, и на некоторые предметы, связанные с чайной церемонией, а также на группировку и кладку дорожных и облицовочных камней в саду. Мы находим много примеров, иллюстрирующих асимметрию, — своего рода несовершенства, или стиль «одного угла». Некоторые японские моралисты пытаются объяснить такую любовь японских художников к вещам, имеющим форму (что совершенно не согласуется с традиционными или, скорее, геометрическими законами искусства), теорией о том, что японский народ прошел моральную школу, в которой его учили не быть навязчивым, а всегда оставаться в тени, и что такая умственная привычка к самоунижению проявляется соответственно в искусстве — например, в том случае, когда художник оставляет центральное по важности место пустым. Но, по-моему, эта теория не совсем правильна. Разве не было бы более разумным объяснить это тем, что художественный гений японского народа черпал свое вдохновение в дзэне, который считает, что индивидуальные объекты совершенны сами по себе и в то же самое время они воплощают в себе природу совокупности, принадлежащую Единому? Доктрина аскетической эстетики не является столь фундаментальной, как доктрина дзэн-буддийской эстетики. Художественные порывы носят более глубокий или более первобытный характер, чем порывы нравственности. Нравственность — это предписание, а искусство — это творчество. Первое — это наложение обязательства извне, а второе — неудержимое выражение внутреннего. Дзэн неизбежно оказывается сродни искусству, но не морали. Дзэн может оказаться без морали, но не без искусства. Когда японские художники создают предметы, несовершенные в отношении формы, они, может быть, даже хотят приписать мотив своего творчества общепринятому понятию моральной эстетики; но мы не должны придавать слишком большого значения их собственной интерпретации или интерпретации критиков. В конце концов, наше сознание — не очень надежный эталон суждения.

    Как бы там ни было, асимметрия, несомненно, является характерной чертой японского искусства и служит причиной тому, что непринужденность или доступность также оставляют определенные отпечатки на предметах японского искусства. Симметрия связана с понятием изящества, торжественности и внушительности, что опять-таки принадлежит к сфере логического формализма или абстрактного мышления. О японцах часто думают, что они игнорируют интеллект и философию, потому что их культура в целом не насыщена интеллектуальностью до предела. Я думаю, что такая критика каким-то образом связана с любовью японцев к асимметрии. Интеллектуалы прежде всего всегда стремятся к равновесию, тогда как японцы предрасположены игнорировать его и ощущают ярко выраженную склонность к отсутствию равновесия. Отсутствие равновесия, асимметрия, «один угол», бедность, саби и ваби, упрощение, одиночество и другие идеи такого рода составляют самую яркую и характерную особенность японского искусства и культуры. Все это связано с постижением главной истины дзэна: «Единый во Множестве, и Множество в Едином», или, лучше: «Единый, остающийся Единым во Множестве индивидуально и коллективно». Жорж Дютюи, автор книги «Китайский мистицизм и современная живопись», кажется, понимает дух дзэн-буддийского мистицизма. Он говорит следующее: «Когда китайский художник рисует, самое главное для него — это концентрация мысли и быстрая и энергичная реакция руки на приказы воли. Традиция предписывает ему видеть или, пожалуй, чувствовать в целом работу, которую он должен сделать, прежде чем начать что-либо». Если в мыслях у человека не будет порядка, он будет рабом внешних обстоятельств... «Тот, кто взвешивает, обдумывает и двигает кистью, намереваясь создать картину, еще более далек от искусства живописи. (Это походит на своего рода автоматическое письмо.) Рисуй бамбук в течение десяти лет, стань бамбуком, затем забудь все о бамбуках, когда ты рисуешь. Обладая безупречной техникой, индивидуум отдает себя во власть вдохновения». Стать бамбуком и забыть, что ты с ним одно, когда рисуешь, — это дзэн бамбука, это движение вслед за «ритмическим движением духа», который живет в бамбуке так же, как и в самом художнике. То, что теперь от него требуется, — это твердо придерживаться этого факта. Это очень трудная задача и достигается она только после долгой духовной тренировки. С давних времен восточный народ учился подчиняться такого рода дисциплине, если человек хочет достичь чего-либо в мире искусства и религии. Дзэн фактически выразил эту мысль в следующих словах: «Единый во Всем, и Все в Едином». Когда это понимается до конца, рождается творческий гений. Очень важно уяснить точный смысл этих слов. Многие видят в них пантеизм, и некоторые приверженцы дзэна, кажется, с этим соглашаются. Очень жаль — это нечто чуждое дзэну, а также художнику в понимании его работы. Когда учителя дзэна заявляют, что «Единый пребывает во Всем, и Все пребывает в Едином», они не имеют в виду того, что существует нечто, называемое Единым или Богом, и что первое есть второе, и наоборот.

    Поскольку Единый во Всем, некоторые люди считают дзэн пантеистическим учением. Это далеко не так: дзэн никогда бы не допустил, что Единый или Все существует самостоятельно, как нечто, воспринимаемое нашими чувствами. Слова «Единый во Всем, и Все в Едином» должны пониматься как выражение абсолютной интуиции праджни, а не подвергаться анализу в плоскости понятий. Когда мы видим луну, мы знаем, что это луна, и этого достаточно. Те, кто анализирует переживание и пытается обосновать его теоретически, не могут называться последователями дзэна. Они прекращают быть ими, даже если когда-то были, в тот самый момент, когда начинают анализировать. Дзэн всегда выдвигает на передний план свой опыт как таковой и отказывается связывать себя с какой-либо философской системой. Даже если дзэн пускается в рассуждение, он никогда не становится на позиции пантеистического объяснения мира, так как не следует забывать, что в дзэне нет Единого. Если дзэн когда-либо говорит о Едином, как бы признавая его, то это просто своего рода снисхождение до уровня общепринятого языка. Для изучающих дзэн Единый есть Все и Все есть Единый, и в то же время Единый остается Единым и все — Всем. «Не два» может заставить логиков думать, что это «один». Но учитель добавил бы: «И не один». «Что же это тогда?» — можете вы спросить. Здесь мы заходим в словесный тупик. Поэтому сказано, что «если ты хочешь вступить в непосредственное общение (с реальностью), я говорю тебе: Не два». Следующее мондо, может быть, поможет проиллюстрировать то, что я хочу отметить в связи с отношением дзэна к так называемому пантеистическому объяснению природы. Один монах спросил Тосу, учителя дзэна периода Тан: «В моем понимании все звуки являются голосом Будды. Правильно ли это?» Учитель ответил: «Правильно». Затем монах продолжал: «Не мог бы учитель оказать любезность и не издавать звук, напоминающий брожение массы грязи?» За это учитель его ударил. Это мондо, вероятно, необходимо объяснить простым языком. Считать каждый звук, каждый шум, каждое изречение прямым проявлением единой реальности, то есть проявлением Бога, как я полагаю, есть пантеизм, так как «он всему дает жизнь и дыхание, и все остальное» (Деяния, 17:25), или: «Ибо в нем мы живем, и движемся и пребываем» (Деяния, 17:28). Если это так, то хриплый голос учителя дзэна ничем не отличается от мелодий, льющихся из золотых уст Будды, и даже если великого учителя открыто осуждают, сравнивая с ослом, то следует считать, что такая диффамация частично отражает высшую истину. Следует сказать, что все формы зла воплощают в себе добро и красоту, способствуя совершенству Реальности. Выражаясь более конкретно, зло есть добро, уродство есть красота, ложь есть истина, несовершенство есть совершенство и наоборот. Так поистине рассуждают те, кто считает, что все вещи наделены божественной природой. Давайте посмотрим, как учитель дзэна подходит к этой проблеме. Удивительно то, что Тосу сразу положил конец таким рассуждениям и интерпретациям и ударил своего монаха. Последний, по всей вероятности, ожидал, что учитель будет поставлен в тупик таким утверждением, которое логически вытекало из сделанного ранее. Опытный Тосу, как и все учителя дзэна, знал, что бесполезно что-либо демонстрировать словами в споре с таким «знатоком логики». Буквоедство ведет от одной трудности к другой, и этому нет конца. Вероятно, самый эффективный способ заставить такого монаха, как этот, осознать ошибочность своего концептуального понимания — ударить его и таким образом позволить ему осознать в самом себе значение утверждения «Единый во Всем, и Все в Едином». Монаха нужно было вывести из логического сомнамбулизма. Поэтому Тосу предпринял решительные действия и меры.

    Сэте (один из великих учителей периода Сун, славившийся своим литературным дарованием; «Хэкиган-сю» основана на «Ста случаях» Сэте, которые он отобрал из анналов дзэна) дает по этому поводу следующий комментарий: «Жаль, что несметное количество людей пытается заигрывать с волной. В конце концов все они погибают, поглощенные ею. Пусть же они внезапно пробудятся (выйдут из тупика) и увидят, что все реки текут в обратном направлении, пенясь и вздуваясь». Все, что нужно, — это внезапно обернуться или пробудиться, что приводит к постижению истины дзэна. Это нельзя назвать ни трансцендентализмом, ни имманентной философией, ни сочетанием того и другого. Истина, по словам Тосу, заключается в следующем. Один монах спрашивает: «Что такое Будда?» Тосу отвечает: «Будда». Монах: «Что такое Дао?» Тосу: «Дао». Монах: «Что такое дзэн?» Тосу: «Дзэн». Учитель отвечает, как попугай, как эхо. Фактически нет никакого другого пути просветить разум монаха, кроме утверждения, что то, что есть, есть, и это является переживанием высшего характера. Вот другой пример, иллюстрирующий ту же идею. Один монах спросил Дзесю, который жил во время династии Тан: «Сказано, что совершенный Путь не знает трудностей, он просто питает отвращение к разграничению. Что имеется в виду под отсутствием разграничения?» Дзесю сказал: «Над небом и под небом я единственный достоин почитания». Монах ответил: «Все еще разграничение». Учитель парировал: «Эх ты, умная голова. Где же тут разграничение?» Под разграничением учитель дзэна понимает то, что мы отказываемся принять, — Реальность как она есть, во всей ее естественности. Мы размышляем над ней, анализируем ее, подразделяем на понятия, рассуждаем без конца и, в конечном итоге, оказываемся в замкнутом круге логического мышления. Утверждение Дзесю — высшее утверждение, не допускающее никакой двумысленности, никакой аргументации. Мы просто должны принять его как оно есть и довольствоваться им. Если нам почему-либо не удастся этого сделать, лучше просто оставить его и идти искать своего просветления в какое-нибудь другое место. Монах не мог понять Дзесю и, продолжая разговор, заметил: «Это все еще разграничение». Фактически же разграничением страдал он сам, а не Дзесю. Поэтому «почтенный» превратился в «умную голову». Как я уже говорил раньше, слова «Все в Едином, и Единый во Всем» не следует анализировать, разлагая их сперва на понятия «один» и «все», а потом ставить между ними союз «и»: здесь нельзя допускать никакого разграничения. Нужно просто принять это утверждение и пребывать в нем, что в действительности вовсе не является пребыванием. Больше ничего не нужно. Поэтому учитель ударил монаха и обругал его. Он не возмущен, он не вспылил, он просто хочет этим помочь ученику выбраться из ямы, которую он сам для себя выкопал. Здесь бесполезна всякая аргументация, всякое словесное убеждение. Только учитель знает, как вывести его из логического тупика и указать ему новый путь; пусть он поэтому просто следует за ним.

    Следуя за учителем, каждый ученик возвращается в свой «отчий дом».

    Когда интуитивное или эмпирическое понимание реальности формулируется в виде слов «Все в Едином, и Единый во Всем», мы имеем пример высшего утверждения, на котором базируются все школы буддизма. Согласно терминологии школы праджня, шуньята (пустота) есть татхата (естество), а татхата есть шуньята: шуньята — это мир Абсолюта, а татхата — мир относительного. Одним из самых популярных высказываний в дзэне является следующее: «Ивы зеленые, а цветы красные» или «Бамбуки прямые, а сосны кривые». Эмпирические факты принимаются так, как они есть: дзэну чужд нигилизм, но он в то же время против простого позитивизма. Дзэн скажет, что именно вследствие того, что бамбук прямой, ему присущ элемент пустоты, или что именно благодаря пустоте, бамбук не может быть нечем иным, кроме бамбука, и не может быть сосной. Однако то, что отличает утверждение дзэна от простого чувственного опыта, представляет собою интуицию дзэна, которая вырастает из праджни, а не из джняны. (Слово «праджня» можно перевести как «трансцендентальная мудрость», тогда как «джняна» или «виджняна» соответствует «относительному знанию».) Именно вследствие этого учитель, когда его спрашивают «что такое дзэн», иногда отвечает, «дзэн», а иногда: «не дзэн».

    Теперь мы можем видеть, что принцип, на котором основана живопись жанра сумие, базируется на опыте дзэна и что непосредственность, простота, подвижность, духовность, цельность и другие качества, которые мы наблюдаем в этом жанре восточной живописи, органически связаны с дзэном. В сумие так же, как и в дзэне, нет пантеизма. Существует еще кое-что, о чем я должен непременно упомянуть в этой связи и что, возможно, является самым важным фактором в сумие так же, как и в дзэне. Это творческий дух. Когда говорят о том, что сумие выражает дух предмета и что художник облекает в форму то, что не имеет формы, это означает, что в картине должен проявляться дух творчества. Таким образом, задача художника — не просто копировать или имитировать природу, а наделять объекты чем-то живым, по праву им принадлежащим. Так же поступает и учитель дзэна. Когда он говорит, что ива зеленая, а цветок красный, он не просто дает нам описание природы, а указывает на то, что делает зеленое — зеленым, а красное — красным. Это нечто я называю творческим духом...

    3. ДЗЭН И ИСКУССТВО ФЕХТОВАНИЯ

    ... Я хочу привести здесь еще несколько цитат, иллюстрирующих связь между дзэном и мечом из письма Такуана, адресованного Ягю Тадзиме-но-ками Мунэнори (1571-1646 гг.), и касающихся связи дзэна с искусством фехтования. Такуан (1573-1645 гг.) был настоятелем в храме Дайтокудзе в Киото. Третий сегун Токугава Иэмицу пригласил его в Токио, где построил большой дзэн-буддийский храм, назвал его Тойкадзи и провозгласил Токуана его первым жрецом. Ягюно-ками Мунэнори принадлежал к знатной семье фехтовальщиков, процветавших в эпоху Токугавы. Тадзима-но-ками был учителем нэмицу и изучал дзэн под руководством Такуана. Поскольку письмо длинное и кое-что в нем повторяется, я его сократил и перефразировал, пытаясь сохранить важнейшие мысли оригинала, иногда вставляя замечания и комментарии. Этот документ важен во всех отношениях, поскольку он затрагивает как основы учения дзэна, так и тайны искусства в целом. В Японии, как, может быть, также и в других странах, простого технического знания искусства недостаточно для того, чтобы стать настоящим мастером: человек должен глубоко проникнуться духом этого искусства. Этот дух улавливается только тогда, когда разум художника приходит в совершенную гармонию с принципом самой жизни, то есть когда он достигает определенного умственного состояния, называемого «мусин» (у-синь), «отсутствие разума». На языке буддизма это означает уход за пределы дуализма всех форм: жизни и смерти, добра и зла, бытия и небытия. Именно здесь все искусство сливается» с дзэном. Такуан особо подчеркивает значение мусина, который в какой-то степени соответствует понятию «бессознательного». С точки зрения психологии, это состояние ума, всецело подчиненного неизвестной «силе», которая приходит неизвестно откуда и в то же время, кажется, обладает достаточной силой, чтобы овладеть всей областью сознания и заставить его служить неизвестному. В результате этого человек становится, так сказать, своего рода автоматом, что касается его собственного сознания. Но, как объясняет Такуан, это состояние не следует путать с беспомощной пассивностью неорганической материи вроде куска ткани или дерева. Человек «бессознательно сознателен» или «сознательно бессознателен». В свете этого предварительного замечания нижеследующая инструкция Такуана станет понятной.

    Письмо Такуана

    Ягю Тадзимо-но-ками Мунэнори о тайне неподвижной праджни.

