Онлайн библиотека PLAM.RU




  • ЭПИЗОД ПЯТЫЙ УРОКИ ЖИЗНИ
  • Глава ХIII

    ВСТРЕЧИ

    Итак, мы прилетели в Нью-Йорк под Старый Новый 1976 год. Квартирное везенье продолжалось. Одна знакомая наших знакомых, по имени миссис Харрис, улетала на восемь месяцев к сыну в Италию и сдала нам свою квартиру за очень умеренную плату. Мы поселились в сердце Манхэттена, а именно на 74-й улице между Коламбус и Амстердам-авеню, в пяти минутах ходьбы от знаменитого Линкольн-центра.

    Иосиф в это время еще жил в Анн Арборе, но бывал в Нью-Йорке довольно часто и вскоре появился на нашем горизонте. Он пришел с бутылкой вина и букетиком гвоздик для мамы. После первых ахов-охов-вздохов сели за стол. За три года, что мы не виделись, он изменился: то ли заматерел, то ли просто возмужал. Держался свободно и непринужденно, без тени прежней, иногда искусственно педалируемой, застенчивости.

    Даже помню, как был одет: в коричневых брюках и твидовом пиджаке зеленовато-терракотовых тонов, а под ним голубая оксфордская рубашка и кофейного цвета пуловер. Галстук – набок, с ослабленной петлей. Я подумала тогда, что за Оськой никто не следит и что профессор обязан носить строгий одноцветный костюм.

    Позже я разобралась в одежных тонкостях. Манера и стиль одежды в Америке призваны демонстрировать социальный статус ее обладателя. Бродский был одет продуманно, в полном соответствии с общепринятым обликом профессора полу-либерального университета.

    Мы задавали ему множество вопросов, и он давал советы в самых различных областях жизнедеятельности. Вероятно, у нас был жалковатый вид или вопросы показались ему наивными и дурацкими, но мне почудилась некая нотка высокомерия, в прошлом несвойственная ему. Во всяком случае, по отношению к нашей семье.

    Это выглядело, как если бы успешный москвич учил жить приехавших из казахского кишлака бедных родственников. Впрочем, наверно, так оно и было.

    На просьбы почитать стихи, он небрежно отмахнулся: «Как-нибудь в другой раз». Это было совсем на него непохоже. Обычно даже просить не надо было. Мне показалось, что мы как слушатели и ценители потеряли для него интерес. Наверно, думала я, он вращается «в вихре бала и в высших сферах». Я поделилась своими наблюдениями с Витей, и он сказал, что «с Осей все в порядке», а у меня паранойя на почве разыгравшегося комплекса неполноценности. И это было правдой.

    Пожив в Америке, я многое поняла. «Вращаться в вихре бала» Бродский стал далеко не сразу. Первые три года его западной жизни прошли почти что в тотальном одиночестве. За исключением коротких вылазок в Нью-Йорк, он, как в вакууме, жил в Анн Арборе. Если бы я в то время не была так поглощена своими проблемами, то поняла бы, что стоит за шутливой фразой его «итальянского» письма: «...я в высшей степени сам по себе, и, в конце концов, мне это даже нравится – когда некому слово сказать, опричь стенки».

    Впрочем, он ни разу не пожаловался на одиночество. Надо было прочесть «Осенний вечер в скромном городке», чтобы понять, что к чему.

    Осенний вечер в скромном городке,
    гордящемся присутствием на карте
    (топограф был, наверное, в азарте
    иль с дочкою судьи накоротке).
    Уставшее от собственных причуд,
    Пространство как бы скидывает бремя
    величья, ограничиваясь тут
    чертами Главной улицы; а Время
    взирает с неким холодом в кости
    на циферблат колониальной лавки,
    в чьих недрах все, что мог произвести
    наш мир: от телескопа до булавки.
    Здесь есть кино, салуны, за углом
    одно кафе с опущенною шторой;
    кирпичный банк с распластанным орлом
    и церковь, о наличии которой
    и ею расставляемых сетей,
    когда б не рядом с почтой, позабыли.
    И если б здесь не делали детей,
    то пастор бы крестил автомобили.
    Здесь буйствуют кузнечики в тиши.
    В шесть вечера, как вследствие атомной
    войны, уже не встретишь ни души.
    Луна вплывает, вписываясь в темный
    квадрат окна, что твой Экклезиаст.
    Лишь изредка несущийся куда-то
    шикарный бьюик фарами обдаст
    фигуру Неизвестного Солдата.
    Здесь снится вам не женщина в трико,
    а собственный ваш адрес на конверте.
    Здесь утром, видя скисшим молоко,
    молочник узнает о вашей смерти.
    Здесь можно жить, забыв про календарь,
    глотать свой бром, не выходить наружу
    и в зеркало глядеться, как фонарь
    глядится в высыхающую лужу.

