|
||||
|
Глава XII ОТЪЕЗДЫ В конце 1971 года Брежнев принял историческое решение – обменивать евреев на зерно. Воздух наполнился эмиграционными флюидами, и многие евреи, как, впрочем, и не евреи, решили в одночасье, что в родной стране им стало жить невмоготу. На самом деле всем, кто не был открытым диссидентом и не писал упаднических стихов, жить было вполне вмоготу. Конечно, не печатали, и рукописи десятилетиями лежали в столах; конечно, не выпускали за границу; конечно, о творческих свободах в любой сфере искусств нечего было и думать... Если застукивали с «Архипелагом» то как минимум выгоняли с работы с волчьим билетом... Но все же время было сравнительно вегетарианское, а в памяти еще был жив разгул каннибализма. Это я к тому, что, если бы Брежнев не принял исторического решения обменивать евреев на зерно и возможность вырваться на свободу из недосягаемой мечты не превратилась в реальность, мы бы не рыпались и жили в родной стране как миленькие. Но уже с осени 1971 года на кухнях только это и обсуждалось. Вместо гаданья «любит – не любит» в обиход вошло «ехать – не ехать». Многие заказывали вызов, но документы не подавали: из страха, что разрешат («что мы там будем делать»), и ужаса, что откажут, выгонят с работы и, по выражению Нули, «засодят в отказ на долгие годы». Мы с Витей оба имели доступ к секретным материалам. Витя как создатель автоматических линий на алюминиевых заводах, я – как работающая со средне– и крупномасштабными картами. Друзья считали, что наш случай безнадежный и мы обречены годы просидеть в отказе. О том, что Бродский размышлял, уезжать ему или нет, нам было известно с января 1972 года. В отличие от нас, ему на Родине оставаться было просто небезопасно... Он получил из Израиля вызов, но не совершал никаких конкретных действий. Во всяком случае, документы в ОВИР он не подавал. Помню наши кухонные рассуждения «с одной стороны» и «с другой стороны». Один день он говорил, что здесь он задохнется и замолчит, другой – что боится там оказаться без питательной среды русского языка и, утратив живую воду, замолчать: «Знаете, когда слышишь язык в трамвае, в бане, у пивных ларьков. А там с тобой только тот язык, который ты увез с собой. Потому что поэт не может жить без языковой среды...» Так длилось до середины мая. Вызов в КГБ с «предложением» выметаться застал его врасплох. Стало очевидно, что от него хотят избавиться как можно скорее, до приезда Никсона. Известно, что Никсон вез с собой список диссидентов и других неугодных властям людей, чью судьбу он собирался обсуждать с Брежневым. Бродский был в их числе. 20 мая 1972 года, выходя из Елисеевского магазина, я столкнулась на Невском носом к носу с Иосифом. Вид у него был взъерошенный. Он сказал, что собирает по городу бумажки для ОВИРа, – «занятие идиотское и муторное, особенно если бегаешь один». Я предложила составить ему компанию. Ему нужна была, по крайней мере, дюжина справок, в том числе из жилконторы, из поликлиники, из прокатной конторы, из Ленгаза и Ленэнерго. Требование справок из Ленгаза и Ленэнерго было особенно идиотским – ведь Иосиф уезжал один. Родители оставались и как платили за электричество и газ до его отъезда, так и будут платить после. Через несколько дней он зашел проститься, и этот вечер оказался нашей последней встречей на родине. Потом мы еще несколько раз прощались по телефону. Он просил присматривать за родителями и в случае чего помочь, особенно «с транспортом» (у нас в то время были «Жигули»). О том, как Бродский прощался с Ленинградом, написал мне наш общий друг Мишаня (Майк, Мишель) Петров, ставший впоследствии профессором Михаилом Петровичем Петровым, лауреатом Ленинской премии и звездой Физико-технического института им. А. Ф. Иоффе.