    Препятствия, сопровождающие стадию полного неведения.

    (Махаяна-буддизм иногда различает 52 стадии, ведущие к высшему просветлению самадхи, «неведение» (авидья) можно считать одной из этих стадий, а препятствия (клеша) — это помехи, которые встречаются на пути тех, кто находится на этой стадии. По-японски «неведение» — это «мумо», а препятствия — «бионо».) «Неведение» (авидья) означает отсутствие просветления, то есть заблуждение. «Стадия полного неведения» означает, что разум пребывает в определенном месте. В одной из стадий разум привязывается к любому объекту, с которым он сталкивается. Эта «привязчивость» называется «томару», «остановка» или «пребывание». Разум останавливается на одном предмете вместо того, чтобы переходить от одного предмета к другому (что он делает, когда следует своей собственной природе). В случае фехтования, например, когда противник пытается напасть на вас, ваши глаза сразу же ловят движение его меча, и вы можете попытаться последовать за ним. Но как только это случится, вы перестаете владеть собой и, несомненно, потерпите поражение. Это называется «остановкой». (Но существует другой способ отражения меча противника.) Вы конечно, видите меч, собирающийся поразить вас, но не позволяете своему уму «останавливаться» на этом. Оставьте намерение контактировать с противником в ответ на его угрожающий выпад, перестаньте строить всякие планы на этот счет. Просто воспринимайте движения противника, не позволяйте своему уму «останавливаться» на этом, продолжайте двигаться все так же навстречу противнику и используйте его атаку, обращая ее против него самого. Тогда его меч, несший смерть вам, станет вашим собственным, и оружие это обрушится на самого противника. В дзэне это называется «схватить вражеское копье и убить им врага». Идея такова, что меч противника, попав в ваши руки, становится орудием уничтожения самого противника. На вашем языке это «меч, которого нет». Как только разум «останавливается» на каком бы то ни было объекте — будь то меч противника или ваш собственный, сам человек, атакующий вас, или меч в его руках, манера или размах действия, — вы теряете контроль над собой и, несомненно, становитесь жертвой вражеского меча. Когда вы настраиваете себя против него, ваш разум будет прикован к нему. Поэтому даже не думайте о себе. (То есть нужно пойти за пределы противопоставления субъекта объекту.) Для начинающих было бы неплохо, если бы их разум был всецело поглощен самодисциплиной. Важно, чтобы ваше внимание не было приковано к мечу или размаху его движения. Когда ваш ум сосредоточен на мече, вы становитесь пленником самого себя. Все это вызвано тем, что ваш ум порабощен чем-то внешним и теряет свое господство. Я полагаю, все это вам хорошо известно, и обращаю ваше внимание только на то, что связано с дзэном.

    В буддизме такая «остановка» разума называется заблуждением, отсюда «препятствия, сопровождающие стадию неведения». (Не следует отождествлять «бессознательное» фехтовальщика и «бессознательное» в психоанализе, так как первое свободно от понятия «я»). Фехтовальщик, достигший совершенства, не обращает внимания на личность противника так же, как на свою собственную, ибо он является безразличным свидетелем фатальной драмы жизни и смерти, в которой он принимает самое активное участие. Несмотря на все старания, которые он проявляет или должен был бы проявить, он выше самого себя, он идет за пределы дуалистического восприятия обстановки, и в то же время он не мистик, увлеченный созерцанием, он в логове смертной схватки. Об этом отличии следует помнить, когда мы сравниваем восточную культуру с западной. Даже в таком искусстве, как фехтование, в котором принцип противопоставления особо выделяется, тому, кто больше всех заинтересован в нем, советуют освободиться от этой идеи.

    Неподвижная Праджня

    Праджней обладают все Будды, а также все живые существа. Это — трансцендентальная мудрость, проявляющаяся в мире относительного. Она остается неподвижной, хотя это не означает, что она неподвижна и бесчувственна, как кусок камня или дерева. Это сам разум, обладающий неограниченной подвижностью: он движется вперед и назад, налево и направо, в любом направлении, и нигде не встречает никакого препятствия. Неподвижная праджня — это разум, способный к бесконечному движению. Существует буддийский бог, носящий имя Фудо Мео (Акала-видьяраджа), «неподвижный». Он держит меч в правой руке и веревку в левой. Его зубы оскалены, а глаза пылают гневом. Он стоит, угрожая нечисти, пытающейся осквернить учение Будды. Хотя мы видим его воплощенным в конкретную форму, не следует думать, что он скрывается где-то на земле. Это символический защитник буддизма, в сущности, он является для нас, живых существ, воплощением Неподвижной праджни. Когда обыкновенные люди сталкиваются с ним, он напоминает им о том, что он защищает, и они не отважатся помешать распространению буддийской доктрины. Мудрые же, приближающиеся к состоянию просветления, понимают, что Фудо Мео символизирует Неподвижную праджню, устраняющую заблуждение. Тот, кто тем самым достигает просветления и следует в жизни примеру Фудо Мео, не будет подвергаться нападкам дьявольских духов. Мео — это символ неподвижности ума и тела. Не двигаться, значит «не останавливаться» на объекте, который мы видим. Это значит, что после того, как мы его увидели, он исчезает из поля зрения и разум к нему не приковывается. Когда разум «останавливается» на каждом объекте, который перед нами предстает, его волнуют всякого рода мысли и чувства. «Остановка» неизбежно ведет к движению, то есть нарушению покоя.

    Хотя разум подвержен таким «остановкам», сам по себе он остается неподвижным, как бы он ни был подвижен с внешней стороны. Например: допустим, на вас напало десять человек, и каждый по очереди пытается нанести вам удар мечом. Как только вы отделаетесь от одного, вы перейдете к другому, не позволяя своему разуму «останавливаться» на ком-либо. Как бы быстро ни следовали удар за ударом, вы не станете сражаться сразу с двумя. Таким образом, вы последовательно и успешно разделаетесь с каждым из десяти. Это возможно только тогда, когда разум движется от одного объекта к другому, когда ничто его не «останавливает» или не порабощает. Если разум не способен двигаться таким образом, он непреднамеренно проигрывает игру где-нибудь между двумя схватками.

    Каннона Босацу (Авалокитешвару) иногда изображают существом с тысячью рук, каждая из которых держит определенный инструмент. Если его разум «остановится», например на стрельбе из лука, все остальные девятьсот девяносто девять рук окажутся совершенно бесполезными. Только потому, что его разум не «останавливается» на работе одной рукой, а движется от одного инструмента к другому, все его руки оказываются предельно полезными. Однако даже Каннон не в состоянии иметь тысячу рук на одном теле. Это существо напоминает о том, что когда Неподвижная праджня постигнута, то даже сто рук на одном теле (отдельно и вместе) служат вам тем или иным способом. Я иллюстрирую это другими примерами. Когда я смотрю на дерево, я замечаю, что один из листьев красный, и мой разум останавливается на этом листе. Когда это происходит, я вижу только один лист и не замечаю бесчисленного количества других листьев на дереве. Если вместо этого я посмотрю на дерево, не отдавая предпочтения чему-то одному, я увижу все листья. Один лист с успехом «останавливает» мой разум, не давая видеть всего остального. Но когда мой разум движется «не останавливаясь», он охватывает сотни тысяч листьев без труда. Когда это понятно, мы становимся Каннонами. Глупцы поклоняются Каннону, принимая его за сверхъестественное существо просто потому, что его тело наделено тысячью глаз. Некоторые, однако, кто не отличается особым умом, отрицают реальность Каннона: «Каким образом у одного человека может быть тысяча рук?» Те, кто постиг суть вещей, не станут ни слепо верить, ни поспешно отрицать. Они обнаружат, что буддизм мудро демонстрирует рациональность вещей посредством одного объекта. Этому также учат и другие школы, особенно синтоизм. Его символические фигуры не следует наивно принимать за то, чем они кажутся, не следует также отвергать их как иррациональные. Следует знать, что они созданы не без основания. Основания могут быть различными, но все они, в конечном итоге, указывают на одну истину. Все новички начинают с первой стадии неведения и препятствий, достигая в конце концов Неподвижной праджни, и когда они доходят до последней стадии, они обнаруживают, что она стоит рядом с первой. Этому есть свое основание. Выражаясь языком фехтования, настоящий новичок ничего не знает о том, как нужно держать меч и как с ним обращаться, и еще меньше о том, как нужно себя вести. Когда противник пытается нанести ему удар, он инстинктивно парирует его. Это все, что он может сделать. Но как только начинается тренировка, его учат владеть мечом, учат тому, как и на чем сосредоточивать ум, и многим другим техническим трюкам, что заставляет его разум «останавливаться» на различных предметах. По этой причине всякий раз, когда он пытается нанести удар противнику, он ощущает необыкновенную скованность (он совершенно утратил чувство невинности и свободы, которым он обладал раньше). Но когда проходят дни и годы, и по мере того, как его подготовка обретает большую зрелость, его движения и техника владения мечом приближаются к «отсутствию разума», что напоминает то умственное состояние, которым он обладал в самом начале обучения, когда он ничего не знал, когда он был в этом искусстве абсолютным профаном. Начало и конец становятся соседями. Сначала мы начинаем считать «один», «два», «три» и когда наконец доходим до десяти, мы снова возвращаемся к «одному». В музыкальной гамме можно начать с самой низкой ноты и постепенно подняться до самой высокой ноты. Когда мы доходим до самой высокой ноты, мы обнаруживаем, что она соседствует с самой низкой нотой. Подобным образом, когда человек достигает высшей стадии в изучении буддизма, он превращается в своего рода простака, который ничего не знает о Будде, о его учении, и лишен всякой учености и знания. Неведение и препятствия, которые характеризуют первую стадию, превращаются в Неподвижную праджню последней стадии буддийской практики, и умственные расчеты теряются из виду, и в сознании преобладает состояние отсутствия разума (мусин) или отсутствия мысли (мунэн). Когда достигается высшее совершенство, тело само выполняет то, что ему предписано, без вмешательства со стороны разума. (Техническое мастерство получает такую автономию, что совершенно не нуждается в сознательных усилиях.) Буккоку Кокуси (1241-1316 гг.) из Камакуры написал следующее стихотворение:

    Пугало, само того не сознавая, охраняет рисовые поля от незваных гостей,
    Оно, в конце концов, стоит не просто так.

    Все просто. Пугало, имитирующее человеческую фигуру, ставят в центре рисового поля, оно держит лук и стрелу, будто собираясь выстрелить, и видя его, птицы и животные в страхе устремляются прочь. Эта человеческая фигура не наделена разумом, однако она пугает оленя. Совершенного человека, достигшего высшей стадии тренировки, можно сравнить с этим пугалом. Все предоставляется (бессознательной или рефлекторной) деятельности туловища и конечностей, тогда как сам разум не останавливается ни на одном объекте и ни на одной точке. Он также не должен находиться в каком-то определенном месте, однако он существует здесь сам по себе, без мыслей, без помех, напоминая пугало на рисовых полях. Это относится к простодушному человеку, наивный разум которого не заходит очень далеко, остается в себе и не утверждает себя. Такое отсутствие самоутверждения также свойственно тому, кто достиг высшей формы умственного развития. Но существуют некоторые люди, которые знают очень много, и именно вследствие этого они слишком высокого мнения о себе. В наши дни мы встречаем много таких примеров среди людей моей профессии, и мне поистине стыдно за них. Мы должны различать два пути тренировки: один духовный (мне не нравится этот термин, используемый в этой связи, так как он страдает некой одиозностью; в японском оригинале это «ри» (ли), он обычно означает что-то трансцендентальное, нечто противоположное обычной действительности и связанное с внутренним аспектом или сверхчувствительностью вещей), другой практический. Как я уже говорил, что касается духовности, она очень проста, когда она достигается в полной мере: все зависит от того, как человек расстается со своим Неведением и Препятствиями и достигает состояния отсутствия разума. (По-японски все предложение читается так: «Тада иссин но сутэ е нитэ соро», в буквальном переводе это значит: «Все зависит от того, как человек отказывается от своего собственного разума». В этом случае «разум» не есть «Абсолютный разум», а «разум наш повседневный», то есть «разум неведения и препятствий, который останавливается на предмете или переживании, с которым он может столкнуться, и отказывается вернуться вновь к своему естественному состоянию текучести или пустоты, в которой отсутствует разум».) Это уже развивалось шаг за шагом. Но тренировкой детальной техники также не следует пренебрегать. Одно понимание принципа не может привести к мастерству владения телом и конечностями. Под практическими деталями я имею в виду то, что вы называете пятью положениями тела, каждому из которых свойственно нечто особое. Принцип духовности должен быть постигнут — это само собой разумеется — но в то же самое время следует упражняться в технике владения мечом. Но упражнения никогда не должны носить одностороннего характера. «Ри» и «дзи» — это все равно, что два колеса телеги. «Ри» (ли) и «дзи» (ши) — это термины, которыми широко пользуется философия Иэгон. «Дзи» — это конкретный предмет или событие, а «ри» — универсальный принцип. Когда они отделены друг от друга, жизнь теряет свою свободу и спонтанность, и человеку не удается быть господином самого себя. С точки зрения психологии, это бессознательное вторжение в область сознания, когда сознание теряет самого себя, покидает себя, повинуясь приказам бессознательного.

    Искра из-под кремня, ударяющего о сталь

    Другими словами эту идею можно выразить так: «Не медлить ни доли секунды». Когда кремень ударяется о сталь, такой контакт мгновенно порождает искру, что сравнивается с разумом «не останавливающимся» ни на каком объекте, когда не остается времени для промедления (так как препятствия всякого рода могут заявить о себе). Это не означает простой мгновенности событий, следующих одно за другим. Самое главное — не позволять разуму «останавливаться» на чем-либо. В простой мгновенности нет проку, если разум «останавливается» хотя бы на мгновение. Как только это происходит, ваш разум перестает быть вашим, так как тогда он подпадает под влияние постороннего фактора. Когда разум настраивается на быструю реакцию, сама мысль об этом превращает его в пленника. (Вы не являетесь больше господином самого себя.)

    В сборнике стихов (Санка-сю) Сайга мы читаем:

    Ты говоришь, что ты устал от мира,
    Я понимаю это так, что ты не жаждешь вовсе приюта временного.

    «Жаждать» — по-японски «кокоро томэру», о чем Такуан так много говорит в этом письме к Ягю Тадзиме-но-ками. Вторую часть стихотворения можно также перевести так: «Я думаю только, что ты не останавливаешь свой разум на временном убежище». Говорят, что это стихотворение было написано одной куртизанкой из Эгу-ти. Я хочу особо отметить последнюю часть стихотворения, содержащую слова «кокоро тамуна», «не останавливать» разум, так как это как нельзя лучше применимо к искусству фехтования, которое, в конечном счете, состоит в том, чтобы не давать разуму «останавливаться» на каком-либо объекте. (На языке религии это значит «умереть для себя и жить во Христе» или, как сказал бы Бунэн Дзэндзи, «жить и быть мертвым».) В случае фехтования фехтовальщик должен освободиться от всех мыслей, связанных с жизнью и смертью, выигрышем и потерей, добром и злом, отдавшись силе, которая скрывается глубоко в тайниках его существа. «Ри» и «дзи» в этом случае будут гармонично сочетаться. Стихотворение Бунэна гласит:

    Живя,
    Будь мертв,
    Будь абсолютно мертв —
    И делай все, что хочешь,
    Все будет хорошо.