    После Анн Арбора Иосиф вел переговоры с разными университетами, в том числе подал документы в Бостонский университет, называемый в народе «Би-Ю». Но его даже не вызвали на интервью. Вероятно, администрация испугалась, что он затмит всех их профессоров. Это было похоже на гуляющую по миру историю с Набоковым.

    Набоков якобы подал документы в Гарвард на предмет преподавания сравнительной литературы. Роман Якобсон, бывший в то время заведующим кафедрой, воспротивился, и Набоков приглашен не был.

    Решение Якобсона многих коллег поразило. Ему говорили: «Роман Осипович, как можно! Он же самый великий из живущих сегодня писателей!» Роман Осипович отвечал: «Ну и что с того? Слон – самый великий из живущих сегодня животных, но мы же не приглашаем его быть директором зоопарка».

    Бродский преподавал в разных университетах, в том числе и в Колумбийском, пока не получил «tenure» (пожизненный контракт) в качестве Professor of Poetry в консорциуме пяти колледжей: Mount Holyoke College, Amherst College, Hampshire College, Smith College и University of Massachusetts in Amherst. Oсновной «базой» был Mount Holyoke в Западном Массачусетсе.

    После нашей первой встречи Бродский исчез недели на три. Но как-то очень поздно вечером он позвонил и сказал, что хочет почитать стишки... прямо сейчас, по телефону. У меня отлегло от сердца. В его голосе слышалось прежнее нетерпение. Должно быть, он все-таки стосковался по родному уху.

    Он прочел «Декабрь во Флоренции», и я очень разволновалась. Может оттого, что сама провела там в декабре несколько дней. Я попросила прочесть еще раз. Поразительно, какой он увидел Флоренцию, и как ее описал.

    Что-то вправду от леса имеется в атмосфере/ этого города...


    Набережные напоминают оцепеневший поезд...

    В пыльной кофейне глаз в полумраке кепки
    привыкает к нимфам плафона, к амурам, к лепке...

    Как гениальный флорентийский живописец, Бродский нарисовал этот город крупными сильными мазками, назвал его «красивым» и... вынес ему и себе смертный приговор. Слушая последнюю строфу, я ощутила нарастающий в горле ком.

    Есть города, в которые нет возврата.
    Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То
    есть в них не проникнешь ни за какое злато.
    Там всегда протекает река под шестью мостами.
    Там есть места, где припадал устами
    тоже к устам и пером к листам. И
    там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
    там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,
    на языке человека, который убыл.

    О Флоренции это? Или о Ленинграде?

    Я не могла говорить от слез... И тут, наверно, от страха показаться слюнявой дурой, а не ценителем поэзии, меня попутал черт.

    «Замечательные стихи, Ося, – сказала я редакторским голосом, – кроме строчек:

    На Старом мосту – теперь его починили, —
    где бюстует на фоне синих холмов Челлини.

    Бюстует – выпендрежный глагол... из лексикона Вознесенского».

    Бродский не ответил и повесил трубку.

    Что делать? Звонить и извиняться? Писать письмо? Попросить Гену Шмакова быть посредником в примирении? С другой стороны, почему я не могу высказать свое мнение? Ведь он именно с этой целью читал стихи.

    В конце концов, я позвонила, «повалялась в ногах» и была прощена.

    Неожиданно мне вспомнился странный эпизод. Позвонил Бродский и сказал, что хочет почитать стихи своего сына Андрея, которые кто-то привез ему из Ленинграда. Читал он нейтрально, без обычных «бродсковских» интонаций, отделяя себя от текста, словно был просто «поэтическим курьером».