(В мае 2000-го, во время конференции в «Звезде» по поводу шестидесятилетия Бродского, мы с Шейниными поехали в Зеленогорск взглянуть на эту дачу. Теперь она выкрашена в синий цвет, запущена и производит впечатление нежилой. – Л. Ш.)
...Нo колесо истории скрипнуло, повернулось, и абсолютно невыездной Миша Петров был приглашен поработать и в Оксфорд, и в Принстон. Так что с Бродским они увиделись, и не раз. 24 июня 1995 года Мише Петрову исполнилось шестьдесят лет. Они с Майей жили в то время в Принстоне и решили затеять гранд-бал. Должен был приехать и Бродский, но, к сожалению, не смог. Он позвонил в середине праздничной трапезы, велел Мише взять карандаш и записать его поздравление. Судьба ядра, судьба планеты ...Я не провожала Бродского в аэропорт, потому что рано утром 4-го июня улетела в экспедицию в Днепропетровск. Мы еще раз попрощались по телефону. В течение трех лет мы регулярно навещали Марию Моисеевну и Александра Ивановича. После отъезда Иосифа они внезапно и заметно постарели. Их здоровье, настроение, общее состояние души и тела целиком зависели от его звонков, и, надо отдать Бродскому должное, он звонил домой часто. Впрочем, из этих звонков мы не могли составить представления о его реальной жизни. Иосиф сообщал родителям только то, что, по его мнению, им надо было знать, – в основном повседневные, «бытовые» новости. Несколько раз мы присутствовали при их коротких и не слишком содержательных разговорах. Например: «Как вы? – А ты-то как? – Какая погода у вас? – У тебя в доме хорошо топят? – Не беспокойтесь, у меня тепло. – Ты брюки хоть гладишь? Я сколько раз говорила, не забудь зимнюю шапку, а ты ее под диван забросил. Все ходят без шапок? Наверно, купить новую денег нет?» На самом деле было совершенно неважно, кто что говорил: самым главным для них было услышать его голос и убедиться, что где-то на другом конце земли, за морями, за лесами жив и здоров их мальчик. Впрочем, мальчик был не так уж здоров, но от родителей тщательно это скрывал. Однажды мы пришли к Бродским через несколько минут после Осиного звонка. Александр Иванович был мрачен, а Мария Моисеевна выглядела заплаканной. Мы спросили, чем они расстроены. Мария Моисеевна, показав подбородком в сторону мужа, сказала, что они поссорились, потому что он накричал на Осю по телефону. – Понимаете, детка, я спросила, что у него сегодня на обед. Он сказал, что до обеда далеко и «вообще, какая разница». Я спросила, а вчера что ел? И знаете, что он сказал? Он сказал: «Точно не помню... кажется, индейку с рисом, арбуз и мороженое с клубникой». – Так что плохого? – спросил Витя. – Замечательный, по-моему, обед. – А то, что не надо врать! – рявкнул Александр Иванович. – Он что, нас за идиотов считает? Какой арбуз в январе? Какая клубника? Зачем он ваньку валяет? Ведь знает, что мать волнуется... Мы тоже про себя осудили Оську: и чего выпендривается? (В те годы Жванецкий еще не придумал свою знаменитую шутку: «Когда у вас в продаже появляется свежая клубника? – В шесть утра».) Перед отъездом в эмиграцию мы зашли к Бродским попрощаться. Александр Иванович сказал: «Ребята, вы знаете, как мы с Масей вас любим. Грустно, что уезжаете. Но, с другой стороны, приятно сознавать, что рядом с Осей будут близкие люди. Присматривайте за ним и пишите... только правду». Kaпризы судьбы: уезжая, Иосиф поручил нам присматривать за родителями, а теперь мы получили задание присматривать за ним. Уехав из Ленинграда, мы не прервали связи с Александром Ивановичем и Марией Моисеевной и регулярно с ними переписывались. У меня сохранилось с десяток их открыток и писем. Вот некоторые из них:
* * * В начале 1975 года случилось множество любопытных событий. Мы подали в ОВИР документы, их приняли и... выпустили нас с молниеносной скоростью, то есть через во-семь месяцев. Тут я должна сделать отступление и на две страницы углубиться в историю нашей семьи. Как уже упоминалось, мои дед и бабушка по материнской линии вели до революции комфортабельный и буржуазный образ жизни. У бабушки было тринадцать братьев и сестер, живших со своими семьями кто в Петербурге, кто в Москве, а кто в Латвии и Литве. Московским и петербургским ветвям нашего клана революция так не понравилась, что они разными путями двинулись в эмиграцию и расползлись по всему миру. Исключение составила моя восемнадцатилетняя мама, сбежавшая от семьи обратно в Петроград, чтобы лично участвовать в построении нового мира. Вскоре все коммуникации между родней и моей мамой (подпольная кличка – «черная овца») прервались почти на полвека. Во всяком случае, я никого из своей многочисленной родни ни разу в жизни не видела. Но в середине 60-х в нашей жизни появился мамин единственный родной брат Жорж, ставший американским режиссером документальных фильмов. В то время он работал на телеканале NBC и приехал в Союз снимать телевизионный фильм о звездах советского спорта. Он рассказал невероятные истории о жизни и судьбах наших родственников. В частности, о маминой любимой двоюродной сестре, актрисе Жене Штром, жившей перед войной с мужем, сыном и дочерью в Литве. Они попали в каунасское гетто, потом в концлагерь. Жениного мужа немцы убили изощреннейшим образом, а именно сунули ему в рот автомобильный шланг и накачивали водой, пока физически не разорвали пополам. Женя покончила с собой, повесилась, оставив в лагере семнадцатилетнюю дочь Маргарет (Мару) и семилетнего сына Александра (Алика). Об их фантастической судьбе я собираюсь написать отдельную книжку. А здесь только скажу, что в лагере в Мару влюбился некий английский еврей, текстильный инженер Джозеф Кейган, приехавший в Литву по делам и застигнутый войной. Это был человек необыкновенного ума и отваги. Он устроил побег из лагеря, и они с Марой, после скитаний и мытарств по Европе, оказались в Англии. Там Джозеф Кейган восстановил из руин текстильную промышленность графства Йоркшир и подружился с Гарольдом Вильсоном, будущим премьер-министром Великобритании. После войны заслуги Джозефа Кейгена в деле восстановления легкой промышленности были так велики, что королева пожаловала ему титул лорда. Так моя литовская троюродная сестра Мара, о существовании которой я и не подозревала, стала леди Маргарет. Все это нам рассказал мамин брат, а несколько лет спустя, то есть в 1973-м, в Советский Союз приехала и сама Мара. Она оказалась симпатичной, живой и, что называется, свойской. Даже внешне мы с ней похожи, с той разницей, что Мара в два раза тоньше. В середине 70-х сам воздух вокруг нас был наполнен «протонами и электронами» эмиграции. И мы обсуждали эту идею с вновь обретенной родственницей. Помню, что Витя сказал: «Боюсь, что мы там пропадем», – а Мара в ответ засмеялась: «Ну уж если вы тут не пропали...» Итак, в феврале 1975 года мы заявили о своем намерении эмигрировать. На другой же день Витю выгнали с работы, предварив увольнение торжественным собранием, на котором сотрудникам предлагалось публично осудить его и проклясть. Некоторые коллеги даже физически в него плевали. Мое университетское начальство повело себя осторожнее. Черт знает, что могут выкинуть непредсказуемые студенты. Поэтому безо всякого собрания, в тиши ректорского кабинета, мне сказали «ай-ай-ай» и выдали характеристику, полную двусмысленных похвал. Мы отнесли бумажки в ОВИР, и тут вступила в игру Мара, то есть леди Маргарет. От нее стали приходить письма на бланках палаты лордов с гербами, печатями, водяными знаками и прочими прибамбасами. Содержание тоже было не слабое. Например: «Вчера ужинали с Генри К. Он просил не беспокоиться и сказал, что все взято под его личный контроль...» Вероятно, у нашего КГБ не было ни малейшего