    В дзэн-буддизме спрашивают: «Кто такой Будда?», и учитель поднимает свой кулак. «Каково высшее значение буддийского учения?» — и учитель отвечает, почти не дав вопрошающему договорить: «Ветка цветущей сливы» или «Кипарис во дворе». Тут дело не в том, чтобы обязательно дать подходящий ответ, а в том, чтобы не позволить разуму «остановиться» на чем-либо. Такой разум не «останавливается» ни на цвете, ни на запахе. Такуан пользуется словом «ицуру» в значении «останавливать» или «остановка». «Ицуру» — это синоним «кокоро во томэру», что буквально означает «пассивное перемещение от одной вещи к другой» или «порабощение внимания человека каким-либо объектом, перенесение сознания в этот объект и пребывание в нем. Такой «не останавливающийся разум» в своей первозданной чистоте блажен, как Бог, его чтят, как Будду. Это не что иное, как разум дзэна или высший предел искусства. Ответ, данный после размышления на вопрос, подобный вышеупомянутому, может быть великолепным и преисполненным мудрости, но он, в конце концов, принадлежит стадии Неведения и Препятствия (авидья-клеша). Дзэн имеет дело с «моментом мгновенности», в который кремень высекает искру, когда ударяется о сталь. Он подобен молнии. Чей-то голос зовет: «Господин Уэмон», и человек мгновенно отвечает: «Да». Вот Неподвижная праджня. Когда этого человека зовут: «Господин Уэмон» и он останавливается и медлит, размышляя, в чем там дело, наконец отвечает: «В чем дело?» — то это исходит из разума, пребывающего в неведении и окруженного препятствием. Где бы и на чем бы он ни «останавливался», это является признаком того, что им движет что-то внешнее, что он заблуждается. Говорят, что таким разумом наделено обыкновенное существо, пребывающее в стадии Неведения и Препятствий. С другой стороны, то, что дает мгновенный ответ на обращение: «Господин Уэмон», есть праджня всех Будд. Будды и все существа, Боги и люди, представляют одно целое. Бог или Будда — это название, данное такому разуму (отождествленному с праджней). Путь Богов, путь Поэзии, путь Конфуция — существует много путей (Дао), но все они являются выражением Единого разума.

    Когда люди слепо следуют букве и не обладают истинным пониманием того, что такое Единый разум (Неподвижная праджня), они оскверняют его всячески всю свою жизнь. Денно и ношно они заняты совершением добрых и дурных поступков согласно своей карме. Они бросают семьи, бесчестят всю нацию и делают все, что угодно, наперекор тому, что диктует Единый разум. У всех у них мрачнеет Единый разум. К сожалению, лишь немногие действительно проникают в глубины Единого разума. Остальные, как ни печально, блуждают неизвестно где. Но следует знать, что недостаточно только видеть, что собою представляет разум, мы должны осуществить на практике все, к чему он вас обязывает в вашей повседневной жизни. Мы можем сколько угодно о нем говорить, мы можем писать книги, объясняющие его, но этого далеко недостаточно. Сколько бы ни говорили о воде и каких бы умных описаний ей ни давали, она не станет реальной водой. Так же и с огнем — сколько бы о нем ни говорили, он рта не обожжет. Узнать, что они собой представляют, значит конкретно ощутить их в действительности. Поваренная книга не утолит наш голод. Чтобы насытиться, мы должны поесть действительной пищи. Поскольку мы не идем дальше разговоров, нам неведома истина. Конфуцианство так же, как и буддизм, пытается объяснить, что такое Единый разум, но пока сама жизнь не подтвердит это объяснение, даваемое буддистами или конфуцианцами, мы не можем называть себя людьми, познавшими разум, хотя каждый из нас обладает им. Причина, по которой те, кто посвятил свою жизнь изучению дао, не способны постичь его высший смысл, состоит в том, что они полагаются на простую ученость. Если они действительно хотят постичь Единый разум, необходимо практиковать глубокое «куфу»... (значение «куфу» уже объяснялось). Это не просто мышление при помощи головы, а состояние, при котором весь организм включается в решение проблемы. Японцы часто говорят о «вопросе, адресованном животу», о «мышлении при помощи живота» или «о видении и слышании живота». Это и есть «куфу». Голова отделяется от тела, но живот, который включает всю систему внутренних органов, символизирует совокупность всех элементов личности человека. Я думаю, что не будет бесполезным в этой связи отметить, чем отличается «Мыслитель» Родена от «Учителя дзэна, погруженного в медитацию» Сэккуаку. И тот и другой заняты интенсивным сосредоточением разума на предмете первостепенной важности и интереса. Но скульптура Родена, мне кажется, изображает человека, находящегося, по крайне мере, на плоскости относительного мышления, тогда как творение Востока находится где-то за пределами последнего. Следует отметить различие в позах этих двух мыслителей. Один сидит на возвышенности, в то время как другой — на земле. Один находится в менее тесном контакте с землей, чем другой. Дзэн-буддийский мыслитель связан, так сказать, с самой основой всех вещей, и каждая мысль его непосредственно исходит из источника бытия, из которого появились мы, дети земли. Подняться от земли даже на один фут означает отчуждение, отделение, уход в область анализа и разграничения. Когда человек сидит по-восточному, он как бы пускает корни глубоко в центр земли, устанавливая контакт с Великим источником, из которого мы появились и в котором мы исчезнем.

    Где держать разум?

    Часто задают вопрос: «Куда следует направлять разум (или внимание)?» Когда он направлен на движения противника, противник приковывает его. Когда он направлен на его меч, меч порабощает его. Когда он направлен на удар, который нужно нанести противнику, его поглощает идея нанесения удара. Когда он направлен на ваш меч, он приковывает его. Когда он направлен на самозащиту, идея защиты порабощает его. Когда он направлен на позу, принимаемую противником, эта поза связывает его. «В любом случае, — говорят они, — мы не знаем, куда следует направлять разум». Некоторые скажут: «Куда бы ни был направлен разум, сам человек будет неизбежно следовать за ним, и противник, несомненно, с успехом этим воспользуется, что означает поражение. В конце концов лучше всего держать разум в нижней части живота, как раз под пупком, и это позволит приспосабливаться в зависимости от ежеминутно меняющейся ситуации. Это довольно разумный совет, но с высшей точки зрения, которой придерживаются буддисты, он все же страдает ограниченностью: это еще не высшее достижение.

    Во время обучения держать разум в нижней части живота — может быть, неплохая идея. Но это все еще представляет собой стадию благоговения и также соответствует тому, что советует Мэн-цзы — вернуть убегающий разум на свое первоначальное место. (Что касается «убегающего разума», я уже объяснял, что это значит, в другом письме, адресованном вам.) «Кэй» — по-японски, «цзин» — по-китайски. Ученые конфуцианцы, особенно времен Сун, считают, что чувство благоговения имеет большое значение для прогресса в изучении Дао (Пути). Но дзэн-буддисты считают, что благоговение — это еще далеко не высшее достижение в обучении. Оно предназначается для начинающих. — «Хосин» по-японски, «фасинь» — по-китайски. «Хо» («ин фан») означает «свободный и ничем не ограниченный», «взбесившийся», «распоясавшийся», «потерянный», «отпущенный». Мэн-цзы (Книга VI, «Гао-цзы») говорит, что «шэнь» (любовь) — это разум человека (сердце), а «и» (справедливость) — человеческий путь. Жаль, что люди покидают этот путь, что люди отпускают разум и не ищут его. Когда они выпускают кур или спускают с цепи собак, они знают, что их нужно искать, но когда они спускают с цепи разум, они не знают, что также должны его искать. Путь знания — это не что иное, как поиски сердца, которое они отпустили на свободу. «Кокоро» означает одновременно «разум» и «сердце», «интеллект» и «чувство», а также часто используется в философском смысле, означая «субъект», «реальность» или «душу». Если вы будете пытаться держать разум в заточении в области нижней части живота, сама идея об удержании его в определенном месте не позволит ему оперировать в других местах, и результат будет противоположным намерениям. Тогда может возникнуть вопрос: «Если удержание разума под пупком ограничивает его свободу, в какой части тела мы должны его удерживать?» Я отвечаю: «Когда вы заключаете его в правую руку, он станет пленником правой руки, и все остальное тело окажется в неловком положении. Тот же результат будет, если вы поместите его в глаз, правую ногу или в какую-либо другую конкретную часть тела, так как тогда остальные части тела будут чувствовать его отсутствне». Второй вопрос заключается в следующем: «Где же, в конце концов, следует держать разум?» Я отвечаю: «Нужно не пытаться сосредоточить разум в каком-либо месте, а позволить заполнять ему все тело, позволить ему пропитать все ваше существо. Когда это происходит, вы пользуетесь руками, когда в этом есть необходимость, ногами, когда это удобно, или глазами, когда это требуется, и не тратите никакого лишнего времени или лишней энергии. Локализация разума означает его замораживание. Когда он прекращает двигаться свободно, куда нужно, это уже не разум в своем естестве. Локализация не ограничивается физической стороной существа. Разум может попасть в психологическую тюрьму. Например, человек может медлить там, где нужна мгновенная реакция, как в случае фехтования. Обдумывание неизменно мешает и «останавливает» течение разума. Оставьте всякое обдумывание, всякое разграничение. Вместо того чтобы локализовать, порабощать или замораживать разум, предоставьте его самому себе, дайте ему функционировать свободно и беспрепятственно. Только тогда, когда это сделано, он готов двигаться, как нужно, по всему телу, нигде не «останавливаясь». Дзэн-буддисты в своем учении говорят о правильном или истинном (се) и частичном (хэн).

    Когда разум наполняет все тело, то говорят, что он правилен; когда он находится в какой-либо конкретной части тела, — что он частичен или однобок. Правильный разум равномерно распределен по всему телу, а не в каком-либо отдельном участке. Частичный разум, в отличие от этого, разделен на части и однобок. Дзэну чуждо отделение или локализация. Когда разум «затвердевает» в одном месте, ему не удается охватить или достичь каждой части тела. Когда он не скован каким-либо заранее намеченным планом, он естественно распределяется по всему телу. Всякий раз, когда слово «разум» употребляется в этом письме Такуана, его следует понимать во всем его объеме.

    Таким образом, он может встретить противника, пытающегося нанести ему удар. Когда вам нужны руки, они охотно подчиняются вашему приказу. Так же и ноги — как только они понадобятся, разум никогда не упустит возможности воспользоваться ими в соответствующей ситуации. Ему нет необходимости базироваться в какой-либо определенной части, в которой ему заранее отвели место. Разум не следует привязывать на веревку, как кошку. Он должен быть предоставлен самому себе и обладать абсолютной свободой передвижения, определяемой его собственной природой. Отсутствие локализации разума есть вершина духовной тренировки. Когда он нигде, он везде. Если он занимает одну десятую, он отсутствует в оставшихся девяти десятых. Пусть фехтовальщик упражняется в предоставлении свободы своему разуму, вместо того чтобы пытаться заключить его в заранее отведенное для него место. Основной тезис письма Такуана к Ягю Тадзиме-но-ками почти исчерпан в отрывках, более или менее литературный перевод которых дан выше. (Следующие несколько параграфов в основном состоят из отрывков из письма Такуана, перефразированных современным языком с целью сделать их более понятными для читателей. Оригиналы текстов Такуана и наши объяснения и замечания могут внести некоторое смятение в умы читателей. Но мы просим запастись терпением, так как наградой за внимательный подход будет не только понимание психологии фехтовальщиков в связи с тем, что может быть названо метафизикой дзэна, но также проявление некоторых аспектов психологии в изучении искусства Востока в целом.) Он сводится к сохранению абсолютной текучести разума (кокоро) посредством освобождения его от умственной медлительности и всякого рода беспокойства, которые могут возникнуть вследствие Неведения и Заблуждения. Текучесть разума и Неподвижная праджня — это может показаться противоречием, но в реальной жизни это одно и то же. Если вы достигли одного, вы достигли и другого, ибо разум в естестве одновременно подвижен и неподвижен, он постоянно течет, никогда не «останавливается», и в то же время в центре своем он никогда не затрагивается никаким движением, всегда оставаясь одним и тем же. Вся трудность состоит в том, чтобы отождествить этот центр неподвижности с самими никогда не прекращающимися его действиями. Такуан советует решать проблему, связанную с трудностью пользования своим мечом, в действительной схватке с противником. Таким образом, фехтовальщик постоянно сталкивается с логическим противоречием. Пока он его замечает, то есть пока он связан логическим мышлением, его движения всегда оказываются тем или иным способом скованы — что есть «суки». («Суки» буквально означает любое пространство между двумя объектами, в которое может вторгнуться что-либо еще.) Психологические или умственные «суки» создаются тогда, когда ослабляется состояние напряженности. Поэтому фехтовальщик не может себе позволять праздные умственные размышления, поскольку другая сторона всегда начеку и улавливает малейшее проявление «суки» с его стороны. Вы не можете расслабляться и, в то же время, сознательно поддерживать состояние напряженности в течение любого промежутка времени, так как именно это заставляет разум «остановиться» и потерять свою текучесть. Каким же образом тогда человек может одновременно достигнуть состояния расслабления и напряженности? Перед нами в то же время старое противоречие, только в иной форме. Когда ситуация анализируется рассудком, мы никогда не сможем избежать той или иной формы противоречия: двигаться и в то же время не двигаться, испытывать напряжение и в то же время расслабление, видеть все, что происходит и в то же время не беспокоиться о том, к чему это может привести, не иметь никакой преднамеренной цели, ничего сознательного не обдумывать, ничего не ожидать, ни на что не надеяться — короче говоря, быть невинным ребенком и одновременно обладать всей хитростью и проницательностью опытнейшего человека. Как этого можно достичь? Никакие рассуждения никогда не смогут нам помочь в этой парадоксальной ситуации. Достичь этой цели можно только при помощи того, что известно под названием «куфу». Куфу сугубо лично и индивидуально, оно должно быть продуктом личной, внутренней жизни. «Куфу» буквально означает «сражаться», «бороться», «пытаться найти выход из положения» или, на языке христиан, «постоянно молить Бога о помощи». С точки зрения психологии, это устранение всех препятствий, как умственных, так и эмоциональных, установление контакта с тем, что скрыто в глубинах неосознанного, и предоставление ему возможности функционировать совершенно независимо от всякого рода элементов вторгающегося сознания. Поэтому куфу будет направлено на решение проблемы устранения препятствий, но, конечно, не путем аналитического рассуждения.

    Куфу, если можно так выразиться, должно представлять собой волевой акт-процесс, вовлекающий всю личность: то есть он должен носить тотальный характер и затрагивать глубины человеческого существа. Разъясняя суть неподвижности самого подвижного разума, Такуан отличает первозданный разум от заблуждающегося разума, который представляет собой состояние сознания, вызванное умственным раздвоением. Первозданный разум — это разум, не сознающий себя, тогда как заблуждающийся разум — это разум разделенный, противопоставленный самому себе и мешающий работе первозданного разума. Первозданный разум — это хонсин, а заблуждающийся — мосин. «Хон» значит «первозданный», «первоначальный», «реальный», «истинный», «природный» или «естественный», а «мо» значит «нереальный», «обманчивый» или «обманутый», «заблуждающийся» или «иллюзорный». «Син» — это «кокоро», то есть разум в широком смысле. Заблуждающийся разум может перейти от одного предмета к другому, не остановившись и не поразмыслив о себе самом, а это сдерживает его природную текучесть. В результате этого он сгущается прежде, чем сделать второе движение, потому что первое движение еще присутствует в нем, что представляет собой «суки» для фехтовальщиков, и чего следует самым тщательным образом избегать. Это соответствует разуму, сознающему себя («усин но син» по-японски). Самосознание — это свойство человеческого разума, в отличие от разума животного. Но когда разум начинает сознавать свою деятельность, он перестает быть истинным, и его веление окрашивается расчетливостью и предусмотрительностью — что означает, что между ним и телом больше не существует прямой связи, потому что идентичность командира и подчиненного теряется. Когда имеет место двойственность, личность теряет свойственную ей целостность. Такуан называет это «остановкой», «замедлением» или «замерзанием». Человек не может купаться в толще льда — предупреждает он нас. Сознание и свойственная ему двойственность сковывают свободное течение первозданного разума, и заблуждающийся разум начинает функционировать — что для фехтовальщика означает неизбежную смерть. Сознательный разум — это «усин но син», в отличие от «мусин но син» — разума, не сознающего себя. «Мусин» буквально означает «отсутствие разума»: это разум, отрекшийся от себя, позволяющий себе выйти из себя, это до предела напряженный разум, позволивший себе расслабиться до абсолютной бесконтрольности. Дальше снова следуют слова Такуана.