    Я не только не помню, понравились ли мне эти стихи, я, вообще их не помню. Бродский спросил: «Чьи стишки лучше?» «Конечно, Андрея», с ходу ответила я. Мне хотелось доставить Иосифу удовольствие в том смысле, что дети превосходят своих родителей, как и должно быть в процессе эволюции.

    «Так, так. Ну ладно», – пробормотал Иосиф.

    Подумав я засомневалась и всполошилась: в самом ли деле это стихи Андрея? Я никогда ни от кого не слышала, чтобы Андрей писал стихи. А вдруг это стихи вовсе не Андрея, а, например, не к ночи будь помянуто – Бобышева? Но в одном я уверена – их автором не был Иосиф Бродский... Кто же их автор, навсегда останется тайной.

    ...А вот как выглядел Иосиф Бродский в роли гуру.

    ЭПИЗОД ПЯТЫЙ

    УРОКИ ЖИЗНИ

    Однажды Бродский пригласил меня в свое любимое кафе «Реджио» в Гринвич-Вилледже. Мы пили капуччино, и Иосиф объяснял, как выжить в Америке. (Следующим любимым его занятием после писания стихов было учить и объяснять.) Мы даже перефразировали старую шутку: «Партия учит, что газы при нагревании расширяются» на «Ося учит, что газы при нагревании расширяются».

    Наверно, это качество и сделало его в результате первоклассным университетским профессором. Впрочем, я подозреваю, что в его лице человечество потеряло замечательного раввина, а Витя считает, что врача.

    Так вот, сидим мы в кафе «Реджио». Бродский вещает, я внимаю и набираюсь мудрости. Многие его рекомендации действительно сместили наше пещерно-атавистическое мировоззрение. Например, болезненный вопрос престижности. Я жаловалась, что «Найана» (еврейская организация, принимавшая в Нью-Йорке советских эмигрантов) осмелилась предложить мне, кандидату геолого-минералогических наук, работу на ювелирной фабрике. Раз я – геолог, пусть распределяю по размеру и качеству привозимые из Латинской Америки полудрагоценные камушки: яшму, сердолик, опал, малахит, – то есть работаю как бы в ОТК.

    Иосиф говорил, что надо браться за любую работу, в Америке ничто не вечно, а, напротив, скоротечно. И еще говорил, что нечего волноваться из-за акцента, вся страна состоит из эмигрантов, и важно только, чтобы тебя поняли. (Впрочем, я замечала, что сам он был очень чувствителен к акцентам, старался говорить с британским, а русский акцент его особенно раздражал.)

    Одно из наставлений, сказанное довольно громким голосом, звучало так: «В общем, Людмила, оглянись вокруг себя, не е...т ли кто тебя».

    В этот момент из-за соседнего столика поднялась и подошла к нам элегантная, по-европейски одетая дама в светлом пальто и черной шляпе, держа в руках черную сумку и черные лайковые перчатки.

    – Извините, ради бога, что я прерываю ваш разговор, – сказала она, – я русская, меня родители вывезли из России ребенком. Я стараюсь не забывать язык, много читаю, но все же боюсь, что мой русский старомодный, и я многих новых выражений не знаю. Например, вы сейчас сказали какую-то, кажется, пословицу, которую я никогда не слышала. Вам не трудно, пожалуйста, повторить ее для меня?

    Я прыснула, Иосиф поперхнулся и покраснел, как свекла. «Не помню, что я сказал», – пробормотал он, подозвал официанта, расплатился, и мы быстро слиняли.


    ...Мы прожили в Нью-Йорке в подвешенном состоянии десять месяцев: учили язык, искали работу и жили на деньги «Найаны». Этих денег хватало заплатить за квартиру и скромно питаться. На транспорт старались не тратиться, благо ни в Квинс, ни в Бронкс, ни в Бруклин ездить было незачем. Всюду, где можно, ходили пешком, то есть как бы поселились в маленькой деревне с небоскребами. 74-я улица Вестсайда находится в центре Манхэттена. Все было рядом: английские курсы, на которые мы с Витей ходили пять раз в неделю с девяти до двух, супермаркет, Центральный парк, Линкольн центр. За углом снял квартиру Гена Шмаков, прилетевший в Нью-Йорк на три недели раньше нас и ставший нашим поводырем.