сомнения, что Генри К. – небрежно замаскированный Киссинджер. Я представляла себе, как они задумчиво чешут затылки. «Что делать со Штернами? У них секретность и ваще... А с другой стороны, может, отпустить их к еб... матери, а то такая вонь на весь мир поднимется...» Помогла и наша квартира, расположенная в одном квартале от Мариинского дворца на Исаакиевской площади, то-есть от Ленсовета. Она оказалась крупной картой в наших руках – кто-то из гебистских упырей мечтал там навеки поселиться. Короче, нас выпустили через восемь месяцев... И тут, за десять дней до отъезда, Витя слег с температурой 42 градуса и неопознанным диагнозом. Везти его в таком виде было невозможно, и я помчалась в ОВИР просить отсрочку. День был неприемный. Я попыталась упасть секретарше в ноги, умоляя пропустить к нашей инструкторше, товарищу Ковалевой. Не тут-то было. И вдруг Ковалева сама возникла в дверях своего кабинета. Я стала скороговоркой объяснять нашу ситуацию. Инструкторша не пригласила меня в свой кабинет, но повела себя нетривиально. Как только зазвонил телефон и секретарша схватила трубку, чтобы кого-то облаять, Ковалева сделала мне едва заметный знак рукой и подошла к окну, повернувшись спиной к секретарше. Я встала рядом, и она тихо, почти шепотом, сказала: «Не мозольте глаза. Уезжайте в срок или раньше. О вас каждый день наводят справки». Через три дня, в ее приемные часы, я снова явилась в ОВИР подписать какую-то последнюю бумажку. Ковалева приняла меня в своем кабинете. – Почему вы меня предупредили? – спросила я. – Потому что двенадцать лет назад окончила юрфак. И ваш отец был руководителем моего диплома. В те годы основной поток советских эмигрантов направлялся в Израиль. В Соединенные Штаты тек слабый ручеек. О выборе страны можно было объявить, миновав границу, то есть в Вене. (Согласно правилам игры, из Союза разрешалось уезжать только на историческую родину для воссоединения с несуществующей семьей.) Тех, кто хотел в Америку, отправляли в Италию на своеобразный карантин. Проверялось, нет ли у нас сифилиса или туберкулеза, не служили ли мы в КГБ и не являлись ли членами коммунистической партии. В Италии оформлялись въездные визы и выбирался (или назначался) город, в котором эмигрантам предстояло начать новую американскую жизнь. Мы прожили в Италии четыре месяца. Оглядываясь назад, понимаю, какое это было сказочное время. Фея Сирени Ирина Алексеевна Иловайская поселила нас в квартире своих детей в центре Рима. Фаусто и Анна опекали нас, как любимых родственников. И тем не менее, нас ни на минуту не покидали тревога и страх: что ждет нас в Америке? В какой город ехать? Как найти жилье? Как искать работу без языка? Дома, в Ленинграде, напичканные американскими романами, мы полагали, что знаем про Америку все... Оказалось, что о реальной жизни в реальной Америке представление у нас было довольно смутное. К тому же мой английский находился практически на нуле, или, как сейчас говорят, ниже плинтуса. Я писала панические письма знакомым в Штаты. Наиболее вразумительно отвечал Бродский, «старожил» с трехлетним стажем. В то время он занимал таинственно (для нас) звучащую должность Poet in Residence в Мичиганском университете. Одно из его писем было напечатано на хрустящей гербовой бумаге, выглядело внушительно и произвело на нас сильное впечатление: Вот одно из его писем:
Письмо кончается таинственным словом «ЖАМАИС!!!» (слово из нашего лексикона, шутливое произношение французского слова «jamais» – никогда. – Л. Ш.) ...В Италии мы не встретились. Бродский был во Флоренции и приехал в Венецию через два дня после нашего отъезда в Милан. Мы прожили у Фаусто две недели и вернулись в Рим 8-го января. Дома нас ждало письмо из ХИАСа с датой отъезда в Америку – 13 января. |
|
||
Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное |
||||
|