    Разум, которого нет (Мусин но син)

    Разум, не сознающий себя, — это разум, не испытывающий никакого беспокойства. Это первозданный разум, а не разум, заблуждающийся и встречающий массу препятствий. Он всегда текуч, никогда не останавливается, никогда не твердеет. Поскольку ему чуждо всякое разграничение и поскольку ему нет необходимости отдавать чему-либо предпочтение, он заполняет все тело, охватывая каждую часть его и нигде не останавливаясь. Он никогда не может стать подобием камня или куска дерева. (Он чувствует, он движется, он никогда не отдыхает.) Если он где-либо останавливается на огдых, то это не «разум, которого нет». «Отсутствующий разум» ничего в себе не содержит. Его также называют «мунэн» — «отсутствие мысли». «Мусин» и «мунэн» — синонимы. Мусин (у-синь) или мунэн (у-нянь) — это центральные идеи в дзэне; они выражают состояние, соответствующее непорочности первых обитателей сада Эдема, или разума Бога, собирающегося произнести слова: «Да будет свет». Шестой патриарх дзэна особо подчеркивает важность мунэна (или мусина) в изучении дзэна. Когда это состояние достигнуто, человек становится адептом дзэна, и, как сказал бы Такуан, он становится также совершенным фехтовальщиком. Когда мусин или мунэн достигнуты, разум движется от одного объекта к другому, течет, как вода, заполняя каждый уголок. По этой причине разум выполняет все, что от него требуется. Но когда его течение останавливается в одном месте, все остальные места будут его лишены, и результатом будет общее одеревенение и окостенение. Колесо вращается тогда, когда оно не слишком туго сидит на оси. Когда посадка слишком туга, оно не сдвигается с места. Если разум содержит что-либо в себе, он прекращает функционировать, он не может слышать, не может видеть, даже если звук раздается перед самым его ухом, а свет вспыхивает перед глазами. Разум, содержащий в себе что-то, означает, что он занят чем-то одним и что у него нет времени для чего-либо другого. Но пытаться изгнать мысль, уже находящуюся в нем, значит заполнить его чем-то другим. Такой труд не имеет конца. Поэтому лучше всего с самого начала ничего не держать в разуме. Это может быть трудно, но если вы будете продолжать практиковать куфу в отношении предмета, через некоторое время вы достигнете этого состояния, сами того не подозревая. Однако ничего нельзя добиться спешкой. Мы перефразируем слова: Такуан здесь упоминает об одном древнем стихотворении, посвященном определенной стадии романтической любви:

    Мысль о том, что я думать не стану
    Теперь о тебе уже никогда,
    Есть все еще та же мысль о тебе.
    Поэтому лучше я думать не буду,
    Что я о тебе собираюсь не думать.

    «Думать» — «омоу» по-японски. «Омоу» значит не только «думать», но также «вспоминать», «тосковать», «любить» и т.д. Оно имеет как умственную, так и эмоциональную окраску. Это слово может означать почти все, что происходит в разуме человека. Поэтому не думать, «омовану», значит совершенно лишить разум всякого содержания.

    Прежде чем расстаться с Такуаном, я хочу остановиться на том, что можно назвать вечным парадоксом, который может быть выражен так: «Каким образом человек может удерживать разум в этом состоянии «безмыслия», если его функция — мышление? Каким образом разум может быть одновременно разумом и не разумом? Как «А» может быть одновременно «А» и «не А»?» Эта проблема связана не только с логикой и психологией, но также и с метафизикой. Фехтовальщик может решить ее только самым конкретным, практическим образом, ибо для него это вопрос жизни и смерти, в то время как большинство из нас может ограничиваться ее умственным решением и оставаться к ней, так сказать, безразличным. Но с точки зрения психологии, она касается нас во многих отношениях, а также является решающим фактором в изучении восточной мысли и культуры. Этот вопрос, как я полагаю, никогда не вставал перед западным умом так остро, как перед восточным. Предание гласит, что Ягю Тадзима-но-ками Мунэнори передал секрет своей школы фехтования одному из своих сыновей, выразив его в форме стихотворения. Это стихотворение в художественном отношении является произведением слабым, как и почти все стихотворения такого плана, известные под названием «дока» (стихи о Дао). Вот оно:

    Знай, что, кроме техники,
    Существует дух (ри):
    Наступает рассвет:
    Открой штору,
    О чудо, светит луна.

    Мы можем сказать, что это в высшей степени мистично. Здесь странно, однако, вот что: какую связь искусство фехтования, которое, грубо говоря, состоит во взаимном убийстве, — имеет с содержанием стихотворения о луне на рассвете? В Японии рассвет с луной вызывает богатые поэтические ассоциации. С этой точки зрения, понятно, что Ягю упоминает о ней, но какое отношение имеет меч к поэзии и луне? Чем может вдохновляться фехтовальщик, если он на рассвете будет глядеть на луну? В чем тут секрет? После многих трагических сцен, свидетелем которых этот человек, несомненно, был, каким поэтическим просветлением должен венчаться весь его прошлый опыт? Автор, естественно, здесь говорит о внутреннем свете, который должен осветить всю психологию фехтования. Учитель Ягю знает — одна только техника никогда не сделает человека совершенным фехтовальщиком. Он знает, что дух (ри) и внутреннее просветление (сатори) должны лежать в основе этого искусства. А просветление достигается только благодаря проникновению в глубины сокровенных тайников (кокоро). Вот почему учитель Такуан неустанно разъясняет доктрину пустоты (шуньята), которая составляет метафизику «мусин но син» (разум, которого нет). Пустота или «отсутствие разума», как может некоторым показаться, не имеет ничего общего с нашим повседневным опытом, но теперь мы понимаем, какую тесную связь она имеет с проблемой жизни и смерти, к которой в наши дни большинство из нас не проявляет интереса. (Конец письма Такуана.)

    Суть того, что советует Такуан Ягю Тадзимо-но-ками, может быть выражена цитатой, в которой идет речь о схватке Букко Кокуси с солдатами оккупационной армии Юань, о которой Такуан упоминает в конце своего длинного письма. Такуан говорит о мече, с быстротой молнии разрезающем весенний ветер: «Меч фехтовальщика не имеет своей собственной воли, он весь из пустоты. Он подобен вспышке молнии. Человек, которому собираются нанести удар, в равной мере, как и тот, кто его наносит, принадлежит пустоте. Ни один из них не обладает разумом, имеющим сущность. Поскольку каждый принадлежит пустоте и не имеет разума (кокоро), человек, который нападает, не является человеком, меч в его руках не является мечом, а «я», которое противник собирается поразить, так же неуловимо, как вспышка молнии. Когда ум не «останавливается», взмах меча — это не больше, чем дуновение ветра. Ветер, вырывая с корнем деревья, не сознает того, что делает. То же можно сказать и о мече. Таков смысл четырех строчек строфы Букко. Такая «пустота разума» распространяется на любые виды нашей деятельности, например, на танцы — в той же мере, как и на фехтование. Танцор берет веер и начинает работать ногами. Если у него есть намерение продемонстрировать свое искусство наилучшим образом, он перестает быть хорошим танцором, ибо его разум «останавливается» на каждом движении танца. Во всех случаях самое важное — это забыть «разум» и слиться с работой, которую вы делаете. Когда мы привязываем кошку, боясь, что она поймает птицу, она продолжает стремиться вырваться на свободу. Но приучите кошку к тому, чтобы она не бросалась на птиц, и животное сможет свободно гулять, где ему вздумается. Аналогичным образом, когда разум скован, он во всех своих проявлениях встречает преграду, и тогда ни о какой спонтанности в работе не может быть и речи. Кроме того, сама работа будет низкого качества или вообще не может быть доведена до конца. Поэтому не «останавливайте» свой разум на мече, который вы заносите: забудьте о том, что вы делаете, и нападайте на врага. Не сосредоточивайте свой разум на человеке, который стоит перед вами. Все, в сущности, пусты, однако следите за тем, чтобы ваш разум не попался в сети пустоты».

    В дополнение к совету Такуана я хочу привести в качестве примера, иллюстрирующего значение идеи «разума, которого нет», следующую историю. Один дровосек усердно рубил лес далеко в горах. И вдруг появилось некое животное, которое звали сатори. Это было очень странное создание, которое редко встречалось в деревнях. Дровосек хотел поймать его живым. Животное прочло его мысли: «Ты хочешь поймать меня живым, не так ли?» Дровосек был очень поражен и не знал, что сказать. Тогда животное сказало: «Ты, по-видимому, удивлен моими телепатическими способностями?» Дровосек еще больше удивился, но затем у него возникла идея убить животное одним ударом топора. Сатори воскликнуло: «Теперь ты хочешь меня убить!» Дровосек окончательно расстроился и, поняв, что он совершенно не в силах что-либо сделать с этим таинственным животным, собрался снова заняться своим делом. Не отличаясь благонамерением, сатори продолжало его преследовать, сказав: «Так ты, наконец, меня оставил?» Дровосек не знал, что делать с этим животным и что делать с собой. Смирившись со всем, он взял топор и, не обращая никакого внимания на присутствие животного, стал усердно и сосредоточенно рубить лес. Когда он стал таким образом работать, топор соскочил с топорища и убил животное. Сатори со своей телепатической проницательностью не смогло прочесть того, что было в его «разуме, который отсутствовал».

    На последней стадии обучения искусству фехтования учеников, но не всех, а только достойных, знакомят с тайным учением. Простой технической тренировки недостаточно, успех в ней не идет дальше ремесленничества. Тайное учение является достоянием учителей такой, например, школы, как «Луна в воде». Согласно одному автору, оно объясняется следующим образом, хотя в действительности это не что иное, как учение дзэн-буддизма о мусине. Что значит «Луна в воде»? Это объясняется по-разному в различных школах фехтования, но основная идея состоит в том, чтобы уловить, как луна отражается в той или иной массе воды, что достигается в состоянии мусин (отсутствие разума). Одно из самых великолепных стихотворений, посвященных пруду Хиросавы, гласит: «Луна не имеет намерения бросить свою тень куда-либо, и пруд не предназначен для того, чтобы в нем селилась луна; как безмятежны воды Хиросавы». Это стихотворение должно помочь постичь тайны мусина, состояния, в котором отсутствуют всякие следы искусственности, когда все предоставляется самой природе. Его можно также сравнить с луной, отражающейся в сотнях рек: лунный свет не разделяется на такое большое количество лучей. Их создает вода. Лунный свет всегда остается неизменным, даже тогда, когда нет никакой воды, способной его отразить. Более того, лунному свету абсолютно все равно, имеется ли много водных резервуаров или только одна небольшая лужа. Такая аналогия помогает познать тайны разума. Но луна и вода представляют осязаемую материю, тогда как разум не имеет формы и движения, его трудно проследить. Поэтому символы не представляют собой всей истины, «они только указывают на нее».

    Все эти цитаты показывают, что восточная мысль и культура уделяют огромное внимание реализации психического состояния, в котором «отсутствует разум» (мусин или мунэн). Если оно не достигается, разум всегда сознает все, что в нем происходит. Такуан называет это «остановкой разума». Ибо вместо того, чтобы перемещаться, как он говорит, от одного объекта к другому, он задерживается, размышляет о том, что он делает, или о том, что он уже сделал. Память и ожидание — это прекрасные качества сознания, отличающие человеческий разум от разума низших животных. Они полезны и служат определенным целям, но когда дело касается непосредственно проблемы жизни и смерти, от них следует отказаться, чтобы они не мешали текучести умственной деятельности и молниеносной быстроте действия. Человек должен превратиться в марионетку, которой управляет рука бессознательного. Бессознательное должно взять верх над сознательным. С позиции метафизики это философия пустоты. Техника фехтования основана на ее психологии, которая является конкретным применением метафизики.

    4. ДЗЭН И ЧАЙНАЯ ЦЕРЕМОНИЯ

    Дзэн и чайную церемонию объединяет постоянное стремление к упрощению. Дзэн устраняет все ненужное в своем познании высшей реальности, а чайная церемония — в жизни, одним из типичных проявлений которой является чаепитие в чайной. Чайная церемония — это эстетизм примитивной простоты. Ее идеал — приблизиться к природе — воплощается в том, что вы располагаетесь под соломенной крышей в комнате, едва достигающей десяти квадратных метров, которая однако отделана и обставлена со вкусом. Дзэн также стремится содрать всю шелуху искусственности, которой человечество покрыло себя, вероятно, для того, чтобы казаться более солидным. Прежде всего дзэн объявляет войну разуму, так как, несмотря на его практическую пользу, он мешает нам докопаться до глубины бытия. Философия может поставить перед разумом ряд всевозможных вопросов, но она никогда не претендует на способность удовлетворить духовно, что должно быть доступно каждому из нас, независимо от того, насколько слабо мы развиты интеллектуально. Философия доступна только тем, кто интеллектуально вооружен, и не может, таким образом, быть дисциплиной широких масс. Дзэн — или, вообще говоря, религия — это отречение от всего, чем человек, по его мнению, обладает, даже от жизни, и возвращение к высшей форме бытия, в «отчий дом», к своему отцу или матери. Это может сделать каждый из нас, ибо мы являемся теми, кто мы есть, благодаря ему или ей, а без него или нее мы — ничто. Это можно назвать последней стадией упрощения, так как более простых форм выражения не существует. Чайная церемония символизирует упрощение, прежде всего, в виде незаметной одинокой соломенной хижины, сооруженной, например, под старой сосной, причем эта хижина является как бы частью природы, а не творением, специально созданным человеческими руками. Когда форма, таким образом, раз и навсегда становится символом, она допускает художественную церемонию. Само собой разумеется, что принцип церемонии — совершенное подчинение первоначальной идее, лежащей в ее основе, то есть идее избавления от всего ненужного. Чай был известен в Японии еще до эпохи Камакуры (1185-1338 гг.), но впервые он получил широкое распространение, как обычно полагают, благодаря Эйсаю (1141-1215 гг.), учителю дзэна, который привез семена чая из Китая и занялся его культивацией на монастырском земельном участке, принадлежащем его другу. Говорят, что его книга о чае вместе с образцами чая, приготовленного из чайных кустов, была подарена Минамото Санэтомо (1192-1219 гг.), сегуну того времени, который однажды заболел. Таким образом, Эйсай стал известен как отец культивирования чая в Японии. Он считал, что чай обладает определенными лекарственными свойствами и с успехом может применяться при лечении многих болезней. По всей видимости, он не учил тому, как следует руководить чайной церемонией, принципы которой он, вероятно, подметил в дзэн-буддийских монастырях Китая. Чайная церемония — это своего рода прием, устраиваемый в монастыре в честь посетителей, или угощение, которое иногда устраивается для самих монахов. Монахом, который познакомил с этим ритуалом японцев, был Дайо, народный учитель (1236-1308 гг.). Это произошло полвека спустя после Эйсая. После Дайо несколько монахов стали мастерами этого искусства, и, наконец, Инкю (1394-1481 гг.), известный настоятель Дотокудзи, обучил технике чайной церемонии одного из своих учеников, Суко (1422-1502 гг.), художественный гений которого развил ее и с успехом приспособил к вкусу японцев. Таким образом, Суко стал основоположником чайной церемонии и обучил ее искусству Асикагу Есимасу (1435-1490 гг.), сегуна, который был великим покровителем искусства.

    Позже Дзе-о (1504-1555 гг.) и особенно Рико внесли в чайную церемонию дальнейшее совершенствование и венчали ее тем, что теперь известно под названием «тя-но-ю» и что обычно переводится как «чайная церемония» или «культ чая». Натуральная чайная церемония, практикуемая в дзэн-буддийских монастырях, стоит в стороне от искусства, которое сейчас в моде среди широких слоев населения. Я часто связывал чайную церемонию с буддийской жизнью, которая во многом, кажется, несет элементы этого искусства. Чай делает ум свежим и бодрым, но не опьяняет. Он обладает качествами, которые могут быть по достоинству оценены учеными и монахами.