    В семье свободно говорила по-английски только дочь Катя, учившаяся в Ленинграде в английской школе. Витя изъяснялся коряво, в основном техническими терминами. Мы с мамой не говорили совсем – мама владела немецким и французским. Считалось, что французским «полувладею» и я.

    Нам старались помочь. Американские приятели, в основном слависты, которых мы знали с ленинградских времен, уделяли нам много внимания. Они знакомили нас со своими друзьями – профессорами колледжей и университетов, в надежде, что нам помогут в поисках работы. Нас приглашали в «приличные» дома, раздавали вокруг наши резюме, но в моем случае эти попытки были не в коня корм.

    Осенью наша дочь Катя поступила в Колумбийский университет. Витя нашел работу в Бостоне, и мы официально переехали. «Официально» означает, что половину времени я все равно проводила в Нью-Йорке. Во-первых, скучала по Кате, во-вторых, пыталась найти нишу в какой-нибудь «русской» сфере. В Бостоне в то время поселилось только пять эмигрантских семейств, так что ни о какой русской сфере не могло быть речи. Для справки: сейчас в нашем городе живет около восьмидесяти тысяч эмигрантов из бывшего СССР.

    «Нью-йоркский» период вспоминается с ностальгией. С одной стороны, мы были господа Никто, то есть жалкие, растерянные, нищие эмигранты. Я не могла связать двух фраз, корчилась от унижения и отвращения к себе и плакала по ночам. Сбылись предупреждения Бродского, в его «итальянском» письме, что «нерв сильно расходиться будет».

    С другой стороны, мы по несколько раз в неделю бывали в Линкольн-центре, в «Метрополитен-Опера», – роскошь, которую позволяют себе только состоятельные люди. В балете царил Миша Барышников, с которым Гена Шмаков дружил с ранней юности. Гена познакомил меня с Барышниковым на выпускном спектакле хореографического училища, где Миша танцевал Адама в балете «Сотворение мира». В Ленинграде мы виделись редко, на каких-то сборищах, а здесь, в Нью-Йорке, Миша оказался очень заботливым. Он часто приглашал нас в гости и снабжал пропусками и контрамарками на все балеты в «Метрополитен-опера». Он даже пытался помочь Вите найти работу. К сожалению, его компьютерские связи были малочисленнее наших.

    У Гены в Нью-Йорке завелся необъятный круг знакомых, и вскоре оказалось, что и мы к нему причастны. Так что ни одиночества, ни заброшенности мы не чувствовали.

    А в отношениях с Бродским постепенно наметились перемены. В Ленинграде все было ясно. Мы Иосифа обожали, восхищались его стихами и в первые годы знакомства очень даже опекали. То есть расстановка сил выглядела так: молодой гонимый поэт – и дом, в который он мог прийти в любое время и рассчитывать на «чуткие уши», сочувствие и помощь, которую этот дом был способен оказать.

    В Нью-Йорке «раскладка» изменилась. Он – уже знаменитый поэт, профессор, окруженный сливками интеллектуальной элиты, и занюханная семья эмигрантов, знакомых маэстро по прошлой жизни.

    Наверно, эту новую ситуацию следовало сразу же просечь. Кончать все эти «Оськи» и «Осюни», не критиковать стихи и вообще знать свое место.

    Мне кажется, что с Бродским (к счастью, временно) случилось то, что случается со многими русскими, ставшими в одночасье успешными и знаменитыми. Казалось, что он стал стесняться соотечественников и, за немногими исключениями, избегал общенья с ними. (Уверена, что эти «немногие исключения» будут протестовать против моего наблюдения.) Но мне казалось, что Иосиф не желал быть причисленным к общему потоку третьей волны. Его «русский» круг составляли звезды – Барышников, Ростропович и «отдельно взятые» не такие знаменитые друзья: Гена Шмаков, Лена Чернышева, Леша и Нина Лосевы. Пусть меня извинят те, кого я не упомянула.