    Вполне естественно, что чай получил широкое распространение в буддийских монастырях и что монахи были первыми, кто привез его в Японию. Если чай символизирует буддизм, то нельзя ли сказать того же самого о вине в отношении христианства? Христиане широко используют вино. Оно применяется в церкви в качестве символа крови Христа, которая, согласно христианскому преданию, была пролита во имя искупления грехов человечества. Вероятно, по этой причине в средние века монахи хранили вино в погребах своих монастырей. Стоя у бочки с вином и держа в руках кружки, христиане выглядят веселыми и счастливыми. Вино сначала возбуждает, а затем опьяняет. Оно во многом отличается от чая, аналогичный контраст существует между буддизмом и христианством. Теперь мы можем видеть, что чайная церемония тесно связана с дзэном не только в ее практическом развитии, но в основном в сохранении духа, которым она пропитана. Этот дух, с эмоциональной точки зрения, выражается в «гармонии» (ва), «благоговении» (кэй), «чистоте» (сэй) и «умиротворенности» (дзаку). Эти четыре элемента необходимы для доведения этого искусства до совершенства: они составляют существенную часть организованной братской общины, примером которой является жизнь дзэн-буддийского монастыря. О той совершенной дисциплине, которую соблюдают монахи, можно судить по заметке Тэй Мэйдо, ученого-конфуцианца династии Сун, посетившего однажды монастырь Дзориндзи: «Здесь мы наблюдаем поистине классические формы ритуала в том виде, как они практиковались во времена трех древних династий». Эти три древние династии являются идеалом, о котором мечтал каждый ученый и государственный деятель Китая. В те времена все предельно соответствовало тому, чего хотели люди, и народ наслаждался всей полнотой счастья, которое только возможно при хорошем правительстве. Даже в наше время монахи дзэн-буддисты проходят курс индивидуального и коллективного обучения церемониалу. Огасаварская школа этикета, как полагают, основана на «Монастырском уставе», составленном Хякудзе и известном под названием «Хякудзе Синги». Несмотря на то что дзэн-буддийское учение состоит в постижении духа за счет преступления границы формы, оно постоянно напоминает нам о том факте, что мир, в котором мы живем, является миром конкретных форм и что дух выражает себя только посредством формы. Поэтому дзэн сочетает в себе антиномианизм и дисциплину. Иероглиф, обозначающий «гармонию», также может означать «нежность» (явараги), и, мне кажется, термин «нежность» лучше передает тот дух, который царит на протяжении всей чайной церемонии. Гармония скорее связана с формой, тогда как нежность — с внутренним переживанием.

    Общая атмосфера чайной комнаты стремится пропитать этой нежностью все вокруг — предметы, к которым вы прикасаетесь, нежные, аромат в комнате нежный, она нежно освещена, и звуки вы слышите нежные. Вы берете в руку чашку ручной работы, неправильной формы и иногда неровно покрытую глазурью, но несмотря на всю примитивность, этот маленький прибор дышит своеобразным очарованием и нежностью, умиротворенностью и скромностью. Курильница никогда не распространяет терпкого и возбуждающего запаха, а испускает нежный аромат, наполняющий собою все. Окна и шторы также преисполнены нежного очарования, и комната всегда залита мягким и спокойным светом, который предрасполагает к созерцательному настроению. Ветерок, просачивающийся сквозь иглы старой сосны, гармонично сливается с шипением железного чайника на огне. Таким образом, вся обстановка напоминает о том, кто это сотворил.

    «Самое ценное — это атмосфера нежности, самое важное — не противоречить другим» — это первые слова так называемой «Конституции семнадцати пунктов», составленной принцем Сетоку в 604 г. Это своего рода нравственное и духовное наставление, данное принцем-регентом своим подчиненным. Но важно отметить, что такое наставление, какова бы не была его политическая подкладка, начинается с уделения особого внимания атмосфере нежности. Фактически это первая заповедь, оставленная сознанию японского народа, которую в той или иной степени он воплощает в жизнь на протяжении веков цивилизации. Хотя японская нация последнее время проявляла воинственность, такое представление о ней ошибочно в отношении народа, который может сказать о себе, что в целом он обладает мягким характером. Имеются веские основания допустить это, так как физическая атмосфера всех островов Японии характеризуется всеобщей умеренностью климата и погоды. Это в основном вызвано присутствием большого количества влаги в воздухе. Горы, леса, деревни и прочее окутаны довольно влажной атмосферой и не отличаются контрастностью; цветы, как правило, не имеют слишком яркой окраски, им присущи умеренные и нежные тона; в то же время весенняя листва отличается необычайной свежестью. Чувствительные натуры, воспитанные в среде, подобной этой, не могут не впитать в себя всего этого, и с ним — нежности душевной. Однако иногда мы забываем об этом основном свойстве японского характера, когда сталкиваемся с различными трудностями: социальными, политическими, экономическими и культурными. Мы должны бороться с такими пагубными влияниями, и дзэн призван помочь нам в этом. Когда Догэн (1200-1253 гг.) возвратился из Китая после нескольких лет изучения дзэна, его спросили, чему он научился. Он ответил: «Не многому, за исключением мягкосердечности (нюнан-син)». «Мягкосердечие» — это «чувствительность разума» и в данном случае означает «нежность души». Мы обычно слишком эгоистичны, слишком тверды и суровы. Мы индивидуалисты, не способные принимать все как есть, как оно перед нами предстает. Сопротивление означает трение, а трение является источником всех бед. Когда отсутствует эгоизм, сердце наполняется нежностью и не оказывает никакого сопротивления внешним влияниям. Это не обязательно должно означать отсутствие всякой чувствительности или эмоциональности. Чувства и эмоции становятся контролируемой частью духовного мировоззрения. И я уверен, что в этом отношении христианам и буддистам в равной мере известно, что имеет в виду Догэн, говоря о значении «самоотверженности или мягкосердечия». «Нежность души», о которой говорится в связи с чайной церемонией, есть то же самое чувство, которое испытывал принц Сетоку. Нежность души или мягкосердечие поистине являются основой нашей жизни на земле. Если чайная церемония имеет целью учредить свое небольшое царство Будды, она должна начинаться с нежности души. В качестве иллюстрации к тому, о чем шла речь, позвольте мне процитировать дзэн-буддийского учителя Такуана (1573-1645 гг.).

    Такуан о чайной церемонии (тя-но-ю)

    «Принцип тя-но-ю заключается в духе гармоничного слияния Неба и Земли и является средством установления всеобщего мира. В наши дни люди превратили чайную церемонию в простое событие, связанное со встречей друзей, разговорами о мирских делах, с вином и вкусной пищей; кроме того, они гордятся изысканной меблировкой чайной комнаты, в которой они, находясь в окружении редких произведений искусства, подают чай в соответствии с высшими формами этикета и высмеивают тех, кто не достиг в этом такого искусства, которого достигли они. Однако это далеко от того, что первоначально подразумевалось под тя-но-ю. Давайте в таком случае соорудим небольшую хижину в бамбуковой роще или под деревьями, пророем канавки для ручейков, принесем камни, посадим деревья и кусты, в то время как внутри хижины давайте насыпем кучу древесного угля, установим чайник, принесем цветы и приготовим все необходимые чайные приборы. И пусть все это служит одной цели — чтобы в этой хижине мы наслаждались ручейками и камнями — так, как мы наслаждаемся реками и горами в природе, чтобы мы имели возможность испытать чувства и настроения, вызываемые в нас снегом, луной, деревьями и цветами, преображающимися со сменой времен года, появляющимися и исчезающими, расцветающими и увядающими. Поскольку к посетителям здесь относятся с должным почтением, мы сидим спокойно и слушаем, как в чайнике кипит вода; этот звук напоминает нам звук ветра, просачивающегося сквозь иглы сосны. Мы забываем о всех мирских несчастьях и бедах; затем мы наливаем полный черпак воды из чайника, что напоминает нам о горном ручье, и все это снимает пелену с нашего разума. Это поистине мир отшельников или святых, живущих на земле. Принцип благопристойности — это почтительность, которая в практической жизни проявляется в форме гармоничных отношений. Так говорит Конфуций, определяя значение благопристойности, а также умственное состояние, которое следует поддерживать в тя-но-ю. Например, когда человек попадает в общество высокопоставленных особ, его поведению свойственны простота, естественность и отсутствие унизительного заискивания.

    Когда он находится в компании людей более низкого социального круга, он относится к ним с уважением, совершенно не чувствуя никакого превосходства над ними. Это вызвано тем, что вся чайная церемония пропитана соответствующей атмосферой, создающей гармонию в отношениях между всеми, кто сюда приходит. Сколько бы не длилось общение, атмосфера почтительности сохраняется постоянно.

    Можно сказать, что здесь царит дух улыбающегося Кашьяпы и кивающего головой Сэси; этот дух можно выразить следующими словами: таинственная реальность, которая выше всякого понимания. По этой причине дух, оживляющий чайную, начиная с ее сооружения и кончая выбором чайных приборов, этикетом обслуживания, приготовлением пищи, одеждой и т.д., следует искать в отказе от сложного ритуала и всего показного. Утварь может быть старой, но с ее помощью разум обретает новую силу, выражающуюся в постоянной свежести и отзывчивости на смену времени года и связанные с нею картины; он никогда не заискивает, не завидует, не выделяется, а всегда учтив и внимателен к другим. Обладатель такого разума, естественно, всегда вежлив и искренен — это и есть тя-но-ю. Поэтому сущность тя-но-ю состоит в том, чтобы создать атмосферу естественного гармоничного слияния Неба и Земли, чтобы у камелька ощущать всепрощающее присутствие пяти стихий и наслаждаться горами, реками, скалами, деревьями в том виде, как их создала природа, чтобы почерпнуть освежающие воды колодца природы, попробовать самолично то, что создала природа. Как велико наслаждение, доставляемое этим гармоничным слиянием Неба и Земли». (На этом Такуан заканчивает.) Способствовали ли в какой-то мере чайная церемония и дзэн укреплению определенных демократических основ в общественной жизни Японии? Несмотря на строгую социальную иерархию, установившуюся в феодальные времена, идея равенства и братства прочно укоренилась в сознании народа. В чайной, немногим превышающей девять квадратных метров, гостей, принадлежащих различным социальным кругам, принимают совершенно одинаково, ибо там колени простолюдина соприкасаются с коленями знатного человека, и они говорят с должным уважением друг к другу о предметах, представляющих для них взаимный интерес. В дзэне, конечно, недопустимы никакие земные различия, и дзэн-буддийские монахи свободно общаются с представителями любого класса общества и со всеми чувствуют себя непринужденно. В самом деле в человеческой природе глубоко укоренилось стремление сбросить иногда все неестественные ограничения, которые человечество возложило на нас, и вступить в свободное, естественное и искреннее общение с нашими собратьями, включая животных, растения и так называемые неодушевленные предметы. Поэтому мы всегда приветствуем всякую возможность такого рода освобождения. Несомненно, это то, что Такуан имеет в виду под гармоничным слиянием Неба и Земли, когда все ангелы присоединяются к общему хору. Почтение — это по существу своему и происхождению религиозное чувство — чувство, направленное на существо, которое мы считаем выше нас, простых смертных. Потом это чувство переносится в сферу социальных отношений и вырождается до уровня простого формализма. В наше время так называемой демократии один человек ничем не хуже другого, по крайне мере, с социальной точки зрения, и никто не заслуживает особого почтения. Но если это чувство понимается в его первоначальном смысле, оно представляет собой размышление о своей собственной ничтожности, то есть осознание своей ограниченности физической и умственной, моральной и духовной.

    Это осознание пробуждает в нас желание пойти за пределы себя и соприкоснуться с существом, во всех отношениях отличающимся от нас. Это желание часто направляет нашу духовную энергию на какой-нибудь объект, находящийся вне нас, но когда она направляется внутрь, она превращается в самоотрицание и чувство греха. Все это отрицательные добродетели, в то время как в положительном смысле они приводят нас к почтению и к желанию уважать других. Мы полны противоречий: с одной стороны, мы чувствуем, что мы нисколько не хуже других, но в то же время нам свойственно подозревать, что все остальные лучше нас (своего рода комплекс неполноценности). Махаяна-буддизм говорит о Бодхисаттве, называемом Садапарибхутой (Дзэфуку Босацу), о «том, кто никогда не испытывает пренебрежения по отношению к другим». Возможно, когда мы совершенно сами с собой — то есть, когда мы в сокровенной глубине своего существа пребываем наедине с собой, — у нас появляется чувство самоунижения по отношению к другим. Как бы там ни было, почтение связано с глубоко религиозным состоянием души. Дзэн может сжечь все священные реликвии в своем храме, чтобы погреться морозной ночью зимой, он может уничтожить всю литературу, содержащую его драгоценное наследство, во имя спасения самого своего существования, как истины, лишенной всех своих внешних украшений, какими бы очаровательными они не казались постороннему глазу, но он никогда не забудет отнестись с благоговейным почтением к поваленной ветром и испачканной грязью травинке; он никогда не упустит случая поднести все дикие цветы поля в том виде, как они есть, всем Буддам трех тысяч галактик. Дзэн знает, как почитать, потому что он знает, как пренебрегать. В дзэне, как и во всем остальном, нужна сердечная искренность, а не простая умозрительность. Тоетоми Хидэеси был в свое время великим покровителем искусства чайной церемонии и поклонником Сэн-но-Рикю (1521-1591 гг.), который фактически был основоположником этого искусства. Хотя он всегда гонялся за чем-нибудь сенсационным, грандиозным и показным, он, кажется, в конце концов понял кое-что, связанное с духом искусства, пропагандируемого Рикю и его учениками, о чем можно судить по его стихотворению, которое он прочел Рикю, который нередко приглашал его на «званый чай».

    Когда чай приготовлен на воде, почерпнутой из колодца Разума,
    Глубина которого не знает предела,
    Мы действительно имеем дело с тем, что называется тя-но-ю.

    Хидэеси был во многих отношениях грубым и жестоким деспотом, но в его увлечении искусством чайной церемонии мы склонны признать нечто подлинное, идущее за пределы простого использования этого искусства в своих политических целях. Его стихотворение касается духа почтения, поскольку он упоминает о воде, почерпнутой из глубины колодца Разума. Рикю учит, что «искусство тя-но-ю состоит не в чем ином, как в кипячении воды, заваривании чая, выпивании его маленькими глотками». В этом смысле все довольно просто. Мы можем сказать, что человеческая жизнь состоит в том, что мы рождаемся, едим и пьем, работаем, спим, женимся и оставляем потомство, и, наконец, уходим — куда, никому не известно. Кажется, ничего не может быть проще, чем прожить жизнь в этом аспекте. Но многие ли из нас могут жить такой прозрачной или, пожалуй, опьяненной Богом жизнью, не имея никаких желаний, ни о чем не сожалея и во всем всецело полагаясь на Бога? Живя, мы думаем о смерти, умирая — тоскуем по жизни; пока мы заканчиваем одно, много всего другого, не всегда связанного с тем, что нужно, и обычно неуместного, переполняет наши мозги, отвлекая и рассеивая энергию, которую следует сосредоточить на том, что делаем в данный момент. Когда вода вливается в чашку, то это не просто вода — много разных вещей попадает в нее, хороших и дурных, чистых и грязных, которые никогда и никуда не должны выливаться, за исключением своей собственной бездны бессознательного. Вода чая, как покажет анализ, содержит всю грязь, которая беспокоит и заражает поток нашего сознания. Искусство становится совершенным только тогда, когда оно перестает быть искусством; когда в нем есть совершенство безыскусности, когда сокровенная искренность нашего существа утверждает себя. Вот что такое почитание в искусстве чайной церемонии. Поэтому почтение есть искренность или сердечная простота.

    Чистота, составляющая душу чайной церемонии, является, можно сказать, свойством японского интеллекта. Чистота — это чистоплотность или иногда порядок, который соблюдается везде и во всем, что связано с этим искусством. Свежая вода в большом количестве используется в саду, называемом «родзи» (двор): если естественный водный источник отсутствует, поблизости от чайной сооружают каменный бассейн и наполняют его водой, которую тщательно оберегают от пыли и грязи. Чистота в чайной церемонии напоминает нам о даосском учении о чистоте. Им присуще нечто общее, так как целью дисциплины в том и другом случаях является освобождение разума от скверны ощущений. Один знаток искусства чайной церемонии говорит: «Суть тя-но-ю в очищении шести чувств от скверны. Когда человек видит какэмоно в такономе (нише) и цветок в вазе, очищается его чувство запаха, когда он слушает, как кипит вода в железном чайнике и как она капает из бамбуковой трубки, очищается его слух, когда он пробует чай, очищается вкус, и когда он держит в руке чайные приборы, очищается его осязание. Когда таким образом все органы чувств очищаются, сам разум очищается от скверны. Искусство чайной церемонии в конце концов представляет собою духовную дисциплину, и мое наслаждение каждым часом дня связано с духом чая, что ни в коем случае не является простым развлечением». (Из «Хагакурэ» Неканно Кадзумы. «Хагакурэ» буквально означает «скрытый под листьями», то есть «отсутствие показного в добродетельных поступках», или «не походить на лицемеров, которые любят молиться, стоя в синагогах и на уличных углах» (Матф., 6:5). Книга содержит мудрые изречения Ямамото Дзэте, дзэн-буддийского философа-отшельника, адресованные его ученику Тасиро Матадзаэмону. Оба они жили в феодальном поместье господина Набэсимы. Она состоит из одиннадцати выпусков, составленных между 1710 и 1716 годами. Книга также известна под названием «Кабэсима Ронго» наподобие конфуцианских литературных сборников (ронго).) В одном стихотворении Рикю, мы читаем следующее:

    Несмотря на то, что рацзи [7] призван быть проходом,
    Находящимся за пределами этой земной жизни,
    Как только люди умудряются
    Осыпать его пылью разума?

    Здесь так же, как и в последующих стихотворениях, он описывает свое собственное умственное состояние, которое он испытывает, когда, сидя в своей чайной, устремляет спокойный взор в окно:

    Двор весь Покрыт опавшими Иглами сосны.
    В воздухе ни пылинки,
    И спокоен мой разум.
    Луна
    С высоты небес
    Заглядывает сквозь шторы, освещает разум,
    Не возмутимый сожалением.

    Это поистине разум чистый, безмятежный и свободный от волнующих его эмоций, разум, который может наслаждаться одиночеством Абсолюта:

    Покрытая снегом горная тропа, извивающаяся между скал,
    Пройдена наконец.
    Вот хижина стоит, учитель в полном одиночестве; у него нет посетителей и не ожидается.

    В книге, называемой «Намбо-року», которая является одним из самых важных, почти священных учебников по искусству чайной церемонии, мы читаем отрывок, показывающий, что идеал этого искусства заключается в создании на земле буддийского царства чистоты, пусть даже в небольшом масштабе, в котором собралось бы идеальное общество, каким бы малочисленным оно не было и каким бы непродолжительным не было такое общение: «Суть ваби выражается в создании буддийского царства чистоты, совершенно свободного от скверны, и потому в этом родзи (дворе) и в этой соломенной хижине не должно быть ни пылинки; отношения между хозяином и посетителями, а также между самими посетителями должны быть абсолютно искренними; никакие обычные нормы поведения, этикет или условность недопустимы. Затапливают печку, кипятят воду и подают чай, это все, что здесь нужно, никакие другие мирские идеи не должны сюда примешиваться. Ибо то, что нам здесь нужно, — это полностью выразить разум Будды. Как только церемонность, этикет и другие подобного рода вещи подчеркиваются — вкрадываются всякие мирские мысли, и хозяин и посетители в равной степени чувствуют склонность выискивать недостатки друг у друга. Таким образом, становится все труднее и труднее встретить людей по-настоящему понимающих значение этого искусства. Если бы хозяином был Дзесю, Бодхидхарма, Первый патриарх дзэна, гостем, а Рикю и я собирали бы пыль в родзи, то разве такое общество не было бы идеальным?» Мы видим, насколько глубоко пропитано духом дзэна это утверждение одного из лучших учеников Рикю. Следующий раздел будет посвящен разъяснению смысла понятия «саби» или «ваби», понятия, составляющего четвертый принцип искусства чайной церемонии, — безмятежность. Фактически это самый существенный элемент этого искусства, и без него не может быть никакой тя-но-ю. Именно в этом отношении искусство чайной церемонии действительно неразрывно связано с дзэном.

    Характеризуя четвертый элемент, составляющий сущность искусства чайной церемонии, я воспользовался термином «безмятежность», но он, может быть, не передает всего, что выражено китайским термином — иероглифом «цзи», или «дзяку» по-японски. «Дзяку» — это «саби», но «саби» включает в себя не только безмятежность. Его санскритский эквивалент «шанти», или «шанта», действительно означает «безмятежность», «мир», «спокойствие», а «дзяку» в буддийской литературе часто используется в значении «смерти» или «нирваны». Но в чайной церемонии под этим термином подразумевается «бедность», «простота», «одиночество», и здесь «саби» становится синонимом «ваби». Чтобы с достоинством оценить бедность и принимать все, что бы не давалось судьбой, необходим и пассивный разум, но как в саби, так и в ваби есть также элемент объективности. Просто быть спокойным или пассивным — это еще не саби и не ваби, всегда существует нечто объективное, что пробуждает в человеке настроение, которое можно назвать ваби. Ваби не является также простой психологической реакцией на определенную окружающую среду. В нем содержится активное эстетическое начало, когда оно отсутствует, бедность становится нуждой, одиночество превращается в остракизм, мизантропию или бесчеловечную необщительность. Поэтому саби или ваби можно определить как активное эстетическое отношение к бедности; когда о ней упоминается в связи с чайной церемонией, она означает творческое переустройство окружающей среды таким образом, чтобы пробудить чувство ваби или саби. В наши дни использование этих терминов сводится к тому, что саби скорее относится к индивидуальным объектам и окружающей среде в целом, а ваби — к жизни, которую обычно связывают с бедностью, необеспеченностью или несовершенством. Таким образом, саби более объективно, тогда как ваби отличается элементом субъективного или личного характера. Мы говорим о «ваби-дзумай», «жизни в духе ваби», но когда мы оцениваем такие предметы, как чайник, чашка или ваза для цветов, мы часто говорим, что они содержат привкус саби или канми. «Кан» и «саби» являются синонимами, тогда как «ми» означает привкус. Насколько мне известно, чайным приборам не приписывают «привкус ваби». Первое из следующих стихотворений выражает, как полагают, идею ваби, в то время как второе — идею саби.

    Среди сорной травы, растущей вдоль стены, прячутся сверчки, будто всеми позабытые.
    Когда в саду становится мокро от осенних ливней, полынь в саду начинает увядать снизу.
    Осень стареет, цвета ее блекнут.
    Сердце мое почему-то
    Наполняется грустью.

    Говорят, что идея саби была заимствована у мастеров рэнги (средневековый поэтический жанр), которые давали высокую эстетическую оценку вещам, свидетельствующим о возрасте, безжизненности, оценивании, холодности, мрачности, являющимися отрицательными чувствами, в отличие от теплоты, весны, просторности, прозрачности и т.д. Фактически эти чувства порождены бедностью и несовершенством, но в то же самое время они не лишены элемента высшего эстетического наслаждения. Знатоки искусства чайной церемонии скажут, что это «объективно отрицаемое субъективное утверждение», посредством которого внешняя пустота наполнялась внутренним богатством. В некотором смысле ваби есть саби, а саби есть ваби: это взаимозаменяемые термины. Сюко, ученик Иккю (1394-1481 гг.) и учитель Асикаги Есимасы (1435-1490 гг.), раскрывая своим ученикам суть чайной церемонии, обычно рассказывал такую историю: «Один китайский поэт сочинил однажды следующее двустишие:

    Там в лесах, занесенных снегом,
    Несколько веток сливы прошлым вечером расцвело.

    Он показал его своему другу, который посоветовал ему заменить „несколько веток“ на „одну ветку“. Автор последовал совету своего друга и похвалил его, назвав своим „учителем одного иероглифа“. Одинокая ветка сливы в цвету в занесенном снегом лесу — это символ саби».

    Рассказывают, что в другом случае Сюко сказал: «Приятно видеть прекрасного коня на привязи под соломенным навесом. И поэтому также особенно приятно обнаружить художественную редкость в комнате, обставленной обычным образом». Это напоминает о дзэн-буддийском выражении: «Наполнить превратившуюся в лохмотья рясу монаха прохладным, освежающим ветром». Внешне никакого знака отличия, весь внешний вид противоречит внутреннему содержанию, которое во всех отношениях бесценно. В таком случае жизнь в духе ваби можно определить как невыразимую, тихую радость, скрывающуюся глубоко под покровом полнейшей бедности, а искусство чайной церемонии стремится к художественному выражению этой идеи. Но если сюда примешивается малейшая искусственность, весь эффект совершенно пропадает. В основе этого искусства должны лежать неподдельные внутренние сокровища, и в то же время должно создаваться впечатление, будто их вовсе нет, они должны быть обнаружены как бы случайно. Вначале вы совершенно не подозреваете о том, что здесь есть нечто необычное, однако что-то привлекает вас, подходите ближе, внимательно присматриваетесь — и вдруг обнаруживаете сверкающую глыбу золота среди неизвестного. Но само золото всегда остается тем же, независимо от того, находите вы его или нет. Оно сохраняет свою реальность, то есть искренность по отношению к себе, невзирая ни на какие случайности. Ваби — значит быть верным себе. Хозяин спокойно живет в своей скромной хижине. Неожиданно к нему заходит друг, подает чай, приносит свежие цветы, и посетитель приятно проводит время, наслаждаясь покоем, дружеской беседой и гостеприимством. Разве это не самая настоящая чайная церемония?

    Между прочим некоторые могут спросить: «Многие ли из нас в наше время живут так, как хозяин чайной? Глупо говорить о праздном развлечении. Давайте сначала обеспечим себя хлебом и добьемся сокращения рабочего дня». Да, верно то, что мы должны в поте лица добывать хлеб свой и работать определенное количество часов, становясь рабами машин. Таким образом наши творческие импульсы, к несчастью, подавляются. Я полагаю, однако, что не только по этой причине мы, современные люди, настолько утратили способность наслаждаться досугом, что в своих взволнованных сердцах не можем найти места для наслаждения жизнью иным образом, кроме как в погоне за возбуждением ради возбуждения. Возникает вопрос: «Как мы дошли до такой жизни, что пытаемся только на некоторое время заглушить наши внутренние тревоги? Почему мы больше не размышляем о жизни более глубоко, чтобы понять ее сокровенный смысл?» Когда этот вопрос будет решен, давайте, если потребуется, отвергнем всю машину современной жизни и начнем сначала. Я надеюсь, что наша цель не заключается в постоянном порабощении самих себя во имя материальных благ и комфорта. Один знаток искусства чайной церемонии пишет: «Дух ваби порожден Аматэрасу Оми-ками. (В действительности Омиками — это богиня солнца в японской мифологии.) Будучи великим правителем этой страны, он мог свободно строить роскошные дворцы в золоте, серебре и драгоценных камнях, и никто не осмелился бы осудить его, однако жил он в тростниковой хижине и питался неочищенным рисом. Кроме того, он был во всех отношениях непритязателен, скромен, трудолюбив. Он был поистине самым крупным знатоком искусства чайной церемонии и вел жизнь в духе ваби». Интересно отметить, что этот автор считает Аматэрасу Омиками знатоком искусства чайной церемонии, жизнь которого была подчинена духу ваби. Тем не менее это свидетельствует о том, что чайная церемония является эстетическим идеалом примитивной простоты, другими словами, она представляет собой эстетическое выражение страстного желания, которое, кажется, большинство из нас ощущает в глубине своего сердца и которое заключается в стремлении приблизиться к природе настолько, насколько позволяется нам жить в гармонии с ней.

    Нижеследующий отрывок, по моему мнению, помогает нам составить себе более ясное представление о понятии «ваби». Можно сказать, что ваби обрело реальную жизнь в общем-то при Сотане, внуке Рикю. Он объясняет, что ваби является сущностью чайной церемонии и соответствует нравственной жизни буддистов: «Те, кто демонстрирует показное ваби, но не имеет ничего созвучного ему внутри, совершают поистине большую ошибку. Такие люди сооружают чайную, внешне отвечающую тому, что требуется для ваби; они тратят немало золота и серебра на эту работу; они покупают редкие художественные ценности на деньги, полученные от продажи своих земельных участков — и все это делается просто ради того, чтобы произвести впечатление на посетителей. Они думают, что в этом заключается дух ваби. Но это далеко не так. Ваби означает недостаточное количество вещей, невозможность удовлетворить каждое возникающее желание, это, как правило, жизнь, связанная с бедностью и унынием. Человек в отчаянии останавливается на своем пути, так как не может идти дальше — вот что такое ваби. Но он не тяготится таким положением вещей. Он научился довольствоваться самым малым. Он не ищет ничего, что ему недоступно. Он перестал осознавать тот факт, что он находится в трудном положении. Если бы, однако, в его разуме возникла идея бедности, необеспеченности или общей безысходности, его положение, его жизнь лишились бы элемента ваби, и он превратился бы в человека, страдающего от бедности. Те, кто действительно знает, что такое ваби, лишены зависти, неистовства, злобы, лености, беспокойства и глупости. Таким образом, ваби соответствует парамите нравственности, соблюдаемой буддистами». В ваби эстетика соединима с нравственностью или духовностью, и именно по этой причине знатоки искусства чайной церемонии заявляют, что чай — это сама жизнь, а не просто вещь, доставляющая удовольствие, какой бы утонченной она не была. Таким образом, дзэн непосредственно связан с чайной церемонией: в самом деле, самые древние знатоки этого искусства самым серьезным образом изучали дзэн и применяли полученный ими в этом опыт на практике в искусстве своей профессии. В определенном смысле религия может быть определена как путь, позволяющий избежать банальности этой мирской жизни. Ученые могут возразить, сказав, что религия стремится не избежать жизни, а пойти за ее пределы с целью достижения Абсолютного или Бесконечного. Но с практической точки зрения, когда человек совершает такой «пробег», он не располагает достаточным временем для передышки и восстановления сил. Дзэн, будучи духовной дисциплиной, также стремится к этому, но поскольку он, так сказать, слишком трансцендентален, слишком недоступен для обыкновенных умов, знатоки чайной церемонии, изучавшие дзэн, придумали способ воплощения своего понимания на практике в форме искусства чайной церемонии. Возможно, в этом в значительной степени утвердились их эстетические идеалы. Когда сущность ваби объясняется таким образом, читатели могут подумать, что это в какой-то мере отрицательное качество и что обладание им является уделом людей, потерпевших в жизни неудачу. В некотором смысле, может быть, это и верно. Но многие ли из нас на самом деле настолько здоровы, что не нуждаются в лекарстве или тонизирующем средстве того или иного рода в определенные моменты своей жизни? Кроме того, каждый из нас неизбежно умрет. Современная психология приводит много случаев, когда энергичные бизнесмены, сильные физически и умственно, неожиданно тяжело заболевают, когда уходят в отставку. Почему? Потому что они не научились беречь свою энергию, то есть им никогда не приходила в голову мысль об уходе от суеты, пока они работали. В Японии воин в те далекие времена борьбы и беспокойства, в самые суровые дни войны понимал, что он не может постоянно испытывать предельного нервного напряжения, что он должен иногда каким-то образом уходить от этого. Чайная церемония, вероятно, предоставила ему именно такую возможность. Он удалялся на некоторое время в тихий уголок своего бессознательного, символом которого служила чайная комната, едва превышающая девять квадратных метров. И когда он выходил из нее, он не только чувствовал себя освеженным физически и умственно, но вполне возможно, надолго сохранял в памяти вещи более важные и глубокие, чем просто сражение.

    Таким образом, мы видим, что спокойствие, являющееся четвертым и самым важным фактором, составляющим суть чайной церемонии, в конечном итоге означает своего рода эстетический идеал бедности в том смысле, как его понимал Экхарт. Знатоки искусства чайной церемонии называются ваби или саби, в соответствии с объектами, которые они характеризуют этим термином.