    С нами ситуация оказалась неоднозначной. С одной стороны, историческая давность отношений была положительным фактором: мы друг друга прекрасно знаем, на нас можно положиться, мы – свои. С другой стороны, историческая давность отношений была отрицательным фактором: они слишком много знают, в том числе и вещей, о которых вспоминать неохота. В их присутствии неловко распускать павлиний хвост и шуршать им по стенам.

    В первое время у меня даже создалось впечатление, что, хотя Бродский и не возражает иметь нас в числе знакомых, но с некой дистанцией и без амикошонства. А впрочем, может, просто мои комплексы бушевали.

    Витя Штерн, человек деликатный и умеющий строить отношения без эмоциональной окраски, никакого психологического дискомфорта не чувствовал. Но мой темперамент «пассионарии» восставал против новых правил. А после одного случая я решила просто раззнакомиться с Иосифом Бродским.

    Mы уже переехали в Бостон. Витя работал в компьютерной фирме, я – в геологической шараге. Однажды позвонил Иосиф и сказал, что через три дня появится в Бостоне: в городской Публичной библиотеке у него будет литературное чтение. Начало в четыре часа.

    У нас была одна машина, а фирмы, в которых мы работали, находились далеко и друг от друга, и от Публичной библиотеки. Мы с Витей отпросились с наших работ на два часа раньше. Он заехал за мной, и мы, боясь опоздать, неслись по шоссе как сумасшедшие. Слава богу, полиция нас не засекла. Мы примчались вовремя. В четыре пополудни запарковать машину в центре Бостона практически невозможно. Даже у въезда в дорогой паркинг висела табличка «Мест нет». Мы всунулись на «инвалидное» место за три квартала от библиотеки, рискуя, что полиция уведет машину и выкуп ее будет стоить не меньше ста долларов.

    Бродский стоял у подъезда библиотеки. Он курил и болтал со своим приятелем и переводчиком, поэтом Дереком Уолкоттом, тоже будущим Нобелевским лауреатом. Увидев подлетевших, с трудом переводящих дыхание, нас, он небрежно кивнул: «Привет... Дерек, познакомься с типичными представителями третьей волны...» Дерек улыбнулся и пожал нам руки.

    Мне показалось, что меня ударили по лицу. Я на секунду оторопела, потом взяла Витю под руку: «Мы уходим». Я потянула его за собой, мы развернулись и пошли к своей машине...

    Разумеется, в самом причислении нас к представителям третьей волны (хоть типичным, хоть нетипичным) нет ничего обидного. Мы они и есть. И представить нас приятелю в этой ипостаси мог кто угодно... Но не Иосиф Бродский, не «наш Осенька». Для него мы ни в коем случае не являлись представителями чего бы там ни было. Для нас у него должны были найтись другие слова.

    Иосиф позвонил в тот же вечер: «Людка, чего ты взбесилась на ровном месте?»

    Уверена, что он прекрасно знал, в чем дело. Объяснять было незачем и унизительно. Я сказала, что у нас гости, извинилась и повесила трубку.

    Через несколько дней от него пришла бандероль: никакого письма, только две книжки: «Часть речи» и «Конец прекрасной эпохи». На «Части речи» был такой автограф:

    Рукою сделанные строчки!
    Вам не припасть к ночной сорочке
    Людмилы, как мерзавцу Витьке,
    ее терзающему титьки.
    Ступайте все же в дом к Людмиле.
    Войдя, скажите так: «Не мы ли
    отныне новые скрижали?
    Хотим, чтоб нас к груди прижали».
    Иосиф
    А на сборнике «Конец прекрасной эпохи» Бродский написал:
    Подруге дней вполне суровых.
    Прими сей маленький предмет —
    Плод настроений нездоровых
    «И сердца горестных замет».
    Распалась цепь, но живы звенья.
    Стареет сердце, но не грудь!
    Людмила! Чудного мгновенья
    В объятьях Штерна не забудь!

    «Распалась цепь, но живы звенья» – символическая строчка: речь идет о нашей ленинградской компании, которая распалась с отъездом некоторых звеньев в эмиграцию.

    Я растрогалась, мир был восстановлен, и с тех пор Бродский унял по отношению к нам обретенное величие.

    Почти с каждым его автографом на подаренных нам книжках связана какая-нибудь история. Вот одна из них.

    В январе 1993 года Барышников выступал в Бостоне с труппой Марка Морриса, и гастроли совпали с его днем рождения 27-го января. Мы решили устроить праздничный обед. Позвонили Бродскому в Саут-Хедли и Капланам в Нью-Йорк. Иосиф сказал, что «перетасует» расписание и обязательно прибудет. А Роман с Ларисой вместе приехать не могли, кто-то из них должен был остаться «в лавке», то есть в их ресторане «Русский самовар». Бросили жребий – ехать выпало Ларисе, которая и появилась за день до праздника. Мы пришли в кондитерскую заказывать торт. На его шоколадной поверхности попросили вывести кремом по-русски «С днем рождения, дорогой Миша» – и оставили образец, как это пишется. Вокруг надписи предполагалось воткнуть свечки. В магазине «Все для праздника» мы нашли подсвечнички в виде стоящих на пуантах крошечных балерин, держащих свечки в поднятой руке. Принимая заказ, кондитер сказал: «Уж мы постараемся... Держу пари, что торт для Барышникова». – «Откуда вы знаете?» – «Мозги еще на месте, – сказал хозяин, постукав себя костяшкой пальца по лысому черепу, – в новостях то и дело передают, что Барышников танцует в Бостоне. А вы велели по-русски написать на торте “Миша”, да еще с балеринами».

    Накрывая на стол, я сказала нашей пятилетней внучке Вике: «Обрати внимание, Викуля – сегодня к нам в гости придут два человека. Один пишет самые лучшие в мире стихи, а другой танцует лучше всех на свете».

    «Лучше меня, что ли?» – спросила Вика.

    ...Все получилось синхронно. Бродский приехал днем, и они с Ларисой успели на Мишин спектакль. (Я видела балет накануне.) Из театра прикатили все вместе. На подаренной Барышникову книге Бродский написал:

    Пусть я – аид, пускай ты – гой,
    пусть профиль у тебя другой,
    пускай рукой я не умею,
    чего ты делаешь ногой.
    Но в день 27 января
    хочу быть так же пьян,
    как в день 24 мая,
    когда ты тоже был tres bien!

    Мы стали вспоминать разные посвящения Бродского на книжках в дни рождения Барышникова. Например, за пятнадцать лет до этого вечера, а именно в 1978 году, Иосиф подарил Мише «Конец прекрасной эпохи» с таким посвящением:

    В твой день родился лиходей
    по кличке Вольфганг Амадей.
    А в мой – Кирилл или Мефодий,
    один из грамотных людей.
    Хоть в знаков сложной хуете
    ни нам, ни самому Кокте[7]
    не разобраться,
    мне приятно, когда ты крутишь фуэте.
    Р. S. От этих виршей в Барыше ль
    останется, прочтя, Мишель?

    А 27 января 1992 года Барышников получил в подарок от Бродского изданную по-английски книгу о Венеции «Watermark» с таким посвящением:

    Портрет Венеции зимой
    где мерзнут птички в нише,
    в день января 27
    дарю любезной Мыши.
    Прости за Инглиш,
    но рука – как и нога для танца —
    дается, чтоб издалека
    канать за иностранца.

    В том же году Бродский подарил Барышникову книгу стихов, впервые опубликованную в России, с такой надписью:

    Дарю соратнику по игу
    монголом изданную книгу.
    Знать, не прохезало монголам
    с картавым справиться глаголом.

    Впрочем, пора нам вернуться в Бостон, в январь 1993 года, на наш домашний обед в честь Мишиного дня рождения. Я вспомнила, что у меня есть сборник «Бог сохраняет все» без автографа. Не успев сесть за стол, я подсунула Иосифу книгу и попросила надписать.

    – Давайте сперва пообедаем, голодный я, – сказал Бродский.

    – Ну Жозеф, ручка уже у тебя в руках, – заныла я, – потом мы забудем или что-нибудь случится.

    – Что может случиться? – Он пожал плечами и написал:

    «Примите, Штерны, этот том, а посвящение потом».