    5. ЛЮБОВЬ К ПРИРОДЕ

    1

    Чтобы понять культурную жизнь японского народа во всех ее различных аспектах, включая страстную любовь к природе, о которой мы столько говорили, необходимо постичь тайны дзэн-буддизма. Не обладая определенными знаниями в этой области, трудно правильно оценить японский характер. Это, конечно, не означает, что формирование характера и общей культуры японского народа всецело обусловлено дзэном. Просто я хочу сказать, что когда мы постигнем суть дзэна, мы сможем довольно легко проникнуть в глубины его духовной жизни во всех ее разнообразных выражениях. Этот факт признается, сознательно или несознательно, учеными и простыми людьми. Первые руководствуются при этом аналитическим или критическим методом, соответствующим их профессии, последние же связаны с ним самой жизнью, они с восторгом слушают истории и соблюдают традиции, так или иначе связанные с дзэн-буддийским учением. То, что дзэн оказал большое влияние на формирование японского характера и культуры, отмечают также и иностранцы, пишущие о Японии.

    Покойный сэр Чарльз Элиот, к сожалению, не успевший при жизни лично переработать свою ценную книгу «Японский буддизм», пишет: «Дзэн пользовался огромным влиянием в искусстве, а также в интеллектуальной и даже политической жизни Дальнего Востока. В какой-то мере он способствовал формированию японского характера, но он в то же время сам является выражением этого характера. Никакая другая форма буддизма не является до такой степени японской». Самое важное — здесь подмечено то, что дзэн является выражением японского характера. Исторически дзэн возник в Китае примерно полторы тысячи лет тому назад, и только к концу правления династии Сун, в начале тринадцатого века дзэн появился в Японии. Таким образом, в смысле исторического возраста японский дзэн гораздо моложе китайского, но он настолько импонировал характеру японского народа, особенно в нравственном и эстетическом аспектах, что проник в японскую жизнь гораздо глубже и укоренился прочнее, чем в китайской. В связи с этим мы видим, что мысль, высказанная автором «Японского буддизма», вовсе не является преувеличением. Сэр Джордж Сансом, другой английский японовед, высказывает в своей книге «Краткая история японской культуры» следующую мысль: «Влияние этой школы (то есть дзэна) на Японию было таким тонким и всеохватывающим, что оно стало сущностью ее высокой культуры. Если проследить за ее развитием в сфере мысли и чувств, в искусстве, литературе и области человеческих отношений, можно написать основательнейший, серьезнейший и увлекательный труд по духовной истории Японии». Хотя я, может быть, еще подвергну критике взгляды этого автора по вопросу о любви японцев к Природе, все, сказанное им здесь, верно, и я совершенно с ним согласен. Каковы характерные особенности дзэна в сравнении с другими формами буддизма? Необходимо это выяснить прежде, чем мы станем рассматривать взаимосвязь между дзэном и любовью японцев к природе. В нашу задачу здесь, естественно, не входит детальное изучение того, что в действительности и сущности составляет дзэн. В предыдущих разделах об этом уже много говорилось прямо или косвенно. Поэтому давайте здесь ограничимся кратким изложением учения и дисциплины дзэна в отношении четырех ее аспектов: религиозного, нравственного, эстетического и эпистемологического.

    2

    Прежде всего позвольте заметить, что дзэн не является дисциплиной, основанной на простом аскетизме. Когда мы видим монаха, который живет в скромной хижине и питается рисом, солеными огурцами и картофелем, мы можем вообразить, что перед нами отрекшийся от мира отшельник, жизнь которого подчинена принципу самоунижения. Действительно, в его жизни этот элемент в какой-то мере присутствует, поскольку дзэн проповедует определенную форму отрешенности и самоконтроля. Но если мы вообразим, что этим дзэн и ограничивается, мы получим о нем очень поверхностное представление. Прозрения дзэна касаются более глубоких сторон жизни, и в этом смысле дзэн поистине религиозен. Я хочу сказать, что дзэн находится в тесном контакте с реальностью; более того, он неотделим от нее, он живет ею — вот в чем его религиозность. Те, кто знаком только с христианством или с некоторыми широкими религиозными формами бхакти, могут поинтересоваться, где же в действительности в дзэне то, что соответствует их понятию Бога и благочестивому отношению к нему? «Реальность» звучит для них слишком философски, умозрительно и недостаточно набожно. В действительности буддизм довольно часто пользуется терминами, которые звучат более абстрактно, чем «реальность», например: «естественное бытие» или «бытие в себе» (татхата), «пустота» или «вакуум» (шуньята), «предел реального» (бхутакоти) и т.п. Именно по этой причине христианские критики и даже сами японские ученые иногда принимают дзэн за доктрину квиетизма, идеалом которой является созерцательная жизнь. Но для последователей дзэна эти термины лишены всякой умозрительности, они вполне реальны и непосредственны, жизненны и преисполненны энергии — потому что реальность, природа или пустота постигаются в конкретной жизни Вселенной, а не в абстрагировании от нее при помощи мышления. Дзэн никогда не покидает этого мира конкретных фактов. Он всегда живет среди реальностей. Дзэну не свойственно стоять в стороне или избегать мира имен и форм. Если и существует Бог, личный или безличный, Он должен быть с дзэном или в дзэне. Покуда объективный мир, в какой бы плоскости мы его ни рассматривали — в религиозной, философской или поэтической, — остается угрожающей и уничтожающей силой, противостоящей нам, не может быть никакой речи о дзэне. Ибо дзэн «видит» в скромной былинке пятиметрового Будду (по традиции считают, что тело Будды имеет золотую окраску и рост пять метров) и, наоборот, пятиметровый Будда предстает перед ним в виде скромной былинки. «Дзэн держит всю Вселенную на своей ладони». Такова религия дзэна. О дзэне часто думают, что это определенного рода пантеизм. Внешне это так, и сами буддисты иногда по ошибке придерживаются такого взгляда. Но если пантеизм действительно связать с сущностью дзэна, это не будет иметь ничего общего с действительностью, ибо дзэн в равной мере, как и христианство, никоим образом не является пантеистическим учением. Послушайте диалог между Уммоном и его учеником:

    Монах: «Что такое непорочное тело дхармы?»

    Учитель: «Изгородь».

    Монах: «Как ведет себя тот, кто это понимает?»

    Учитель: «Он лев с золотой гривой».

    Если Бога сравнить с изгородью, отделяющей монастырские земли от прилегающих к ним полей, то мы можем сказать, что это, может быть, несколько напоминает пантеизм. Но как быть с золотогривым львом? Это животное не является проявлением чего-то иного; лев наделен верховной властью и независимостью, он царь зверей, он, так сказать, совершенное создание. Здесь не возникает никакой мысли о том, что он есть проявление чего-либо в какой-либо форме. Что такое «золотогривый лев»? Уммон, может быть, не совсем понятен даже после такого краткого объяснения тем, кто не привык к используемому в дзэне способу выражения. Чтобы помочь им я приведу еще одно дзэн-буддийское мондо. Монах: «Мне известно, что когда лев бросается на своего противника, будь то заяц или слон, он употребляет всю свою силу. Пожалуйста, скажите мне, что это за сила?» Учитель: «Дух искренности» (буквально — «сила правды»). Искренность, то есть правдивость или активизация всего существа, есть, по словам Ринзая состояние, в котором «все существо включается в работу» (дзэнтай саю), когда ничего не остается в резерве, ничто не выражается косвенно, ничто не пропадает зря. Когда человек живет подобным образом, его называют золотогривым львом; он является символом мужества, искренности и чистосердечия; он Богочеловек; он не проявление, а сама реальность, так как за ним ничего не стоит, он «вся истина», «сама суть». Следует составить ясное представление о таком дзэн-буддийском подходе к жизни и миру, поскольку это важно в связи с тем, что, как позже будет показано, в любви японцев к природе нет никакого символизма. Если есть необходимость применить к дзэну ту или иную форму классификации, его можно назвать политеизмом, хотя это «поли» следует понимать в том же смысле, как и в выражении «пески Ганга» (ганганадивалука). Не несколько тысяч богов, а тысячи миллиардов богов. В дзэне каждый индивидуум представляет собой абсолютную сущность и в то же самое время он связан со всеми другими индивидуумами; такая бесконечная взаимосвязь возможна в царстве пустоты потому, что все они обнаруживают здесь свое существование, даже как они есть, то есть как индивидуальные реальности. Это, может быть, очень трудно понять тем, кто не научился мыслить дзэн-буддистски. Но здесь я не могу останавливаться и объяснять всю систему сначала. Коротко отмечу, что дзэн по-своему подходит к реальности, и такой подход к ней составляет сущность любви японцев к природе, ибо эту любовь не следует понимать в общепринятом смысле. Это станет ясно по мере изложения темы.

    3

    Выступая в роли нравственной дисциплины, дзэн не отвергает аскетизм — в том смысле, что он стремится к простоте во всех ее формах. В нем есть элемент стоицизма, в духе которого воспитывался класс самураев в Японии. Простота и умеренность жизни эпохи Камакуры во времена режима Ходзе в XIII веке, несомненно, явились следствием влияния дзэна. Более того, моральное мужество и неукротимый дух Ходзе Токимунэ (1231-1284 гг.), без которого история Японии, вероятно, потекла бы по совершенно другому руслу, были продуктом изучения дзэна под руководством китайских учителей, которые по приглашению правительства Ходзе поселились тогда в Японии. Токиери (1227-1263 гг.), отец Токимунэ, также был страстным приверженцем дзэна, и именно по его настоянию Токимунэ посетил дзэн-буддийские монастыри, где он прошел курс нравственного и духовного обучения, в результате чего он стал одним из величайших людей, которые вошли в анналы истории Японии.

    В дзэне китайский прагматизм тесно переплетается с индийской метафизикой и возвышенными умственными построениями. Без такого совершенного слияния этих двух великих культур Востока дзэн вряд ли смог бы вырасти даже на конгениальной и потому плодородной почве Японии. Дзэн пришел в Японию в самый подходящий момент ее истории, потому что именно тогда старые школы буддизма в Наре и Киото распались из-за своей неспособности открыть новую духовную эру. Дзэну очень повезло, что в самом начале своей карьеры в Японии он нашел таких способных учеников, какими были Ходзе Токиери и Токимунэ. До сих пор значение той роли, которую сыграла семья Ходзе в культурной, политической и экономической жизни Японии, должным образом не оценена. В этом повинен милитаризм, пытавшийся трактовать историю в своем собственном извращенном стиле. Однако по мере того, как японские ученые начнут изучать ее с новой точки зрения, что сейчас возможно ввиду трагических переживаний недавних времен, они, несомненно, поймут значение эпохи Камакуры, самыми выдающимися представителями которой были Ясутоки, Такиери и Токимунэ. И значение дзэна как важнейшего фактора в формировании японского характера в тот период будет также оценено. Каковы основные характерные особенности дзэн-буддийского аскетизма, связанного с любовью японцев к природе? Он состоит в самом глубоком уважении к ней. Под этим подразумевается, что мы можем подходить к природе не как к объекту, который мы собираемся покорить и произвольно заставить служить человеку, а как к другу, собрату, которому суждено, как и нам, достичь совершенства Будды. Дзэн хочет, чтобы мы обращались с природой, как с дружески настроенным, добросердечным существом, внутренняя сущность которого ничем не отличается от нашей, которое всегда готово помочь нам осуществить наши законные желания. Природа никогда не выступает в роли врага, испытывающего к нам постоянную неприязнь; она не является силой, собирающейся уничтожить нас, если мы не пытаемся уничтожить ее или заставить служить нам. Дзэн-буддийский аскетизм не обязательно сводить к подавлению или искоренению желаний и инстинктов, он состоит в уважении к природе и в отказе от применения насилия по отношению к ней, будь то наша собственная природа или природа объективного мира.

    Самоистязание нельзя назвать правильным отношением к самому себе; идея эгоистической утилизации природы в любом смысле также ничем не может быть оправдана. Поэтому дзэн-буддистский аскетизм вовсе не симпатизирует материалистическим тенденциям, так ярко выражающимся во всем мире в науке, промышленности, коммерции и многих других изобретениях человеческой мысли. Дзэн учит уважать природу, любить ее, жить ее жизнью; дзэн утверждает, что наша природа составляет одно целое с объективной природой, не в рамках математической аналогии, а в том смысле, что природа живет в нас, а мы — в ней. По этой причине дзэн-буддийский аскетизм проповедует простоту, умеренность, честность, мужество и отказ от всякой попытки использовать природу в эгоистических целях. Некоторые боятся, что аскетизм способствует понижению жизненного уровня. Но, откровенно говоря, гораздо хуже потерять душу, чем лишиться всех мирских благ. Разве стоит во имя повышения или сохранения нашего «драгоценного» уровня постоянно и повсеместно заниматься подготовкой к войне? Если все это будет продолжаться, то мы, несомненно, в конце концов уничтожим друг друга не только как индивидуумы, но и как нации. Не лучше ли было бы вместо того, чтобы поднимать так называемый «жизненный уровень», повысить качество жизни? Это трюизм, но никогда еще в истории не было такой острой необходимости провозгласить этот трюизм во всеуслышание, чем в наши дни жадности, ревности и беззакония. Последователям дзэна следует непреклонно защищать аскетизм, который проповедует дзэн.

    4

    Эстетический аспект дзэн-буддийского учения тесно связан с его аскетизмом в том смысле, что и тому и другому свойственны отсутствие эгоизма и слияние субъекта с объектом в единой абсолютной пустоте (шуньята). Это звучит странно, но будучи основой учения дзэн, эта идея постоянно повторяется в литературе по дзэну. Объяснение ее является трудной философской задачей, в решении которой человека подстерегает множество умственных ловушек. Мало того, что она требует напряженной и непрерывной работы мысли, но зачастую само мышление может привести нас к совершенно неправильному представлению об истинной сущности дзэн-буддийского опыта. Поэтому, как уже говорилось, дзэн избегает абстрактных утверждений и умозрительного рассуждения; его литература почти целиком состоит из бесконечной серии так называемых «анекдотов» или «случаев» («ин-нэн» по-японски), представленных в форме «вопросов и ответов» (мондо). Для тех, кто не посвящен в тайны дзэна, эта литература представляет собой дикую, недоступную местность, поросшую колючими кустарниками. Однако учителя дзэна неумолимы, они настаивают на праве иметь свои собственные методы самовыражения; они считают, что в этом отношении они достигли очень многого, и они правы, потому что сама природа их опыта обусловливает метод его передачи или демонстрации. Для иллюстрации дзэн-буддийского аскетизма процитирую следующее мондо.

    Рикю, высокопоставленный чиновник династии Тан, разговаривая со своим учителем дзэна Нансэном, процитировал слова Содзе, известного монаха-ученого предыдущей династии (Содзе, 384-414 гг., один из четырех учеников Кумарадзивы), который приехал из Кучи, Центральной Азии, в Китай, в Чаньян в 401 г. Он написал несколько очерков о буддизме. Цитата взята из одного из них (Чжуань-цзы, 11):

    Земля, небо и я одного корня; десять тысяч вещей и я одной субстанции.