    Люда Штерн как в воду глядела. В конце обеда Иосифу полагалось принять лекарство. Он похлопал себя по карманам, таблеток не нашел и спустился на улицу порыскать в машине. Появился он, держась за грудь и задыхаясь: машину увели.

    Слава богу, в доме нашлись и валокордин, и даже нитроглицерин.

    Стали звонить в полицию. Нас успокоили: «Машина не украдена». Сказали адрес компании, «оттащившей» машину. Оказывается, Бродский по рассеянности заблокировал выезд из нашего двора.

    «Готовь сто долларов и поехали выкупать тачку», – сказала я. Не тут-то было. Машину нам не отдали, потому что у Бродского была просрочена регистрация. Впрочем, разрешили взять из машины портфель и прочие шмотки. Новую регистрацию он мог получить только завтра и только у себя в Саут-Хедли, – два с половиной часа от Бостона на машине, которой нет. Допустим, он сгоняет на моей и тут же вернется обратно – еще два с половиной часа. А от нас он должен был ехать в Нью-Йорк присутствовать на каком-то важном мероприятии, – еще четыре часа. Все это было абсолютно невыполнимо.

    Мы вернулись домой допивать, доедать и ночевать. Наутро чуть свет помчались в полицию объясняться. Наши просьбы, переходящие в мольбы, отдать машину, чтобы Иосиф доехал до Саут-Хедли, зарегистрировал ее и оттуда рванул прямо в Нью-Йорк, успеха не возымели. То есть поэт оказался на приколе.

    Каждый день простоя машины на территории угоночной компании стоит сто долларов. Надо было ее немедленно забрать.

    – По закону вы не имеете права держать незарегистрированную машину в общественном месте, то есть на улице, – сказал полицейский офицер.

    – Прикажете под мышкой занести ее в гостиную? – рявкнул Бродский.

    Он очень нервничал. Но сарказм и повышенный тон в полиции до добра обычно не доводят. Я наступила ему на ногу и надела на лицо одну из самых своих обезоруживающих улыбок. Речь моя, хоть и с тяжелым русским акцентом, лилась как мед.

    – Мистер Бродский – нобелевский лауреат и американский поэт-лауреат. Он день и ночь пишет стихи... Поэтому несколько рассеян. Но это для него хороший урок, и теперь он будет внимательно следить за сроками регистрации... Сделайте, пожалуйста, для него исключение, sir, очень, очень вас просим, sir.

    Полицейский офицер нахмурился, лицо его приняло торжественное выражение. Я сообразила, что совершила грубейшую, почти роковую тактическую ошибку. Сейчас он скажет примерно следующее: «В нашей стране перед законом все равны. И самый великий, и самый ничтожный».

    Подтекст: если «ничтожного» еще простить можно, то «великого» – никогда! Я мигом съехала из «великих» в «ничтожные».

    – У нас большая проблема, оfficer, – сказала я, наполняя глаза слезами до краев, – на вашей стоянке машину держать очень дорого. Нам просто это не по карману. Пожалуйста, очень прошу, разрешите взять машину. Мы на улице ее не оставим. Я поставлю ее в наш гараж (которого, следует заметить, у нас нет). Мистер Бродский поедет в Саут-Хедли на моей машине, обновит свою регистрацию и вернется в Бостон за своей.

    – И я могу верить вашему слову, что мистер Бродский не уедет на своей незарегистрированной машине? – полицейский офицер пробуравил меня острым взглядом. Почему-то он не обращался к Бродскому. Может, стеснялся Нобелевского лауреата?

    – Разве я похожа на человека, который нарушает законы? – спросила я с легким упреком. – Я исправно плачу налоги и дорожу своей репутацией, sir.

    Полицейский позвонил на стоянку и распорядился машину отдать. Кланяясь и благодаря, я вышла из полиции. Лауреат понуро следовал за мной.

    – Ну, Яблочкина-Гоголева, ты даешь, – восхищенно сказал Бродский, когда за нами закрылась дверь.

    Мы помчались на угоночную стоянку, заплатили сотню, забрали машину, и Бродский собрался в путь.

    – Только, ради бога, не несись как оглашенный, – напутствовал его Витя. – Если тебя за превышение скорости остановит дорожный патруль, да еще без регистрации, напрочь отберут права, understand?

    – Еще как!

    Иосиф нас расцеловал и отчалил на своей машине в Саут-Хедли.

    Такова история автографа «Примите, Штерны этот том, а посвящение потом» на книге «Бог сохраняет все».


    А вот как появился автограф на тоненьком сборнике «Вид с холма» (стихотворения 1992 года), изданном в Швеции, в количестве 25 экземпляров, ко дню рождения Бродского...

    В 1993 году мы со Штерном три месяца прожили в Испании – Витя читал в университете в Сарагосе летний курс. Изъездили всю страну вдоль и поперек. Путешествовали по Пиренеям – в Андорру и обратно, во Францию и обратно. Поехали и в высокогорный национальный парк Ордеса.

    Туда ведет узкая горная дорога с двухсторонним движением без разделительной полосы. Слева – отвесная скала, справа – лучше не смотреть – пропасть. Обочины нет, есть маленькие белые столбики.

    Всю жизнь любовь к горным видам мирно уживалась у меня с боязнью высоты. Но в Пиренеях, проползая по хлипкому мостику через речку с многообещающим названием Инферно, то есть Ад, я почувствовала, что любви все меньше, а страха все больше. «Могли бы назвать речушку как-нибудь иначе», – проворчал Витя.

    В этот момент из-за поворота нам навстречу медленно выполз военный грузовик с прицепом. Груз был закрыт брезентом, но, судя по высоте и огромности, это могли быть пушки, танки или даже ракетные установки.

    Поворот был такой крутой, что, хотя грузовик ехал по своей стороне, его прицеп тащился по нашей полосе. Витя остановился, давая прицепу выровняться. И в этот момент, между грузовиком и нашей хрупкой «фиестой» вклинилась, обгоняя грузовик, другая военная машина – «амфибия». Вероятно, ее водитель демонстрировал мастерство обгона на горной дороге.

    «Амфибия» ощутимо шарахнула по нашему боку. Раздался лязг и скрежет, наша «мыльница» закачалась и накренилась, вплотную прижавшись к белым столбикам. Очумевший водитель «амфибии» промчался еще метров пятьдесят, прежде чем нажать на тормоз. Остановился и грузовик. За ним остановилась колонна из девяти военных машин, оттуда высыпались солдаты. Они бежали к нам, крестясь по дороге, а мы сидели как вкопанные, не смея шелохнуться.

    Офицер дернул водительскую дверь и стал вытаскивать Витю из машины. Пассажирская дверь была наглухо вдавлена внутрь. По правому моему локтю и руке до плеча расползался бурый синяк. Меня, как тряпичную куклу, тоже извлекли через водительскую дверь и посадили на дорогу.

    Солдаты, цокая языками и взывая к Святой Марии, стали оттягивать машину от края. Вид у «фиесты» был плачевный: разбитые фары, искореженный бампер, ободранный бок и намертво вмятая дверь.

    Я слегка очухалась, подошла к спасшим нас столбикам, взглянула вниз, и, как выражается одна моя приятельница, «мне стало холодно в ноги».

    Отвесные зазубренные откосы образовывали «адский» провал, а далеко внизу, на дне виднелись остроконечные скалы и верхушки сосен... Это был потрясающий вид!

    А если бы столбиков не было? Или удар был бы чуть-чуть сильнее?


    ...Приехав несколько месяцев спустя в Нью-Йорк, мы навестили Бродского. Рассказывали ему про Испанию, про аварию и про ошеломительный вид с Пиренейских гор. «Знаешь, Жозеф, мне часто снится этот вид в ночных кошмарах», – сказала я.

    Когда мы прощались, Иосиф вынул из ящика стола тоненькую голубую книжку – сборник «Вид с холма» – и написал автограф.

    Примите, Штерны, данный «Вид».
    Боюсь, он вас не удивит.
    Но трудно удивить, наверно,
    Людмилу Штерн и Витю Штерна.
    P. S. В отличье от мово пера,
    здесь опечаток до хера.
    Иосиф








    Главная | Контакты | Нашёл ошибку | Прислать материал | Добавить в избранное

    Все материалы представлены для ознакомления и принадлежат их авторам.