    И добавил: «Это самое замечательное утверждение, не правда ли?» Нансэн обратил внимание своего посетителя на цветы в саду и сказал: «Светские люди видят эти цветы будто сквозь сон». Эта история, или мондо, красноречиво описывает эстетическое отношение дзэна к объектам природы. Большинство людей в действительности даже не знают, как нужно смотреть на цветок; прежде всего они не имеют внутреннего контакта с ним; им никогда не удается постичь его суть; они его видят будто сквозь сон, потому что он от них «ускользает». Тот, кто смотрит, отделен от объекта, который рассматривается; между ними глубокая пропасть; субъект не может установить внутренний контакт со своим объектом. Здесь не может быть и речи о постижении действительных фактов, которые перед нами встают. Если небо и земля, со всеми многочисленными объектами, имеют один общий корень, из которого выросли также вы и я, до этого корня следует докопаться и пощупать его собственными руками; именно к такого рода опыту должно было привести эстетическое чувство, вызываемое естественной красотой цветка Нан-сэна. Так называемая любовь японцев к природе переходит в дзэн, когда мы таким образом воспринимаем природу, то есть живем в ней. Однако мы не должны забывать, что одного ощущения единения с природой недостаточно для правильного понимания ее. Это, несомненно, философское объяснение сентиментальности японцев, любящих природу, которая помогает познать глубокие тайны своего собственного эстетического сознания. Такой сентиментальности, можно сказать, свойственна определенная чистота. Но чувство любви возможно в мире множественности: замечание Нансэна не производит ожидаемого впечатления там, где царит единство. Верно то, что светские люди «спят», потому что они не видят реальной основы существования. Для эстетического понимания природы абсолютно необходимо достичь равновесия между единством и множеством, или скорее, слияния «я» с другими «я», о котором говорит философия Аватамсаки (кэгон). Теннисон говорит:

    Маленький цветок — но если бы я мог понять
    Суть твою, от корня до всего, и все вообще
    Я знал бы, что такое Бог и человек.

    Красоту маленького цветка, растущего в трещине стены, можно по-настоящему оценить только в свете высшей реальности. Но само собой разумеется, не философски, не умозрительно, а как предлагает это сделать дзэн: не с позиций пантеизма или квиетизма, а через саму жизнь, что удалось сделать Нансэну и его ученикам. Чтобы достичь этого и действительно понять Нансэна, прежде всего следует поприветствовать Рикко и подружиться с ним, ибо только таким образом можно ощутить силу замечания, сделанного Нансэном. Истинная красота цветка во всей его естественности прежде всего отражается в зеркале, которым является душа человека. Эстетический подход к природе всегда включает в себя религиозный элемент. Быть религиозным значит быть «не от мира сего», идти за пределы относительного мира, в котором мы неизбежно сталкиваемся с противопоставлением и ограничением. Противопоставление и ограничение, без которых мы не можем сделать ни шагу ни в физическом, ни в психологическом смысле, останавливают свободное течение наших эстетических чувств к их объектам. Красоту можно почувствовать тогда, когда существует свобода видения и выражения. Красота не в форме, а в содержании, которое она выражает, а это содержание чувствуется тогда, когда наблюдающий субъект отдает всю душу носителю этого содержания и сливается с ним. Это возможно только в том случае, если он будет жить в «сверхчувственном мире», в котором всякие исключающие друг друга противоположности, присутствие которых мы всегда слишком остро ощущаем в этом мире множественности, превращаются, так сказать, в величие высшего порядка. Здесь эстетика сливается с религией. Сэр Джорж Сансом говорит о дзэн-буддийской любви к природе («Япония. Краткая история культуры», стр. 392): «Но дзэн-буддийские художники и поэты — и зачастую трудно бывает определить, где кончается их поэзия и начинается живопись, — не чувствуют никакой разницы между человеком и природой и скорее станут говорить об идентичности, чем о родстве. Их интересует не беспокойное движение поверхностной жизни, а (как выражается профессор Анэдзаки) вечное спокойствие, скрывающееся за изменением». Это не имеет ничего общего с дзэном. И профессор Анэдзаки и сэр Джорж Сансом не понимают, в чем выражается истинно дзэн-буддийское отношение к природе. Это — не чувство единения, не чувство «вечного спокойствия», о котором мечтают они. Если поэты и художники останавливаются на том, что «скрывается за изменением», они все еще находятся на одном уровне с Рикю и Содзе и никак не могут быть названы друзьями Нансэна. Реальный цветок доставляет наслаждение только тогда, когда поэт-художник живет в нем, живет им и когда отсутствует даже чувство единения и чувство «вечного покоя» — тем более. Таким образом, я хочу подчеркнуть, что дзэн не видит ничего такого, что походило бы на «беспокойное движение на поверхности жизни», так как жизнь представляет собою одно неделимое целое, в котором нет ни поверхности, ни внутренности; и поэтому не существует никакого «беспокойного движения», которое может быть отделено от самой жизни. Как уже объяснялось на примере «золотогривого льва» Уммона, жизнь представляет собою движение законченного целого, как бы вы его не воспринимали, беспокойным или спокойным, ваша интерпретация не меняет положения вещей. Дзэн схватывает жизнь в ее целостности и движется «беспокойно» с ней, или остается «в покое» с ней. Везде, где есть какой-либо признак жизни, присутствует дзэн. Однако когда «вечное спокойствие» отделяется от «беспокойного движения на поверхности жизни», она превращается в смерть и перестает проявляться даже «на поверхности». Спокойствие дзэна — это «спокойствие кипящего масла», бушующих волн и огненная стихия бога Акалы. Кандзан был одним из самых выдающихся поэтов династии Тан, воспевающих луну, — дзэн часто производит таких «лунатиков» — и одно из его стихотворений гласит:

    Мой разум походит на осеннюю луну.
    Как чист и прозрачен глубокий бассейн.
    Однако никакое сравнение, ни в какой форме невозможно.
    Это не передать никакими словами.

    С внешней точки зрения — это стихотворение может навести на мысль о спокойствии и безмятежности. Осенняя луна безмятежна, и ее свет, равномерно пропитывающий собою все: поля, реки и горы — может вызвать мысли о единстве вещей. Но тут-то Кандзан и не спешит сравнивать свои чувства с вещами этого мира. Рассудок, несомненно, примет палец, указывающий на луну, за саму луну, что часто делают наши уважаемые критики. По правде говоря, здесь нет ни малейшего намека на спокойствие и безмятежность, а также на тождественность природы и человека. Если поэт здесь и хочет что-либо передать, то это идею абсолютной «прозрачности», которая чувствуется во всем. Он находится далеко за пределами своего телесного существования, включая его объективный мир и его субъективный разум. Ему не мешает ничто ни внутри, ни снаружи. Он абсолютно чист, и в свете этой абсолютной чистоты или «прозрачности» он видит так называемый мир множественности. Он видит цветы и горы, и десять тысяч других вещей и находит их красивыми и приятными. «Неспокойное движение» имеет не меньше значения, чем «вечное спокойствие». Мнение о том, что японские поэты и художники избегают беспокойства мира множественности для того, чтобы погрузиться в вечный покой абстрактных идей, в корне противоречит духу дзэна и сущности их любви к природе. Давайте, прежде всего, испытаем состояние «прозрачности», и тогда мы сможем любить природу и ее многочисленные объекты, но не так, как любят ее дуалисты. Покуда мы будем строить концептуальные иллюзии, которые возникают вследствие разделения единого на субъект и объект, и верить в то, что они являются высшей реальностью, «прозрачность» будет от нас скрыта, а любовь к природе отравлена дуализмом и софистикой.

    А вот что пишет другой поэт дзэн-буддист, на этот раз японец, его имя Дзякусику (1290-1367 гг.) — он был основателем дзэн-буддийского монастыря Эйгендзи в провинции Оми:

    Ветер играет на струнах водопада и доносит освещающую музыку;
    Луна взошла над вершиной горы, и бамбуки бросили тени на мое бумажное окно;
    Старея, я все больше и больше начинаю ценить свой горный приют;
    Даже когда меня похоронят после смерти, в земле мои кости будут такими же прозрачными, как всегда.

    Некоторые читатели подумают, что в этом стихотворении идет речь о чувстве одиночества или умиротворенности, но каждому, кто хоть что-нибудь знает о дзэне, станет ясно, что это не имеет ничего общего с действительностью. Пока художник-дзэн-буддист не проникнется тем же чувством, которое Дзякусицу здесь словесно выражает, ему нечего надеяться на то, что он поймет природу, и любить ее по-настоящему он тоже не сможет. «Прозрачность» является ключом к пониманию отношения дзэна к природе, и именно она порождает любовь к ней. Когда говорят, что дзэн дал философскую и религиозную основу любви японцев к природе, то прежде всего это выражается в вышеупомянутом состоянии или чувстве. Когда сэр Джорж Сансом высказывает предположение, что «они (аристократы, монахи и художники) верили в то, что вся Природа пропитана одним дымом» и что «последователи дзэн-буддизма прежде всего стремились к достижению спокойной, интуитивной реализации единения со Вселенной за счет очищения своего разума от эгоизма», он недооценивает той положительной роли, которую дзэн сыграл в действительном становлении японской эстетики отношения к природе. Он не может отделаться от идеи «вечного спокойствия» или духовной тождественности субъекта и объекта. Идея «духовной тождественности», в которой утихают наши эгоистические импульсы и устанавливается вечное спокойствие, весьма заманчива. Большинство ученых, изучающих восточную культуру и философию, хватаются за нее, думая, что она даст им ключ к непостижимой психологии народов Востока. Таков западный ум. Он пытается по-своему решить эту проблему — фактически ни на что иное он не способен. Что касается нас, японцев, мы не можем безоговорочно принять интерпретацию, предлагаемую западными критиками. Дзэн, попросту говоря, не признает единого духа, «коим пропитана вся природа, а также не пытается достичь единения посредством очищения разума от эгоистических элементов». Согласно автору этого утверждения, постижение «единого духа», очевидно, представляет собою реализацию тождественности, являющейся следствием очищения от эгоизма. Поскольку трудно убедительным образом опровергнуть эту идею, пока в своем споре мы будем придерживаться логической линии «да и нет», я разъясню свою точку зрения ниже.

    5

    Теперь необходимо остановиться на дзэн-буддийской эпистемологии. Этот термин, может быть, звучит слишком по-философски, но я ставлю здесь перед собой цель сказать нечто вполне определенное о дзэн-буддийской интуиции. То, что дзэн прежде всего пытается сделать, — это отвергнуть всякого рода концептуальное посредничество. Всякий посредник, с которым сталкивается дзэн в своей попытке понять факты жизненного опыта, несомненно, затмевает природу последнего. Вместо того чтобы внести ясность или упростить задачу, присутствие «третьего лица» всегда приводит к осложнению и недоразумению. Поэтому дзэн питает отвращение к посредничеству. Он советует своим последователям вступать в непосредственный контакт с интересующими их объектами, что бы они собою не представляли. В дзэн-буддийской практике мы часто говорим об отождествлении, но это слово страдает неточностью. Отождествление предполагает противопоставление этих двух понятий, субъекта и объекта, но в действительности с самого начала не существует никаких противоположных друг другу величин, к синтезу которых должен стремиться дзэн. Еще лучше сказать, что никогда не существовало разделения между объектом и субъектом, и всякое разграничение и разделение, которое имеет место или, точнее, которое мы производим, является более поздним творением, хотя понятие времени не должно сюда включаться. Таким образом, целью дзэна является возрождение чувства первоначальной целостности, что, иначе говоря, означает возвращение к первозданному состоянию чистоты и «прозрачности». Вот почему дзэн отвергает концептуальное разграничение. Последователей теории тождественности и спокойствия следует предупреждать: вы стали рабами понятий; обратите внимание на факты и живите, углубляясь в них и опираясь на них. Теся, живший во времена династии Тан, возвращался однажды с прогулки в горах. Когда он подошел к монастырским воротам, старший монах спросил: «Где вы были все эти время, почтенный господин?» Учитель ответил: «Я только что вернулся с прогулки в горах». Монах продолжал: «Где вы были в горах?» — «Сначала я вышел в поле, насыщенное ароматом трав, а затем пошел домой, наблюдая, как осыпаются цветы». Есть ли тут какое-нибудь выражение, свидетельствующее о состоянии «спокойствия, не затрагиваемого никакими изменениями», или единение, которое Теся ощущал по отношению к цветам и травам, окружавшим его?

    Однажды вечером Теся любовался луной со своим другом Кедзаном. Кедзан, указав на луну, сказал: «Каждый человек без исключения это имеет, только не видит этого». (Здесь есть идея «единого духа» или «спокойствия», как вы думаете?) Теся сказал: «Совершенно верно, я могу тебя попросить использовать это?» (Покуда «тождественность» или «спокойствие» затуманивают ваш духовный взор, как вы можете им «пользоваться»?) Кедзан: «Покажи мне, как ты им пользуешься». (Как вы думаете, погрузился он после этого в вечное спокойствие Нирваны?) Тогда Теся, ударив своего собрата монаха, свалил его на землю. Кедзан, спокойно поднимаясь, заметил: «О, брат-монах, ты действительно похож на тигра». (Когда этот тигр, подобно упоминавшемуся ранее золотогривому льву, рычит, призрак «единого духа», который так высоко ценят критики, исчезает, как исчезает и «спокойствие».) Странная и в то же время живая сцена, сыгранная этими дзэн-буддийскими поэтами, которые, по-всей видимости, наслаждались спокойствием лунного вечера, заставляет нас задуматься о значении дзэна в связи с вопросом о любви японцев к природе. Что же в действительности так волнует этих двух монахов, внешне мечтательных и любящих природу? Эпистемология дзэна состоит в том, чтобы не прибегать к помощи понятий. Если вы хотите понять дзэн, понимайте непосредственно, сразу, не тратя время на размышление, не прикидывая, не взвешивая, ибо пока вы это делаете, объект, который вы ищете, ускользает от вас. Доктрина непостижимого и безотлагательного постижения истины является неотъемлемой частью дзэна. Если греки учили нас, как нужно думать, а христиане — во что нужно верить, то дзэн учит нас, как пойти за пределы логики, советуя не мешкать даже тогда, когда мы сталкиваемся с «вещами невидимыми». Ибо дзэн стремится найти абсолютную точку вне дуализма всякого рода. Логика начинается с разделения на субъект и объект, а вера отделяет то, что видимо, от того, что невидимо. Западный ум никак не может преодолеть этой вечной дилеммы, «то» или «это», рассудок или вера, человек или Бог и т.п. Дзэн отбрасывает все это прочь как нечто, мешающее нам постичь сокровенную глубину жизни и реальности. Дзэн ведет нас в царство пустоты или вакуума, в котором отсутствует всякий концептуализм, где растут лишенные корней деревья и свежий ветер гуляет по всей земле. Такая краткая характеристика дзэна помогает нам понять его отношение к природе. Не единение, и не спокойствие дзэн видит и любит в общении с природой. Природа находится в постоянном движении, она не знает покоя; если вы хотите полюбить природу, ее необходимо поймать в движении и дать ей таким образом эстетическую оценку. Искать спокойствия, значит убить природу, вонзить ей в сердце нож и обнимать ее холодный труп. Приверженцы «спокойствия» являются служителями культа абстракций, смерти. В такой любви нет ничего.

    Тождественность также представляет собой статическое состояние и, несомненно, связана со смертью. Когда мы умираем, мы возвращаемся в землю, из которой мы выросли, и тогда мы достигаем единения с ней. Тождественность не стоит того, чтобы ее домогаться. Давайте разрушим все искусственные барьеры подобного рода, которые мы ставим между природой и собой, ибо только тогда, когда они будут устранены, мы ощутим биение живого сердца природы и будем жить в гармонии с нею — что составляет истинную сущность любви. Поэтому для того, чтобы этого достигнуть, необходимо смести все концептуальные нагромождения. Когда дзэн говорит о «прозрачности», он имеет в виду такое очищение, такую тщательную промывку поверхности духовного зеркала. Но в действительности это зеркало никогда не покрывалось грязью, и никогда не возникала потребность его промывать; однако вследствие существования таких понятий, как тождественность, спокойствие, единый дух, эгоистические импульсы и т.д. мы вынуждены произвести такую основательную очистительную операцию.

    После такого объяснения некоторые могут назвать дзэн культом природного мистицизма, философским интуитивизмом или религией, исповедующей стоическую простоту и аскетизм. Чем бы он ни являлся, дзэн вооружает нас самым исчерпывающим мировоззрением, потому что царство дзэна простирается за пределы миллиардов галактик. Дзэн достигает самого глубокого прозрения в познании реальности, потому что он затрагивает саму основу существования. Дзэн умеет по достоинству оценивать истинно красивое, так как он живет в теле самой красоты, называемой золотым телом Будды, который наделен тридцатью двумя основными и восемьюдесятью второстепенными качествами сверхчеловека. Обладая такой сущностью, любовь японцев к природе проявляется в непосредственном общении с ее объектами.









    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.